Гелий Трофимович Рябов ОТЕЧЕСТВЕННЫЙ КРИМИНАЛЬНЫЙ РОМАН

ALTER EGO[1]

Рожденные в года глухие…

А. Блок

Ах, какой запах на кладбище весной, какой странный, волнующий запах! Это и не тлен вовсе, ничего общего с тленом, но все же нечто печальное и даже гнетущее: коротка жизнь… И дело тут не в крестах и засохших венках с оплывающими надписями на красных лентах и не в облупившихся куполах часовен со сбитыми набок крестами, нет… Только кольнет вдруг печальная мысль — и сразу другая: да ведь этот пряный и терпкий, с химическим привкусом, всего лишь запах черного лака, которым красят ограды по весне…

Печальный обычай: вдруг заполнится пустынное дотоле кладбище черными фигурами, и возникнут аккуратно закрытые баночки из-под варенья или майонеза и новенькие кисти, третьего дня купленные в «Хозяйственном», и вот уже усохшая ручка в синих прожилках (сколь реже — молодая!) трудится у решетки — «вжик-вжик», и исчезает ржавчина до следующей весны…

А надписи? Сколько их тут — от эпитафий в державинском вкусе до новейших: «Спи, родной. Твоя Тутти грустит без тебя». Или социально: «Врач-общественник и член…» — ну и так далее.

О, эти надписи, афористичные, тонкие, сколь много скрыто в них! Всего несколько слов, но каких! Целая жизнь и даже судьба. Вот был человек и оставил по себе память, то ли добрыми делами, то ли злодейством или прекрасными помыслами, и есть чему позавидовать или о чем вздохнуть горько — время-то какое многослойное…

На это кладбище Хожанов приходил по родственной необходимости, здесь были похоронены родители, покоились в стене две маленькие урны из обожженной глины, с прахом, похожим на мелкую, раздробленную гальку (он впервые увидел это очень давно, лет двадцать назад, — разбитое стекло, расколотая надвое урна, с треснувшей фотографии улыбалась совсем еще молодая женщина, и трещина — по смеющимся губам, по улыбке… А выше, ниже, справа и слева — еще и еще, много ликов и лиц, и детские среди них, — исчезая и вновь возникая, и еще — с другими глазами и другими мыслями, но всегда с непреложной сутью: суета сует и всяческая суета…).

Нет, он был не против похорон, не против предания праха земле или даже стене, просто научился понимать: в смерти есть нечто похожее на вечность только для мертвых. Для живых ее нет и не может быть никогда…

…Он неторопливо вышагивал по знакомой тропинке, отмечая новые холмики и кучи засохших венков, новые памятники на примелькавшихся аллеях, — доски из стали или латуни, мраморные плиты, ангелов, позаимствованных с исчезнувших могил, покосившиеся, а то и ушедшие в землю литые ограды XIX века и рядом — современные, сваренные автогеном из толстого железного прута — унылый соцреализм: все линии вертикальны, одна — горизонтальна, калитка — без замка, на проволочке, а площадка — максимально возможная — два на два, уж никак не меньше; запасливые родственники, бросив горсть земли на дорогую утрату, может быть, впервые в жизни начинали вымерять печальное пространство и для себя тоже…

Внезапно запах лака стал сильнее и вдруг сделался невыносимым; Хожанов увидел женщину средних лет в подчеркнуто траурном облачении: прозрачный кружевной платок черного цвета, скорее даже шаль («…гляжу, как безумный, на черную шаль…» — совсем некстати подумал он), элегантное, черное же, пальто подчеркивало тонкую талию и все, что отходило от нее вверх и вниз; рука — белая, с длинными пальцами и рекламно ухоженными ногтями — на секунду замедлила ровное и сильное движение, глаза равнодушно скользнули по Хожанову, и вдруг несколько капель упало на белый кружевной манжет, кокетливо высунувшийся из-под обшлага; незнакомка слегка вскрикнула и взглянула раздраженно: «Что же вы стоите? Вы разве не видите?» — «Конечно, конечно, — опомнился Хожанов, доставая носовой платок. — Позвольте…» Он тщательно вытер кружево, отчего оно мгновенно приобрело землистый, а местами даже антрацитовый оттенок, и растерянно произнес: «Извините, не сообразил». — «Что уж теперь… — махнула рукой. — Спасибо».

Он поклонился, бросив невольный взгляд на талию — уж слишком тонка она была, — и отметил про себя, что незнакомка красива: большие синие глаза, из под платка — черные волосы с отблеском вороненой стали (в его оценке проскользнул некий оружейный оттенок, — видимо, потому, что его всего как год уволили из alma mater «за неразборчивые связи», и этот пресловутый «отблеск» преследовал его, хотя личного оружия у него никогда не было, не полагалось, — так, нечто детское или, скорее, мальчишеское), благородно-розовато-бледная кожа лица, которую во все времена принято было называть «бархатной» (пошлость, конечно, но других слов Хожанов не нашел — по растерянности, наверное), и в довершение всего невольное внимание привлекли огромные бриллиантовые серьги. Он даже спросил, не сдержавшись: «Фианиты?» И она, мгновенно поняв, так же быстро бросила: «Нет». Бриллианты, конечно, мог бы сразу догадаться… Эта глупая мысль вертелась у него в мозгу до тех пор, пока не мелькнула за разросшимся кустом доска с портретом родителей…

Здесь ничего не переменилось: слева хмурился академик Лапченко с орденом на лацкане, так носили до войны, справа — председатель Укоопинсоюза Сивоконев — брыластый, значительный, со значком «За отличную работу в комсомоле», а между ними — папа в военной форме и мама в легком, воздушном платье, которого никогда он на ней не видел или не помнил, может быть… На полочке лежали засохшие цветы, он положил их полгода назад; тогда — в тот хмурый, пасмурный день — вдруг стало невыносимо гадко, тяжело, безысходно даже, в такие минуты его всегда тянуло к ним, на это старинное городское кладбище, полузаброшенное почти… Вот и сегодня потянуло, хотя день был на удивление солнечный, яркий. Цветы… Белые и темно-красные розы, совсем уже потерявшие цвет и рассыпавшиеся, но это было все равно и даже хорошо, потому что по этим останкам определял он, приходила ли сюда она. Если цветы валялись на земле и были старательно и умело растоптаны, значит, была… Ведь приходила всегда с одной-единственной целью: показать, доказать, продемонстрировать, — но все было на месте, добрый знак…

Господи, какая скучная и беспросветная мука… На другой день после увольнения из alma mater она произнесла непримиримо-высоким голосом: «Даю три дня. Если не устроишься — пойду в милицию».

Глупость какая… При чем тут «менты»? Ведь человек рожден свободным. (Он тут же мысленно продолжил расхожий трюизм: а между тем он всюду в оковах.) «И чего ты добьешься?» — «Чего надо, того и добьюсь». Прелестно…

Что произошло, откуда пришла отчужденность, где и когда началось крушение?..

Вспомнил: однажды приехала теща — из далекого провинциального города с патриархальным кержацким укладом, беспробудным пьянством по престольным и советским праздникам, скандалами посреди улицы и сонмом родственников, разбросанных по полям и весям этой горнорудной столицы. А он только что внедрил некое изобретение, за что непосредственный начальник получил простой орден, начальник же вышестоящий — по иерархической лестнице — орден с красивыми накладками, а он — мозг, золотые руки — всего пятьсот рублей. С них даже не удержали подоходного налога. «Награда»… — значительно и сурово проговорила начфин. И тогда он решил — впервые в жизни — подарить странной своей супруге некое украшение (в alma mater украшения не то чтобы преследовались — нет, они просто не поощрялись. В конце концов, те, кто служит великому делу, не должны уходить в бытовизмы и мелкобуржуазное благополучие. Вовремя отдыхать, правильно питаться, иметь качественную, но незаметную в море житейском одежду и — никаких лишних вещей в квартире. Усреднение снаружи и гениальность внутри — вот эталон бытия, быта и прочих атрибутов существования) и практически впервые в жизни зашел в ювелирный магазин на некогда значительной городской улице.

Ах, какое пламя, какой огонь ударил ему в глаза! Россыпи рубинов, изумрудов, бриллиантов переливались всеми цветами радуги, будоражили воображение и нервы; только здесь по-настоящему и как-то вдруг ощутил он, что страна и в самом деле движется к вершинам благополучия и некогда обещанные нужники из благородного металла, ей-богу, очень скоро украсят и облагородят (а это — главное!) квартиры строителей и созидателей… Он представил себе — всего на мгновение — этот сверкающий неброско и величественно нужник в уютном окраинном домике тещи, и ему стало сказочно хорошо и даже благостно. («Мысли, достойные функционера, — споткнулся он вдруг. — Ну и что? Функционеры тоже люди…»)

Между тем нужно было выбрать образчик овеществленных чувств к любимой (хотя и странной, странной, черт возьми, женщины, но ведь это выделяло ее среди других, выделяло ведь, не правда ли?), и он решил посоветоваться с продавцом. Милая девушка молча положила перед ним странное сплетение проволоки разного цвета с серым булыгообразным осколком посредине, и тогда, поняв, что его не принимают всерьез, он наугад ткнул в сверкающее стекло, за которым едва различимо выступали на маленькой этикетке три цифры: «500», — ровно столько, сколько вручили ему накануне. Девушка усмешливо глянула, терновый венец исчез, и появилось кольцо из желтого, редкостного оттенка металла с плоским прозрачным камнем, оправленным в тонкий каст. «Проба 750, бриллиант 0,5, огранен изумрудно, — скучным голосом проговорила девушка. — Берете?» — «Выписывайте». Он направился к кассе, она проводила его слегка растерянным взглядом…

Вечером он торжественно поднес предмет любимой, та доброжелательно улыбнулась, и глаза ее сузились: «А ты говоришь, не любит…» — «Посмотрим…» — отозвалась теща, зачем-то пожимая плечами.

Утром, за завтраком, выяснилось, что, пробегав накануне по ювелирным, он забыл внести квартирную плату и даже истратил из взноса какие-то рубли. Самое страшное заключалось в том, что объяснить достоверно и членораздельно, куда он их истратил, было совершенно невозможно. Ведь эта трата была связана, увы, с тем, что уже через три дня определили в alma mater сакраментальными словами: «неразборчивая связь»… И тогда любимая, усмехнувшись, как Мона Лиза, ударила его по лицу, и чашка кофе, которую он, ничего не подозревая, только что поднес ко рту, дабы сделать вкусный глоток, выпрыгнула из рук и разлетелась на мелкие осколки, залив красивый пол метлахской плитки отвратительной бурой лужей…

А «неразборчивая связь» — о, это была давняя история… Когда-то, в незапамятные времена, заканчивал он десятый класс одной из полных и вполне средних городских школ, и весенним теплым вечером пригласил его приятель к своей знакомой в гости. «Там приятное общество, — объяснил с загадочной улыбкой. — Впрочем, увидишь сам…» Он и увидел: пять парней-десятиклассников и столько же девиц — и, конечно же, хозяйка — голубоглазая блондинка в розовом прозрачном платье, — затаив дыхание, слушали властителя дум с буйной шевелюрой, тот, ритмично взмахивая руками, читал Брюсова: «Фиолетовые руки на эмалевой стене…» Удивительно это было… У него в десятом преподавал литературу филолог из университета, и здорово, как ему казалось, преподавал — когда читал «На смерть поэта», у всех в глазах слезы стояли, — но чтобы «фиолетовые руки» — нет, не случилось, времени не хватало, очень уж обширна была программа (только что ее дополнили описанием бессмертного подвига молодогвардейцев с уточнениями, внесенными автором по указанию Первого лица, и, судя по всему, с большим плезиром), а собственного желания прочесть Брюсова, увы, не возникло… Почему? А Бог его знает. Филолог филологом, а все равно скука.

…И вот патлатый закончил, и Хожанов с тоской поймал влюбленный взгляд блондинки, брошенный, увы, совсем в другую сторону…

Потом часто встречались — на вечеринках, и в театр ходили, и в кино, однажды мама красотки дала десять рублей от щедрот своих, и поехали в ботанический сад, отдыхать; денег едва хватило на два пирожка с мясом и две порции мороженого, но все равно поездка произвела впечатление неуловимо прекрасное, трогательное даже…

И «Осень, прозрачное утро…» часто певали хором, и слезы выступали — так, право, хорошо было… Но, посадив ее однажды к себе на колени и ощутив некую странную в ней дрожь, догадался, что не десятиклассница это, а женщина, и, мгновенно подавив вдруг остро вспыхнувшее с неведомой дотоле реальностью чувство, осторожно отстранился и сел на стул, рядом. И сразу понял, что она удивлена и разочарована, но — невозможно было нарушить нечто, пронизавшее душу и сердце странным и непостижимым запретом: в одну из встреч застал у нее мужчину лет тридцати на вид, «старика», как определил для себя, и успел услышать быстрые, путающиеся слова: «Прошу, я прошу тебя…», и красное потное лицо, и костыль в углу комнаты, и орденские планки на мятом пиджаке. Время было такое, война еще не была памятна, награды вызывали уважение.

А потом расстались — на долгие годы, как выяснилось позже. Правда, случилась одна встреча — лет через пять, он учился на последнем курсе, и она появилась на вечере и, жарко дыша ему в щеку, проговорила прерывающимся голосом: «Я ведь из-за тебя пришла… А это — мой муж, познакомься». Он увидел невзрачного молодого человека, мелькнувшего когда-то на одной из ее вечеринок.

И снова расстались, и встретились спустя лет десять, а то и все пятнадцать в гастрономе: он покупал селедку, (ее обожала любимая — с лучком и вареной картошкой), а бывшая, мимолетная, ссыпала в старушечью сумку грязный картофель и корявую морковь. Узнала, вспыхнула, после взволнованных «что» и — «как» взяла за руку железной хваткой, улыбнулась: «Я надеюсь, ты поможешь даме?» Что от нее осталось, от той девочки в розовом платье, тоненькой, с высоким и сильным бюстом и игривыми голубыми глазками. Увы… Но помочь не отказался, подумав, что ничего такого нет и не может быть. Но как заметил великий поэт: «Ты знала. Я тебя не знал»; он ошибся жестоко и непредсказуемо… После кофе Лена появилась в длинном халате и села, подняв полу значительно выше, чем следовало; улыбнулась: «Расскажи, как живешь? Женился? Кто она?» Долго и нудно излагал что-то, не замечая, как загораются подвыцветшие глаза странным мерцающим огнем, и вдруг почувствовал, как она властно и неудержимо тянет его к себе, и мелькнуло где-то далеко-далеко: ну и что? Разве дома рай Божий и очень ждут? Плевать… И, еще более вяло уклоняясь от ищущих губ, спросил: «А… он?» — «Он не придет…»

Так это началось и продолжалось довольно долго — до тех пор, пока однажды не попросила она помочь вынести клетку с волнистыми попугайчиками: собиралась отвезти их к маме, у мужа началась аллергия. До первого этажа, все шло вполне благополучно, а в дверях он нос к носу столкнулся со своим участковым уполномоченным, или инспектором, как их стали теперь называть, и тот скользнул профессионально-удивленным взглядам сначала по его лицу, потом по клетке с немилосердно верещавшими попугаями и совсем потом, как бы на закуску, по ее лицу. Но вида не подал, прошел мимо. А Хожанов обмер, и сердце оборвалось, и мгновенно ощутил он его низко-низко — в земле, наверное. Сухо попрощавшись (она удивленно и обиженно пожала плечами — за что?), помчался домой. Весь вечер пытался быть добрым, покладистым и преуспел, так продолжалось дня три, той он не звонил и даже о ней не думал, но беда все же пришла, и катастрофа разразилась — впрочем, совсем с другой стороны…

Утром вызвал старший и, сдвинув брови, приказал идти к руководству. Там секретарь, горестно качнув красивой седой головой, пропустил вне очереди, и суровый № 1, подняв глаза от бумаг, жестом предложил сесть. «Как дела, как настроение?» — «Нормально». Он лихорадочно соображал, зачем вызвал «сам», и ничего не мог придумать. Между тем тот поджал губы, слегка дернул головой и развел руками — у него это означало крайнюю степень возмущения и недоумения. «Хожанов, где мы имеем место быть?» Риторический вопрос… «Вы понимаете, что знакомства наших работников („сам“ был доктором наук и поэтому на профессиональном сленге никогда не изъяснялся) нам совсем не безразличны?» — «Но позвольте…» — начал было Хожанов уверенно и раздраженно и тут же оборвался, вспомнил: Лена — пассия — принадлежала к немногочисленной в мировом исчислении и славной национальности, некогда доставившей родине немало хлопот и забот разного рода войнами, восстаниями и противостояниями, что не искупалось даже двумя великими писателями и одним невероятно великим композитором, подаренным этими гордыми людьми миру. Конфронтации были обычным состоянием в далеком прошлом, недавнем (гражданская война, например), да и теперь в этом государстве длилось до невозможности долго нечто подобное. Как он мог об этом позабыть… И сразу вывернулся откуда-то из темноты совсем уже бесполезный вопрос: а как № 1 узнал?

Ах, как наивно и пошло… Проще простого: чертов участковый донес жене (сам курощуп первостатейный и оттого — невероятной силы моралист!), а та, по бессмысленной своей злобе И прямому наущению мамочки, сообщила на службу, дабы круто ему насолить. Да разве это «круто»? Вот сейчас он произнесет…

«Увы, мой друг… Мы вас ценим, вы внесли предложение, которое позволило завершить наиважнейший для всех нас, советских людей, труд, но… — И тут он снова развел руками, переходя на „ты“: — Ты подумай, милиция сообщает о твоих проделках! Сколько же можно предупреждать, наставлять, предостерегать? А если что?.. Ты ведь знаешь: мы обязаны думать не столько о реальном, сколько о гипотетическом ущербе. Именно он реален, мне ли тебе объяснять?»

«Но… Кто, когда предупреждал меня? Зачем этот ликбез?»

A-а… Будь что будет! Лучше умереть стоя…

«Мне доложили, что ты уже дважды предупрежден, но не внемлешь… И потом: ты гарантируешь, что ее знакомства чисты, как алмаз зимой?»

Шеф, вполне очевидно, разволновался и поэтому перепутал алмаз со снегом.

Нет, этого он гарантировать не мог — даже в том, впрочем, случае, если бы речь шла о самом близком друге. Не бытовая все же ситуация…

Через два дня ему вручили «бегунок», на медкомиссию не направили, «неразборчивые связи» исключили выходное пособие.

…Ну и что было делать ему, безработному? От тоски и скуки он начал путешествовать по кладбищам, постигая сущность жизни и смерти методом, так сказать, интуитивным. В крематории, например, его поразила торжественная процедура исчезновения гроба в провале, вдруг возникающем посередине зала; на старообрядческом (бывшем, конечно) кладбище — приверженность традициям: четверо почтенных пенсионеров провожали в последний путь подругу возраста вполне неопределенного и дребезжащим хором — когда опускался гроб в яму — выводили давно позабытое: «Вы жертвою пали…»

Много он перевидел и передумал, и даже жизнь вдруг вошла в какую-то непривычно накатанную колею — с философскими обобщениями и горькими постижениями и прочим хламом, который обыкновенно сопровождает смерть.

…И вот он проснулся посреди ночи, слева похрапывала и подсвистывала любимая, вдруг странное чувство, а вернее — воспоминание пришло к нему: тонкая, в черной сетчатой перчатке рука, синие глаза из-под кружевного платка (да-да, как безумный, глядел он тогда на этот платок!) и грудной, призывающий в неведомые дали голос…

Осторожно, чтобы не разбудить «сокровище», сполз с постели, достал из платяного шкафа одежду и вышел на цыпочках. Денег на такси не было (откуда?), до кладбища — невероятно (даже по широким городским масштабам) далеко, да ведь что ж… Пойдет пешком и, Бог даст, когда-нибудь придет…

Удивителен и таинствен был город на переломе ночи: мертвые дома без единого огонька, троллейбусы, беззащитно прижавшиеся к тротуарам, редкие фонари — так, не свет, а нечто призрачное. И — никого. А может быть, это ему повезло, потому что по ночам (ему зачастую приходилось в прошлой жизни возвращаться за полночь) всегда попадались прохожие, и немало, а здесь…

От дома и до самого кладбища не встретилось ни души, и это было как во сне или в сказке — в детстве он видел «Синюю птицу», и там, сквозь туман театральной кисеи, возникали вдруг фигуры дедушки и бабушки Тильтиль и Митиль, и тихое царство смерти звучало вокруг, а нынешний ночной город так напоминал ту грустную страну за призрачной дымкой, так напоминал…

А потом обозначились в зыбкой темноте кирпичная стена с прорезным орнаментом в виде креста и чугунные ворота, закрытые накрепко, но это не помешало: он знал лазейку (случайно заметил во время давних кладбищенских странствий) и, легко миновав ее, очутился среди крестов и надгробий.

Впервые в жизни случилось с ним такое; едва слышно шелестели вековые деревья, асфальтовая дорожка мутно струилась сквозь черные памятники, исчезая, едва начавшись, но странно, вместо такого естественного здесь тревожного чувства охватило его игривое настроение, как в детстве во время пряток или сражений казаков-разбойников; было совсем не страшно, даже любопытно: а вдруг и в самом деле качнется крест и появится некто или нечто — и что тогда? Экая чушь… И все потому, что не тверд в мировоззрении, ох, не тверд… А вот раньше все были тверды (только зачем — экая странная мысль…)

Он вспомнил печальную историю отца, погибшего в заводском цеху от случайного взрыва, завод был рядом с кладбищем, похоронили на нем, а мама присоединилась к отцу двадцать три года спустя. Странно, конечно… Лютеранское кладбище, на нем немцев всегда хоронили. Перепуталось все… Хотя какая, в сущности, разница — православное, лютеранское, даже еврейское, ей-богу… Несть еллин, ни иудей, но все и во всем Христос — так, кажется, определил это некогда все встреченный на волжском пароходе священник… И, честное слово, был прав — в отличие от бывших начальников, обнаруживших в его никчемной жизни «неразборчивую связь».

Христос… Любопытно, а он, Хожанов, верит в Бога? И есть ли Бог?

От этих странных мыслей его отвлек негромкий скрип калитки, среди оград мелькнула темная фигура и мгновенно растаяла в глубине кладбища. «Не один схожу с ума… — равнодушно пробормотал он. — В многомиллионном городе всегда отыщется несколько сумасшедших…» (Ах, если бы только несколько, но это позже, позже.)

Он вдруг увидел, что стоит около склепа пастора Грубера, погребенного в самом начале двадцатого века. Знакомое место… В былые годы простирал здесь руки Христос благословляющий. Но разве могли перенести это борцы с дурманом? И вот городские власти убрали бронзовую фигуру…

— Любуетесь? — тихо спросили сзади.

— Печалюсь, пожалуй… — не оборачиваясь, отозвался Хожанов.

Что же… Городской сумасшедший нумер два обрел-таки плоть и кровь.

— А что вы хотите… — Незнакомец вышел из сумрака и встал рядом. На вид ему было не более сорока, он ежился, сжимал ладонями предплечья и слегка пританцовывал. — Хамы. Разве нет? Сносят памятники, разравнивают кладбища — а ведь это часть культуры нашей, истории, и какая, согласитесь, часть… До живых-то им мало дела. В магазины, поди, регулярно ходите? Жрать-то нечего. Разве нет? А до мертвых дело всем. Здесь «инициатива» цветет махровым цветом. А вот, знаете ли, некий библиотекарь искренне полагал: чтя предков, человечество обретет бессмертие… Ну, наши-то истинно обретут — пустыми прилавками и уличными лозунгами. Да еще портретами, нет?

— Вы, я смотрю, окоченели совсем… Может, на вокзал и кофейку?

— Благодарствуйте, кофия организм не принимает по причине отравления алкоголем. Помните? Мой организм, говорит, совершенно отравлен алкоголем… А знаете, оголтелый-то филолог-революционер пьески-то не понял… Пьеска-то — про встречу смертного человека с апостолом Христовым… Не согласны?

С трудом догадавшись, о какой «пьеске»[2] идет речь (школьная программа, пройденная много лет назад, никогда не отзывалась в душе даже похоронным звоном. Так, пробубнили что-то да и забыли за ненадобностью… «Сигнал к восстанию?» — так, кажется, определил «оголтелый революционер»? А черт его знает…).

— Не помню… А у вас и основания для подобной версии есть? Выстраданные, поди?

— Напрасно насмешничаете… Лука — он, по-вашему, кто?

— Вредный старикашка, — вдруг вспомнил Хожанов.

— Ошиблись… Он — Лука — Христов апостол и евангелист святой, если вдуматься, конечно… А помните, как Васька Пепел смотрит на него и… догадывается, помните? «Так, значит… ты…» — так говорит и ставит точку. Только открывшееся Ваське никому больше не открылось. Вот и вышел «сигнал к восстанию». А вы задумайтесь — двадцатый век скоро кончится, а по сути, по сути-то? То-то и оно… — Он приподнял вязаный колпак неопределенного (от темноты) цвета и растаял в ночи.

А Хожанов побрел к выходу, полный недоумения и сомнений, сомнений… Экий невозможный призрак — не то алкоголик вокзальный, не то бродячий философ на почве алкогольного опьянения…

Но была в его неясных, сбивчивых, нервных фразах отдаленная правда, намек странный, догадка…

У ворот хмурый сторож студенческого обличья бормотнул равнодушно: «Ходят тут всякие, а через день сопромат… Милицию вызову, понял?» Но выпустил без дальнейших осложнений. Уже занимался рассвет, перспектива длинного пешего путешествия в обратную сторону была до невозможности огорчительной. Хожанов вошел в садик напротив кладбища, сел на скамейку и, запахнув полы пиджака, задремал… Но тут же кольнуло: как же, ушел с кладбища, а та могила? Где красила ограду в кольцах узкая рука?

…Студент глянул со спокойным сочувствием: «Мама, значит? И папа? Цветы забыл положить? А времени сейчас сколько? Вот что, дяденька, я ведь и психушку вызвать могу!» И тогда Хожанова прорвало. Он рассказал про встречу с незнакомкой, про ограду, про краску, капнувшую на запястье. «Ты уж не влюбился ли?» — «Не знаю…» — «Ну и ну… Достоевского „Дневники“ читал? „Бобок“ — есть там такой рассказ… Я думаю, ты один из тех». — «Все может быть…» Что ж, действительно все может случиться, самое невероятное даже, но спросить у студента, в чем смысл пресловутого «Бобка», не решился, стало почему-то стыдно, подумал горестно: вот, образование вполне высшее, а толку что? Прав алкоголик, ох, прав…

Могилу, еще припахивавшую свежим лаком, отыскал мгновенно, ноги сами несли, за старинной оградой (у мадам здесь, наверное, родовое место, подумал о незнакомке с неожиданной завистью. Вот ведь как умирали когда-то… Как и жили, впрочем) сухо чернел на фоне рассветного неба высокий обелиск (надо же, не заметил в прошлый раз…), и таинственно проступал благородный профиль белого мрамора, и золотая надпись под ним будто отрицала земную суету… И Бог с ним, с профилем, но вот надпись, надпись! Он яростно начал тереть глаза — не привиделось ли, но нет, буквы извещали, что под сим камнем погребен Строев Константин Захарович, член КПСС…

Он сталкивался с этим человеком в прошлой жизни. Константин Захарович возглавлял одну профессиональную организацию и как-то раз обратился за консультацией. Его интересовало: можно ли с помощью новейших достижений кибернетики и системного анализа бороться с преступностью? «На Западе уже долгие и долгие годы ребусы уголовников разгадывают компьютеры», — объяснил тогда Хожанов. Но взял ли хоть что-нибудь на вооружение Строев — не знал: помешало увольнение и все последующее…

Так вот с кем привел случай встретиться… Интересно-то как… Кто она ему? Жена? Дочь? Взглянул на дату рождения: 1930-й. Нет, на дочь не похожа, жена, наверное, а точнее — вдова. И найти ее будет очень и очень легко, между прочим…

Стоп. Как это «найти»? Зачем? Цель-то совершенно безнравственная… Он представил, а точнее — вспомнил глаза с поволокой, и овал лица, и кожу, и длинные стройные ноги, и модную одежду — выдающегося, между прочим, качества, стиль, столь украшающий женщину и столь возвышающий ее, если она и без того красива…

И здесь кольнуло — болезненно, уныло, безысходно. Не получилась жизнь, не сложилась… И любимая спит, разметавшись во сне, и нет ей дела, где ее Хожанов, плевать… А уж на мысли его и осмысления всякие и страдания… Чего там, все равно.

Он распалялся несчастностью и неустроенностью, возбуждая в себе сожаление и даже отчаяние, и вдруг снова кольнуло: ну а право-то, право на счастье это чертово у него есть? Ну несомненно же есть, оно у всех есть, у каждого, хотя это теоретически, практически же — только у тех, кого «сигнал к восстанию» и само восстание вывело ко «всему», прямо-таки по гимну… А что делать остальным? Наверное, ждать и надеяться. Или трудиться в поте лица, авось когда-нибудь и оценят… Уже уходя, заметил он в углу ограды аккуратно сложенные венки с засохшими цветами и зачем-то пересчитал их и даже надписи, те самые полустертые, тоже прочитал, не поленился, благо рассвет уже начинался и кладбищенские птички заливались вовсю…

…Дома увидел на кухонном столе записку: «Как тебе не стыдно, Алексей! Если по ночам ты желаешь общаться с непотребными женщинами — знай: моя любовь и чистое чувство подорваны безвозвратно! На работу ты не устроился, участковому все известно, поэтому я решила: мы чужие с этих пор!»

Ах, как все это было изначально бесперспективно. Ну — год еще, ну — два… Конец-то один… И что делать? Что?

Размышления прервал резкий телефонный звонок. С трудом отвлекаясь от горестных мыслей, снял трубку: «Да?» О Боже, это была она, невозможно было поверить, но и не узнать грудной голос, переливающиеся, словно старое благородное вино (из бурдюка — в бокал!), модуляции тоже было невозможно! С полминуты не мог прийти в себя и только бурчал что-то неразборчивое, и тогда последовал веселый (так ему показалось) вопрос: «Алексей Николаевич, вы меня слышите?» Вот это номер! Имя-отчество? Откуда? Как узнала? Зачем? Он рухнул под тяжестью этих пустых вопросов и, с трудом нащупывая смысл происходящего, забубнил в трубку: «Да… Я… А… Вы? То есть как вас называть?» — «Изабелла Юрьевна». — «Певица?» — «Какая певица, вы о чем?» — «Ну, была такая… До войны… А что?» — «Мне нужно вас видеть. Немедленно. Адрес…» И она стальным голосом проговорила улицу, номер дома, код парадного и квартиру. Это было не слишком далеко, но она вдруг добавила: «Возьмите такси, я встречу и заплачу». — «То есть… как? — обомлел он. — Как это „заплачу“? Вы за кого меня принимаете?» Голос у него сразу же сорвался на мерзкий фальцет, но это не произвело впечатления. «Я жду», — в трубке послышались короткие гудки.

Ошеломленный и растерянный, бормоча под нос нечто невразумительное, начал он выкидывать из платяного шкафа рубашки, интуитивно догадываясь, что нужно отыскать лучшую. Увы, лучших не было, каждая с дефектом: или пуговица оторвалась, или воротничок вытерся и выглядел неприлично. Выбрав наиболее пристойную, начал завязывать галстук (у него был всего один) и обнаружил на нем жирное пятно. Но времени не было, и пятно пришлось презреть.

Натягивая изрядно помявшиеся за ночь брюки, он вдруг в ужасе увидал на себе трусы из разноцветного сатина и вспомнил фразу сослуживца, произнесенную некогда в сауне, куда он попал однажды совершенно случайно. «Ты с ума сошел, что ли? — искривил рот этот кандидат технических наук. — У тебя что, кроме жены — никого?» — Ответ он прочел в глазах Хожанова и сочувственно покачал головой: — В черном теле держит? Они такие… Знают, стервозы: имея такие подштанники, мужик ничего с себя не снимет, кроме пиджака, да и то если рубашка позволяет…

А у него сейчас ни рубашки, ни все остальное, увы, «не позволяли»…

И тут же устыдился: трусы, рубашка… Да пропади все пропадом, кто его приглашал раздеваться? И кто пригласит? Эта Венера, то есть Изабелла? Обхохотаться… С чего он взял?

Ох, ох, ох… Да ни с чего не взял. Просто слабым и весьма далеким отблеском промелькнула надежда. Ведь так интересно. Такая женщина. А вдруг? А если? Ведь никаких у него не было. Никогда. Лена-то — не в счет. Она «неразборчивая связь», всего лишь…

На такси не поехал «из принсипа» (черт его знает, еще одно словечко выпорхнуло неизвестно откуда. С чего бы это?), дотрясся на троллейбусе и дом нашел без малейшей заминки, и она стояла у кромки тротуара, жадно обыскивая взглядом проносящиеся мимо такси; заметив его, укоризненно покачала головой: «Я же попросила…» — «Это неудобно», — сухо отозвался он, давая понять, что скользкую тему развивать не намерен. «Как вам будет угодно. Пойдемте». Она пошла первой, показывая дорогу. Подъезд был с домофоном и кодом, она набрала несколько цифр, вошли. Как он ни волновался, но успел рассмотреть ее всю — от экстрамодных туфель до заколки в волосах, не очень модной, зато очень яркой — высверкнули разноцветные камни и матово — оправа из платины или серебра, но он тут же успокоил себя: бижутерия, наверное, даже наверняка. И где-то когда-то промелькнувшее всплыло в памяти: эгрет…

В лифте ехали молча, по отблеску света, ритмично врывавшемуся в зеркальные стекла, он насчитал семь этажей, потом лифт дернулся и заскрежетал. Вышли в холл, здесь стояли уютные кресла и столик на небольшом ковре; перехватив его взгляд, она слегка повела плечами: «У нас и консьержка внизу, разве не заметили?» — «Нет. А что?» — «Ничего. Просто я думала, что вы человек профессионально наблюдательный». — «Профессионально? Это как?» — «Это так, — она явно не принимала его излишне простодушного тона, — что я знаю о вас достаточно». — «Потому и пригласили?» — «А вы думали — почему?» — «Не знаю… Скажем, я действительно не заметил консьержки, потому что был целиком и полностью поглощен созерцанием… Еще с той встречи, на кладбище, помните?» — «Помню. — Она как-то слишком сухо усмехнулась и, достав всего лишь один ключ, легко повернула его в замке. — Прошу… — Провела через прихожую, зажгла свет. — Алексей Николаевич, договоримся сразу: если ваши сдержанно-пылкие слова — признание в любви, — этого не нужно, потому что цель и смысл нашего свидания совсем в другом». — «Жаль… А я так надеялся…» — не то пошутил, не то признался он, но она снова не приняла ни тона, ни слов: «Оставьте, это скучно. Скажите, вам совсем неинтересно, каким образом я вас нашла? И зачем?» — «Изабелла Юрьевна, интересно только то, что загадочно, а это… — В нем вспыхнула обида: за кого она его принимает, в самом деле?.. — В моей прошлой жизни, скажем так, я встречался с вашим мужем… По служебной надобности. Так что разыскать меня было не так уж и сложно. Остались ваши друзья, продолжающие служить в системе, дальнейшее просто. Ну а цель… Это еще проще: ваш муж не так давно умер и похоронен не слишком пышно — я пересчитал венки и прочитал надписи, свидетельство неоспоримое… Полагаю — встреча наша так или иначе связана с вашим покойным супругом?»

— Ну, что ж… Чай или кофе?

— Кофе, если нетрудно.

— Хорошо. Посидите, посмотрите, здесь есть на что… А я — сейчас… — Она вышла, тщательно прикрыв дверь.

Только теперь он спокойно огляделся и увидел, что комната была метров тридцати пяти — сорока, а может быть, больше, стол, у которого он сидел, неказистый на первый взгляд, на самом деле являл собою образец усадебно-крепостного мебельного искусства начала XIX века — эдакий увесистый провинциальный ампир, кресла и стулья были под стать, под потолком плавно покачивалась люстра из хрусталя, несколько более ранняя — так, что-нибудь годы восьмидесятые, но уже восемнадцатого благородного века, на стенах в элегантном наклоне повисли два городских пейзажа, портрет вельможи в напудренном парике и несколько гравюр. В углу возвышался поставец с простой фарфоровой посудой: веночки, цветочки, не более… Но он догадался: посуда высокого качества, коллекционная.

Что ж, здесь действительно было на что посмотреть, но по мере того как вглядывался он в очередное произведение, все более и более тревожные мысли одолевали его: как, думал он, у ее мужа, у ТАКОГО мужа ТАКИЕ вещи? Это же совершенно невозможно! Вспомнил: однажды его бывший начальник рассказал с негодованием о том, что жена другого начальника коллекционирует («Вы только подумайте!») старинный фарфор, стекло и даже — серебро! («Мы вырождаемся, еще пятнадцать — двадцать лет назад невозможно было и представить, чтобы НАШ работник надел обручальное кольцо! А сегодня?») Он еще о чем-то говорил — кажется, о том, что революционеру чуждо барство и все, что с ним связано… Но это — в сторону, в сторону, не в этом дело… А в чем?

Откуда-то из глубин памяти слабой струйкой вытекла не то формула, не то заклинание (второе лицо системы, он видел его тогда первый и последний раз): аппарат государства подвержен коррупции, она принимает подчас самые немыслимые, невозможные формы и оттенки, и не за горами день, когда именно нам (избранным) придется заняться этим… О, системный анализ коррупции — это было что-то очень новенькое и очень свеженькое и столь же, впрочем, немыслимое и невозможное…

И все же, и все же… Чем черт не шутит? А если? Вот он стоит в этой странной квартире (сел, чтобы удобнее было думать, — в прежней жизни он всегда думал сидя, так было и легче, и надежнее), и не просто стоит (уже сидит), а находится на пороге некоего ужасающего открытия!

Щелкнула дверь, Изабелла Юрьевна появилась с серебряным подносом (Хожанову показалось, что на красивой полированной ручке явственно обозначились клейма и проба), на котором исходил паром кофейник старинного фарфора и такой же молочник в окружении чашек с цветами…

— Ну, как? — Она повела взглядом по стене, очевидно, гордясь и картинами, и всем остальным.

— Превосходное собрание, — сказал он сдержанно.

— Собрание? — Она улыбнулась. — Увы, это только интерьер. Собрания… Они другие, молодой человек. И у других… — В ее голосе прозвучала досада.

— Лучшее — Алексей Николаевич, — привстал он со стула, не замечая ее раздражения.

— Ради Бога. Что понравилось больше всего?

— Вот этот пейзаж. Петербург, кажется?

— Да, вид биржи. Это Патерсен, слышали это имя? Нет? Ну, не важно. А еще что?

— Да все, у вас прекрасный вкус. Вообще-то теперь эти вещи редки…

— Это в том смысле, как они мне попали?

— Да нет, просто мысль вслух.

— От родителей попали. Мой отец был режиссером театра и кино, — здесь она назвала весьма известный в прошлом исторический фильм, и Хожанов даже руками развел: «Так… это ваш отец?» — «Да. Эти вещи будут иметь отношение к нашему разговору, только весьма опосредованное».

И она начала рассказывать.


До революции все было просто: в принципе предметами искусства владели наследственно; многие собирали эти предметы, составляя роскошные коллекции; некоторые вполне серьезно вкладывали в антиквариат деньги. Например, великий князь Георгий Михайлович обладал редчайшими монетами царствования Николая I и был уверен, наверное, что две его дочери — Нина и Ксения — наследуют ему; собрание живописи Шереметевых и Юсуповых было известно всему миру; купцы и промышленники Третьяковы подарили Москве первоклассную живопись русских художников XVIII–XIX веков; Цветков, Ханенко, Щукин владели несметными сокровищами — после 25 Октября все это присвоило государство (Хожанов отметил, как непримиримо, ненавистно даже прозвучал глагол).

Но и позже (продолжала Строева) достояние более или менее серьезных коллекционеров отходило власти (та же интонация). Здесь и Смирнов-Сокольский, с его уникальной библиотекой, и врач Российский, имевший сумбурное, но от этого не менее ценное собрание живописи старых мастеров; Зильберштейн, презентовавший (по доброй воле, исключительно по доброй золе!) акварели, картины и прочее родному и близкому министерству (культуры, кажется? Есть у нас такое?), и многие другие, помельче, собиравшие вроде бы и для собственного удовольствия, но в конечном счете — исключительно для государственных музеев, для их запасников, точнее, а уж и совсем точно — то для получения свободно-конвертируемой валюты (то были первые, пробные шаги).

— Помните, у Маяковского? «Пусть не верит заграница, ошибется, дура…» Все наоборот, увы.

— Это… в каком смысле? — искренне не понял Хожанов.

— Это в том, что дура-дура-дура я, дура я проклятая… — не то пропела, не то продекламировала она.

И Хожанов запутался еще больше, но спросить не решился (черт знает что такое… Она полагает, что он обязан читать мысли. Дела…).

Потом, в конце пятидесятых, страсть к старинному искусству ослабела и даже вовсе испарилась, и следствием этого печального зигзага социальной психологии стало то, что уникальную миниатюру с портретом работы Боровиковского можно было купить в комиссионном за бесценок. Эти миниатюры и приобретались сонмом опытных или случайных людей, одни из которых радовались покупке и украшали ею свое жилище, другие накапливали — на будущее, догадываясь или даже зная, что благие времена вернутся и искусство вновь обретет свою цену на новом витке антикварной спирали, и немалую. Здесь еще можно было контролировать коллекционирование без специальных мер, но серьезные собиратели знали, что все они, без исключения, — под неослабным и неусыпным надзором.

Этот надзор проявлялся подчас достаточно жестоко — собирателя сажали. Давали срок — за спекуляцию или мошенничество, что греха таить, некоторые, пользуясь огромными практическими знаниями, — куда музейным теоретикам, им и не снилась такая палитра наблюдательности, тончайших нюансов в глазу и кончиках пальцев да и формальных знаний — тоже! — скупали у бабушек и дедушек бесценные сокровища, и принцип здесь сплошь и рядом бытовал такой: «Вот это у вас — шедевр! А все остальное — помойка, простите… Вы уж не портите свою коллекцию бездарными именами и холстами. Вот за это я вам заплачу, сколько скажете, а вот это, это и это — позор! — и чтобы вас не утруждать, возраст все же, — я отнесу просто эту гадость на помойку…»

…И проходило, в девяти случаях из десяти проходило, и возникали и росли, как грибы после дождя, ошеломляющие, уникальные коллекции… Но, отсидев или даже просто побывав на допросе, наученные горьким опытом, владельцы начали исхитряться: из вершины своего коллекционного айсберга они организовывали либо новый государственный музей — пусть совсем небольшой, это не имеет значения, — либо пополняли запасники старых музеев, остальное исчезало бесследно, проваливалось в небытие, а чиновники — по неизбывной своей некомпетентности — радовались, потому что иностранные эксперты оценивали пресловутую легальную макушку в миллионы инвалютных рублей…

Но времена менялись (Строева вздохнула), инфляция все жестче и жестче брала свое, и вот на рубеже 70-х годов начался бум: тысячи, десятки тысяч самых обыкновенных граждан обнаружили вдруг, что заграничная радиотехника стареет и дешевеет, и личные автомобили превращаются в ржавый порошок, и даже дачи ненадежны, потому что абсолютно и непреложно зависят от воли очередного правителя, который мгновенно может превратить любую из них в детский сад, пансионат или профилакторий…

И только живопись старых мастеров и старинное прикладное искусство нетленно (Строева улыбнулась) и всегда сохраняет некий минимальный номинал, абсолютный по отношению к зыбким деньгам, подверженным инфляции, и товарам, которые, как и люди, то и дело из престижных и дорогостоящих превращаются в грошовые и никому не нужные… (Да и тех совсем уже нет.)

И тогда антикварный бум — поначалу тихий, невнятный, но настойчивый и целеустремленный — превратился в неуправляемую и неконтролируемую лавину. В былые годы российских запасов антиквариата хватило бы на века — неисчерпаема Россия, как Клондайк, а здесь мгновенно начал исчезать с рынка даже самый незначительный мусор, предметы, которые незадолго до того и антикварными-то трудно было назвать…

Теперь и чиновники поняли: старинные вещи — могучий источник поступления инвалюты, и, для того чтобы поставить это дело на твердо-промышленную ногу, государство учредило специальное внешнеторговое объединение… («Я забыла его название», — развела руками Изабелла.)

И вот — крах. То есть не совсем еще крах, но его предчувствие, что ли… Сначала исчезли иконы. То их без конца и края несли в специализированный скупочный пункт на одной из старинных улиц, а то вдруг — стоп, ни одной, и магазин, столь успешно работавший еще вчера, сегодня пришлось закрыть…

— А ведь это только начало, — говорили «умные люди». Что же дальше? — Изабелла Юрьевна закурила и жадно затянулась.

Из рассказа вытекало, что Строев думал над этим «дальше» очень долго. Ведь ясно было: в частных руках осели громадные богатства, несметные сокровища, и приобретены они путем недобросовестным (в этом Строев был, видимо, убежден!). А какая спекуляция антиквариатом развернулась на пустом дотоле месте (правда, не коллекционеры ею занимались, но что до того «компетентным органам»?).

И какая крылатая фраза появилась: «Коллекции не собираются на зарплату». И другая: «С определенного уровня коллекция сама себя воспроизводит и кормит своего владельца». (Эти перлы тоже родились в кабинетах холодного ума и горячих сердец.)

Но как выявить этих владельцев? И главное: как доказать, что их собрания нажиты нечестным путем? («Основа для экспроприации», — усмехнулась она горько.) Основа для подобной работы уже существовала. Государственный закон об использовании и охране памятников старины… Но здесь не годилась обыкновенная розыскная метода. Она ведь при рождении своем предназначалась для ситуации обыкновенной, знакомой, наработанной… Здесь же всплывали обстоятельства непредсказуемые, и методов они требовали нетрадиционных…

Тогда и пошел Константин Захарович к вам…

— Да, помню… Он хотел понять, возможно ли применить системный анализ и программирование для раскрытия «антикварной ситуации». Я сказал ему, что это возможно. Но потребуются колоссальные силы и средства, а главное — трезвый расчет: будет ли полученный результат — та же инвалюта — оправдан расходами? Были другие подробности, но это уже нюансы, так сказать…

— Они и не нужны, Алексей Николаевич, я пригласила вас вот зачем: имя моего покойного мужа втоптано в грязь.

— Хотите восстановить справедливость… Это я понял сразу.

— Это — во-вторых. Во-первых — виновные должны быть наказаны.

— Что ж… Задача понятная и даже благородная в некотором роде, но я-то при чем?

— То есть? — Брови у нее прыгнули вверх и застыли, обозначив крайнюю степень недоумения.

— Да что, в самом деле… Обратитесь, куда положено, там проверят. Другого пути не вижу.

— Странно. — Она посмотрела, не отводя глаз. — Очень странно… А я думала, что это вас заинтересует…

— Что, простите, «это»?

— А то, что мой муж умер… Пока мы других слов употреблять не станем… Вы что же думаете… — она пожала плечами, — я не обращалась? Мне даже ответ пришел…

— Какой, если не секрет?

— Да уж какой секрет… — Не вставая, она протянула руку к секретеру и, прошелестев бумагами, положила перед Хожановым слегка смятый листок со знакомым штампом…

— «Ваши доводы самым внимательным образом изучены, — прочитал Хожанов вслух. — К сожалению, мы вынуждены констатировать, что никаких криминальных обстоятельств в смерти Строева К. 3. не обнаружено. Еще раз выражаем Вам свое искреннее сочувствие».

Далее стояла весьма солидная подпись.

— Ну и что? — Хожанов вернул бумагу. — Напишите еще раз. И еще…

— Писала. И не раз. Ответы однозначны. Хотите взглянуть?

— А что, собственно, заставило вас думать о какой-то тайне, криминальных обстоятельствах?

— А что вас, профессионала, заставило не поверить в обоснованность вашего увольнения?

О Господи, словно молния сверкнула… Только теперь в секунду вспомнил он тусклый взгляд своего начальника и острый — номера один, и бегающие глазки работника кадров, и неясные слова, и неприличные формулировки…

Ну, в самом деле, ну что такое его бывшая десятиклассница Лена со своей звучной фамилией, — ведь не подумали же они, что он способен сболтнуть лишнее? И, устраняя ее из его бытия, разве не понимали, что это навсегда, что никогда больше не вернется он к ней, не станет искать встречи… «А ведь — мерзавец я…» — подумал вдруг. Но тогда зачем же увольнять? Что ж, тут есть, как выражается доктор, вопрос…

И, словно угадывая его мысли, она хмыкнула:

— Вы влезли в ситуацию, мой друг… Как и Строев, впрочем…

— Я вас так понять должен, что… — Он замолчал, оглядывая углы и потолок, плинтуса и мебель, — там могло находиться «нечто»…

Она поняла:

— Ничего нет, я проверяла.

— Да? — Он насмешливо улыбнулся. — Тогда это надежно. Короче: что вам угодно?

— Мне нужна ваша помощь. Мне много хорошего рассказали о… вас.

— Кто же?

А в самом деле, кто мог сказать о нем хорошее? В конторе это не принято, да и не рискнет никто. Знакомые? Но сколько ни напрягался — общих знакомых с гражданкой Строевой Изабеллой Юрьевной не обнаружил…

— Не важно. Да и зачем? Суть в том, что я готова вам поверить. Справедливость нужна не только покойному мужу, но и мне… Она нужна и вам.

— Желаете, чтобы я занялся частным расследованием… Но ведь мы не в Америке, у нас это не принято… И все же почему не хотите обратиться к государственным органам? Не вышло пять раз, выйдет на десятый, сотый?

— Я им не верю. Или вы газет не читаете? Впрочем, что газеты. Бледный отзвук умирающей действительности…

Она была симпатична ему, очень симпатична (чего уж скрывать). И симпатия эта возрастала с каждой минутой. Красива до одури, а уж как элегантна, воспитанна, о Господи, помоги не заблудиться. И насчет «доверия» права сто раз…

— Спасибо, кофе был отменный, сервиз — превосходен, интерьер — выше всяких похвал. Я должен подумать. И взвесить. Видели старый фильм «Подвиг разведчика»? Это оттуда… Теперь по делу: у вас замечательная коллекция мебели, я впервые такую вижу…

Он продолжал идиотский монолог, изредка ловя ее недоумевающий взгляд, сам же в это время аккуратно выводил на листке из записной книжки угловатым, плохо выработанным почерком: «Больше ни о чем говорить не нужно. Завтра позвоните мне из автомата и скажите, что тринадцатого или любого другого числа (это будет означать время) ждете меня у себя. На самом деле мы встретимся на кладбище, у могилы вашего мужа». Когда она прочитала записку, придвинул пепельницу и поджег листок. Через несколько секунд бумага рассыпалась в прах, но Хожанов, не удовлетворившись, растер пепел в мельчайшую пыль. Потом запомнил номер, обозначенный на белой табличке телефона.

…Дома его ждала разъяренная супруга — кот Грациоз, которого оставила погостить соседка по случаю отъезда в трехдневный профилакторий, наделал в кухонную раковину, на немытую посуду. «Ты почему не убрал? И почему не заменил Грациозу песок? Плачет по тебе участковый, и ты не надейся на его благоволение, я это благоволение, если что, мигом пресеку!»

Ах, как это все надоело, какая усталость сразу разлилась по всему телу, какое отчаяние охватило, и, куда денешься, сразу начали глаза отыскивать крюк под потолком — пусть его и не было, но ведь роль крюка вполне могло сыграть и снотворное, и просто десятый этаж… Скучно жить на этом свете, господа… Великая фраза.

…Ночью он спал плохо, все думал о том, что сказать завтра Изабелле… А что, собственно, мог он ей сказать, кроме однозначного «да»? Правда, в этом случае сразу же наступала ситуация с непредсказуемыми последствиями, ну, да уж что поделаешь… Красивая женщина просит помощи, как отказать? Но, сказав «да», следовало предложить алгоритм и вслед за ним — программу; увы, ни того, ни другого у него пока не было…

Проснувшись окончательно (после увольнения он часто просыпался по ночам, томимый неясными предчувствиями и тревогой; полуоткрытый рот супруги, из которого вырывалось сильное, преисполненное свистов разного оттенка и тембра дыхание, сразу приводил в состояние умопомрачения, ненависть вспыхивала с такой пугающей силой, что он торопливо нащупывал тапочки, стремясь как можно скорее удалиться на кухню, здесь всегда следовал традиционный ритуал ночного чаепития…), побежал на кухню, включил плиту и выполоскал заварной чайник. Что он скажет Изабелле завтра, что предложит? Скорее всего, у нее обида за служебную несостоятельность супруга — ведь ясно же, как все это было… тот выдвинул предложение — наверное, толковое и перспективное, это предложение сразу же начали утрясать и согласовывать, — известное было время, чего уж, потом Строев добился задуманного, и дело пошло — со скрипом, провалами, сбоями, глупостями и неизбывной перестраховкой, от которой сводит челюсти и возникает ощущение выпадающих волос и тупого отчаяния, — это он знал по себе… Пока хватало сил у Константина Захаровича — он тянул, то и дело поднимая телефонную трубку и прислушиваясь к полифонично звучащим голосам своих руководителей всех рангов, потом, когда вместо очевидных результатов косяком пошла мелкая, мало чего стоящая рыбешка, с него начали спрашивать строже, не принимая во внимание вечные «объективные причины», ну и не выдержал человек… Да еще на прощание, в госпитале, шепнул, поди, супруге прерывающимся голосом, как некогда Петр Первый своим приближенным: «Отдайте все…» Или что-то в этом роде… А что «все»? А он, Хожанов, подпав под невозможное обаяние чаровницы, свалял дурака, повел себя некритично и необъективно, не совладал с эмоциями, и вот позор на пороге. Что он ей скажет?.. Чай закипел, он долго и старательно заваривал его, потом еще дольше пил привычно маленькими глотками, не ощущая ни вкуса, ни запаха, пил просто так, чтобы убить время. Надо отказаться. От всего. Бессмыслица. Глупость. Он просто обязан прийти и, честно и преданно… (Стоп. Что значит «преданно»? Зарапортовался)… глядя ей в глаза, сказать правду: «Изабелла Юрьевна, вы ошиблись, заблудились, вас ест обида. И это легко доказывается…» А чем же это, кстати, так уж легко доказывается? Что, в обществе не существует организованной преступности? Коррупции? Убийств, связанных с устранением опасных свидетелей? Да об этом центральные газеты пишут! Так… Ну и что? Он-то при чем? Нет, следует быть честным: эти его размышления замешены на страхе, нежелании ввязываться в опасную историю… В том, конечно, случае, если Изабелла права. А вот это надо еще выяснить… Первое арифметическое действие лежало на поверхности: знакомства мужа. Она должна указать нескольких (один плюс один плюс один), которые согласятся поговорить на интересующую тему. Интересующую… Нет. Ничего не выйдет. На эту тему никто с ним говорить не станет. Не рискнут. Тогда — с нею? Но кто из приятелей мужа воспримет всерьез ее попытку? Любой спросит: зачем это вам? И что она объяснит?

Нет, здесь нужно другое… Она женщина. Очень красивая. Среди приятелей из прошлого наверняка отыщется один-другой, кто не прочь завести с нею легкий, ни к чему не обязывающий роман (если покопаться, наверняка отыщется и некто, уже пытавшийся!). И тогда, в ходе «романа», она сможет выяснить и главное, и детали. А уж он сумеет эти детали объяснить… И использовать.

Однако гадость получается. Несомненная гадость. Толкать женщину, которая тебе нравится, в объятия другого? Несусветная чушь…

Но ведь для ее же пользы. Иного-то пути нет?

И все равно…

…Под утро, когда допивал пятый чайник, появилось «сокровище», в папильотках и длинной, до пят, розовой ночной рубашке. «Как тебе не стыдно? Что за ребячество? Что за манеру ты взял — глушить по ночам чай?»

— «Глушат» водку… — попытался он возразить, но она взбеленилась: «Ничтожество, ты загубил мою жизнь! Сколько было возможностей, и вот, надо же, какой мерзкий финал!» Он понял, что сейчас она полезет в драку, и поспешно ретировался, успев захватить с вешалки плащ. Уже на лестнице обнаружил, что двадцать пять рублей, старательно припрятанные в потайном кармане (он получил их за недоиспользованный отпуск и хранил на черный день), исчезли, и догадался не без горечи, что есть весьма изощренные жены, для которых и самые изощренные тайники не преграда. Предстояло идти на кладбище пешком, во второй раз, у него заломило в голове и сразу заболели ноги, но, вспомнив ошеломляюще-красивое лицо Изабеллы, взбодрился и легко, словно школьник, сбежал на первый этаж. Начиналось утро, Изабелла могла позвонить в любую минуту, надобно было ее опередить (ибо нарвись она на любимую — бр-р…), и, войдя в автомат, он набрал номер. Она сняла трубку и молча выслушала сообщение о том, что заказанный ею сантехник явится, как и было условлено, к двенадцати часам. «Вы поняли?» — на всякий случай поинтересовался он и, услышав в ответ, что к двенадцати ванную зальет и, если что, она напишет в жэк, удовлетворенно повесил трубку.

…Он был мечтатель по натуре, и это мешало ему всю жизнь. В школьном сочинении на сверхпатриотическую тему «Мой любимый литературный герой» он написал, что его наилюбимейшим является Никита Романович Серебряный, современник Иоанна Грозного и плод фантазии Алексея Толстого. На фоне соучеников, зафиксировавших свои чувства к Павке Корчагину, Алексею Маресьеву и Павлику Морозову, его выбор показался директору школы (он вел уроки литературы в их классе) весьма сомнительным, но интеллигентный Андрей Федорович предпочел не раздувать историю, а только спросил: «Что же тебя, Хожанов, привлекло в этом почти опричнике?» — «Он порядочный человек», — скорбно отозвался Хожанов под негодующие выкрики секретаря комитета комсомола и его ближайшего окружения. «Андрей Федорович, да что его слушать, надо немедленно сообщить куда следует! — орал секретарь. — Тут Родина в опасности, Венгрия продалась, а этот отщепенец, поганый пастернак, позволяет себе!» Но директор не внял, и Хожанов отделался легким испугом.

Через год позвонил бывший сослуживец отца, он теперь работал как бы на заводе, но на самом деле совсем в другой организации, и сказал, что в память друга хочет без промедления определить Алексея в хорошее учебное заведение без названия. «Окончит — человеком станет», — пообещал сослуживец.

…Вот он и кончил, и даже трудиться начал, но что-то подвело… Не то Лена, не то история со Строевым. Не угодил…

Все, долой отговорки, нужно начинать…


…И все же он не знал, что скажет Строевой, что посоветует. Мысль работала плохо, кроме накатанных, столетиями существующих методов и способов, в голову ничего не приходило. Но это ничего, эту особенность он знал за собой, это как на экзамене: вроде бы знания на нуле, а вытащил билет — и как из пулемета.

Вошел к консьержке и скорбным голосом попросил три рубля, до понедельника. О его домашних делах знали, Любимая не считала нужным скрывать от общественности свое горе, и поэтому Анна Филимоновна молча вытащила из сумки пять рублей и так же молча сунула мятую бумажку ему в ладонь. «Спасибо, вы не думайте…» Господи, какой все-таки удивительной роскошью были и автобусы, и троллейбусы, и даже трамваи! Как он этого не понимал раньше?

…В воротах кладбищах шваркал метлой знакомый сторож-студент; узнав Хожанова, он широко улыбнулся: «Родственные чувства взыграли? Это хорошо, только почему без цветов?» В самом деле, надо цветов. В магазине напротив Хожанов купил три букетика: два — на могилу родителей, один — Строевой или ее покойному мужу, уж как получится. И ноги несли, словно не к могиле шел, а на свидание, и эта мысль — о свидании — была такой яркой, настоящей, что вдруг захотелось запеть или засвистать соловьем, слава Богу, что не умел ни того, ни другого…

За поворотом возник памятник городскому коменданту времен наполеоновских войн, потом — известному поэту, убитому, по одним сведениям, бандитами, а по другим… Совсем другими людьми. Предшественниками. Он, конечно, этой версии никогда не верил — ну что такое поэт, даже известный? Что он, резидент или боевик, покушающийся на светлую жизнь главы государства? Нет, конечно… Чепуха.

…А Изабелла уже пришла и сидела в ограде своего боярского пристанища (не мог он отказаться от этой иллюзии, никак не мог!), слегка наклонившись к обелиску. Наверное, сажала или поправляла цветы. Скрипнув калиткой, он неприлично весело крикнул: «Изабелла Юрьевна, к вашим услугам!» — но она почему-то не ответила, и, недоумевая, он тронул ее за плечо.

И вдруг она поползла — медленно, как на рапиде,[3] и тихо — нет, не упала, а легла на цветник. Еще не понимая, потянул ее за руку — и едва сдержал крик, глаз у нее был стеклянный, не живой совсем, щеки белее мела и словно обсыпаны мукой…

Вот это номер… Так он сказал или подумал, не в силах поверить в случившееся. Судя по всему, ее настиг инфаркт, он видел такие лица в прежней своей жизни: умерли два сотрудника отдела, один за другим, с интервалом в два месяца, и оба от инфаркта, он стоял в почетном карауле и лица покойников рассмотрел хорошо. Сейчас было очень похоже… Он подумал: цветы. Идиот. Купил ей четное число роз. Дурак. Нельзя, нельзя было…

Нужно было что-то делать, сообщить милиции, например, или вызвать «скорую». Рванулся к калитке и остановился как вкопанный: инфаркт? У нее? Еще вчера вечером, еще сегодня утром, при разговоре по телефону, ничего, совсем ничего не обещало печального конца…

Но что тогда? Наклонился, обвел напряженным взглядом одежду, руки, аккуратно повернул отяжелевшее тело и положил на спину — никаких повреждений… Все, надо идти, иначе, если здесь, в такую минуту, застанет даже простой прохожий, долго придется объясняться… Любят у нас долгие объяснения, ох любят…

Выбравшись из ограды, помчался к воротам, студент еще подметал и, сразу поняв, что случилось нечто из ряда вон, вытащил из сторожки телефон, Хожанов набрал два коротких номера: «02» и «03»…

Сначала приехала милиция, два сержанта на газике, первый взглянул, не входя в ограду, второй привычно-лениво осведомился: «Вы обнаружили?» — «Я». — «И что?» — «Да ничего. Шел мимо, смотрю — прислонилась к обелиску, да странно так, неподвижно… Вошел, тронул — она и рухнула…» — «Понятно. Ваш адрес? Возможно, понадобитесь…» Записав его данные, они отошли к ограде напротив и закурили.

«Скорая» подкатила еще через минуту, врач — нервная худая женщина в очках с толстыми линзами — пощупала пульс у покойной, вздернула веко, махнула рукой: «От огорчения, наверное… Бывает. Муж похоронен?» — «Не знаю, — на всякий случай ответил Хожанов. — Я случайно…» — «Тогда отправляю. — Она властным жестом приказала санитарам грузить и повернулась к сержантам: — Документы у нее есть?» — «Вот разденете, обыщете и нам сообщите, если что…» Сержант назвал номер отделения милиции.

Потом Изабеллу запихнули в кузов, и «рафик» уехал, стрельнув голубым глазом. Все…

Все. Эта горькая мысль ввинчивалась ржавым шурупом, не давала покоя. Нелепо, глупо, неправдоподобно… Мечтал, планы строил (а ведь строил, чего уж теперь…), и вот финал. Нарочно не придумаешь…

Вышел за ограду и только здесь вспомнил о цветах, оставленных у обелиска. Подумал: Бог с ними, пусть остаются у Строева. Но тут же решил, что трех букетов одному Строеву много, два надо отнести родителям. Возвращался торопливо, волнение еще не прошло, и сердце колотилось прерывисто, замирая на вздохе, это пугало чуть-чуть, но ничего, взял себя и руки, убедил: случай-то какой, тут не только сердце прыгать начнет…

Цветы лежали на том же месте, уложив один букет к подножию обелиска и бросив прощальный взгляд на едва заметную вмятину на холмике, поднял два других и двинулся к стене с прахом родителей. Розы лежали в неприкосновенности, это сразу улучшило настроение, и все случившееся перестало смотреться в трагическом, сумеречном свете. Ну, была Изабелла, красивая женщина, ну, не стало ее в одночасье, Так ведь счастливица, мгновенно распорядился Высший судия ее жизнью, безболезненно прибрал, позавидовать можно, да и только…

Положив букетики на полочку, он вновь направился к воротам и вдруг столкнулся взглядом с кем-то очень знакомым, таким знакомым, что невольно сдержал шаг и даже окликнул: «Простите, вы не меня ждете?» — «Нет, не тебя. — Из кустов вышел недавний ночной философ, столь яростно осудивший хамскую жизнь и все ее производные, на этот раз он был вполне трезв и даже побрит. Только одежда была прежней. — Я стою здесь просто так, а вы?» — «Да вот, к родителям приходил, а тут женщина на могиле мужа умерла, не видели случайно?» — «Нет. Случайно не видел. Случайность и могила — понятия несовместные… Вы подумайте над этим», — слегка поклонившись, он растаял в кустах. Нетопырь, нежить кладбищенская…

…И вот — узенькая прикладбищенская улочка, и такси, шмыгнувшее мимо с веселым громыханием (резонатор отвалился и скреб по асфальту), и сразу ушат холодной воды — ни копейки денег, даже на троллейбус или метро, — все отдал за цветы, все — сколь уныло это, сколь уныло… Он бессильно прислонился к дверному косяку цветочного магазина: пешком не дойти… Нет больше горения, энтузиазма, и вообще — никаких причин, чтобы бить ноги в кровь (накануне обнаружил на ступне кровоточащую вытертость). Плевать… Остановку — на автобусе, другую — на трамвае, это уже четвертая часть пути, а там посмотрим. Зайцем? Плевать, исполком богатый, в конце концов, сколько раз прежде бросал в кассу пятачок, а билетов не было? Вот и пришло время произвести взаимный расчет, не более…

Тут он почувствовал, как наливаются краской уши. Зайцем… Фи… Не дворянское это дело. (Он происходил из крестьян Саратовской губернии — по деду, а «недворянским делом» привык называть любой мелкий поступок.) Что ж, придется опять идти пешком. В память новопреставленной Изабеллы Юрьевны. В память… Грустно-то как… И какой глубокий смысл в словосочетании «новопреставленная»… Ожидание какое-то, даже надежда.

…Через час, подойдя к стене старинного монастыря (то была известная всему миру городская достопримечательность), он нашел обшарпанную скамейку и решил отдохнуть. В голове было пусто, и есть хотелось до одури, и все же, когда первая странная мысль выползла из небытия и обрела реальные очертания, он не прощал ее, а, напротив, с удовольствием ощутил, что она всего лишь первая капелька приближающегося потока…

Итак, есть социальная группа, поставившая целью сочетание эстетического созерцания и материального обогащения, как бы вытекающего из этого созерцания, а то и порождаемого им. Весьма занятно…

Есть и другая социальная группа, цель которой — ликвидация первой как некоего отрицательного социума.

Первая — избранные, объединенные общей страстью. Впрочем, и разъединенные тоже. Социальная принадлежность каждого во многом случайна, палитра этой принадлежности (как определение животного мира в учебнике географии) — богата и разнообразна: интеллигенция, рабочие, военнослужащие. Внутри этих подразделений — десятки других.

Во второй группе проще: государственные служащие, в недрах служебных установлений которых вызрела идея борьбы с первой группой. И вот итог: те, кто ловит, и те, кого ловят. Как все просто: «мы» и «другие».

Однако вопрос: только ли страстью, только ли красотой, только ли эстетическими категориями плюс алчностью руководствуются участники первой группы? И только ли долгом и служебно-преобразованной личной нравственностью — участники второй? Или сюда примешивается и жажда наград и должностей, например? И какие связи и переплетения внутри каждой из этих групп? И их — друг с другом? Особенно друг с другом?

Что ж… Пока все это не более чем общетеоретическая постановка проблемы. Но без ответа на эти вопросы в истории Строевых не разобраться и ничего не понять.

Стоп… Так он все же собирается и разобраться, и понять? Забавно…

…Следующий привал он сделал на небольшой площади, перед старинным дворцом еще петровских времен. Теперь здесь размещался какой-то архив и доживала перед полированной дверью хилая клумба с умирающими цветами и две облезлые скамейки перед ней.

Он сел: надо построить модель реальной ситуации. Выявить внутренние и иные взаимосвязи. Только тогда возникнет первый шаг к решению…

Пожилая женщина в черном платке остановилась перед ним, у нее было опухшее от слез лицо и черный платок на голове, в руке она держала букет гвоздик. «Где-то здесь морг… — робко начала она. — Вы не знаете?» Он встал: «Морг? Да-да, вон въезжает труповозка… Простите». У нее сразу помертвело лицо, и, проклиная себя за несдержанный язык, он предложил ей руку и повел через дорогу, к черным воротам. Здесь никого не было, они прошли свободно и оказались в маленьком, вымощенном булыгой дворе; стоял санитарный автомобиль, двое в грязных белых халатах небрежно вытаскивали из его недр носилки, на которых таинственно угадывалось под белой простыней нечто…

Женщина тихо ахнула и тяжело оперлась на его руку: «Мне плохо». — «Кто у вас?» — «Дочь, ужас, совершенно простой аппендицит, умерла на столе, у них не было нужной крови… Что делается, Господи…» — «Главное — участвовать, но не соучаствовать… — изрек он и вдруг налился яростной злобой. — А кровь… Плевать на кровь!» Вырвав руку, он шагнул в темный коридор, еще не зная, что сделает в следующую минуту, как поступит, но неясное предчувствие поступка уже охватило его. Толкнув дверь (здесь пила кефир миловидная сестра в косынке, она удивленно взглянула) и не давая ей опомниться, он брякнул: «Вам только что привезли Строеву Изабеллу Юрьевну (о Господи, сумасшествие…), где она?»

Сестра не удивилась: «Красавицу с лютеранского? Ее смотрят в третьем секционном. Вы из милиции?» Хожанов промолчал, но она не повторила вопроса. Удивительный случай и еще более непостижимое совпадение. Правда, пока неясно, зачем, это может понадобиться, но ведь случай — знак закономерности, свидетельство верно выбранного пути…

В третьем зале было холодно и сумрачно, на мраморных столах застыли покойники, над одним из них под ярким светом бестеневой лампы манипулировал патологоанатом, и Хожанов догадался, что противный треск, разносящийся по залу, ищет от скальпеля, секущего то, что еще четыре часа назад было Изабеллой Строевой…

— Милиция? — Врач выпрямился, отбрасывая прядь со лба (какой нелепый здесь жест…). — Значит, так: смерть наступила…

— Вы ничего особенного… не обнаружили? — Голос Хожанова прервался.

Патологоанатом удивленно взметнул брови:

— А что, собственно, я должен был обнаружить? Послушайте, вы из милиции? Нет? Ну и не морочьте голову!

— На она умерла у меня на руках!

— Каким же это образом?

— Вскрикнула, я подбежал (ох, не надо бы врать…), а она похолодела уже…

— Скажите пожалуйста… — Врач иронически прищурился. — Ну, если учесть, что бежали вы несколько секунд, а температура тела у покойника уменьшается на один градус в час, и теперь, если не ошибаюсь, лето, то либо вы слишком долго бежали, либо просто, врете, уж не взыщите. А зачем? Сейчас приедет следователь, ему будет небезынтересно…

Влип… И еще как… И что делать?

Ему показалось, что время остановилось. Он увидел, как солнечный луч медленно двинулся через пол и мраморные столы, на которых стыло белели лики, неярко высветил небрежно брошенную одежду. Он узнал черную шаль, платье, перчатки, добавилась еще кофта тонкой вязки, — он ее помнил, что-то необычное было в ней, пригляделся: матово блеснул металл… Да, вот еще и чулки висят — через спинку стула.

На мгновение отвлекся, с отвратительной ясностью представилось, как ее раздевают — нетерпеливо, грубо (чего деликатничать?) — туфли, платье, белье…

А металл? Откуда здесь металл… Вон булавка видна, что это такое? И вдруг ровно толкнуло что-то… Да ведь это ключ. Ну, да, ключ, вне всяких сомнений. Ключ от квартиры, где деньги лежат (Господи, пошлость какая…). Что делать, что… Они ведь наверняка не заметили этих ключей и в опись не внесли… А это значит…

В нем проснулись звериная хитрость, невероятная прежде самоуверенность и даже наглость. «Следователь, говорите? — Он сделал шаг и загородил стул спиной. — Плевать мне на следователя! Я ровным счетом ничего не сделал. Такого…» А вот сейчас делаю, молнией пронеслось в голове. Рука нащупала мелкую шерстяную вязку, потом добралась до изнанки — черт… не с той стороны… А врач? Стоит вполоборота, увлечен своим мясницким делом, что-то бубнит. Ну, бубни, бубни, это очень даже хорошо. «Что вы сказали?» — «Не храбритесь, говорю… Вы просто не имели дела с милицией. Это вам не роман „Петровка, 38“. Это совсем другие люди, верьте на слово. Не советую связываться…» — «В самом деле?» Он нащупал связку из двух ключей (да, это были ключи, какая удача!.. Удача? Надо же так трехнуться, это же полный и несомненный абзац, как говаривал кто-то на прежней работе…), осторожно раскрыл английскую булавку, проткнул себе палец до кости (так ему показалось) и положил ключи в карман, Что ж, первая в жизни кража совершена и первое — преступление закона тоже. Вряд ли сейчас он смог бы объяснить свое состояние. Его томили неясные мысли и еще более неясные предчувствия. Войти в квартиру? Возможно. Но ведь это уже второе преступление, и весьма серьезное… Что ж, так… Сейчас ему было все равно. О последствиях он не думал.

— Ну? — Анатом сдернул перчатки и швырнул их в раковину. — Что будем делать?

— Давайте так: я вам все расскажу, а вы решите: нужен следователь или мы обойдемся собственными силами.

Он тщательно прикрыл дверь и в мельчайших подробностях изложил все, что случилось в последние три дня. Кроме некоторых нюансов. Видимо, доктор поверил. Он снял фартук и, окинув Хожанова долгим взглядом, позвал за собой. В кабинете открыл блокнот: «Ваш адрес и телефон… Спасибо. Заметьте, я не спрашиваю паспорт, а это значит, что я вам доверяю… Странный случай… Но, сколь ни прискорбно для ваших предположительных построений, она умерла от обыкновенного инфаркта миокарда… И ничего особенного я на ее теле не зафиксировал. Так-то вот…» — «Я прошу осмотреть еще раз и самым тщательным образом. И послать та анализ содержимое желудка и кровь». — «Хм… — Врач с интересом взглянул на Хожанова. — О температуре ничего не знаете, а об этом… Странно… Увы, Алексей Николаевич… Чтобы провести эти исследования, потребуется постановление следователя, а они, милицейские, в таких случаях быстры и ленивы. Подумаешь, свалилась от пошлого инфаркта… Что тут исследовать?» — «И все же вы попробуйте». — «Попробую. А вы всегда такой романтик?» — «Нет. Просто она была очень красива, понимаете? Будто свет погас…»

Когда выходил, увидел милицейский газик, из которого неторопливо выбрался Пухленький молодой человек в хорошо подогнанном и очень дорогом штатском костюме. Окинув Хожанова равнодушным взглядом, молодой человек скрылся в дверях морга.

Теперь предстояло решить главное: войдет он в ее квартиру или нет? Он вдруг понял, что шел к этому криминальному решению с первой секунды, с той самой, как увидел ее остекленевшие глаза и белую руку, перепачканную землей, Он все решил именно тогда, — ясно с этим, и не реминисценции теперь нужны, а действие. Войти в квартиру, и Немедленно. Через час или два дознаватель милиции разыщет родственников и сообщит о случившемся; Но даже если родственников нет, все равно квартиру опечатают, и тогда попасть в нее будет не то чтобы сложнее, но значительна опаснее — по последствиям. Их ведь тоже надо учитывать, что бы там ни было…

Итак, сейчас он сядет в такси и поедет. Он тут же вспомнил, что у него нет и пятачка, а нужно по меньшей мере рублей пять. Ничего, выход, кажется, есть…

Он вернулся в морг и уверенно постучал в дверь третьего зала, послышался голос анатома, потом недовольный возглас пухленького дознавателя, двери открылись, анатом с трудом сдержал возглас удивления, а когда услышал просьбу — одолжить десять рублей до завтра, — даже растерялся: «Вы, собственно, в уме? Я вас не знаю, мы первый раз видимся!» — «Не велика сумма, даже если и потеряется… — пробурчал Хожанов. — Вы же записали мои данные?» — «Но я не видел вашего паспорта! — парировал доктор. — Вы вообще похожи на авантюриста!» — «Здесь вы правы, — согласился Хожанов. — Я и есть самый настоящий авантюрист. Так дадите?» Оглядев Хожанова с ног до головы, врач вытащил из часового кармашка аккуратно сложенную вчетверо красненькую и вздохнул: «Плод трехмесячных накоплений, чтоб вы знали. Точно отдадите?» Хожанов кивнул и ушел — из зала уже доносился раздраженный зов пухленького.

Такси он поймал сразу и попросил шофера ехать самым коротким путем: «У меня всего червонец, а мне еще неделю жить, понял?» — «Ходи пешком, если такой бедный, — довольно дружелюбно улыбнулся шофер и тут же сообщил маршрут, которым собирался везти. — Рубля в два, ничего?» Это было вполне ничего, потому что отныне предстояло ездить много и часто, и каждый рубль был на счету.

Добрался быстро, дверь подъезда оказалась открытой. «Консьержка!» — догадался он. Это была неожиданность, и неприятная, он по опыту знал, что пожилые эти дамы, как правило, дотошны, въедливы и сварливы. Войти будет трудно, если удастся вообще.

И верно, женщина лет шестидесяти, усохшая, маленькая, в шелковом платье старинного покроя, стрельнула глубоко запавшими глазками:

— Ну-у? Расскажите, молодой человек, в какую квартиру и к кому именно? (С этим своим «Ну-у, расскажите» она была вылитая, хотя и постаревшая сильно, Чурикова — так показалось Хожанову.)

Дело выходило проигранным. Врать бессмысленно, ибо Строевой, увы, дома нет навсегда, и если последнее обстоятельство эта мумия еще не знает, то сам факт отсутствия непреложен… Н-да. Он уже собирался смущенно проговорить «Извините» и ретироваться, как вдруг вспомнил: «Никогда не предъявляю удостоверения. Взгляну вот так (доктор свел глаза в кучку, высматривая кончик собственного носа), и проход свободен! Сколько раз проверял…»

— Мне нужно осмотреть окна и чердак, — сухо произнес Хожанов. Стандартная фраза… В былые годы каждый праздник сидел он у окна гостиницы в центре города (имелись в виду возможные боевики, чьи действия обязан он был незамедлительно пресечь. Но разве нужна была хоть кому-нибудь бессмысленная жизнь смешных и нелепых рамоликов… Гумор, право…)

— Но… — она посмотрела недоуменно, — ваш товарищ уже был третьего дня?

Подозрение еще не материализовалось, но уже повисло в воздухе. Все зависело от его ответа. Он свел глаза в кучку, пытаясь увидеть кончик собственного носа.

— При чем тут это, товарищ?.. — Протянул руку, вспомнив, что ему должны дать ключ от чердака.

Консьержка закивала: «Да, да, конечно, сейчас», — и, получив увесистый ключ, Хожанов начальственно закрыл за собою дверь. Спасибо ALMA MATER…

Поднимался на том же самом лифте, и свет врывался и исчезал, обозначая пройденные этажи, как в тот день. Что ж… Он приближался к частице, отзвуку того, что единственный раз вспыхнуло в его жизни ослепительно радостным чувством, незнакомым дотоле, и по мере этого приближения исчезала тревога и пропадали сомнения…

Но он понял, что затеял опасную и, кто знает, совершенно бесполезную игру, даже бессмысленную, потому что нельзя осмысленно играть с призраками, фантомом, воображением, и все же что-то подсказывало: он идет по верному следу. И то, что сейчас предстояло ему совершить, он оценивал трезво. Вспомнилась вычитанная где-то фраза: нельзя достичь целей нравственных путями и средствами безнравственными, но он подавил возникшие было сомнения и успокоил себя тем, что иного выхода просто нет.

Что он собирался выяснить, что найти? Бог весть… Доказательства, наверное… Но хотя слова и складывались в понятные четкие фразы, формулы не возникало… Формулы, которая есть искомое.

Он остановился перед дверьми, прислушался. Было тихо, ни звука, ни шороха, в квартире напротив — тоже. «Звонко-звучная тишина», — вспомнил он. Ну да, это читал, подвывая, тогда, у Лены, тот эрудированный мальчик. Сколько лет, сколько зим…

Достал ключ, и, вставив в замочную скважину, повернул. И вдруг обожгло: а если сигнализация? Через пять минут здесь будет милиция, тогда… Пресловутый «абзац»? Ну да ладно, чего уж… Толкнул дверь, она легко сдвинулась, пропуская, словно Аладдина в пещеру, и так же плавно закрылась. Мгновение понадобилось, чтобы увидеть и понять: сигнализации в квартире нет. И тогда он сразу вспомнил чей-то рассказ о том, что милиция, охраняющая квартиры, иногда ненадежна и даже преступна, — кому, как не Строеву, это было известно, наверное, лучше других, поэтому и не было в его квартире оповещающего прибора.

Запер дверь на защелку и включил свет. Что ж, первое, тогдашнее еще впечатление не обмануло: здесь жили состоятельные люди… Колонка из темного дерева в углу, на ней — ваза зеленоватого камня с золочеными ручками-змеями; напротив — зеркало в тускло мерцающей раме, и картины, картины — как много их здесь… Генералы в густых эполетах, кавалеры и дамы в напудренных париках, разноцветные ленты через плечо, орденские звезды…

Он подумал, что такие портреты вряд ли стоило держать в прихожей, но, видимо, этому существовало какое-то объяснение. Какое?

Дверь направо вела в кабинет — скромный, деловой, с книжными стеллажами и фотографией Дзержинского на письменном столе — около лампы с зеленым стеклянным абажуром. Здесь же стояла еще одна — в старинной рамке: Строев — он выглядел лет на десять моложе, чем там, на барельефе, — беззаботно смеялся, повернувшись к Изабелле Юрьевне, Она и вообще была похожа на десятиклассницу, и только очень взрослые и очень дорогие серьги — те самые (это фотография запечатлела точно) — несколько нарушали умилительное впечатление. Хожанов долго смотрел, забыв, зачем пришел, и об опасности, которая возрастала с каждой минутой…

Непостижимая метаморфоза… Еще воздух не остыл от ее присутствия. Жила, любила, страдала… Как это обыденно, но все равно — странно. Всегда странно: мгновение — и, как это сказано когда-то и кем-то, житейское лукавое разрушается торжество суеты…

Внезапно его мысли приняли иное направление (краешком сознания он контролировал себя и очень удивился: как? Снова реминисценция?): ну, в самом деле, а почему не пошел он со своими сомнениями в милицию или в прокуратуру? Почему не обратился к общественности — ее так много — разнообразной, жаждущей растолковать, разъяснить, помочь? В конце концов, газетные факты, обличающие власть в равнодушия, безразличии, безжалостности и нетерпимости, что они такое, если вдуматься? Где-то, что-то, с кем-то…

Дело не в этом.

Отрезок времени, некое «от» и «до», пунктир, дискретная прямая, именуемая в обыденности весьма простодушно «жизнь», — пуста, увы (что бы там ни доказывали), завистлива, преисполнена ненавистью и злобой, лжива и лицемерна…

Годы и десятилетия прицельно и трудолюбиво выстраивалась монументальная пустота, нечто странное, напыщенное и безрезультатное, беспомощное, но очень воинственное. В этой структуре — все друзья, товарищи и братья, но всяк за себя.

Вот он, генезис недоверия.

Омут.

…Ну, и что он жаждет здесь отыскать? Улики, доказательства, которые удастся связать воедино и тем самым разоблачить (кого?), изгнать (зачем и куда?) и… начать новую жизнь? Ах, как хорошо… И как нелепо.

И все же: откуда такая уверенность, что совершено преступление?

Но ведь умер от чего-то Строев, молодым умер во цвете лет.

Ну и что?

В еще большем «цвете» скончалась Изабелла.

Ну и что?

Безнравственно вспыхнувшую вдруг (и не угасшую еще, увы…) влюбленность превращать в некую базу криминального расследования и врываться на этом основании (воровски!) в чужую квартиру, искать чего-то…

Кстати: а чего он ищет (если отбросить общие слова — об уликах и доказательствах)? Письма, адреса, пароли, явки, связи (ч-черт… угораздило-таки… Ведь поклялся же: сленг — вон! Ну, да чего уж теперь… И вообще: долой игрища, к чертям собачьим мишуру эту, дурь…)?

Долой. Конечно же, долой… Здесь на глаза ему попался томик с обтрепанными страницами и сломанной обложкой, он лежал на прикроватной тумбочке (вот незаметно и в спальне оказался), нетерпеливо (а почему, собственно? Предчувствие?) взял — это было Евангелие синодального издания 1911 года, раскрыл, и на ковер — он был сер от пыли, от его шагов она взлетела к потолку серыми облаками-хлопьями (или это показалось ему?) — плавно опустился листок, исписанный бисерным почерком.

Включил лампу (абажур желто-коричневый «Галле», он ничего в этом не понимал, но красота вещи поразила его), мелкие буковки сложились в слова — «Костя, милый, родной, я понимаю, ничего теперь не изменить, не поправить — ты ушел далеко, и я пока не могу прийти к тебе, потому что человек не волен в своей грешной жизни, а только Бог един… И ты прости меня за это. Но я знаю, что настанет день, и мы снова встретимся, и ты скажешь мне: здравствуй, Белла. А я отвечу; здравствуй. Я буду молиться за тебя, безбожника и материалиста, во ведь ты был честным и добрым, и даже твоя служба не смогла изменить тебя. И поэтому я знаю, что Господь примет мои молитвы и даст тебе не черноту небытия, а новое небо и новую землю. Помнишь, я читала тебе об этом: при звуке последней трубы мы не все умрем, но все изменимся… Сейчас я опять поеду туда, где почивает твое разрушающееся бренное тело, — это ничего, потому что только через разрушение мы обретем новое, нетленное. Вернусь вечером, и мы продолжим разговор…» Страниц было пять, на каждой Изабелла (ведь это она писала?) излагала наивные (так подумал Хожанов) религиозные догмы и притчи, никакой информации (кроме той, что она была верующей, а он нормален — то есть ни во что и ни в кого не верил) в этих листках не обнаружилось…

И вдруг Хожанов понял, догадался, он ничего и не найдет, потому что ничего нет. На всякий случай открыл ящик письменного стола, заглянул в корзинку с газетами, наудачу перелистал несколько книг, сняв их с полки, — в самом деле, ничего… Только в ее тумбочке, под ворохом старых газет, нашел маленькую иконку Спасителя и, поколебавшись, сунул в карман.

Наивный, дилетантский путь… Серьезные документы не держат дома! Только теперь начала доходить до него суровая правда: он подставил себя под удар невероятной силы (ведь каждую минуту могла появиться милиция) и даром потерял время.

Нужен другой ход (если он вообще нужен!), иной поворот в размышлениях, парадоксальный, может быть, и совершенно невероятный! Но пока ничего такого в голову ему не приходило.

Итак, хватит, он исчезает; последний, так сказать, ретроспективный взгляд на письменный стол (чем-то он все же задел): лампа (ах, какая лампа), прибор из старинного родонита, фотографии и… Календарь. Обыкновенный, без картинки, только числа и дни недели. Лежит под стеклом (мода давних лет, но ведь противно держать руки на холодном, как лоб покойника, стекле!), ничем не примечательный, скромный, но вот «отметки резкие ногтей» заметны, хотя и не очень явственны… Он понял, что привлекло его внимание: с определенной позиции отметки становились видны, и он их заметил, просто поначалу не среагировал.

Приподняв стекло (пальцы обмотал носовым платком, порвав его надвое), извлек календарь и, аккуратно сложив вчетверо, сунул в карман, к иконке…

У дверей долго прислушивался, все было тихо, и тогда, неслышно отведя ригель замка, выскользнул на лестничную площадку, спустился на два этажа и: вызвал лифт. Зажглась красная лампочка, лифт бодро двинулся, и через мгновение ошеломленный, разом взмокший Хожанов (слабы, слабы нервишки-то…) увидел за стеклами кабины нескольких в милицейской форме, и среди них за их спинами явно обозначился некто в штатском. Это было внове и весьма угрожающе: alma mater? Возможно… Там, наверху, лязгнуло, он снова нажал кнопку вызова, влетел в кабину, не помня себя, внизу протянул ключ консьержке, выскочил на улицу и в три прыжка пересек, вызывая своим диким видом недоумение прохожих. Горько-то как… За такое дело взялся, а нервы — ни к черту, умение — на нуле. А если этого пресловутого дела не существует совсем и оно — так, мираж, воображение, истерика, — тогда и вовсе дурак: был без пяти минут в каталажке, положенные, по закону трое суток (он ведь стал бы «подозреваемым») они бы его продержали не охнув!

Значит, дела не существует? А календарь с отметками? (Глупо. Тогда надобно и настольную лампу приплюсовать, — в ней тоже было нечто завораживающее, тайна какая-то, а это уже шизофрения). Но разобраться с этими отметками все же надо будет. Ведь делал их зачем-то Строев? Ведь не дни же рождения друзей и знакомых отмечал он ногтями?

Так, так, так… Неразборчивые связи… (почему-то стукнуло ему в голову). И alma mater. Даже какая-то мысль по этому поводу только что мелькнула… Да! Вот: уволили мгновенно, не предупредив, не побеседовав профилактически, а ведь времена-то теперь настают другие…

Может быть, он им изначально «поперек»? И они просто искали и нашли предлог? А суть вопроса — в другом? (А предлог — известно, охотно предоставила мадам.)

Может быть, это «другое» каким-то образом связано с его консультациями Строеву? Но ведь они даны с разрешения руководства. Все…

Нет, не все. Была одна, совершенно случайная, они встретились в универмаге, он покупал себе брюки, а Строев мерил новый костюм и, увидев его, отвел за руку к окну, заговорил о своем: предмете; Возможно ли проанализировать сопутствующие преступлению обстоятельства, мельчайшие нюансы и составить специальную программу, которая смогла бы безотказно срабатывать достаточно четко выводя на фигуранта? Скажем, коллекционеры антиквариата не ординарные уголовники, их собирательская деятельность весьма нюансирована, и уж если бы удалось получить сведения об этих нюансах — то, скорее всего, на них и следовало все строить…

Да, поговорили со Строевым, ну и что? Разве в этом был служебный криминал?

Потемки…

Вспомнил, как рассказал Строеву сюжет американского фильма о стратегическом компьютере. Это был обыкновенный прокатный фильм, в Америке его показывали всем желающим, но то в Америке… А в ALMA MATER собрался избранный круг, после просмотра долго удивлялись: как это американцы рискуют высвечивать основополагающие принципы? Суть же заключалась том, что обыкновенный школьник, в совершенстве умеющий обращаться со своим домашним компьютером (там у них все школьники это умеют, с некоторой горечью и завистью сказал диктор), случайно узнал кодовое слово, открывающее доступ к контакту со стратегическим компьютером Пентагона. Простое слово, имя погибшего сына конструктора, который собрал этот шедевр электроники. Если учесть, что в Штатах каждый может соединить свой ПК[4] с любым другим (в некоторых случаях требуется все же пароль), — в этом не было бы никакой трагедии, но мальчик, включившись, стал посылать вводные, причем делал это, как бы играя в войну, а компьютер решил, что советские подводные лодки, оснащенные атомным оружием, и стратегические ракеты на самом деле в пяти минутах от старта…

Смысл этой притчи был очевиден: получая со спутников информацию, о мельчайших наземных нюансах (шум двигателей передвижной РУ,[5] например) и перерабатывая эти нюансы по специальной программе, компьютер легко сделал вывод о готовящемся нападении и еще легче указал противника.

Но война, к счастью, не началась.

…Утром Хожанов проснулся в дурном настроении. На столе лежала записка, клочок газеты с красным карандашным текстом (карандашом этим любимая подводила губы): «Напоминаю: сегодня последний день. Если не пойдешь устраиваться — все твои нынешние, — неприятности покажутся тебе новогодним праздником. Ты знаешь, я не шучу». Подписи не было, и это означало (по давно изученным признакам), что накал у любимой достиг апогея. Рядом с запиской, под сахарницей лежала купюра десятирублевого достоинства, и это было настолько невероятно, что поначалу Хожанов даже протер глаза. И тут же увидел еще одну записку — теперь уже на обыкновенном листке из блокнота: «Муки — один пакет, сахару — 3 кило, сыру и колбасы граммов по двести, масло тоже кончилось, и не забудь про хлеб». Подписи не было и здесь, но дело было уже не в этом: Хожанов ненавидел магазины и в пору еще верной и нежной любви (как ему казалось) выговорил себе право не ходить за продуктами, взамен же подрядился мыть полы, пылесосить, выбивать дорожки и выполнять всякую иную физическую работу. И то, что сегодня она приказала ему идти в магазин, означало только одно: в ее глазах он больше не существовал как личность. Им можно было помыкать, и она нисколько не сомневалась, что он не посмеет отказаться…

Ах, любимая, любимая… Ну разве не было объяснено тебе еще на заре туманной юности, что отказ от продуктового — это не каприз… Когда-то, давным-давно, был светлый праздник в родительском доме (он заканчивал десятый класс) и множество гостей, а мама послала за шампанским. Почему-то он всегда очень неохотно выполнял такие поручения, увиливая по мере сил. Теперь же все давно уже ждали, и следовало поторопиться, и он, купив двенадцать бутылок, сгибаясь от тяжести, побежал к автобусной остановке.

И здесь случился удивительный казус: дверь щелкнула перед носом, он подпрыгнул (как гиревик в цирке, который во время кульбита выпускает гири из рук и вдруг оказывается высоко-высоко, и публика восторженно ахает), сетка с тяжеленными бутылками вырвалась, и ему показалось, что он взлетает выше крыши уходящего автобуса, а бутылки… Как в кегельбане: вроде бы и мимо идет шар, а все кегли разлетаются и валятся со стуком… Вот и здесь — ни одной целой не осталось, лопнули с грохотом, пеной, кто-то сказал: «Так им и надо, алкоголикам проклятым!» С тех пор никогда не ходил в продуктовые. Глупо, но факт.

…Он долго смотрел на красную десятку, и чем дольше, тем меньше колебался: долги надо платить, а он должен анатому, и хотя в запасе 8 рублей и еще два дня, но такого невероятного случая не будет и через 222! О последствиях он не думал.

Уже стоя на пороге, вспомнил о календаре Строева и иконке Изабеллы — их следовало спрятать, завернул то и другое в обрывок газеты и сунул под вешалку. Потом спустился вниз, зашел к консьержке и с поклоном вернул пять рублей. «Несчастный вы человек, — вздохнула Анна Филимоновна. — Я ведь и подождать могу». — «Ценю, но не нужно».

…Когда трамвай остановился и он снова очутился на Дворцовой площади, был уже полдень — летний, истекающий зноем и асфальтовым дурманом, исчезающим запахом скошенной газонной травы и еще чем-то, неведомым и грустным… Здесь все было, как и вчера — спокойно, неподвижное: редкие трамваи, еще более редкие машины, — один из тех спокойных городских уголков, которые так редко встречаются теперь…

И вдруг он увидел за левым крылом дворца красно-кирпичный, сильно потемневший дом — такие строили в 30-е для общежитий и коммуналок, и смутное воспоминание коснулось его души, разбудило дремавшее дотоле чувство. Он вспомнил свой поход сюда с матерью, совсем еще молодой тогда, она тащила его за руку, заливаясь слезами и не пряча их перед прохожими, а те изумленно оглядывались…

Здесь жила подруга матери, тетя Зоя, она только что позвонила по телефону и проговорила, давясь рыданиями: «Ва-си-лий… за-стре-лил-ся…» Хожанов помнил эти слова и интонацию помнил — мать без конца повторяла их, зачем-то копируя манеру и голос Зои; поднялись на третий этаж, уже здесь, на лестнице, слышен был отчаянный вопль, потом открылась дверь, Зоя кинулась на шею матери: «Нина, Ниночка, да что же это такое, за что…»

Вошли в комнату, покойник лежал на диване, в бессильно свесившейся руке был намертво зажат маленький восьмизарядный «вальтер», дядя Вася называл его «горбатенький» — из-за ручки, наверное, косо отведенной от ствола…

Пока мать и тетя Зоя разговаривали, Хожанов тихо сидел в углу и совсем не прислушивался (так ему показалось), слишком уж подавила смерть человека, который дружил с родителями и которого хорошо знал. Игрушки на день рождения, книги, однажды даже фотоаппарат. Он не то чтобы любил дядю Васю, нет, но, принимая подарки, привык к нему и числил в своих друзьях. И вот — нет дяди Васи.

А женщины все говорили, говорили, взмахивая руками и резко пожимая плечами, иногда голоса поднимались до визга, и тогда в комнату просовывалась старушечья голова и укоризненно кивала на мертвое тело, и они сразу умолкали.

Что он тогда услышал?

Дядя Вася служил в одном из учреждений с какой-то бессмысленной для его детского слуха аббревиатурой — он ее не запомнил, — служил еще до войны, а когда она началась и немцы стали быстро продвигаться в, глубь советской территории, был командирован в один из городов на западе, там он приказал собрать несколько тысяч заключенных — из двух тюрем и двух лагерей, потом прибыл взвод красноармейцев внутренних войск с ручными пулеметами, заключенных построили и по команде дяди Васи расстреляли всех до одного. «Он же подвиг, подвиг совершил! — рыдала тетя Зоя. — Понимаешь, Нина? Вот, посмотри!» Она рванулась к шкафу и начала лихорадочно рыться в бумагах и выбрасывать их на пол: листы порхали над столом, стульями, диваном, один опустился покойнику на лицо, прикрыв словно на пляже в жару, тетя Зоя схватила его, он-то и оказался искомым: «Примите искреннюю благодарность руководства и всех сотрудников центрального аппарата за Ваш мужественный, героический поступок. Пусть он послужит примером всем нам в той суровой борьбе, которую сейчас ведет наш народ один на один с озверевшим фашистским гадом! Рады сообщить, что нами возбуждено ходатайство перед ГКО о награждении Вас орденом Красного Знамени».

«Вот он, орден…»

Тетя Зоя вынула из шкатулки потемневший, довоенного еще образца орден и осторожно положила на грудь дяде Васе…

…Он в последний раз посмотрел на знакомую дверь и на синюю табличку с белыми цифрами «25» и начал спускаться по лестнице. Интересно, что стало с тетей Зоей? С того памятного дня дружба матери с нею как-то привяла, а потом и вовсе прекратилась. Но на похороны мать все же пришла. Вечером она рассказывала: «Без оркестра, без военной формы, без, знамени… Зарыли, как пса. А ведь он полковник, заслуженный ветеран!» — «Ему грозил суд, Нина… — как-то уж слишком спокойно произнес отец. — Наступили другие времена… Третьего дня застрелился бывший замминистра. Сейчас таких случаев много. Что вчера было геройством, сегодня…» Он безнадежно махнул рукой.

…Хожанов пересек площадь и вошел на территорию морга, безразличные санитары (ему показалось, что в этом дворе он был уже несчетное число раз, и поэтому все происходящее здесь — обычно) вытаскивали из труповозки носилки с чем-то прикрытым изрядно испачканной простыней, из-за дверей кабинетов доносился смех (всюду жизнь, как заметил еще в XIX веке некий славный передвижник), симпатичная сестра из третьего секционного, окинула его любопытным взглядом и подозвала его к окну: «Георгия Ивановича нет, он на занятиях». — «Он еще плохо знает внутреннее наше устройство?» — попытался пошутить Хожанов, но она даже на улыбнулась: «Георгий Иванович человек особенный… Он изучает… — Она подняла к потолку очаровательные голубые глазки и произнесла по складам, словно вспоминая: — Фе-но-ме-но-ло-гию духа. Знаете, что это такое?» «Наука, исследующая формы сознания». — «Это интенциональность нашего сознания, — посмотрела она с нескрываемым превосходством. — А интенциональность — в основе экзистенциального мира. Поняли? Ну, да все равно. Короче: Георгия Ивановича сегодня не будет. А он вам зачем? Из-за той красавицы?» — «Да» (а что тут скрывать, она, судя по всей этой зауми, совсем не идиотка). И, словно угадав его мысли, она улыбнулась: «Я подрабатываю здесь. Родители — бедные, в дореволюционном понимании, — представляете, что это значит? Ниже порога официальной бедности. Мать — инвалид второй группы, пенсия 70 рублей, отец умер. Канцер. А у меня почему-то проснулась жажда знания — интересует, как устроен мир и кто мы такие. Это, надеюсь, понятно? Я учусь на философском, третий курс. Анастасия Романова, к вашим услугам. Фамилия в сочетании с именем — не смущает? Вот и славно… — Она вполне очевидно посмеивалась над ним, впрочем, совсем, беззлобно. — У вас какая была зарплата?» — «Почему „была“?» — «А мне кажется, вы теперь не у дел. Так сколько?» — «450 плюс… разное другое». — «Хорошая зарплата. Была. А у меня здесь на круг — рублей триста. И стипендия еще. Ну, ладно, оставим общее и перейдем к частному. Георгий Иванович ждал, и дело тут не в десятке, которую вы ему должны…» — «Он и вас посвятил? В качестве свидетеля, что ли?» — «У вас обманчивое лицо. Интеллектуальное. Ну, да ладно… Если вам срочно — то он ждет прямо сейчас…» И она назвала адрес, странный довольно. Это был нежилой дом в трех остановках от морга, нужно было отыскать какой-то подвал, потом пройти по нему сквозь хлам и только тогда постучать в железные двери условным стуком: «та-та-та-та…» Тема судьбы… Ну что ж… У него — очень срочно. И даже очень-очень…

— Только не ошибитесь, а то будут неприятности, — она мило улыбнулась.

— Да? И что же?

— Побьют. — Лицо ее мгновенно закаменело, она приняла боевую стойку: ноги слегка расставлены, тело четко удерживает равновесие, расслабленные ладони готовы мгновенно сжаться и… — Ясно? Ну и ладно… — Она снова улыбнулась, принимая прежнюю позу.

Хожанов удивленно поймал себя на странной мысли: уходить не хочется, То есть это была еще и не сама мысль, не формула, а только ее предчувствие; разговор, общение следует продолжить. «Вот что значит длительно-мерзкие отношения с женой… — горестно подумал он. — Любая и каждая юбка — липучая бумажка. А я — муха». Но он уже понимал, что перед ним не «любая» и уж тем более — «не каждая»…

— А родственники приходили?

— У нее никого нет.

— Как… это? — обомлел он. — А со стороны мужа?

— Никого не было. Я думаю, что ее муж тоже был сиротой. Два очень подходящих друг другу человека… — Она чуть искривила нижнюю губу и ушла, взметнув полами халата, и Хожанову показалось, что она совсем не шутила.

Или шутила? Кто их поймет, современных девушек с философского факультета…

…Потом он долго искал подпольный клуб, спрашивать было нельзя, не хотел подвести доктора, наконец нужный подъезд нашелся, и Хожанов увидел лестницу, ведущую в подвал. Спустился, на двери, висел огромный амбарный замок, запертый вглухую, и от этой очередной неудачи захотелось смачно выругаться. Но давняя семейная жизнь научила преодолевать себя…

Он уже собрался уходить, когда заметил, что замок поблескивает если и не первозданной металлической чистотой, то уж недавно возобновленной смазкой — несомненно. Дернул дужку, она, не размыкаясь, мягко отъехала в сторону вместе с запорным кольцом, и двери легко поползли. Однако ловко… Он вошел, в нос ударил запах нечистот, всюду валялись какие-то разломанные электроагрегаты, трубы, разбитые унитазы и шкафы без дверок. Чертыхаясь и проклиная ту минуту, когда взбрело ему в голову искать этот подпольный клуб, двинулся, спотыкаясь, через хлам и внезапно увидел еще одну дверь; она тоже открылась совсем легко. Здесь уже было вполне чисто, впереди маячила новая, обитая железом, из-за нее доносились характерные, много раз слышанные выкрики и взвизги. Хожанов понял, что искомое найдено. Подойдя к дверям, он осторожно постучал: та-та-та-та…

Крики сразу смолкли, будто выключили радио, из-за дверей послышалось осторожное покашливание: «Кто там?» Почтальон Печкин, захотелось ему ответить, но он удержал свой вредный язык и вежливо попросил патологоанатома из морга. «Он мне нужен». — «Как его зовут?» — «Георгий Иванович. Я должен ему 10 рублей — и хочу возвратить». За дверьми воцарилось молчание. Хожанову было не до раздумий и осмыслений, иначе он бы сообразил, что возникла предельно идиотская, а потому и очень опасная для него ситуация: кто-то пришел, обнаружил запрещенное сборище, за это грозят серьезные неприятности, и Бог его знает, как поступят эти кулачно-ножные бойцы. А если Георгий Иванович уже ушел? Но вот створка отлетела, и на пороге застыл молодой человек в белом кимоно с Черным поясом, он, не мигая, смотрел мимо уха Хожанова и, казалось, готов был в любую секунду нанести неотразимый удар… «Следует не отводить взгляд», — вспомнил Хожанов уроки собственного преподавателя специальных видов борьбы. «Мне нужен доктор», — повторил он спокойно. «Георгий Иванович, это вас». Вспыхнул свет, Хожанов увидел человек десять — двенадцать мужчин и двух девушек, одетых в кимоно, по углам и стенам стояли тренировочные снаряды, посередине висела толстая груша, напоминавшая грузное тело. «Ребята, это надежный человек, не напрягайтесь, я сейчас переоденусь». Георгий Иванович ушел, все молча рассредоточились, не отрывая от Хожанова подозрительных глаз. И вдруг ему захотелось рассеять их сомнения (хотя — зачем? Детей не крестить…), подружиться (глупость, соплячество и фарс, но удержаться не мог, вспыхнуло непреодолимое желание, и отвага появилась, уверенность), мгновенно скинул рубашку и брюки, на него смотрели с изумлением… «Держите». Он ни к кому персонально не обращался, но тот, что открыл, и второй, помоложе, с обычным поясом, подняли, пожимая плечами, доску и встали в позицию, откровенно усмехаясь ему в лицо… «Ботинки…» — напомнил кто-то. «Они принимают меня за умалишенного, ну — да ничего…» Сбросил ботинки и приготовился. Поклонился, поднял руки и соединил пальцы, сделал несколько движений. Краем глаза он следил за ними, улыбки исчезли, они поняли: перед ними если и не профессионал, то уж крепкий дилетант несомненно…

А он легко и свободно повернулся через правое плечо (сколько лет прошло, а ведь помнил…), после отлично выполненного фуэте нанес удар пяткой — доска развалилась под восторженные аплодисменты. Бил-то левой, для начинающих это почти непреодолимый рубеж, да и позиция достаточно трудная…

— Однако… — Георгий Иванович покачал головой. — Где учились?

— В ALMA MATER… — Он улыбнулся. Все равно никто ничего не поймет, а разъяснять он, естественно, не станет… — Вот десять рублей, спасибо. А откуда вы знаете, что я человек надежный?

— А вы не надежный? Идемте…

Во дворе доктор посерьезнел и взял Хожанова за локоть: «Я вас не спрашиваю — кто вы и откуда (бедный, если бы он знал…), — но факт состоит в том, что Изабелле Юрьевне нанесли удар в „точку“, знаете, что это такое?»

Он знал. Легкая, безболезненная, мгновенная смерть. Вспыхивает в мозгу короткое пламя и — чернота… Легенда каратэ.

— Вы сообщили следователю милиции?

Георгий Иванович несколько секунд молчал, потом сказал, не опуская глаз, словно стоял в боевой позиции:

— Нет.

— Почему?

— Потому что этого не доказать. Не описано в учебниках, нет данных для сравнительного анализа. Меня бы посчитали душевнобольным.

— Тогда откуда вы знаете? Об этой «точке»?

— В былые времена я жил с родителями в коммунальной квартире, а одну из комнат занимал старый китаец, ему было лет девяносто, не меньше. Когда-то он был хозяином прачечной. Это он увлек меня древней борьбой. Он знал стиль кунгфу и считал его лучшим среди всех стилей каратэ… Он и рассказал мне о таинственном ударе в «точку», который и на месте убивает, а может уничтожить и через заданное время. Он же объяснил, какая картина обнаруживается на сердце при вскрытии, — я уже учился в медицинском и часто рассказывал ему об иных вскрытиях, уже тогда я выбрал именно этот путь…

— Почему?

— Потому что открывается бездна…

Он тоже был не вполне нормален, этот Георгий Иванович… но если он говорил правду (а Хожанову почему-то хотелось услышать именно такую правду, вот ведь странность…), тогда сразу возникало множество вопросов. ЗА ЧТО убили Изабеллу? И КТО ее убил? И ЧТО она хотела поведать ему, Хожанову? И что ему делать дальше?

Словно повинуясь какому-то наитию, он подошел к доктору вплотную и сжал ему предплечья: «Хотите помочь?»

Георгий Иванович долго молчал, потом хмыкнул:

— Не слышали такой романс — кажется, его пел Вертинский: «Я не знаю, кому и зачем это нужно…» Не слышали? — Он слегка нервничал, и Хожанов это заметил.

— Вы не отвечаете.

— Вы тоже. Зачем вам моя помощь?

— Чтобы найти и наказать виновных.

— Сами найдете и сами накажете? — очень быстро, торопясь, почти давясь словами, спросил Георгий Иванович, и Хожанов понял, догадался, что доктору эта тема не нова.

— Найду сам, а накажут… Найдется… кому… — неопределенно произнес Хожанов.

— Э-э, нет! — вцепился Георгий Иванович. — Давайте точно: милиция, прокуратура, госбезопасность?

— Ну, уж если быть абсолютно точным — все эти организации ищут и расследуют. Наказывает суд.

— И вы боитесь, что он не накажет. Я угадал?

— Это нетрудно… Наше с вами расследование и розыск суд не примет, а организации официальные этим розыском и расследованием заниматься не станут. Вы же сами сказали: об убийстве разговаривать бесполезно, не доросла еще судебно-медицинская экспертиза…

— И чего же вы хотите?

— Георгий Иванович, что мы хотим, давайте так, ладно? Системной работы, анализа и выводов. Нужно, чтобы вы по своим каналам посмотрели или лучше — изучили историю болезни Строева и, главное, заключение о его смерти. О причинах. И картину на вскрытии. А вдруг патологоанатом зафиксировал нечто очень понятное нам и неведомое ему?

— Забавно… — Георгий Иванович даже улыбнулся. — И как же, по-вашему, я это сделаю? Приду ночью в уважаемую организацию, подберу ключи к замкам, вскрою, украду и вам преподнесу? (Похоже было, что он такой вариант уже обдумывал!) И зачем? Для удовлетворения вашего псевдопредставления о справедливости? Вы что же, не знаете, что не может быть следователя, судьи и палача в одном лице?

— Когда найдем виновных — разделим обязанности. Палачом буду я.

— Вы сумасшедший.

— А вы? Не торопитесь. Задача имеет решение, и вы это знаете.

— Любопытно — какое?

— Георгий Иванович, вы думали над этим решением. Хватит меня проверять. Ваши однокашники наверняка работают именно там, где давалось заключение о смерти Строева, где лежит весь материал. Ну а если и не непосредственно там, где-то рядом, на подступах… Стоит только захотеть, и мы будем располагать и информацией, и ксерокопией заключения о смерти…

— И сопоставим с Изабеллой… Не глупо. Ну а если это ничего не даст?

— Даст. — Хожанов произнес это с таким зловещим спокойствием, с такой непоколебимой уверенностью, что Георгий Иванович ошеломленно покачал головой, и даже некоторый испуг вдруг мелькнул в его глазах.

— Однако… — он удивленно развел руками, — характер у вас… Но чего же вы добиваетесь? Если без полемических преувеличений?

— Я вас напугал… Ну, Хорошо. Не будем предрешать, давайте проверим. Все, что сможем. Согласны?

— Но тогда, наверное, вы предполагаете, кто убил Строева и его жену?

— Предполагаю. Но об этом — позже. Знаете, есть вещи, о которых до поры до времени лучше не знать. Вы согласны?

— Допустим. Это все?

— Нет. У ваших товарищей по клубу, у всех причастных к этому духовному костоломству, — Георгий Иванович улыбнулся и согласно кивнул, вы постараетесь очень осторожно, чтоб комар носу не подточил, выяснить: кто — хотя бы очень приблизительно — мог нанести такой удар — в «точку». И помните: защиты у нас с вами нет. Нарветесь — наше знание азов каратэ не защитит нас. Чаще вспоминайте, как погиб первоклассный мастер, Брюс Ли, пусть это тоже легенда…

…Из морга Хожанов поехал на кладбище — на трамвае, зайцем. У него оставался трояк, но он забыл его разменять, голова была не тем занята, а когда спохватился, было уже поздно, трамвай набрал скорость, да и двери уже закрылись.

Можно было, конечно, разменять у пассажиров, но вдруг возник совершенно непреодолимый комплекс неполноценности, и, скрипя зубами от бессильной злобы на себя самого, он отвернулся к окну и стал смотреть на улицу. Трамвай обгоняли машины — одна, вторая, вдруг показалось, что светло-серую «Волгу» с частным номером он уже видел. Проклиная себя за невнимательность, попытался запомнить номер, но автомобиль наддал и исчез за поворотом. Что же, урок… Глаза должны быть и сбоку, и на затылке, иначе и браться не стоит за такое дело. Итак — безденежье… Увы, оно, видимо, надолго и всерьез. И чтобы его прекратить (а главное — впредь не отчуждать незаконно от зарплаты любимой десятки и даже рубли), надобно продать какую-нибудь сугубо личную собственность например, обручальное кольцо — в скупку, за полцены, это дает возможность достаточно долго пользоваться городским транспортом и кофе в булочной выпить — чтобы не упасть в голодный обморок.

Потом он стал думать о том, что вот, сорок уже миновало, и ни одного друга так и не появилось, — все больше знакомые, иногда — добрые, чаще — не очень. Связь со школьными приятелями оборвалась после поступления в заведение, со слушателями дружба не сложилась потому, что не принимал сухости одних и разнузданности других, к тому же никто из них не любил искусства и не интересовался им, и классической русской литературой тоже (правда, здесь больше была виновата безликая школа, формальное, построенное на постулатах образование, ну да ему-то разве легче от этого?), а он обожал проблемы и постоянно мучил себя, сравнивал, анализировал и… мрачнел.

Вот и остался один. А в заведении его считали крайним, ярко выраженным индивидуалистом.

А любимая… Чего не сделаешь в восемнадцать лет, когда бываешь дома два раза в неделю? Горячность, а не разум на первом месте тогда…

…Нет, решительно нельзя было ехать бесплатно. Вышел, поймал такси и велел везти к скупке, ее знали все таксисты, и уже через полчаса он, расписавшись в квитанции, получил свои двести рублей (кольца ему и любимой были подарены матерью, на них стояла высшая проба), наменял мелочи и снова сел в трамвай, вздохнув с облегчением: хоть здесь удалось…

Еще через час он уже входил в знакомые ворота, отделявшие жизнь вечную от жизни временной. Студента на месте не было, и просто так, походя, спросил он у старика с метлой: «А где ваш сменщик?» — «Петька-то? — повернул голову сторож. — Так отсыпается, поди… Вчерась набрался лосьону, дурак несдержанный, как бы не умер…» — «Так он пьет? Вот уж не подумал бы… Студент все же…» Глаза у сторожа вылезли на лоб; «Это кто „студент“? — почти завопил он. — Это Петька — студент? Ухохотал ты меня, парень… Да Петька с трудом в ведомости крестик ставит, ты понял? Хотя до сопития занимал изрядную должность. Помощником в исполкоме трудился. Ты ошибся, мил человек».

Ошибся… Хожанов медленно шел к бывшей кладбищенской часовне, здесь помещалась контора кладбища. Кем же был симпатичный студент-технарь на самом деле? Он тут же одернул себя: глупости… Нельзя так вот, сразу бросаться в подозрение, проверить надо. Старик мог всего не знать, мог наконец выпить лишнего, подобно своему сменщику Петьке.

На ступеньках грелись два кладбищенских пса — рыжий и черный, в коридоре царил полумрак и пахло мышами и чем-то еще, неуловимым и столь же неприятным. Постучав в массивную дверь, Хожанов вошел и оказался лицом к лицу с симпатичной девушкой лет двадцати — ему везло на хорошеньких девушек в последнее время. Быстро и кратко начал он объяснять, зачем пришел, но по мере того как слова складывались в нужные фразы, на лице очаровательной кладбищенской служительницы проступали все явственнее отчуждение и скука. «У нас три сторожа, гражданин. Все они старше пятидесяти, поэтому я не понимаю, о каком студенте идет речь». — «О том, который одолжил мне 5 рублей. Что же, я теперь и вернуть не смогу?» — в интересах дела соврал Хожанов. «Вам повезло, ваши пять рублей вам пригодятся, — непримиримо ответила она. — У вас все? Мне нужно работать». Ошеломленный, он стоял перед нею, не зная, что сказать, наконец произнес неуверенно: «Но ведь вы ходите на службу каждый день. Неужели не заметили, что в воротах стоит другой человек?» — «Не заметила». Она покраснела, глаза источали ненависть. Вот это номер… И с чего бы?

Вышел в коридор, спустился по лестнице и сел на ступеньку. Рыжий пес мгновенно положил голову ему на колени и опрокинулся на спину, приглашая погладить по светло-розовому животу. Какая-то старушка в черном остановилась и, как молитву, произнесла: «А вы, молодой человек, душевный. Дерибас ни к кому и никогда не подходит. А к вам… Храни вас Господь…» И ушла, а Хожанов, почесывая Дерибаса, думал о том, что задача усложняется с каждой минутой. Сторож… Да никакой это не сторож, и теперь дай Бог не наследить, потому что девица изначально все прекрасно знала и понимала (сейчас это ЯСНЕЕ ЯСНОГО) и могла сообщить о его визите заинтересованным лицам. Впрочем, подумал он, эти «заинтересованные» вряд ли ожидали какого-то (а тем более — подобного) интереса к своим делам. По их убеждению, все должно было пройти незамеченно, как бы обыденно-скучно, в лучших кладбищенских традициях. Но реакция девицы подтверждала: «студент» (или кто он там) — реальность, и весьма объективная притом… Ну, что ж: возьмем девицу на заметку, авось и пригодится когда-нибудь.

По знакомой дорожке неторопливо-равнодушно прошел он мимо обелиска, даже издали еще была видна вмятина на цветнике… И вдруг остановился: так, «студент»… Но ведь был еще, помнится, городской сумасшедший, симпатичный ниспровергатель авторитетов и постулатов. Он дважды мелькнул среди надгробий, а потом подошел, заговорил… Что он делал на кладбище ночью? Кто он?

Бегом помчался к воротам, старик с веселой усмешкой вздернул небритый подбородок: «Ну, как? Был студент или нет?» Хожанов отрицательно покачал головой и, изобразив некоторое смущение (как же, один раз вляпался, теперь надо быть осторожнее), спросил, стесняясь: «Мне сказали, что у вас тут обитает весьма интересный человек. Много знает, охотно рассказывает, но вот беда — все это только по ночам. Не поможете отыскать?» Старик поставил метлу и, приблизившись к Хожанову вплотную, приложил шероховатую ладонь к его лбу: «У тебя, парень, часом, не жар? Ты не болен? Да я век здесь обретаюсь, а не слыхал подобного. Отдохни или поешь. Ты, может, с голоду распух?» Махнув рукой, Хожанов отправился на улицу. Потом, обернувшись, спросил с отчаянием: «Ну а как секретаршу конторы зовут — можно узнать?» — «Это можно. Многие интересуются. Особенно в твоих летах. Мужчины. Сразу после похорон своих жен, между прочим. Неотразимая девка Капитолина…»

…Уже в трамвае; под плавное постукивание колес, пришел он к выводу, что необдуманными поступками поставил себя на грань катастрофы. Стоит «им» проверить, кто интересовался подробностями (все больше и больше, убеждался он, что «слепая, жестокая сила» — он обозначал ее именно этими словами из старинного романса — существует совершенно реально), и с ним покончат так же просто, как покончили со Строевым и его женой: в «точку». Одна надежда: ОНИ пока спокойны. Волноваться им пока не из-за чего. И поэтому пока они ничего не станут проверять.

Они… Какое это пока тихое и безобидное местоимение…

…Когда открыл двери квартиры (ключ любимая почему-то не отбирала и даже не пыталась), наткнулся на такой яростно-непримиримый взгляд, что даже попятился. «Где продукты?» — «Не нервничай, я верну тебе десять рублей. — Достал из кармана скомканные десятки и двадцатипятирублевки и, наугад вытащив одну (даже не посмотрел, что отдает), протянул со вздохом: — Вот возьми и прости меня, дела, понимаешь? Совсем неотложные дела». — «Устраивался?» — сразу помягчела она. «Да. Устраивался». Ему показалось, что он сказал правду. В конце концов, в ее понимании, работа всегда была результатом какого-то устройства, беготни, связей и «отношений»! Но ведь он не баклуши бил. И чтем не: менее объяснить ей внятно, на доходчивом и понятном для нее языке, что сегодня, сейчас, это и есть искомая, желанная работа, — все равно не смог бы. Пусть будет: «устраивался». Не нужно идейных сложностей в собственном зыбком доме. Но как плохо, оказывается, знал он любимую после двадцати совместно прожитых лет! Окинув его настороженным взглядом, она по-собачьи потянула воздух, и подозрительно усмехнулась: «По-моему, на тебе чего-то нет… Только чего? — снова по миллиметру осмотрела его с ног до головы. — Так-так-так… Где обручальное кольцо?» — «Это подарок мамы, и я счел возможным…» — «Твоей мамы? Ска-ажите… Забыл, что имущество, нажитое в браке, совместная собственность?» — «Но это неверно… Кольцо купила мама…» — «А то, что ты в это время уже спал со мною в одной постели, не довод?» — «А регистрация?» — «Я тебе покажу регистрацию! Ты у меня сразу все вспомнишь. Короче: кольцо вернуть, иначе будет плохо. У меня все». Неприметно вильнув платьем (лет пятнадцать тому она призналась ему с глухим отчаянием: «Когда иду по улице — всем женщинам смотрю в спины. И радуюсь. Не я одна… А когда колыхнется — могуче, притягательно, основополагающе и незыблемо — горькая зависть»), она удалилась на кухню, и долго, еще: доносился оттуда смягченный дверьми и расстоянием визгливый ее голос. Как это у Толстого? Все счастливые семьи похожи, каждая несчастлива по-своему? На всякий случай он открыл седьмой том и на первой странице нашел подтверждение. Нда… Сколь сиюминутны подчас озарения даже гениев… Кончилась, ушла в небытие Россия Толстого, и все изменилось, перевернулось… Разве сегодня одинаково счастье? Оно ведь такая редкость, такая удача, такое произволение, Промысел высший, — как оно может быть одинаковым… А несчастье?. Оно овладело умами и делами и естеством — разве оно может быть разным, если причины уныло-однообразны: безденежье, выматывающее душу, сердце и ум; плохая квартира, перенаселенная, холодная, с падающим на голову потолком; бессмысленная работа, по сравнению с которой потогонный конвейер Форда — невозможная мечта; дебильные дети, вырастающие в материал для уголовного розыска; отсутствие друзей; доносы и зависть, зависть… Одинаково и безысходно несчастье…

А может, это минутная слабость? И не все так мертво и черно? И на самом деле совсем не больше несчастья сегодня и счастья столько же, сколько всегда?.

Кто знает?

Какое-то навязчивое воспоминание пришло и властно потребовало исхода: Строев, кажется? Ну да, именно он. Была одна шершавочка, заусеница одна, которая тревожила, заставляя вспоминать последовательно, детально, до запятой, до интонации. Тогда он не обратил на этот нюанс ни малейшего внимания, но теперь он всплывал и всплывал из глубин памяти темным, неразгаданным пятнышком и вот, кажется, всплыл совсем и приобрел реальные очертания — показалось, даже тембр голоса Строева обозначился явственно и четко — чуть глуховатый, с хрипотцой, такими голосами необыкновенно получаются старинные романсы типа: «Эх, друг гитара…» И лицо возникло, как в стереоскопическом кино — сначала сдвоенно и смутно, будто без специальных очков, а потом — четко и объемно. И фраза, фраза — тогда совсем проходная, как бы между делом, а вот теперь…

«Понимаете, нам нужно получить такую программу к проанализированным фактам и такую модель построить — я правильно употребляю вашу терминологию?..» Здесь Хожанов увидел себя как бы в зеркале и сразу же некоторым мускульным напряжением снял с лица снисходительную усмешку профессионала, который вынужден слушать лепет непричастного интеллигента, а Строев в это время продолжал, ничего не замечая: «…которая позволит нам выявить не только всех существующих фигурантов, но и всех возможных, понимаете? Ну, даже тех, которые должны, так сказать, возникнуть в ближайшем будущем?».

Еще бы, конечно, он понимал. Им нужно построить модель «они» — «другие», вписать в нее реальные взаимосвязи и ситуации, спроецировать сюда связи и ситуации дополнительные и определить направление (их службы имели совершенно необъятный материал: связи, их характер, имена, адреса и многое, многое другое), потом системно отобрать факты, соединить их с реальными предположениями и составить программу, которая позволили бы компьютеру выдать на-гора всех: и фигурантов, и причастных, и просто собирающих старину, и вообще — всех возможных, имеющих возникнуть в будущем. И вот эта глобальность, не вызвавшая тогда ни малейших сомнений, сегодня не просто озадачивала — зачем? — а будила тяжелые подозрения… Ну, в самом деле: зачем демократизирующемуся государству держать на учете не только преступников (что понятно), не только потенциальных преступников (что допустимо), но и вообще всех, кто собирает антиквариат для собственного удовольствия и даже вкладывает в купленные вещи «капитал», но не нарушает при том законов и даже инструкций и правил торговли, например. Что это за предположение такое: «отдаленно-потенциальный» фигурант? Зачем это? Профилактика должна направляться на лиц, обладающих реальной преступной потенцией, а острие репрессии — только на совершивших преступление…

Вспомнил: о своих размышлениях доложил доктору. «Ну и что? — не удивился тот. — Они должны смотреть далеко и копать глубоко. Или вы не знаете, как расплодились в последние годы эти рвачи, эти грязные людишки, эта ржа, разъедающая души подрастающего поколения… Оставьте, любезный мой, я не разделяю ваших опасений. И кроме того: все делается там, у них, под неусыпным и бдительным надзором. Чего же вам еще?»

Нет, доктор или не хотел видеть, или сознательно закрывал глаза на эту глобальность. А ведь он далеко не дурак…

Вошла любимая, остановилась на пороге, взглянула грустными глазами: «Зачем мы ссоримся? Жизнь коротка…» Он изумленно развел руками: «С чего бы это? Тебе так дорого кольцо? Я выкуплю его или достану такое же. Не переживай». — «Бог с ним, с кольцом. Ты меня любишь?» — «Я? Тебя?»

О Господи, что ответить, у нее такие искренние, глубокие, бездонные сейчас глаза… Темно-серые, редкий цвет, вот только через двадцать лет увидел он это…

— Не знаю… Много было всего… Но почему ты спрашиваешь?

— Потому что ты дорог мне, и я не могу видеть, как ты гибнешь. На моих глазах.

— Я? Но… почему, с чего ты взяла?

— Я знаю. И ты… Ты тоже знаешь, Алексей, Алеша…

Неподдельная нежность прозвучала в ее голосе, он хотел было ответить (что, что ей сказать, когда пусто в душе и не дрогнуло сердце…), но резко и длинно зазвонил телефон, он снял трубку: «Алексей Николаевич?» — «Да, это я, с кем имею честь?» — «Кто это?» — посуровела любимая. «Не знаю, — он зажал мембрану. — Какая-то женщина…» — «Ах, женщина…» Любимая сузила зрачки, Хожанову показалось, что глаза у нее превратились в два револьверных ствола, из которых одновременно, по старинному македонскому способу, вот-вот должны были грянуть смертельные выстрелы… «Говорите, говорите!» — закричал он, услыхав, как в соседней комнате сняли с рычага трубку параллельного аппарата, и тут же что-то щелкнуло, потом пискнуло, и все смолкло навеки. Когда он вошел в ее комнату, она стояла белая, прямая, в одной руке была оборванная трубка (разбитый вдребезги аппарат валялся на полу), в другой баночка из-под майонеза, которой пользовалась, когда поливала цветы. «С ума сошла? — спросил он с холодным бешенством. — До каких же пор, доколе…» Стиснув разрывающуюся голову ладонями, сел на ее кровать и начал раскачиваться, словно дервиш на молитве. «До каких пор? — повторила она каким-то стертым, мертвым голосом. — До этих самых. Ты — на пороге, Алексей. Уж извини…» Подойдя вплотную, аккуратно сняла с баночки пластмассовую крышку и сильным движением (словно копье метнула) плеснула ему в лицо белую жидкость. По резко ударившему в ноздри запаху понял, что это уксусная эссенция, в глазах полыхнуло светло-голубое пламя — он видел однажды такое, когда приятель проверял с помощью специального прибора уровень сгорания газов в цилиндре своего «Москвича», от резкой боли замычал и застонал утробно (орать было почему-то стыдно) и бросился на ощупь, наугад в кухню, к раковине. С трудом нащупав кран, пустил холодную воду, ощущение было такое, будто расплавленный свинец плещется в глазных впадинах… И вот, когда стало чуть легче (поток холодной воды смыл часть кислоты), почувствовал удар в бок, потом в спину, рубашка сразу стала набухать — липко, противно, он понял, что это кровь. Обернулся и, с огромным трудом приоткрыв один глаз (да я никак Вий, со смешком пробормотал, удивляясь, откуда берутся силы еще и на юмор), поймал ее руку с кухонным ножом — он в веселые годы, счастливые дни резал этим специально заточенным лезвием вырезку с рынка, — вывернул (она слабо ойкнула и заверещала тоненько, словно заяц), нож звякнул об пол, она закрутилась волчком и отлетела к стене. «На тебе ни одного повреждения, — срывающимся голосом произнес он, — а я изжарен эссенцией, как свадебный гусак. Договариваемся так: я вызываю „скорую“ и милицию, они фиксируют „менее тяжкие“, и ты благополучно получаешь ниже низшего предела — два года лагеря. Или я не звоню, но ты убираешься отсюда к мамочке в Талду, а я пока разменяю квартиру». Она отряхнула юбку и рассмеялась: «Ты безнадежный дурак… Давай я сама позвоню, хочешь? Я найду, что им сказать, а вот ты, изгнанный за недоверие и откуда? Безработный сверх допустимых сроков? Или забыл, что в нашем отечестве всегда правы дети и женщины? Раскинь мозгами, увечный…» Она, кажется, была права… Да, милиция зафиксирует драку (что еще?), а судмедэксперт — ожог от эссенции. Ну и что? Что и кому это докажет? А он привлечет к себе внимание, это к его ситуации крайне опасно. И потому — не нужно. «Черт с тобой… Уйду я». Он бросил с антресолей чемодан, швырнул в него пасту и щетку, белье и несколько рубашек. Предметы различал с трудом, в глазах вспыхивало короткое пламя, и сразу начиналась невероятная резь, рукав взбух и источал отвратительный запах эссенции, кожа начинала саднить и ныть. «Мне нужно хотя бы одну простыню и подушку. И старое одеяло. Немного, не правда ли?» — попытался он пошутить, но она даже не улыбнулась: «Зачем… Да еще старое… Она тебе предоставит все». — «Она?» — «Не придуривайся. В наше время ни одна баба не станет тратить две копейки просто так. Всегда с прицелом. И дальним. Катись, миленький. И не забудь: возмездие впереди. Ключ!» — протянула руку. Он безропотно вложил в ее ладонь тихонько звякнувшее кольцо. «Была без радости любовь, разлука будет без печали», — высоким, звенящим голосом пропела она, и Хожанов, накинув плащ, натянув кепку, хлопнул дверью. Оревуар…

Куда идти? К кому? Все расхищено, предано… Ни друзей, ни знакомых, которые пустят переночевать, никого… «Я осужден быть сиротой…» Элегантный Дубровский, о ком сочинил столь проникновенные вирши либреттист, жил в умилительной семье своих пейзан и пейзанок, грабил, роскошествовал и между делом, даже влюбился в дочь недруга…

Куда идти? Он увидел у ворот будку телефона-автомата, вошел, набрал номер: «Морг? Будьте добры Настю, из третьего… Завтра дежурит? Вы погодите, выслушайте… Я забыл шарф отца… — Его несло, там, в морге, могли мгновенно уличить, но он даже не думал об этом. — Да-да, третьего дня, синий с красным, мохеровый… Лето? А у него горло всегда болело… Так вот, я хотел условиться с сестрой, спросить, где искать… Вы не дадите домашний? Нет? А адрес? Говорите, я запомню…» Хриплый голос дежурного равнодушно продиктовал, и он положил трубку. Удивительно, она жила недалеко, через улицу всего, даже денег на такси не понадобится. Какое счастье…

Дорога заняла всего несколько минут, у подъезда на всякий случай оглянулся (вспомнил про серую «Волгу») и, не заметив ничего подозрительного, поднялся на второй этаж по невероятно узкой лестнице. Любопытно, как здесь спускают гробы… На повороте лестничного марша покойник просто обязан застрять навсегда… Но с другой стороны — люди переселились из подвалов и коммуналок и, конечно же, были счастливы… Проблема громоздких столов, шкафов и кресел из прежней жизни, которые не желали пролезать в жизнь новую, — это мало кого волновало.

…Она открыла сразу и совсем не удивилась. «Проходите, — слегка отступила. — Осторожно, не сорвите вешалку». Выцветший ситцевый халатик, мокрые волосы в беспорядке, девочка, совсем еще девочка, пятиклашка прямо. Но — прехорошенькая, черт побери… «Вы одна?» — «Одна, снимайте плащ, я повешу сама, а то вешалка все время обрывается. Есть хотите?» — «Это вежливость или на самом деле?» — «На самом деле, я слышала голос вашей жены. Яичницу будете? У меня все равно ничего больше нет». — «А… Где родители… Простите, мама?» — «Живет в своей квартире. Она не выносит моего… друга». — «Почему?» Она насмешливо улыбнулась: «Маме пятьдесят, моему приятелю двадцать два, мама любит Изабеллу Юрьеву и Козина, а Вася — рок. Еще автобиографические сведения? Нет? Тогда я сейчас…» С кухни послышался стук и лязг, характерно треснула скорлупа, ударившись о ребро сковородки. Да, есть на свете женщины без сложностей и извивов, и это при том, что они свободно читают классику, например «Науку логики» Гегеля… Забавно.

Через несколько минут она принесла шкворчащую сковородку с яичницей, и Хожанов проглотил тугую слюну: не ел почти сутки… Но надо было держать фасон, и он принялся элегантно ковырять вилкой. Она рассмеялась: «Миленький, вы же умираете, я вижу. Ешьте по-человечески!» И содержимое сковородки исчезло в долю секунды. «Извините, я в самом деле… того. Зачем вы звонили?» — «Дело в том, что сегодня утром Георгий Иванович разыскивал вас…» — «Зачем?» — «Ему удалось…» — «Найти пластинку, которую я просил? — почти взвизгнул Хожанов, перебивая ее. — Чубчик. Аникуша. Дымок от папиросы. Да? Вы прелесть, Настенька, это такая удача, вы даже не представляете!» Он покачал головой и постучал себе по лбу, давая понять, что нельзя быть столь легкомысленной, а она смотрела на него испуганно и сочувственно одновременно, наверное, ей показалось, что он сошел с ума… Между тем, поискав глазами по столу и полке, обнаружил он блокнот и планшет с фломастерами и, выбрав темно-синий, написал на чистом листе: «Что выяснил Г. И.?» Видимо, она догадалась, чем вызваны его странные действия.

«Боитесь, что нас подслушают? У вас мания величия». — «Нет, — написал он в ответ. — Мы имеем дело с организованными людьми, и эти люди многое могут… Ставка велика: понимаете? Итак?..» — «В Теевке — это шестьдесят километров от города, есть школа, их школа, это ясно?» — «Вполне». — «Там есть инструктор Володя, он владеет „точкой“, поняли?» Он отодвинул листок, — ведь следует и разговаривать тоже, иначе затянувшаяся пауза может вызвать подозрение. Вряд ли, конечно, они установили наблюдение, а уж тем более — за Настей, но — береженого Бог бережет, а не береженого — конвой стережет… Дурацкая поговорка… «Настя, вы когда-нибудь слышали Петра Лещенко?» — «Лещенко? Конечно! „За тебя и за того парня!“ Румяный певец комсомола?» — «Я не про него. „Встретились мы в баре ресторана, как мне знакомы твои черты…“» — запел он приятным баритоном, а когда прозвучали слова о любви и ушедших мечтах, вдруг заметил, как Настя ошеломленно покачивает головой: «Странно… Такие песни всегда называли пошлыми. Он белогвардеец?» — «Он русский, и он любил и понимал Россию». — «Где он теперь?» — «Погиб в пятидесятых, в Бухаресте. В концлагере…»

Она написала: «Сегодня после обеда Георгий Иванович отпросился в горздрав по делам, а на самом деле уехал в Теевку. Вы должны ждать его звонка здесь, у меня, я поэтому и разыскивала вас».

Только этого не хватало… Втянул человека Бог знает во что, а сам, получается, устранился.

— Настя, мне можно пожить у вас? Несколько дней хотя бы… я потом найду квартиру.

— Выгнала? У нее ужасно неприятный голос. Хорошо, живите…

Вот ведь как просто…

— А… ваш друг?

— А это пусть вас не беспокоит.

— Хорошо, коли так… — Его мысли приняли другое направление. Мальчишество, глупость, тоже мне аналитик, элементарный алгоритм и тот провалился в трясину неразберихи и какой-то немыслимой суеты…

Ну, неужели нельзя было договориться, действовать последовательно и четко, и уж если по дурости своей (а почему, собственно, по своей? По всеобщей нашей дурости, по отсутствию учета и контроля, расхлябанности вселенской — вот они, истинные причины, в коих он — только частица ничтожная, не более…) он дал мерзавцам самое современное, мощное, самое перспективное оружие, а они обратили его в свою корыстную и алчную пользу (догадывается, догадывается он об этом, и весьма скоро исчезнут догадки и наступит великое прозрение), то сколь же серьезным и собранным надо быть теперь, вот с этой самой минуты…

Строев, Изабелла, а вот еще и Георгий Иванович прибавится к ним, не дай Бог… Впрочем, откуда и почему, на какой почве вызрел сей неприличный здравомыслящему человеку фатализм, слабость, неверие в собственные силы? И зачем было браться за дело, которое надобно оплачивать столь дорогой ценой? Зачем фанфаронить, бравировать, строить из себя рыцаря?.. Зачем, зачем, зачем?.. Глупые вопросы. Ведь есть у каждого некий странный долг на этой земле, вексель, который вроде бы и не существует и по которому тем не менее надобно платить. В одном-единственном, конечно, случае. Если ты полагаешь себя порядочным человеком. Порядочным… Слово-то какое странное… Из ушедшего прошлого слово. Не в моде и не в почете дно сегодня. «Передовик», «ударник», «советский человек», «интернационалист», «общественник», «преданный» и Бог весть что еще в этом современном лексиконе имиджей и пустоты, но этого звонкого и мощного слова — нет… Везде и во всем одна только видимость, поверхность, скольжение…

Он вспомнил, какое ошеломляющее впечатление произвела на него первая и давняя серьезная публикация о преступлениях, совершенных группой офицеров милиции. Позже такие публикации участились, к ним прибавились преступники судьи и прокуроры, потом и министры пошли, в один из своих выходных он засел в библиотеке и просмотрел центральные и местные газеты за год. Удивительная возникла картина: по нарастающей представители закона нарушали основные заповеди, отправляли в тюрьмы, на скамью подсудимых, а то и к стенке ни в чем не повинных, били, пытали, издевались и… посмеивались. Максимальным наказанием за все был только выговор или увольнение — но это уже в самом крайнем случае.

И словно в насмешку одновременно выносились правильные постановления, и в обличительных речах и самоуничижительных признаниях не было недостатка, а воз не только не двигался к закономерному и справедливому финалу, но оставался на месте и сладострастно разбухал, раздувался, становясь все более и более неподвластным, неподсудным, неуправляемым…

Потом отвлекли дела, стало не до газет, и он постепенно забыл о своем ужасном впечатлении, стерлось оно.

…Словно из ваты пробился к нему ее голос: «Бытие, лишенное сущности, — видимость, Алексей Николаевич… Это романтическая классика, Гегель. А как вы считаете — лишено наше бытие сущности?» — «Не знаю… Философские категории и реальность — разные вещи…» — «Да? Странно… А вот Гегель утверждает, что бытие, или реальность, как называете вы, есть ничто, но истина — не в бытии и не в ничто, а в том, что бытие перешло в ничто, а ничто стало бытием. Понятно?» — «Я все же предпочитаю исчезнуть в своей противоположности как можно позже… И меня беспокоит, почему он так долго не звонит».

Скрытая закономерность есть случайность или совпадение, как любили называть это пропагандисты атеизма в недавнем еще прошлом. Совпадение… Вот, подумал о Георгии Ивановиче, а тот в это мгновение взял да и вошел в телефонную будку и позвонил. Но ведь совсем не потому, что его по беспроволочной или еще какой-нибудь связи попросили об этом? Совпадение…

Раздался звонок, Настя схватила трубку, по ее лицу и первым же невнятным междометиям Хожанов понял, что на другом конце Георгий Иванович. Прислонил ухо к трубке, слышно было отчетливо:

— Я в будке автомата, напротив дом 22, улица Энгельса, я сфотографировал… Все!

Короткие гудки ударили похоронным звоном, Настя — белая, вымазанная сметаной, лица нет, одни глаза и одними губами: «Не может быть… Нет. Алексей Николаевич?» Он взял ее за руку: «Я все понимаю, и вы поймите: слезы, истерика ничему не помогут». — «Чему — „ничему“?» Он пожал плечами: «Нам нужно немедленно ехать в Теевку». — «Надеетесь изловить… убийц? Да-да, убийц, я не оговорилась, ведь Георгий Иванович… — Она заплакала. — Господи, ведь почти на глазах, средь бела дня…» — «Теперь уже вечер, Настя…» — «Оставьте ваши дурацкие уточнения, кого мы там поймаем, кого? Ждут вас там…» Он соскреб со сковородки остатки яичницы и неторопливо начал жевать, она смотрела на него в ужасе. «Убийцы — потом. Нужен его фотоаппарат». — «Фото… — она сжала голову ладонями. — А вы действительно компьютер… Впрочем, я понимаю. Что вам наш доктор… Мавр сделал свое дело». — «Поехали». Этот бессмысленный разговор можно было продолжать до бесконечности, ведь Настя еще надеялась на чудо, не примирилась с тем, что с первой же секунды стало ясно ему…

Вышли, моросил дождь, такси по проспекту двигались уверенным пунктиром (тоже совпадение, обыкновенно днем с огнем не найти!), один подрулил, узнав, что в Теевку, обрадовался, но тут же подозрительно нахмурился: «А обратно?» — «Порожняк — оплачу». — «Вот это друг, товарищ и брат, и я соответственно!» — «За две цены». — «А ты бы хотел бесплатно?» — «Я бы хотел побыстрее». — «Родственник помирает, что ли? — всмотрелся таксист. — Ладно…».

Гнал он от души, по городу — под сто, а за городом, когда пошло двухрядное в одну сторону шоссе, стрелка спидометра прыгнула к отметке «140». «Не расшибемся? Нам надо живыми». «Не боись, — подмигнул шофер, — это тебе с непривычки страшно». И в самом деле, уже через несколько минут Хожанов перестал обращать внимание на спидометр, да и впечатление от скорости притупилось. Удивляла Настя: вдавившись в спинку сиденья, она превратилась в каменное изваяние. Ни слова, ни жеста, ни звука…

Доехали без приключений, за поворотом высыпала вереница огней, а потом еще и еще, это была уже Теевка. «Куда вам?» — «Знаете город? Энгельса, 22». — «Сделаем». Через минуту автомобиль подвернул к тротуару, а вернее, к обочине шоссе и притормозил. И сразу увидел Хожанов небольшую группу в белых халатах, суетившуюся около телефонной будки. Повернулся к Насте, она смотрела расширившимися от ужаса глазами, ему показалось, что сейчас она начнет дико, на одной волчьей ноте кричать или выть. Наклонился, взял за руку: «Сейчас шофер отвезет тебя в местную больницу. Мне… Нам надо, чтобы ты рассмотрела всех, кто там появится…»

Посмотрел на таксиста, у того выражение лица было такое, словно он увидел привидение. «Вот за простой и обратную дорогу, — протянул 25 рублей. — И не делай из моих речей глупых выводов. Ее отец, а мой дядя помер, его вот-вот должны отвезти в морг, потому мы и приехали. Понимаешь, я с родичами в ссоре, пойти с нею, — повел головой в сторону Насти, — не могу, а знать должен. Ясно?» — «Ясно… — облегченно вздохнул шофер. — А то как в американском фильме…» — «Вот-вот, у нас так и бывает — тебе показалось, ты и побежал с доносом, и я побежал, а человека потом таскают… Нравственность называется…» — «Это ты прав».

Круто развернувшись, таксист уехал, сквозь темноту и выгнутое заднее стекло увидел Хожанов расплюснутое Настино лицо и проваленные глаза. Теперь требовалось соблюдать максимум осторожности, ОН мог быть здесь, рядом, сбоку, спереди, за спиной…

Хожанов уже не сомневался в своих построениях. Предыдущий опыт — теоретический, формульный, вычисленный, свидетельствовал: реалии, цепляющиеся друг за друга в определенном порядке, превращаются в алгоритм, здесь ошибки нет, вон санитары «скорой» вытаскивают из телефонной будки бесчувственное тело и укладывают на носилки. И докторская скороговорка слышна: «Инсульт… Нет… Не похоже… Ну, видно же, что цвет лица не изменен и белки… Вот я и говорю: типичный инфаркт, сейчас приедем, и все станет ясно». — «Молодой-то какой…» — «А что молодой? Нынче дети от этого умирают, все, поехали». Хлопнула дверца, взвыв сиреной, «скорая» исчезла за поворотом…

Теперь — десять шагов, как бы мимо будки, ведь ОН здесь, в воздухе висит нечто свидетельствующее о НЕМ… Темно, наверняка притаился он у того сарая или за домом стоит… Стоп, Так ничего не выйдет. Если ОН о фотоаппарате знает — он его нашел и подобрал сразу после… этого. Если же просто убрал «интересующегося» и о фотоаппарате ничего не знал, не приметил его (будем надеяться) — тогда нечего праздновать труса. Надо искать. И найти. Ибо в этом аппарате — все. Пленка, на пленке — лицо. То есть улика и даже доказательство…

Миновал будку, жильцы дома 22 уже разошлись — ну, подумаешь, выволокли чье-то тело и увезли, видено многажды, нынче пьянь валяется бесстыдно, ну а если скончавшийся от инфаркта — тем более чего торчать?

Свернул к будке и (совпадение, опять совпадение!) со второго шага под правую ногу попалось нечто вроде кирпича, предмет отлетел, но он легко нашел его в мокрой вечерней траве и поднял. Это был старинный «ФЭД» в кожаном футляре, у его отца был когда-то такой же…

Теперь следовало быстро и незаметно, не привлекая внимания, исчезнуть. Сунул аппарат под брючный ремень за спину (так носили в гангстерских фильмах оружие, этот способ всегда вызывал романтические грезы) и решил идти на вокзал. И тут же спохватился: вокзал — это так просто… С точки зрения противника, который полагает, что в данном случае действует робкий и никчемный дилетант (вообще-то правда, кто он еще?), вокзал — самое оно… Запечатленный на пленке или связанные с ним наверняка пойдут на вокзал — просто так, на всякий случай, и тогда, обнаружив незнакомого человека, могут принять меры. Тоже на всякий случай…

Нет, домой следует добираться только попутной машиной. Это безопаснее.

Он вернулся на шоссе и неторопливо зашагал к городу. Кто-нибудь рано или поздно подберет и довезет… Километра через два его нагнал «Москвич», но водитель не остановился. Не притормозила и «Волга» — видимо, не рисковали на ночном шоссе, мало ли что… И только медицинский «рафик» смилостивился; Хожанов сел рядом с шофером, тот оказался общительным, сразу протянул раскрытую пачку отечественного «Честерфилда» и, дав прикурить, начал долгий, с мельчайшими подробностями рассказ. Кого-то ни за что уволили, кому-то вне очереди дали новую машину и так далее и тому подобное — не прислушивался, вспомнилась фраза, произнесенная некогда доктором на одном из партсобраний (тот был еще и философии не чужд и блистал иногда понятиями или целыми фразами): «Нет в мире ничего такого, что не было бы мною самим». Кажется, проговорил он это в связи с очередным завуалированным отлыниванием от сложной темы одного из сотрудников (тот не по лености отлынивал, а из-за некомпетентности, но доктор полагал необходимым воспитывать личный состав на любому поводу), тогда Хожанов воспринял сказанное как некую скучную и бессмысленную догму, теперь же, отталкивая бубнящий голос шофера, вдруг сообразил — болезненно и остро, что не догма то была от доктора, а кровоточащий призыв к совести от Господа… Как мог он отпустить Настю одну, зная, что это опасно, что уже третий человек погиб и на очереди четвертый и пятый, — этот ряд бесконечен, они уничтожат любого, кто осмелится встать на их пути, и что для них Настино кунгфу — это детская игра, пригодная разве что для запугивания алкоголиков у пивного ларька, — отогнать, не более. А если они уже вычислили ее или вычисляют в это самое мгновение, и через минуту, удивленно вздохнув и не успев понять, что произошло, мягко опустится она на больничный пол, и сбегутся врачи и начнут ахать и охать и руками разводить и даже попытаются отправить в реанимацию, а главврач, наверняка ученик какого-нибудь ничтожества, начнет яростно дуть ей в рот, полагая таким способом восстановить сердечную деятельность, и никто из них, ни один человек не догадается, что случилось на самом деле…

— Назад… — бросил он шоферу непререкаемо, и тот мгновенно притормозил и развернулся.

— Что случилось?

— Я забыл, извини, мне надо в больницу.

Пожав плечами, парень прибавил газу, судя по всему, он воспринял выходку своего пассажира как проявление душевной болезни.

— Кто у тебя там?

— Родная сестра.

— А что?

— Сердечный приступ, я испугался чего-то…

— И чем ты ей поможешь?

— Своим присутствием.

— Ладно… — Пассажир явно был не в себе, ну да чего не встретишь на ночной дороге…

Настю он нашел на первом этаже в коридоре, она сидела на стуле и читала заключение о смерти Георгия Ивановича. «Вот… — протянула листок с фиолетовым текстом. — Такие дела…» — «Как тебе удалось?» — «Да никак… Здесь девочка одна, сестра из прозекторской, вместе были на курсах в прошлом году… Вы не беспокойтесь. Я сидела тихо, как мышка, пока они уехали. Алексей Николаевич, не ошиблись вы… Милиция появилась сразу, как только Георгия Ивановича положили на стол. Двое: капитан лет тридцати небольшого роста, кареглазый… И сержант. Тот пожилой». — «Что значит „пожилой“?» — «Ваших лет…» — «Премного вами благодарен. Что ты объяснила своей знакомой?» — «Наврала. Здесь, говорю, у меня тетка, а с матерью, мол, поссорилась, так вот, хочу переехать и пришла узнать насчет работы. А это… — она тронула листок. — Это я попросила как бы из любопытства… На моих ведь глазах привезли…»

В акте вскрытия значилось: «…множественные точечные кровоизлияния в стенку левого предсердия, омертвение ткани, разлитой инфаркт…»

— Отнеси, и поехали.

— Сейчас… Алексей Николаевич, вам не страшно?

— Страшно. Что ты предлагаешь? Плюнуть? Спастись? Не связываться? Иди, поговорим дома…

Возвращались электричкой. Хожанов рассудил: если они уже были в больнице — на вокзал не пойдут. Незачем…

…Вагон был пуст, всего два пассажира: мужчина лет пятидесяти и совсем пожилая женщина. Издав протяжный звук (вурдалаки так, наверное, завывают или нетопыри — ночные призраки), электричка тронулась и пошла, набирая скорость.

— Я слышала такую историю… — вдруг сказала Настя… — Бандиты увели человека в тамбур и выбросили… Правда, в том поезде двери были не автоматические. Здесь их, наверное, не открыть?

— Не знаю… — Хожанов увидел, как в салон вошли трое, — молодые, лет по двадцать, в югославских плащах, на одном фирменная ветровка…

Они двигались неторопливо, один задержался около пожилой четы и что-то сказал. Оглянувшись испуганно, мужчина согласно кивнул, оба поднялись и удалились — излишне быстрыми, впрочем, шагами. Между тем троица приближалась, ее намерения не оставляли сомнений… Что ж, он сильно недооценил противника…

— Настенька… — улыбнулся беззаботно. — Внимание… Если пригласят пройти в тамбур — соглашаемся с недоумением. В тамбуре — мгновенная атака. Все, на что способна, поняла? Слушай, — продолжал он уже громко (они были в двух шагах), — не перейти ли нам в следующий вагон? Терпеть не могу одиночества…

Встал и, взяв Настю за руку, повел к противоположному тамбуру. Скосил глаз: они ускорили шаг… Что ж, настал «момент истины», и теперь что Бог даст, а также и остатки знаний из семинара рукопашного боя. На Настю надежды нет. Хрупкая девочка, смешно даже…

Раздвинул дверь, пропуская вперед Настю, слегка придержал створки и замер: в следующем вагоне никого не было. Ни единой души…

Обернулся: тот, что шел первым, остановился и улыбнулся: «А я, наоборот, люблю одиночество…» Он нанес молниеносный, отработанный удар правой, выворачивая кулак в традиционном стиле. Уже по тому, как молниеносно-плавно начал он финт (Хожанов видел все как бы на рапиде), стало ясно, что бандит — боец хотя и традиционный, но сильный и опытный. Он просто не знал, что его противник тоже умеет кое-что…

А Хожанов уверенно шагнул влево, и нападающий промазал, пролетев по инерции к следующей паре дверей, и тогда Хожанов точным ударом настиг его затылок. Бандит вмазался лбом в стекло и рухнул. Хожанов оглянулся: второй бандит лежал в углу, не шевелясь, а третий наступал, выкручивая серию подготовительных и устрашающих движений, потом последовал удар ногой — в почку, Настя ушла («тай собаки» — вдруг вспомнил он название маневра) и нанесла ответный удар — в пах («фумикоми гири» — и это вспомнил, надо же…), бандит попытался сбросить ступню и ответить «кьяку дзуки» — прямым в голову, но не сумел и рухнул.

— Ничего… — ошеломленно произнес Хожанов. — Ничего…

— Что будем делать? На станции — в милицию?

— А завтра они нас найдут и прикончат из-за угла? Девочка, милая, мы ввязались в серьезное дело, и работать придется не по нашим, а по их законам…

Он вошел в салон и сразу же увидел кран экстренного открывания дверей. Повернул, двери разъехались, он знал, что в запасе не более десяти секунд, но их хватило: один за другим все трое исчезли в темноте…

— Но ведь это убийство… — произнесла она одними губами.

— Это необходимая оборона, — отрезал он. — Они убили бы нас не задумываясь… Слишком большая ставка в этой игре, и слишком много благополучных и уважаемых людей задействовано в ней… У нас не было другого выхода…

— Может быть… Только безнадежно это. Не они, так другие отыщут нас…

— Самый опасный — «точка» на пленке… Я ничего не собираюсь доказывать аморфной нашей юстиции, насквозь мне ненавистной и бесчеловечной… Будем считать, что возникла ситуация Alter ego.[6] — Он посмотрел ей в глаза: — Мы справимся, Настя… Ну а если после нас останутся крохи — пусть их подбирает кто хочет… А ты молодец! Вот уж не ожидал… Кто учил? Где?

— В подвале, конечно… Я способная, Алексей Николаевич.

— У Георгия Ивановича была записная книжка?

— Да.

— Плохо. Они наверняка обыскали его и нашли твой телефон. Одна надежда: справочник у них обыкновенный, по нему невозможно определить адрес. И будем верить, что до «обратного» справочника они не доберутся. Но все равно: завтра мы найдем другую квартиру. На работу сообщишь, что заболела. Утром я съезжу туда сам. — И вдруг замолчал. Собственно, почему утром? Ехать нужно немедленно…

На следующей станции (до города оставалось всего две или три остановки, уже мелькали пригороды, ближайшие предместья) вышли, Хожанов мгновенно договорился с таксистом, дремавшим у вокзала, парень обрадовался: «Порожняк-то какой… Я сегодня без зарплаты остался, два часа кисну, и хоть бы кто… Жлобы…»

Отведя душу, он выехал на шоссе, и через мгновение стрелка спидометра свалилась далеко направо…

На Петровскую площадь въехали, когда неподвижные черно-серые дома, словно приподнятые утренним розовеющим воздухом, двинулись в неведомый путь, тая, растворяясь, исчезая… Это было красиво, тревожно и странно, потому что иное, грядущее, неизбежное ощущалось где-то совсем рядом, всего в двух шагах…

Хожанов щедро заплатил за два прогона, счастливо улыбнувшийся шофер уехал, напевая: «Я люблю тебя, жизнь!» Как мало, увы, надо человеку, чтобы почувствовать себя птицей…

На площади не было ни души, тревога постепенно исчезла, напряжение и ужас двух предыдущих часов показались чем-то нереальным, вычитанным…

Бандиты, драка в тамбуре пустого вагона, смертное «кто кого» и черные тела, мгновенно исчезнувшие в провале раскрывшихся на мгновение дверей… Будто и не было ничего.

Перешли площадь, Настя нажала кнопку звонка, старушечий голос глухо отозвался издалека: «Чего надо? Здесь водку не дают, здесь покойники». Настя позвонила еще раз, послышались шаркающие шаги. «Это я, тетя Фрося, я, Настя, Георгий Иванович умер, мне его сестра только что позвонила…» — «Какая „сестра“? — зашипел в ухо Хожанов. — У него никого, вы о чем?» — «Она ничего не соображает, и вообще — молчите!» Бабка стихла на мгновение и вдруг взвыла: «Гора? Умер? Ах ты, Господи, да как же…» Двери открылись, Настя погладила старушку по голове: «Такие вот дела… А мне Галя велела деньги взять из стола, там зарплата, девяносто рублей, а ей хоронить, поминки, то-се, сама понимаешь…» — «Да уж чего не понять, чай, не умалишенная, иди бери, какой разговор… Ах ты, Господи, горе-то какое…»

Вошла в кабинет, в ящике письменного стола не оказалось ни денег, ни искомого, Хожанов отсчитал от своей микропачки сто рублей, сунул под бумагу, Настя обрадованно вскрикнула: «Вот видишь, не дай Бог, пропали бы…» — «Да уж так», — согласилась Фрося, никаких вопросов она не задавала, видно было, что смерть Георгия Ивановича ее потрясла и ни о чем другом думать она уже не могла…

Между тем Хожанов и Настя осмотрели остальные ящики, этажерку, книги — в них тоже ничего не оказалось, похоже было, что до акта смерти Строева Георгию Ивановичу добраться-таки не удалось. «Где искать? — Настя обвела кабинет глазами. — Думайте, Алексей Николаевич, думайте…» — «Может, я знаю?» — вмешалась Фрося. «Да откуда… — отмахнулась Настя. — Нет…» — «А ты не говори, не говори, — зачастила бабка, — я намедни терла пыль в коридоре, а в двери — щель. Хотела закрыть, а Георгий Иванович мечется по кабинету, ровно танец исполняет, я так изумилась, ну, думаю, такой выдержанный, спокойный, сошел с ума, вдруг — смотрю, он липучку оторвал, оглянулся воровато (Бог меня прости!) и что-то под подоконником приделал… Ты, милая, не сердись, но, когда Гора ушел, я грешным делом не сдержалась… Но не тронула, оно все там, как он и оставил!» Хожанов бросился к подоконнику, под ним, приклеенный двумя полосками пластыря, топорщился листок бумаги — ксерокопия описательной части акта патологоанатомического вскрытия: «…множественные кровоизлияния в стенку левого предсердия, омертвения ткани, объективно сердце и сосуды в норме». Рукой Георгия Ивановича было приписано: «Строев».

— Что-нибудь денежное? — напряглась Фрося.

— Нет… — Настя протянула листок. — Это он для диссертации собирал.

— А чего же прятал? — спросила она подозрительно.

— А это у него называлось «в долгий ящик», бабушка… Отлежится, успокоится, а тогда, и оценить легче. Научный акт, — не моргнув глазом, объяснила Настя.

Что ж… Лет пятьдесят тому известный писатель опубликовал рассказ, в котором бдительный красноармеец сорвал заговор контрреволюции и сделал это очень просто: подобрал бумажку, оброненную буржуазной дамочкой… Глазасты наши люди… Но как бы там ни было, инфаркт Строева теперь стал фактом, оспорить его не сможет отныне никто…

Следовало окончательно успокоить Фросю, и Хожанов соврал еще раз: «Мы это отдадим Гале вместе с деньгами, она наследница, ей и распоряжаться». — «Да уж как иначе…» — согласилась Фрося. Похоже было, что деньги, обнаруженные в столе, ее сильно расстроили, а бумажка с бессмысленным текстом, наоборот, привела в полное душевное равновесие… Неожиданный пассаж Насти был, конечно, рискован, но Хожанов уже понял — Настя знала, что делала: по всей вероятности, санитарка помнила только то, что ее интересовало, и, по логике развития событий, должна была все забыть сразу же и навсегда.

Между тем утро совсем уже наступило, веселый писк «Маяка» донесся из кабинета заведующего, и приподнятый, удивительно бодрый голос диктора объявил, что сейчас начнется концерт по заявкам молодоженов.

Теперь следовало — и как можно скорее — проявить пленку. Хожанов остановил такси, бросил коротко: «В центр», там, он знал, в тихом переулке, была фотография самообслуживания. Таксист — пожилой, положительный, со значком ударника коммунистического труда (или пятилетки? — Хожанов так и не научился разбираться в многочисленных знаках трудовой доблести), неторопливо, даже как-то медлительно, переключая скорости и как бы придерживая нетерпение пассажира, — усмехнулся снисходительно-бывало: «Пятьдесят лет за рулем — и ни одного прокола! Меня вся милиция знает!» — «А опаздывать не случалось?» — «Опоздание — не жизнь, его наверстать можно». — «А не скучно было?» — «Какая же скука? Мой положительный опыт переняли двадцать городов, восемьдесят таксопарков! Главное в жизни — положительный опыт, парень… На нем держится земля». Настя сидела молча, пригорюнившись, похоже было, что в ее отношении к Хожанову наступил тот молчаливый пик доверия и взаимопонимания, когда молчание понятней всяких слов, как некогда спела об этом Клавдия Шульженко…

Проявление пленки и сушка заняли полчаса, еще полчаса Хожанов печатал фотографии. На них выплывали, будто из небытия, какие-то здания, длинная кирпичная стена с колючей проволокой, нечто вроде футбольного поля, вокруг которого были установлены бетонные столбы Г-образной формы, причем верх буквы был обращен внутрь, а проволока была уже не колючей, а самой обыкновенной. Здесь находился какой-то специальный объект, впрочем, предпоследняя фотография объяснила все: черная вывеска с гербом и аббревиатурой свидетельствовала о том, что и поле, и стена, и здания принадлежали ведомственному учебному центру — вполне легальному, без малейших признаков какой бы то ни было секретности. На последней фотографии были запечатлены у подъезда шестеро мужчин и две женщины, но сколько ни вглядывался Хожанов в их лица — ничего существенного или необычного не увидел. Люди как люди. Как тысячи других.

— Надо увеличить… — посоветовала Настя. — Когда-то давно я видела фильм Антониони, там кто-то — не помню кто — без конца все увеличивал и увеличивал одну и ту же фотографию — до тех пор, пока все превратилось в точки. И вот из этих точек сложилась рука, выглядывающая из кустов, а в руке револьвер…

— Забавно… — Хожанов поднял увеличитель до максимальной высоты и начал печатать.

Сначала вызрели женские лица — крупные, с грубыми чертами (объектив — он и есть объектив), потом начали появляться мужские. Когда проявилось пятое изображение, Настя тихо вскрикнула. «Он, — произнесла одними губами, — он… Пришел с двумя другими, их здесь нет, спросил, где секционный зал, я ему показала…» Хожанов вынул фотографию из бачка, промыл и налепил на стену, потом включил настольную лампу и направил луч незнакомцу в лицо. Что ж, трудно было узнать этого человека сразу, очень трудно, ведь на нем была униформа, и выбрит он был тщательно, но совершенно несомненно, смотрели на Хожанова с поблескивающего влагой фото пристальные, ввинчивающиеся глаза «городского сумасшедшего» с кладбища. Это был он, без малейшего сомнения он…

Выслушав рассказ, Настя долго молчала. «Что вы намерены делать?» — «Я уже объяснил: возникла ситуация alter ego. Я так и буду действовать». — «Алексей Николаевич, ситуации нет, вас ведь никто не уполномочивал, никто…» — «Совесть». — «Нет. Совесть создает „другое я“ не в юридическом, увы, смысле, вы просто не знаете этого… В высшем, нравственном… Понимаете? Помните, как Сонечка Раскольникову сказала? „Разве я Бог, чтобы жизнь и смерть решать?“ И нам с вами никто не дал права!» Он с интересом оглядел ее с головы до ног: «Философия только объясняет, Настя. Но разве может она хоть что-нибудь изменить? С чем я приду и к кому? К причастному или сочувствующему убийцам? А даже если и попаду случайно к человеку, честному — что он сможет? Его или убьют, или вышвырнут, или перекроют клапана… Нет, я доведу дело до конца, чего бы это ни стоило. Ты поможешь мне?» — «Да».

Это «да» произнесла она не колеблясь, но он понял: убежденности его она не разделяет. И более того — придерживается точки зрения противоположной. «Зачем же ты хочешь мне помогать?» — «Затем, что больше некому. Мои понятия о нравственности вам чужды и не нужны, так к чему вопросы? Станем делать дело, вот и все». — «Но, делая мое дело, ты тем самым нарушаешь заповеди, разве нет?» — «Возможно. Оставим, я не смогу объяснить».

Он смотрел на нее, и странные, непривычные мысли одолевали его. Что же делать, как поступить? Ну, хорошо, он придет в милицию и покажет фотографию «городского сумасшедшего». Допустим, милиция проведет экспертизу, хотя велико сомнение, ведь для проведения ТАКОЙ экспертизы нужно возбудить уголовное дело — а по каким основаниям? По факту смерти Строева, его жены и Георгия Ивановича? Потому только, что причиной смерти всех троих стал инфаркт? Он ежедневно уносит сотни жизней. Тогда «точка», которая повлекла гибель всех троих? Но это один из мифов каратэ, все десять стилей преисполнены этими мифами сверх всякой меры. Где и кем в мире зафиксированы патологоанатомические результаты удара в «точку»? И даже если они есть — по каким каналам получит их милиция? Она не член «Интерпола». Да и кто заставит ее сделать запрос в «Интерпол»?

Он представил себе, как присылают ему равнодушный отказ, и он идет в прокуратуру, а там улыбчивая и доброжелательная дама средних лет в красиво сшитой униформе читает его заявление и улыбается: «И вы хотите; чтобы по этим основаниям мы отменили постановление милиции и возбудили уголовное дело? Вы начитались дурных книжек о каратэ». — «У нас они все в специальном, недоступном обыкновенному человеку хранении». — «А кассетное кино? Видео? Да я сама насладилась по меньшей мере двадцатью фильмами с Брюсом Ли! Великолепный актер!» — «Он и погиб от удара в „точку“!» — «Легенда». Ну и так далее… Ничего им не объяснить и не доказать.

— А что, у Георгия Ивановича было абсолютно здоровое сердце?

— Нет. Он для того и занялся этой экзотикой, чтобы преодолеть себя. Он был волевым, искренним и честным человеком. Зря вы втянули его…

— Наверное. Но я так думаю, что идея заниматься стилем кунгфу исходила от вас?

— Теперь я жалею об этом… Да, конечно, его больное сердце окончательно подрывает нам легальный путь борьбы… И все равно: мы совершаем ошибку. В высшем смысле, вы поймете…

У нее были чистые глаза, и убеждающий голос, и пустота в лице, безнадежность… Еще не поздно остановиться. В конце концов, мертвых вернуть невозможно. Но ведь и памятники, которые ставят мертвым, нужны только живым… Как просто, и как странно, и что делать…

— Мы подстережем его. Я допускаю, что сумеем захватить и допросить. Но ведь он ничего не скажет, потому что если вы правы — ему смерть со всех сторон! Чем вы побудите его к откровенности? Пыткой?

А ведь она права. Пытать он не станет. Не потому, что это трудно. А потому, что в пресловутом «высшем смысле» (ах, как она смотрит ему в глаза, как смотрит…) этого сделать нельзя. Господи, да как просто все: сверши он ЭТО — и зачем истина? И куда ее? Ведь победить может не равный им, а более высокий, что ли… Тот, кому Alter ego дано по воле Высшей нравственной силы, кто неподвластен подлому суду «круговой поруки», непричастен крысиной возне, из которой рождаются грязные деньги, чины, ордена, должности…

Но тогда надобно отказаться вообще от всего, потому что не властен смертный человек вершить суд и расправу…

Давнее воспоминание пришло к нему, неуловимей, исчезающий свет и блики, вспыхивающие на золотых ризах, и чей-то негромкий голос, и только одна фраза: «Сберегающий душу свою потеряет ее, потерявший душу свою ради Меня сбережет ее…» Господи, прости минутную слабость, он готов потерять свою душу, он готов ко всему…

…Вернувшись домой, пока Настя готовила что-то и наливала воду в чайник и ставила его на плиту (краешком сознания он не то чтобы контролировал ее действия — зачем? просто замечал, слышал), думал: ситуация еще не проясняется, нет, она, пожалуй, только выстраивается. Итак, Строев задумал провести в жизнь архисовременную методу в борьбе с неким видом преступности. Еще кто-то решил извлечь из этой методы максимум личных благ и выгод, используя статус-кво: бедность антикварного рынка и постоянно возрастающую цену курсирующих на нем предметов. Этот некто — икс пока. И этот икс обеспечил себя надежнейшей системой добычи антиквариата и защитой от коварных и иных посягательств. Предположение (тире факт): когда Строев обнаружил, что в официальной системе, борющейся с преступностью, активно действует другая, глубоко законспирированная, эксплуатирующая самые низменные страсти и побуждения, давний и привычный у определенных слоев модус вивенди (узкий национализм, страх перед неведомыми силами зла, нежелание терять продовольственные и материальные блага и т. д. и т. п.) и впрямую подкармливающая и продвигающая многих и многих с помощью преступно добытых дивидендов, — он, как человек несомненно честный и профессиональный, не захотел с этим мириться и попытался гнойник вскрыть. И мгновенно погиб. Правда, здесь еще следовало найти достоверное и нравственное объяснение тем несметным (в понимании Хожанова!) богатствам, которые были обнаружены в квартире самого Строева, — бриллианты Изабеллы, например.

Ну и конечно же — установить (не обойтись без сленга, увы…) мастера «точки». Какая, в сущности, гадость. В былые времена и до сих пор бытует у искусствоведов неразгаданный «мастер зимних пейзажей» и «флемальский мастер», а здесь — «мастер точки», никоим образом не связанный с супрематизмом или пуантилизмом — удивительными направлениями живописи не такого уж далекого прошлого. (Почему эти сугубо искусствоведческие термины пришли Хожанову в голову — Бог весть. В конце концов, точка никогда не была элементом супрематизма. Впрочем, дело тут было в том, что на самом деле доктор обожал альбомы авангардистской живописи и иногда, в свободную минуту, перелистывал их с удовольствием. Это у него была, пожалуй, единственная «идеологическая» слабость, ибо официально, так сказать, для всех он любил литературу социалистического реализма, классическую музыку и передвижников.)

…Ярко, словно наяву, увидел он черный провал дверей и исчезающие в ночи тела, и грохот и свист ворвался вдруг и ударил плотной и материальной до ужаса болезненной и замутняющей сознание волной. Убийство… Он, Алексей Хожанов, совершил убийство, взял на себя не дарованное человеку право и, значит, проклял себя навсегда…

Но ведь он защищал не только свою жизнь. Он искал справедливости и правды, а ему мешали, даже захотели уничтожить.

Как это говорили? Писали, утверждали… 25 Октября раз и навсегда установило незыблемую законность, охраняющую права и интересы трудящихся (да ведь это — ложь…). Что там кодекс Наполеона, претерпевший всего несколько поправок и действующий в угоду буржуазии до сего дня… Что прочие — римские и всякие другие кодексы, позволяющие наживаться и эксплуатировать… (и это — неправда). Разве не потом и кровью, страданием (вы ведь любите Достоевского, Хожанов? И признаете страдание и крест единственной дорогой к идеалу?), бесконечными ошибками выработали мы то единственное и неповторимое, что защищает нас от произвола и беззакония и не позволяет вытаптывать честь, совесть, достоинство? (Вопросительный знак? А при чем он тут? Нет, восклицательный, только восклицательный, жизнеутверждающий, гуманный и справедливый. Только он выражает сущностную сторону нашего бытия, — высокий, красивый, изящный.) О Господи… ложь, ложь и ложь…

Кажется, это Настя-Анастасия расставляет чашки и тарелки? И спрашивает что-то? Ну, конечно же, с сахаром, милая девочка, как без рафинада, когда вокруг такая горечь? Подсластим пилюлю — всего лишь на мгновение, для перебивки всего лишь — и снова опустимся в генезис, в бездну, ведь надо же, несомненно надо понять, почему вырождается уважаемая организация и обращается в свою противоположность, и почему гражданин достойный (еще совсем недавно, во времена Некрасова) нисколько не был холоден душой к отчизне, и почему чуть позже, по нарастающей, стал обустраивать жилище, баловаться икоркой, а когда она исчезла — добывать ее всеми доступными и недоступными способами (икра — эквивалент гражданского мужества и счастья, благополучия и места в пространстве-времени?), и где же убеждения и любовь и желание погибнуть безупречно и умереть не даром?

Господи, страшно-то как, там ведь и приговор есть, и недвусмысленно сказано, что дело прочно, когда под ним струится кровь.

Значит, правомерно исчезли те трое в черной дыре?

Нет, ведь время было другое…

Ложь! Не было оно другим! Ибо во все времена «верую» выявляется не в газетных дискуссиях, и на насилие нельзя отвечать молчанием.

Как это звучит: «Иванов, вы убили ни в чем не повинных людей, как вам не стыдно?» Глупость, пошлость, никто таких вопросов в суде не задает. Тюрьма, решетка, стенка — вот ответ государства, если оно может и хочет.

А если не хочет больше? А чаще — не может?

Alter ego?

Нет, нет, не так, не сразу… Что выявляется, опредмечивается что? Казни, пытки, тюрьмы, смерть? Тезис: все достижения на крови, на костях (Санкт-Питер-бурх, Николаевская железная дорога…). Объяснения, слова, жалкий лепет оправдания — со всех сторон; конформисты и трусы, завещание Ленина, и резюме: палач и убийца на троне… Антитезис: «Нет, не в этом дело (это уже некий изгнанный за амбиции и претензии на первенство): старые — лучшие и преданные — сгорели в огне гражданской, и революцию сменила контрреволюция, потому что новые были и слабее, и недальновиднее. Вот и выбрали себе достойного…»

Синтез: законы — призрак, беззаконие — страшная и осязаемая реальность. И так — долгие и долгие годы… Все ложь и фантом.

— Твое философское «я», изнеженное и тонкое, доброе и прекрасное, — оно ведь для чаепития и застольных разговоров, — отхлебнул из чашки. — У нас конкретное дело, Настя…

— Нет… — она покачала головой. — Под любое желание человек подводит удобную базу. Но есть Бог, который видит все. И он не с нами.

— С ними?..

— Нет. И не с ними тоже. Он с теми, кто принимает общую весть и для кого любовь — не только «чудо великое, дети…». Может, споем, чтобы развлечься и утешиться?

— А ты зла.

— Нет. Я пытаюсь быть справедливой… Что будем делать дальше, Алексей Николаевич?

Он вдруг почувствовал, что у него поубавилось энтузиазма. В ее простых, почти примитивных (а может, это он примитивно воспринимал?) словах была странная сила, непостижимое воздействие… Бросить все?

Но тогда зачем грохот, и лязг, и черная дыра?

Нет… Нужно остановиться и понять, что света в конце тоннеля нет…

И продолжать, если понять это невозможно…

…Позже, когда Настя мыла на кухне посуду (он было хотел предложить свои услуги, но почему-то постеснялся, нелепая мысль остановила его: а что, если она воспримет это как опосредованное предложение руки и сердца? При живой-то, неразведенной жене? А с другой стороны: может, это он сам материализовал где-то в недрах, а точнее — вывел из глубин сию странную мысль? Понравилась, что ли? Было вообще-то в ней нечто неуловимое, да и вполне уловимое тоже, осязаемое и прекрасное)… Он расположился на диване и взял в руки какой-то тонкий журнал (на обложке кто-то улыбался саркастически), и так выходило из этого журнала, что все, несомненно, подгнило, но надежда и даже уверенность все равно несомненны, поскольку равнодушных теперь нет… Как же, как же, — это он не то мысленно, не то вслух, — отсутствие равнодушных и присутствие (вечно и неизменно) горячо заинтересованных и есть козьмапрутковский корень побед и достижений, которые на поверку нечто вроде льда весной или даже поцелуя любви без ее вершины, как поется в прекрасной все же песне…

Вот, к примеру, доктор… Полнеющий, с заметным брюшком, в безукоризненной белой рубашке французского производства (Пьер Карден, кажется), и галстуке из Гонконга, и костюме работы ассоциации портных Португальской республики, и ботинках, опять же — аглицких, и носках немыслимых для обыкновенного смертного — одним словом, «весь из себя», и голова набита идеями чрезвычайными (у предыдущего руководства был, с научной точки зрения, человеком № 1), а сколь же домашен, гостеприимен, радушен и застольно-духовен: тут тебя и о любимом Сёра — без всякого высокомерия к собеседнику, который о таком и не слыхал никогда, и об «Иллариоше» Принишникове — обличителе порока («Шутники», «Гостиный двор» — это же предчувствие октябрьских ветров!), и роман «Мать» — белый карлик соцреализма (вспомнил: кто-то из именитых гостей поморщился: «Белый карлик»? Это «Мать»-то? Да это же глыба! На что с улыбкой всепрощения заметил вскользь: «Белый карлик» — мириад — так и произнес! — вселенных!), а главное — скромен, скромен-то как — при икре, и «Белой лошади», и сосисках баночных фирмы «Брудер унд брудер» — голые стены, простая посуда и мебель самая что ни на есть обыкновеннейшая, молдавской фабрики, и «кредо» — шедевр социальности: «Скромность украшает человека»!

Ах, доктор, сколько было надежд и даже свершений, и вот — черная дыра…

…Звон посуды стих, и вода перестала журчать, вошла Настя, остановилась на пороге — в черном строгом платье, в ушах сверкающие серьги, и ползет, ползет по белым губам усмешка: «Что же вы, Алексей Николаевич? А я-то ждала…» — «Да чего же ты, прости, ждала? Что за тон, Настя?» Это не без некоторого раздражения, а серьги (в них свет падал из-под абажура, да-да, из-под него, но только почему-то пылала огромная двухсотсвечовая лампочка, и непонятно было, откуда у Насти этот пошлый розовый шелковый мастодонт) переливаются, и искры сыплются, и сполохи бегут. «Настя, откуда у тебя эти серьги?» — «Оттуда, миленький, оттуда, и ты уже догадываешься, правда? А письмо надо бы получить, ведь договорились мы: чего не смогу сказать — о том напишу в жэк». О Господи, Настя, Настя…

Что, Алексей Николаевич? Вам плохо?

— Нет, с чего ты взяла… Послушай, ты мне хочешь сказать правду?

— Какую?

— Откуда у тебя эти серьги?

— Серьги? — Она удивленно тронула мочки ушей и улыбнулась: — Мама подарила, на день рождения, в незапамятном году.

Он поморщился:

— Я просил правду. Бриллиантовые серьги — мама?

— Бриллиантовые? Эти? — Вынула из ушей дешевенькие фарфоровые клипсы, сделанные, впрочем, не без художественного вкуса: букет васильков и колокольчиков…

Он с недоумением вглядывался в миниатюрные зажимы, один слегка погнулся (сон, что ли? Нет, и впрямь…), от небольшого усилия лапка сразу встала на место. Устал. Конечно же, устал. На всякий случай — глаза к потолку: лампочка Ильича, сто двадцать свечей, согласно терминологии бабушек и дедушек… Чепуха какая-то… А где розовый абажур?

Настя надела клипсы:

— Алексей Николаевич, мне в голову странная мысль пришла…

— Главпочтамт, до востребования. Но ведь это глупо.

— Отчего же… Вы ведь о том же подумали, да?

— Не знаю. Впрочем — да. Поедем прямо сейчас?

…Когда такси остановилось около тяжелых дубовых дверей с черно-золотой вывеской, Хожанов схватил Настю за руку: «Мы же взрослые, нормальные люди… Ей-богу, вернемся, мне даже стыдно». Она протянула шоферу два рубля, тронула за руку: «Фауст нашел Матерей и понял все, а вы — трус. Да?» Он вырвал руку и решительно шагнул к дверям…

Когда замордованная девушка буркнула, не поднимая глаз: «Фамилия?» — и он твердым командирским голосом назвался, и она, все так же не поднимая головы, повела глазами по первой странице паспорта и протянула тонкий конверт, показалось, что потолок сдвинулся и неумолимо пополз вниз, стало душно. Схватил конверт и побежал к выходу, Настя едва поспевала, на улице трясущимися руками вскрыл, и сразу вспорхнул под налетевшим вдруг ветерком листок из записной книжки, и, прыгнув не хуже Яшина, он поймал его и, все еще не веря, поднес к глазам: «Я знаю, что рано или поздно это придет Вам в голову. Я никогда не решилась бы сказать Вам сама — тяжело предавать любимых и единственных, но меня больше нет, мы оба свободны; я знаю, что они (местоимение жирно подчеркнуто, верхняя линия дважды сорвалась и оттого угловата) собираются в кафе „Лира“, Музее изобразительных искусств, консерватории, — эти встречи регулярны. Но вычислить периодичность и время я не смогла — число, место и час ни разу не повторились, кроме того, я бы и не смогла к ним подойти, меня знают. Теперь Вам известно почти все, а о догадках и предположениях с того света писать не принято. Помните: Вы мне обещали, и еще помните, что два человека сорвались в пропасть и погибли и многих ждет та же участь. Прощайте, я в любом случае благодарю Вас, потому что мимолетная наша встреча была такой многообещающей и такой обнадеживающей…» Без подписи, только в конце стоял маленький крестик. У верующих это означало: «Храни Вас Господь…»

Настя долго молчала, потом красивые ее губы поползли и сложились в тревожную и грустную усмешку: «Эта женщина вас любила…» Хожанов вспыхнул, как восьмиклассник, впервые обнявший талию — притягательную, загадочную и неведомую (это ощущение осталось в нем на всю жизнь, и он даже помнил, как ее звали: Лиза, Елизавета Урусова, как это было красиво и звучно…) юной своей подруги на первом в жизни школьном балу: «С чего вы берете…» «С того», — ответила она, как обычно отвечают в таких случаях заинтересованные девочки, и он покраснел еще больше…

Через пять минут выкристаллизовался план, и они приступили к его выполнению. В ближайшем писчебумажном купили нечто вроде разносной книги и несколько шариковых и перьевых ручек, а также черные, синие и красные чернила. Потом, на бульваре, за огромной Доской почета и фамилиями городских и областных передовиков, сели на продавленную скамейку и долго заполняли листы разными фамилиями и номерами квартир и поочередно расписывались. — Подпись, по замыслу Хожанова, должна была означать, что в квартире «щелевых протечек» нет. Поставив последнюю, он еще раз проинструктировал Настю: когда «счастье» откроет — нагло оттереть плечом и произнести возможно более суровым голосом: «Из ДЭЗа-а, проверка протечек, распишитесь». Если мадам скажет, что не знает — течет у нее или нет, — послать проверить и, пользуясь ее отсутствием, вынуть из-под вешалки иконку и календарь Строева. Если потянется расписываться сразу — еще более строгим голосом послать, а когда уйдет — забрать «материалы». Если же недоверчивая женушка потребует совместного осмотра — категорично и безапелляционно заявить: «Я вам не техник-смотритель, у каждого должно быть свое дело, и каждый на своем месте обязан его выполнять. Газеты небось читаете?» И все будет тип-топ…

И все же Хожанов волновался. Черт ее знает, эту суровую женщину, ведь она неуправляема и, значит, выкинув любое непредусмотренное антраша, не дай Бог, погубит все дело. Да и Настя может пострадать.

Но ведь другого выхода нет? Сам он идти не может, посвятить постороннего тоже нельзя…

— Не боишься?

— Едем.

Она права, лирика неуместна и даже вредна. «Я буду стоять на площадке». — «Конечно. А она увидит, вцепится и начнет кричать». — «Но с чего ты взяла?» — «Вы совсем меня ни в грош не ставите?» Она кокетливо улыбнулась. Да-да, конечно, он упустил из виду, совсем упустил: хорошенькая девушка, и, значит, это не скандал, это смертоубийство… Улыбнулся: а ведь и в самом деле — даже очень хорошенькая, — когда стояли в очереди на почтамте, мужики млели и сочились сгущенкой, у самых сдержанных блуждали странные улыбки. Ему завидовали, ах, как ему завидовали!

— Хорошо, я подожду в такси.

— А сколько денег у вас осталось?

Он вытащил тощую пачку: ровно сто восемьдесят.

— Поедем городским транспортом.

Ладно, можно и городским, хотя в таком деле постоянно длящаяся быстрота — одна из составляющих успеха… Хозяйственная Настенька, не оказалась бы жадной.

От этих невесть откуда взявшихся мыслей он густо покраснел: а тебе-то, собственно, какое дело? Ишь, раскатал губищи, многоженец… Пакость. Бесстыдник. И вообще: «Кто посмотрит на женщину с вожделением…» Очень хорошо. Имеет место проверка нравственности. И ее следует выдержать с честью. А вообще-то какой трухой набита его голова, Боже ты мой… Вот еще и совершенно изумительно: кладбище, красивая женщина, и так вот, невесть откуда, вдруг — вспышка неведомого доселе чувства. Конечно, если по формуле — то оттого и вспыхнуло, что доселе было неведомым. Но вот женщины нет, она исчезла, и служить, получается, больше некому? Или нечему? Первое или второе? И отчего возникает такой вопрос… Путаница в голове.

— Настя, ты иди.

— Я иду. А вы поразмыслите на досуге — делу или лицам? Алексей Николаевич, вы ведь теперь из-за меня продолжаете, разве нет? Как говорят в седьмом классе девочки про мальчиков: фасон давите. Нет?

Ну хорошо, «да», из-за тебя, из-за твоего доброго, красивого, прекрасного лица. Что тут плохого или недопустимого? Если идея воплощена в красоту — она истина, разве не так? Эх, Настя, Настя, ты явно недопонимаешь…

…И вот вернулась. Ни разу еще не видел Хожанов таких ошеломленных глаз: «Ты знаешь, что она ответила?» — «Ты…» Прелестно, шарман. «Вы мне случайно сказали „ты“?» — «Господи, ну, нашел время… Она не открыла! Я, говорит, никого к себе не пускаю в отсутствие мужа. Это, значит, вас, Алексей Николаевич, тебя то есть… Каков номер? Приходите, говорит, с участковым, я его знаю в лицо и по голосу. Что будем делать?» — «Действительно, номер. Кто бы мог подумать… Впрочем, Настенька, ладно: нам следует сменить квартиру, озаботимся этим».

…Что за торжище здесь царило, что за смесь лиц, фигур, ушей и носов, платьев, пиджаков, ботинок и туфель… Взвизги, раскаты, робкий шепот и безнадежное молчание, но более всего запомнились глаза — радостные, веселые, насмешливые, хитрые и подлые — последние царили почти безраздельно.

Через двадцать минут (вот ведь повезло!) сторговались с бабушкой старорежимного обличья — в бесцветном платьице и шляпке с вуалеткой, лицо терялось и таяло под этим прикрытием, придуманном некогда хитроумным французом для умножения женской загадочности, и Хожанов вручил Евпраксии Стратониковне (умели выбирать имена при царе!; восемь десяток. Произнеся высоким вибрирующим голосом: «Сегодня же можете и переезжать», — Евпраксия выдала открытку с адресом и чертежом маршрута от автобусной остановки и, церемонно откланявшись, удалилась. А Хожанов с Анастасией поехали домой.

Здесь их ждал сюрприз: молодой человек гвардейского роста в новомодном джинсовом костюме типа «перестиранный-перетертый» мерил маленькими, не по росту, шажками — будто семенил на тренировке кунгфу — площадку перед входом в парадное; заметив Настю, отчужденно уставился Хожанову в лицо. «Знакомьтесь, — буднично произнесла Настя. — Мой старый друг, мой новый друг; как заметил один старичок, нельзя вступить в одну реку дважды». — «Река — это, конечно, ты…» — заметил тоном, не предвещавшим ничего хорошего, «гвардеец». «Это как раз ты, — весело отозвалась Настя. — И вот что я тебе скажу: ты мне надоел и можешь удалиться. Я разрешаю тебе это». Она определенно ни в грош его не ставила, но Хожанову показалось, что напрасно, ибо семенящие шажки и манера держать кулаки то у бедер, то под мышками выдавали любимое хобби «старого друга», и сомнений в этом просто не могло быть. Сейчас мальчику надоест компрометарный разговор, и никакое умение не спасет. Сила солому ломит.

Глаза у Насти сузились: «Не вздумай… — Голос у нее странно сел, появились прежде неведомые Хожанову обертоны. — Ты ведь знаешь: я академик, а ты — школьник». — «А… любовь? — спросил он как-то беспомощно и обреченно. — С любовью как?» — «Прошла любовь… — невесело усмехнулась Настя. — По ней звонят колокола. — Перехватила осуждающий взгляд Хожанова и добавила, равнодушно пожимая плечами: — Алексей Николаевич, умственные способности мужеского пола невелики и определяются просто: что в глазах прочитала — тут ценится первый взгляд, — то и есть печальная или веселая правда. Иди, — повернулась она к нему. — И не приходи больше никогда». Понурив голову, парень удалился. Настя окинула Хожанова ироническим взглядом: «Много званых, но мало избранных, Алексей Николаевич… Званые — они все норовят за корсет заглянуть. А избранные…» — «А я какой?» — перебил он, старательно подчеркивая голосом равнодушную незаинтересованность, но она разгадала нехитрый маневр. «Вы? — переспросила, поведя плечом. — Вы всегда смотрите… так?» — «Это от каратэ». — «Это оттого, что вы — избранный…» — закончила она тихо.

Что это было — скрытое признание или просто приязнь, прорвавшаяся сквозь обыденность и скуку, — Бог весть… Спросить он не решился. Неведение было обещающим, томительным, как туман перед волшебным замком, которого еще не видно, но предчувствие уже обозначило его и нарисовало портрет.

…Когда вещи были собраны в небольшой чемодан и вынесены на лестничную клетку, зазвонил телефон и суховатый голос сообщил, что вынос тела Георгия Ивановича состоится ровно через час…

…В былые, хотя и не столь давние, годы Хожанов неожиданно для себя сделал важное открытие: в определенной своей ипостаси все люди похожи друг на друга, как братья-близнецы. Если можно, конечно, говорить о похожести мышления, мировоззрения и прочих внутренних человеческих атрибутов, именуемых в журнальной литературе о любви и дружбе «родством душ». Он вдруг увидел, что пресловутое родство гораздо шире, объемней, по существу своему оно вообще не имеет границ. Трусость, подлость, зависть, стремление оболгать, пришить ярлык, донести, утешая себя тем, что сей непрезентабельный поступок направлен все же на всеобщее благо, или даже не задумываясь — для чего он, без конечной, так сказать, цели, а просто ради «всякого случая», — это и многое еще, очень многое не просто въелось в плоть и кровь и стало второй натурой, нет: давно уже оное вытеснило предыдущее, и образовалась новая генерация или популяция гомо сапиенс. С той только разницей, что когда-то в основе были честь, и достоинство, и любовь, а грязь и мерзость как бы играли роль обстоятельств наносных, привходящих, позднее же «этическое» и «другое» медленно и верно перемешалось, образовав нечто вполне однородное и трудно-различимое, а потом разделилось, внезапно сменив знак. И привходящими стали вечные истины, но зато декларации по их поводу усилились многократно и достигли индустриального уровня…

Не так ли и кладбища — эти бледно-исчезающие отражения человека? Ведь суть их — окончательное и бесповоротное разделение в жизни сей на чистых и нечистых, это их грубая и нетленная реальность, возвышающие же эпитафии, осыпающийся известняк надгробий и даже гранит обелисков, подверженный выветриванию (термин из школьного учебника естествознания, приуготовляющего с младых ногтей к жизни вечной), всего лишь некое странное свечение кладбищенской сущности давно исчезнувшими идеалами…

«Он был любим своим семейством, и, се, оно скорбит о нем…» Или: «Татусик! Ты обещал стать гением, но трамваи ходят не только по рельсам…» А вот еще: «Любящий муж и отец, врач-общественник Сивозон был обожаем подчиненными и уважаем руководством». И так далее…

Вот и это кладбище — с длинным и малопонятным современному человеку названием — оказалось таким похожим на то, с которого началась сия печальная история, таким похожим… Те же надгробия из портландского цемента, те же почерневшие ангелы с отбитыми носами, та же полуразрушенная церковка за вековыми кронами и тот же — из-за невысоких стен — раздражающий шум моторов, мчащихся с блоками и раствором в прекрасный мир перенаселенной фаланстерии и великого будущего…

Заиграл оркестр. И Хожанов отвлекся от своих мыслей. Гроб поставили на каталку и медленно повезли по широкой центральной аллее, мимо обломков некондиционного гранита с фарфоровыми ликами и молоденьких деревьев, не успевших еще набрать могучей кладбищенской свежести…

А Георгий Иванович лежал со сложенными на животе руками, спокойный, умиротворенный, лицо его стало молодым и красивым, и показалось Хожанову, что недавний его знакомец даже улыбается, потому что обрел наконец вечное и неизменное счастье, которое все выступавшие с прощальным словом почему-то упорно именовали «покоем». Живым, конечно, виднее, но Хожанову стало скучно, он углубился в аллею, снова погрузившись в размышления; о Насте он забыл, может быть, потому, что ее не оказалось рядом. Долго он шел по дорожке и вдруг уткнулся в чью-то спину; пожилой апоплексичный мужчина укоризненно покачал головой и приложил палец к губам, и Хожанов увидел белый гроб с оборками, под днище уже подводили веревки, два дюжих молодца с налитыми лицами хватко обматывали концы вокруг локтей, священник крестился и, посыпая крестовидно умершего, произносил заученно-печально: «Господня земля, и исполнения ея, вселенная и вси живущии на ней». «Кого хоронят?» — Хожанов спросил просто так, чтобы разрядить обстановку, апоплексичный перекрестился, глядя на гроб, уже, впрочем, исчезающий в темном прямоугольнике могилы, потом вздохнул и снова покачал головой: «Выдающийся был человек, коллекционер! Всю жизнь, знаете ли, собирал искусство, всегда в конфликтах с властями, у нас ведь непросто искусство собирать… Вот пить, драться, матерщинничать — это пожалуйста, хотя это все и ругают, но ведь привычно… Или там хобби всякие… Литография, портреты знатных людей на газетной бумаге, замки, подковы, гвозди — восторг Гостелерадио. А тут человек первоклассных западных мастеров всю жизнь отыскивал, даже солонка работы Бенвенуто Челлини у него была, ну — раз попросили „подарить“, два предупредили — сдай, мол, в доход, в музей, а он больной был, псих, жить без этого не мог, без сокровищ своих, ну и дождался. Однажды раздается звонок, он безбоязненно открывает — якобы (тут же слух, сплетня, сами понимаете) приятель снизу, из автомата позвонил, что зайдет, а на самом деле входят два молодчика, без лишних слов привязывают ему пятки к затылку, в рот — носовой платок, и относят, извините, в уборную. И слышит он, как волокут его сокровища, ссыпая металл (а это, учтите, старинное серебро!) в мешки, а картины веревками перевязывают, постукивают подрамниками, и вытекает из него, бедного, душа вместе с каждым вынесенным мешком и каждой пачкой живописи… Вечером жена вернулась с дачи — пусто, зашла в уборную — а он уже едва говорит. Через месяц скончался, такие дела…» — «А вот сказано, — заметил Хожанов напряженно, — не собирайте себе сокровищ на земли, где воры подкапывают… Презрел ваш друг заповедь и претерпел… Он верующий был?» — «Верующий. Только зря. Бога-то — нет, наукой доказано, нынче про это во всех журналах философы пишут. А по поводу вашего пассажа… Я вам, молодой человек, так скажу: вы все раздражены, и праведно, потому — мяса нет, парных языков тоже, и в большинстве магазинов ни отдельной колбасы, ни торта хорошего — так, суррогат… Но разве Павел Петрович, покойный, собирая свои цацки, помешал государству Магнитку построить? Или Гагарина в небо запустить, чтобы лишний раз отсутствие Бога удостоверить? Нет? Откуда такая ненависть, вот что желал бы я знать. У милиции особенно?» — «Почему у милиции?» — «Потому что потому… Уж извините. А сколько раз они его привлечь хотели? Сколько дергали? Совсем уж издергали, уж он, бедный, жене так начал говорить: я, говорит, Маша, лучше все это добровольно сожгу, чем они силой возьмут…»

Натянув шляпу, он удалился, кивнув напоследок. Хожанов подошел к могиле, все уже разошлись, только на холмике застыла тучная женщина в черном, а вторая, намазанная, средних лет, поправляла ленты на венках. И здесь разрозненные впечатления слились вдруг в некое странное предчувствие, он наклонился к тучной даме и произнес — тихо и уверенно: «Ваш супруг замкнутым человеком был и никому свою коллекцию не показывал. И вам запрещал рассказывать о ней даже знакомым. И в главную комнату, где стояли и висели лучшие вещи, никого не пускал. Как же узнала милиция?»

Женщина подняла голову и взглянула испуганно, будто гадалка назвала день чьей-то уже случившейся смерти… «Кто вы?» — одними губами, и тогда намазанная (дочь, наверное) грубо толкнула его в грудь: «А ну, пошел отсюда! Хулиган! Алкаш кладбищенский!» — «Вы не поняли… — разволновался Хожанов. — Я не из праздного любопытства, поверьте…» — «А вот из праздного, — негромко сказал кто-то сзади. — Алексей Николаевич, позвольте на два слова…» Оглянувшись, Хожанов увидел молодого человека в серой «тройке», сером же галстуке, на лацкане пиджака светился маленький значок из белого полированного металла: кто-то бесконечно знакомый, многажды виденный, но вот кто, кто… Сосредоточиться Хожанов не успел, незнакомец взял его под руку и отвел в сторону. «Алексей Николаевич… — Глаза у него были округлы, широко расставлены и абсолютно пусты. — Мне поручено сказать вам… Ступайте домой, устраивайтесь на работу, время-то идет… В самом деле, ну чем вы, помилуйте, заняты? — Он вынул из кармана бумажку и заглянул в нее. — Жизнь прекрасна и удивительна, каждый должен заниматься своим делом, на своем месте, сегодня человеческий фактор — во главе угла, а вы… — он снова заглянул в бумажку, — бежите своего счастья, транжирите дорогие мгновения… Желаю здравствовать!» Он приподнял широкополую фетровую шляпу и улыбнулся, исчезая в зелени кустарника…

…Очнувшись, Хожанов оглянулся и увидел тяжелый восьмиконечный крест, памятники и заросшие холмики, недавнего же, желтой глины и со скошенными краями, не было, он словно растаял.

Пробежал по дорожке в одну сторону, в другую, с легким вначале недоумением — вот сейчас, сбоку или впереди, появится — с крестом, венками, но нет, не было холмика, и вдруг стало ясно, что и не будет…

Приснилось ему, или ловкий посланец еще более ловко сумел за коротким разговором надежно увести в сторону? Бог весть… Ни могилы, ни надписи на кресте, — как теперь отыскать родственников, задать вопросы?.. Трудно, почти невозможно… А ведь найти и спросить надобно, потому что отчетливо начинают вырисовываться звенья одной и той же цепи…

Но отчего тогда вялость, неповоротливость, тугодумие и нулевая реакция: спросить бы обо всем сразу, найти точные слова, единственно возможные — глядишь, и проклюнулась бы истина. Теперь же бегать по кладбищу бесполезно — вон оно какое, целый районный центр…

Уже на выходе увидел он слева от символических ворот (ограда с обеих сторон была варварски повалена) длинный одноэтажный дом, похожий на вагон железной дороги, и вывеску: «Контора кладбища»; Господи, да ведь просто все: зайти, рассказать приметы родственников — много ли сегодня прошло похорон? А вдруг кто-нибудь из персонала вспомнит и покажет могилу коллекционера? Или того лучше — назовет адрес родных?

В приподнятом настроении вошел в длинный коридор и постучал в хлипкую на вид дверь с табличкой «Оформление документов». «Войдите!» — послышался высокий женский голос, толкнул створку, она неожиданно оказалась тяжелой — обманчива внешность у людей, вещей и предметов, — и вдруг уперся взглядом в молодого человека, сидевшего за столом с папками и рассыпанными бумагами. Молодой человек был знаком — смутно, как из сна, приходило нечто тревожное и даже страшное, связанное с этим длинноносым лицом, оттопыренными ушами. «Послушайте, я вас знаю! — крикнул Хожанов. — Мы виделись, только не помню где…» Молодой человек поднял голову и дружелюбно улыбнулся: «Время, знаете ли, такое… Вот газеты пишут, что мы все такие разные и счастливые, а мне все кажется, что одинаковые и несчастные. Разве нет?»

Это был «студент» с кладбища, тот самый, привратник, бесследно исчезнувший через несколько дней после встречи с Изабеллой Юрьевной и другой, ночной встречи — с «городским сумасшедшим», Володей… Что ж… Игра предложена, ее следует играть. Какой еще выход? Они ведь недаром послали к могиле того, с глазами параноика, и, убедившись, что Хожанов все равно будет искать, посадили сюда этого… Для сведения, так сказать.

Что ж… принимается.

Подчеркнуто спокойно цедя сквозь зубы, рассказал он о недавних похоронах, но вот ведь странность: на лицах служащих не выразилось ровным счетом ничего. «Две женщины? — переспросила конторщица устало-равнодушно. — Виктор Сергеевич, вы случайно не помните?» — «Нет, Агния Львовна, случайно не помню, — оторвался тот от бумаг. — Не было такого. Товарищ… Да вы здоровы ли?» В его голосе прозвучало неподдельное участие. «Спасибо, я вполне здоров. Что ж, жаль… Мне придется мысленно разделить кладбище на квадраты и осмотреть каждую могилу. Та, что нужна мне, существует. Я не сумасшедший». — «Но, может быть, вы имеете в виду похороны врача-судмедэксперта? — вдруг спросил Виктор Сергеевич. — Я охотно укажу вам, идемте». Он встал.

Было мгновение, когда Хожанов заколебался, и сомнение в крушении умственных способностей пришло неотвратимо, как сверкнувший в руках палача топор, но он тут же прогнал сомнение. Нет, с головой все в порядке, и фраза Виктора Сергеевича — или как его там — подтверждала это… Просто его пытались вернуть к реалиям и делали это пока в рамках приличий, снова и снова стремясь убедить в том, что затея опасна, вредна и в то же время — есть еще пути отхода, стоит только захотеть…

И все же — почему они не попытались покончить с ним? Ведь понимают: намерения его серьезны и опасны.

Здесь была странная, неразрешимая загадка.

— Нет… — протянул Хожанов. — Зачем ножки бить… Могила доктора мне известна… и потому не нужна. А то, что мне нужно, я найду…

Он направился к дверям и толкнул, они не поддались, он нажал сильнее и вдруг понял, что двери заперты.

— В чем дело?

Оглянулся и замер в ужасе: по лицу Виктора Сергеевича текли, переливаясь с шеи на пиджак, фиолетовые чернила, бутылку он держал над головой. Не веря глазам своим, Хожанов посмотрел на регистраторшу: она как ни в чем не бывало продолжала водить шариковой ручкой…

Закончив поливать себя чернилами, Виктор Сергеевич ловко швырнул пустую бутылку в закрытое окно, с грохотом полетели стекла, и только теперь, не отрываясь, впрочем, от листка, заорала диким голосом конторщица: «Убивают, помогите!» И Виктор Сергеевич, дружелюбно улыбаясь, подтянул тоненько: «По-о-о-омо-ги-те-е-е-е…» И уже не от размалеванной его физиономии и улыбающегося рта стало неуютно и даже страшно Хожанову, а от этого нарочито тоненького, почти детского голоска…

Налег на дверь, пытаясь высадить ее, неожиданно она поддалась, и, вылетев в коридор, Хожанов оказался в объятиях двух могучих милиционеров. Он еще успел встретиться с ними взглядом по очереди, медленно, и их профессионально-спокойные глаза убедили его лучше всяких слов: ни звука отныне, что бы там ни было. Ибо крышка западни захлопнулась…

А милиционеры что-то записывали, потом на этом листке по очереди расписались Виктор Сергеевич, весь фиолетовый, похожий на вурдалака, и Агния Львовна; Хожанов успел даже сообразить, что это имя-отчество знакомо ему почему-то с самого детства. «Идемте, гражданин», — сурово предложил милиционер с лычками старшины, а второй аккуратно, почти нежно взял под руки. «Куда вы меня?» — «Заговорил… — удивился старшина. — В отделение милиции пока. Связать или обещаете идти хорошо?» Хожанов кивнул: «Ну и славненько! — Старшина даже обрадовался. — А то машины у нас нет, на задании машина, но здесь рядом, вы не утомитесь…»

Они встали справа и слева. «Вперед», — негромко скомандовал старшина, и двери закрылись.

Нелепость… Нелепость-нелепость-нелепость, билось в нем словно быстрый «тик-так». Ясно же: приведут в милицию, вызовут «психиатричку» и отправят надолго, если не навсегда. Все самые мрачные случаи пришли на ум, он понял, что выхода нет: вляпался, и, кажется, безвозвратно…

Между тем вышли за символические ворота и свернули в узкий проход между стеной кладбища и соседствующего с ним заводика, не было ни души вокруг, ни одного прохожего, и вдруг совсем простая мысль пришла в голову: эти славные ребята умеют «брать» хулиганов и алкоголиков, но вряд ли их мастерство идет дальше «комплекса внутренних дел» из шести позиций… Есть шанс уйти, по «психу» они стрелять не станут. Еще раз осмотрелся, воровски, краем глаза, будто кот, замысливший задавить сразу двух мышей (эти ассоциации из новейших телесказок мелькали уже не в сознании, а где-то там — неизвестно где…), — никого, совсем безлюдно, видимо, этот проход граждане старались без крайней нужды не использовать…

Теперь следовало мгновенно решить, как от них отделаться, — без травм, но надежно. Изготовился, всего лишь доля секунды отделяла от первого удара, и вдруг поймал краем глаза быстрый, как бросок змеи, взгляд младшего милиционера. Господи, да они ожидали нападения, они о нем знали, они хотели его! Но зачем, зачем?..

Да просто все: он нападет, а они, владеющие этим видом борьбы наверняка на самом высоком уровне, пришибут его, а потом доложат: пытался отнять оружие, возникла реальная угроза жизни, сотрудник в этом случае законно применяет всю силу, на какую способен, и не отвечает за последствия!

Или того лучше: оставят с переломанным позвоночником и уйдут. Так даже проще. Проще… Конечно же… Вон впереди поворот, вероятно, там еще более тихое место, и там они придушат его. Что же делать, что…

И Насти нет рядом. Как лихо она тогда нанесла неотразимый удар… Эх, Настя, Настя, не вовремя ты потерялась. Или сам потерялся, какая разница…

Поворот приближался, и вдруг Хожанов почувствовал, как в нем снова просыпается память мышц, позиций, ощущение противника. Неуловимые, незримые нюансы подсказали: нападение последует через секунду…

Была не была, терять больше нечего. Придержал шаг, они оказались чуть впереди, этого хватило, он нанес два молниеносных удара, оба рухнули без крика и стона. И лица у них стали умиротворенными, равнодушными даже. Наклонился, у младшего в кобуре черновато высвечивал табельный ПМ с запасной обоймой, у старшины кобура оказалась пустой. Поколебавшись, сунул пистолет и обойму в карман: теперь вырисовывался «чирик», не меньше, и поэтому плевать на все и всех, дело сделано (откуда только жаргон выплеснулся? Из темноты глубин подсознания, не иначе…).

Еще раз наклонился, прислушался. Сердце старшины билось неровно, замирая, у второго пульса почти не было. О Господи, не умерли бы… Не десять лет тогда. Вышка. И вообще: зачем он сделал это? Зачем? Что показалось, что заставило? А если ничего и не было? Воображение одно? И вели его не по поручению, а просто так, по недоразумению?

…Как наяву увидел он фиолетовое лицо Виктора Сергеевича и улыбнулся: нет, ребята… Нет. От духоты и голода чернилами себя не поливают. И милиция на подобные «происшествия» мгновенно не является — если, конечно, по случаю не оказалась рядом. Нет. Все правильно, хотя и вне закона, полностью вне…

Но ведь не помог бы закон, он ведь только в многосерийных фильмах действует сурово и неотвратимо. А здесь жизнь, увы, пошлая и подлая.

Он побежал, конец кривоколенного переулка обозначился двумя гаражами, около них возился с автомобилем старик профессорского вида. «Мне нужна милиция! — крикнул Хожанов. — Где здесь милиция?» — «Милиция? — переспросил недоуменно профессор. — Друг мой, она как раз в той стороне, из которой вы идете. А что случилось?»

Хожанов не ответил. «В той стороне…» Все стало на свои места — сурово и бесповоротно.

Следовало найти Настю; ведь глупо бегать в поисках могилы коллекционера одному, он двинулся вдоль кладбищенского забора, должна же здесь быть дыра? Шагов через двадцать увидел поваленные столбы и следы гусениц, здесь развернулся бульдозер и выворотил целую секцию.

На краю кладбища памятники были скромнее — кресты, сваренные из водопроводных труб, прессованные из бетона бордюры с осевшей внутри землей, деревянные обелиски. Определив направление, двинулся через могилы, напролом, ноги и руки жгла крапива, модные австрийские туфли (последний подарок любимой на день рождения) покрылись липкой глиной, наконец выбрался на узенькую дорожку и еще через несколько шагов уткнулся в свеженасыпанный холмик с крестом и надписью. С большой фотографии смотрел печальными глазами коллекционер Павел Петрович — тот самый, вот ведь незадача… Ах, Хожанов, Хожанов, так добивался, так стремился, во все тяжкие пустился, срок навесил, а он — вот, пожалуйста, Шорин Павел Петрович, родился в 1925 и умер три дня назад, теперь его установить по ЦАБу — раз плюнуть…

Ну что ж, сразу и начнем.

Могила никуда не денется, а и денется — облик и фамилия с именем-отчеством врезались в память навсегда, начинать же без Насти — жизнь показывает — глупо и опасно. Значит — найти Настю, она, бедняжка, ждет, поди, у ворот кладбища…

Но до ворот он не добрался. Усталость навалилась, пригнула, сразу захотелось сесть, все равно куда, лишь бы расслабились сведенные судорогой мышцы и отпустили тиски, сжавшие голову широким обручем, железной маской — зло, резко, больно…

Он почувствовал, что засыпает, потом усталость прошла и сонливость исчезла — что за странности, что за перепады настроения и состояния? Он вдруг увидел прямо перед глазами ржавую табличку с текстом, какая-то женская фамилия и имя-отчество, — редкие, труднопроизносимые, прямо наваждение какое-то, везет же… Да ведь это теща — сухонькая, маленькая женщина с вечно суетящимися руками, перемазанными в тесте, и вот замелькала тяпка в корыте с мясом и трудно-узнаваемый голос тестя произнес: «Солено уже, хватит, я думаю». Да они никак пельмени стряпают?

Стоп, стоп, стоп… Как же так? Два часа ходили у подножия Голого камня, искали могилу тестя, любимая заплакала, нет могилы, как сквозь землю провалилась…

А теперь еще и теща?

А вот и любимая собственной персоной — в зеленом сатиновом платье (материал с бесконечными профилями Нефертити привезен из Египта), на безымянном пальце правой руки тускло высвечивает желтенькое колечко с камнем необыкновенной красоты — не то аметист, не то александрит, и улыбается незлобно: «Леша, мама-то умерла, третьего дня пришла телеграмма. Вася на похороны зовет (Вася был как бы племянник, а точнее — крестник), а тебя дома нет, и я не знаю, что делать…»

Чего не случится на кладбище в зной и сырость, когда висят тяжелые испарения и птицы умолкают, потому что нет у них больше сил…

Он увидел все явственно: имя, имя — да, такое же, а все остальное… Дурман, опиум для народа эти кресты и вообще…

Правильно утверждают лекторы общества «Знание»: на что настроится человек — то и будет.

И все же…

Ведь Бог знает сколько не был уже дома… (Да ведь не дом там, дом теперь у Насти, ее, ее надобно искать!)

Нет. Городским транспортом, спокойно: вот он я, для окончательного, так сказать, решения. (Глупо, конечно, да уж ничего не поделаешь.)

Но ведь Насти у ворот нет? Значит, не подождала? А может быть, даже и не искала?

Что ей? У нее этот длинный, умный, перспективный. Может быть, она тоже раскаивается и мечется, не знает, как отделаться от непрошеного Алексея Николаевича?

Ну и ладно.

И вот родимая улица, и милый высотный дом с лестницами под ветром и дождем, рой автомобилей у подъезда (дурацкое сравнение, что они — пчелы, что ли?), и консьержка с улыбкой от уха до уха: «А ваша-то с собачкой пошла». С какой собачкой? Не было собачки. А-ааа, ясно: долго отсутствовал, вот и появилась. «А они здесь, возле дома». — «Спасибо».

Да, вот они: болонка прямоугольной формы, любимая в египетском платье. «Здорово». — «Здорово. Как назвала?» — «Кук. Ну? Надоело шляться? Вот, слушай вперед умных людей». — «Мне звонили?» — «Кто?» — «Откуда я знаю?» — «Тогда чего спрашиваешь?» — «Просто так».

Поднялись на этаж, Кук бежал впереди с деловитым хрюканьем (опять глупости, он же собака, что за черт…), любимая долго проворачивала ключ в замке («Я сменила, мало ли что…» — «Что?» — «То!»), потом пригласила широким жестом: «Входи!» — осторожно вытер ноги (тряпки больше не было, кусок симпатичного коврика), она шмыгнула в ванную: «Я сейчас помою ему лапы и накормлю тебя. Голодный?» — «Голодный». Еще не отдавая себе отчета — зачем он это делает, нагнулся и сунул руку под вешалку: пусто. Провел вправо до конца, потом влево: ничего. «У меня под вешалкой лежали икона и календарь. Ты не брала?» — «Ты спятил?» Она выскочила из ванной с Куком на руках, пес повизгивал и пытался спрыгнуть на пол. «Заткнись! — шлепнула по пробору на спине. — Какая икона? Какой календарь? Ты зачем их сюда положил?» — «Не знаю… — обрадовался: Настя взяла!:— Слушай, к тебе третьего дня из жэка приходили?» — «Из ДЭЗа?» — «Ну, из ДЭЗа, какая разница?» — «Нет. Ты же знаешь, я никого не пускаю, когда тебя нет дома». Искренний, почти проникновенный голос, и глаза сияют, как на портрете купчихи Чихачевой в Казанском соборе, но почему-то мелькнуло что-то — в голосе ли, в глазах…

Нет, показалось.

— Ладно, я пойду… (Глупости, если бы Настя взяла — какой ей резон обманывать? Чепуха…)

— Пойдешь? Хорошо! Но только помни: у тебя сейчас был шанс и ты его упустил.

— Ладно. Не разговаривай, как в американских вестернах.

Не оборачиваясь, вышел в коридор и вызвал лифт. Когда двери начали съезжаться, откуда-то издалека донеслось: «Возмездие впереди…»

Через полчаса он уже звонил в знакомую дверь, Настя открыла сразу, словно все время стояла у порога, бросилась на шею, повисла: «Где же ты был? Что случилось?» — «Ничего». Рассказывать почему-то не хотелось, зачем? Ведь ничего теперь не изменится…

— Алексей, ты не любишь меня больше?

— Разве мы говорили об этом?

— Вот, говорим.

— Я нашел могилу Шорина, нужно позвонить в ЦАБ, пароль я сейчас узнаю…

— Ты мне не ответил. Не хочешь? Или нечего сказать?

— Надо мною звездное небо, в груди моей нравственный закон. Если это правда, значит, есть Бог, и мы сейчас найдем родственников Шорина и узнаем, зачем они убивают людей.

— Известно зачем… — вдруг усмехнулась она тяжело, незнакомо. Взглянула исподлобья: — Гораздо важнее — кто… Ты все взвесил? Все решил? И о последствиях подумал?

— А ты?

— Праздный вопрос… Едем?

Он кивнул. Едем… Куда и зачем… Но ведь она знает и спрашивать незачем.

— Это далеко?

И снова та же усмешка:

— Километров двадцать, но ты не беспокойся, нас довезут.

Вышли, у подъезда протирал стекла изрядно побитого «жигуля» недавний знакомец, друг № 1.

Оскорбительно, конечно, но ведь не ответил на прямой вопрос, и, значит, претензии не принимаются.

— Садись рядом с ним, я поеду сзади.

— Хорошо… — теперь все автоматически, как робот, потому что исчезла душа. Все равно…

Ехали молча, № 1 включил приемник, незнакомая певица выводила глубоким и сильным голосом: «Стаканчики граненые упали со стола, упали и разбилися…» — потом она запела про чубчик кучерявый и еще про что-то, Хожанов уже не слушал. Ему представилось широкое, наверное, даже бескрайнее поле (впереди таяла синеватая дымка, за ней не видно было), тяжелые комья черной, влажной земли источали дурманящий запах, ноги сразу же начали вязнуть, каждый шаг давался с трудом. Но где-то рядом стояла Изабелла, он чувствовал ее присутствие и поэтому напрягался, отдавая последние силы последнему шагу… Но вот и край, пальцы нащупали стену, все… «Спасибо, Алексей Николаевич, вы сделали более, нежели я просила, теперь мы оба знаем, что Строев честный человек». Протянула руку, край перчатки загнут, тончайший аромат незнакомых духов едва ощутим, и улыбка, улыбка… «Но что же вы? Входите, мы давно ждем…» — «Да-да, извините». И снова запах, более резкий, тяжелый. Да ведь это розы, сколько их здесь…

И дом — двухэтажный, с затейливой ломаной крышей и флюгером над башней, как все знакомо, ведь бывал здесь, и, кажется, не раз… И грузный человек в белом фланелевом костюме, и рядом с ним другой — пустые глаза, и еще что-то, не понять что…

Доктор, это он, смотрит вопросительно, плечами пожимает, руку протянул: «Ты не хочешь поздороваться?» — «Зачем я вам нужен?» «Ах, Алексей Алексей… Я ведь говорил, я ведь предупреждал… А ты?» — «А что Я?» — «Не внял, и вот — финал». Он рассмеялся, весело, с удовольствием, видимо, понравилась рифма.

Оглянулся: друг № 1 тер стекло, Насти не было.

— Что вам угодно?

— Это уже разговор, — пожевал губами. — Но, может быть, сначала — закусим? Превосходная Хванчкара и Твиши. Ты что предпочитаешь?

— Ясность.

— Алеша, мы долго работали вместе, ты должен был научиться понимать: ясность мешает, она ржа, разъединяющая душу и сердце… Ты влез не в свое Дело; мальчик мой, и, боюсь, шанса у тебя уже нет…

— Убьете?..

— Глупо. Мы не нарушаем закон. Просто я хотел в последний раз взглянуть на тебя, и кто знает.

— Нет. Мы не договоримся. Категорический императив — не помните?

— Но ведь это придумал буржуазный философ. Почему ты не хочешь жить, как все, как мы… Без пустых, текучих, как слякоть, слов и обещаний, которые похожи на зубную боль, без труб и фанфар, без ненависти к прошлому… У меня был старинный товарищ, учитель, в былые годы он погиб потому, что честно выполнил свой долг. Мы не умеем ценить людей, выполняющих свой долг несмотря ни на что…

Что ответить? Пустота… У него жена — исследователь-хирург. Однажды он рассказал, что она успешно пересадила собаке сердце другой собаки. И та жила с этим сердцем около месяца. Вот и сейчас — он пойдет по тихой лесной дороге на станцию, его догонит грузовик, увернуться не удастся, и уже через сорок минут его сильную, здоровую мышцу пересадят умирающему от восьмого инфаркта государственно-полезному и денежному человеку, мастеру спорта по биатлону…

— Я хочу Знать правду.

— Хорошо… — Доктор щелкнул пальцами, так обыкновенно непрофессиональный дирижер начинает отсчет ритма, и вот вступает — громче, но неслаженно — оркестр…

В дверях появилась Настя, следом Володя остановился на ступеньках крыльца. «Вот», — Настя протянула календарь. «Смотри, — доктор повел пальцем по цифрам. — В месяц семь встреч, этого вполне достаточно, поэтому ни один день недели не повторяется. А цифры означают время и место. Это, так сказать, самый общий абрис, а подробности тебе не надобны, я, знаешь ли, иногда ощущаю себя почти верующим, и тогда мне кажется, что игру можно расстроить и из четвертого измерения, понимаешь? Ну и хорошо…»

Бессмысленно было спрашивать дальше, но профессия, профессия требовала…

— Но встречи опасны, зачем они?

— Это только кажется, мой милый… Гораздо опаснее говорить по телефону или писать письма. По-моему, ты уже все понял…

— Подпитка компьютера?

— Ну конечно, молодец! Без новых данных мы мертвы, мертвы…

— Строев честен?

— Это знает только Бог…

Ну что ж… Если пшеничное зерно падает в землю и не умрет, то останется одно…

— Прощай, Настя… мне все же кажется, что я любил тебя…


Миновав тяжелые ворота с решеткой узорчатого литья, он ступил под сомкнувшиеся кроны вековых деревьев, их зелень была тяжелой и темной, свет сквозь листву пробивался едва-едва, падая мелкими, неподвижными блестками на черные кресты старинных надгробий. Сколько раз он приходил сюда — в тоске, в отчаянии — и вдруг обретал себя, без видимой причины, непостижимо и странно…

Что же, в конце концов без работы можно прожить, и даже без любимой работы, ибо что есть любимая? Некая нервная привычка, возбуждающее начало, — но ведь меняют пластинку и опускают иглу, и начинает звучать иная песня…

И без семейных неурядиц можно прожить — зачем они? И зачем удлинять плохое, если ждет за поворотом новая встреча и другая судьба?

Шаг, еще шаг, и еще, и вот обелиск и женщина в длинном светлом платье легкими-легкими движениями покрывает ржавый чугун чем-то серебристым, красивым… Ах, как узка ее рука и какие перья на широкополой шляпе, и вот она поднимает глаза…

Но это уже ALTER EGO.

В путь…

Загрузка...