Г-же Эмиль де Жирарден
Гостиная баронессы де Ватвиль была одной из немногих, где во время Реставрации появлялся архиепископ Безансонский и где он особенно любил бывать.
Несколько слов об этой даме, возможно, самой выдающейся женщине в Безансоне.
Ее муж, барон де Ватвиль, внучатый племянник знаменитого Ватвиля, самого удачливого и известного из убийц и ренегатов (чьи необычайные приключения вошли в историю, так что о них незачем рассказывать), был столь же тих, сколь его предок неистов. Живя в Конте, точно мокрица в стенной панели, он женился на последней представительнице славного рода де Рюптов. К десяти тысячам франков ежегодного дохода с земель барона де Ватвиля прибавилось еще двадцать тысяч с имений девицы де Рюпт. Герб швейцарского дворянина (Ватвили родом из Швейцарии) соединился с древним гербом де Рюптов. Этот брак, задуманный еще в 1802 году, был заключен лишь в 1815-м, после второй Реставрации. Через три года после того, как у баронессы родилась дочь, дед и бабушка умерли; унаследованные от них имения были проданы. Продали также дом самого г-на де Ватвиля, и супруги поселились на улице Префектуры, в прекрасном особняке де Рюптов с обширным садом, простиравшимся вплоть до улицы дю Перрон. Г-жа де Ватвиль, набожная и в девушках, стала еще благочестивей, выйдя замуж. Она была одной из вдохновительниц того религиозного братства, которое придавало великосветскому обществу Безансона мрачный вид и ханжеские манеры, вполне гармонирующие со всем обликом этого города. У барона де Ватвиля, человека сухопарого, худощавого и недалекого, всегда был изможденный вид, неизвестно от каких трудов, так как он отличался редким невежеством; супруга его была рыжевата, а ее худоба вошла в пословицу (до сих пор говорят: худа, как г-жа де Ватвиль), и остряки из судейских утверждали, будто бы барон истерся об эту скалу (имя «Рюпт» происходит, очевидно, от rupes[1]). Мудрые наблюдатели общественной жизни не преминут заметить, что Розали была единственным плодом брака, соединившего семейства Ватвилей и Рюптов.
Барон проводил время в прекрасной токарной мастерской: он увлекался токарным делом! В дополнение к этому занятию была у него другая причуда: собирать коллекции. Для врачей, склонных к философии, посвятивших себя изучению душевных болезней, пристрастие к коллекционированию всевозможных редкостей является первой ступенью умственного расстройства. Г-н де Ватвиль собирал раковины, насекомых и образчики безансонской почвы. Кое-какие сплетницы говорили о бароне: «У него прекрасная душа! С первых же дней брака он увидел, что жена возьмет над ним верх, и поэтому спокойно занялся токарным мастерством и заботами о хорошем столе».
Особняк де Рюптов был отделан с пышностью, достойной эпохи Людовика XIV и знатности обеих семей, соединившихся в 1815 году. Там царила старинная роскошь, давно вышедшая из моды. Люстры из граненых хрустальных пластинок в форме листьев, узорчатые шелковые ткани, ковры, золоченая мебель — все это гармонировало со старыми слугами в старинных ливреях. Хотя фамильное серебро уже потускнело, но столовые приборы были из саксонского фарфора и хрусталя, а еда отличалась изысканностью. Вина, подаваемые к обеду, славились на всю округу; их выбирал сам г-н де Ватвиль, лично занимавшийся погребом, чтобы заполнить чем-нибудь свою жизнь и внести в нее разнообразие. Состояние баронессы было значительным, тогда как ее муж владел лишь имением Руксей, дававшим около десяти тысяч ливров годового дохода; новых же наследств он не получал.
Нет особой надобности подчеркивать, что в доме г-жи де Ватвиль, благодаря ее тесной дружбе с архиепископом, постоянно бывало несколько умных, известных всей епархии аббатов, любителей хорошо поесть.
В начале сентября 1834 года у Ватвилей был дан парадный обед по случаю чьей-то свадьбы. Женщины сидели кружком у камина в гостиной, а мужчины группами стояли у окон, когда доложили о приходе аббата де Грансей; раздались восклицания.
— Ну, как ваш процесс? — спрашивали его.
— Выигран! — ответил главный викарий. — Судебная палата решила дело в нашу пользу, хотя мы совсем было потеряли надежду, вы знаете, почему…
Аббат намекал на состав королевского суда после 1830 года, когда подавляющее большинство легитимистов ушло в отставку.
— Мы выиграли тяжбу по всем пунктам; решение первой инстанции отменено.
— Все считали ваше дело проигранным.
— Так оно и было бы, если б не я. Отослав нашего адвоката обратно в Париж, я в самом разгаре борьбы пригласил другого; ему мы и обязаны, успехом. Это необыкновенный человек.
— Он живет в Безансоне? — простодушно спросил г-н де Ватвиль.
— Да, в Безансоне, — ответил аббат де Грансей.
— Ах, это Саварои! — заметил красивый молодой человек по имени де Сула, сидевший возле баронессы.
— В течение пяти — шести ночей наш новый поверенный изучал кипы бумаг и связки с делами, — продолжал аббат, который уже недели три не заходил к де Рюптам. — И, наконец, он разбил в пух и прах известного юриста, выписанного нашими противниками из Парижа. По словам членов суда, Саварон был великолепен. Итак, капитул победил вдвойне: в суде и в политике, одолев либерализм в лице представителя городского управления. «Наши противники, — сказал мой поверенный, — напрасно надеются, что их стремление разорить епархии будет встречено снисходительно». Председатель вынужден был призвать зал к порядку: все безансонцы аплодировали. Таким образом, право собственности на здание бывшего монастыря остается за капитулом безансонского собора. Выйдя из суда, господин Саварон пригласил своего парижского коллегу отобедать с ним. Охотно согласившись, тот сказал: «Честь и слава победителю!» — и искренне поздравил своего противника.
— Где вы разыскали этого адвоката? — спросила г-жа де Ватвиль. — Я никогда не слыхала о нем.
— Отсюда вы можете видеть окна его дома, — ответил главный викарий. — Господин Саварон живет на улице дю Перрон, его сад примыкает к вашему.
— Он не из Конте? — спросил барон.
— На жителя Конте он совсем не похож, и трудно сказать, откуда он, — заметила г-жа де Шавонкур.
— Но кто же он такой? — спросила баронесса, принимая руку г-на де Сула, чтобы идти к столу. — Если он не из наших краев, то почему поселился в Безансоне? Странно, что такая мысль пришла в голову юристу.
— Очень странно! — повторил молодой Амедей де Сула, с биографией которого нам необходимо теперь познакомиться, чтобы понять содержание этой повести.
Франция и Англия всегда обменивались веяниями моды; этот обмен облегчается тем, что он ускользает от таможенных придарок. Мода, которую мы в Париже считаем английской, в Лондоне называется французской. Оба Народа перестают враждовать, когда дело касается модных словечек или костюмов. Музыка God save the King,[2] национального английского гимна, написана композитором Люлли для хора в «Эсфири» или «Аталии». Фижмы, привезенные в Париж одной англичанкой, были, как известно, придуманы в Лондоне француженкой, пресловутой герцогиней Портсмутской; сначала над ними издевались, и толпа чуть не раздавила в Тюильри Первую англичанку, появившуюся в фижмах, но все-таки они были приняты. Эта мода тиранила европейских женщин целых полвека. После заключения мира в 1815 году долго смеялись над удлиненными талиями англичанок, и весь Париж ходил смотреть Потье и Брюне в «Смешных англичанках»; но в 1816 и 1817 годах пояса француженок, подпиравшие им грудь в 1814 году, мало-помалу спустились до бедер. А десять лет тому назад Англия подарила нам два новых словечка. Вместо «щеголь», «франт», «модник», сменивших «птиметр» (этимология этого термина довольно неприлична), стали говорить «денди», затем — «лев». Однако «львица» произошла не от «льва». Слово «львица» обязано своим появлением известной песенке Альфреда де Мюссе: «Вы не видали в Барселоне… мою владычицу и львицу?». Два разных понятия слились, или, если хотите, смешались. Когда какая-нибудь глупость забавляет Париж, который одинаково падок как на глупости, так и на шедевры, то провинции трудно воздержаться от того же. Поэтому, лишь только в Париже замелькали гривки, бородки и усики «львов», их жилеты и монокли, держащиеся в глазной впадине без помощи рук, посредством сокращения мускулов лица, тотчас же главные города нескольких департаментов обзавелись местными «львами», которые изяществом своих штрипок как бы протестовали против небрежной одежды сограждан.
Итак, в 1834 году в Безансоне имелся собственный «лев» в лице г-на Амедея-Сильвена-Жака де Сула, имя которого во времена испанского владычества писалось «Сулейас». Амедей де Сула был, возможно, единственным во всем Безансоне дворянином испанского происхождения. Испанцы часто бывали в Конте по различным делам, но редко кто из них там поселялся. Де Сула остались здесь благодаря своим связям с кардиналом Гранвеллем. Молодой г-н де Сула постоянно говорил, что уедет из Безансона, этого скучного, богомольного, чуждого литературе города, где всему задает тон военный гарнизон (хотя нравы, обычаи и характер безансонцев достойны описания). Намерение уехать позволяло г-ну де Сула, как человеку, не знающему, где он будет жить завтра, нанимать три весьма скудно обставленные комнаты в конце Новой улицы, где она скрещивается с улицей Префектуры.
Молодой «лев» не мог обойтись без собственного «тигра». Этим «тигром» был сын одного из его фермеров, коренастый малый лет четырнадцати, по имени Бабеля. «Лев» очень изысканно одевал своего «тигра»: короткий суконный сюртук стального цвета, стянутый лакированным кожаным поясом; плисовые темно-синие панталоны, красный жилет, лакированные сапоги с отворотами, круглая шляпа с черным шнурком, желтые пуговицы с гербом де Сула, белые нитяные перчатки. Амедей платил этому парню тридцать шесть франков в месяц, на всем готовом, со стиркой. Безансонским швейкам подобное жалованье казалось огромным — четыреста тридцать два франка в год такому мальчишке, не считая прочих доходов! Ему перепадало и от продажи поношенного платья, и от продажи навоза; а когда де Сула выменивал одну из своих лошадей, Бабиля получал на чай. Пара лошадей, как ни урезывались расходы на них, обходилась средним числом в восемьсот франков ежегодно. Стоимость выписываемых из Парижа духов, галстуков, безделушек, ваксы и платья достигала тысячи двухсот франков. Если прибавить к этой сумме шестьсот франков платы за квартиру, содержание «тигра» и лошадей, то итог будет равен трем тысячам франков. Отец же молодого де Сула оставил ему не более четырех тысяч годового дохода от нескольких захудалых ферм, которые требовали изрядных издержек, и поэтому приносимая ими прибыль имела, к несчастью, довольно непостоянный характер. У «льва» оставалось на еду, игру и мелкие расходы едва ли три франка в день. Вот почему он часто обедал в гостях, а завтрак его отличался чрезвычайной умеренностью. Когда же приходилось обедать за свой счет, он посылал своего «тигра» в трактир за двумя блюдами, не дороже двадцати пяти су. Молодой де Сула слыл мотом и безрассудным человеком, а между тем бедняга сводил концы с концами так изворотливо, что это сделало бы честь хорошей хозяйке. В Безансоне еще не все понимали, что штиблеты или сапоги, вычищенные шестифранковой ваксой, желтые перчатки ценою всего в пятьдесят су (их чистят в глубочайшей тайне, чтобы надеть еще раза три), галстуки в десять франков, которые можно носить целых три месяца, четыре жилета по двадцати пяти франков и панталоны, плотно охватывающие обувь, могут придать вполне столичный вид. И как может быть иначе, если мы видим, что парижанки особо благоволят к глупцам? Последние одерживают верх над самыми выдающимися людьми только благодаря подобным мелочам, которые можно приобрести за пятнадцать луидоров, включая в эту сумму стоимость завивки и рубашки из голландского полотна!
Если вам кажется, что этот небогатый молодой человек стал «львом» слишком дешевой ценой, то знайте, что Амедей де Сула трижды ездил в Швейцарию на перекладных и в карете, дважды — в Париж и один раз — в Англию. Он считался опытным путешественником и мог небрежно ронять: «В Англии, куда я ездил…» — и так далее. Вдовушки говорили ему: «Вы, бывавший в Англии…» Посетил он и Ломбардию, объехал итальянские озера. Де Сула читал все новинки. Наконец, когда он чистил перчатки, «тигр» Бабиля говорил посетителям:
«Мсье занят!». Поэтому, когда пытались бросить тень на репутацию молодого г-на де Сула, то говорили: «О, это вполне передовой человек!». Амедей обладал талантом излагать с чисто безансонской важностью избитые, но модные общие места, благодаря чему он по праву считался одним из наиболее просвещенных дворян. На нем всегда были изящные безделушки, а в голове — лишь мысли, одобренные прессой.
В 1834 году Амедею исполнилось двадцать пять лет. Это был брюнет среднего роста, с сильно развитой грудью, такими же плечами, несколько округлыми ляжками, уже довольно толстыми ногами, белыми пухлыми руками, круглой бородкой; его усы соперничали с усами гарнизонных офицеров. Красноватое широкое лицо, нос лепешкой, карие невыразительные глаза — словом, ничего похожего на испанца. Он начал полнеть, что могло стать пагубным для его притязаний. Его ногти были изящно отделаны, бородка — тщательно подбрита, все детали костюма были выдержаны в английской манере. Поэтому Амедей де Сула считался самым красивым мужчиной в Безансоне. Куафер, являвшийся в определенный час причесывать «льва» (еще одна роскошь, которая обходилась ежегодно в шестьдесят франков), восхвалял его как непревзойденного арбитра во всех вопросах моды. Амедей вставал поздно, занимался туалетом и около полудня отправлялся верхом на одну из своих ферм, чтобы поупражняться в стрельбе из пистолета. Он придавал этому занятию столь же большое значение, как и лорд Байрон в последние годы жизни. Затем к трем часам он возвращался обратно, провожаемый восхищенными взглядами швеек и дам, которые почему-то оказывались у окон. После так называемых «занятий», продолжавшихся до четырех часов, он одевался и отправлялся в гости обедать; вечера он проводил в гостиных безансонских аристократов, играя в вист, и, вернувшись в одиннадцать часов вечера, ложился спать. Его жизнь протекала на виду у всех, была благонравна и безупречна; ведь он, вдобавок, исправно посещал церковь по воскресеньям и праздникам.
Чтобы вы могли понять, насколько необычен такой образ жизни, нужно сказать несколько слов о Безансоне. Ни один город не оказывает столь глухого и упорного сопротивления прогрессу. Чиновники, служащие, военные — словом, все, кто прислан правительством из Парижа и занимает какую-нибудь должность, известны в Безансоне под общим и выразительным именем «колония». «Колония» — это нейтральная почва, единственная, где, кроме церкви, могут встречаться высшее общество и буржуазия города. В Безансоне нередко из-за одного слова, взгляда или жеста зарождается вражда между семьями, между знатными и буржуазными женщинами, вражда, которая длится до самой смерти и еще более углубляет непроходимую пропасть, разделяющую оба сословия. Если не считать семейств Клермон-Мон-Сен-Жанов, Бофремонов, де Сэев, Грамонов и еще кое-каких аристократов Конте, живущих в своих поместьях, то безансонскому дворянству не больше двухсот лет; оно восходит ко временам, когда провинция была завоевана Людовиком XIV. Это общество целиком во власти сословных предрассудков; его спесивость, чопорность, надменность, расчетливость, высокомерие нельзя сравнить даже с венским двором; в этом отношении венским гостиным далеко до безансонских. О знаменитых уроженцах города — Викторе Гюго, Нодье, Фурье — здесь не вспоминают, ими не интересуются. О браках в знатных семьях договариваются, когда дети еще в колыбели; порядок всех церемоний, сопровождающих как важные, так и незначительные события, установлен раз навсегда. Чужой, посторонний человек никогда не попадет в эти дома, и чтобы ввести в них полковников, титулованных офицеров, принадлежащих к знатнейшим семьям Франции и попавших в местный гарнизон, нужно было проявлять чудеса дипломатии, которым охотно поучился бы сам князь Талейран, чтобы использовать их на каком-нибудь конгрессе.
В 1834 году Амедей был единственным человеком в Безансоне, носившим штрипки. Это показывает, что молодой г-н де Сула был настоящим «львом».
Наконец, один анекдот позволит вам понять Безансон. Незадолго до того дня, когда начинается наша повесть, префектуре понадобилось пригласить из Парижа редактора для своих «Ведомостей», чтобы защищаться от маленькой «Газеты» (появившейся благодаря большой парижской «Газете») и от «Патриота», вызванного к жизни республикой. Из Парижа явился молодой человек, не имевший никакого представления о Конте; он дебютировал передовой статьей в духе «Шаривари». Глава партии центра, член городского самоуправления, пригласил к себе журналиста и сказал ему: «Да будет вам известно, милостивый государь, что мы серьезны, даже более чем серьезны: мы любим скучать, вовсе не хотим, чтобы нас забавляли, и терпеть не можем, когда нас заставляют смеяться. Пусть ваши статьи будут столь же мало доступны для понимания, как многоречивые писания из „Ревю де Ле Монд“, и лишь тогда, да и то вряд ли, вы окажетесь во вкусе безансонцев». Редактор зарубил это себе на носу и стал писать самым непонятным философским языком. Он добился полного успеха.
Если молодого г-на де Сула все же весьма ценили в безансонских гостиных, то исключительно из-за тщеславия: аристократия была очень довольна, что не чужда современности хотя бы с виду и может показать приезжающим в Конте знатным парижанам молодого человека, почти похожего на них.
Старания г-на де Сула, пыль, пускаемая им в глаза, кажущееся безрассудство и скрытое благоразумие имели определенную цель, без которой безансонский «лев» не был бы признан «своим». Амедей стремился к выгодной женитьбе; в один прекрасный день он собирался доказать всем, что его фермы не заложены и что у него есть сбережения. Он хотел завоевать Безансон, приобрести репутацию самого красивого, самого элегантного мужчины, чтобы завладеть сначала сердцем, а затем и рукой девицы Розали де Ватвиль. Вот в чем было дело. Большинство «львов» становится ими по расчету.
В 1830 году, когда молодой г-н де Сула начал свою карьеру денди, Розали было тринадцать лет. Таким образом, в 1834 году мадемуазель де Ватвиль достигла того возраста, когда ее уже можно было поразить причудами, обращавшими на Амедея внимание всего города.
Доход де Ватвилей уже лет двенадцать был равен пятидесяти тысячам в год, но тратили они не более двадцати четырех тысяч, хотя принимали по понедельникам и пятницам все высшее общество Безансона. По понедельникам у них обедали, по пятницам они давали вечера. Таким образом, из двадцати шести тысяч франков ежегодных сбережений, отдаваемых под проценты с обычной для старинных семейств осторожностью, за двенадцать лет должна была образоваться изрядная сумма. Предполагали, что г-жа де Ватвиль, обладавшая довольно богатыми поместьями, поместила в 1830 году свои сбережения так, что они приносили три процента в год. Приданое Розали достигало таким образом сорока тысяч франков ежегодного дохода. И вот уже пять лет наш «лев» трудился, как крот, чтобы завоевать благосклонность суровой баронессы, стараясь в то же время польстить самолюбию девицы де Ватвиль. Ее мать была посвящена в тайны тех ухищрений, при помощи которых Амедею удавалось поддерживать свое положение в Безансоне, и весьма его за это уважала. Де Сула приютился под крылышком баронессы, когда ей было тридцать лет; он имел тогда смелость восхищаться ею и даже обожать ее; он один получил право рассказывать ей игривые историйки, которые любят слушать почти все святоши, убежденные, что благодаря своим великим добродетелям они могут заглядывать в пропасти, не падая туда, и в сети дьявола, не попадая в них. Понятно ли вам теперь, почему наш «лев» не позволял себе ни малейшей интрижки? Он старался, чтобы его жизнь протекала, так сказать, на глазах у всех; это давало ему возможность играть роль преданного поклонника баронессы и услаждать ее ум теми соблазнами, которые она запретила своему телу. Мужчина, обладающий привилегией нашептывать вольности на ухо святоше, всегда будет казаться ей обворожительным. Если бы этот образцовый «лев» лучше знал человеческое сердце, то мог бы, не подвергаясь никакой опасности, позволить себе несколько мимолетных любовных связей с безансонскими красотками, в сердцах которых он царствовал; от этого он только выиграл бы в глазах суровой и неприступной баронессы. Перед Розали сей Катон разыгрывал мота: говорил о своем пристрастии к красивой жизни, описывал, какую блистательную роль играют светские женщины в Париже, и намекал на то, что станет когда-нибудь депутатом.
Эти искусные маневры увенчались полным успехом. В 1834 году все матери в сорока аристократических семействах, принадлежавших к высшему безансонскому обществу, считали Амедея де Сула самым очаровательным молодым человеком в Безансоне; никто не осмеливался оспаривать у него первое место в особняке де Рюптов, и весь Безансон смотрел на него как на будущего мужа Розали де Ватвиль. Баронесса и Амедей уже обменялись несколькими словами насчет задуманного брака. Это имело тем большее значение, что барон слыл полным ничтожеством.
Розали де Ватвиль со временем должна была стать чрезвычайно богатой и поэтому привлекала всеобщее внимание. Она воспитывалась в доме де Рюптов, который ее мать редко покидала из любви к милейшему архиепископу. Розали жила здесь под двойным гнетом: ханжески-религиозного воспитания и деспотизма матери, державшей ее, согласно своим принципам, в ежовых рукавицах. Розали не знала решительно ничего. Разве прочитать под бдительным надзором старика-иезуита географию Гютри, священную и древнюю историю, историю Франции и узнать четыре правила арифметики — значит чему-нибудь научиться? Рисование, музыка и танцы были запрещены, ибо считалось, что они скорее развращают, чем украшают жизнь. Баронесса выучила дочь всевозможным тонкостям вышивания по канве и прочим женским рукоделиям: шитью, вязанию, плетению кружев. К семнадцати годам Розали не прочла ничего, кроме «Нравоучительных писем» и сочинений по геральдике. Никогда ни одна газета не оскверняла ее взоров. Каждое утро она слушала обедню в кафедральном соборе, куда ее отводила мать; вернувшись к завтраку, Розали после короткой прогулки в саду вплоть до обеда занималась рукоделием и принимала гостей вместе с баронессой; затем, кроме понедельников и пятниц, Розали сопровождала ее, если та ехала в гости, но и в гостях не смела молвить слово без разрешения матери.
К восемнадцати годам мадемуазель де Ватвиль была а белокурой, хрупкой, тоненькой, худенькой, бледной девушкой, ничем не выделявшейся среди прочих. Ее светло-голубые глаза казались красивыми благодаря ресницам, таким длинным, что они отбрасывали тень на ее щеки. Несколько веснушек портило ее красивый, открытый лоб. Ее лицо очень походило на лица святых, какими их рисовали Альбрехт Дюрер и предшественники Перуджино: те же тонкие, хотя чуть-чуть округленные очертания, та же нежность с оттенком печали, вызванным экзальтацией, то же выражение суровой простоты. Все в ней, даже ее обычная поза, напоминало тех мадонн, чья красота открывается во всем своем таинственном блеске лишь глазам внимательного знатока. У нее были красивые, хоть и красноватые руки и прелестные ножки, ножки принцессы. Обычно она носила простые бумазейные платья, но по воскресеньям и праздникам мать позволяла ей надевать и шелковые. Наряды Розали шились в Безансоне, и поэтому она выглядела почти уродливой, тогда как ее мать выписывала из Парижа все мелочи туалета, стремясь казаться грациозной, красивой и изящной. Розали никогда не носила ни шелковых чулок, ни туфелек, а только нитяные чулки и кожаные башмаки. По праздникам она надевала муслиновое платье и ботинки бронзового цвета, но ходила без шляпки.
Скромный внешний вид Розали скрывал железный характер, не сломленный воспитанием. Физиологи и глубокомысленные исследователи человеческой природы скажут вам (быть может, к великому вашему удивлению), что нрав, характер, ум, гениальность повторяются в некоторых семьях через большие промежутки времени, подобно так называемым наследственным болезням. Талант, как и подагра, проявляется обычно через два поколения. Блестящим примером этого является Жорж Санд; в ней возродилась сила, мощь и ум маршала де Сакса, незаконной внучкой которого она была. Решительный характер и романтическая отвага славного де Ватвиля воскресли в душе его правнучки, усугубленные вдобавок упрямством и гордостью, свойственными де Рюптам. Но эти достоинства или, если хотите, недостатки, были глубоко скрыты в душе этой девушки, тщедушной и вялой с виду; так клокочущая лава таится в вулкане, пока не начнется извержение. Возможно, одна лишь г-жа де Ватвиль догадывалась, какое наследство досталось ее дочери от предков. Она была до того строга к своей Розали, что однажды на упрек архиепископа, зачем она так резко обращается с дочерью, ответила: «Предоставьте мне воспитывать ее, ваше преосвященство! Я ее знаю, в ней сидит несколько Вельзевулов».
Баронесса с тем большим вниманием присматривалась к дочери, что тут, по ее мнению, была замешана ее материнская честь. К тому же, ей больше было нечего делать. Клотильде-Луизе де Рюпт было тогда тридцать пять лет, и она могла считать себя чуть ли не вдовой, имея мужа, который вытачивал из всевозможных пород дерева рюмки для яиц, изготовлял табакерки для всех знакомых и пристрастился делать обручи из железного дерева с шестью спицами. Баронесса кокетничала с Амедеем де Сула, имея самые благие намерения. Когда этот молодой человек бывал у них, мать то отсылала Розали, то снова звала ее назад, стараясь подметить в юной душе проблески ревности, чтобы иметь повод обуздать их. Она поступала с дочерью, как полиция с республиканцами; но все было напрасно, Розали не проявляла никаких признаков возмущения. Тогда черствая святоша обвиняла дочь в бесчувственности. Розали достаточно знала мать и понимала, что если похвалит молодого де Сула, то навлечет на себя резкие упреки. Поэтому на все ухищрения матери она отвечала фразами, обычно неверно называемыми иезуитскими, ибо иезуиты были сильны, а подобные недомолвки служат рогатками, за которыми укрывается слабость. Тогда баронесса упрекала дочь в скрытности. Но если бы, на беду Розали, у нее обнаружился истинный характер Ватвилей и Рюптов, то мать с целью добиться слепого послушания стала бы разглагольствовать о почтении, с которым дети обязаны относиться к родителям.
Эта тайная борьба происходила в сокровенных недрах семьи, за закрытыми дверями. Даже главный викарий, добрейший аббат де Грансей, друг покойного архиепископа, несмотря на всю свою проницательность главного исповедника епархии, не мог догадаться, возбудила ли эта борьба вражду между матерью и дочерью, была ли баронесса ревнива и до этого и не перешло ли ухаживание Амедея за Розали, а вернее, за ее матерью, границы дозволенного. Будучи другом дома, аббат не исповедовал ни мать, ни дочь. Розали, которой приходилось переносить из-за молодого де Сула массу неприятностей, терпеть его не могла, говоря попросту. Поэтому, когда де Сула обращался к ней, пытаясь застать ее врасплох, она отвечала ему очень сухо. Это отвращение, заметное только баронессе, было поводом для постоянных нотаций.
— Не понимаю, Розали, — спрашивала мать, — почему вы обращаетесь с Амедеем с такой подчеркнутой холодностью, — не потому ли, что он друг нашего дома и нравится вашему отцу и мне?
— Но, маменька, — ответила однажды бедная девушка, — если я буду лучше относиться к нему, то разве вы не поставите это мне в вину?
— Это еще что значит? — воскликнула г-жа де Ватвиль. — Что вы хотите этим сказать? Может быть, ваша мать пристрастна и, по-вашему, несправедлива при любых обстоятельствах? Чтоб я никогда больше не слышала от вас подобных ответов! Как! Вашей матери… — И так далее.
Нотация продолжалась три часа с лишним, и Розали запомнила ее. Баронесса побледнела от гнева и отослала дочь в ее комнату, где Розали задумалась над тем, что означает эта сцена, но ничего не могла понять, так велико было ее простодушие.
Итак, молодой г-н де Сула, хотя весь Безансон считал его близким к цели, к которой он стремился с помощью пышных галстуков и баночек ваксы, — цели, заставлявшей его покупать столько всяких средств для вощения усов, столько красивых жилетов, подковок и корсетов (ибо он носил кожаный корсет, употребляемый «львами»), итак, Амедей был дальше от этой цели, чем первый встречный, хотя на его стороне и был сам достойный аббат де Грансей. Впрочем, в то время, когда начинается наша повесть, Розали еще не знала, что графу Амедею де Сулейасу предуготовлена роль ее мужа.
— Сударыня, — начал г-н де Сула, обращаясь к баронессе в ожидании, пока остынет горячий суп, и стараясь придать рассказу оттенок романтичности, — как-то утром почтовая карета привезла в гостиницу «Националь» одного парижанина. Он занялся поисками квартиры и в конце концов поселился на улице дю Перрон, в первом этаже, в доме девицы Галар. Затем приезжий побывал в мэрии и подал заявление о том, что остается здесь на постоянное жительство. Наконец, представив все нужные документы, оказавшиеся в полном порядке, он был внесен в список поверенных при суде и разослал визитные карточки всем своим новым коллегам, должностным лицам, советникам и членам суда. На этих карточках стояло: Альбер Саварон.
— Фамилия Саварон весьма известна, — заметила Розали, сведущая в геральдике. — Саварон де Саварюсы — одно из самых старинных, знатных и богатых бельгийских семейств.
— Но он француз и трубадур, — возразил Амедей де Сула. — Если он возьмет герб Саварон де Саварюсов, то ему придется провести на нем поперечную полосу. В Брабанте осталась лишь одна девица Саварюс, богатая невеста.
— Хотя поперечная полоса — признак незаконного происхождения, но и побочный потомок графа де Саварюса знатен, — возразила Розали.
— Довольно, Розали! — сказала баронесса.
— Вы хотели, чтобы она знала толк в геральдике, — заметил барон, — и она отлично в ней разбирается!
— Продолжайте, Амедей.
— Вы понимаете, что в таком городе, как Безансон, где все строго определено, оценено, сосчитано, обозначено номером, взято на учет, где все знают друг друга, Альбер Саварон был принят нашими стряпчими без особых возражений. Они подумали: «Вот еще один бедный малый, не знающий нашего Безансона. Кто, черт побери, мог посоветовать ему приехать сюда! Что он намеревается тут делать? Послать чиновникам свои карточки, вместо того, чтобы лично нанести визиты? Какой промах!» Поэтому через три дня о Савароне больше не говорили. Он нанял себе слугу по имени Жером, умевшего немного стряпать и бывшего камердинером покойного г-на Галара. Альбер Саварон был забыт с той большой легкостью, что никто с тех пор не видал и не встречал его.
— Разве он не ходит к обедне? — спросила г-жа де Шавонкур.
— Ходит по воскресеньям в церковь св. Петра, к ранней обедне, в восемь часов утра. Новый адвокат встает ежедневно около двух часов ночи, работает до восьми, завтракает и опять садится за письменный стол. Затем он прогуливается по саду, обходит его раз пятьдесят — шестьдесят; вернувшись, обедает и ложится спать около семи часов вечера.
— Откуда вам все это известно? — спросила г-на де Сула г-жа де Шавонкур.
— Во-первых, сударыня, я живу на углу Новой улицы и улицы дю Перрон и мне виден дом, где проживает сия таинственная личность. Затем мой «тигр» иногда перекидывается несколькими словами с его Жеромом.
— Вы сами, значит, тоже болтаете со своим Бабиля?
— А что же мне еще делать, когда я гуляю?
— Как же вы пригласили постороннего человека в поверенные? — спросила баронесса аббата де Грансей.
— Председатель суда решил подшутить над новым адвокатом и назначил его защищать одного придурковатого крестьянина, обвинявшегося в подлоге. Господин Саварон добился оправдания этого бедняка, доказав, что он не виноват и был лишь орудием в руках настоящих преступников. Доводы защитника не только восторжествовали, но и привели к необходимости арестовать двух свидетелей; их признали виновными и осудили. Защитительная речь поразила и судей и присяжных. Один из последних, коммерсант, поручил на другой день господину Саварону трудный процесс, который тот выиграл. Видя, в каком положении мы очутились из-за того, что господин Берье не мог приехать в Безансон, господин де Гарсено посоветовал нам пригласить этого Альбера Саварона, ручаясь за удачу. Лишь только я его увидел и услышал, я проникся к нему доверием и не ошибся.
— Значит, в нем есть что-то необыкновенное? — спросила г-жа де Шавонкур.
— Да, — ответил главный викарий.
— Объясните же нам это толком! — сказала г-жа де Ватвиль.
— В первый раз, когда я был у него, — начал аббат де Грансей, — он принял меня в комнате, расположенной за передней; это бывшая гостиная старика Галара-Саварон велел отделать ее под мореный дуб; она вся заставлена книжными шкафами, также отделанными под старое дерево и полными книг по юриспруденции. Дубовые панели и книги — вот все, что там было замечательного. Из мебели там стояло ветхое бюро резного дерева и шесть подержанных кресел, обитых простой материей; на окнах висели светло-коричневые занавеси с зеленой каймой; на полу лежал зеленый ковер. Комната отапливается той же печью, что и передняя. Эта странная обстановка вполне гармонирует с внешним видом господина Саварона, который оказался гораздо моложе, чем я представлял себе, ожидая его. Он вышел ко мне в халате из черной мериносовой ткани, подпоясанном красным шнурком, в красных туфлях, в красном фланелевом жилете и красной же ермолке.
— Одежда дьявола! — воскликнула баронесса.
— Да, — сказал аббат. — И у него необычное лицо: черные, кое-где подернутые сединой волосы, как у святых Петра и Павла на картинах, ниспадающие густыми и блестящими прядями, но жесткие, точно конские; шея белая и круглая, как у женщины; великолепный лоб, прорезанный той мощной складкой, какую оставляют на челе незаурядных людей грандиозные планы, великие мысли и глубокие размышления; крупный нос, впалые щеки, изборожденные морщинами, следами пережитых страданий; сардонически улыбающийся рот, небольшой круглый подбородок; гусиные лапки на висках, пламенные, глубоко сидящие глаза, вращающиеся в своих впадинах, словно огненные шары; но, несмотря на эти признаки чрезвычайной страстности, у него спокойный вид, говорящий о глубокой покорности судьбе. Голос мягкий, но проникновенный, поразивший меня еще в суде своей гибкостью, настоящий голос оратора, то искренний, то лукавый и вкрадчивый; когда нужно — громогласный, а когда нужно — с оттенком язвительного сарказма. Альбер Саварон среднего роста, ни толст, ни худ, руки у него, как у прелата. Когда я пришел к нему вторично, он принял меня в другой комнате, смежной с библиотекой, и улыбнулся, видя, что я с удивлением смотрю на убогий комод, скверный ковер, постель, простую, как у школьника, и коленкоровые занавески на окнах. Адвокат вышел из кабинета, куда никто не допускается, как сказал мне Жером; даже он туда не входит, ограничиваясь стуком в дверь. Господин Саварон при мне сам запер эту дверь на ключ. Во время моего третьего визита он завтракал в библиотеке; трапеза его была весьма скромной. На этот раз, так как он потратил всю ночь на изучение наших бумаг и со мной был другой наш поверенный, нам пришлось провести много времени вместе; благодаря тому, что милейший господин Жирарде многоречив, я мог позволить себе присмотреться к новому адвокату. Поистине, это человек необыкновенный. Не одна тайна скрывается за чертами его лица, похожими на маску, наводящими страх и в то же время мягкими, округленными и вместе с тем резкими, выражающими и покорность и нетерпение. Он показался мне немного сутулым, как люди, у которых на душе тяжесть.
— Зачем же столь талантливый адвокат покинул Париж? — спросила красивая г-жа де Шавонкур. — С какими намерениями он приехал в Безансон? Разве ему не говорили, как мало у посторонних здесь шансов на успех? Его услугами воспользуются, но сами безансонцы не сделают ему никаких одолжений. Почему, приехав сюда, он палец о палец не ударил, чтобы выдвинуться, и его узнали только благодаря прихоти председателя суда?
— После того, как я внимательно рассмотрел его необычное лицо, — продолжал аббат де Грансей, пристально взглянув на задавшую этот вопрос и давая тем самым понять, что он кое о чем умалчивает, — и особенно после того, как я услышал сегодня утром его спор с одним из светил парижской адвокатуры, — я пришел к убеждению, что этот человек — ему должно быть лет тридцать пять — в будущем заставит говорить о себе.
— Хватит о нем! Процесс выигран, и вы ему заплатили за это, — сказала г-жа де Ватвиль, косясь на дочь, не спускавшую глаз с главного викария все время, пока тот рассказывал.
Беседа приняла другой оборот, и об Альбере Савароне речь больше не заходила.
В портрете, который был нарисован умнейшим из главных викариев епархии, Розали ощутила тем больше романтической привлекательности, что здесь и в самом деле была какая-то тайна. Впервые в жизни она встретилась с чем-то замечательным, необыкновенным, что всегда притягивает молодое воображение и влечет к себе любопытство, столь сильное в возрасте Розали. Каким идеальным мужчиной казался ей этот Альбер, задумчивый, страдающий, красноречивый, трудолюбивый, особенно когда мадемуазель де Ватвиль сравнивала его с толстым, полнощеким графом, который чуть не лопался от здоровья, сыпал комплиментами, осмеливался говорить об изяществе в великолепном доме старинного рода графов де Рюптов! Ей приходилось сносить из-за Амедея и выговоры и брань, к тому же она слишком хорошо его знала, а этот Альбер Саварон был сплошной загадкой.
— Альбер Саварон де Саварюс! — повторяла она про себя. Видеть его, взглянуть на него! Таково было первое желание девушки, до сих пор не испытавшей никаких желаний. В ее памяти, в ее сердце, в ее воображении вновь мелькало все сказанное аббатом де Грансей, что ни одно из его слов не пропало даром.
«Красивый лоб, — думала Розали, рассматривая лбы сидевших за столом мужчин. — А тут нет ни одного красивого! Лоб г-на де Сула слишком выпукл, лоб г-на де Грансей красив, но ведь аббату семьдесят лет, он лыс, и трудно сказать, где его лоб кончается».
— Что с вами, Розали? Вы ничего не едите.
— Мне не хочется есть, маменька!
«Руки, как у прелата… — продолжала девушка про себя. — Не помню, какие руки у нашего славного архиепископа, а ведь он меня конфирмировал…»
Наконец, блуждая в лабиринте своих мыслей, Розали вспомнила, что как-то раз, проснувшись ночью, видела с постели освещенное окно, блестевшее сквозь деревья двух смежных садов.
«Значит, это был свет в его окне, — подумала она. — Я могу его увидеть! Я увижу его!»
— Господин де Грансей, закончен ли уже процесс капитула? — внезапно спросила Розали у главного викария, воспользовавшись минутой молчания.
Баронесса обменялась быстрым взглядом со старым аббатом.
— Что вам за дело до этого, дитя мое? — обратилась она к дочери с такой притворной мягкостью, что та решила с тех пор соблюдать большую осторожность.
— Приговор можно обжаловать, но наши противники едва ли решатся на это, — ответил аббат.
— Я бы никогда не подумала, что Розали может в продолжение всего обеда размышлять о процессе, — заметила г-жа де Ватвиль.
— Я тоже, — сказала Розали с мечтательным видом, вызвавшим общий смех. — Но господин де Грансей так много об этом говорил, что я заинтересовалась. Нет ничего проще!
Все встали из-за стола, и общество вернулось в гостиную.
Весь вечер Розали прислушивалась к беседе, надеясь, что еще будут говорить об Альбере Савароне; но, хотя каждый новый гость обращался к аббату, поздравляя его с выигрышем процесса, о поверенном не упоминали, речь о нем больше не заходила.
Мадемуазель де Ватвиль с нетерпением ожидала прихода ночи. Она решила встать около трех часов утра и посмотреть на окна кабинета Альбера. Когда это время наступило, она испытала чуть ли не счастье, увидев сквозь ветви, уже лишенные листьев, мерцание свечей из комнаты адвоката. Благодаря свойственному молодым девушкам превосходному зрению, острота которого еще более увеличилась любопытством, она разглядела Альбера за письменным столом и даже различила цвет мебели, как будто бы красный. Над крышей подымался густой клуб дыма из камина.
— Когда все спят, он бодрствует… точно господь бог… — прошептала она.
Воспитание девушек является столь важной проблемой (ведь будущее нации — в руках матерей!), что французский университет уже давно старается избегать ее. Вот одна из сторон этой проблемы: нужно ли развивать ум девушек, или же следует его ограничивать? Очевидно, религиозная система воспитания имеет сдерживающее влияние. Если вы будете развивать девушек, они превратятся в демонов, прежде чем вырастут; но если вы будете мешать им думать, то может произойти внезапная вспышка, как у Агнессы, так хорошо изображенной Мольером; и этот ум, сдерживаемый в развитии и неопытный, но проницательный, быстрый и решительный, как ум дикаря, будет отдан на волю случая. Такой же роковой кризис был вызван в душе девицы де Ватвиль неосторожным рассказом одного из благоразумнейших аббатов благоразумного безансонского капитула.
На другой день мадемуазель де Ватвиль, одеваясь, неожиданно заметила Альбера Саварона, в то время как тот прогуливался в своем саду, смежном с садом де Рюптов.
«Я могу его видеть! — подумала она. — Что было бы со мной, если бы он жил где-нибудь в другом месте? О чем он размышляет?»
Когда Розали увидела, хоть и на расстоянии, этого необыкновенного человека, чье лицо так резко выделялось среди всех лиц, попадавшихся ей до сих пор в Безансоне, у нее тотчас же возникло желание проникнуть в его душевный мир, услышать его выразительный голос, заглянуть в его прекрасные глаза. Она хотела всего этого, но как осуществить желаемое?
Весь день она вышивала с невнимательностью девушки, которая как будто ни о чем не думает, подобно Агнессе, а на самом деле так усердно размышляет обо всем, что ее уловки всегда приводят к цели.
В результате столь глубоких раздумий Розали возымела желание исповедаться. На другое утро она переговорила в церкви с аббатом Жиру и хитростью добилась, что он назначил ей исповедь на воскресное утро, в половине восьмого, перед ранней обедней. Розали при-, думала множество предлогов, чтобы хоть раз очутиться в церкви в то самое время, когда туда придет адвокат. Наконец, на нее напал прилив нежности к отцу; она отправилась к нему в мастерскую, долго расспрашивала о токарном искусстве и в конце концов дала совет изготовлять какие-нибудь крупные предметы, например, колонны. Заинтересовав отца витыми колоннами, точить которые особенно трудно, Розали посоветовала воспользоваться пригорком, находившимся у них в саду, и велеть сделать там грот, над которым можно было бы построить небольшую беседку вроде бельведера, где витые колонны нашли бы применение и восхитили бы все общество.
Видя, какую радость эта затея доставляет праздному добряку, Розали сказала, целуя его:
— В особенности не говори маменьке, от кого исходит эта мысль, а то она будет меня бранить.
— Будь покойна, — ответил г-н де Ватвиль, не меньше дочери страдавший от тирании грозной представительницы рода де Рюптов.
Таким образом, Розали получила уверенность, что вскоре построят удобный наблюдательный пункт, откуда можно будет заглядывать в кабинет адвоката. Случается, что девушки пускаются на подобные чудеса дипломатии ради мужчин, которые большей частью, как Альбер Саварон, даже не подозревают об этом!
Наступило столь нетерпеливо ожидаемое воскресенье, и Розали оделась так тщательно, что вызвала улыбку у Мариэтты, горничной де Ватвилей.
— Я впервые вижу, что мадемуазель так заботится о своей внешности, — сказала она.
— Однако мне кажется, — возразила Розали, бросив на Мариэтту взгляд, от которого щеки горничной залились краской, — что бывают дни, когда и вы сами стараетесь выглядеть лучше обычного!
Когда Розали сходила с крыльца, пересекала двор, выходила за калитку, шла по улице, ее сердце билось усиленно, словно предчувствуя важное событие. Она еще никогда этого не испытывала; ей казалось, что мать узнает о ее намерениях, точно они были написаны на лбу, и запретит идти на исповедь; кровь прилила к ее ногам, она шла словно по раскаленным угольям. Розали должна была исповедоваться в четверть девятого, но для того, чтобы дольше побыть возле Альбера, она сказала матери, будто бы исповедь назначена в восемь. Придя в церковь до начала обедни, Розали после краткой молитвы пошла посмотреть, в исповедальне ли аббат Жиру; на самом деле она хотела лишний раз пройтись по церкви, чтобы найти подходящее место, с которого она увидела бы Альбера в тот самый момент, когда тот войдет.
Нужно было быть большим уродом, чтобы не понравиться девице де Ватвиль, если принять во внимание, в какое настроение ее привело любопытство. Альбер Саварон, и без того видный собой, произвел на Розали тем более сильное впечатление, что в его манере держаться, в походке, в наружности, во всем, даже в одежде, было что-то таинственное. Он вошел. Церковь, до тех пор темноватая, вдруг показалась Розали ярко освещенной. Девушку восхитила медленная, почти торжественная походка этого человека, как будто несущего на плечах целый мир, человека, движения и взгляды которого одинаково выражали одну и ту же мысль, стремящуюся не то к разрушению, не то к владычеству. Розали поняла весь глубокий смысл слов главного викария. Да, в этих желтовато-карих глазах с золотыми искорками таилось пламя, выдававшее себя внезапными вспышками. Неосторожно, дав заметить это даже Мариэтте, Розали встала на пути адвоката так, чтобы обменяться с ним взглядами. Его взор, которого она искала, потряс ее; кровь в ее жилах заволновалась и закипела, словно став вдвое горячее. Лишь только Альбер сел, мадемуазель де Ватвиль переменила место с таким расчетом, чтобы как можно лучше его видеть, пока ее не позовет аббат Жиру. Через некоторое время Мариэтта заметила: «А вот и господин аббат». Розали показалось, что промелькнуло лишь несколько мгновений. Когда она вышла из исповедальни, обедня окончилась, Альбера уже не было в церкви.
«Главный викарий прав, — подумала Розали, — он страдает! Почему этот орел — ведь у него орлиные глаза! — прилетел к нам в Безансон? О, я хочу это узнать! Но как?»
Охваченная пылом нового желания, Розали прикинулась простушкой, чтобы обмануть мать. Она с наивным видом сидела за вышиванием и удивительно точно делала стежки; на самом же деле она размышляла. С того воскресенья, когда мадемуазель де Ватвиль поймала взгляд Альбера или, если хотите, приняла огненное крещение (чудесные слова Наполеона, применимые и к любви), она стала торопить отца с сооружением бельведера.
— Маменька, — сказала она, когда две колонны уже были готовы, — отцу пришла в голову странная мысль: он вытачивает колонны для беседки, которую собирается построить на большой куче камней, что посреди сада. Хорошо ли это, по-вашему? Мне кажется…
— Я одобряю все, что делает ваш отец, — сухо перебила мать. — Ведь обязанность жены — слушаться мужа, даже если она не согласна с его намерениями. Почему я должна противиться этой невинной затее, тем более, что она доставляет ему удовольствие?
— Но ведь мы оттуда увидим все, что происходит у господина де Сула, и нас тоже заметят, когда мы будем бывать в беседке. Пойдут разговоры…
— Не собираетесь ли вы, Розали, указывать родителям, как им следует себя вести? Не думаете ли вы, что смыслите в жизни и в приличиях больше, чем они?
— Молчу, маменька. Впрочем, отец сказал мне, что в гроте будет прохладно и туда можно будет приходить пить кофе.
— Вашему отцу пришла в голову превосходная мысль, — ответила г-жа де Ватвиль и даже захотела пойти взглянуть на колонны.
Она одобрила все придуманное бароном и нашла для сооружения беседки такое место в саду, откуда можно было прекрасно разглядеть все, что делалось у Альбера Саварона, не будучи замеченными из квартиры г-на де Сула. Приглашенный подрядчик взялся устроить грот, на вершину которого можно было бы подняться по тропинке шириною в три фута; среди камней грота собирались посадить барвинки, ирисы, калину, плющ, жимолость и дикий виноград. Баронесса затеяла украсить внутренность грота древесными ветвями (тогда вошли в моду подставки для цветов из этого материала), поставить там зеркало, диван и стол, выложенный мозаикой. Г-н де Сула предложил сделать пол из асфальта, Розали подала мысль повесить над сводом фонарь, также из древесных ветвей.
— Ватвили затеяли что-то очень красивое в своем саду, — говорили в Безансоне.
— Они богаты, им легко истратить тысячу экю на какую-то причуду.
— Тысячу экю! — воскликнула г-жа де Шавонкур.
— Да, тысячу экю! — ответил де Сула. — Они выписывают из Парижа мастера, чтобы облицевать стены грота диким камнем; это будет очень красиво. Де Ватвиль сам делает фонарь, он принялся за резьбу по дереву.
— Говорят, Берке будет рыть там подвал, — спадал один аббат.
— Нет, — возразил де Сула, — он ставит беседку на бетонном фундаменте, чтобы в ней не было сыро.
— Вы знаете до мелочей все, что делается у них в доме! — едко заметила г-жа де Шавонкур, поглядывая на одну из своих взрослых дочерей, уже целый год бывшую на выданье.
Мадемуазель де Ватвиль, испытывавшая некоторую гордость от успеха задуманного ею бельведера, почувствовала явное превосходство над окружающими. Никто даже не догадывался, что молоденькой девушке, считавшейся неумной, даже глупенькой, просто-напросто захотелось заглянуть в кабинет поверенного Саварона.
Блестящая защитительная речь, произнесенная Альбером Савароном в пользу капитула, была забыта тем скорее, что возбудила зависть остальных юристов. К тому же, продолжая вести уединенный образ жизни, Саварон нигде не показывался. Его никто не хвалил, он ни с кем не видался, и это увеличивало для него шансы на забвение; а их в таком городе, как Безансон, для всякого новичка было и без того более чем достаточно. Тем не менее он трижды выступал в коммерческом суде по трудным делам, перенесенным впоследствии в Палату. Его клиентами стали также четверо крупнейших местных негоциантов; найдя, что Альбер обладает умом и тем, что в провинции называют здравым смыслом, они доверили ему свои тяжбы.
Пока в саду де Ватвилей строился бельведер, Саварон также возводил свое сооружение. Сумев обзавестись кое-какими связями в торговых кругах Безансона, он основал журнал, выходивший два раза в месяц и названный им «Восточным Обозрением». Для этого он выпустил сорок акций, по пятисот франков каждая, и разместил их между десятью главными клиентами, убедив их, что необходимо содействовать развитию Безансона, как важнейшего пункта между Рейном и Роной, где должен сосредоточиться весь транзит между Мюльгаузеном и Лионом.
Чтобы соперничать со Страсбургом, Безансон должен был сделаться не только центром торговли, но и центром просвещения. В журнале можно было бы поднять важные вопросы, касающиеся интересов Востока. Какая честь — лишить Страсбург и Дижон их литературного влияния, просвещать весь восток Франции и бороться с парижским централизмом! Эти соображения, высказанные Альбером, были повторены всеми десятью негоциантами, приписавшими их себе.
Адвокат Саварон не сделал ошибки и не выставил напоказ свое имя: денежные дела журнала он поручил главному своему клиенту, г-ну Буше, бывшему в родстве с одним из крупных издателей церковных книг, но Альбер оставил за собой редактирование, с правом участия в доходах, в качестве основателя. Коммерсанты дали знать своим коллегам в Дижоне, Доле, Салене, Невшателе, в городах Юры, Бурге, Нантуа, Лон-де-Сонье. Ко всем образованным людям трех провинций: Бюже, Бресс и Конте — обратились с просьбой оказать содействие своими познаниями. Благодаря коммерческим связям и корпоративному духу, а также дешевизне («Обозрение» стоило восемь франков в квартал) было найдено сто пятьдесят подписчиков. Чтобы не задевать самолюбия провинциалов отказами в печатании статей, поверенный благоразумно решил поручить ведение дел редакции журнала старшему сыну г-на Буше, Альфреду, молодому человеку лет двадцати двух, весьма падкому до славы, но совершенно незнакомому с интригами и неприятностями, связанными с должностью редактора. Втайне Альбер, конечно, сосредоточил все в своих руках и сделал Альфреда Буше своим сеидом. Альфред был единственным лицом во всем Безансоне, с кем светило адвокатуры обращалось запросто. Молодой Буше приходил по утрам советоваться с Альбером насчет содержания очередного номера. Стоит ли говорить, что в первом номере были помещены, с согласия Саварона, «Размышления» Альфреда! Беседуя с ним, Альбер порою высказывал глубокие мысли, а молодой Буше пользовался ими для своих статей. Поэтому сын негоцианта считал общение со столь выдающимся деятелем весьма выгодным. Альбер был для Альфреда гениальным человеком, тонким политиком. Коммерсантам, очень довольным успехами «Обозрения», пришлось внести только треть стоимости акций. Еще двести подписчиков, и «Обозрение» стало бы приносить пять процентов прибыли, если учесть, что редактору ничего не платили. Такой редактор был неоценим.
Начиная с третьего номера, «Обозрение» стали посылать в редакции всех французских газет, которые читал Альбер. В третьем номере была помещена повесть под инициалами А. С. Полагали, что она принадлежит перу адвоката, уже ставшего известным в городе.
Хотя в высших кругах Безансона этому «Обозрению» уделяли мало внимания (его обвиняли в либерализме), все же как-то зимой у г-жи де Шавонкур зашел разговор об этой первой повести, появившейся в Конте.
— Папенька, — сказала на другой день Розали, — в Безансоне издается журнал; ты должен на него подписаться. Так как маменька не позволит мне его читать, то я буду брать его у тебя.
Спеша повиноваться своей милой Розали, уже с полгода проявлявшей к нему необычную нежность, барон лично выписал «Обозрение» на целый год и дал дочери четыре уже полученных номера. Ночью Розали с жадностью прочла эту повесть, первую повесть в ее жизни; но ведь она только два месяца назад начала по-настоящему жить! Поэтому не следует прилагать общепринятую мерку к впечатлению, произведенному этой вещью на Розали. Каковы бы ни были недостатки или достоинства творения парижанина, принесшего в провинцию блестящую манеру новой литературной школы, оно не могло не показаться Розали шедевром: ведь ее девственный разум и чистое сердце впервые встретились с такого рода литературным произведением. К тому же на основании слышанного у Розали по интуиции появилась мысль, из-за которой ценность этой повести становилась для нее особенно велика: девушка надеялась найти здесь описание чувств и, может быть, событий, связанных с жизнью самого Альбера. С первых же страниц эта надежда перешла в уверенность, а прочтя повесть, Розали окончательно убедилась, что не ошибается.
Вот эта исповедь, где Альбер, по словам критиков из гостиной де Шавонкуров, подражал кое-каким современным писателям, которые, не отличаясь богатым воображением, рассказывают о собственных радостях, о собственных печалях или же о происшествиях, случившихся с ними самими.