Джордж Гордон Байрон Английские барды и шотландские обозреватели

Предисловие

Все мои друзья ученые и неученые, убеждали меня не издавать этой сатиры под моим именем. Если бы меня можно было отвратить от влечений моей музы язвительными насмешками и бумажными пулями критики, я бы послушался их совета. Но меня нельзя устрашить руганью, запугать критиками, вооруженными или безоружными. Я могу смело сказать, что не нападал ни на кого лично, кто раньше не нападал на меня. Произведения писателей — общественное достояние: кто покупает книгу, имеет право судить о ней и печатно высказывать свое мнение, если ему угодно; поэтому авторы, упомянутые мною, могут ответить мне тем же. Я полагаю, что они с большим успехом сумеют осудить мои писания, чем исправить свои собственные. Но моя цель не в том, чтобы доказать, что и я могу хорошо писать, а в том, чтобы, если возможно, научить других писать лучше.

Так как моя поэма имела гораздо больше успеха, чем я ожидал, то я постарался в этом издании сделать несколько прибавлений и изменений для того, чтобы моя поэма могла быть прочитана с большим вниманием.

В первом анонимном издании этой сатиры четырнадцать стихов о Попе Боульса были написаны и включены в нее по просьбе одного моего остроумного друга,[1] который теперь собирается издать в свет том стихов.

В настоящем издании они изъяты и заменены несколькими моими собственными стихами. Я руководствовался при этом только тем, что не хотел печатать под моим именем что-либо, не вполне мне принадлежащее; я полагаю, что всякий другой поступил бы точно так же.

Относительно истинных достоинств многих поэтов, произведения которых названы или на которых есть намеки в нижеследующих страницах, автор предполагает, что мнение о них приблизительно одинаковое в общей массе публики; конечно, они при этом, как и другие сектанты, имеют каждый свою особую общину поклонников, преувеличивающих их таланты, не видящих их недостатков и принимающих их метрические правила за непреложный закон. Но именно несомненная талантливость некоторых писателей, критикуемых в моей поэме, заставляет еще более жалеть о том, что они торгуют своим дарованием. Бездарность жалка; в худшем случае над ней смеешься и потом забываешь о ней, но злоупотребление талантом для низких целей заслуживает самого решиельного порицания. Автор этой сатиры более чем кто-либо желал бы, чтобы какой-нибудь известный талантливый писатель взял на себя роль обличителя. Но м-р Джифорд посвятил себя Массинджеру,[2] и за отсутствием настоящего врача нужно предоставить право деревенскому фельдшеру в случае крайней надобности прописывать свои доморощенные средства для пресечения такой пагубной эпидемии, конечно, если в его способе лечения нет шарлатанства. Мы предлагаем здесь наш адский камень, так как, по-видимому, ничто, кроме прижигания, не может излечит многочисленных пациентов, страдающих [очень] распристраненным в настоящее время и пагубным «бешенством стихотворства». Что касается эдинбургских критиков, эту гидру смог бы одолеть только Геркулес; поэтому, если бы автору удалось размозжить хотя бы одну из голов змеи, пускай бы при этом сильно пострадала его рука, он был бы вполне удовлетворен.

Что ж, должен я лишь слушать и молчать[3]

А Фитцджеральд[4] тем временем терзать

Наш будет слух, в тавернах распевая?

Из трусости молчать я не желаю!

Пусть критики клевещут и бранят,

Глупцам я посвящу сатиры яд.

Перо мое, свободы дар бесценный!

Ты — разума слуга неоцененный.

Ты вырвано у матери своей,

Чтоб быть орудьем немощных людей,

Служить, когда мозг мучится родами

И дарит мир то прозой, то стихами.

Любовь обманет, щелкнет критик злой,

Обиженный утешится с тобой.

Тебе своим рождением поэты

Обязаны, но волн холодной Леты

Не избегаешь ты… А смотришь: вслед

Забыт и сам певец. Таков уж свет!

Тебя ж, перо, вновь призванное мною,

Как Сид Гамет,[5] я в лаврах успокою!

Что брань глупцов? Товарищем моим

Всегда ты будешь. Смело воспарим

И воспоем не смутное видение,

Из пылких грез Востока порожденье,

Нет, путь наш будет гладкий и прямой,

Хоть встретятся нам тернии порой.

О, пусть мои стихи свободно льются!

Когда Пороку жертвы воздаются

И над людьми он жалкими царит;

Когда дурацкой шапкою гремит

Безумие, брат старший преступленья;

Когда глупец, с мерзавцем в единенье,

Царя над миром, правду продает

Любой смельчак насмешек не снесет;

Неуязвимый, страха он не знает,

Но пред стыдом публичным отступает;

Свои грешки скрывать он принужден:

Смех для него страшнее, чем закон.

Вот действие сатиры. Я далеко

От дерзкой мысли быть бичом порока:

Сильнейшая тут надобна рука,

Не столь моя задача широка.

Найдется мелких глупостей довольно,

Где будет мне охотиться привольно;

Пусть кто-нибудь со мной разделит смех,

И больших мне не надобно утех.

На рифмоплетов я иду войною!

Отныне шутки плохи вам со мною,

Вы, эпоса жрецы, элегий, од

Кропатель! Вперед, Пегас, вперед!

Принес я тоже музам дар невольный,

Кропал стихи в период жизни школьной,

И хоть они не вызвали молвы,

Печатался, как многие, увы.

Теперь средь взрослых к этому стремятся…

Себя в печати каждому, признаться,

Приятно видеть: книга, хоть она

Пуста, все ж книга. Ах, осуждена

Она забвенью с автором бывает!

Их громкое заглавье не спасает,

Имен блестящих не щадит провал;

То Лэм[6] с своими фарсами познал…

Но он все пишет, позабытый светом,

Невольно бодрость чувствуя при этом;

Хочу и я кой-что обозревать.

Себя с Джеффреем[7] я боюсь равнять,

Но, как и он, судьею быть желаю

И сам себя в сей сан определяю.

Все требует и знанья, и труда,

Но критика, поверьте, никогда.

Из Миллера возьмите шуток пресных;[8]

Цитируя, бегите правил честных.

Погрешности умейте отыскать

И даже их порой изобретать;

Обворожите щедрого Джеффрея

Тактичностью и скромностью своею,

Он даст десяток фунтов вам за лист.

Пусть ваш язык от лжи не будет чист,

За ловкача вы всюду прослывете,

И, клевеща, вы славу наживете

Опасного и острого ума.

Но вспомните: отзывчивость — чума.

Лишь погрубей умейте издеваться,

Вас ненавидеть будут, но бояться.

И верить этим судьям! Боже мой!

Ищите летом льду и роз зимой

Иль хлебного зерна в мякине пыльной;

Доверьтесь ветру, надписи могильной

Иль женщине, поверьте вы всему,

Но лишь не этих критиков уму!

Сердечности Джеффрея опасайтесь

И головою Лэма не пленяйтесь…

Когда открыто дерзкие юнцы

Одели вкуса тонкого венцы,

А все кругом, склонившися во прахе,

Ждут их сужденья в малодушном страхе

И, как закон, его ревниво чтут,

Молчание не кстати было б тут.

Стесняться ль мне с такими господами?

Но все они смешались перед нами,

Все как один, и трудно разобрать,

Кого средь них хвалить, кого ругать.

Зачем пошел бессмертными стопами

Я Джифорда и Попа? Перед вами

Лежит ответ. Читайте, коль не лень,

И все вам станет ясно, словно день.

— Постойте, — слышу я, — ваш стих не верен,

Здесь рифмы нет, а там размер потерян.

— А почему ж, — скажу я на упрек,

Так ошибаться Поп и Драйден[9] мог?

— Зато таких ошибок нет у Пая[10]

Я вместе с Попом врать предпочитаю!

А было время, жалкой лиры звук

Не находил себе покорных слуг.

Свободный ум в союзе с вдохновеньем

Дарил сердца высоким наслажденьем.

Рождалися в источнике одном

Все новые красоты с каждым днем.

Тогда на этом острове счастливом

Внимали Попа нежным переливам…

Честь Англии и барду создала

Культурного народа похвала.

На лад иной свою настроив лиру,

Тогда гремел великий Драйден миру,

И сладкозвучный умилял Отвэй,[11]

Пленял Конгрив[12] веселостью своей;

Народ наш чужд тогда был вкусов диких…

Зачем теперь тревожить тень великих,

Когда сменил их жалких бардов ряд?

Проносится меж тем перед глазами,

И чудеса идут за чудесами:

Прививка оспы, гальванизм и газ

Толпу волнуют, чтоб потом зараз

Вдруг с треском лопнуть, как пузырь надутый.

Плодятся школы новые, и в лютой

Борьбе за славу гибнет бардов рой;

Но удается олуху порой

Торжествовать среди провинциалов,

Где знает каждый клуб своих Ваалов,[13]

Где уступают гении свой трон

Их идолу, телец ли медный он,

Негодный Стотт, иль Соути,[14] бард надменный.

Вот рифмоплетов вам кортеж презренный.

Как каждый хочет выскочить вперед

И шпоры старому Пегасу в бок дает!

Вот белый стих, вот рифмы, здесь сонеты,

Там оды друг на дружке, там куплеты

Глупейшей страшной сказки; без конца

Снотворные стихи… Что ж, для глупца

Приятен треск всей этой пестрой чуши:

Он, не поняв, совсем развесит уши…

Средь бури злой «Последний Менестрель»[15]

Разбитой арфы жалостную трель

Подносит нам, а духи той порою

Пугают барынь глупой болтовнею;

Джильпиновской породы карлик-бес[16]

Господчиков заманивает в лес

И прыгает, Бог знает как высоко,

Детей стращая, Бог весть чем, жестоко;

Меж тем миледи, запретив читать

Тому, кто букв не может разбирать,

Посольства на могилы отправляют

К волшебникам и плутов защищают.

Вот выезжает на коне своем

Мармьон[17] спесивый в шлеме золотом;

Подлогов автор, витязь он удалый,

Не вовсе плут, не вовсе честный малый.

Идет к нему веревка и война,

С величием в нем подлость сплетена.

Напрасно, Скотт, тщеславьем зараженный,

Старьем ты мучишь слух наш утомленный.

Что из того, что Миллер и Муррей[18]

В полкроны ценят взмах руки твоей?

Коль торгашом сын звучной музы станет.

Его венок лавровый быстро вянет;

Поэта званье пусть забудет тот,

Кого не слава — золото влечет.

Пусть, ублажая хладного Мамона,[19]

Он не услышит золотого звона:

Для развращенной музы торгаша

Награда эта будет хороша.

Такого мы поэта презираем,

Мармьону ж доброй ночи пожелаем.[20]

Вот кто хвалу стремится заслужить!

Вот захотел кто музу покорить!

Сэр Вальтер Скотт священную корону

Отнял у Попа, Драйдена, Мильтона. […]

О музы юной славные года!

Гомер, Вергилий пели нам тогда.

Давало нам столетий протяженье

Всего одно великое творенье,[21]

И, как святыню, чтили племена.

Божественных поэтов имена.

В веках бесследно царства исчезали,

И предков речь потомки забывали,

Никто тех песен славы не достиг,

И избежал забвенья их язык.

А наши барды пишут, не умея

Всю жизнь отдать единой эпопее.

Так, жалкий Соути, делатель баллад.[22]

Он вознестись орлом над миром рад;

Уже Камоэнс,[23] Тасс, Мильтон судьбою

Обречены. Берет он славу с бою

И, как войска, свои поэмы шлет.

Вот Жанну д'Арк он выпустил вперед,

Бич англичан и Франции спасенье.

Бедфордом[24] низким девы сей сожженье

Известно всем, а между тем она

Поэтом в славы храм помещена.

Поэт ее оковы разбивает,

Как феникса, из пепла возрождает…

Вот Талаба,[25] свирепое дитя

Аравии пустынной; не шутя,

Домданиэля[26] в прах он повергает,

Всех колдунов на свете истребляет.

Соперник Тумба![27] Побеждай врагов!

Цари на радость будущих веков!

Уж в ужасе бегут тебя поэты,

Последним в роде будешь на земле ты.

Пусть гении возьмут тебя с собой,

Ты с честью вынес с здравым смыслом бой.

Медока[28] образ высится гигантский;

Уэльский принц и кацик мексиканский,[29]

Плетет он вздор о жизни стран чужих;

Мандвиль[30] правдивый в сказочках своих.

Когда же, Соути, будет передышка?

Ты в творчестве доходишь до излишка.

Довольно трех поэм. Еще одна,

И мы погибли; чаша уж полна.

Ты мастерски пером своим владеешь,

Так докажи, что и щадить умеешь.

Но если ты, наперекор мольбам,

Свой тяжкий плуг потащишь по полям

Поэзии и будешь, не жалея,

Ты черту отдавать матрон Берклея,[31]

То уж пугай поэзией своей

Еще на свет не вышедших детей.

Благословен пусть будет твой читатель,

И помогай обоим вам Создатель![32]

Вот, против правил рифмы бунтовщик,

Идет Вордсворт, твой скучный ученик.

Нежнейшие, как вечер тихий мая,

Наивные поэмы сочиняя,

Он учит друга[33] книжек не читать,

Не знать забот, упорно избегать

Волнений жизни бурной, в опасенье,

Что дух его потерпит раздвоенье.

Он рассужденьем и стихом зараз

Настойчиво уверить хочет нас,

Что проза и стихи равны для слуха,[34]

Что грубой прозы часто жаждет ухо,

Что тот постиг высокий идеал,

Кто сказочку стихами передал.

Так, рассказал о Бетти Фой[35] он ныне

И об ее тупоголовом сыне,

Лунатике; он сущий идиот,

Своей дороги вечно не найдет;

Как сам поэт, он ночь со днем мешает.

Певец с таким нам пафосом вещает

Об идиота жалкого судьбе,

Что, кажется, он пишет о себе.

Здесь о Колридже дам я отзыв скромный.

Своей надутой музы данник томный,

Невинных тем любитель он большой,

Он смысл не прочь окутать темнотой,

С Парнасом у того лады плохие,

Кто вместо нежной музы взял Пиксию.[36]

Зато пойдет по праву похвала

К его стихам прелестным в честь осла.[37]

Воспеть осла Колриджу так приятно,

Сочувствие герою здесь понятно.

А ты, о Льюис,[38] о поэт гробов!

Парнас кладбищем сделать ты готов.

Ведь в кипарис уж лавр твой превратился;

Ты в царстве Аполлона подрядился

В могильщики… Стоишь ли ты, поэт,

А вкруг тебя, покинув вышний свет

Толпа теней ждет родственных лобзаний,

Или путем стыдливых описаний

Влечешь к себе сердца невинных дам,

Всегда, о член парламента, воздам

Тебе я честь! Рождает ум твой смелый

Рой призраков ужасных, в саван белый

Закутанных… Идут на властный зов

И ведьмы старые, и духи облаков,

Огня, воды, и серенькие гномы,

Фантазии расстроенной фантомы,

Все, что дало тебе такой почет,

За что с тобой прославлен Вальтер Скотт.

Коль в мире есть друзья такого чтенья,

Святой Лука[39] взорвет и их терпенье;

Не стал бы жить с тобой сам Сатана,

Так бездн твоих ужасна глубина!

Кто, окружен внимательной толпою

Прекрасных дев, поет им? Чистотою

Невинности их взоры не блестят

Румянцем страсти лица их горят.

То Литтль, Катулл[40] наш. В звуках лиры томной

Передает он нам рассказ нескромный.

Его не хочет муза осудить,

Но как певца распутства ей хвалить?

Она к иным привыкла приношеньям,

Нечистых жертв бежит она с презреньем,

Но, снисхожденьем к юности полна,

«Ступай, исправься», — говорит она. […]

В «Симпатии»[41] сквозь дымку легких грез

Виднеется погибший в море слез

Кислейших бардов принц косноязычный…

Ведь ты их принц, о Боульс мой мелодичный?

Всегда оракул любящих сердец,

Поешь ли царств печальный ты конец,

Иль смерть листа осеннею порою,

Передаешь ли с нежной простотою

Колоколов Оксфордских перезвон,

Колоколов Остендэ медный стон…

К колокольцам когда б колпак прибавить,[42]

Они могли б сильней тебя прославить!

О, милый Боульс! Ты мир обнять бы рад,

Пленяя всех, особенно ребят.

Ты с скромным Литтлем славу разделяешь

И пыл любви у наших дам смиряешь.

Льет слезы мисс над сказочкой твоей,

Пока она не вышла из детей.

Но лет тринадцать минет, — пресных песен

Тоскливый рокот ей неинтересен,

И бедный Боульс, смотришь, уж забыт. […]

О Боульс, марай сонетами страницы,

Но тут поставь фантазии границы!

Когда же вновь родившийся каприз

Иль впереди мелькнувший крупный приз

Одушевят вдруг мозг твой недозрелый;

Когда поэт, бич тупоумья смелый,

Лежит в земле, достойный лишь похвал;

Когда наш Поп, чей гений побеждал

Всех критиков, нуждается в глупейшем,

Тогда дерзай! При промахе малейшем

Ликуй! Поэт ведь тоже человек…

В той куче, что оставил прошлый век,

Ищи ты перлов, с Фанни совещайся

И с Курлем также,[43] вытащить старайся

Скандалы все давно прошедших лет,

Бросай с фальшивой кротостью их в свет

И зависть скрой под маскою смиренной,

И, как Святым Иоанном[44] вдохновленный,

Пиши из злобы так же как Маллет

Писал для звона подлого монет![45]

Ах, если б ты родился в век достойный,

Когда нес вздор Деннис и Ральф[46] покойный,

И если б дать совместно с ними мог

Больному льву ослиный свой пинок,

Познал бы ты за подвиг свой награду,

Попавши вместе с ними в Дунциаду! […]

Теперь черед за драмой… Что за вид!

Здесь тьма чудес взор робкий удивит.

И шуточки, и принц, сидящий в бочке,

И глупости Дибдиновой[47] цветочки…

Насытитесь новинками вы всласть.

Хотя Рошиоманов пала власть,[48]

Хоть есть у нас актеры с дарованьем,

К чему они со всем своим стараньем,

Коль критика все терпит этот вздор,

Коль шлет Рейнольдс ругательств дикий хор:[49]

«Черт вас дери», «Проклятье», «Леший с вами»,

Смысл здравый портя общими местами;

Коль Кенни «Мир»,[50] — где Кенни ум живой?

Едва журчит пред сонною толпой;

Коль «Каратач» Бомонов похищают[51]

И в глупый фарс бесстыдно превращают!

Кто слез своих над сценой не прольет?

Ее упадок с каждым днем растет.

Иль гениев уж нет под небесами,

Или исчезла совесть между нами?

Да где же ты, таланта яркий свет?

Увы, средь нас его давно уж нет!

Проснитесь же Джордж Кольман[52] благородный

И Кумберланд![53] Будите дух народный!

Пусть ваш набат прогонит глупость вон.

О Шеридан,[54] восстанови же трон

Комедии, и пусть не знает сцена

Германской школы тягостного плена.

Отдай ты тем Пизарра перевод

Кому Господь таланта не дает,[55]

И драмой нас порадуй на прощанье;

Оставь ее потомкам в завещанье

И нашу сцену вновь переустрой.

Доколь, с поднятой гордо головой,

На тех подмостках глупость будет править,

Где Гаррик[56] наш ум, искусство славить,

Где Сиддонс[57] волновала нам сердца?

Доколь черты презренного лица

Посмеет фарс скрывать под маской смеха?

Когда же эта кончится потеха?

Доколь мы будем громко хохотать

Над тем, как Гук[58] пытается сажать

Своих героев в бочки? Режиссерам

Доколь не надоест нас пичкать вздором

То Скеффингтона, Гуза, то Шерри?[59]

А Массинджер, Отвэй, Шекспир внутри

Своих шкапов доколь же позабыты

И плесенью от времени покрыты?

Об аргонавтах славы взапуски

Меж тем кричат газетные листки,

Гуз с Скеффингтоном славу разделяют,[60]

Их призраки Льюиса не пугают! […]

Так вот, друзья, наш век теперь каков!

Как больно вспомнить нам про жизнь отцов.

Убило ль совесть в бриттах вырожденье?

Всегда ли глупость встретит поклоненье?

Я не могу всецело нашу знать

За восхищенье Нольди обвинять,

За щедрые их итальянцам дани

Иль панталонам славным Каталани.[61]

Что ж делать им, когда дают у нас

Для мысли — смех, для смеха — ряд гримас.

Пусть нравы нам Авзония смягчает,[62]

Пускай сердца искусно развращает,

Своими пусть безумствами дивит,

Хваля порок, приличий не щадит.

Пусть наших дам блестят восторгом глазки

При виде форм Дегэ, сулящих ласки,

Пусть тешит вид Гайтоновских прыжков

Мальчишек знатных, знатных стариков,

Любуются пусть снобы в упоенье

На формы Прэль, презревшие стесненье

Несносной ткани. Пусть, — о дивный вид,

Анджиолини бюст свой обнажит,

И так красиво ручки округляет,

И грациозно ножки выставляет.

Пускай Коллини прелестью рулад

Влюбленных песен разливает яд,

Но вы, пророки грозные, молчите!

Своей косы разящей не точите,

Гонители пороков наших всех,

Для коих кружка пива в праздник — грех,

Как в воскресенье — помощь брадобрея;

Непочатых бутылок батарея,

Небритой бороды густая тень

Вот знак, как чтите вы субботний день. […]

Вот занавесь упала. Настает

Для зрителей безумствовать черед!

Там шествуют богатые вдовицы,

Там носятся раздетые юницы,

Отдавшись вальса сладостной волне.

Походкой плавной движутся одне.

Гордятся членов гибкостью другие.

Одне, чтобы ирландцы удалые

Могли попасть скорей в их сладкий плен,

Косметиками побеждают тлен

Их прелестей. С любовными сетями

Охотятся другие за мужьями

И узнают, гоня стыдливость прочь,

Что узнается в брачную лишь ночь. […]

О истина! Создай ты нам поэта

И дай ему ты вырвать язву эту!

Ведь я из этой шайки озорной

Едва ль не самый член ее шальной,

Умеющий в душе ценить благое,

Но, в жизни, часто делавший другое,

Я, помощи не знавший никогда,

Столь надобной в незрелые года

Боровшийся с кипучими страстями

Знакомый с теми чудными путями,

Что к наслажденью завлекают нас,

Дорогу там терявший каждый раз,

Уж даже я свой голос возвышаю

И в развращенье нравов обвиняю

Всех тех господ. Насмешливый мой друг

С коварною улыбкой скажет вдруг:

«Да чем же ты их лучше, сумасшедший!»[63]

Над переменой, чудно происшедшей

В моих речах, подивятся друзья.

Пусть так! Когда поэта встречу я,

Который, как Джифорд, с душою редкой

Соединит талант к сатире едкой

И станет защищать от зла добро,

Тогда свое я положу перо,

Я подниму лишь голос, чтоб приветом

Его почтить, хоть и меня при этом,

Как всех других, он будет бичевать

И со стези порока совлекать. […]

Вот вам пример какой прекрасный дан!

Чем Блумфильду уступит брат Натан?[64]

Иль Феб ему откажет в одобренье?

Зажглось в Натане — коль не вдохновенье,

То рвение к рифмованным строкам.

Священный пыл больным его мозгам

Всецело чужд, хоть ум его затмился…

Крестьянина ль век горький прекратился,

Иль кто-нибудь огородил свой луг,[65]

Хвалебной оды тотчас слышен звук!

Ну что ж, когда британская натура

Так восприяла яркий свет культуры,

Пусть властвует поэзия в сердцах,

И в мастерских цветет, и в деревнях.

Смелее в путь, башмачники-поэты[66]

Тачайте стансы так же, как штиблеты!

Вы музою плените милых дам,

А, кстати, сбыт найдете башмакам.

Пусть вдохновеньем неуч-ткач кичится,

И пусть портной в стихах распространится

Свободнее, чем в счетах. Светский франт

Вознаградит живой его талант

И за стихи ему заплатит сразу,

Лишь за свои расплатится заказы.

Воспев поэтов славных, я готов,

Парнаса чтить непризнанных сынов.

Раскрой, Камбель,[67] свое нам дарованье!

К бессмертию святое притязанье

Кто, коль не ты, осмелится иметь?

А ты, Роджерса![68] Умел ты раньше петь

Так сладко нам… Припомни блеск былого[69]

И вдохновись воспоминаньем снова…

Дай нам услышать нежный голос твой

И Феба возведи на трон пустой!

Будь славен сам, прославь свою отчизну.

Не вечно ж муза будет править тризну

Перед могильным Коупера[70] холмом,

Переходя в отчаянье немом

Плести венок над скромною могилой,

Где Борнс[71] лежит, ее поклонник милый?

Не вечно, нет! Хоть презирает Феб

Певцов которых манит только хлеб,

Которым глупость служит вдохновеньем,

Все ж видит он порою с утешеньем,

Как бард иной без вычурных гримас

Бесхитростною песней тронет нас.

В свидетели Джифорда вызываю,

С ним Макнэйля и Сотби приглашаю![72] […]

Случалось слышать мне, что в наши дни

Лишь призраки блестящие одни,

Лишь вымыслы одни воображенья

Влекут к себе поэтов вдохновенье.

Художники и прозы и стиха

И впрямь теперь, как смертного греха,

Чураются словца «обыкновенный»;

Но иногда свой луч проникновенный

В певца захочет правда заронить,

Очарованье песне сообщить…

Пускай, ценя высоко добродетель,

Докажет это мой живой свидетель,

Мой Крабб[73] любезный, музы сельской жрец,

Природы лучший, преданный певец. […]

О Вальтер Скотт, пусть твой оставит гений

Кровавую поэзию сражений[74]

Ничтожествам! Пусть ожиданье мзды

Их вдохновляет жалкие труды!

Талант ведь сам всегда себя питает.

Свои сонеты Соути пусть кропает,

Хотя к весне и так уж каждый год

Его обильной музы зреет плод.

Вордсворт поет пусть детские рулады,

Пускай Колриджа милые баллады

Грудным младенцам навевают сны;

Льюисовой фантазии сыны

В читателей пускай вселяют трепет;

Пусть стонет Мур,[75] а Мура сонный лепет

Пускай Странгфорд[76] бессовестный крадет

И с клятвою Камоэнсом зовет.

Пускай Гейлей плетется хромоногий,

И Монтгомери бред несет убогий

И Грамм-ханжа[77] пускай громит грехи,

И полирует Боульс свои стихи,[78]

В них до конца и плача и вздыхая;

Карлейль, Матильда,[79] Стотт, — вся банда злая,

Что населяет сплошь теперь Груб-стрит

Или Гросвенор-плэй[80] — пускай строчит,

Покуда смерть от них нас не избавит

Иль здравый смысл молчать их не заставит.

Ужель к тебе, наш славный Вальтер Скотт,

Язык ничтожных рифмачей идет?

Ты слышишь ли призыв проникновенный

Давно уж звуков лиры ждут священной

И девять муз, и вся твоя страна,

А лира та тебе ведь вручена!

Иль Каледонии[81] твоей преданья

Тебе сумели дать для воспеванья

Лишь похожденья клана молодцов,

Мошенников презренных и воров,

Иль, сказочек достойная Шервуда

И подвигов геройских Робин Гуда,

Лишь темные Мармьоновы дела?[82]

Шотландия! Хотя твоя хвала

Певца ценнейшим лавром украшает,

Но все ж его бессмертьем увенчает

Весь мир, не ты одна. Наш Альбион[83]

Разрушится, в сон мертвый погружен.

Но не умрет певец наш вдохновенный!

О славе той страны благословенной,

Об Англии потомкам он споет

И перед миром честь ее спасет.

Что ж заразить певца одушевленьем,

Чтоб на борьбу отважиться с забвеньем

Без удержу течет река времен

Со сменою и наций и племен;

Всегда кумир возносится толпою

И новому гремит хвала герою…

Но сменит сын отца, а деда внук

И где ж поэт, где громкий лиры звук

Ото всего, что раньше так ценилось,

У нас лишь имя смутно сохранилось!

Когда трубы победной смолкнет гром,

Смолкает все, спит эхо крепким сном.

Как феникс на костре, вдруг слава вспыхнет,

Свой поздний аромат отдаст — и стихнет. […]

Коль я сказал, не слыша приглашенья,

Все, что давно известно, без сомненья;

Коль объявил жестокую войну

Я олухам, позорящим страну,

Виной тому любовь моя к народу,

Любимцу муз, влюбленному в свободу…

О Англия! Когда б певцы твои

С тобой равняли доблести свои!

Являешься пред изумленным миром

Афинами в науках, в славе — Тиром,

В военной силе — Римом ты всегда!

Тебе покорны суша и вода…

Но где ж теперь премудрые Афины!

О славе Рима помнят лишь руины,

Колонны Тира скрылись под водой…

Чтоб не случилось этого с тобой,

О Англия, чтоб мощь не расшаталась,

И чтоб ты в прах с веками не распалась!..

Но я молчу. Зачем мне продолжать?

Кассандру[84] мне к чему изображать?

Ведь слишком поздно мне, как ей, поверят;

Пусть наши барды с родиной разделят

Ее средь стран и славу и почет

Лишь к этому их песнь моя зовет.

Несчастная Британия! Богата

Мужами ты, что гордость для сената

Потеха для толпы. Живут они

Тебе на славу долгие пусть дни,

Ораторы пусть фразы рассыпают,

О здравом смысле пусть забот не знают,

Пусть Каннинга[85] пилят за ум, и спит

В том кресле Портланд, где сидел наш Питт![86]

Теперь прощай, покуда ветр прибрежный

Не натянул мой парус белоснежный.

Брег Африки мой встретит скоро взор,

Кельпэ[87] напротив цепь откроет гор,

Затем луна Стамбула засияет.

Но путь туда корабль мой направляет,

Где красоту впервые мир познал,

Где над громадой величавой скал

Возносит Кафф[88] корону снеговую…

Когда ж я вновь узрю страну родную,

Ничей станок меня не соблазнит,[89]

Что видел я — дневник мой сохранит.

Пусть светский франт свои заметки с жаром

Печатает, соперничая с Карром;[90]

За славою пусть гонится Эльджин,[91]

Ее в обломках ищет Эбердин:[92]

Пусть деньгами сорят они без счета

На статуи лжефидьевой работы[93]

И из своих пускай они дворцов

Устроят рынок древних образцов,

Иные пусть в беседе дилетантской

О башне нам поведают троянской;[94]

Топографом пусть будет старый Джель,

Хвала ему! Зато моя свирель

Не истерзает вкус ваш прихотливый,

По крайней мере, — прозой кропотливой.

Рассказ спокойно я кончаю свой,

Готовый встретить гнев задетых мной.

Трусливостью позорной не страдая,

Сатиру эту я своей признаю;

Не приписал никто ее другим.

Мой смех знаком на родине иным:

Ведь голос мой вторично уж раздался,[95]

От слов своих ужель я отпирался?

Так прочь же, прочь, таинственный покров!

Пусть на меня несется стая псов!

Пугать меня — напрасные старанья,

Я не боюсь Мельбурнского оранья,[96]

Мне ненависть Галлама[97] не страшна,

Как Сэма гнев, Голландова[98] жена,

Невинные Джеффрея пистолеты,

Эдины[99] пылкой дюжие атлеты,

Ее молниеносная печать!

Не так легко со мной им совладать!

Те молодцы в плащах получат то же,

Почувствуют, что их живая кожа

Нежнее, чем резиновая ткань.

Отдам и я, быть может, битве дань,

Но постою, покуда хватит силы.

А были дни, — ни разу не сходила

Язвительность с невинных губ моих,

Ведь желчь потом уж пропитала их!

И не было вокруг меня творенья,

Что б вызвало во мне одно презренье.

Я зачерствел… теперь не тот уж я,

Бесследно юность канула моя;

Я научился думать справедливо

И говорить хоть резко, но правдиво.

Я критика сумею осмеять,

Безжалостно его колесовать

На колесе, что мне он назначает;

Коль целовать мне плетку предлагает

Какой-нибудь трусливый рифмоплет,

Отпор живой он у меня найдет.

Пренебрегать привык я похвалами,

Пускай сидят с нахмуренными лбами

Соперники-поэты. Я бы мог

Теперь свалить из них любого с ног!

Во всеоружье, со спокойным взором,

Бросаю я перчатку мародерам

Шотландии и английским ослам!

Вот что сказать осмелился я вам.

Бесстрастное другие скажут мненье,

Нанесено ль здесь веку оскорбленье;

Пусть в публике стихи мои найдут

Безжалостный, но справедливый суд!..[100]

Загрузка...