Луна, расталкивая тучи, скачет по небу, словно пьяный фельдъегерь по Адмиралтейскому проезду: круглая рябая рожа в синюшных запойных пятнах. Зеленоватый, мертвенно бледный свет летит на землю, как грязь из-под копыт, пятная широкие лапы елей, серебря листья осины. Растекается по густому подлеску липкой паутиной.
Вöр-ва стеной стоит, не пускает: многорукий, угрюмый, молчаливый. Норовит подставить ножку, насовать кулаков в бока, отхлестать по щекам.
Кафтан на Ваське изодран, офицерский бант развязался и болтается на шее удавкой. Казённое сукно напиталось влагой и сковывает движения. Ботфорты сползли, внутри хлюпает. Треуголку давно сшибло ветками, и волос шевелится на затылке: «Где они?! Близко?!» Блуждающий взгляд путается в изломанных тенях. Сердце колотится у горла. В грудях горит — как насыпали за пазуху тлеющих угольев. Ломит Васька вслепую, запрокинув голову, словно уязвлённый лось. Хруст и хряск разносится окрест, стон и трепет…
«Спаси, Господи, пронеси!»
Досмотрит ли Вседержитель? Нешто ему в досуг?
***
В крепости Петра и Павла, что на Заячьем острову, младший унтер лейб-гвардии Семёновского полка Василий Рычков очутился по трём причинам: зелено вино, злая насмешливость и гвардейский апломб — либо в стремя ногой, либо в пень головой. Безусым юнцом с косой саженью в плечах и пудовыми кулачищами, Васька Рычков сначала был зачислен в Потешные, а после переформирования приписан в полк «покуда живота хватит». Сметливого до дерзости, склонного к охальным проказам и злоязыкого до глупости рекрута офицеры не жаловали. Изводили наказаниями и муштрой: «подыми фузею ко рту; содми с полки; возьми пороховой зарядец; опусти фузею к низу; насыпь порох на полку; закрой полку; стряхни; содми; положи пульку в ствол; вынь забойник; добей пульку до пороха; приложися; стреляй»… Беда да морока.
А потом случились Азов, Нарва, под которой Васька, качаясь в плотном строю из живых и мёртвых, скалил окровавленные дёсны в белобрысые хари над жёлто-синими мундирами, орал непотребно, прикладывался и стрелял, прикладывался и стрелял. Он швырял бомбы, рубил и колол, стоя по колено в крови, и был среди тех, кто уходил с поля через Нарову под развёрнутыми знамёнами, с оружием, барабанным боем… и без Бога в душе.
Много чего случилось и после. Десант у Нотебурга и тринадцатичасовой штурм; битва при Лесной; Полтава. Давно подрастерял Рычков юношеский жирок, подсох, сделался жилистым и мосластым, но то, что дерзость, злость и дурная сметливость хороши только на поле брани — в разумение не взял, а посему, выше унтера не поднялся. Через что грызла Рычкова глухая обида, словно червь яблоко, выстужала сердце сырыми Петербургскими ветрами, да топила душу в болотной тоске.
В конце лета одна тысяча семьсот девятнадцатого в кабаке за Госпитальной улицей и казармами седьмой линии бражничал Рычков с компанией случайных знакомцев. Пил вино, а наливался, по обыкновению, хмельной жёлчью. Клубился под низким потолком табачный смрад, разбавляемый неверным светом чадных плошек, роилось комарьё, да тянуло в оконца малярийной сыростью. Запахи снеди мешались с вонью прелой одежды и разгорячённых тел. Сальные столы закисли пролитым пивом и квасом. Лавки, отполированные сотнями седалищ, постанывали, но за гомоном и гвалтом этого было не угадать. Кабатчик метался меж столов, как чёрт на адовой кухне. По тёмным углам таились скрюченные фигуры, изредка блестя глазами: трезво и цепко.
Бойкое местечко…
Мужичонка с биркой об уплате проезжей подати на бороду маялся над миской кислых щей напротив Рычкова. Он старался держаться степенно и настороже, но по всему обличию его распирало от столичных впечатлений: обилия воды вокруг, прямых и длинных — в линию, — улиц; диковинных изб; дворцов посреди грязи и вязнущих в ней гатей; «босых» лиц и кургузого немецкого платья чуть не у каждого встречного. Ещё не зная зачем, Васька поднёс мужику чарку.
В Семенцы — слободу, где квартировал Семёновский лейб-гвардии полк, — Мирон Зайцев попал с хлебным обозом из какой-то дремучей Тьмутаракани. Был он не просто холоп, а староста. Человек солидный и начальный, что, хмелея, припоминал всё чаще и чаще, тыча в стол заскорузлым крестьянским пальцем. Рычков поддакивал, да подливал. Во хмелю Мирон сделался громче, и, рассказывая о том, что видел в Петровом граде за долгий день, широко размахивал руками. Вот уж и сам тряхнул полушкою по столу. Вкруг них сдвинулись плотнее, подставляя чарки под дармовое угощенье и предвкушая потеху. Наконец, озорно сверкая глазами, Васька провозгласил «виват» за здоровье императора. И не прогадал…
Зайцев ударил кружкой в стол и завопил, выкатывая мутные хмельные зенки:
— Не стану за такое пить! Знать не знаю никакого «анператора», черти бы его, антихриста латинского драли! Знаю токмо царя-батюшку, государя Петра Ляксеича…
В кабаке пала тишина, даже чад норовил скользнуть под столы и лавки. Фигуры в тёмных углах замерли, и только цепкие глаза разгорались ярче…
— Слово и Дело! — гаркнул Рычков, ухватив солового Мирона за бороду, и уложил старосту широким крестьянским лицом в миску кислых щей.
Всё пришло в движение: опрокинулись лавки, двинулись столы, грязный пол закряхтел под ногами, мигнули лампадки, зашипели, гаснув, фитили, шкворча в прогорклом масле, заметались тени.
Васька отпустил бороду старосты и скользнул вбок — нечего ему тут, пусть веселье своим чередом катится…
Только отвернулся, а в затылок вдарило, словно оглоблей приложили.
***
Остатнее Васька помнил смутно. Вроде, подхватили, поволокли. В ноздри набился едкий запах конского пота, в голове гудело набатом и раскачивалось, как язык в Иване Великом. Дохнуло сырым ветром с запахом водорослей, и раз помнилась частая свинцовая зыбь с лунными бликами, после — тьма окутала Рычкова гнилым и затхлым солдатским сукном.
Очнулся он на каменном полу, в луже воды и выпитого за вечер. Руки заломлены за спину и стянуты крепко, до ломоты. В голове стон и близкий крик, на который исходит тяжко казнимый человек.
— Очухался? — услыхал Рычков над головой, — А ну-ка, вздыми его…
Ухватило под руки, дохнуло палёным волосом и холодной убоиной. Ноги подгибались. На плечи давил сводчатый кирпичный потолок, по пятнам копоти нехотя ползали багровые отсветы. Дурнота подбиралась к горлу. На затылке, под косицей как будто ещё одна голова росла: толкалась изнутри плотным комком. Васька зажмурился, а когда открыл глаза увидел перед собой, у грубо сколоченного стола человека в добром кафтане, атласных кюлотах и чулках; башмаки сверкали начищенными пряжками, кружевной бант на шее лежал изящными складками. Выражение лица надменное, со значением; высокий лоб, складки у переносья, нос крупный с горбинкой, рот жёсткий, прямой складкой, щёки выбриты до синевы, а глаза под прямыми бровями смотрели хитрецой. Парик вельможа снял и небрежно бросил на едва ошкуренный стол, короткий ежик волос топорщился на макушке…
Рядом с медным подсвечником, в котором оплывала свеча, лежали листы бумаги. Над ними склонился в готовности невзрачный человечек, похожий на хорька, покачивая пером в корявых пальцах…
— Знаешь меня, гвардеец? — спросил носатый, приподняв бровь.
Рычков очистившимся от дурной мути взглядом ещё раз коротко осмотрел потолок каморы, массивную дверь из плах, окованную железом; плети и веники, разложенные на лавке, факел на стене, что истекал горючими каплями в каменный пол. На ката за спиной смотреть нечего. От него несло мертвечиной и угрюмым равнодушием. В низкой жаровне изогнутыми челюстями тихо рдели клещи…
Ваську тряхнул озноб, но унялся. Похоже на каморы Трубецкого бастиона… А человек?.. Ему ли не знать майора Преображенского полка. И о его положении в Канцелярии Тайных розыскных дел Рычков тоже знал. И несло сейчас Ваську, похоже, в самый пень забубённой пьяной головушкой.
— Ушаков Андрей Иваныч…
— Ишь ты, — усмехнулся Ушаков. — Сам кто таков?
Хорёк окунул перо в чернильницу и вновь замер над листами. На кончике наливалась густая, чёрная, как Васькина участь, капля.
Рычков назвался. Хорёк зачиркал в листах…
— Ну и зачем ты, братец, простеца деревенского под «слово и дело» подвёл, а?
Отвечать было нечего. Отвечать придётся. На плечо легла короткопалая лапа с опалённым волосом на пальцах, и кровяной каймой под обломанными ногтями.
— Дрянь человечишко, — сказал Васька, стараясь не лязгать зубами, — Пустозвон. Во хмелю зело шумный. И простеца его из тех, что воровства хужее…
— И ты решил, что можешь его судьбой вершить?..
— Под Нарвой только тем и спасся, — сказал Рычков. — И при Полтаве в вину мне того не ставили…
Хорёк замер в сомнении, косясь на Ушакова. Взгляд вельможи сделался тяжёл, неподвижен…
— Пошли вон! — сказал он вдруг.
Кат засопел, тяжело затоптался, а переписчик метнулся к двери споро и сообразительно. Рычков посмотрел на голую волосатую спину палача, блестевшую от пота. Заскорузлые завязки кожаного фартука болтались поверх жирного гузна в засаленных портах. Кольцо на двери тяжело брякнуло.
Ушаков взял едва начатый лист.
— Я тебе скажу, что будет, — сказал он, не поднимая глаз, — Зайцеву, как после дыбы оклемается, всыпят батогов, выправят пачпорт и отправят восвояси, в его Кукуево…
Он пожевал тонкими губами.
— С тобою же выйдет инако. Дабы не было у тебя охоты впредь озорничать, показывать на людей облыжно, да отрывать попусту розыскную канцелярию от насущных дел государевых, будешь ты допрошен с обыкновенным пристрастием, признан виновным, лишён чести и звания, прилично наказан батогами и по сему экстракту сослан на вечные работы в Демидовские рудники…
Васька зло оскалился: напугал ежа…
Ушаков меж тем смял допросный лист и поднял взгляд на Рычкова.
— Для всех, — добавил он. — Кроме меня…
Рычков таки ослаб разом, словно выдернули из него стержень, и стоять остался из того же лютого и бездумного упрямства, с каким стоял по колено в убитых в самых жестоких сражениях.
— Нужен, мне сейчас такой человечек, — сказал Ушаков в задумчивости, — Чтобы сам чёрт ему ворожил. Который и невиновного может принудить кричать «знать не знаю никакого «анператора». Так что — выбирай…
***
У бабки Анисьи, первейшей прядильщицы на дворе бояр Головиных к старости повыпали все верхние зубы. Да из нижних остался редкий частокол: пожелтелых и длинных, как у старой кобылы, клонящихся вперёд. Век не забыть Рычкову бабкиных сказок о мертвецах. В неверном свете лучины, в мелькании веретена, под искряной треск углей в печи и завывание вьюги за бревенчатыми стенами людской избы стелился надтреснутый, расщеплённый годами голос, и мнилось в нём подвывание заложного покойника, деревенского колдуна, что восстал их мёртвых диавольской волей и взалкал живой плоти человеческой: «Душно мне, душно!..»
Поглотила Ваську Сибирь, как есть с потрохами поглотила.
Полгода прошло, как дал согласие быть асессором разыскной канцелярии и начал дознание, а от цели так же далече. И теперь болтается Васька в казацком донском дощанике в десять саженей от норы до кички, на студёной стрежени Колвы-реки, а одесную встают каменные зубья в сто локтей жёлтого камня с опушкой мелколесья на маковках, а ошую — пихты да ели, спустившиеся к самой воде глухой стеной. И белые нитяные барашки на перекатах, в верхушках мелкой волны так напоминают тонкие паутинки слюны во рту бабки Анисьи, что вот-вот сомкнётся с последним словом, как сойдутся берега Колвы, и каменные зубья прикусят ельник намертво. Вместе с Васькой, дощаником, полувзводом солдат комендантской роты Соликамского воеводы, да десятком казаков-охотников. Один плеск останется…
Из Чердыни вышли — две седьмицы тому. Давно позади устье Вишеры — зимнего прямопутка старой Бабиновой дороги на Верхотурье, за Уральские горы, а Колва всё петляла меж седых дурнолесных гор, подпиравших низкое небо, и длинные плёсы сменялись звонкими перекатами, а те — порогами, которые проходили бечевой, чтобы пустить дощаник в следующий плёс, тихий и неподвижный, как тёмное зеркало. Берега сходились и расходились, в безветрие люто донимала мошка, гнулись вёсла, ломались в водяном стекле, а приметного знака на берегу всё не видно.
«Имею верные сведения», — говорил Ушаков, — «Что за Чердынью, в верховьях реки Колвы есть некий скит старообрядческий. В том скиту обретается будто бы великой святости старец Нектарий и многия люди к себе привечает. Пророчествует о скором конце света и готовит вознесение, а попросту — гарь, самосожжение. То, конечно, худо, но есть и того плоше. Рекомый старец пророчествует Страшный суд не иначе, как следствие реформ государевых, а восшествие на престол Петра Алексеевича равняет с воцарением Антихриста на земле русской. Самого царя называет Антихристовым семенем. Смекаешь? По всему Прикамью ходят берестяные списочки с изменными пророчествами Нектария, и ни Соликамский воевода, ни капитан-командор Свешников, командир соликамского гарнизона, ни дьяк Пустоватов, голова торгового приказа — источник тех списочков не выявили и не пресекли. Даже грамотки ни одной не заполучили. А по ревизским сказкам сего года работного люда на соляных варницах стало менее на пятую часть, чем в прошлом годе; служилого люда — на четверть; казачьего круга — вдвое; солдат гарнизонной роты — на одну шестую. Воевода отписывает, что де с конвоями пленных свеев, да по указу нового губернатора Сибири князя Гагарина, часть людишек отписана к Верхотурью, Тобольску, Тюмени да Томску. Но сколько? На бумаге одно, а на деле? И не потекли ли с теми конвоями да свеями в Сибирь дальнюю подмётные грамотки старца Нектария? Дознание воевода ведёт абы как, почитать его листы розыскные — так и вовсе никакого Нектария нет, и скита нет. С чего бы так? И в какое время? Государь новую морскую кампанию на Балтике начал, а с другого боку у него хула зреет как чирей. И царёвы слуги на то плечами пожимают. Это — во-первых. Нынче же имею на руках извет от диакона церкви Вознесения Господня, в том, что архимандрит Свято-Троицкого монастыря на реке Усолке, Феофил принимал у себя тайно человечка, у которого берестяной списочек старца Нектария есть, и он готов его передать, а заодно и указать приметы, по которым можно сыскать скит старца Нектария. Это, во-вторых. Феофил же в Монастырский приказ ничего об том не отписывал, с патриаршим местоблюстителем, экзархом Стефаном не сносился. Может, облыжно на него вину возвели, а может и нет… И это — в-третьих.
А ещё государь изволил рассуждать: «…что с раскольниками, которые в своей противности зело замерзели, надобно поступать вельми осторожно, гражданским судом…»
Вот и выходит тебе, господин асессор, быть в Соли-Камской не мешкая; начать дознание по подмётным списочкам громкое, на виду; снестись с диаконом, найти человека с грамоткой и вызнать место скита. Дознание своё так веди: никому не верь, имей подозрения на всех чиновных людей, да того не скрывай, и смотри, как себя поведут, что делать станут, что говорить… Ябед не страшись, они ко мне стекаться будут, и хоть в кровь расшибись, но заставь изменника себя выдать…»
«Заставь»…
Легко сказать.
Нет, дело своё Рычков начал затейливо и бойко, а то сказать — нахрапом и нагло, не чинясь. Многие имел беседы и с воеводой, и с капитан-командором, и с Пустоватовым; читал допросные листы, взятых на дыбу «словом и делом» воров; входил в купеческие дома, заводил знакомства да сиживал в трактирах пьяно и сонно; вёл беседы, слонялся на соликамском торжище; тихо сиживал в уголке приказной избы у таможенных дьяков да прислушивался к разговорам скучающих в ожидании подорожной купчишек; ходил с казаками и служилым людом на дощанике по селениям зырян, собирать ясак для воеводы, да всё выспрашивал про скит и лесного старца. Про скит зыряне ничего не знали, а про лесного старца рассказывали охотно, пока Шило — казак соликамского круга и десятник, — посмеиваясь, не поведал Ваське, что лесной старец у зырян — это такой русский лесовик, лешак, что присматривает за всеми лесными угодьями, и что на русских Вёрса зело сердит оттого, что много леса изводят, гонят с угодьев зверя, да без меры берут из рек и ручьёв рыбу… На вопросы, где живёт тот лесовик, зыряне лишь молча пожимали плечами да махали рукой в тайгу: вон, мол, лес, где ещё лесовику жить.
Беда, словом. Толку — чуть…
И с дьяком церкви Успения Святой Богородицы вышло неладно. Пропал по его человек с грамоткой. Как в Колву канул, да так ловко и без всякого следа, что сильные имел Рычков сомнения: а был ли такой человек вовсе?
«Был, но не в себе прибывал человече, Степане», — диакон говорил тихо, поминутно касаясь напёрстного креста и оглядываясь. — «И мой покой смутил. Не хотением, но случаем довелось мне быть при разговоре с архимандритом. Поначалу показаться я замешкался, а после боязно стало себя явить. Рек человек околёсицу, да такую, что в дурном сне не привидится. Хуже всего, что грамотку я видел. И письмена тарабарские, старообрядческую тайнопись. На вид — пермское письмо, что придумал просветитель зырян Стефан, когда киррилические буквицы меняются на греческие, но ещё фигурно прописаны. Не разобрал смысла, в руки-то мне грамотку никто не давал… Одно ведаю, из того что говорил Степан — ничего к старообрядческой, дониконианской ереси относится не может. Кликушества диавольские, безбожные. Не то чтобы с христианской верой не сродни, но даже и с остальными — магометанской ли, иудейской… Я ведь и в Приказ весточки подать не могу через голову Феофила, ни доказательства представить. И Степан этот канул, то каждый дён на паперти толкался, а теперь неделю глаз не кажет. Боюсь я господин асессор, в приходе-то нашем убавление — душ пятьдесят. Кто со чадами и домочадцами…»
Очень даже завлекательно. После нескольких дней пустопорожних встреч и разговоров появился у Рычкова некий следок: робкий, едва заметный, как заячий скок по первопутку. Недавний государев указ — «ни по церквям, ни по домам не кликать и народ тем не смущать» — прямо указывал Феофилу на надобность спровадить означенного Степана в острог. Но он этого не сделал. Старообрядческая грамота или нет — разбирать то должно было как раз Монастырскому приказу, а значит те письмена должны были попасть в руки архимандрита всеми правдами и кривдами и переправлены куда следует. Но не попали. И не переправлены. И если бы не донос диакона в Тайную канцелярию, то никто бы ничего и не узнал. Почему? А нет ли во всём этом какого умысла? И если архимандрит не спровадил кликушу под арест, то не сделал ли этого кто-нибудь другой?
«А-а-а, что-то припоминаю», — капитан-командор Свешников промокнул краем манжеты жирные губы. Командир Соликамского гарнизона изволили обедать холодной бужениной и сёмгой, закусывая рябиновую настойку красной икрой. «Господина асессора» за стол не пригласил. — «Был такой. Взят на торжище за кликушества непотребные. И на дыбе упорствовал. Нет, никаких письмён, ни тарабарских, ни прочих грамот при юродивом не найдено. Что? Батогами был бит… и вся недолга. Где? Да в порубе, где ж ещё. Если не кончился совсем…»
Испросив дозволения на посещение острога и получив его, уже в дверях Васька невинно поинтересовался, а не тот ли есть господин капитан Свешников, что в авангарде драгун Гебхарда Флуга захватил на реке Сож четыре тысячи повозок обоза бегущей армии Левенгаупта при Лесной, но тут же себя одёрнул — ах, нет, не тот. «Тот» Свешников пал доблестной смертию в драгунской атаке под Полтавою…
Вышел Рычков, ухмыляясь в усы: «Нате вам, господин капитан, закусите рябиновую»…
А вот в поруб, обустроенный среди прочих прямо в острожном валу, пришлось лезть. Провожатый солдат отомкнул запор и откинул крышку с провала, дохнувшего смрадом и темнотой. Намерений лезть внутрь служивый не выказал, запалил кресалом факел, сунул Рычкову светоч и безучастно уставился в серое сибирское небо: надобно, мол, ты и полезай, — не дознание, на дыбу тащить не велено. Из ямы, в которой дневной свет едва ощупывал бревенчатые стены лаза, не доносилось ни звука. «А вона — дробына», — махнул рукой солдат, выдавая малоросское своё происхождение. Ну, конечно, и лестницу сам…
Цепляясь за осклизлые брёвна, Рычков полез в поруб, погружаясь в смрадный сырой дух и темень, как в колодец с загнившей водой. Тут и факел горел слабее, словно не хватало воздуху. Смрад забил Ваське глотку и щипал глаза. Асессор закрыл нос рукавом, в голове ухало лесным филином. Ступил на земляной пол, поднял светоч перед собой…
По стенам ползут мхи, в середине, в земляном полу — отхожая яма, у стены — нары, а на досках мятая куча тряпья, в грязных складках прячутся багровые отсветы, перескакивают в мшистые швы сруба, подмигивают искрами в каплях влаги, раскачиваются на бледных корешках, свисающих из потолочных щелей, и давит на выю многопудовая толща земли острожного вала…
«Эй, Степан», — позвал Рычков. — «Живой ли?..»
Куча зашевелилась. Косматая голова поднялась над тряпьём, и налитый кровью глаз уставился на Ваську. Второй заплыл гулей, ресницы слиплись грязью, пряди свалявшейся бородёнки путались с нитями грубого рядна. Глаз смотрел мутно, узник не подал голоса.
«Слышишь меня? Нет?» — ответа не дождался. — «Сказывай, как найти старца Нектария. Где его скит, сколько людишек к нему прибежало. Кому отписаны тарабарские грамотки. Всё сказывай…»
В грязной бороде открылась красная щель с обломками зубов, тряпьё заколыхалось, в глубине кома заворчало, заклокотало, и утробный хрип вырвался наружу. Рычков шагнул ближе, сторонясь отхожей ямы.
«Смеёшься?! На дыбу ещё захотел?! Говори, где старика сыскать!»
Ухватил осклизлую рогожу, дёрнул с хрустом и выпустил тряпьё из рук. Узник лежал на животе. Спина, иссечённая батогами, вспухла почерневшими шрамами, с которых Васька отодрал коросты вместе с тряпьём. Белые черви слепо и беспокойно копошились в разодранной плоти. Смрад усилился. Степан вцепился Рычкову в рукав костлявыми пальцами, приподнимаясь. Открытый глаз сверкал отсветами факела.
«Старичка сыскать?» — заговорил он расщеплённым голосом, — «Старичка сыскать? Старичка-лесовичка, хе-хе… Сыщешь, господин, сыщешь… Я научу… и грамотку перескажу…»
Паучьи пальцы мяли рукав Васькиного кафтана и ползли вверх. Грудь и плечи узника запеклись ожогами. Рычков разглядел на едва оструганных досках нар налипшие ошмётки мёртвой кожи. Отшатнулся, но Степан его не выпустил, с силой потянул к себе…
«Тебе, в душу твою вкладываю слово божеское… Коли пуста душа твоя, омертвела и неживая, как поле мёртвых, куда был взят пророк Иезекиль, коли нет там ничего, кроме пыли и праха, упадёт слово в мёртвую сухую землю и погибнет без всхода, и не будет тебе преображения по слову божескому, ни спасения, ни вознесения. Хладный ветер понесёт душу твою по пустыне Антихристовым семенем…»
Степан выкрикивал Рычкову в лицо юродивый речитатив, давясь словами и смрадным воздухом и смрадом же дыша асессору в лицо: жарким, горячечным. Со спины осыпались черви, и глухо постукивали о нары в паузах, когда кликуша набирал в сожжённую грудь воздуха.
«…А коли душа у тебя унавожена благочестием и ищет спасения, орошена слезами страдания и страждет жизни иной, слово божеское даст ростки истины, и окрепнут они и потянутся ввысь, преображая сердце твоё, и помыслы, и дела… Укрепят силу твою корни праведные, и никакие соблазны земные и козни диавольские не сподвигнут тебя с пути вознесения к богочеловечеству, устремлений праведных, и спасению от антихриста…»
Мох в щелях сруба зашевелился, с подволока посыпались комочки земли и раскачивались бледные корни. Рычков упирался, отталкивая от себя юродивого, факел в руке затрясся. Смрад в порубе загустел, стены сжались, словно в колодце, и белый свет в люке померк, лестница исчезла. В чёрном квадрате вызверились неведомые звёзды…
«…а буде так, что слово божеское всходы даст, да возьмётся их душить терние, то здесь без помощи Нектария не обойтись…»
Васька зарычал и ткнул факелом в распяленный рот. Степан выпустил асессора. Стены отскочили, раздались. Рычков оступился и угодил ногой в выгребную яму. Опрокинулся, ударясь спиной — лестница! Лестница! — уцепился за перекладины, подтянулся и полез спиною наверх, размахивая почти угасшим факелом перед собою, низом…
«В верховьях Колвы-реки Нектарий живёт», — неслось из темноты, — «У святого озера скит. И путь к нему с первой буквицы начинается. Аз! Аз берёзовый!.. Слышишь, человече?!..»
Рычков вывалился из погреба, как из проруби выскочил, завалился на спину, и гранатным разрывом рвал голову дикий крик — «Аз берёзовый, внимай, Аз!» — пока крышка поруба не придавила завывания с глухим гробовым стуком. Шипел, угасший в траве факел…
Васька перевёл дух, глотнул чистого воздуха, криво усмехнулся. А ведь и напугал его юродивый, как ни турок ни швед не пугали. Аз берёзовый… То ли ещё в допросных листах понаписано…
«Нету, господин асессор, тех листов», — сокрушался Пустоватый, моргая крохотными поросячьими глазками, — «Приказный подьячий, что при допросах вёл записи, спешным порядком по указу воеводы отбыл с последним обозом в Тобольск ещё третьего дни. Не то он их с собой прихватил второпях, не то оставил для дознания капитан-командору — как знать? Может, и сам воевода к себе повелел принести… Дык, велика ль беда? Кликуша — в узилище. Допытать по новой…»
Не пришлось допытать. Помер Степан. Или не Степан…
«И как это он дух испустил в аккурат после твоей визитации, а?» — щурился на Рычкова воевода Баратянский: седой, грузный, с пунцовыми лоснящимися щеками. — «Нехорошее что-то в этом вижу, да не в упрёк тебе, господин асессор, то будет сказано. Нет, дела этого я не знаю и допросных листов человека Степашки не видел. Мало ли у меня забот? Посадские, купчишки, соляные варницы, караваны, торжища, разбойные людишки окрест, жалобщики и доносчики… Нет, батюшка, в монастырские дела мне лезть не с руки. Кого там святые отцы принимают, о чём беседуют — то дело божеское, духовное. Но коли Феофил кликушествам ходу не дал — значит и нужды такой нет, а? Как думаешь?! Слухи о ските за Чердынью и старце Нектарии имеют хождение, так оно на то и слухи… По всему Уралу и далее старообрядческие еретники разбежались, бесчестят словом и государя и порядки, сеют в умах брожение, к гари склоняют малодушных и заблудших… Но, заметь, господин асессор, с проповедями по земле не ходят. Живут в своей ереси тайно, и гарь творят только когда у ним приступают… Что? Берестяные грамотки старца Нектария? Ты их видел? Верно ли в них сказано, что тебе кликуша наговорил? Как теперь проверишь? Вижу, вижу к чему ты клонишь, только сам посуди, возможно ли, чтобы государев воевода, монашеский верховный чин и воинский начальный человек состояли в некоем сговоре, укрывая невесть чего, да ещё и против государя устремлённого? В своём ли ты уме, батюшка?! Мне, старику, и слушать про такое невместно, а по здравому рассуждению то — зачем такой заговор, к чему? От столиц мы далече, делом заняты государевым, для пополнения казны, приращения земель российских. Не по писанному выходит? Экая беда?! Соль, пушнина, руда, таможенные да торговые выгоды куда идут? От то-то… Что?! Народишку убыло? Господь с тобой! Через Соль Камскую тыщщи проходят человеков: и на запад, и на восток. Что теперь прикажешь, за каждым розыск чинить?! Нет, господин асессор, твое дело государево, особливое — тебе и розыск. Имеешь охоту на каждое кликушество гишпедицию снаряжать — мешать не стану. Скликай охотников на казацком круге, дощаник бери, дам; и полувзвод солдат. Более не могу, не серчай. Службы то в Соли Камской, я чай, не убавилось…»
Поглотила Ваську Сибирь, как есть с потрохами поглотила…
***
К исходу третьей седьмицы воинство Васькино зароптало.
Стали свободные от гребли кучками собираться, то у норы, то на кичке — от господина асессора далее, — шептаться и сверкать зло глазами из-под насупленных бровей. Измождённые лица опухли от укусов мошки, застарелые струпья расчёсов гноились. Дощаник окутывался табачным дымом, который пронырливый ветер растаскивал по-над Колвой грязными тающими клочьями. Табака то мало осталось. Это Васька знал. Всю полбу сварили и съели пять дён тому. Рыба стояла поперёк горла, и пустую ушицу хлебать — охотники перевелись: последние крошки хлеба уже вытрясли из мешков. С голоду, понятно, не пухли, но вынужденное безделье, однообразие ломовой работы и вид угрюмых берегов без края и конца осаживали дощаник сердечной тугой всё ниже и ниже, того и гляди через борт хлестнёт студёной водицей…
Рычков вострил шпагу и чаще чистил пистолеты, кляня и старца, и неведомый скит, и самого Ушакова с его дознаниями. От табака во рту стояла горькая оскомина, тело немилосердно чесалось, но горше телесных немочей донимали мысли: а ну как и впрямь нет никакого Нектария, морока одна да небылицы, и прав воевода Баратянский, но в Петербурге того не объяснишь, а значит быть Ваське драну батогами как сидоровой козе, да судьба сгинуть в каменных мешках демидовских рудников. А то и того хужее — навалятся прямой сейчас гуртом, намнут бока до беспамятства, да пустят за борт в студёную и прозрачную волну. С тем в Соль Камскую и воротятся: пропал де совсем господин асессор…
…К полудню развиднелось, разошлись в синем небе прозрачные облака, и солнечные зайчики играли в брызгах под ударами вёсел. На стрежени дощаник шёл тяжело, в сиплые ритмичные выдохи гребцов и скрип уключин стал вплетаться отдалённый рокот, словно где-то над горной грядой одесную ходила невидимая грозовая туча. Поносное весло убрано и вытянулось вдоль борта. Распущенный парус на райне вяло шевелился. Вперёдсмотрящий, оседлав бушприт, вытянул шею. Плечи его выдавали напряжение…
От казацкого кружка на кичке отделился Шило и, перешагивая скамьи, цепляя их ободранными ножнами татарской сабли, направился к асессору. Васька незаметно взвёл курки пистолетов под плащом, невозмутимо разглядывая переносье десятника: обгоревшее на солнце, расчёсанное в лоскуты сползающей кожи. Тумак с овчинной опушкой заломлен на ухо, концы вислых усов вросли в окладистую бороду, словно корни, серьга в ухе вспыхивала на шаге золотой искрой. Варнак и есть…
— А что, кошевой, — сказал Шило, щуря плутовской глаз, — Не пора ли братам вёсла сушить? Который уж дён идём — нет приметного знака. Может, и скита никакого нет, враки одни…
— В гишпедицию вас никто силком не тащил…
— Так то оно, конечно. Охота пуще неволи, — согласился Шило. — Токмо не упустили ли знак то? Не просмотрели? В зырянские селения заходить не даёшь, кумирницы языческие искать не велишь. Разве сказано, что знак с реки виден?..
Резон в словах десятника имелся, но самая думка его была прозрачна как вода в Колве-реке: рухлядишкой разжиться, что приносили в жертву Войпелю да Йёме; самородным серебром, что могло оказаться в жертвенных чашах у множества истуканов здешних божков и духов…
— В сём году воевода ясак брал, — сказал Васька и погрозил старинным зырянским присловьем, которых наслушался досыта в розысках и разговорах о постылом Нектарии, — А Йёма — баба кёд льёк. Сердитая…
Шило усмехнулся.
— Так то воевода…
Отдалённый рокот усилился. Дощаник забирал по стрежени влево, обходя пологий мыс поросший густым ельником. Рулевой за норой вяло шевелил веслом.
— Золочёные оклады на гнилые шкурки променять хочешь? Про скит старца Нектария в самом Петербурге известно. И народишку туда стеклось за последний год — тьма. Тоже не пустые шли, я чай…
— Эк тебя, господин асессор, — осклабился казак и поддразнил, — «Известно»… Град Петров далече, а чем длиннее дорога, тем больше врак пристаёт… Следов того исхода, о котором ты толкуешь, я что-то по берегам не вижу…
Тут десятник был в правых: места по обеим сторонам шли дикие, нетронутые. Ни единого следа торного речного пути: застарелых кострищ, рубленого лапника под ночлег, истоптанных полян, брошенных по берегам жердей от навесов, волокуш, шалашей; прочего сора, что походя оставляет за собой человек.
— Ладно, — сказал Васька, поглаживая пистолетную рукоять под плащом, — В следующее становище зайдём…
— Следующее — в двух переходах вниз по реке, — обронил Шило. Взгляд его затвердел, в бороде влажно блестели редкие зубы. Волосатые пальцы на рукояти сабли побелели. Двенадцать пар глаз напряжённо следили за десятником и асессором. Неужто всех подбил? «Дать бы тебе в душу», — подумал Рычков, — «Да по уху бы ещё…». Он сморгнул мутное безысходное бешенство, застившее ему и реку, и парус, и заросшие берега, и солдат на вёслах… В голове рокотало и ухало. Васька выпростал руки из-под плаща и накрыл ладонью головку рукояти казачьей сабли, склонился и зашептал дурнинушкой в бородатую харю:
— «Тебе, в душу твою вкладываю слово божеское… Коли пуста душа твоя, омертвела и пустынна, как поле мёртвых, куда был взят пророк Иезекиль, коли нет там ничего, кроме пыли и праха, упадёт слово в мёртвую сухую землю и погибнет без всхода, и не будет тебе преображения по слову божескому, ни спасения, ни вознесения. Хладный ветер понесёт душу твою по пустыне Антихристовым семенем…»
Шило отшатнулся, скамья подрубила казака под колени, и он бы рухнул гузном, не удержи Рычков его за опоясье. Гребцы сбились с ритма. Шило выпучил глаза, борода провалилась влажной, красной ямой раскрытого рта…
— Антихристовым семенем, казак. Понял ли?! — напирал Васька, унимая лютую радость от того, что угадал верно, и не катаньем варнака брать надобно, а мокрогубым юродивым речитативом, что врезался в память как затхлая вонь земляной ямы в платье. — Подберёт тебя Йёма, ох подберёт, коли креста на тебе нет…
— Аз, господин асессор! — донеслось с кички, — Аз берёзовый!..
Рычков отпустил Шило и ринулся вперёд, толкнув казака плечом.
Дощаник вышел за мыс. Впереди, в полутора верстах Колва круто забирала направо так, что, казалось, кончается вода, а река течёт прямо из земли. Стрежень, набравшая бег и силу где-то далеко и незримо, разбивалась пенными рокочущими гребнями о боец-камень тридцати саженей в высоту, ощетинившийся редколесьем, как кабанья холка. От камня на пару локтей выше по течению, по дальнему бережку, у самой границы воды и леса сложились берёзовые стволы, надломленные да поваленные в исполинскую буквицу «Аз», дивную, словно в расписной Псалтыри отца Феофила из Усольской обители, точно белилами её выводили по густой чащобной тени.
Васька живо растолкал казаков за спиной дозорного, вскочил на обносной брус, хватаясь за становой трос щеглы-мачты и вытягивая шею: не блазнится ли? Тот ли знак? А в зобу трепыхалось: «Оно! То самое!»…
— Сбрасывай парус, охотнички! — гаркнул Рычков, поворотившись. — Смену на вёсла! Навались!… Эй, на правиле, держи на сей створ!..
Он выбросил руку вперёд, радостно подмечая как заметались исполнять, загомонили, оскалились. Застучали каблуки по подмёту на днище, райна поползла вниз под скрип блока, захлопал-захрустел сминаемый парус. Дощаник сбавил было ход на смене гребцов и вновь рванулся, мнилось, по-над самой водой против сильной, зыбучей и беспокойной стрежени…
***
Устье ручья нашли в протоке за боец-камнем.
Не успел Рычков отрядить разведчиков, перемешав в партиях казаков, солдат и служилых людей воеводы Баратянского, как ушедшие на закат по берегу Колвы воротились: есть ручей, если где и искать святое озеро, то у его истока. Дощаник завели в протоку, ближе к устью ручья, упираясь в близкое дно шестами. До темна рядились, кто выступит на поиски обители Нектария, а кто останется стеречь судно. Охотников сидеть сиднем три дня — а именно столько Васька сторговал на поход и возвращение, — не нашлось. Соломинки тянули. Этакая прыть асессора загоняла в тоску пуще недавнего бунта. В собственные сказки на скорую руку о богатстве скита и старца Васька не верил, а равно и в лютую охоту служилых да казаков на грабёж зырянских селений, капищ да кумирниц — то одна видимость, ничем за весь поход не подтверждённая: просились — было, но и запретом вслух не тяготились до самого сегодняшнего дня.
Мыслил Васька так: коли есть среди соликамских начальных людей какой резон неведомому старцу трафить, то никак не могли оне своего человечка к гишпедиции не пристроить — а то и не в едином лице, — с умыслом бесславного ея завершения. Вот только кого? Как Рычков не присматривался, подсылов не распознал. А то что Шило — ухарская его голова, — не засмущался в зачинщики, так то ещё не явь: так, свойская живость натуры, да дурная кровь. Ваське ли не признать, коли сам таков?
Крюков, капрал? Косая сажень в плечах, кулачищи, голова, словно котёл, да и то, кажется, набита положениями воинского устава, а пуще — двумя сотнями статей «Артикула…» со всеми толкованиями. Уж больно горазд стращать…
Таможенный подьячий второго разряда Семиусов? Юркий, схожий с белкой человечек с быстрыми чёрными глазками, что смотрели всегда вприщур, как солдаты из полуплутонга Крюкова смотрят поверх фузейного ствола…
Иёма их разберёт, кто из них наушник. И чей…
Правду молвить, до сего дня, чем дольше длилась их гишпедия, тем пуще Рычков увязал в трясине сомнений сродни тем, что щедро втолковывал ему воевода Баратянский: нету никакого скита и старца; и заговора нету, поелику не ведомо к чему такой заговор и не видно никаких выгод от него, окромя пустой хулы на государя. А злость и хмурь охотничков — то всего лишь недовольство пришлым начальным человеком, что гонит неведомо куда и не пойми зачем, да ещё и лишает лакомого куса всякой походной жизни…
Но знак то вот он. В ста саженях. Рукотворный — Васька проверил, — а значит и остальное тако же ощутимо и быти, как гладкие рукояти пистолей за поясом; как гнус, сырость и вонь: рыбьей требухи, смолы, немытых тел, пороха и железа; и скит, и тарабарские грамотки, и так к случаю испустивший дух кликуша Степан, что и на самого асессора за то вины можно наложить.
Сидел Рычков на обносном брусе у норы и лениво следил за бивачной суетой: как разбирали справу; как солдаты чистили фузеи и багинеты; как шиловские казачки теребили торока, собираясь на завтра в пеший поход. По-над Колвой плыл стук каблуков по подмёту, треск сучьев и горький дымок костра на берегу. Глухо ворчал боец-камень, изнемогая в битве с рекой. Солнце катилось далече и книзу, словно норовило побыстрее добраться до Петрова града, а густые тени пихт, елей и кривых берёз забирали бивак в душную, заскорузлую жмень.
А ещё думал Рычков так: коль уж не вышло у подсыла или подсылов гишпедицию поворотить в Соль Камскую, то нынче расстараются они к тому, дабы сам господин асессор в той гишпедиции сгинул. И живость окрестная, и суета, и зычный рёгот охотничков, и унылые рожи остающихся в сторожах — всё к одному.
Принудил таки Васька кого-то завопить: «Знать не знаю никакого государя-анператора!»
В правых сказался господин Ушаков.
Только чтобы личину этого «кого-то» открыть, придётся Рычкову идти до конца. И сам того не ведая, сидел Васька на брусе и скалился в синие сумерки, как под Наровой — в набегающие шеренги свеев.
***
В сказках бабки Анисьи всего было по три: три желания, три испытания, три попытки и сроку, обыкновенно, тоже три: часа, дня, года… Как далее уходили охотники вверх по ручью, не раз и не два мнился Рычкову трескучий и глуховатый бабкин голос: «На осине сижу, сквозь клён гляжу, берёзу трясу». Трещала лучина, кудель на расписной лопасти шевелилась, словно живая, испускала из себя скрученную нить; шелестело в сухих старушечьих пальцах берёзовое веретено; поскрипывало донце, когда Анисья клонилась или прямила согбенную спину, расправляя узенькие костлявые плечи. А за загадкой — зачином уходили в дремучие сказочные леса встреч неведомым опасностям герои-удальцы с наказом отыскать то, чего и сами не знали, не ведали…
Ручей, что на пути к Колве пробил прибрежный камень, порожками, бойко и звонко катился по распадку меж двух невеликих горушек, в полутора верстах от устья поворачивал на северную звезду и далее, по горной равнине бежал тихо и покойно, выписывая руслом коленца: то застывая омутами, в коих крутился неспешно разный лесной сор, то укрываясь дико разросшимися кустами смородины и волчьего лыка, ветвями рябины и жимолости.
Берега делались топкими, мхи пятнали камни и ползли в подлесок плотным ковром. Сырой воздух звенел комариным писком, густые тени пихт и елей жадно тянулись к охотничкам — коснуться, смахнуть со лба пот, — а хилые, кособокие берёзки заходились в падучей, словно юродивые: «Грядёт, грядёт пришествие антихриста!» И забивал ноздри запах изрытой земли: влажной и жирной, как чёрный творог…
В рекогносцировку пошли чёртовой дюжиной — удачливое Васькино число.
Походный порядок с двумя подменными дозорными из казаков по обоим берегам, в двадцати — тридцати саженях впереди основного отряда. Арьергардию Рычков держал ближе, отряжая туда попеременно, то Шило со товарищи в одного — двух, то Крюкова с парой солдат с наказом непременно нагонять отряд до прямой видимости каждые пятьдесят шагов. Семиусова Васька держал при себе, всякий раз высматривая среди спин порывистую, скачущую походку.
Крайней нужды в сём построении не было, но господин асессор привычно понуждал подсыла себя выказать, хоть бы и выстрелом в спину. Господь не выдаст — свинья не съест. У пехотной фузеи прицельный бой на сорок саженей, и то на открытом месте. А тут — шаг в сторону, — и Рычков уже за спиной впереди идущего, али за кустом, деревом, и еловые лапы смыкаются, словно никого и не было. Подстеречь, конечно, можно, так ведь и попытка всего одна. На вторую времени не достанет, неоткуда ему взяться: курок на предохранительный взвод, открыть полку, достать патрон из сумки, скусить кончик, порох на полку насыпать, прикрыть огнивом-крышкой, остатний порох насыпать в ствол, вложить пулю, заряд прибить шомполом, убрать шомпол в ложу, курок на боевой взвод, вскинуть, прицелиться… Фузеи только у солдат и капрала, а средь гарнизонных вояк Васька добрых стрелков что-то не примечал — едва два раза за минуту успевали пальнуть, да лицо отворачивали раньше, чем успевали целить.
У казачков ухватки вполне варнакские, разбойные, так ведь и длинноствольного оружия нет: пистоли да сабли. А с надёгой из пистоля садить — так это на пять шагов сойтись нужно, курки взвести. Щелчки кремнёвых замков — звук особый, с треском сучьев никак не спутать, и в сыром воздухе разносится далече, даже если загодя их взводить.
Опаска была, конечно, но Рычков уповал на чутьё своё солдатское, что не подводило его ни при Нарве, ни при Лесной, ни в прочих баталиях, когда в минуты смертной угрозы накатывало вышним знанием так, что мнилось — каждый волосок на теле становился в дыбы, а в животе делалось холодно и пусто, как перед броском в развороченные пушечной пальбой неприятельские флеши.
Лихорадит Рычкова в тягостном ожидании, то сомнения точат. Всё асессор примечает: кто сменился с авангарда, кто приотстал; как посмотрел, куда шагнул, как повернул; справа под рукой ли; мелькнёт ли дозорный на другом берегу ручья — ширины то в нём, где переплюнешь, а где сажени на три; в ином месте порожек с осклизлыми камнями, что торчат над прозрачными струями, словно гнилые зубы, а подале — глянет, Васька, — омуток тихий, чёрный, с воронками, где-то там на дне сестрица Алёнушка: опутали грудь водяные травы, руки-ноги заплели — не пускают…
Тяжело шли, до грудного клёкота.
Леса то не чухонские — чистые да светлые, — в иных местах через подлесок прорубаться случается, каблуки вязнут в пружинистых мхах, а на разгорячённые лица липнет паутина. Хряск и стон стоит впереди, и какая ни есть живность окрест — замирает в испуге и разбегается. Должно быть. Не видали ещё живности то, ни зверья, ни птиц; ни следа, ни гнездовий… Хмарь и густые тени. Бледное солнце укрылось за толстым стёганым одеялом грязных облаков. Того и гляди польёт дождичком
— Путя не торные, — роняет Шило, поравнявшись с асессором. Серьга в ухе тускло поблёскивает. Сапоги, шаровары и полы бешмета — мокрые, хоть и заправлены за пояс: сменился с дозорных… Ножны сабли царапают в палой прошлогодней листве кривую борозду.
— Сам вижу, — огрызается Рычков. Ладони в перчатках вспотели, рукояти пистолетов давят на живот, да эфес шпаги норовит уткнуться под рёбра, когда экспедитор неловко задевает концом ободранных ножен узловатый корень под тонкой коркой мха.
«Как же такое возможно?» — вдругорядь думает Васька, — «Ведь ещё в 1702 году, определяя дела в ведении Преображенского приказа князя-кесаря Ромодановского, государь Пётр в первый черёд указал быти тем: «…которые в государственных делах, а именно: в дурных словах или делах, или деле к возмущению и тому подобных…». И в Канцелярии тайных розыскных дел порядок значения по ведомству остался неизменным.
Кто про такое дело знал и не донёс — умысел злее пьяной Васькиной выходки, облыжного навета по «слову и делу»: розыск дольше, наказание страшнее, а стало быть, и причина умолчать должна пересиливать страх на великую меру…
Так?
Так.
Первым с юродивым Степашкой сносился архимандрит Феофил, беседы имел тайные, и не раз. Тарабарскую грамотку держал в руках и тайнопись читал. Степашку держал поблизости, но в Монастырский приказ ничего не отписывал, с экзархом не сносился… Грамотка, конечно, была. Уж очень приметно ея диакон церкви Успения Святой Богородицы описывает: письмо святого Стефана, буквицы. Но что в ней было писано? То ли, что Степашка в порубе Рычкову бормотал? И где теперь сия грамотка? У Феофила? Али переписана не единожды и разошлась по Прикамью и далее, как указывал господин лейб-гвардии майор Ушаков? Соображай-смекай, господин асессор; отдели сущее от плевел…
Быль первая: Феофил о ските Нектария знает, приметы к розыску пути ведает, суть еретических посланий прозрел, но всё держит в тайне. Может, розыск асессора ему нож острый и многая разорения? Мог Феофил своего человечка приставить к Рычкову? Мог. Кого?
Да хоть кого»!
Васька хмуро оглядел своё воинство: Крюков с солдатом отстали в арьергардию; Шило перебрался в дозор на противный берег, его ещё видно, но вскорости скроется; Никишка Семиусов плетётся в плотной группе солдат впереди; казаки уклонились в чащу от берега, обходя залом, но держатся на виду…
«Все оне тут с крестами, православные», — думает асессор безутешно, — «И к причастию, и к обедне, и к исповеди горазды. Службы испросить, помолиться, свечку поставить. Во здравие ли, за упокой… И к архимандриту на поклон по какой нужде… Каждому прилично, и нет в том никакого подозрения.
Только единолично ли Феофил тайничает? Не похоже. Был бы в одного — Степашку упрятал бы с глаз долой накрепко. Мало ли погребов в монастыре на Усолке? Но не так делал. Держал юродивого близко, под призором, но у всех на виду, прилюдно. А не с умыслом ли, дабы кликушу взяли за караул, под надзор капитан-командора Свешникова? Спихнуть заботу с плеч, да от нужды доносить в приказ, али в розыскную канцелярию избавиться; не имать Степашку под микитки для сопровождения в Петербург, как по указу о «государевых делах» делать надлежит…
С грамоткой ли спровадил?
Капитан-командор от сего открещивается, а значит, быль вторая — Свешников о ските, Нектарии, тайнописи и поношении государя ведает из допросных и пыточных листов, снятых с юродивого — на дыбе молчальников мало, на дыбе все откровенны, как дети; — регламента «…о розыскных канцеляриях и государевых делах…» не применил; Степашку держал за караулом; допросных листов у себя не сохранил; упирает на то, что де промемория «о кликушестве» исполнена до последней буквицы.
И хоть капрал Крюков на смекалку туговат, но особые приказы капитан-командора на предмет участи асессора иметь может, и исполнит в точности с должным артикулом «…какое кому наказание за вины принимать надлежит».
Быль третья: князь-воевода Баратянский со слов своих о Степашке и тарабарской грамоте пребывает в неведении; пыточных листов не читал, отговорился великими заботами; намекнул на небрежение асессора в розыске; представил дело о Нектарии и ските немощным, пустяшном, вроде бабьих пересудов.
Быль четвёртая: допросных листов Степашки нет; подьячий, что записывал речи юродивого — неведомо где: не то налим столетний его доедает под осклизлой корягой на дне Камы-реки, а не то шагает он впереди Васьки в обличии подьячего среднего разряда Никишки Семиусова. А? Ежели и прятать кого, так на самом видном месте. И за столичным асессором призор, а воеводе — доклад. Придавить бы его в сторонке…
Юродивый Степашка кончился совсем, только сам ли? И спросить за всё за это не с кого и на поверку — незачем. Истаяло дело о поношении государя, прошлогодним снегом изошло. И всякий помянутый чин Соликамский к тому руку приложил и старание немалое. И сие — есть быль пятая. А случилось то по недомыслию, али напротив — с каким умыслом — то ещё розыску подлежит. Ох, держи ухо востро, асессор. Аникой-воином ты в эту гишпедицию выступил…».
Заходится Рычков в нервной горячке. Неладное вкруг себя чует, недоброе. Мнится уж, что и лес следит за каждым его шагом многоглазой россыпью ягод волчьего лыка, огнём диавольским жжёт; за всяким кустом — засада; всякий треск под неосторожной ногой — маслянистый щёлк взводимого курка; влажный высверк меж пихтовых лап — изготовленный к пальбе ствол фузеи; оступился ли кто, споткнулся — к подлому удару приготовляется…
Давит низкое небо на плечи, гнёт, набухает скорой теменью. Мхи с лишайниками ползут по стволам, словно живые, виснут на низких ветвях грязным саваном. Чавкает под ногами, сырость ползёт по ботфортам, тянет за плащ, забирается под платье, сковывает движения дровяной усталостью, забивает грудь запахами прели. Тени скользят впереди, прячутся меж стволов, замирают, корчатся, словно навьи и… отступают перед дозорными, чтобы стать поодаль плотнее, неприступнее. За поворотом ручья — осторожный плеск и журчливый русалочий хохоток… В животе собирается ледяной головой, занемевшая ладонь тискает рукоять пистоля… Ан, нет. Шило вброд перебрался…
Капище, — сипло отплёвывается десятник.
— Стой! — скомандовал Рычков, солнце за лоскутным небом бледнело и таяло, словно кусок масла в горячем молоке, сумрак сторожко выползал из подлеска вслед за мхами и лишайниками. — Ты всё не угомонишься, казак, а? Упрямый…
— Не то говоришь, господин асессор, — отмахнулся Шило.
Мрачно сказал, без всегдашнего своего плутовства. Посеребрённая тесьма на вороте рубахи и позумент на бешмете потемнели от пота. Он вытянул руку и сунул Рычкову грязное, мокрое…
— Гляди…
В первый миг почудилось — змею ухватил: холодную, чешуйчатую, с бледным узором на спине. Едва не выронил обвисшую в ладони плеть. После над ухом кто-то выдохнул:
— Виток, кажись…
Рычков огляделся. Семиусов. Тут как тут, через плечо заглядывает. Прочие охотнички повытягивали шеи, вишь — сгрудились. Арьергардия с хрустом ломала подлесок. Близко, враз подойдут.
— Что за виток? — Васька покрутил в пальцах туго сплетённый жгут в выцветших красках.
— Ну лариат, — подсказал подьячий. — Инако же — змейка…
— Украшение бабье, — сказал Шило. — Пояс, али бусы…
Глядел он всё тако же хмуро — брови насуплены, — и ронял слова, словно пульку в ствол фузеи сплёвывал. Рычков рассерчал.
— Ну так и что с того?! Виток, лариат… — он ткнул кулаком с зажатой в нём грязной верёвкой в грудь десятнику.
— Ты погоди на вороп брать, господин, — казак как не заметил, осторожно принял виток, сдавил крепко. — Посмотрел бы сам пока свет, тебе, я чай, к розыску способнее…
Вот оно, думает Рычков, пожалуй, что и началось. Отведут в сторонку и придавят… «Посмотрел бы…» Как же…
— И на ночь становиться пора, — десятник уколол взглядом темнеющее небо в просветах еловых макушек, — На том бережку «егыр», а за капищем, в гору чистый «яг» идёт, суше там, пореже и ветерком обдувает. Место подходящее…
Он отмахнулся от тоскливого комариного писка. Виток в кулаке качнулся, словно удавка…
***
«Егыр» — заболоченная сосновая рощица.
Невесть сколько лет ручей, поворотивший здесь на восход, пропитывал низкий бережок студёной водицей, замешивал квашнёй землю в излучине, нагонял в заводь палой хвои, сора, почернелых листьев и ряски, и теперь вяло шевелил меж голых и мокрых стволов это чёртово варево невидимыми низовыми струями, словно лешак сонно ворочался под дырявым, ржавым в закатных лучах, рядном.
— Эхма! Скособочило-то…
Сгрудились на топком бережку, задышали сипло, заперхали, но чем дольше стояли и глазели, тем тише становилось сорванное тяжким переходом дыхание, да голову гнуло к земле: всё хотелось сделаться крошечней, незаметнее.
В чахлой рощице не было ни одного прямого деревца. Где стройные чухонские корабельные сосны, что тянули кроны в серое балтийское небо, под самые набухшие штормовым дождём облака? Не то всё. Словно стайка юродивых высыпала на соборную паперть, являя язвы свои и увечья, потрясая веригами, но не жалости к себе ради, не с укором к телесному здоровью пришлых, а с неведомой, глухой угрозой, застывшей натужным мычанием в безъязыких ртах.
Были сросшиеся стволами дерева, перевитые в последних объятьях, с шелушащейся корой, словно влюблённые, задохшиеся в дыму под рухнувшей кровлей сгоревшей избы; был колченогий старик с мшистой бородой, далеко отставивший клюку, попираясь костлявым плечом и клонясь набок; был ствол, изогнутый татарским луком, нацеливаясь на пришлых через ручей длинным, острым сучком как стрелой; была сосна, колодой оплывшая, морщинистая, простоволосая пучками торчащих веток с чёрным провалом распяленного в безмолвном крике дупла; дальше были дерева, застывшие в исступлённой пляске или мольбах, с ветвями воздетыми к небу — прямо и длинно; и ряд сосёнок мал мала меньше, рядком, словно пострелята выглядывающие над плечом переднего…
В самой середине увечного хоровода монастырскими чернецами возвышались на две сажени обугленными столбами изломанные, голые стволы в два обхвата, без крон, с расщеплёнными верхушками: в глубоких бороздах окаменевшей коры, наплывами на обломанных сучьях, коростах сине-зелёных лишайников и паутинных лохмотьях мшистого покрова. Числом три. Шевелились юркие тени у оснований, словно колыхались полы оборванных ряс. Идолы? Тихо плескала вода. Меж стволов, по-над рыжим покровов гнилых листьев и павшей хвои клубились облачка гнуса. Неподвижный воздух тихонько звенел комариным писком: тонким и злым. И мнилось Ваське, что глядят на него оттуда. Тяжело глядят, по последнему — как глядят поверх ружейного ствола; словно весь лес сошёлся в заболоченной низине, все давешние страхи асессора в кулак собрал и огрел по лбу со всего маху.
— Виток я с крайнего снял, — сказали над ухом.
Рычков повернулся, едва ворочая окаменелой шеей.
Шило остервенело скрёб в бороде, зрак меж припухших, покраснелых век настороженно обшаривал противоположный берег, как внове. Ощупывал диковинные деревца, ловил вялое шевеление мшары у мокрых стволов, скользил вослед клубам комарья, растворявшимся в спорых сумерках.
Асессор не видел, но чуял — тако же застыла вся его ватага охотничков, онемела, только грязные пальцы тискают оружейную справу, ищуще касаются нательных крестов под мокрыми рубахами, да шевелятся обкусанные губы, поминая не то святых, не то чёрта…
— Зыряне сказывают: у каждого человека в лесу двойник-дерево имеется — Ап-су…
— Чего? — Васька покосился за спину.
Говорил Семиусов. Глаза на выкате, кончик хрящеватого носа подёргивался, словно у амбарной крысы, в худой рыжей бородёнке на впалых щеках застряли крупные капли пота.
Подьячий моргнул.
— Говорю, оттого оне и на русских косо глядят, когда лес валим, — забормотал он. — Всё ждут, когда с зарубок да затесей кровь хлынет… Стало быть, где-то живая душа хиреть зачнёт…
— Свят-свят… — плеснул шепоток.
Васька криво осклабился.
— Ага. Все калики от храма Успения тут собрались, — сказал он и махнул рукой в сторону рощи. Обернулся к Шилу:
— И ты хорош, казак — «капище». Подношения где? Шкурки, серебро, снедь? Болото и есть… Ты вот чего, выводи охотничков на сухое, пока воинство наше не обгадилось. Становище ладьте. Дай…
Рычков потянул лариат из руки казака. Тот ещё вглядывался в шевеление теней меж стволов, жевал губами и не враз выпустил осклизлый шнурок, но плутовской блеск мелькнул в глазах раз, другой, и Шило тряхнул плечами.
— Любо, — сказал и гаркнул — А ну, браты, забирай через стрежень на Кол-звезду! Вишь там бугор сухой…
Выдохнули, загомонили, шумнули справой, вода в ручье разошлась плеском, пошла усами.
Асессор глядел им вослед цепко, ведя счёт по головам — как, раскачиваясь, взбивали на шаге пену, как жались плечами, обходя окаянную рощу, сбиваясь в гурт, и только Шило в головах вскидывал колени бойко, подвернув полы чекменя за пояс, — и злая усмешка не сходила с лица. «Удавят… Как же… Сами со страху того и гляди удавятся…»
Он перевёл взгляд на рощу.
Усмешка сошла, лариат вился вокруг ладони холодными петлями, Васька бездумно теребил загубленное украшение, смекая, а не есть ли то первый и пока единственный след той людской убыли с соликамских варниц, посадов и торжищ, что в такую заботу взяла господина майора Ушакова?.. И указал на тот след Шило. А мог бы и утаить… И что за сказки принялся Семиусов толковать? Бабкино веретено ему в дышло…
Эк всё перепуталось то: есть ли подсыл, нет ли? И что за комиссия — быть на службе Канцелярии Тайных государевых дел? Голову сломишь… Так и в демидовских рудниках, чай, не слаще… А инако глядеть — вервие ещё не указка. Мало ли инородцев-охотников по лесу шатается? Ну, оставил иной мету из чего не жаль. Что в руку посунулось…
Обрубки-чернецы немо маячили перед глазами. Тучи комарья колыхались, истаивая вдруг в сгустившихся тенях, то уплотняясь в стороне, на сажень, густыми кляксами. Сосна-лук изогнулась, мнилось, сильнее, нацеливая на асессора острие сухой ветки-стрелы. Гудение мошкары чудилось звоном натянутой тетивы, «пострелята» сбилась в гурт, переплетённые сосны разомкнули объятья, колченогий старик подсмыкнул клюку, колода принялась раскачиваться… Рычков сморгнул и взялся набивать трубку духмяным табаком. По-над ручьём стекал гомон уходящей ватаги, плеск воды и бряцанье железа, и уносились звуки ниже, чуть не бесследно. До самой Колвы, глядишь, доплывут…
Васька почиркал кресалом, окутываясь горьким дымком, и убрал трутницу в патронную сумку.
Вода холодно схватила его за щиколотки, перебирая складки на голенищах.
Противный берег разом надвинулся.
Кривая роща разомкнула крыла, словно с флангов за спину асессора ринулась лёгкая конница. По фронту скрюченные фигуры упёрлись, пригнулись в сторону неприятеля. Васька рвал стрежень, нащупывая подошвами дно, лариат давил на пальцы змеиными кольцами. Вода поднялась и опала. Ручей застыл, загустел мшарой, замедлился. Каждый шаг колыхал топкое одеяло от края и до края, насколько хватало глаз, словно за деревьями крались лазутчики-пластуны. Небо сделалось ещё ниже. Быстрые сумерки жались к болотине, заплетая мхи тугими вицами. Рычков стиснул зубы, едва не перекусив мундштук. Сердце стучало сильно и торопливо. Кровь грохотала в ушах отдалённой артиллерийской канонадой. Каблуки вязли в болотной жиже. Рычков навалился грудью и ворвался в рощу плечом вперёд, словно в апроши перед вражеским редутом…
…и едва не упал.
Юродивые сосны расступились, брызнули в стороны, и Васька очутился у самых чернецов. Близко.
Рой гнуса отпрянул, истаял над головой в чахлых кронах, но, почуяв разгорячённую плоть, потянулся, изготовляясь навалиться превосходящим числом, загудел. Васька старательно пыхал дымком, окутываясь завесой, но разумно предполагал, что долго не выстоит, и вскорости очумелая от запаха крови мошка принудит к ретираде. Воздух в роще загустел. Запахи сырых мхов и мёртвой болотной гнили забил ноздри, перебивая ароматную горечь табака.
Определить, из какой породы дерев вышли истуканы, Рычков не сумел. Толстые, корявые, плотной панцирной коры, изборождённой глубокими — до почернелой плоти, — трещинами. Оплывшие наростами основания обломанных сучьев. Замшелые книзу, в нитяной паутине ползучих мхов. С размозжёнными в обугленную щепу верхами. Схожие меж собой и отличные, морщинистые, как ноги-столпы элефантов, которых Васька видал на картинках в немецких книжках, которыми бивачные распаляли костры в разграбленном Нотебурге…
В трубке захлюпало. Асессор отмахнулся от назойливой мошкары. «Крайний слева», — Шило сказал. Ну так и чего? Рычков обошёл истукана кругом, с усилием вытягивая отяжелевшие ботфорты из грязи. Рука в перчатке следовала пальцами по изломам коры… Ничего, пень пнём, как есть — гнилушка. Оттолкнулся, поворачиваясь к среднему, потоньше, столбу, надломанному как бы в гигантском суставе на высоте Васькиных плеч… Мёртвое древо, мёртвое. Давно не бегут от корней к вершине живительные соки, и невесть зачем цепляется лесной упокойник за расползающуюся под ногами твердь. Если где и были в миру у этих обрубков человеки-двойники, то давно сгнили в могилах…
В сальных волосах над ухом зло запищало, забилось. Васька лапнул себя, едва не сшибая треуголку и ощутил жгучий укол. Всё, распухнет как оладья. Перед глазами рябило и роилось, толкалось и лезло в зрак. Трубка погасла…
Рычков начал ретираду мимо третьего столба, на треск валежин и отдалённый гомон: ватажники ставили бивак и, мнилось, уж тянет из густеющей тьмы горьким дымком сгоревших лишайников. Асессор сделал два нестройных тяжёлых шага, когда почувствовал плотную, упругую хватку на правой щиколотке.
Руки действовали сами: одна отбросила полу плаща, а другая уже тянула за эфес шелестящую в ножнах полоску стали. Рычков рванул пленённую ногу из жижи, изготавливаясь рубить и…
В ногах вспучилось мутным пузырём. Мшара треснула, поползла гнилым рядном. На закатный свет болотной жабой выскочил грязный бородавчатый ком. Полетел в сторону, но стреноженный длинными усами, обвившими Васькин сапог, плюхнулся к подножию третьего столпа. Рычков зарычал и рубанул таки по осклизлым, блестящим нитям, изготовляясь обратным движением нанести неведомой твари смертельный укол, и уже пошёл — телом, руками, ногой, — привычно и бездумно изворачиваясь…
…И захохотал, клёкотно, мокро, опустив клинок.
Старый стоптанный лапоть, распущенное на носу лыко, оборы вытянулись, словно гигантские черви: чёрные, склизкие. Обрубки их застряли в складках голенища. Ещё подношение?..
Смеялся Васька недолго. Пронырливая мошка мигом набилась в распяленный рот, асессор поперхнулся. Долго и натужно кашлял, схаркивая. Словно по сигналу полковой трубы, гнус ринулся на Рычкова разом, залепляя глаза, набиваясь в складки одёжи, протискиваясь под грязный офицерский бант, угрызая потную шею.
Асессор в сердцах отмахнулся. Рискуя сломать клинок, рубанул вскользь по чёрному стволу ближнего истукана и заторопился прочь от юродивой рощи, на сухое и выше, к яркому пятну бивачного костра. Он едва разбирал дорогу, всё ещё перхая и плюясь, как азиатский верблюд. Ветки цеплялись за одёжу, под ногами хлюпало и булькало. Гнус восторженно кружил вокруг головы. Темнота кругом делалась плотнее. Рычков заметил, что выбрался на сухое, только когда резкий ветерок, сорвавшийся с горки, смёл зудящее облачко за спину. А там, в глубине скрюченной рощицы, пока зарубка от Васькиной шпаги на стволе иссохшего истукана наполнялась мокрой, осклизлой темнотой, мшара, потревоженная непрошенным вторжением, покойно укладывалась в ночь, сонно дожёвывая испорченную человечью обувку…
***
— …святой Стефан пришёл в сии места отверзть зырян от язычества и окрестить в православную веру и многия монаси с собой привёл. И рассылал он тех чернецов окрест, по речкам, в лесную глушь, чтобы искать становища и говорить с туземным людом. Вот раз два чернеца набрели на такое становище и захотели проповедовать, но зыряне от языческой ереси отцов не захотели отказаться и убили тех монасей, зарыли в лесу и возложили на погребение два огромных валуна… Воинский начальник из самого первого острога на Усолке, послал на то становище войско — язычников побить, поселение разорить и всякий страх навести. Зыряне же про то прознав, вырыли огромную яму и поставили на подпорах настил поверх той ямы. Собрались на том настиле всем становищем, от мала до велика оружные и стали с пришлыми биться, но силу не переломили. А когда не осталось у них на ногах почти что никого, тот настил хитро обрушили и сами на себя обвалили землю. И долго ещё в том месте шевелилась земля и слышались стоны… А у язычников есть такой обычай: дабы мертвецы не шастали в мир живых, в ногах упокойника сажали дерево и ходили за ним, как православные ходят за могилами на кладбище. Вот и вышла на месте той общей могилы целая роща, кривая да убогая. По всему северному прикамью, где хоронились язычники заживо, наросли такие рощи. Сказывают ещё, что сам Вёрса, лесовик зырянский те места обхаживает, ибо сами язычники почитают те места опасными и злыми. И в каждом таком месте Вёрса сажает раздвоенную сосну. Она тебе и мета, и препон, замок. Но ежели в особые дни через расщеп глянуть на восход, то может открыться дорога в подземное царство мёртвых…
— Свят-свят…
— Ври больше!
— Вот те крест святой…
…Стращал, конечно, Семиусов. Его дребезжащий подьячий голосок вплетался в тишину ночи, мешался с потрескиванием сучьев в костре, на котором слабо шипел остывающим кипятком походный котёл в хлопьях сажи.
Рычков дремал в сторонке, завернувшись плотнее в плащ. Устаток не забирал. Лицо горело, и зудело в самых причудливых местах тело, куда, казалось, никак не могла забраться мошка. Изгрызенное ухо развесилось оладьей и, мнилось, долго колыхалось ещё, стоило повернуть голову. Сыто грело нутро давешней ушицей, которая и опротивела всем до нельзя, но хрупкое белое мясо поленных щук умяли подчистую, швыркая юшкой, куда Шило загодя набросал каких-то душистых травок…
Время от времени Васька разлеплял оплывшие веки, всматриваясь в темноту, перечёркнутую редкими сосновыми стволами; сонно следил, как срывались с языков пламени быстрые искры и уносились прочь; пересчитывал ломкие, чёрные силуэты сдвинувшиеся ближе к огню, едва признавая донельзя искажённые багряными отсветами лица, что больше походили на чертовы хари на адовой кухне. Там и сям поодаль наросли кочки — то охотнички спали, укрывшись кто чем, а кто и так, прямо на толстом ковре из палой хвои, через который земля тянуло из человека тепло не в пример менее.
«Яг» продувался насквозь, протягивался ветром, что раскачивал невидимые вышние кроны, изредка посыпая бивак рыжей хвоей; уносил вниз по склону и гнус, и запахи болота от сырой одежды, и кислую вонь давно немытых тел, сопение и храп, наломавшихся за день служивых. Изредка из темноты доносился плеск воды от близкого ручья: не то водяной там хороводил с мавками, не то замшелый налим хватал зазевавшегося мыша…
— Нету там раздвоенной сосны, — донеслось до Рычкова.
Где это «там» было понятно. И хоть про лапоть Васька никому не стал говорить, но думки всякого вертелись вкруг уродливой заболоченной рощи, сказочных стволов и диковинных образин.
— Вот, я о про то и сказываю, — отозвался Семиусов, — Нет препона…
Ближайшая к Рычкову «кочка» заворочалась, разрослась и в рыжие блики юркого света посунулась неровно остриженная голова капрала Крюкова.
— А вот завтрева самые говорливые пойдут дозором до полудня, — сказала голова злым шёпотом, — Потому как, чаю, силёнок у вас не убавилось… Кто там бдит?! Лебядко? Корытин? А ну, разбирай фузеи! Багинеты примкнуть, на часы — марш! Ваш черёд…
Постов Васька выставил три: ниже по склону, противу окаянной рощи; на закат, в глубину чащобы и к северу, вдоль ручья, в сторону, куда путь им далее лежит. И раз уж Крюков третьего охотника не вызвал, стало быть — сам пойдёт. То и вышло. Пока солдаты угрюмо шевелили справой, бряцая железами, капрал тоже сбирался: быстро, тихо и привычно оправляя снаряжение…
Угрюмая возня не укрыла от Васькиного уха сухой щелчок.
Мнилось, он даже слышал, как с шипением сгорает порох на полке, а уже стоял на ногах с пистолем в шуйце, стряхивая ножны со шпаги. Тут и грянул выстрел. Огненная вспышка мелькнула за деревьями на закате.
— Стерегись браты!
У костра замерли, присели. Вскочил Семиусов и тут же шлёпнулся тощим гузном. Тёмные комья окрест задвигались. Вскакивали солдаты и казаки из тяжёлого обморочного сна.
Бах! Второй выстрел.
И следом дикий вопль, как кричит в смертном ужасе человек. В ужасе и бессилии.
Замерли все. Оцепенели. Треснули в костре угли. Ветер донёс дымный запах сожжённого пороха. Крик не повторялся. Из чащи более не доносилось ни звука. Не ломались сучья. Не шелестела хвоя и редкий подлесок. Не слыхать скорой поступи нападавших.
— Капрал! — гаркнул Рычков. — В каре! Фас — на север!..
Из темноты наскочил дозорный со стороны заболоченной рощи. Глаза навыкате, жиденькие волосёнки свалялись, мокрый рот распялен, алеет пятном на совершенно белом лице. Чуть не вдарили в душу, не разбирая…
— Не бей меня, браты! Свой…
К круг неверного света посунулся Шило. Оскаленные зубы блестели, он на ходу впихивал за пояс пистоль…
— Становись, теля! — подгонял Крюков, — Живее, ну! Враз наскочут… Багинеты примкнуть!
Разобрались, стали, тиская ложа и рукояти. Замерли, запирая дыхание, вслушиваясь и таращась в темноту. Багряные, затихающие блики скакали по ближним стволам, словно рыжие белки. А за ними, из темноты, казалось, глядели тяжело и злобно. И вот оне, вкруг затухающего костра, бери — не хочу. А над головами, уцепившись в колючих высоких кронах, застрял последний крик и… ничего.
Ни ломкого треска, ни шороха, ни стона…
Как и «не бысть ничтоже»…
— В кого палил, десятник?! — оборвал паутинную тишину Рычков.
Шило перебрался ближе.
— Не разобрал толком, господин асессор, — сказал казак. — Далече, да и то, как угадал — не весть. Я ведь за Стручка в полной надёже пребывал. Как за себя. Он такой, охулки на руку не положит. А тут, словно чёрт какой меня за чекмень ухватил. Я то и глянул…
Он взялся снаряжать пистоль, споро орудуя коротким шомполом.
— Ну?!
— Вот те и ну! Сказываю же — не разобрал. Только вдруг помнилось, что в аккурат возле Стручка, темнота меж стволов зашевелилась. Гуще сделалась, непроглядней, словно подьячий чернил туда своих пролил. Я и вдарил… Крикнул сполох, и Стручок пальнул, а вот заряда огненного я не видал, как закрыло вспышку чем-нито… И заголосил брате…
Казак с силой загнал пулю в ствол, и аккуратно прикрыл полку.
Лес стоял кругом недвижно, тихо. Ветер донёс кислую пороховую гарь. В костре треснуло…
— Идтить надобно, — сказал Шило. — Поглядеть…
Резон, смекал Васька, инако до свету стоять в ушах будет этот крик, жилы тянуть и кишки на кулак наматывать. Хуже и быть не может.
— Ладь факелы, — сказал он. — С головнями не много углядим.
Поворотился к неровному строю.
— Ну, кто охотники в рекогнацию? Отзовись у кого фузея из рук не валится!
Дрогнули, зашевелились, завертели головами на соседа, но нашлись. Остатние казаки, числом три и давешний солдатик-дозорный, что вызвался не то от страха, не то от стыда за давешний страх свой, но теперь на Рычкова глядел ясно и не дрожал голосом. Пока Шило ворочал походные торока, выискивая смолёное рядно, Васька нацепил ножны, обновил пороха на полках пистолетов…
— Капрал, — позвал.
Крюков надвинулся, пригнул голову.
— Коли выйдет у нас стычка — выступать на выручку, только выжди самую малость. Ежели засвищу, стало быть супротивника куда как более числом. И тогда стоять тебе здесь, как стоишь. Не бежать, понял ли?! Кто там есть и есть ли, где, сколько — не бежать!
— А не успеешь знак подать, господин? Это как тогда выйдет?! — голос у капрала ровный и глухой — бу-бу-бу, — не из страха спрашивал, всякий чин командный наперёд угадать должен. Всё предвидеть, предусмотреть…
— Успею, — хмыкнул Рычков. — Однако ж ты и сам не зевай. То и обманный манёвр может статься был… Шумнуть в одном месте — ударить в другом.
Капрал надвинул треуголку глубже.
Диспозиция у них была такая. Горка, где стали биваком на самой маковке, к ручью на восход обрывалась крутенько, с уступами. От рощи-капища — подъём был пологий и длинный, почитай что голый, ни считая кустарниковой черёмухи и волчьего лыка. К западу местность повышалась, яг густел подлеском, а сосны уступали место разлапистым елям. На север, вдоль ручья — напротив, опускалась, но не столь круто как к ручью и ровнее. Может, оттого что Шило стоял выше и в стороне от макушки холма он и разглядел что-то…
Одно понятно, нападавших, кто бы оне не были, — числом немногим более охотничков. Инако же вдарили бы сразу после сполоха: приблизились, покрыли повскакавших огненным боем, или — что вернее, — попятнали стрелами и немедля в сшибку, на грудь. Васька так бы и поступил, коли не удалось часового убрать тайно и к биваку подобраться на шпагу. Отвлекали там, со стороны Стручка, нет ли — значения не имело: неприятель должен был врываться в сонный разморённый лагерь на спине Шила, или того — лопоухого. А посему, стало быть, мало их, даже супротив их жиденького «каре» из дюжины душ. Теперь уже не чёртовой… Но и угодить в немалую засаду — тоже резон. А ну ворог терпеливей: затаился, выжидает как разделится ватага — должны же сидельцы разведать что и как, — тут их и дави. Разведчиков — в ножи, а остатних уже как придётся: залп и сшибка. Костёр бы затоптать, не то воинство его как в вертепе балаганном. И без света нельзя…
Эх, далеко дозоры расставил. В десяти косых сажень, далеко…
— Крюков, — Рычков удержал капрала за рукав. — Ты вот чего. Мы без света пойдём поначалу, тишком. Как ниже скроемся, отводи свой отряд на запад, на дозорное место десятника, да ползком от света, ползком, понял ли? — Разглядел ответный кивок и продолжил, — Перед тем навалите в костёр дров — всё что осталось. Пока занимается — пригаснет, вот тут вы и отходите. На месте становитесь на три стороны, да от света глядите. Северное крыло — пусть в нашу сторону поглядывает. Запалим факелы — «Внимание! Готовься!» Далее — как выйдет. Ну, а если ранее на бивак кто наскочит — не пропустите…
Капрал вскинул руку к треуголке. Чётко повернулся через левое плечо. Рычков усмехнулся: вот то и ладно, тут вояке всё понятно, всё указано. Поманил казаков и солдатика в сторону.
— Обожди, — остановил он десятника. — Не высекай. Без света пойдём…
— Это как же?! — вскинулся тощий малец, в редкой поросли на впалых щеках запутались багряные отблески, костлявые пальцы на цевье фузеи налились белым, мертвенным.
— Ты погоди, как тебя…
— Авдейка Портнов…
— Вот и не мельтеши, Авдейка. Зачем себя сразу выдавать? Куда? Сколько? А ну как на свет бить станут?..
— И то, — согласился Шило. — А ещё со стороны другой зайти… И скорей бы, а?
— Вот! — Рычков бегло осматривал разведчиков: дельно собрались, у казачков по два выстрела без перезарядки да татарские сабли; пороховые натруски, кисеты с пулями — не на виду, но пуза-то набекрень, знать при себе, хоть и вряд ли сгодятся: ичиги плотно подвязаны, полы чекменей загодя заправлены за пояса. Портнов — как есть, с фузеей, багинет примкнут, патронная лядунка за спиной, и короткий кавалерийский палаш с кованой гардой на боку…
Он махнул рукой в сторону ручья.
— Здесь спускаемся, — сказал, — Там на полторы сажени вниз терраска вкруг вершины. Ждём самую малость, глазу даём привыкнуть без света. Выходим колонной вдоль русла, я — в авангардии. Шило! Ты последний. Интервал в сажень — две, не более, видимость держим прямую, считаем. Но сорока шагов поворочаем в цепь, налево. Ошую у нас будет макушка холма и зарево костровое — ориентир верный, не собьёмся. Дальше — вперёд. Оружие держать наготове. Идём к месту. Если стычки не выйдет ранее, али на Стручка наткнёмся, следы побоища, али зарево за спину начнёт заходить — собираемся, зажигаем факелы и осматриваем всё… Уразумели?! Пошли!
Васька видел, что Крюков следит за ними неотрывно и движение заметил сразу.
Они сторожко съехали по склону, шелестя колючей хвоей, словно нырнули в струи темноты. Оседала пахучая пыль, слышался злой шёпот Крюкова над головами, плескала внизу невидимая вода. Рычков прикрыл глаза, мысленно разгоняя солнечные пятна под веками и ведя счёт по кириллице: аз, буки, веди…
На ижице он разомкнул веки.
Ночь высветлилась серым, вытолкнула из себя резкие тени сосновых стволов, стекла на дно русла чёрной водой, разломилась на осколки в подлеске противного берега и сливалась в единую непроницаемую завесу на двадцати шагах. Рычков приподнялся, изготовил пистолет, медленно взводя курок. Эхом пошли слабые щелчки за спиной. Асессор напрягся, но через мгновение указал рукой направление, сделав первый осторожный шаг.
Чернильные росчерки перед глазами качнулись и, крадучись, двинулись навстречу.
Рычков унимал рвущееся шумное дыхание, скользил напряжённым взглядом вперёд и в стороны — не расщепится ли где прямая тень? не вспучится ли хвойная кочка? не моргнёт ли мертвецким огоньком отблеск металла? Вслушивался в каждый шаг свой, в шелест иголок под подошвой, в истаивающий гомон бивака, в неловкий шорох за спиной, отсекая всё своё, словно раскинул вперёд невод, в ячеях которого могли застрять только непривычные незнакомые звуки: постукивания дерева о дерево, напряжённый звон спускаемой тетивы, сухой скрип, мягкий животный топот, хлопки перьев по холодному воздуху, который бойко шевелил налетавший вдруг ветер, принося с собой запахи воды и земли; смолы и прели, черёмухового духа и липкого любопытного гриба, просунувшегося в ночь из-под плотного ковра пади…
Пот катился по спине асессора, когда он остановился и поднял руку. Ноги подрагивали, тяжко ныло в пояснице. Он отсчитал должные шаги. Повернулся.
Позади застыла смутная тень, пригнувшаяся, почти скрюченная. Тень тоже подняла руку. Выше и далее, краем глаза Рычков видел багровую шапку распалённого бивачного костра. Лес стоял перед ними и вокруг молча, затаившись. Васька подождал на десять ударов сердца и уронил воздетую руку на запад. Двинули! Он начал первым и остановился сразу же, посчитав нужным рассмотреть всё своё воинство, но Шила, который должен был следовать в арьергарде, а теперь уже на левом фланге — не разглядел. Тело вдруг сжалось, ожидая вспышки из темноты и грохота: «Вот оно! Вдарят сейчас асессора смертным боем! Закричат, разрядят все пистоли в темноту, без разбору и, обнажив сабли кинутся в ретираду!»
Ничего не случилось.
Только как водой студёной окатило, и тут же подхватилось на морозце ледяной коркой.
Размытые пятна о бок замерли, словно в недомыслии, — помнилось не то? — и растворились меж чёрных столбов.
«Не стой, асессор!» — пришпорил себя Рычков. — «Эка спохватился…»
Ступил через силу немеющей стопой, как шагал, уходя с Наровы: без сил, без чувствований, без упований, без Бога. Инда развиднелось разом, разошлось перед зраком. Резче очертились тени, отступила темень за дальние стволы. Хладный воздух потёк в грудь, разворачивая плечи. Рукоять пистоля уселась в ладони плотно, не скользя. Унялась в ногах дрожь. В спине растеклось греющим огнём только вот бывшее хладным камнем.
Сосны вгрызались в склон невидимыми корнями и, казалось, клонились под ветром, льнули к земле. Сухая хвоя скрипела и норовила осыпаться под подошвой, обрушиться вниз, увлекая за собой. Вздыбленные корни, неузнаваемые под сплошным покровом, принимали угрожающие очертания притаившихся в засаде. Провал меж обнажившихся корней, мнился норой сказочной твари, или раскрытой пастью. Тревогой алели в вышней стороне тлеющие отсветами кроны над биваком, и не доносилось оттуда ни звука.
Рычков услышал запах холодного порохового нагара, какой случается чуть погодя после выстрела, немногим ранее, чем в впереди, слева звякнуло, зашуршало, осело с грузным шлепком и замерло…
— Есть…
Шёпот сдавленный, едва слышный покатился вниз, подпрыгивая на кочках и расшибаясь о шершавые стволы. Рычков угадал направление, но не разобрал, чей голос. Тотчас же, ожидая внезапной атаки, перекинул пистоль в другую руку и потянул из ножен шпагу. Лёгкий шелест прокатился эхом, которое тут же унесло вверх по холму. Ждали…
— Кто? — тихо бросил в темень Васька.
Горячие, пересохшие губы едва разлепились.
— Лычко, — отозвалось тем же шёпотом. — Пистоль нашёл, кажись…
Ерёма Лычков, вислоусый казак с голым подбородком, который он скоблил кинжалом при каждом удобном случае. Рычков помедлил, припоминая, выходил Ерёма с факелом, али без? Не вспомнил.
— Зажигать что ль? — нетерпеливо спросили из темени.
— Пали, — Васька чуть напряг голос — Всем — гляди от света…
Он тут же повернулся всем телом вправо, поймав остриём клинка блик первой искры огнива. Услышал кто команду — нет? Щёлк, щёлк, щёлк… Оборвалось, притихло, потом потянуло слабенько и негромко, как тянет в щель походного полога пронырливый ветер, затрепетало, и темнота вдруг отпрыгнула от лица, отскочила, уворачиваясь от дрожащих вспышек, и боязливо скрываясь за ближайшим деревом. Шпага в руке едва качнулась, палец на курке пистолета дрогнул, маслянистый блик сорвался с воронёного ствола. Рычков был готов к нападению и был готов сей секунд развернуться на каблуках в любую сторону: выстрел, выпад, ан гард…
Перед ним — ни шевеления. За спиной — ни звука, кроме треска разгорающегося пламени. Ток воздуха всё так же бил в лицо и относил вверх по склону, к биваку сажу и копоть вместе с запахом.
Рычков обернулся.
Лычков стоял на коленях в двух саженях от него, высоко подняв руку с факелом над головой. Портнов отстал и спустился ниже, за спину казака: в неверном свете ярко белело лицо и блестели влагой выпученные глаза. Фузею он держал далеко впереди на вытянутых руках, словно только что воткнул багинет в соломенное чучело. Выше солдатика, на самой границе неверного света и непроницаемой тени замер Федька Весло с обнажённой саблей. Пистоль он держал стволом вверх. Далее всех в цепи зашёл Шило, оказавшись и выше над остальными…
Пистолет дозорного со спущенным замком лежал двух локтях от Лычкова. Ни следов борьбы, крови, самого Стручка — ничего: ни вспаханного ковра хвои, оброненной справы, трубки. Затрещал и вспыхнул второй факел в руках у десятника. Он вертел головой вкруг себя, сторожко продвигаясь вниз по склону, приближаясь.
— Не, — сказал он, оглядываясь за спину — Не там Стручок дозоровал… Там я не углядел бы ничего…
Он пригнулся, водя факелом по-над рыжим покровом у ног, залитым красно-чёрными тенями, то ныряя за стволы, то показываясь на открытом месте… Весло пошёл к Лычко, мягко ступая, уперев взор под ноги и тако же вертя головой. Васька, высматривая следы, сделал несколько шагов на перехват десятника, но у границы света остановился, уколов вставленной шпагой густеющую тьму…
— Здесь!
Шило опустился на колено, что-то ощупывая на земле, у соснового ствола. Огненные капли срывались вниз и дымились струйками, угасая в толще хвойного ковра…
— Браты, — позвал десятник, — Заходи снизу на меня…
Лычко подхватил оброненный пистоль. Васька поманил казака, указуя рукой вперёд себя, на запад. Подождал остальных. Авдейка дышал шумно, дёргая локтями на каждом шаге, отчего фузея ходила в руках ходуном. Весло опасливо косился на заполошного солдатика… Шило разогнулся у дерева и ощупывал ствол, что-то там ковыряя пальцами…
Они не прошли и пяти шагов в прыгающих отсветах, когда Лычко остановился, плечи его напряглись. И смотрел он себе под ноги. Васька догнал казака в два приёма, выглянул из-за плеча…
Пал здесь был взрыт, отвалились пласты дёрна кругом, обнажив яму в три локтя, с россыпью земляных дыр поменьше кругом, словно кто-то яростно бил пикой сырую землю: беспорядочно и зло… Лычко опустил факел. В яме пугливо закопошились чернявые жучки, прячась под комочками суглинка, да влажно сверкнувший кольцами червь втянул жирное тело в норку. В иной раз Рычков сказал бы, что тут рванул брандскугель, но земля не обожжена копотью и порохового запаха нет… Яма не старая. Васька сунул шпагу под мышку, стянул перчатку и ощупал края — сыро…
— Гляди, господин асессор, — Лычко обошёл яму, переступая меж мелких дыр и поднял факел выше.
Цепь углублений рассыпалась на сажень и вытянулась в сторону Шила, который переместился ниже по склону и тоже глядел в землю, сбив свой тумак на затылок. Потный чуб блестел и прилип ко лбу.
— И туда глянь, — Лычко развернулся на пятке чуть в сторону и опустил факел к рыжему ковру.
Похожая цепочка ям-следов взрыхлила хвою в двух саженях от ямы и утекала в темень.
— Это чего такое, а?
Авдейку трясло, дёргалась щетинистая бородёнка, а зенки, мнилось, выкатятся из глазниц и побегут в темень волшебными клубочками.
— А ну, нишкни! — Рычков приподнялся, переступил яму, приближаясь ко второму следу. Так и есть — точно такие дыры. И посредине следа короткие росчерки перепаханного пала: где на вершок, где на локоть, извивами и рваными засечками. Васька сунул острие шпаги в дыру размером с ладонь и замер, почуяв упор. Ухватил пальцами у земли, потянул. На полторы пяди с кувырком, не глыбко. На острие налипло земли…
Он почуял рядом движение, обернулся. Шило неслышно ступая, подошёл близко, вплотную и тоже смотрел теперь в развороченные пласты дернины, ощетинившейся рыжими иголками. Его факел ронял шипящие горючие капли прямо в яму. Казак держал обнажённую саблю в другой руке. Не свою…
Рычков разогнулся, брезгливо отёр лезвие о рукав.
— Что там, десятник?
Шило поднял голову, взгляд его был затуманен, борода билась на сторону… Он смотрел в темень, вслед убегающей меж сосен россыпи дыр и молчал. Блестящая капля пота катилась по щеке. Трещало пламя.
— Очнись, казак!
Шило вздрогнул…
— Стоял Стручок там, — он поднял факел и ткнул им за спину, — У той сосны. Истоптал на аршин, инда иногда приваливался спиной к стволу. Там, в коре овчинные пряди застряли, но не похоже, чтобы спал… Кого-то заметил поодаль и пальнул. Наскочили на него после, сразу же — но он саблей ещё успел…
Десятник приподнял оружие, перехватывая пальцами за гарду.
— Его…
— Кровь? — Васька коснулся рукояти, потом принял клинок, осматривая лезвие — чистое, без зазубрин, только смазанный грязноватый след-полоса у плавного изгиба, в самой серёдке…
— Нет там ничего, — обронил Шило.
Портнов мелко закрестился, суетно бросая щепоть. Весло удержал его за плечо…
— Ничего?
— Дыры токмо такие же кругом набиты, переворошено всё… Мыслю — схватили его тут же. Пистоль выбили, или сам отбросил — перезаряжать некогда было. Саблю обронил, когда уже поволокли…
— Кто?!
Шило покачал головой.
— Не знаю…
Он сунул руку за пазуху и протянул асессору на раскрытой ладони… ощеп древесной коры.
— Вот, — сказал, — С клинка снял, застряло…
Рычков недоумённо повертел морщинистый, плотный кусок щепы… Нашёл узкую трещину, приладил к клинку. Вошло ровно и плотно, уселось…
— Не сосна это, — пробурчал десятник… — Да и затесей никаких на ближних стволах нет…
Ветер шевельнул над головами кроны, посыпал иголками. Чадящее пламя затрепетало и унялось тускнеющим светом, бессильным разогнать темень сколько-нибудь дальше нескольких саженей, только рвало клочьями, которые тут же прирастали к плотной завесе, как отрубленные головы Чуда-юда… И мнилось, что стоят за ней плотной стеной, угрюмой и злобной. Стоят и глядят на крохотные, слабые огоньки жадными глазами, и влажные багровые блики мельтешат в оскаленных пастях: дрожат в нетерпении члены и истомились лютым ожиданием: ухватить, разорвать, искромсать…
— Возвращаемся, — скомандовал Васька.
Вздрогнули, шевельнулись. Портнов судорожно набрал в хилую грудь воздуху. Шило вскинулся.
— Э, да ты погоди, господин! — насупил он брови. — Как это — «вертаемся». Брат у меня там… Мы с ним, знашь, сколь всего… Живой он, крови нет… По следу пойдём, настигнем!..
— А в засаду угодим?! А, казак?! — Васька вытянулся и приступил к десятнику, напирая, — Может статься, на то и расчёт: разделить в ночи, заманить, смять погоню вдруг, а после и остатних добить…
— Бог не выдаст…
— А выдаст?! — зло зашипел Васька, скалясь в самое лицо десятника. — Возьмёт, да и выдаст! А?! Много ты Бога в сечах видал?!! Я вот — ни разу!
— Да ты… — упёрся было казак, брызжа слюной…
… На холме грянуло. Разорвало тишину и темень с треском, огнём и дымом.
— Руби! — заметалось меж стволами. Покатилось по хвое…
— За мной! — заорал Рычков, кидаясь наверх.
И уже бежали, теряя дыхание и напрягая жилы. И ещё трещало впереди, и хлопало в разнобой. И лязгало, и скрипело, и рвалось гранатами в стороне от мерцающей искряным багрянцем темноты над гаснущим бивачным костром.
А потом разноголосый вой и крик ударил в груди тугой волной. Сбил с шага, застрял раскалёнными иглами в ушах. И хлестал, хлестал наотмашь ледяными плетьми. И уже не слышал Рычков, бегут ли за ним, спотыкаясь и оскальзываясь, припадая на колено и вскакивая наново; разевая перекошенные рты — в молитвах ли, в богохульстве? — в бессмысленном и беззвучном вопле, прогоняя страх и немочь.
Им оставалось — чуть. Уже видно, как на ладони, бивак и костёр; разворошённые торока и истаявший бурелом запасного хвороста, истоптанные проплешины. Васька бросил налитый дурной кровью взгляд за спину — бегут! Бегут родимые. И Портнов, потерявший треуголку, маячит сразу за Лычко и блестит слюной распяленный красный рот…
Впереди вдруг смолкло всё разом. Только эхом летели в вышних кронах стон и хруст, шелест и топот, глухие удары, плеск и тонкий птичий крик, каким кричит чайка над Невской губой. Летели, пока не истаяли в гулкую тишину. Мёртвую. В которой не слыхать было более ничего: только собственное сиплое дыхание…
Выскочили на поляну, затянутую невидимой слоистой пороховой дымкой, которую ветерок трепал в клочья, унося гарь в темноту…
Не с кем сойтись на шпагу. Не в кого палить. Ни нападавших, ни стоящих в обороне.
Истоптано всё, изрыто. Фузеи брошены, иные с изломанными в острую щепу ложами, багинеты загнуты. Патронницы с порванными ремнями, натруски, опорожнившиеся чёрными зёрнами дымного пороха, россыпь бумажных патронов, сбитые треуголки грибными шляпками раскатились по хвое; сломанные сабли, пистоль с развороченным как у тромблона стволом…
И десятки, сотни набитых в земле дыр, борозд разной глубины и протяжённости…
— …святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный! Помилуй мя…
Придушенный детский голос, хныкающий шёпот, задыхающейся быстрой скороговоркой, побежал к ним по-над землёй, низами откуда-то спереди, из-за ближних стволов…
— …святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный! Помилуй мя…..святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный! Помилуй мя……святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный! Помилуй мя…
— Сюда! — крикнул Шило, поднимая факел.
Пробежал пять шагов в сторону, оскользнулся, разворачиваясь у комля старой вывороченной из земли лесины, выпрямился… Пламя в руке затряслось. Набежали остальные, и Рычков, с маху натолкнувшись на казака — ударил в плечо, качнулся, уцепился за рукав чекменя, — уставился в мешанину пересохших корней под выворотнем….
— …святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный! Помилуй мя…
В земляной осыпи, свернувшись в клубок, лежал Крюков: парик сорван, седой ёжик волос перепачкан грязью, на белом, без кровинки, лице крепко зажмуренные глаза. Крупные слезы катились по грязным щекам, мешаясь с соплями на мокрых усах. Синие, покойницкие губы выталкивали из глубины:
— …святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный! Помилуй мя… Помилуй мя…Помилуй мя… Помилуй мя…
— Капрал! — Рычков посунулся к корням — почудилось, что вчетверо Крюкова сложили, вбили под выворотень дикой силой, — и отшатнулся: в ноздри шибануло выгребной ямой и гнилью. Такой же смрад шёл из поруба с юродивым человеком Степашкой в Соликамской крепости.
— святый боже, святый крепкий…
Под поваленным стволом зашебуршало. Вскинулись наставили пистоли и острия холодного оружия. Портнов мало не ткнул багинетом в шевелящийся покров рыжей земли вперемешку с хвоей. Глаза солдата блуждали, его трясло.
Из щели боком выполз… Семиусов. Кафтан на спине разодран. В волосах застряли иголки и мох. Выпученные глаза с большими чёрными зеницами в пол лица, щека располосована, края раны вспухли и сочились сукровицей. Подьячий приподнялся на четвереньки и застыл, локти тряслись. На щетинистую бородёнку текла слюна. Челюсть дёргалась в беспрестанной зевоте. Он невозможно выворачивал шею, словно хотел охватить блуждающим взглядом окрест себя и выше, всё разом и… мнилось, ничего не разбирал. В провалах зениц плясали черно-багровые отсветы коптящего пламени. При каждом шорохе ноги и руки у него подгибались, дьяк припадал к земле, и тогда совсем становился похож на драного, шелудивого пса, выползшего на знакомый хозяйский голос.
— У-у-у, паскуда! — Шило бросил факел о земь и сгрёб подьячего за суконные плечи, швырнул спиною о поваленный ствол. Семиусов слабо отбивался и крутил зеницами как заведённый. Челюсть тряслась, зубы стучали. Ясно было, что дьяк укрылся в щели как запечный таракан сразу же после нападения. Когда кругом рубились, палили и кричали в великом страхе, что превратил детину-капрала в обгадившегося несмышлёныша. Десятник тряхнул безвольное тулово…
— Сказывай, сучий потрох, что было?! Где остальные?!
Голова подьячего мотнулась, как у тряпичной куклы. Бегающий взгляд остановился, но был обращён куда-то за спину казака, в темноту. Челюсть Семиусова снова задёргалась, словно в падучей.
— Вöр-ва… — выплюнул он, мягко окатывая «о», как вода в ручье выглаживает голыш, — Вöр-ва придоша…
Мутные слёзы выкатились на грязные впалые щёки с налипшей хвоёй.
— …святый крепкий, святый бессмертный — помилуй мя… — неистово хныкало под комлем.
***
Солнце перевалило за полдень, повисело недолго над головами, подглядывая в прорехи серых туч, и стало клониться за спину. Ручей поворотил на восход, в сторону предгорий и низких округлых вершин, едва угадывавшихся в серой мути между клочьями неба и сине-зелёной зубчатой кромкой леса. Шум воды усиливался. Русло сузилось и пошло невысокими порожками, струи прозрачной воды колыхали нитяные водоросли на окатанных каменных зубьях.
Шило впереди неутомимо скрадывал след-цепочку из округлых ям, сорванных мхов с каменных голышей, надломанных ветвей шиповника, черёмухи и волчьего лыка. Тумак сбит на ухо, тусклым высверком качалась серьга, фузея перечеркнула спину, патронная сумка болталась на боку, шаг упругий и ровный, как и не было бессонной ночи, холодной юшки с остатками щучьей теши на завтрак и полной неизвестности впереди…
Асессор, Весло и Лычков шли следом плотной группой, не растягиваясь, не разбредаясь и не выпуская из виду десятника.
«…Вöр-ва — лес, что был до людей…»
Вот и всё чего добился от обеспамятевшего подьячего Рычков. Таможенный чин то плакал, то смеялся, то пускал сопли, слюни и приходил в подвижное неистовство, но бежать не пытался. Выпученные глаза в великом страхе обшаривали темень за спинами попутчиков. Оплеухи дела не поправили: «Старый лес, старый лес… Всех забрал, всех шестерых…»
Васька облазил место побоища окарач, но ничего отличного от места исчезновения дозорного не обнаружил: брошенная справа, разбитые приклады фузей, отстрелянные пистоли, переломанные сабли, изрытая, истыканная, изборождённая земля. Весло ходил за ним следом и собирал исправное и сохранное: натруски, патроны, мешочки с пулями. Портнов всё это время сидел у выворотня и тихонько уговаривал Крюкова выползти наружу. Капрал не отвечал, но сбивчивые молитвы свои прекратил. Факелы догорали, тени выползали из-за ближних деревьев и тянулись к людям. Семиусов жался к солдату и, казалось, сам забьётся сейчас под торчащие корни. Портнов вздрагивал и отпихивал дьяка локтем…
В лагерь вернулись до света.
Гаснущие угли в кострище подёргивались пеплом, рдея в глубоких трещинах багрово-чёрным. Остатний дымок щекотал ноздри. Торока лежали на месте, разорения и иных сторонних следов на биваке не было. В оставленный лагерь никто не заходил. Напавшие на отряд Крюкова вышли на его новую позицию как по ниточке, словно наблюдали пристально и незримо за каждым движением пришлых людей.
И пропали.
Некого было воевать. Супротив кого упираться и стоять. Враг был неведом, вездесущ, неуязвим и стремителен. Он наскакивал и уводил в полон живых. Он внушал страх, от которого сжимались челюсти и крошились зубы, а под сердцем разрасталась зияющая пустота. Тайная сила его была сродни той измене, которую Рычкова прислали расследовать в Соликамск, только являла она куда более ясные свидетельства, чем кликуши, тарабарские грамотки, слухи и небрежение начальных людей.
Истаяло Васькино войско. А остатнее — частью повержено в ужас, частью в глухое и немое оцепенение.
«И что ж теперь?» — думал асессор, прислушиваясь к темени, треску сучьев в огне и стенающему скулению Крюкова. Портнов таки выманил командира из его убежища и притащил на бивак. Семиусов — согнувшийся, на дрожащих ногах, — жался к солдатам как шелудивый пёс. Теперь они, оба-двое почти неразличимы меж торб — кучи сырого тряпья, провонявшего страхом и говном. Весло копался в кострище, раздувая слабый огонь: Крюков, как договорились, перед ретирадой повелел бросить туда приготовленные на ночь сучья. Искать сейчас новые — не ко времени. Шило маячил на краю света и тени, обходя бивак кругом. Лычко с фузеей наготове глядел в темень, на север и в сторону ручья. Портнов — уставился на юг, замер со сгорбленной, напряжённой спиной, словно силился разглядеть внизу «егыр». Воздух студенел и набирался сыростью. Рычков курил трубку, пуская горькие, до дурноты, клубы. — «И что теперь? Возвращаться назад — невозможно. Нечего Ушакову доносить. Сидеть на месте — горше смерти: эвон как капрала с дьяком повело. Значит? Значит — идти вперед. В сей же день всего дознаться или сгинуть. И пусть там все леса стоят, старые и новые, из всех бабкиных сказок собираются, со всей свое нечистью…»
Трубка погасла. Васька почуял как рядом остановился десятник.
— Что делать станешь, господин? Светать скоро зачнёт…
Рычков выбил трубку.
— До утра дожить, — сказал с усмешкой.
Казак хмыкнул.
— Не про то я, — сказал он.
— Ведаю, что не про то, — Рычков спрятал табачный прибор, натянул перчатку. — Может, подскажешь чего?
Шило помолчал.
— Есть там что-то, — сказал он наконец, — Скит, старец, лес, о котором болтает эта бородёнка, — мне всё едино. По совести говорю — не верил я в твоё дознавательство. За блажь почитал…
— А теперь что ж?
— А теперь побратим у меня там, — Шило вздёрнул бороду. — И мёртвым я его не видал…
— Ясно, — кивнул Васька. — А твои?
— Со мной пойдут, а, стало быть, и с тобой, — заключил казак.
— Ой ли?
Десятник ответом не удостоил. Отошёл к огню…
— …пойдут оне, вои, ну как же… — в темноте захихикало, зашептало гнусавым речитативом. Рычков замер, хохоток доносился от тряпичных кочек на земле, но голос удивительно походил на заговоры бабки Анисьи, — …иные хаживали, допрежь, бабушку Додзь искать, длинноволосую дочь чудского племени… иные баяли, что есть такая — гостей привечает, охотников заплутавших из чаши выводит… Последняя, мол, из дикого чудского племени, что засыпалось от крестителя Стефана… Только нет никого и не бывало, кто её видал. А всё оттого, что Додзь — дочь Вöр-ва, племени чудинского, да не людского корня — старше, когда Йиркап ещё не гонялся на волшебных лыжах за первым лосем, да и не было под небом никаких людей…
Васька вскинулся, в два прыжка достиг убежища Семиусова, навалился, придавив коленом. Хихиканье оборвалось придушенно, из вороха тряпья вызверилась на асессора косматая головёнка. Кровяные белки блестели.
— Пусти, ирод! — зашипел подьячий, плюясь. — Дубина столичная!..
— Говори, крапивное семя, что знаешь! — Рычков давил воробьиные кости зло, до хруста. — Чей подсыл?! Воеводы?! Феофила?! Говори, сука, задавлю!
Под ним слабо ворочалось, хлюпало и булькало.
— Охолонь, господин! — за плечи ухватился Шило, потянул вверх, — Погодь…
Рычков опамятовал, мутная пелена, в которой плавали оскаленные окровавленные хари, сверкали шпаги и багинеты, клубилась пороховая гарь и рвались огненными вспышками крутящиеся гранаты, рассекая горячими осколками его бестолковую — холопью, солдатскую, асессорскую, — жизнь в кровяное рядно, рассеялась. Он ослабил нажим. Запирало дыхание и рвалось наружу дикое, нутряное…
— Охолонь, охолонь, — десятник тряс его, приговаривая, а под Васькой вздохнуло, вскинулось, и в рваный свет угасающего костра всплыла костлявая рожа с выпученными глазами и распяленным ртом. Рожа кривилась, хрящеватый нос дёргался, зеницы распялись в чёрное, которое тянуло асессора внутрь, в неведомую глубину. Подьячий засмеялся. Борода тряслась, гнилые зубы клацали, зловонное дыхание било асессору в лицо. Рычков неловко ткнул кулаком в образилище, — слабо, испуганно, словно месил тесто, — и, распаляясь наново, замахнулся…
Рука угодила в тиски, а он всё дёргался, силился и хуже всего — ему казалось, что бьёт, неистово тычет, хлещет, отталкивая от себя страх свой и никак не может отпихнуть.
— Экие вы, при царе батюшке все подозрительные, — сказал вдруг Семиусов ровным голосом, без юродства и причитаний. Рычков сник, погас, словно залили костёр ведром воды, а Шило отпустил его руку так же внезапно, как и схватил. Рука безвольно опала. Дьяк снова заговорил, — И всякая стрела в вас летит, и всякий нож по вашу требуху точится, и любое слово супротив вас сказано, и всякое дело умышлено…
Он хохотнул, но лицо разгладилось, исчез оскал, только дёргалось левое веко, и Семиусов по-прежнему озирался окрест в великой тревоге и беспокойстве.
— Что мелешь?! — Рычков неловко свалился с дьяка наземь, гузном. — На дыбу захотел?
— А доведёшь? — Семиусов подобрался в тёмный ком, только голова с растрёпанным волосьём вертелась по сторонам. Говорил он устало и равнодушно…
— Ну?! — подал голос Шило. — Толкуй чернильная твоя душа… Дыбу недолго и здесь смастерить…
Семиусов вздохнул, горько, по-бабьи. Утёр сопли и слюни. В стороне тихонечко забормотал Крюков: «…святый боже, святый крепкий, святый бессмертный…». Темнота насторожилась и, казалось, придвинулась ближе, сбивая неприкаянных охотничков в тесный гурт испуганных животных.
— Степку Рукавицина помнишь, поди?! — подьячий ухватил Ваську за полу плаща.
— Нет.
— Ишь ты, позабыл… А в поруб к кому лазал?!
У Васьки захолодели руки. Он разом припомнил, как корячился по осклизлым ступеням наверх, отбиваясь факелом от наседающего кликуши, со спины которого в отхожую яму сыпались черви.
— Помнишь, — осклабился Семиусов, — Молодец…
— Что с того?
— Юродивый Степашка — дворовый ближний человек господина воеводы Василь Фёдорыча Баратянскго…
Рычков качнулся в сторону подьячего.
— …и за два месяца до явления твоего в Соли Камской, — заторопился дьяк, вздрагивая тощими плечами, — Отправил воевода-батюшка князь Баратянский верных людей изведать, а куда деваются посадские, пришлые, казачьего круга и иные людишки. Без всякого следа деваются, и на старой Бабиновой дороге их никто более не видал, ни в Тоболе, ни в прочих местах Сибири. А в начальные люди над ними поставил как раз Рукавицина…
— Брешешь! — деланно усомнился Васька.
Драный батогами, катом замордованный, и гниющий заживо кликуша, вполне годился по мнению Васьки в ближние воеводины люди, от которых он немедленно отказался, как только близко замаячил человек из Тайной канцелярии. Примеров тому — не сосчитать, но странно всё же было.
— Пёс брешет, — сказал Семиусов, — А я говорю, что через шесть седьмиц возвернулся Рукавицин один из всей партии в самом непотребном образе в Соль Камскую, но к благодетелю своему не поспешил, а утёрся прямиком на Усолку, к настоятелю Феофилу, коего смущал смрадными и путанными речами и выказывал берестяную грамотку с неясными знаками, смысл коих, по своему речению, сам же и пересказывал… На беду, подслушал всё это случайный дьячок, и потекла в столицы ябеда, о которой никто не ведал: ни воевода, ни Свешников, ни сам настоятель, инако…
— Что?!
— Не было бы всего этого! — Семиусов взмахнул костлявыми руками, словно ворон, — И тебя бы тут не было!.. И я бы, дурак, на мзду не польстился за тобой скрадывать…
Подьячий разнюнился, засопливел. Крупные слёзы потекли по лицу, застревая в щетине и влажно поблёскивая.
— Далее говори, — Васька остался холоден к его терзаниям.
— А нечего говорить, — всхлипнул Семиусов, — Опознали его случаем. Когда стал кликушествовать принародно. Взяли его за приставы — толку не добились. На дыбу взяли, но ничего нового не дознались. Рёк по притче о сеятеле, про злаки, плевела и семена антихристовы, да пророчествовал про апокалипсис из откровений Иоанна, да не в день Страшного суда, а чуть ли не назавтра всем, кто не спасётся. Грамотки при нём не обнаружилось, хоть и была, верно. Ничего более не показал, что сталось с его ватагой — тоже ни словечка не вымолвил, только смеялся, как смеялся, когда дознавали про скит и старца Нектария…
— А ты почём знаешь?! — спросил Шило.
— За рупь с полтиною! — ощерился дьяк, и тут же сник. — Я те пыточные листы записывал… И жёг их государь воевода при мне, там же, в допросной. Да ещё посулил язык отрезать, коли стану болтать…
— Что ж болтаешь? — усмехнулся Рычков. — Али кого стал больше бояться?
— Теперь уж всё равно, — всплеснул рукой Семиусов. — Не выйти отсель… Далече ты нас завёл, господин асессор…
— Куда? Почему воевода ход делу не дал? Зачем листы жёг?! Кто ещё в сговоре?!
— Какому делу! — вскочил Семиусов, визжа. — О чём?! О сказках и легендах зырян?! О поношении государя древней чудью?! В уме ли ты, господин асессор!? Сказки воевать!
Он засмеялся сипло и громко. Кроны сосен зашевелились над головами в бледнеющем небе с гаснущими звёздами.
— Попал ты, господин, как кур в ощип! — плевался подьячий словами. — Ежели с такими байками в Питерсбурх возворотишься, то тебя же первого на дыбу и вздёрнут! Потом приберут всех прочих: и воеводу, и капитан-командора и казацкого голову. Может, и до Феофила государевы руки дотянутся, а толку-то?! Да и приберут ли? Потечёт вслед тебе в царские руки от верных людей другая ябеда: как бражничал, да буянил, от дела отлынивал, как завёл в лес людей себе на потребу, да всех погубил. И свидетельства будут, и челобитные, кровью подписанные… Нет, батюшка, тебе отсюда только два пути: либо вперёд, на смерть лютую неведомую, либо назад поскорее в Соль Камскую, а там уж — и с воеводою, и с воинским начальством и прочим чиновным людом составить бумагу, мол, так и так, нет никакого заговора и исхода людского нет, а есть облыжный наушник, который желает тайно преподобного Феофила извести, для чего и составил свой донос в Канцелярию Государевых тайных дел. Допросные и пыточные листы того дьячка мы со всем удовольствием к твоему доношению приложим и самого дьячка в кандалах с столицу свезёшь, а? Господин асессор. На том дело и кончится! Ко всеобщей благости, и тебе профит, только бы к дощанику поскорее…
Вихрь прошёлся над головой Рычкова, звонкой оплеухой снесло Семиусова в торока, только хекнуть успел. Завозился там, захныкал…
— Гляди какой, ушлый, — пробубнил Шило, отирая руку о чекмень. Рычков не пошевелился, думал.
— Ага, тактик, — сказал он через мгновение, брезгливо толкая ногой копошащееся тело. — Ты, десятник, лучше подумай, какую сказку сочинит этот чернильный клещ, коли он до воеводы доберётся, а мы — нет…
В мешках ожидающе притихло. Боязливо и трепетно.
Шило кашлянул в бороду.
— А не один ли нам хер, Василий… как тебя по отечеству? — сказал он.
Рычков вспоминал долго. От неожиданности…
— Сын Денисов, — признался он, — А тебя?
— Однако тёзки мы почти, — ответил казак. — Денис, сын Васильев…
— Ага, ну так, да, оно конечно, — Рычков почесал в затылке. — Но хорошо бы нам, Денис Васильевич, понимать супротив кого идём…
Они опустили головы, вглядываясь в бледнеющую темноту, с тем чтобы угадать в складках мешков и полотнищ скрюченную фигуру дьяка. Там долго ничего не шевелилось, потрескивали угли в костре, хрустела хвоя под шагами Портнова — он ходил дозором вокруг, неустанно, молча. От ручья в холодном предрассветном воздухе пополз туман. Низкими слоями он выбрасывал длинные языки вперёд, словно цеплялся ими за стволы и кочки, и слабо светился сам собою. Солнце ещё не взошло…
— Не знаю я ничего, — сказал Семиусов из своего убежища.
— Так ли? — усомнился Рычков, — Начнём с простого, что пареной репы проще. Ты разглядел нападавших? Кто это, или что?
— Не разглядел, — ответил подьячий, голос его вновь треснул как сырая щепа, — Не разглядел. Глаз коли. Забахало со всех сторон, закричали. Поляна завихрилась, а из темноты наскочили… Огромные… Капрал успел палашом махнуть — отскочил палаш в сторону, а воздух вокруг шевелится и хлещет как плетью, и хруст стоит. Ноги у меня подкосились, упал я и пополз. Полз, полз, пока не забился в мох, в падь… Всё у меня трепыхалось в нутре… А над головой крик и стон, и топот, и земля сотрясается… А потом стихло всё разом, и нет никого и не слышно, толь плачет кто-то рядом, причитает детским голосом…
Семиусов замолчал…
— Ладно, — Васька подождал малость и зашёл с другой стороны, — А отчего ты в первую очередь сказал «Вöр-ва придоша…»?
— Не знаю я ничего! — упирался дьяк. — Возвращаться к дощанику надо! Сюда и зыряне не захаживают, без особых оберегов. Нет там, ни скита, ни старца! Чудь одна, Вöр-ва и есть, лес древний старый, и Вёрса-леший сам его холит и хранит, а человека кружит до самой погибели. Обойдёт и кружит до голодной смерти, пока человечек не изнеможет совсем…
— А зачем твоей чуди наши люди?! Что она их в лес то поволокла?
Подьячий заплакал, снова застучал зубами…
— Не знаю я, не знаю, ироды! Огнём жгите, клещами тяните — ни словечка правды не вырвете! Потому как нет её, правды этой!..
— Экий ты, — Рычков на самую малость задумался о дыбе, но воротило с души его от этой мыслишки. Что придётся хватать извивающееся тело, рвать с него кафтан и рубаху, вязать, а потом ещё и жечь живого беспомощного человека огнём, вдыхать вонь палёного волоса и мяса и требовать ответы, которым, может статься, и не уместиться в бедовой гвардейской головушке… Утро подступало, над биваком висела серая муть, из которой едва проступали рыжие стволы обезглавленных туманом сосны, да сырой горечью дышал угасший костёр.
— Сбираться нам надо, вот что, Денисыч, — сказал Шило. — Брось ты эту гниду пытать, пусть себе катится…
Васька кивнул.
— Да, надо, след остывает. Но вот ещё… — он склонился над трясущимся Семиусовым.
— Скажи мне, друг ситный, а зачем тебя воевода при этаком раскладе — нет, не видел, не знаю, — к гишпедиции нашей приставил? Что бы что делать?!
Копошение и сопение в узлах прекратилось. Потом всклокоченная подьячья головёнка выставилась на нарождающийся божий свет. Что-то металось в зеницах вспугнутой птицей, тряслись серые губы, тощий кадык дёргался как Петрушка в балаганном вертепе в жестокой хватке кукольника.
— Ну?! — настаивал Васька, подгоняя эту птицу, не давая ей осесть, задуматься, пригладить пёрышки в складную сказку. — С пути сбить?! Меня сгубить?! Сказки на ночь рассказывать страшные?! Ну?!
Подьячий трясся, но видно было, что ничего путного ему на ум не приходило.
— На мзду… на мзду, польстился, — лепетал он, шлёпая губами.
Рычков хохотнул, хлопнул дьяка по плечу.
— Ты когда до дощаника побежишь, да далее, к воеводе под крыло, подумай: грамотки тарабарской нет, Степашку вы умники угробили, а листы допросные, кои ты собственной рукою писал, речам крамольным внимая, твой благодетель князь-воевода при тебе же и спалил. Вот и выходит, что из всего дела о поношении государя, которого нет, ты один и остался. И тебя же Баратянский к гиблому делу приспособил, посулив копеечку… Вот и смекай, дурья башка, а желает ли государь-воевода твоего счастливого возвращения?
Семиусов лязгнул челюстями. Взгляд его остановился и лицо сделалось белее подступающего тумана.
— Ну? — спросил Рычков, — Не припомнил чего для нас важного? К дощанику хочешь тако же?
Подьячий затряс головой так, что нельзя было понять: «да» ли, «нет» говорит, и к чему.
Асессор махнул на него рукой и поднялся. Казаки ворошили торбы: собирались налегке, перебирали справу, оружие, пороховой запас. Капрал затих и, кажется, лежал без памяти. Портнов наблюдал за сборами с тревогой, пальцы на фузее побелели.
Рычков подошёл к нему.
— Слушай, солдат! Приказы тебе будут такие, — сказал Васька. — Сопроводишь своего недужного командира к дощанику. Он, похоже, только с тобой и сдвинется с места. За день доберётесь, дорога знакомая. За подьячим приглядывай, он тебе не в помощь и себе на уме, но за нами точно не увяжется. Как доберётесь, выводите дощаник на стрежень, за боец-камень и становитесь на якорь. На земле не ночуйте. Ждёте нас ночь, день и ещё ночь. После уходите вниз по Колве без всяких остановок до самой Соли Камской. К берегам без крайней нужды не приставать. О докладе для воеводы не тревожься, подьячий придумает, но держи в уме, что может и обнести облыжно… Понял ли?!
— Понял!
Собирались быстро, ладно. Растолкали недужного капрала со светом, он вздрагивал, когда до него дотрагивались, но солдата своего признавал и слушал. Семиусов терзался, но зло знакомое перевесило ужасную неизвестность. Стали против друга, переглянусь и… разошлись молча.
И только теперь, когда топал в след десятнику, оглядывая угрюмые окрестности, скалы, мхи, кустарники и клочковатое небо, тужился асессор припомнить что видел за плечами уходящих к дощанику, на дне неглубокой лощины с заболоченным сосняком. Силился и никак не мог отогнать видение, которое казалось ему невозможным и неправильным.
Тающий туман, искривлённые сосны — влюблённые, старик с клюкой, плачущая, мальцы, — по колено в неподвижной мшаре, ручей, избитая, так и не распрямившаяся с вечера, трава на другом берегу. Всё было на месте, и чего-то недоставало. Рычков беспрестанно вызывал в памяти это короткое видение, смаргивал как соринку в глазу и вновь вызывал усилием воли. Глаза жгло, он невольно замедлял шаг и спотыкался, пока вдруг не застыл на месте обратившись в столп.
Утром в роще не было чёрных древесных обрубков.
Ни одного из трёх.
— Скит! — закричал впереди Шило.
***
Ручей вытекал из узкой расщелины в скальной стене пяти сажень высотой.
Неровная каменная затесь с зарубкой, словно пологий склон рубанули огромным топором поперёк, о после ещё и вдоль. В обход стены по склону в сторону и наверх уводила голая проплешина, ощетинившаяся прошлогодними травами и сухим кустарниковым буреломом на корню. По другую сторону от стены склон, опускаясь в долину, загустел старым ельником — плотным, колючим.
Наверху лесная зелень напирала на обрыв плотной шапкой еловых лап, берёзовых веток и черёмуховых плетей, как перепревшая полба через край горшка.
В плотной тени глазастый десятник углядел рубленый угол и часть кровли с почерневшей дранкой. По крыше ползли сине-зелёные мхи. Над зубчатой кромкой ельника катились клочковатые тучи. След уводил направо, на плешь. В обход вершины.
Охотники сгрудились, осматривая её в четыре пары внимательных глаз.
Живым духом и человечьим жильём от избы не тянуло. Брошено всё, давно брошено…
— Точно скит?! — спросил Васька у десятника.
Шило скрёб бороду, в которой пищала заплутавшая мошка.
— А чему тут ещё быть? И пока по приметам всё сходится, от самой Колвы: знак на берегу — аз берёзовый, — верховья ручья, скит…
— А озеро?
— Поднимемся — увидим… Да и след туда ведёт…
Рычков хлопнул себя по щеке, глянул. На перчатке кровяное пятно с раздавленной мошкой. Место укуса зачесалось сразу и люто.
— Не похоже на скит, — сказал он.
— Э, ты не спеши, господин асессор, — придержал его Весло, смотрел он хмуро, брови сошлись, — Скиты — оне разные. Иные — за единой монастырской изгородью, с центральным храмом и келиями для монасей-схимников. А какие только вокруг церквы и растут: отшельничьими али общими келиями. Хозяйственными избами и прочим… Да и незачем в таких глухих углах стены городить, а от прочего — только Господь заступник.
Рычков внял. С по старообрядческим схронам с вербовочными партиями он не хаживал, гарей не видал. В монастырское устройство и быт скитов не вникал.
— Тогда что ж, — сказал он. — Пошли…
Они перемахнули узкий ручей по мокрым осклизлым камням и ступили на жухлую падь, словно никогда не светило над этим склоном солнце, с тех самых пор, как небесный топор отвалил каменную краюху, да разметал раскрошил временем и непогодой каменную осыпь, сгладил русло будущего ручья беспрестанным потоком воды из раскола. Кажется, пробивалась по каждой весне из холодной земли новорожденная зелень, начинали течь соки по чахлым прутьям смородины, боярышника и лыка, но так и не успевали набраться сил до осени и чахли наживую задолго до того, как вся природа окрест принималась готовиться к долгой зиме. Кажется, топтали этот склон сотни ног, мяли беспрестанно траву и ломали кусты, падали, оступаясь, на тысячи колен и скребли оживающую от сна землю бесчисленными пальцами с весны, как сходили снега и до осени — когда стылые дожди вперемешку со снегом, принимались хлестать ледяными плетьми притихшую тайгу.
Не поспевала трава выпрямиться и пробиться ростками заново, не успевали зажить заломы на ветках, не успевали почки пустить новые ветки. Чахло всё и мертвело, и сейчас яростно и мстительно сопротивлялось пришлым: рвало колючками платье, путалось в ногах, сыпало в прорехи мёртвым семенем.
Охотники пыхтели и потели, пуская разные словечки, и медленно поднимались по склону, огибая вершину и заходя противосолонь на плоскую равнину с густым ельником, в котором, петляя, терялась жухлая тропа, избитая округлыми разновеликими ямами, будто все адовы черти, побросав свои котлы и сковородки, молотили на этой дороге железный горох.
Ельник придвинулся, распахивая крыла, словно хотел облапить непрошенных гостей, затянуть в смолистый переплёт ветвей и иголок, но вместо этого вдруг раздался, разошёлся и впустил четверых настороженных разведчиков на обширную поляну в самом конце оборвавшегося следа.
Земля от края и до края леса была выбита до камня и усыпана иголками. На ней, голой и сморщенной, как библейская пустошь тьмы и зла, обломками праха и костей рассыпались местами раскатившиеся рубленые избы с просевшими кровлями. Они недобро глядели пустыми старческими оконцами — слепыми и узкими, шамкали беззубыми провалами перекошенных ртов-дверей: распахнутыми как крышки гробов. Унылая и скудная вереница домишек от края плато — крайний как раз застрял среди елей, словно вырос среди них, а не был некогда аккуратно срублен в лапу, и заботливо укрыт свежей дранкой, — до крохотной церквушки, тянулась кающимися молельщиками.
Завидя храм, казаки дружно скинули шапки — лоб перекрестить, — и замерли в полупоклоне.
Рычков покосился на них — он ещё рассматривал открывшуюся перед ним картину вбирая каждую мелочь, улавливая звук, движение, краски и тени, — почуяв смятение. Казаки стояли молча и недвижимо, запрокинув головы, согнув спины кто как успел. Шило тискал тумак в кулаке, правая рука висела плетью…
Васька уставился на церковь.
Они вышли к ней с северо-восточного, алтарного угла. Небольшой сруб, почерневший и осевший, из потрескавшихся брёвен, но подобранных ладно по обхвату. Крохотные оконца в средней и алтарной части выглядели как бойницы в военной фортеции. Клинчатая тесовая крыша возносилась на высоту много большую ширины перекрываемой части сруба. Маковка на крещатой бочке врезана в средней части крыши и обшита чешуйчатым лемехом. Давно обшита, время посеребрило чешуйки луковицы и бочки благородным оттенком. Паперти у церквушки не было. Притвор был открытым, на резных чёрных столбах под двускатной крышей. Дверь в главную часть церкви с их места было не разглядеть…
Зато хорошо было видно несколько толстых узловатых корней, которые вытянувшись из окаменелой земли, обхватили сруб и крышу, словно щупальца мифического морского гада — корабль, сдавили в беспощадных тисках, подползли и охватили крещатую бочку, как удавкой, сорвали несколько лемехов с маковки, сбили крест, вместо которого храм богомерзко венчался концом хищного корня, изогнутым на манер магометанского полумесяца, только свободным рогом книзу.
В тишине застоявшегося воздуха мнилось, что стоит прислушаться и можно будет угадать стенания древних венцов под непереносимым давлением, и то страшное усилие, с которым подземная тварь норовила утянуть в твердь земную православное святилище, оставив на поверхности только жалкие обломки, какие остаются на поверхности кипящего бурного моря, когда гибнущий корабль навсегда скрывается в толще серо-зеленых вод.
Рычков почувствовал на губах вкус морской соли.
Небо над головой застыло, земля под ногами, кажется, была готова расступиться, и ноги улавливали слабую дрожь вывихнутого наизнанку божьего мира, где верх и низ меняются местами, горний хрусталь растекается мутной лужицей, а воды каменеют гольцами, с грохотом катящие твердь свою в место, которое миг назад чудилось низом.
— Это чего такое? — услышал Васька голос десятника и в разум вернулся. Нещадно саднила закушенная губа, асессор слизнул кровь.
— Пока не знаю, — сказал он. — Но не похоже, что надысь здесь сотни людей обретались. Надо посмотреть… Оружие наготове держи.
Двинулись в обход церкви к притвору, всё более подмечая следы запустения и тлена: сгнившие в заплесневелую труху, бумазейной тонкости сараи, пустые огороды, взятые в полон крапивой, осокой и чертополохом, раскатанный по брёвнышку колодезный сруб, поросший сырыми поганками, ржавая цепь с погнутым воротом выглядела не прочнее едва свитой нитки; мхи и плесень забились по щелям срубов, гнилым дыханием несло и чёрных провалов окон и дверей, через просевшую кровлю одного из домов. И ежеминутно казалось, что ельник движется вкруг них бесконечным хороводом, сдвигаясь плотнее и закрывая чащобой пути-выходы…
— А вот и озеро, — сказал Шило.
Рычков посмотрел.
— Да, — поддакнул Лычко, — только ряски в нём более, чем святости…
К западу от притвора, в десяти саженях лежало мутное, подёрнутое плёнкой и островками ряски, озерцо. Чёрно-синие ели подступали к самой воде, плешивые камни у воды покрыты коричневым влажным налётом по-над самой водой, травы стелились по поверхности и уже было не разобрать, где кончаются земные растения, а где начинаются донная поросль. Открытая вода чёрного цвета, словно скрывалась под толщей её бездонная глубина, из которой не докричаться до братца одурманенной сестрице — не нужны были травы водяные, да камни подводные — сама вода давила бы так, что не шевельнуться, не вдохнуть её в последний раз. От воды несло гнилью и смертью, как от всего скита…
Рычков повернулся к церкви.
Крышу притвора поддерживали столбы, только не резные, как казалось издали, а из обыкновенных неошкуренных брёвен, глубокие борозды складок коры, наплывы на сучках, чернокаменная твердь. Дверь в главную часть церкви сорвана с петель и отброшена в сторону. В щели рассохшихся планок проросли плевела. Проросли и увяли на корню. Сухие семенные головки поникли, просыпав самую память об ушедшей жизни. В тёмном дверном провале едва угадывалось внутреннее убранство.
— Обожди-ка…
— Куда, Весло?!
А Весло уже стоял по пояс в воде, разгоняя ряску и всматриваясь в чёрную толщу.
Тучи над головами ожили, задвигались и, словно пропоров тяжёлые подбрюшья о колючие верхушки елей, принялись посыпать скит редким дождиком. Звонкие шлепки о воду, лопухи и сухое дерево наполнили звуками мертвящую тишину. Весло шагнул раз, другой, оступился, раскидывая руки и вдруг обрушился разом, столбом ушёл под воду с головой…
— Эй! — гаркнул Шило, отбрасывая фузею, стягивая патронную сумку. Лычко подбежал к самой воде. Он не стал лезть в озеро, а держал наготове ружьё, готовый протянуть побратиму, как только голова и руки покажутся из воды. Десятник скинул чекмень. Ряска, затянувшая было полынью на поверхности, вспучилась, разошлась грязными пузырями, и запрокинутая голова Весла с распяленным ртом показалась на поверхности. Крупные капли били казака по лбу, сбивая тину. Он отфыркивался, мотал головой и топтался — не то на месте, не то силясь выбраться к берегу из вязкого донного ила, — и тянулся к берегу, наваливаясь грудью, как бурлак, идущий бечевой…
— Братка! — кричал Лычко, протягивая над водой приклад фузеи, — Хватай!
Шило бросил топтаться и ступил в воду по колено с фузеей наперевес.
Весло показался над водой по пояс, левое плечо впереди, правая рука наотмашь за спину. Он тянул и надувал щеки. С плеч свисали нитяные водоросли, рубаха облепила грудь со вздувшимися мышцами. Левая рука показалась из воды, в руке — сабельные ножны. Не его.
Рычков ещё смаргивал это знание, как пороховую гарь посреди баталии, и видел уже другое странное, невозможное. Правой рукой казак тащил за собой, как кол бредня, фузею, на которой было намотано и тяжело уходило в воду серое тряпьё.
Казак выбрался на берег, отплёвываясь и оскальзываясь. Васька смотрел на берег, где лежала фузея самого Весла, патронная сумка и татарская сабля в избитых ножнах. Дождевые капли разбивались о справу в мелкие жалящие брызги. Палая хвоя темнела, напитываясь цветом запёкшейся крови.
— Такое тут, — буркнул Весло и бросил свою ношу в ноги сгрудившимся спутникам. — Ножны-то Ерохины, точно…
Кол бредня оказался ржавой фузеей, старой, с расщеплённым прикладом. Шило присел на корточки, запустил пальцы в мокрое тряпьё, развернул. Разорванный чекмень в ржавых потёках, порты и бабья рубаха с богатой, но потускневшей вышивкой по вороту и подолу, вся дырах и длинным до пупа разрывом. Десятник колупнул пальцем в стволе негодного оружия и потянулся к ножнам… Дождь похлопывал его по плечам…
— Дно там топкое, — сказал Весло, отирая лоб, — Склизкое. Мыслю я, Денис Васильевич, подобного добра там… до самого, этого…
Он махнул рукой.
— И ежели из этого котла берёт начало ручей, по которому мы сюда…
Он не закончил.
«…А по ревизским сказкам сего года работного люда на соляных варницах стало менее на пятую часть, чем в прошлом годе; служилого люда — на четверть; казачьего круга — вдвое; солдат гарнизонной роты — на одну шестую. Воевода отписывает, что де с конвоями пленных свеев, да по указу нового губернатора Сибири князя Гагарина, часть людишек отписана к Верхотурью, Тобольску, Тюмени да Томску. Но сколько? На бумаге одно, а на деле? И не потекли ли с теми конвоями да свеями в Сибирь дальнюю подмётные грамотки старца Нектария?..» — билось о висок Рычкова тяжким говором майора Ушакова, и затмевало взор.
— Что скажешь, господин асессор? — Шило поднялся в рост и повернулся к Ваське, склоняясь поближе.
— Хочешь спросить, а не думаю ли я, что когда наступает ночь, из этого пруда поднимаются утопленники с мавками и начинают водить хороводы по началом водяного?
Казак поморщился.
— Не то, опять не то ты говоришь, Василий Денисович! — он выцепил из кучи мокрого тряпья чекмень, ткнул пальцем ржавое. — Видишь! Али не узнал?!
Рычков пожал плечами. Что тут узнавать. Замытую кровь на ткани он видел много раз.
— У Ерохи Стручка чекменя не было, — сказал он.
— Зато ножны его.
— Верю, — вздохнул Рычков, окидывая взглядом озерцо. — А вот в утопцев, али ещё каких убиенных да в воду сброшенных — ни в одном разе. Тут не озеро бы было сейчас, и не ручей бы с него вытекал, а ключ с мёртвой водой. Стало быть, мы бы животами маялись поголовно с первого дня, хоть бы и не учуяли…
Дождь припустил, словно в небе опрокинули ушат. Потоки воды рухнули на головы, окружили стеной. Казаки и Рычков отступили в притвор, оставив вытащенное из воды на берегу, с крыши лило не переставая. Из дверей тянуло сыростью и тленом. Воздух потемнел, небо опустилось ниже, тучи почернели. Вода в озере кипела от частых и весомых ударов. Грязные ручьи затекали под кровлю…
— Заходим внутрь, — скомандовал Васька и осёкся, — Стой! Выливай воду из баклаг, набирай дождевую…
Обновили запасы. У каждого было по фляге, мерой в один штоф, и Ведро таскал с собою дополнительный — осьмериковый. Набрали быстро, вода лилась с крыши, как струи водопадов. Зачем — никто не спрашивал. Быстро осмотрели оружие. В походе пороха на полки не сыпали, стволы фузей и пистолетов заткнули пробками из просмолённой кожи. Ею же обернули замки, плотно обмотав бечевой. Оставалось только пребывать в надёже, что основные заряды в стволах не отсырели — ковырять сейчас раскисший порох, да вытаскивать пули было недосуг.
Дождь грохотал по крыше, обдавал брызгами, холодная церковь дышала смрадом через тёмный проём.
Переглянулись.
— Мыслю так, — сказал Рычков, по очереди глядя казакам прямо в очи, — Скит мы нашли, он давно заброшен и никого здесь нет: ни паломников, ни монасей, ни старца. Путь к нему теперь нами разведан и известен. Пропавшие наши товарищи — верно погибли от злой и неведомой силы, о которой мы почти ничего не знаем, кроме того, что она не людская и что прямое столкновение с ней сулит неизбежные полон, смерть и действует она в ночи. Разыскивать её — не имеем достаточных людей, должного припасу и провианту. Неведомо и то, сколько времени на розыск потребуется. Верно ли говорю?
Казаки переглянулись. Шило кивнул с мрачным видом. У этих бывалых людей немало было стычек за плечами и походов по Великой Перми и где-то ещё. Соображали оне споро.
— Теперь же надо решить, — продолжал асессор, — Оставаться и ждать стычки, чего бы она нам не стоила, либо донести воеводе разведанный путь, весть о ските и неведомой опасности, но без юродства и мракобесия. О том, что не человек злокозненный в здешних местах обитает с умыслом против государя Петра и власти его, но нечто, что никаким земным государям ещё неподвластно. И на том стоять. Хоть бы и на дыбе пришлось… Что скажете?! Все говорите, каждый что умыслит…
Весло и Лычко глянули на десятника. Ему по старшинству и отвечать в первую очередь. Шило помотал головой — после. Лычко кашлянул в кулак.
— До темна добежать до дощаника нынче не успеем, — сказал он. — Окажемся среди чащи, без обзора, без укреплённого лагеря, малым числом стоять против… против этого. У капрала восемь человек было — ну, семь, подъячий не в счёт, — шестерых потерял. Пока идём, пороха намокнут, патроны того и гляди раскиснут, останемся без огненного боя. Ежели уходить восвояси — то утром…
— Скит осмотреть надо со всем тщанием, — подал голос Весло, — Дом за домом, остов за остовом. Не так много тут всего, управимся. Может, и сыщется какое указание яснее, чем…
Он замолчал, вглядываясь в стену воды, скрывшей от них озеро.
— С церквы и начнём, пока ненастье, — заключил Шило. — В ней же и загородимся на ночь. По всему — самое крепкое строение в скиту, раз уж не сладили с ним эти свирепые корневища подземные. Загадывать наутро — не вижу проку. Как тебе, господин асессор?
Рычков покатал в уме рассуждения, и так и этак повертел: правы казаки, с места трогаться сейчас неразумно. Дождь хоть и унялся чуть, но надолго ли? И порывами пускался с прежней силою. Да и заноза незавершённого дела сидела под сердцем и саднила: у господина Ушакова дыбой не отделаешься, и поверит ли он в сию сказку в стылом ветряном Петербурге за тысячи вёрст от здешних лесов, коли сам Васька в неё до конца не уверовал тут, на месте, взирая на всё воочию.
— Пошли тогда, — он шагнул в разверстые двери, окутавшись сырым сумраком под барабанную дробь дождя.
Сделал несколько гулких шагов по скрипучему настилу, освобождая место и привыкая глазами к полумраку средней части церкви. Из двух узких окошек в северном и южном фасаде сочился размытый слабый свет. Ни Голгофы, ни канона ошую не оказалось, впереди на полу громоздилась смутная тень — опрокинутый и расколотый аналой. Подсвечников Рычков сходу не разглядел, в углах копошилась сырая темень. Четыре неошкуренных искривлённых бревна в два обхвата подпирали колоннами крышу. Изнанка её терялась в вышней темноте. Казацкие сапоги ступали за спиной мягко, почти беззвучно. Шум дождя перекрывал звуки шагов. Они вступали под своды по очереди, и густая тень заливала пространство храма, когда вои загораживали проход…
Алтарная часть была отгорожена от остальной церкви иконостасом. Солея с выпирающим амвоном, казалась всего лишь ступенькой, немногим выше дощатого пола основного храма. Тёмными провалами угадывались врата. Престол слабо освещён второй парой окон. На нём лежало что-то похожее на раскрытую книгу. Те же корни-щупальца, что и снаружи, местами взломали пол церкви. Они ветвились по стенам устремляясь под скаты клинчатой крыши, вились по стропилам и ныряли в колодец крещатой бочки. Там плескалась блестящая влагой чернота. В бороздах коры на колоннах наросли слабо светящиеся гнилостным светом грибы. Из углов храма ползли мхи.
Рычков двинулся вперёд к алтарю. Казаки разошлись цепью и следовали за ним.
У аналоя Васька задержался, склоняясь. Ни иконы, ни какой священной книги рядом не видно. Сырая пыль покрывала всё жирной слизью. Рычков поднял глаза. На иконостасе темнели оплывшие пятна иконных досок. Разведчики приблизились. Лики уже было не разобрать. Спаситель? Святые? Богоматерь? Краски потемнели, оплыли, покрылись заплесневелыми разводами.
— Святые угодники! — прошептал Лычко.
В храме казаки обнажили головы, заткнув тумаки за пояса. На узком клиросе, который был пристроен к солее только справа, прямо на полу Шило нашёл россыпь толстых свечей, изгрызенных мышами. Долго чиркал кресалом, распаляя трут. Наконец дрожащий огонёк затрещал на пересохшем фитиле, вытянулось длинное чадное пламя. Каждый зажёг по свече. Темнота отпрянула, но не слишком.
При свете, лики на иконах стали выглядеть ещё ужаснее, неразборчивее. И только гневный взгляд Спасителя тлел под наслоениями гнили в глубоких трещинах. Смотреть ему в очи было страшно. Рычков прошёл в алтарь через северные врата.
Щелястый пол был взломан местами, торчащие доски ощерились неровными, зазеленевшими краями. Жертвенный стол сломан и сдвинут горкой щепы в угол. Престол оплыл и потрескался глубокими бороздами и походил на обыкновенный пень. Страницы священного писания побежали плесенью, оклад позеленел. Развиднелось красным. Казаки боязливо зашли в алтарную часть. Пламя свечей дрожало, свечи оплыли и воск горючими каплями стекал на пальцы. Пол под ногами потрескивал и прогибался.
Между престолом и горнем местом в полу зиял длинный провал в локоть шириной.
Рычков осторожно приблизился, вытягивая руку со светочем. Провал притягивал взгляд с неимоверной силой.
— А это чего? — услышал он шёпот Весла и заметил краем глаза как казак потянулся к стене, — А как это?
Васька отмахнулся, заметив, что Шило к нему качнулся, поднимая свою свечу, а сам переступал меленькими шажками, пробуя доски тупым носком ботфорта, и клонился, и вытягивал шею, заглядывая в тёмное, глубокое…
— Сруб-то снаружи, как положено венцы лежат, а тут стоймя, — лезло в ухо назойливое удивление, но его заглушали отдалённый рокот орудийной и ружейной пальбы, топот кавалерии, безудержный рёв подступающей пехоты. Васька наклонился, держа свечу над самым провалом.
Трепещущий свет выхватил в глубине низенького подполья неподвижную фигурку, сморщенную, торфяную. В первую очередь он распознал руки, сложенные ладони с переплетёнными пальцами. Зеленовато-коричневые, невозможно длинные, с разбухшими суставами, сморщенной как кора кожей и синими ногтями. Мощи?!
В глотке сделалось сухо, язык распух и, казалось, не помещался во рту. Свеча в руке задрожала, огонёк затрепетал, щёлкал фитиль. Взгляд качнулся к другому краю пролома. Морщинистый лоб в обрамлении нитяных зелёных волос, лишайники и мхи наползли на виски как лавровый венок Никиты Зотова, государева воспитателя, изображающего Бахуса. Кустистые брови, глубоко запавшие глаза с морщинистыми веками. Нос, как горбатая щепка со сморчковой бородавкой у залипшей левой ноздри. Запавшие пергаментные щёки, заросшие нитяной бородой, длинной, на которой покоились сморщенные ладошки. Сквозь бороду пробились остренькие шляпки сизых поганок…
Рычков всё ж таки попытался сглотнуть.
Мощи открыли глаза.
***
В голове звон, словно в рукопашной прозевал оплеуху.
Тело одеревенело, словно избитое тугими волнами пороховой гари от близких разрывов гранат. Перед глазами муть, как запорошило их песком и комками земли, и жжением, и по этой причине не разбирает Рычков того, что видят они, в ошеломлённый разум не возьмёт.
Почему осел гузном, подогнув под себя ноги? Отчего выпустил из рук свечу, и она откатилась в сторону, подпрыгивая на неровном полу и мерцая огоньком, но не погасла, и теперь лишайники на досках скукоживаются в пламени горьким чадным дымком? Отчего шевелятся алтарные стены, выламывая из себя по брёвнышку так, что проломы выглядят как беззубые дёсны бабки Аксиньи? Отчего Шило отступает к царским вратам с саблей и пистолем в руке, а Весло и Лычко с перекошенными лицами, выпученными глазами и немо распахнутыми ртами, выставили перед собою фузеи?
«А я то? Я?!» — мутно вопрошает Васька и тянет из-за пояса рукоять пистолета, а то нащупывая эфес.
Он возится на колком полу, как перевёрнутый на спину жук. Мхи застревают в пальцах.
Шипит, вспыхивая, затравочный порох. Вспышки коротки, как молнии. Алтарь заволакивает грохотом и дымом; горловым криком и сумраком. Свечи гаснут. Чахлый свет из алтарных оконцев сползает по стенам и жмётся в углы.
— Бей! — захлёбывающийся крик вязнет в пороховой гари, глухих ударах, хрупком звоне переломанного клинка.
Рычкова стискивает в обхват, вздёргивает над полом. Васька силится вдохнуть, но его словно приложили спиной к бревну, заламывая руки, опутывая ослабевшие кисти грубыми путами. Горло обхватывает, офицерский бант давит на кадык, треуголка слетает с головы. Пряди, выбившиеся из косицы, свисают на щеку. В хребет и рёбра на спине немилосердно давят какие-то бугры. Асессор болтает ногами. Каблуки ботфорт едва цепляют пол. Рычков вскидывает колена к животу с намереньем резко бросить ноги вниз и, сгибаясь в поясе, перебросить через себя супостата на спине и… его обхватывает за щиколотки и резко тянет ноги назад-вниз с силой, которой он не может сопротивляться даже мгновение. Трещат суставы, вытягивает жилы, словно на дыбе.
Звон в ушах обрывается.
Дымная гарь уползает через алтарные врата в солею. Тусклый дневной свет смелеет, делается ярче, спрямляет лучи. Слышно, как стучит по тёсу дождь. В ноздри лезет запах плесени и трухлявого дерева.
Васька закашлялся, вздулись на висках жилы. Эфес уткнулся в рёбра.
Его вдруг понесло вбок, покачивая. Что-то дробно перестукивало внизу, он не обратил на это внимания. Против алтарных врат висели в воздухе казаки, опутанные волосатыми древесными корнями, с которых осыпались комочки земли и черви. Корявые ветки заломили им руки. Жёсткая кора давила на спины, затылки прижаты к расщепленным стволам, лбы перечёркнуты гибкими ветвями, под локти пропущены толстые суки. Столпы мелко переступали пучками корней по трухлявому полу алтаря. Казаки покачивались вместе с ними, словно стояли на настиле дощаника в сильную волну.
Шило дико вращал глазами, закусив грязный корень, рвущий ему рот. Сабля болталась на боку, рубаха разорвана. Весло зажмурился и шевелил губами, борода тряслась, но он не ронял ни звука. Лычко глядел куда-то вниз недвижным взглядом. Патронная сумка, прижатая к его боку, лопнула по шитью, чёрные зёрна пороха сыпались из раздавленной натруски, мешаясь с комками земли между шевелящихся корней внизу.
У престола, едва возвышаясь на ним, стоял торфяной старичок.
Роста в нём было аршина полтора. Платье из мшистых нитей, травы и лишайников волочилось по полу. Зелёный пух окружал морщинистую плешь, топорщась за вытянутыми ушками. Запавшие глаза лучились изумрудным светом с оранжевой искрой. Он жевал тонкими коричневыми губами, кончик носа-щепки дёргался, бородавка шевелилась. Коричневые пальцы подёргивались, сгибаясь в суставах, и походили на лапки мезгиря. Ногти щёлкали, ударяясь друг о друга, как высушенные кости.
— Эй, — прохрипел Рычков.
Горло сдавило. Васька задёргался.
Старичок коротко глянул на асессора и прошёлся вкруг престола. Посмотрел в угол, где ворохом хвороста валялся изломанный жертвенник. Потёр ладошками. Сухой шелест, с котором катит ветер жёлтые листья по голому подлеску, пронёсся по церкви. Храм покачнулся. Снаружи задвигалось, заходило. Что-то на мгновение перекрывало свет в алтарных окошках и отскакивало. Скрип, стон, шелест и треск давили на стены снаружи. Сруб похрустывал, углы ходили ходуном, словно его пытались скрутить, как бабы на реке отжимают пахучее, сдобренное мыльным корнем бельё. Из щелей между брёвен сыпался конопатный мох, щели обнажались, как старые раны, из темноты над головой сыпалась труха.
Васька дёрнулся, но, кажется, сросся с деревом, к которому был притянут. Он скосил взгляд вниз. Через грудь обернулся сырой корешок с нитяными волосками. Он смотрел на казаков, видом их поверяя свои ощущения. Лоб, шея схвачены корнями. Под локтями толстые сучки. Ноги опутаны ветками и корнями. И его столб позорный тако же топчется на месте, перебирая щупальцами корней. Нельзя посмотреть, но качало Рычкова из стороны в сторону, как на галере у Готланда.
В иссохших лапках старичка появилась деревянная ступка. Шевеля носом, он толок что-то чёрным пестом, растирал и шевелил губами. Борода дёргалась. Шляпки поганок отломились. Ножки влажными срезами блестели среди прядей. Красная многоножка юркнула в поросли, поднялась на поверхность и ушла в глубину.
Старик щёлкнул ногтями. В окна юркнули толстые, подвижные корни, распространяя в тесном алтарном закуте запахи земли и сырости. Они потянулись к старику, обвились вокруг крошечного тельца, как ластящиеся кошки. Тот ухватил один отросток, сдавил. Но бледном стебле набухли кровяные почки, разрастаясь мухоморными шляпками: красными, в белых лишайных пятнах. Вспучились, пошли трещинами, обнажая мясистое нутро. Старик повёл ступкой, подставляя в тот самый миг, как почки лопнули, просыпая белёсые семена: какие угодили в ступку, иные просыпались. Человечек отпустил обмякший корешок, ухватил другой. Ощерился. Зубы у него были крупные, лошадиные. С зелёным камнем у коричневых дёсен. Он поднёс извивающийся корень ко рту. Скусил. Волна дрожи прошла по отростку, с откуса брызнул чёрный сок. Старик подставил ступку, сцеживая густую жижу, сжимая и поглаживая обрубок, как коровий сосок.
Когда по-над краем заплескало, пролилось, старик бросил корень.
Отростки обмякли, втянулись в окна. Дед помешивал пестом, роняя густые капли на пол, и бросая колкие взгляды на пленников из-под кустистых, мшистых бровей. Приготовления к богомерзкому таинству заканчивались.
Васька угадал это в миг, как торопливо заходили у старичка руки, дёргано, суетливо; как приподнялись покатые плечи; как зашевелился пух вокруг плеши; как наново задёргался нос с бородавкой, словно клюв у падальщика. Столбы с опутанными казаками замерли, да и Рычков более не ощущал колыхания и качки. Мхи в углах засветились зеленовато-синими, гнилушкиными огнями, от пола до самой кровли…
Кровь застучала в виски сильно, с оттягом. Холодный пот потёк по спине. Ай да унтер! Вот Васька гвардеец, чёрт ловок! Исполнил наказ господина майора, Ушакова Андрея Ивановича! Понудил выказать себя того, кто «знать не знает никакого, анператора…», а заодно и «царя-батюшку, Петра Ляксеича». Только конец один — в пень головой!
Старик вдруг вытянулся, разросся в две сажени. Раздались плечи, протянулись руки, и ступка в огромных лешачьих ладонях сказалась не больше напёрстка. Он поворотился к Ваське спиной. Потянулся направо ступкой.
— Ыы-ы-ы-ы! — замычал Весло, завертел головой так сильно, что побежала кровь со лба, из-под гибких пут.
Шило задёргался, норовя качнуться к побратиму, на выручку. Вздулись на шее жилы, толщиной не менее пут, тяжёлой синий кровью налилось лицо. Всё тщета. Старик подносил ступку ко рту Весла. Тот отворачивал голову и косился круглым жеребячьим глазом. Пот и кровь стекала за ворот. Тесёмка нательного креста потемнела. Ступка коснулась сжатых губ казака. Он было дёрнулся, но движение это отразилось только в глазах. Зашевелилось у него за плечами, словно жирные черви поползли по щекам корешки, ощупывая искажённое мукой и животным ужасом, лицо. Обхватили нос, зажали. Посунулись в рот, растягивая мокрые губы в балаганную гримасу. Запутались в куделях мокрой бороды, дёрнули…
В распахнутый рот, меж зубов казака старик наклонил ступку, заливая Веслу дыхание.
Рычков видел, как замер острый, заросший волосом кадык, как Весло тужился выкашлять жижу, но не утерпел. Заглотил. Старик отнял чару, унялись корешки, отпустили. Казак плевался и отхаркивался. Слеза выкатилась на грязную щёку.
— Что, брате?! Что!? — кричал десятник, дёргаясь в тисках, не обращая внимания на подступающего к нему неприятеля, но вскорости принуждён был замолчать — корни облепили голову. Богомерзкое причастие продолжалось. Поднимались морщинистые руки, опрокидывалась посудина. Шевелились, отдельной жизнью живущие, травянистые пряди на затылке. Плевались и исходили на кашель казаки, но треклятый старик не отходил, пока не уверялся в том, что пойло его проникло внутрь.
Сморщенное лицо всплыло перед Васькой.
Лишайники наползали на виски и щёки, шевелились кустистые брови. Изумрудный свет лился из глаз с двойным зраком — искристыми, сияющими огнём, точками, — плывущим в зелени куда похочет.
Рычков ухмыльнулся. Закусил край трухлявой посудины и что было сил втянул в себя духмяную жидкость. Рот обожгло терпким холодом, в горле заскребло и провалилось в живот тёплым комком.
Старик съёжился до своих полутора аршин. Ступа в руках рассыпалась, стекла ручейками праха в щели половиц. Он уселся на престол, сдвинув книгу в позеленевшем окладе, и совсем по-стариковски уперев сморщенный кулачок в скулу, замер в согбенной неподвижности: усталой и всезнающей.
Гасли мхи в углах и теперь только тлели редкими огоньками. За стенами снаружи разошлось, расступилось и более не скрипело, не ухало и не рвалось. Даже дождь утих, и только липкие сумерки боязливо проползали внутрь через оконца.
В животе у Рычкова грело и толклось, ворочалось и затихало, чтобы шевельнуться вновь, разбежаться колкими огоньками по телу, обжечь и… угаснуть. Наконец, ломота в теле и всех членах совсем заглушила все прочие чувства, оставив только горькую, шершавую оскомину под языком. Казаки озадаченно смотрели на него, и косились друг на друга.
— Ну и что?! — гаркнул Рычков. — И долго нам тут болтаться, как говну в проруби?! А, старче? Ты кто таков сам?! Нектарий?! Вёрса?!
Он ожидал натяжения удавки, давления, что, наконец, путы растянут его как на дыбе, вывернут суставы, разорвут жилы и бросят изжёванной куклой в ноги зелёному старичку, к подножию престола. Он ожидал окрика, грозного взгляда, наказания и, может быть, смерти, но никак не того, что случилось…
В первую голову соскочил с престола старичок. Бойко, живенько, как не было сейчас перед ними воплощения старческой немощи.
А следом завыл Весло.
Завыл дико, как смертная тоска рвётся из волчьей петли вместе с пойманным хищником.
Казак выпучил глаза, со рта вместе с воплем летела коричневая слюна. Что-то кричал Шило, Лычко вытягивал шею, заглядывая, через десятника, и Рычков трезво отметил, что у Лычко, как и у него — ослабли путы, придерживающие голову. Он тут же позабыл об этом.
Вой вытянул из Весла фонтан горловой крови. Алая, пузырящаяся волна с плеском обрушилась вниз, обдав доски и малорослую фигурку чёрно-багровыми брызгами. Старичок приплясывал в омерзительном нетерпении и всплёскивал костлявыми ладошками.
Чекмень и рубаха на казаке вдруг вспучились невидимыми остриями. Кожа над открытой ключицей лопнула, разошлась, и наружу проклюнулся мокрый побег с кроваво-зелёными почками. Шевельнулся и потянулся, распрямляясь и с треском пуская побеги. С лопнувших почек сыпалась шелуха. Выскочил глаз и повис на нити, а из глазницы полезла веточка, утолщаясь и извиваясь новыми отпочкованиями. Весло уронил голову. Кожа высыхала, лопалась и деревенела извивами. С треском рвалось платье, в клочья разлетелась патронная сумка. Тело казака ощетинилось шевелящимися побегами и теряло человеческие очертания. Грохнули каблуками свалившиеся сапоги, размотались портянки, ноги слепились, белые ступни срослись и выбросили к полу истончающиеся корневища, которые осторожно ощупывали щели в половицах…
— Вöр-ва придоша… — приплясывал карлик в ногах умирающего казака. — Вöр-ва придоша…
Рычков сморгнул, не поверил ушам, а потом волна зловония ударила ему в ноздри, захлестнула с головой. Он не услышал, как закричал Лычко, задёргался, раздираемый изнутри корнями и ветками…
«Тебе, в душу твою вкладываю слово божеское…» — бился в голове юродивый речитатив Степашки, и слышалось, как осыпаются из изъязвленной спины белые черви. Как трещит одёжа Лычко, и грохочет об пол оружейная справа…
«…коли душа у тебя унавожена благочестием и ищет спасения, орошена слезами страдания и страждет жизни иной, слово божеское даст ростки истины, и окрепнут они и потянутся ввысь, преображая сердце твоё, и помыслы, и дела… Укрепят силу твою корни праведные, и никакие соблазны земные и козни диавольские не сподвигнут тебя с пути вознесения к богочеловечеству, устремлений праведных, и спасению от антихриста…»
Старик метался горбатой тенью между Веслом и Лычко, пришепётывая и приплясывая. Вот уж первого не узнать, не человеком стоит — уродливым сучковатым деревом на подгибающихся корнях покачивается. И уж не держит его никто, не опутывает. С треском и отлетающей щепой втискивается в алтарную стену, занимая своё место и прикидываясь обыкновенным бревном то, что его схватило полчаса тому.
А десятник мучался тяжко. Залитый кровью, беспрерывно ею харкающий, он бился в путах и не умирал. Побеги на нём вяло шевелились, бледнели и опадали, не наполняясь силой. Борода слиплась, Шило стонал и исходил жизнью, пока новые ветки не принимались буравить рубаху, чекмень, рвать сапоги…
«…а буде так, что слово божеское всходы даст, да возьмётся их душить терние, то здесь без помощи Нектария не обойтись…»
Рычков сразу понял, что будет. Старик бросил свои ужимки, и в руке у него появилась коряга, с виду похожая на длинный нож. Шило поднял глаза на асессора, в мокрой бороде появилась косая щель, в которой сверкали окровавленные зубы. Потом взгляд застыл, и глаза закрылись. Из вспоротого живота на пол густо посыпались сизые внутренности…
Васька заорал, осыпая карлика черной бранью, мешая русские, немецкие, голландские и татарские слова, плюясь слюной и расшибая затылок в кровь. Он ещё орал, когда с десятником было кончено, а у алтарных врат покачивались на слабых новорожденных корешках три корявых бревна: на одном остался пояс с пустыми ножнами; у другого меж сучков зажата пола чекменя; и тускло блестел в расщелине коры третьего скромный нательный крест…
Асессор больше ничего не чувствовал.
«…а ежели пуста душа твоя, омертвела и неживая, как поле мёртвых, куда был взят пророк Иезекиль, коли нет там ничего, кроме пыли и праха, упадёт слово в мёртвую сухую землю и погибнет без всхода, и не будет тебе преображения по слову божескому, ни спасения, ни вознесения. Хладный ветер понесёт душу твою по пустыне Антихристовым семенем…»
Потом его отпустили. Рычков обрушился онемевшим телом в горнем месте. Шпага сломана, пистоль выпал, не дотянуться, не пальнуть. Сырой мох холодил щёку и давил влагу. Тысячи иголок кололи ступни, кисти, спину. Он их едва чуял, но не владел. Только голову приподнять…
Старик стоял у престола и смотрел на Ваську, не мигая. Взгляд его потускнел, искры погасли. В бороде проклюнулись новые поганки, под ней снова шевелилась какая-то живность. Лишайники с висков осыпались…
— Ну, — прохрипел асессор. — Чего смотришь? Не вышло из меня ёлочки…
Он засмеялся зло и бессильно.
Старик поднял сухую руку, зацепил лист в книге на престоле и рванул с пергаментным хрустом.
Васька ждал, наблюдая, как он мнёт исписанную чёрными буквицами страницу, приближаясь крохотными шажками. Боль в лодыжках сменила покалывание. Рычков попытался приподняться, но ладони его ещё не слушались. Он заскоблил каблуками по полу, поворачиваясь, толкаясь прочь. Не поспел.
Морщинистые руки вытянулись, настигая безвольное тулово. Холодные пальцы ухватили Ваську за челюсть, выворачивая с хрустом, и безжалостная рука втолкнула пергаментный ком со вкусом плесени и чернил в распяленный рот. В глазах у Рычкова потемнело. Он услышал щелчок ногтей, а потом гибкие плети подхватили его и поволокли к выходу, нахлобучив треуголку по самые уши.
***
Развиднелось…
Луна, расталкивая тучи, скачет по небу, словно пьяный фельдъегерь по Адмиралтейскому проезду: круглая рябая рожа в синюшных запойных пятнах. Зеленоватый, мертвенно бледный свет летит на землю, как грязь из-под копыт, пятная широкие лапы елей, серебря листья осины. Растекается по густому подлеску липкой паутиной.
Вöр-ва стеной стоит, не пускает: многорукий, угрюмый, молчаливый. Норовит подставить ножку, насовать кулаков в бока, отхлестать по щекам, пихнуть в сторону. Не даёт сбиться с торного пути, вдоль ручья, к дощанику. Подгоняет…
Кафтан на Ваське изодран, офицерский бант развязался и болтается на шее удавкой. Казённое сукно напиталось влагой и сковывает движения. Ботфорты сползли, внутри хлюпает. Треуголку давно сшибло ветками, и волос шевелится на затылке: «Где они?! Близко?!» Блуждающий взгляд путается в изломанных тенях. Сердце колотится у горла. В грудях горит — как насыпали за пазуху тлеющих угольев. Ломит Васька вслепую, запрокинув голову, словно уязвлённый лось. Хруст и хряск разносится окрест, стон и трепет…
«Спаси, Господи, пронеси!»
Досмотрит ли Вседержитель? Нешто ему в досуг за безбожником присматривать?
Чу! Мечутся тени на том берегу. Скользят меж деревьев. Они?!
Взбивается вода перед Рычковым, разлетается посеребренными брызгами. Он бежит по воде, оскальзываясь на камнях, высматривая удобное место для выхода на сушу и корявые тени в чаще. Чудятся в ручье осклизлые сарафаны, и казацкие пояса; лапти налимами залегли под камнями, распустив длинные оборы, колыхающиеся далеко вниз по течению, плывут разбухшими палыми листьями в глубине бабьи кики, девичьи ленты; ребячьи рубахи раскинули рукава летучими рыбами…
Васька выбирается на осклизлый берег, и хрустя травой, бежит в гору.
Берег Колвы открывается неожиданно. В ночи глухо ворчит боец-камень. Дощаник чуть в стороне, вытянулся рыбьим телом с опущенной райной. Рядом ни огонька, ни шевеления…
— Эй! — слабо кричит Васька, но голос не громче шёпота.
За спиной, в чаще шелест и треск…
Асессор бежит, спотыкаясь о выступающие корни и острые камни. Берег раскачивается перед ним, то взлетая зубчатым краем вершин над головой, то обрываясь вниз, и тогда Рычков втягивает голову в плечи под нависающей громадой грохочущего в воде камня. Подле дощаника — никого, только котёл в остывшем кострище. Васька заходит в воду, поднимая руки, и с тяжким усилием переваливается через борт…
Никого.
Плещет под днищем вода.
Потом начинают скрежетать камни.
Васька не поднимает головы, чтобы не увидеть торчащие над бортом метёлки тонких веток; корявые, кустистые корни на обносном брусе, за который волокут дощаник за боец-камень. На самую стрежень.
И только когда ни скрип, ни скрежет трущегося о дерево дерева, не заставляют его вздрагивать, окончательно сменившись мерным покачиванием и журчанием воды, Рычков переворачивается на спину и открывает глаза.
В прорехах туч, подсвеченных луной, моргают далёкие звёзды. Их мерцание кажется наполнено смыслом, но каким — асессору не дано разобрать. Он просто старый солдат, «покуда живота хватит» и разбирать Господний промысел в мире, живущем противными Его воле и учению постановлениями, не учён. С тем Васька и засыпает прямо на подмёте.
Утром, едва брезжит, Рычков разлепляет тяжёлые веки. Тело одеревенело, саднит и ноет, а потом память последних дней обрушивает на Ваську свой груз и ужас, что плывёт в дощанике вниз по Колве, до самой Соли Камской не человек — морщинистое бревно с узловатыми ветками, сучками и щетинистой порослью на макушке, опустив под настил ветвистые корни, чтобы напиться.
Он садится, резко вскидывая руки — обычные, человеческие, его, — видит драные, избитые ботфорты, обрывки кафтана, скрученное полотнище грязного банта. И едва облегчение одолевает его измученное, зудящее тело, ладони хлопают по груди.
Радость и лёгкость улетучиваются, словно их унёс по-над Колвой студёный речной ветер.
Пальцы обхватывают берестяной туесок на сыромятном ремешке. Васька не помнит, как он на нём оказался, но точно знает, что внутри. Скомканный лист, что ему втолкнули в рот в ветхой церкви заброшенного скита. Тарабарская грамотка с буквицами из азбуки святого Стефана, когда кириллические буковки меняются на греческие.
Рычков знает из неё наизусть: «…а ежели пуста душа твоя, омертвела и неживая, как поле мёртвых, куда был взят пророк Иезекиль, коли нет там ничего, кроме пыли и праха, упадёт слово в мёртвую сухую землю и погибнет без всхода, и не будет тебе преображения по слову божескому, ни спасения, ни вознесения. Хладный ветер понесёт душу твою по пустыне Антихристовым семенем…»
Бывший унтер лейб-гвардии Семёновского полку, асессор канцелярии Тайных Государевых дел, юродиво кривит рот и пускает слюну. Каркающий смех сотрясает его изломанное тело.
Поглотила Ваську Сибирь.
Как есть с потрохами поглотила…
Конец