Джин Рис Антуанетта

Часть первая

Говорят, когда приходит беда, люди смыкают ряды. Так и поступили представители белого общества на Ямайке, когда там настали для них трудные времена. Только нам среди них места не нашлось. Ямайские дамы не одобряли мою мать, потому как, по выражению Кристофины, она была слишком сама по себе.

Моя мать была второй женой моего отца и слишком, как считали вокруг, для него юной. Хуже того, она была родом с Мартиники. Когда я как-то спросила ее, почему к нам так редко ездят гости, мама ответила, что между Спэниш-Тауном и поместьем Кулибри, где мы жили, очень плохая дорога, а дорожные работы канули в прошлое. Точно так же канули в прошлое мой отец, веселые гости, лошади для верховой езды. И еще исчезло чувство безопасности, то уютное чувство безопасности, которое возникало у меня, когда я ложилась спать.

Как-то раз я услышала мамин разговор с мистером Латреллом, нашим соседом и единственным знакомым.

– Конечно, у них хватает своих проблем, – говорила мама, – они ждут компенсацию, которую англичане посулили белым после принятия Акта о независимости. Только вот ждать им придется очень долго.

Маме было невдомек, что первым устанет ждать мистер Латрелл. Одним тихим вечером он застрелил из ружья свою собаку, вышел к морю и не вернулся. Никто не спешил приехать из Англии, чтобы распорядиться его имуществом, и в первую очередь усадьбой «Отдых Нельсона», но кое-кто из жителей Спэниш-Тауна приезжал посмотреть на нее и посудачить о трагедии.

Дом мистера Латрелла стоял пустой, и ветер хлопал ставнями. Чернокожие поговаривали, что в нем поселилась нечистая сила, и ни за что не соглашались и близко к нему подходить. Так и жили в Кулибри в одиночестве.

Я быстро привыкла к такой жизни, но мама по-прежнему лелеяла надежды. Возможно, они загорались в ней всякий раз, когда она проходила мимо зеркала.

По утрам она по-прежнему совершала верховую прогулку. Ее совершенно не заботило, что скажут черные. Они же собирались в кучки и глазели на нее, отпуская насмешливые реплики, особенно насчет ее поистрепанного костюма для верховой езды. Чернокожие отлично замечают, кто как одет, и знают, у кого водятся деньги, а у кого нет.

Однажды утром я увидела, что наша лошадь лежит под деревом. Я подбежала к ней посмотреть, что случилось. Она была мертва, и ее глазницы почернели от мух. Я убежала, вознамерившись никому не говорить об увиденном. Я думала, что если никому ничего не сказать, то все станет, как прежде. Но вскоре на лошадь натолкнулся старик Годфри. Он сказал, что ее отравили.

– Теперь мы совсем одни, – откликнулась на это мама. – Что же с нами будет?

– Я не мог следить за ней день и ночь, – проворчал Годфри. – Я слишком старый. Против времени не попрешь. Не надо за него хвататься, все равно не удержишь. Для Создателя все одинаковы – и белые, и черные. Все для него равны. Живите себе тихо и мирно и уповайте на него. Праведных он не оставит.

Но маме не хотелось лишь уповать на милость Господню. Она была молода, полна сил и надеялась вернуть то, что исчезло так внезапно.

– Ты слеп, когда не хочешь видеть, – сердито сказала она Годфри. – Ты глух, когда не хочешь слышать. Старый лицемер.

«Он прекрасно знал, что они задумали отравить лошадь», – говорила она о Годфри. «Миром правит Сатана, – говорил Годфри, – но для простых смертных все в этом мире мимолетно».

Мама уговорила городского доктора приехать посмотреть моего младшего брата Пьера. Пьер еле ходил, а говорил так, что его нельзя было понять. Не знаю, что сказал доктор маме и что сказала ему она, но больше он не приезжал. После этого мама сильно изменилась. Она осунулась и сделалась молчаливой, а вскоре перестала выходить из дома.

Наш сад был большой и красивый, словно тот самый Эдем, где росло древо жизни. Но он пришел в упадок, дорожки заросли, и запах мертвых цветов смешивался с ароматом цветов живых. Под гигантскими папоротниками воздух казался зеленым. Орхидеи были такими высокими, что я не могла дотянуться до цветов. Наверное, их и не полагалось трогать. Одна была похожа на змею, другая на осьминога. Длинные коричневые щупальца без листьев свешивались с извилистого стебля. Два раза в год орхидеи зацветали. Осьминог исчезал, а на его месте появлялась шапка белых, фиолетовых, сиреневых цветов, источавших крепкий, сладкий аромат. Я никогда не подходила к ней близко.

Как и наш сад, сама усадьба тоже приходила в упадок. Рабовладение отменили, и чернокожие не понимали, зачем им теперь гнуть спину. Но меня это не огорчало. Я помнила те времена, когда усадьба процветала.

Мама обычно гуляла по glacis, замощенной и крытой террасе, тянувшейся вдоль всего дома. В конце терраса поднималась к зарослям бамбука. Стоя там, мама хорошо видела море. Впрочем, и ее мог видеть любой, кто проходил мимо. Иногда прохожие смотрели молча, иногда смеялись. Отзвуки смеха уже давно затихали, а мама по-прежнему стояла, закрыв глаза и сжав кулаки. Меж черных бровей у нее возникала такая глубокая морщина, что казалось, это след от ножа. Я ненавидела эту морщину и однажды, пытаясь ее разгладить, дотронулась до маминого лба пальцем, но она оттолкнула меня. Оттолкнула спокойно, молча и решительно, так, словно раз и навсегда поняла: от меня ей не будет никакого толка. Она предпочитала сидеть с Пьером или гулять там, где ее никто не мог бы потревожить. Она хотела покоя. «Оставьте меня в покое, – время от времени срывалось с ее губ. – Оставьте меня в покое». Когда я поняла, что она говорит это сама себе, то стала немного бояться ее. Я была уже достаточно большая, чтобы позаботиться о себе сама.

Поэтому большую часть времени я проводила на кухне, которая располагалась в отдельной постройке недалеко от самого дома. Кристофина жила в маленькой комнатушке рядом с кухней.

По вечерам, когда она бывала в настроении, то пела мне песни. Я плохо понимала слова – Кристофина тоже была родом с Мартиники, – но она научила меня песенке со словами «когда дети подрастают, покидают они нас», а также другой – про кедр, который цветет лишь один день в году.

Мелодия была веселой, но слова грустными, и порой ее голос начинал дрожать, когда она произносила «адье». Не в смысле «прощайте», как мы обычно говорили, а в первоначальном значении «к Богу». В этом было больше смысла. Любящий мужчина одинок, любящая девушка покинута, дети не возвращались в отчий дом… уходили неизвестно куда. К Богу?

Песни Кристофины не имели ничего общего с теми, что пели на Ямайке. Да и она сильно отличалась от других женщин.

Кристофина была худой, черты лица – прямые, а кожа – иссиня-черная. Она ходила в черном платье, в ушах сверкали тяжелые золотые серьги, а голова была повязана желтым платком с двумя узелками впереди. Ни одна другая негритянка в наших краях не носила черного платья и так не завязывала платок. Она тихо говорила и тихо смеялась (в те редкие мгновения, когда она смеялась), и хотя умела говорить на хорошем английском и французском, она старалась подражать местным, изъясняясь на их наречии. Местные, впрочем, избегали иметь с ней дело, и она никогда не видела своего сына, который работал в Спэниш-тауне, и у нее была одна-единственная подруга, женщина по имени Майот, которая сама была не с Ямайки.

Девушки с побережья, которые нередко приходили стирать и убирать дом, боялись ее. Именно поэтому, как я потом выяснила, они вообще приходили – ведь она никогда не платила им за работу. Тем не менее они приносили в подарок фрукты и овощи, и с наступлением темноты я слышала на кухне тихие голоса.

Как-то я спросила у мамы о Кристофине: сколько ей лет и всегда ли она жила с нами?

– Кристофина – свадебный подарок твоего отца; один из тех подарков, что он мне тогда преподнес. Он решил, что мне будет приятно иметь служанку с Мартиники. Она приехала на Ямайку совсем молоденькой, но сколько ей тогда было, я не знаю. Не знаю, сколько ей лет и сейчас. Да не все ли равно? Что ты пристаешь ко мне со всеми этими пустяками? Кристофина осталась у меня, потому что ей этого захотелось. Можешь не сомневаться, у нее были на то веские причины. Если бы она поссорилась с нами, мы бы, наверное, погибли. И это было бы лучшим выходом. Как прекрасно умереть и получить покой и забвение! Это куда лучше, чем жить, чувствуя себя брошенной. Мертвые не знают о своей ненужности, беспомощности, оболганности. Кто замолвит за умершего доброе слово?

– Но Годфри тоже остался, – напомнила я. – И Сасс тоже.

– Они остались, – сердито отозвалась мама, – потому что им надо где-то спать и что-то есть. Взять этого Сасса! Когда его мамаша оставила его здесь, а сама ускакала – вот вам и материнская любовь! – он был просто живым скелетом. Теперь же он вырос крепким, здоровым и собирается от нас уйти. Больше мы его не увидим. Годфри – мошенник. Теперь со стариками особенно не церемонятся, и он это прекрасно понимает, а потому и остается с нами. Ничего не делает, но ест за двоих жеребцов! Притворяется глухим, но он просто не хочет ничего слышать. Это же сущий дьявол!

– Почему ты не скажешь ему, чтобы он подыскал себе другое жилище? – как-то спросила я, но мама рассмеялась.

– Никуда он не уйдет. Скорее, он нас выгонит. Нет уж, лучше не будить спящих собак, – мрачно сказала она и добавила: – Я в этом успела убедиться.

«Интересно, а Кристофина уйдет, если ты об этом попросишь?» – подумала я, но промолчала. Мне было страшно задавать этот вопрос.

В тот день стояла невыносимая жара. На маминой верхней губе скопились бусинки пота, а под глазами очертились круги. Я стала обмахивать ее веером, но она отвернулась и сказала, что если я оставлю ее в покое, то она попробует заснуть.

Прежде я под разными предлогами возвращалась, чтобы посмотреть, как она дремлет на синем диване. Раньше я появлялась, когда мама расчесывала волосы, такие длинные и густые, что под ними можно было спрятаться, как под плащом. Спрятаться и почувствовать себя вне опасности.

Но все это было давно, теперь настали иные времена.

Я знала очень немногих – маму, Пьера, Кристофину, Годфри и Сасса, который нас потом бросил. На незнакомых чернокожих я не смела и взглянуть. Они нас ненавидели и называли белыми тараканами. Не будите спящих собак…

Помню, как маленькая девочка-негритянка бежала за мной и громко распевала: «Тараканы, кыш-кыш! Тараканы, брысь, брысь!» Я прибавила шагу, потом побежала, но она не отставала, крича мне в спину: «Белые тараканы, вон отсюда! Никому вы не нужны!»

Итак, в тот день я вышла в сад, села у забора. Он оброс зеленым мхом, мягким, как бархат, и мне захотелось оставаться там всегда. Если пошевелиться, случится что-то плохое, думала я. Когда уже почти стемнело, меня отыскала Кристофина. Ноги не слушались меня, и ей пришлось помогать мне идти. Она промолчала, но на следующее утро на кухне появилась приятельница Кристофины, Майот, со своей дочкой Тиа. Она стала моей подругой, и почти каждое утро я выходила встречать ее к дороге, где та сворачивала к реке. Иногда мы уходили от воды в полдень, иногда оставались еще на несколько часов. Затем Тиа зажигала костер (костры всегда моментально зажигались у нее под руками, острые камни не резали ей ног, и я никогда не видела, чтобы она плакала). Мы варили зеленые бананы в старом чугунке, а потом выкладывали их в миску из тыквы и ели пальцами. После этого Тиа сразу засыпала. Я же никогда не могла уснуть, лежала в какой-то полудреме и глядела на заводь – большую и зеленую от листвы деревьев. Если до этого случался дождь, то вода делалась коричневой, но на солнце сверкала, как большой изумруд. Вода была такая прозрачная, что можно было видеть гальку на дне на мелководье. Камешки были голубые, белые и красные. Очень красиво! Потом мы прощались у поворота дороги, и я возвращалась домой. Мама никогда не спрашивала, где я была и что делала.

Кристофина дала мне несколько новых монеток, которые я держала в кармашке платья. Как-то раз они оттуда выпали, и я положила их рядом на камешек. Они сверкали под солнцем, словно золотые. Тиа уставилась на них своими маленькими черными, глубоко посаженными глазами.

Она предложила поспорить на три таких монетки, что я не смогу сделать сальто под водой, «как хвасталась».

– Конечно, сделаю, – уверила я ее.

– Я никогда не видела. Ты только говоришь.

– Спорим на все мои деньги, что смогу? – сказала я.

Но после первого сальто я сделала еще один неловкий поворот и захлебнулась. Когда я вылезла из воды, Тиа засмеялась и сказала, что у меня вид, как у утопленницы. Потом она взяла монетки.

– Но я же сделала сальто! – крикнула я, когда обрела дар речи, но она покачала головой. Я сделала его кое-как, а кроме того, на эти монетки мало что можно было купить. Тиа не могла понять, почему я на нее так смотрю.

– Ну и оставь их у себя, черномазая обманщица! – крикнула я. Я выбилась из сил, и от воды, которой наглоталась, мне стало нехорошо. – Если захочу, то достану еще столько же!

Тина сказала, что она слышала кое-что другое. Мы, по ее словам, были такие бедняки, что ели одну соленую рыбу. На свежую у нас не хватало денег. В нашем доме крыша так прохудилась, что во время дождя надо бегать и подставлять пустую тыкву. Да, на Ямайке живет много белых, настоящих белых, у которых много золота. Они и знать нас не желают и никогда к нам не ездят. Те, кто раньше назывался белыми, теперь просто белые негры. А черные негры и то лучше, чем белые негры.

Завернувшись в рваное полотенце, я сидела спиной к Тиа, дрожа от холода и не могла согреться на солнце. Потом оглянулась и увидела, что Тиа ушла. После долгих поисков я поняла, что она забрала мое платье. Она не взяла нижнее белье, потому что никогда его не носила. Она взяла мое платье, только что накрахмаленное и отутюженное. Кое-как я надела ее платье и побрела домой под палящим солнцем. Я ненавидела ее. Я чувствовала себя ужасно и хотела обойти дом сзади и тихо пробраться на кухню, но, проходя мимо конюшни, увидела трех незнакомых лошадей. Тут меня заметила мама и окликнула. Она была на террасе в обществе двух молодых дам и джентльмена. Гости! Спотыкаясь, я стала подниматься по ступенькам. Когда-то я мечтала, чтобы к нам приехали гости, но как давно это было.

Мне они показались прекрасными. И их одежда тоже меня поразила. Увидев меня, они рассмеялись – джентльмен громче всех, – и я опрометью побежала в спальню. Я стояла, прислонившись к двери, и сердце бешено колотилось у меня в груди. Я слышала, как они разговаривали, а потом уехали. Наконец я вышла из спальни. Мама сидела на синем диване. Она долго смотрела на меня, а потом сказала, что я вела себя очень странно и мое платье было грязнее обычного.

– Это платье Тиа, – пояснила я.

– Почему ты надела платье Тиа? Тиа? Кто, кстати, она такая?

Кристофина, которая слушала из буфетной, пришла в комнату, и ей было велено выдать мне другое платье.

– А эту тряпку выброси. Сожги ее! Тут они поругались.

Кристофина сказала, что у меня нет чистого платья.

– У нее только два платья. Одно она носит, другое в стирке. Вы хотите, чтобы платье свалилось с неба? Это же безумие!

– Она должна надеть другое платье, – твердо сообщила мама Кристофине, но та стала кричать, что это стыд и срам: я делаю, что хочу, никто за мной не следит и неизвестно, что из меня получится.

Мама подошла к окну и застыла там. Ее прямая узкая спина и тщательно расчесанные волосы словно говорили: «Брошены, брошены!..»

– У нее осталось старое муслиновое платье. Найди его, – велела она Кристофине.

Пока Кристофина мыла мне лицо и завязывала косички новыми ленточками, она рассказывала, что к нам приходили новые владельцы «Отдыха Нельсона». Они представились как Латреллы, но ничего общего с прежним владельцем у них не было. Разве что они – тоже англичане.

– Старый мистер Латрелл плюнул бы им в физиономии, если бы увидел, как они на тебя смотрели. Нет, сегодня к нам в дом пришла беда, помяни мое слово.

Старое муслиновое платье было найдено и подано мне. Когда я стала натягивать его на себя, оно затрещало по швам. Кристофина не обратила на это внимания.

– Рабство теперь отменили! Это же курам на смех! Теперь появился закон. Суды. Они штрафуют, сажают в тюрьму в кандалы, заставляют работать на топчаке, крутить его, пока у человека не отсохнут ноги. Новые хозяева хуже старых. Они куда коварнее, уж это точно.

Весь вечер мама не разговаривала со мной и даже не смотрела в мою сторону. Я подумала, что она меня стыдится. Тиа была права.

Я рано легла спать и тотчас же заснула. Мне приснилось, что я шла по лесу и кто-то невидимый и ненавистный следовал за мной по пятам. Я слышала тяжкие шаги совсем рядом, и хотя кричала и пыталась бежать, не могла сдвинуться с места. Я проснулась в слезах. Одеяло валялось на полу. У кровати стояла мама и смотрела на меня.

– Тебе приснился кошмар?

– Да, плохой сон.

Она вздохнула и снова накрыла меня одеялом.

– Твои крики напугали Пьера. Пойду к нему.

Я лежала и думала. Вот дверь в спальню. Вот знакомая мебель. А в саду древо жизни и зеленая замшелая стена. С одной стороны преграда из гор, с другой – море. Я в безопасности. Мне нечего бояться страшных незнакомцев. Когда я снова засыпала, в комнате Пьера по-прежнему горела свеча. Проснувшись наутро, я вдруг поняла: отныне все изменилось. Раз и навсегда.

Не знаю, откуда у мамы появились деньги на белый и розовый муслин. На целые ярды муслина. Наверное, она продала свое последнее кольцо. Ведь одно у нее еще оставалось: я видела его в шкатулке для драгоценностей – кольцо и медальон с трилистником. С утра в доме только и знали, что шили, а когда я вечером отправилась спать, то шитье продолжалось. Через неделю у мамы появилось новое платье – и у меня тоже. Латреллы одолжили маме лошадь, и нередко она выезжала рано утром, а возвращалась вечером следующего дня, усталая, потому что была на танцах или на пикнике при луне. Мама была веселой и смешливой, какой я никогда ее не видела раньше, а когда она уезжала, дом делался тихим и печальным.

Я тоже уходила из дома и возвращалась только к вечеру. Но теперь я уже не проводила долгие часы у заводи и больше не встречалась с Тиа. Я ходила другой дорогой: мимо заброшенного сахарного завода и водяной мельницы, не работавшей уже многие годы. Я бродила там, где раньше не бывала, там, где не было ни дорог, ни тропинок. Когда осока резала мне руку или ногу, я мрачно говорила себе: «Все равно люди хуже». Мне попадались черные и красные муравьи, я видела высоко над землей гнезда, где жили белые муравьи. Однажды я повстречала змею. Случалось мне попадать под ливень и промокать до нитки. И все равно это было лучше, чем видеть людей.

Лучше, лучше, во сто раз лучше!

Я смотрела на красные и желтые цветы, и мне казалось, что вдруг отворилась дверь и я оказалась в другом мире. Превратилась в другую девочку. Я шла по жаре, на небе не было ни облачка, но мне казалось, что все вокруг чернеет…


Мама вышла замуж за мистера Мейсона из Спэниш-Тауна. На свадьбе я была подружкой невесты. Кристофина завила мне волосы, в руке у меня был букет, и все на мне – даже башмаки – было новое-преновое. Но лицо мое пылало ненавистью, и гости старались не смотреть на меня. Я прекрасно слышала все, что говорили эти вежливые улыбающиеся люди о маме, когда ее не было рядом и им казалось, что и я тоже их не услышу. Но когда они приезжали в Кулибри, я пряталась в кустах и подслушивала их разговоры.

– Подумать только, – говорила одна гостья. – Он еще горько пожалеет! Такой состоятельный человек. Если бы он только пожелал, он мог бы взять в жены любую девушку в Вест-Индии, а может, и в Англии…

– Сущая правда, – вторила ей другая.

– Но он почему-то берет в жены вдову, которая живет в этих развалинах без гроша за душой. Думаете, старого Косвея погубила независимость? Ничего подобного! Имение стало приходить в упадок задолго до этого. Он пил, пил и допился до гробовой доски. А эти его женщины? Эта, например, и не пыталась как-то ему помочь. Напротив, она только поощряла его пьянство. А эти подарки на Рождество всему его помету? Скажете, старинный обычай? Иные обычаи лучше поскорее похоронить и забыть. Новому супругу придется сильно раскошелиться, чтобы в доме снова стало можно жить. Да еще и конюшни, этот жуткий темный каретный сарай. А постройка для слуг? А на туалетном сиденье нежилась змея длиной в шесть футов. Я видела се своими собственными глазами. Испугалась? Не то слово. Я визжала, как не знаю кто. А потом явился тот жуткий старик, которого они держат при усадьбе, и он засмеялся. Ну а дети? Мальчишка – идиот, она никогда не показывает его гостям. А девчонка пойдет по ее дорожке, вы уж мне поверьте.

– Согласна, – отозвалась вторая гостья. – Но Аннета такая хорошенькая и так прелестно танцует, словно цветок хлопчатника на каком-то там ветерке, как поется в песне.

Да, танцевала мама замечательно. Особенно в тот вечер, когда они вернулись с Тринидада после медового месяца и танцевали на glacis без музыки. Когда она танцевала, можно было обходиться без музыки. Они вдруг застыли в танце, и она откинулась назад на его руке так, что ее черные волосы коснулись пола и падали ниже, ниже, а потом взметнулись вверх – и она снова выпрямилась, сверкнув ослепительной улыбкой. Она проделала все так, словно каждый мог исполнить этот номер без труда, – и он поцеловал ее. Поцелуй вышел долгим. Тогда я тоже там была, но они обо мне забыли, и вскоре я уже думала не о них, а том, что сказала тогда та женщина:

«Танцует?! Он приехал в Вест-Индию не танцевать. Он приехал сюда делать деньги, как и все они. Большие усадьбы сейчас сильно упали в цене, и то, что для одного беда, для другого, если он хорошо соображает, – большая удача. Нет, все это для меня большая загадка. Похоже, и впрямь нужно держать в доме служанку с Мартиники».

Она имела в виду Кристофину и, конечно, сказала это с насмешкой, иронически, но вскоре все остальные стали повторять эту фразу – причем на полном серьезе.

Пока в доме шел ремонт, а новобрачные находились на Тринидаде, мы с Пьером переехали в Спэниш-Таун под присмотр тети Коры.

Мистер Мейсон не одобрял тетю Кору, которая прежде владела рабами, да и теперь вопреки Провидению избежала нищеты.

– Почему же она не помогала вам? – спросил он меня.

Я стала объяснять, что ее муж был англичанином и не любил таких, как мы, но мистер Мейсон коротко возразил:

– Ерунда.

– Ничего не ерунда. Они жили в Англии, и он был очень недоволен, когда она нам писала. Он терпеть не мог Вест-Индию. Но недавно он умер, и тетя Кора вернулась сюда. А раньше она ничего не могла для нас сделать. Она ведь не богата.

– Это она так говорит. Лично я ей не верю. Легкомысленная особа! На месте твой матери я бы осудил ее поведение.


Когда я снова вернулась в Кулибри, там мало что изменилось. Правда, в усадьбе царил порядок, был убран мусор, исчезла трава между каменных плит, снова заработала канализация. И все же что-то изменилось до неузнаваемости. Вернулся Сасс, и я ему очень обрадовалась. Кто-то сказал, они за милю чуют деньги. Мистер Мейсон нанял новых слуг, но никто из них мне не понравился, кроме, пожалуй, конюха Мейси. Вскоре я поняла, что же изменилось в Кулибри. Дело было не в ремонте, не в новой мебели и не в новых лицах. Меня удивило, как они отзывались о Кристофине.

Я прекрасно выучила ее комнатку, где висели изображения Святого Семейства и молитва о легкой смерти. Были там яркое лоскутное одеяло и сломанный шкаф с полками для одежды. И еще мама отдала ей кресло-качалку.

Однажды я сидела в этой комнате и ждала Кристофину. Вдруг мне сделалось жутко. Дверь была открыта, на дворе ярко светило солнце, на конюшне кто-то громко насвистывал, но я испытывала страх. Мне вдруг показалось, что в комнате кто-то прячется. Где-нибудь за черным шкафом могла валяться высушенная рука мертвеца – или белые куриные перья. Курице перерезали глотку, и теперь она умирала медленной смертью. В таз капля за каплей падала кровь, и мне казалось, что я слышу эти звуки. Я не сомневалась, что все это обнаружится, стоит только как следует посмотреть по сторонам. Но затем появилась улыбающаяся Кристофина, она мне обрадовалась, и я забыла это жуткое чувство, а возможно, просто внушила себе, что забыла.

Если бы мистер Мейсон узнал о моих страхах, то, наверное, просто рассмеялся бы. Причем гораздо громче, чем тогда, когда мама сообщила ему о своем желании уехать из Кулибри.

Это началось примерно через год после их женитьбы. Они всегда спорили об одном и том же, и я, признаться, редко их слушала. Местные, конечно, нас ненавидели, но уехать насовсем? Нет, это невозможно! В этом я была согласна с моим приемным отцом.

– Для этого нужно иметь какие-то серьезные причины, – говорил он маме, а та отвечала: «Мне здесь надоело», или: «Надо навестить Ричарда» (это был сын мистера Мейсона от первого брака, он учился в школе на Барбадосе, собирался в Англию, и мы виделись очень редко).

– За домом мог бы присмотреть агент, по крайней мере, на первых порах, – как-то сказала мама. – Местные нас ненавидят. Особенно меня.

Тогда-то мистер Мейсон и рассмеялся от всей души.

– Аннета, будь благоразумной, – сказал он. – Ты была женой рабовладельца и дочерью рабовладельца и жила пять лет одна с двумя детьми, пока мы не встретились. Тебе тогда было очень трудно, и все же никто не подумал причинить тебе никакого вреда.

– Откуда ты знаешь, что никто не подумал причинить мне никакого вреда? – осведомилась мама. – Просто тогда мы были бедняками, почти нищими, и все над нами смеялись. Но теперь мы больше не нищенствуем. Ты человек состоятельный. Думаешь, им неизвестно, что у тебя собственность на Тринидаде? И еще кое-что на Антигуа? Они постоянно судачат о нас. Рассказывают небылицы про тебя, распускают ложь обо мне. Они стараются побольше разнюхать о нашей жизни – их интересует даже то, что мы едим на обед.

– Они проявляют любопытство. Это в порядке вещей. Просто ты слишком долго жила одна. Ты внушила себе, что все вокруг тебя не любят, а это не так. Ты склонна впадать в крайности. Помнишь, как ты набросилась на меня, когда я посмел сказать «ниггер»? Бросилась, словно дикая кошка! Ты сказала тогда: «Нельзя называть их ниггерами и даже неграми. Все они чернокожие!»

– Ты не желаешь видеть в них хорошее, доброе начало, – отозвалась мама. – И плохого в них ты тоже не замечаешь.

– Они слишком большие лентяи, чтобы представлять какую-то угрозу, – сказал мистер Мейсон. – Я это успел понять.

– Лентяи они или нет, но жизненной силы в них побольше, чем в тебе. И они могут быть жестокими и опасными по причинам, о которых ты и не догадываешься.

– Нет, не догадываюсь, – отвечал в таких случаях мистер Мейсон, – где уж мне…

Но проходило время, и мама снова заводила речь о том, что хочет уехать. Она говорила настойчиво, сердито…


Когда в тот вечер мы возвращались домой, мистер Мейсон остановил экипаж у лачуг чернокожих.

– Все на танцах, – сказал он. – И стар, и млад. Как пустынно выглядит деревня.

– Если бы были танцы, мы бы слышали барабаны, – возразила я, надеясь, что мы снова двинемся в путь.

Но мистер Мейсон не торопился – он смотрел, как садится солнце. Море меняло краски, и когда наконец мы оставили Бертран-Бей и двинулись к дому, оно обрело кровавый цвет. Еще издалека я увидела очертания нашего дома на высоком фундаменте. Запахло папоротниками, рекой, и я вдруг почувствовала себя в безопасности, подумала, что, наверное, попала в числе праведных. Годфри часто говорил, что мы неправедны, а однажды, напившись, сообщил, что нам молиться без толку, все равно мы обречены на вечное проклятие.

– Какой душный вечер выбрали они для танцев, – заметил мистер Мейсон, а тетя Кора, вышедшая на веранду, удивленно спросила:

– Какие еще танцы? Где?

– Наши чернокожие соседи что-то празднуют, – сказал мистер Мейсон. – Их поселок опустел. Может, у них свадьба?

– Ничего подобного! – буркнула я. – У них свадеб не бывает.

Услышав это, тебя Кора улыбнулась, а мистер Мейсон нахмурился.

Они вошли в дом, а я осталась на веранде. Уперевшись лбом в холодную балку, я уставилась вдаль, думая, что никогда не смогу полюбить этого человека. Мысленно я по-прежнему называла его «мистер Мейсон». «Спокойной ночи, белый папочка», – сказала я как-то вечером, и он не только не рассердился, но даже рассмеялся. До него в каком-то смысле жить было лучше, несмотря на то что он вытащил нас из нищеты. Впрочем, это только подогрело нелюбовь чернокожих. Когда мы бедствовали, чернокожие стали ненавидеть нас куда меньше. Мы были белые, мы никуда не уехали, у нас не было денег, и скоро нас просто не станет. Что же тут ненавидеть?

Теперь прежняя ненависть начала снова разгораться – и с каждым днем все сильнее и сильнее. Моя мама чувствовала это, но никак не могла убедить мистера Мейсона. Мне очень хотелось как-то растолковать ему, что здесь все не так, как представляется со стороны англичанам. Я очень хотела, но не знала, как это сделать.

Было слышно, как они говорили в доме, как рассмеялась тетя Кора. Я была рада, что она жила у нас. Потом бамбук зашелестел, затрещал, хотя ветра не было. Несколько дней подряд стояла сухая безветренная жара. Небо сделалось каким-то бесцветным, а воздух голубым… Так не могло длиться вечно, что-то вот-вот должно было произойти. Веранда была не самым подходящим местом для встречи ночи, говорила Кристофина. Когда я вошла в дом, то услышала, как мама взволнованно говорила:

– Очень хорошо. Раз ты отказываешься даже подумать об этом, то я поеду и возьму с собой Пьера. Надеюсь, ты не будешь возражать против этого?

– Ты совершенно права, Аннета, – сказала тетя Кора, чем сильно меня удивила. Вообще-то она редко подавала голос, когда они спорили.

Мистер Мейсон, похоже, тоже был удивлен, причем не самым приятным образом.

– Ты просто совсем потеряла голову, – сказал он. – И ты не права. Но если ты хочешь немного переменить обстановку, то я возражать не стану, обещаю тебе.

– Ты уже говорил об этом не раз, – не унималась мама. – И не сдержал своих обещаний.

Он вздохнул и сказал:

– Мне здесь очень хорошо. Но мы что-нибудь придумаем. В самое ближайшее время.

– Я больше не намерена оставаться в Кулибри, – заявила мама. – Здесь жить опасно. Всем нам – и в первую очередь Пьеру.

Тетя Кора закивала головой.

Поскольку было уже поздно, я ужинала со взрослыми, а не одна, как обычно. Майра, наша новая служанка, стояла у буфета, ожидая, когда настанет пора менять тарелки. Теперь мы ели английскую пищу – мясо, баранину, запеканки, пудинги.

Мне нравилось, что я ем, как английская девочка, но все равно было жаль расстаться с теми блюдами, что готовила нам раньше Кристофина.

Мой отчим начал говорить о своих планах по ввозу рабочей силы – он их называл «кули» – из Ист-Индии. Когда Майра вышла из комнаты, тетя Кора заметила:

– На вашем месте я бы не стала это обсуждать сейчас. Майра нас слушает.

– Но местные не работают. Они просто не желают работать. Только посмотрите вокруг – просто сердце кровью обливается.

– Сердца и раньше обливались здесь кровью, – спокойно возразила тетя Кора. – Можете в этом сомневаться. Только, пожалуйста, отдавайте себе отчет в том, что делаете.

– Что вы хотите этим сказать?

– Ничего, кроме того, что лучше бы не посвящать в ваши планы эту женщину. Так будет разумней – и милосердней. Лично я ей не доверяю.

– Столько прожить в этих местах и ничего не понимать в здешних жителях! – фыркнул мистер Мейсон. – Просто удивительно. Это же сущие дети. Они не в состоянии обидеть и мухи.

– Дети как раз часто обижают мух, – возразила тетя Кора.

Снова вошла Майра. По обыкновению, вид у нее был скорбный. Она улыбалась, лишь когда говорила об аде, и уверяла меня, что в ад попадут все, кто не принадлежит к ее секте, да и среди сектантов спасутся далеко не все. У Майры были худые руки и крупные кисти и ступни. Она повязывала голову белым платком – никаких цветочков и узоров.

Я перевела взгляд с Майры на мою любимую картину «Дочь мельника». Там была изображена симпатичная английская девушка с каштановыми волосами, голубыми глазами и в свободно ниспадавшем платье. Затем я посмотрела на белую скатерть, вазу с желтыми розами, потом на мистера Мейсона. Он сохранял полную невозмутимость как истинный англичанин. Потом я посмотрела на маму. Она, напротив, не имела ничего общего с английской дамой, но и на белую негритянку тоже похожа не была. Она никогда не была и не будет белой негритянкой, подумала я, понимая однако, что, не встреть мама мистера Мейсона, она вряд ли смогла бы выжить. Внезапно меня охватил прилив благодарности к этому человеку. Можно быть счастливой по-разному, но лучше всего знать, что вокруг тебя царят мир и спокойствие, и ничто тебе не угрожает. Именно так я и почувствовала себя тогда и подумала, что, может быть, спасусь от адского пламени вопреки всем предсказаниям Майры. Кстати, когда я однажды спросила Кристофину, что будет со мной, когда я умру, она ответила: «Хочешь знать слишком много». Я решила поцеловать отчима на ночь. Помню, как-то тетя Кора сказала мне: «Он очень расстраивается, что ты никогда его не целуешь».

«Он не выглядит обиженным», – возразила я, но тетя Кора сказала: «Не суди по внешности. Она бывает весьма обманчива».

Я вошла в комнату Пьера, которая была рядом с моей, последней в доме. Прямо за его окном рос бамбук – так близко, что можно было из комнаты потрогать побеги рукою. Пьер по-прежнему лежал в колыбели и теперь почти все время спал. Он был такой тощенький, что я могла легко поднимать его. Мистер Мейсон обещал отвезти его в Англию. Он говорил, что там его вылечат и он станет, как остальные. «Ну, как тебе это понравится? – думала я, целуя его на сон грядущий. – Хочешь стать, как все остальные?» У спящего Пьера был счастливый, безмятежный вид. «Но Англия – это потом. А пока спи». И вдруг я снова услышала шелест бамбука. Шелест, очень похожий на шепот. Я заставила себя выглянуть из окна. На небе взошла полная луна. Я не увидела никого. Только темные тени.

Я оставила зажженную свечку на стуле возле моей кровати и ждала, что придет Кристофина. Мне очень хотелось увидеть ее, перед тем как заснуть. Но она не пришла. Когда свечка стала догорать, чувство безопасности и безмятежности начало улетучиваться. Мне хотелось, чтобы рядом у кровати лежала большая собака и охраняла мой сон. Мне хотелось не слышать того шепота в бамбуке. Мне хотелось снова стать маленькой, потому что тогда я верила в мою палку. Это была даже не палка, а кусок дерева с двумя гвоздями на концах. Наверное, это был кусок дранки с крыши. Я подобрала его вскоре после того, как убили нашу лошадь. Я собиралась отбиваться ею от врагов. Стоять до конца, если случится худшее. Даже если, как пелось в песне, «самые сильные погибают первыми». Правда, Кристофина вскоре вытащила гвозди, но деревяшку мне оставила, и я очень полюбила этот амулет. Я верила, что, пока он при мне, со мной не может случиться ничего плохого, а вот потерять его – означало навлечь на себя беды. Все это было еще давно, когда я была совсем малышкой и думала, что все вокруг – живое. Не только река или дождь, но и предметы – стулья, чашки, зеркала.

Когда я проснулась, было темно. Но у кровати стояла мама. Она сказала:

– Быстро одевайся и спускайся.

Она была одета, но не причесана: одна коса была распущена.

– Быстро! – повторила она, а потом зашла в комнату Пьера. Я слышала, как она что-то сказала Майре, а та ей ответила. Я лежала еще полусонная и смотрела на зажженную свечку на комоде, потом услышала шум – словно упал стул. Тут я встала и начала одеваться.

Наш дом был расположен как бы на трех уровнях. От комнаты, где жили мы с Пьером, к столовой вело три ступеньки. А еще тремя ступеньками ниже располагалось все остальное. Все, что там находилось, называлось «внизу», а столовая и спальни – «наверху».

Раздвижные двери в столовую были открыты. Я увидела в большой гостиной много народу. Там были мистер Мейсон, мама, Кристофина, Мэнни, Сасс. В углу, на синем диване, сидела тетя Кора, ее прическа была в полном порядке. Мне она показалась очень высокомерной. Но там не было ни Годфри, ни Майры, ни повара, ни остальных.

– Нет причин для беспокойства, – говорил мой отчим, когда я вошла. – Подумаешь, горстка пьяных негров. – Он открыл дверь и вышел на веранду. – В чем дело? – крикнул он. – Что вам надо?

Ответом было нечто похожее на нарастающий звериный рев, только страшнее. Мы услышали, как на веранду полетели камни. Мистер Мейсон вошел бледный, но когда он закрыл и запер на засов дверь, то выжал из себя улыбку.

– Их больше, чем я думал. И они в прескверном настроении. Надеюсь, утром они раскаются в своем поведении. Думаю, что принесут подарки – тамаринд в сиропе и разные сладости.

– Завтра будет поздно, – отозвалась на это тетя Кора. – Поздно для тамаринда в сиропе и прочих сладостей.

Мама не слушала их, думая о своем. Потом она сказала:

– Пьер у себя в комнате. С ним Майра. Я решила, пусть лучше побудет там, подальше от этого страшного шума. Не знаю, может быть… – Она стала судорожно заламывать пальцы. Ее обручальное кольцо соскочило, покатилось по полу и закатилось в угол возле ступенек. Отчим и Мэнни нагнулись, чтобы поднять его, а когда Мэнни выпрямился, то сказал:

– О Боже, они пробрались сзади и подожгли дом. Он показал пальцем на дверь моей спальни, которую я закрыла за собой. Из-под нее пробивался дым.

Я не заметила, как выскользнула из гостиной мама – так быстро она это сделала. Мама распахнула дверь моей комнаты, и оттуда повалил дым. Мэнни бросился за ней, мистер Мейсон тоже отправился следом, только медленней. Тетя Кора обняла меня за плечи, сказала:

– Не бойся. Ничего с тобой не случится. И с нами тоже.

Я закрыла глаза и прижалась к ней. От тети Коры пахло ванилью. Мне надолго запомнился этот запах. А потом я почувствовала, как запахло паленым. Открыв глаза, я увидела маму с Пьером на руках. Ее распущенные волосы загорелись, оттого-то и запахло паленым.

Мне показалось, что Пьер умер. По крайней мере такой был у него вид. Он был бел как мел, безмолвен, и голова его безжизненно свешивалась с маминой руки. Пьер закатил глаза так, что виднелись только белки. Мистер Мейсон тревожно спросил:

– Аннета, что у тебя с руками?

Но мама не удостоила его даже взглядом.

– Его кровать горела, – сказала она тете Коре. – Маленькая спальня вся полыхала, а Майры и след простыл. Она куда-то исчезла.

– Ничего удивительного, – отозвалась тетя Кора. Она положила Пьера на диван, приподняла юбку, сняла нижнюю юбку и стала рвать ее на полосы.

– Майра бросила его одного. Сбежала и оставила его умирать, – прошептала мама, а затем вдруг перешла на крик. Она называла мистера Мейсона глупцом – жестоким и противным глупцом. – Разве я не говорила? – бушевала она. – Разве я не говорила, что этим все кончится? – Голос ее срывался, она охрипла, но продолжала кричать: – Но ты меня не слушал, проклятый лицемер, ты смеялся! Жаль, ты не умер! Пойди к ним, умник, попроси тебя отпустить. Скажи, что ты всегда им доверял.

Я была ошеломлена. События развивались с удивительной быстротой. Мэнни и Сасс притащили, пошатываясь, два больших глиняных кувшина с водой, которые обычно стояли в кладовой. Они вылили воду в спальню. Появилась черная лужа, но вскоре дым преодолел эту преграду. Кристофина, которая убежала в спальню мамы за водой, теперь вернулась и что-то сказала тете Коре. Та объявила:

– Похоже, они подожгли дом и с другой стороны.

Кто-то забрался вон по тому дереву… Теперь дом сгорит дотла, и мы ничего не сможем поделать. Надо выбираться, пока не поздно.

– Боишься? – спросил Мэнни Сасса, на что тот отрицательно покачал головой. – Тогда пошли! – сказал ему Мэнни. – Дорогу! – приказал он, отталкивая мистера Мейсона. Узкая длинная лестница вела из буфетной наружу – к постройкам, к кухне, лачуге для слуг, конюшне: Мэнни хотел пробраться к конюшне.

– Бери ребенка и пошли! – сказала тетя Кора Кристофине.

На веранде тоже было очень жарко. Когда мы вышли на нее, толпа у дома взревела. И сразу же за спиной у нас раздался другой гул. До этого я не видела огня – только дым и искры, но теперь заметила, как к небу взметнулись длинные языки пламени – это загорелся бамбук. Росшие неподалеку гигантские папоротники тоже стали тлеть.

– Быстро! – сказала тетя Кора и, взяв меня за руку, двинулась вперед. За ней шла Кристофина с Пьером на руках. Они спускались по ступеням веранды молча. Но тут я оглянулась, чтобы посмотреть, где мама, и увидела, как мистер Мейсон побагровев от натуги, тащит ее за собой, а она отчаянно упирается. Я слышала, как он сказал:

– Это невозможно. Уже поздно.

– Решила забрать с собой шкатулку с драгоценностями? – спросила его тетя Кора.

– Какую там шкатулку! Гораздо хуже, – отозвался тот. – Ей взбрело в голову взять этого проклятого попугая. Но я этого не допущу.

Мама на это ничего не сказала. Она лишь молча, по-кошачьи, извивалась в его руках и скалила зубы.

Коко был наш зеленый попугай, немного умевший говорить. Он спрашивал по-французски: «Кто там? Кто там?» – и сам же отвечал: «Это Коко! Это Коко!» После того как мистер Мейсон подрезал ему крылья, у него и вовсе испортился характер. Обычно он тихо сидел у мамы на плече, но если кто-то осмеливался к ней приблизиться, он бросался на подошедшего и начинал клевать ему ноги.

– Аннета, – сказала тетя Кора, – над тобой же смеются. Не давай им повода.

Тогда мама перестала упираться, и мистер Мейсон, громко ругаясь, потащил ее за нами.

Чернокожие пока вели себя тихо. Их было так много, что я не видела за ними ни травы, ни деревьев. Все они были с побережья, но я никого не могла узнать. Мне они казались все одинаковыми, это было одно лицо, умноженное многократно. У всех были раскрытые рты, готовые испустить вопль, и сверкающие глаза. Мы уже спустились, когда они вдруг увидели, как Мэнни выезжает из-за угла в экипаже. За ним появился Сасс. Он сидел верхом на одной лошади и держал за уздечку вторую. На второй лошади было дамское седло.

Тут кто-то крикнул:

– Глядите на черного англичанина! Глядите на белых негров!

В ответ поднялся хор голосов:

– Глядите на белых негров. Глядите на проклятых белых негров.

Рядом с головой Мэнни просвистел камень, он выругался, погрозил им кулаком, и они чуть отхлынули назад.

– Давайте, давайте! Скорее ради Бога! – говорил мистер Мейсон. – Садитесь в экипаж, садитесь на лошадей!

Но мы не могли сделать ни шагу, слишком близко были эти люди. Передние смеялись и размахивали палками. У тех, кто стоял дальше, в руках были факелы, отчего стало светло, как днем. Тетя Кора крепко держала меня за руку и шевелила губами, но я не могла расслышать слов из-за шума. Мне было страшно. Я знала, что самыми опасными были те, кто смеялся. Мистер Мейсон перестал ругаться и начал молиться громко и истово. Молитва закончилась словами: «Да защитит нас всемогущий Господь!» И этот загадочный Господь, который не подал никакого знака, когда они чуть было не сожгли Пьера – не было ни грома, ни молнии, – так вот, этот загадочный Господь тотчас же услышал молитву мистера Мейсона, потому что вопли сразу прекратились.

Я открыла глаза. Все показывали руками на Коко, сидевшего на перилах веранды. Перья его были взъерошены, он махал подрезанными крыльями, но не мог взлететь и упал, дико вереща. Он был в огне.

Я громко заплакала.

– Не смотри! – велела мне тетя Кора. – Не надо. Она наклонилась и обняла меня. Я спрятала лицо в ее объятиях, но почувствовала, что эти люди уже не так близко. Я слышала, как кто-то сказал: «Плохая примета», и вспомнила, что убить попугая или даже увидеть, как он гибнет, считается предзнаменованием несчастья. Чернокожие начали быстро и молча расходиться, а те, что остались, расступились и безмолвно смотрели, как мы идем по траве. Никто и не думал больше смеяться.

– Садитесь в экипаж! – командовал мистер Мейсон. – Быстро!

Он двинулся первым, ведя за руку маму, за ними пошла Кристофина с Пьером на руках. Замыкали шествие мы с тетей Корой. Она по-прежнему крепко держала меня за руку. Никто из нас не смел оглянуться.

Мэнни остановил лошадей у поворота мощенной булыжником дороги. Когда мы приблизились, то услышали, как он кричит:

– Ну, кто вы такие? Просто скоты!

Он обращался к группе, состоящей из мужчин и нескольких женщин, окруживших экипаж. Цветной человек держал мачете в одной руке, а в другой поводья. Я не видела ни Сасса, ни двух других лошадей.

– Забирайтесь, – говорил мистер Мейсон. – Не обращайте на него внимания и забирайтесь.

Человек с мачете заявил «нет». Мы отправимся в полицию и там наврем с три короба. Женщина рядом с ним сказала, чтобы он отпустил нас. Мол, все это просто несчастный случай, и тому масса свидетелей. Например, Майра.

– Заткнись! – грубо оборвал ее мужчина. – Если хочешь уничтожить сороконожку, дави ее целиком. Если останется хоть маленький кусочек, она вырастет снова. Кому, по-твоему, поверят в полиции – тебе или белым неграм?

Мистер Мейсон уставился на него. Он не испугался, но был настолько ошеломлен происходящим, что словно лишился дара речи. Мэнни взял было кнут, которым погонял лошадей, но кто-то из негров выхватил кнут у него из рук, переломил кнутовище об колено и зашвырнул в кусты.

– Беги отсюда, черный англичанин, – буркнул он Мэнни. – Проваливай, спрячься в зарослях. Догоняй мальчишку. Так будет лучше.

Тут вперед выступила тетя Кора и сказала:

– Малыш сильно обгорел. Он умрет, если ему не окажут помощь врачи.

– Выходит, и белые, и черные одинаково горят? – злобно осклабился человек с мачете.

– Одинаково, – согласилась тетя Кора. – И здесь, и в аду, в чем ты очень скоро убедишься.

Негр выпустил из рук поводья и подошел к тете Коре вплотную и сказал, что, если она только посмеет навести на него порчу, он швырнет ее в огонь. И еще он обозвал ее старой колдуньей, но она не дрогнула. Она посулила ему вечные муки, если он не уберется, и прибавила:

– И ни капли сангори,[1] чтобы затушить пожар у тебя в глотке.

Он снова обругал ее, но попятился.

– Садитесь! – крикнул нам мистер Мейсон. – Сначала Кристофина с Пьером. – Когда Кристофина забралась в экипаж, мистер Мейсон сказал маме: – Теперь ты. – Но она повернулась и стала смотреть на горящий дом, а когда он дотронулся до ее руки, мама вскрикнула.

Одна из женщин поспешила сказать, что она пришла только посмотреть, что случилось. Другая женщина начала плакать. Человек с ножом резко сказал:

– Ты оплакиваешь ее, только вот стала бы она оплакивать тебя? Подумай хорошенько.

Я тоже повернулась и стала смотреть на дом. Он горел вовсю, небо стало оранжево-желтым, как на закате. Я поняла, что никогда больше не увижу опять Кулибри. От усадьбы не останется ничего: ни золотых и серебряных папоротников, ни орхидей, ни лилий, ни роз, ни кресел-качалок, ни синего дивана, ни жасмина с жимолостью, ни картины «Дочь мельника». Когда все будет кончено, останутся только каменный фундамент и почерневшие стены. Такое всегда остается. Такое нельзя украсть.

Вдруг в отдалении я увидела Тиа и ее мать. Я опрометью кинулась к ним. Тиа воплощала все, что осталось у меня от прежней жизни. Мы ели одну и ту же пищу, спали рядом, вместе купались в реке. Я бежала и думала: я буду жить с Тиа и стану такой, как она. Я не покину Кулибри и останусь тут. Когда я подбежала совсем близко, то увидела в ее руке камень с острыми краями, но не заметила, когда она бросила его в меня. Я не почувствовала и сам удар, только поняла, что по лицу течет что-то мокрое и теплое. Я посмотрела на Тиа – лицо ее сморщилось, и она заплакала. Мы стояли и смотрели друг на дружку. Мое лицо было в крови, ее – в слезах. Мне показалось, что в Тиа я увидела свое собственное отражение. Как в зеркале.


– Когда я встала, то увидела свою косу с красной ленточкой. Она лежала в ящике комода, – сказала я. – Я испугалась, что это змея.

– Тебе пришлось остричь волосы, – сказала тетя Кора. – Ты была в очень плохом состоянии и сильно болела, но теперь ты в безопасности. Как и все мы. Я же говорила, что все будет в порядке. Но все равно тебе не следует вставать с постели. Почему ты ходишь по комнате? А волосы у тебя отрастут и станут еще длиннее и гуще.

– Но темнее, – заметила я.

– Ну и что в этом плохого?

Она уложила меня обратно в кровать, и я с удовольствием улеглась на мягкий матрас и почувствовала приятное прикосновение прохладной простыни, которой тетя Кора меня накрыла.

– Тебе пора принимать арорут, – сказала она и вышла из комнаты. Когда я выпила лекарство, она взяла чашку и какое-то время стояла и смотрела на меня.

– Я встала с постели, потому что хотела узнать, где я.

– И ты поняла? – спросила она с тревогой в голосе.

– Ну да. Но как мы попали в твой дом?

– Латреллы нам очень помогли. Когда Мэнни довез нас до «Отдыха Нельсона», они дали гамак и четырех носильщиков. Конечно, тебя сильно растрясло по дороге. Но они сделали все, что могли. Молодой мистер Латрелл ехал рядом всю дорогу. Правда, это мило с его стороны?

– Да, – сказала я и закрыла глаза. У тети Коры был старый, измученный вид, и волосы ее не были толком причесаны. Мне не хотелось видеть ее в таком состоянии.

– А Пьер умер, да? – спросила я.

– Да, он умер в дороге, бедняжка.

«Он умер раньше», – подумала я, но промолчала.

– Твоя мама за городом. Поехала отдохнуть. Она приходит в себя. Скоро ты снова ее увидишь.

– Я этого не знала, – протянула я. – А почему она уехала?

– Ты болела полтора месяца. И очень сильно. Ты не понимала, что происходит вокруг.

Что толку было говорить ей, что я была в сознании и слышала крики: «Кто это? Кто это? Это Коко!» А потом: «Не трогай меня. Я убью тебя, если ты ко мне прикоснешься! Трус! Лицемер! Я тебя убью!» Крики были такими пронзительными, что я затыкала пальцами уши. Потом засыпала, а когда просыпалась, все вокруг было тихо.

Но тетя Кора по-прежнему стояла у кровати и смотрела на меня.

– У меня голова в бинтах, – пожаловалась я. – Мне так жарко. У меня на лбу не останется отметины?

– Нет, нет, – впервые за это время тетя Кора улыбнулась. – Все будет в порядке. До свадьбы заживет, – сказала она, потом наклонилась и поцеловала меня.

– Тебе ничего не принести? Может, чего-нибудь холодного попить?

– Нет, пить не хочу. Спой мне, пожалуйста. Мне это так нравится!

Тетя Кора начала дрожащим голосом:

Каждый вечер ровно в девять

Раздается странный стук…

– Нет, не эту! Эта мне не нравится. Спой «Когда я не была свободной».

Тетя Кора присела на постель и тихо начала петь. Когда она пропела «И в сердце моем печаль», я заснула.


Я собиралась в гости к маме и требовала, чтобы со мной ехала Кристофина, и никто другой. Поскольку я была еще слаба, мне уступили. Я помню странное тупое чувство боли по дороге туда не ожидая больше увидеть маму. Для меня она оставалась частью Кулибри. Поскольку Кулибри не стало, я в глубине души считала, что и мамы тоже не будет никогда. Я в этом не сомневалась. Но когда мы подъехали к аккуратному маленькому домику, где, как мне сказали, теперь жила мама, я выпрыгнула из экипажа и во всю прыть понеслась по лужайке. Дверь на веранду была открыта. Я ворвалась без стука и увидела, что в комнате незнакомые люди. Цветной мужчина, цветная женщина. И еще белая женщина, сидевшая, опустив голову так низко, что я не могла разглядеть ее лица. Но я узнала ее волосы. Одна коса была короче другой. И я узнала платье. Я обняла и поцеловала маму. Она стиснула меня так, что я не могла дышать. Я даже подумала: «Это не она». Но затем: «Это она». Она же посмотрела на дверь, потом на меня, потом опять на дверь. Я не могла заставить себя сказать: «Он умер», и потому только покачала головой, сказав: «Но я тут. Я приехала». Она же сказала «нет», сначала очень тихо, потом повторила это слово несколько раз страшно громко и оттолкнула меня от себя с такой силой, что я отлетела и больно ударилась о перегородку.

Мужчина и женщина держали маму за руки. Подошла Кристофина. Женщина спросила:

– Зачем вы привезли ее? У нас и так сплошные хлопоты, хлопоты, хлопоты!

Обратно к тете Коре мы ехали молча.


Когда меня отправляли в монастырскую школу, я ухватилась за тетю Кору так, как люди держатся за жизнь, если дорожат ею всерьез.

Наконец она стала выказывать признаки нетерпения, и я заставила себя оторваться от нее. Я прошла по коридору, спустилась по ступенькам и оказалась на улице. Я знала, что там меня уже ждут. И действительно, они стояли под большим деревом.

Их было двое, мальчик и девочка. Мальчик был высокий и крепкий, даже слишком высокий и крепкий для своих четырнадцати лет. У него была какая-то серая кожа, вся в веснушках, негритянский рот и маленькие глазки, словно кусочки зеленого стекла. Это были глаза уснувшей рыбы. Но особенно пугали меня его волосы – курчавые, как у негра, но только огненно-рыжего цвета. И брови с ресницами у него тоже были рыжими. Девочка была черной-пречерной и с непокрытой головой. Я стояла на ступеньках темного, чистого, родного дома тети Коры, смотрела на нее, и мне казалось, что я чувствую запах масла, которым она смазала свои заплетенные в косички волосы. Они стояли там так тихо и невинно, что мало кому удалось бы заметить злобные искорки в глазах мальчика.

Я понимала, что они идут следом. А также понимала, что, пока дом тети Коры не скроется из вида, они не сделают ничего такого. Будут только тащиться за мной на расстоянии. Но я также знала: они меня нагонят, когда я начну подниматься на гору. Там, по обе стороны дороги, шли сады, окруженные заборами, и в эти утренние часы вокруг не было ни души.

Когда я одолела половину подъема, они догнали меня и завели разговор.

– Эй, безумная, – окликнула меня девочка. – Ты такая же безумная, как твоя мать. Твоя тетка боится жить с тобой в одном доме. Она отправила тебя к монахиням, чтобы те заперли тебя и не выпускали. А твоя мать ходит без чулок и без башмаков. У нее нет панталон. Она пыталась убить своего мужа и тебя тоже, когда ты навещала ее. У нее глаза, как у зомби. И у тебя тоже глаза, как у зомби. Ну, почему ты на меня не смотришь?

Мальчик сказал:

– Когда-нибудь я тебя подстерегу один на один. Ты только дай срок.

Когда я забралась на верхушку холма, они стали меня пихать. Я чувствовала запах волос девочки.

Узкая длинная улица вела к монастырю и заканчивалась у его стен и деревянных ворот. Чтобы войти, надо было позвонить. Девочка сказала:

– Значит, не хочешь на меня смотреть? Ничего, я тебя сейчас заставлю! – С этими словами она изо всех сил толкнула меня, отчего книги, которые я держала, полетели на землю.

Я нагнулась, чтобы их поднять, и увидела, что на той стороне улицы показался высокий мальчик. Он остановился и посмотрел на нас, затем пустился к нам бегом. Он бежал так быстро, что мне казалось: его длинные ноги вообще не касаются земли. Увидев его, мои мучители повернулись и зашагали прочь. Он недоуменно посмотрел им вслед. Я бы скорее умерла, чем пустилась от них наутек, но теперь, когда их поблизости не оказалось, я побежала, забыв поднять одну из книжек. Мальчик подобрал ее и догнал меня.

– Ты оставила книжку, – сказал он с улыбкой. Я знала, кто он такой. Это был Санди, сын Александра Косвея. Раньше я бы сказала «мой кузен Санди», но нотации мистера Мейсона научили меня стесняться моих черных родственников.

– Спасибо, – пробормотала я.

– Я поговорю с этим типом, – сказал Санди. – Больше он не будет к тебе приставать.

Я увидела, как улепетывает мой рыжеволосый враг, но Санди быстро нагнал его. Девочка же как сквозь землю провалилась. Я не хотела видеть, что произойдет дальше, и исступленно дергала за шнур звонка.

Наконец дверь открылась. На пороге стояла цветная монахиня, и вид у нее был сердитый.

– Ты почему так трезвонишь? – спросила она. – Я и так бежала со всех ног открывать.

После этих слов я услышала, как за мной захлопнулась дверь.

Я не выдержала и разрыдалась. Женщина спросила меня, не заболела ли я, но я не смогла ответить. Она взяла меня за руку, поцокав языком и проговорив что-то весьма неодобрительное, и повела меня через двор. Мы прошли под большим раскидистым деревом и подошли к главному входу, но потом свернули, и она ввела меня в помещение, где было много кастрюль, сковородок и имелся каменный очаг. Там я заметила вторую монахиню. В этот момент снова зазвонил звонок, первая монахиня пошла опять открывать, а вторая подошла ко мне. Потом она принесла тазик с водой и губку, но, пока она вытирала мне лицо, я продолжала плакать. Увидев мою руку, женщина спросила, не упала ли я и не расшиблась ли, но я покачала головой, и она стерла пятно.

– Что с тобой? Почему ты плачешь? Что с тобой произошло?

Но я ничего не могла сказать. Она принесла мне стакан молока. Я попыталась отпить, но поперхнулась.

– О-ля-ля! – только и сказала женщина, пожала плечами и вышла.

Вскоре она вернулась и привела третью монахиню. Та сказала спокойным голосом:

– Ты уже вдоволь наплакалась. Теперь пора остановиться. У тебя есть носовой платок?

Тут я вспомнила, что потеряла его. Новая монахиня вытерла мне глаза большим платком, дала его мне и спросила, как меня зовут.

– Антуанетта, – выдавила я из себя.

– Ах, да, конечно, – откликнулась она. – Я знаю, кто ты: Антуанетта Косвей. А вернее Антуанетта Мейсон. Тебя кто-то испугал?

– Да.

– А теперь погляди на меня, – сказала монахиня. – Меня ты не боишься?

Я посмотрела на нее. У нее были большие мягкие карие глаза. Она была одета во все белое, но у нее не было накрахмаленного фартука, как у остальных. На голове у нее была белая полотняная лента, а над ней какая-то черная прозрачная вуаль, которая падала складками ей на плечи. Щеки у нее были румяные, с ямочками, лицо веселое. Маленькие руки выглядели неуклюжими, распухшими и как-то не вязались с ее обликом. Только потом я узнала, что они изувечены ревматизмом. Она отвела меня в комнату, обставленную стульями с прямыми спинками. В центре стоял полированный стол. После того как мы немножко поговорили, я объяснила ей, почему я плачу, и сказала, что мне не хочется ходить в школу одной.

– С этим надо что-то делать, – отозвалась она. – Я напишу письмо твоей тете. А теперь тебя ждет сестра Сен-Жюстина. Я попросила, чтобы сюда прислали девочку, которая учится здесь уже год. Ее зовут Луиза. Луиза де Плана. Если тебе что-то станет непонятно, она все объяснит.

Мы с Луизой отправились по мощеной дорожке туда, где проводились занятия. По обе стороны дорожки зеленела трава, стояли тенистые деревья, а время от времени попадался цветущий куст. Луиза была хорошенькая, и, когда она улыбнулась мне, я забыла, что совсем недавно была еще несчастной. Луиза сказала мне:

– Мы зовем сестру Сен-Жюстину Святая Простота. Бедняжка такая глупая. Но ты скоро все сама увидишь.


Пока есть время, я должна быстро припомнить душную классную комнату. Горячую сосновую парту, жар от которой пробирает мне руки и ноги. Но за окном я вижу прохладную голубую тень на белой стене. Моя иголка стала липкой и скрипит, входя и выходя из полотна. «Моя иголка ругается», – шепчу я Луизе, которая сидит рядом. Мы вышиваем крестиком шелковые розы на бледном фоне. Цвет роз мы выбираем сами. Мои розы зеленые, синие и фиолетовые. Внизу я напишу свое имя огненно-красным – «Антуанетта Мейсон, урожд. Косвей. Монастырь Голгофы. Спэниш-Таун, Ямайка. 1839».

Мы вышиваем, а сестра Сен-Жюстина читает нам вслух «Жития святых». Она читает о святой Розе, святой Варваре, святой Агнессе. У нас тоже есть своя святая – под алтарем монастырской церкви покоятся святые мощи. Время от времени я задавала себе вопрос: в чем монахини извлекают их оттуда по праздникам? В сундуках, с какими люди путешествуют на кораблях? Так или иначе святая покоится под нашим алтарем. Зовут ее Сен-Инноценция. Нам неизвестно, какую жизнь она прожила, – в книге о ней не упоминается. Но вообще святые, о которых читала Сен-Жюстина, были все как на подбор красивы и богаты. И их любили прекрасные юноши.

«Очаровательная, богато одетая, она улыбнулась и сказала, – бубнит мать Сен-Жюстина. – «Это, Теофил, роза из сада моего супруга, в которого ты не веришь». «Когда же Теофил проснулся, то увидел, что рядом с ним, возле подушки, лежит роза, которая так и не увяла. Она хранится и поныне… (Где? Где?) Теофил обратился в христианство и стал святым великомучеником», – быстро заканчивает Сен-Жюстина и захлопывает книгу. Теперь она говорит о том, что, умывая руки, мы должны хорошенько промывать кожицу у основания ногтей. Опрятность, хорошие манеры и милосердие. Особенно по отношению к сирым и убогим. Слова льются нескончаемым потоком. «Это час ее торжества, – шепчет Элен де Плана. – Так уж она устроена, бедняжка». Та же продолжает:

– Обижая или причиняя вред убогим и враждующим, вы оскорбляете Иисуса, ибо эти люди ему угодны. – Произнеся эту фразу, она как ни в чем не бывало начинает распространяться о прелестях целомудрия. Разбитый хрустальный сосуд уже никогда не восстановить. Потом она переходит на правила хорошего тона и умение вести себя в обществе. Она попала под чары сестер де Плана и постоянно ставит их в пример. Я тоже восхищаюсь ими. Они сидят с полной невозмутимостью, гордо держа головы, пока Сен-Жюстина превозносит совершенство прически Элен, сделанной без помощи зеркала.

– Скажи, пожалуйста, Элен, – спрашиваю я, – как ты делаешь такую прическу? Когда я вырасту, то хочу стать на тебя похожей и причесываться точно так же.

– Все очень просто. Сначала ты зачесываешь волосы вверх, потом немножко вперед – вот так, а потом закрепляешь булавками тут и тут. И главное, не нужно много булавок.

– Да, Элен, но как я ни стараюсь, моя прическа совершенно не похожа на твою.

Затрепетав ресницами, она чуть отворачивается. Она слишком хорошо воспитана, чтобы сказать мне то, что известно всем. В спальне у нас нет зеркала. Однажды я увидела молоденькую монахиню из Ирландии, глядевшую на свою отражение в бочонке с водой. Ей хотелось понять, не исчезли ли у нее ямочки на щеках. Увидев меня, она покраснела, и я подумала, что отныне она станет меня недолюбливать.

Иногда мать Сен-Жюстина хвалила прическу Элен, иногда прекрасную осанку Жермены, иногда белизну зубов Луизы. И мы никогда им не завидовали, а они, в свою очередь, не проявляли тщеславия. Если Элен и Жермена, может быть, порой держались чуточку высокомерно, то Луиза была сама простота. Она была выше этого, словно знала с самого начала, что рождена для иных дел. Карие глаза Элен могли метнуть молнию. Серые глаза Жермены отличались мягкостью, спокойствием, она говорила медленно и в отличие от большинства креолок отличалась ровным характером. Нетрудно вообразить, какая судьба ожидала этих двоих. Но Луиза! Ее тонкая талия, ее худые смуглые ручки, черные кудряшки, пахнувшие ветивером, ее высокий очаровательный голосок, которым она так беззаботно распевала в церкви о смерти… Это было похоже на пение птички. С тобой Луиза, могло случиться все что угодно, и я ничему не удивилась бы…

Была еще одна святая, говорила мать Сен-Жюстина, которая жила позже, но тоже в Италии. А впрочем, может, в Испании. Италия для меня означала белые колонны и зеленые волны. Испания – раскаленные камни и солнце. А Франция – это темноволосая женщина в белом платье, потому что Луиза родилась во Франции пятнадцать лет назад, а моя мама, которую я теперь я, наверное, больше никогда не увижу и за нее остается лишь молиться, хотя она по-прежнему жива, любила одеваться в белое.

О маме никто больше не вспоминал, особенно после того, как Кристофина ушла от нас и стала жить с сыном. Отчима я видела редко. Он явно не любил Ямайку и особенно Спэниш-Таун и месяцами отсутствовал.

Однажды горячим июльским днем тетя Кора сообщила мне, что уезжает в Англию на год. Ее здоровье пошатнулось, и ей нужно было сменить обстановку. Она говорила и продолжала сшивать лоскутное одеяло. Квадратики шелка срастались друг с другом под ее ловкими руками – красные, синие, фиолетовые, зеленые, желтые, создавая какой-то общий сверкающий колорит. Она проводила за этой работой часы напролет, и теперь одеяло было почти готово. Она спросила меня, не будет ли мне тоскливо одной, и я ответила «нет», а в голове у меня вертелось: долгие часы напролет… долгие часы напролет…


Монастырь был моим убежищем. Обителью солнца и смерти. Рано утром стук по дереву служил сигналом нам, девятерым, ночевавшим в длинном дортуаре, что пора вставать. Мы просыпались и видели сестру Марию Августину. Она сидела на деревянном стуле. Спина у нее была прямая, как доска, вид опрятный и невозмутимый. Длинная коричневая комната наполнялась солнечным светом и бегающими тенями от листьев деревьев. Я научилась, как и все остальные, быстро произносить слова молитвы «ныне и в час нашей смерти…» Но как насчет счастья, думала я поначалу, неужели счастья нет? Оно непременно должно быть. Счастье…

Но я быстро забывала о счастье. Мы сбегали вниз и плескались в большой каменной ванне. На нас были длинные серые рубашки до пят. Помню запах мыла, которым мы мыли себя, не снимая рубашек. Это требовало сноровки. Потом мы одевались – очень скромно. Тоже особое искусство. Помню, как мы потом бежали наверх, купаясь уже в солнечных ваннах по пути. Мы вбегали по высоким ступенькам в трапезную. Горячий кофе, булочки, тающее масло. А после еды опять «ныне и в час нашей смерти». И в шесть часов вечера «ныне и в час нашей смерти». Пусть вечный свет сияет над ними. Это про мою маму, думала я, ведь душа ее покинула тело и бродит где-то сама по себе. Потом я вспоминала, как она не любила сильный свет, предпочитая тень и прохладу. Но это совсем другой свет, объясняли мне. Потом мы возвращались, выходили из церкви в меняющемся свете, гораздо более прекрасном, чем этот самый вечный свет. Вскоре я научилась бормотать слова молитвы, не вдумываясь в них, как поступали все остальные. Не думала о меняющемся «сейчас» и дне нашей смерти.

Вокруг все было либо очень ярким, либо очень темным. Стены, роскошные цветы в саду, монашеские рясы – все это было ярким, но покрывала, распятия, которые они носили на поясе, тени деревьев были черными. Я жила в мире, где свет боролся с тьмой, Черное с белым. Рай с Адом. Одна из монахинь знала все об аде, как, впрочем, и все остальные. Но другая знала все о рае и райском блаженстве, и о признаках блаженных, где удивительная красота занимала одно из последних мест, если не последнее. Я очень хотела попасть в рай и однажды долго молилась, чтобы поскорее умереть. Но потом спохватилась, что это грех, высокомерие или отчаяние, не помню точно, помню только, что смертный грех. Тогда я долго молилась, чтобы Господь избавил меня от такого греха, но однажды мне в голову пришла мысль: вокруг так много грехов, почему? И думать об этом – тоже грех. Правда, сестра Мария Августина говорила, что ты не совершаешь греха, если вовремя отгонишь пагубную мысль.

Надо сказать: «Господи, спаси меня, я гибну». Мне это очень понравилось. Хорошо, когда знаешь, что делать. Но все равно после этого я молилась не так много, а затем и вовсе перестала. Я чувствовала себя свободнее, счастливее. Но спокойствия на душе не было.

За это время – восемнадцать месяцев – мой отчим часто приходил меня навещать. Сначала он беседовал с матерью-настоятельницей, затем в приемной появлялась я, уже наряженная, и он отправлялся со мной обедать или к знакомым в гости. При расставании он дарил мне подарки – сладости, медальон, однажды подарил очень красивое платье, которое, разумеется, я не могла носить в монастыре.

Последний его визит был не похож на предыдущие.

Я поняла это, как только увидела его. Мистер Мейсон поцеловал меня, потом внимательно оглядел, держа за плечи вытянутыми руками. Потом он улыбнулся и сказал, что я выше, чем он думал. Я напомнила ему, что мне уже давно семнадцать и я не маленькая девочка. Мистер Мейсон снова улыбнулся.

– А я не забыл принести тебе подарок, – сказал он. Мне стало неловко, и я холодно ответила, что все равно не смогу носить в школе все эти красивые вещи.

– Когда будешь жить со мной, то сможешь носить все, что твоей душе угодно, – сказал мистер Мейсон.

– Где? На Тринидаде?

– Нет, пока здесь. Со мной и с твоей тетей Корой. Наконец-то она возвращается. Говорит, что не переживет еще одной английской зимы. И еще с Ричардом. Нельзя всю жизнь прожить отшельницей.

«Очень даже можно», – подумала я. Мистер Мейсон явно заметил мое смущение и начал шутить, отпуская мне комплименты, и задавать такие смешные вопросы, что вскоре и я стала смеяться. Он интересовался, не хотела бы я жить в Англии и не научилась ли в школе танцевать или монахини слишком строги?

– Вовсе нет, – отвечала я. – Когда сюда приезжал епископ, он как раз упрекнул их за излишнюю снисходительность. Он сказал, что всему виной здешний климат.

– Надеюсь, монахини поставили его на место?

– Мать-настоятельница ему возразила, но другие монахини испугались. Нет, они не строги, но танцам нас не учили.

– Ну что ж, это не беда. Я хочу, чтобы ты была счастлива, но об этом потом.

Выходя из монастыря, он сказал как ни в чем не бывало:

– На зиму я пригласил к нам друзей из Англии. Чтобы тебе не было скучно.

– И они приедут? – с сомнением в голосе спросила я.

– Надеюсь. По крайней мере один из них приедет непременно, – последовал ответ.

Возможно, все было в том, как он улыбнулся, но так или иначе меня снова охватило чувство неловкости, печали, утраты. Но на этот раз я постаралась и виду не подать, что мне не по себе.

В монастыре все стало известно мгновенно. Мои соученицы сгорали от любопытства, но я не отвечала на их расспросы, и впервые веселые лица монахинь вызывали у меня раздражение.

Они-то здесь в безопасности, думала я. Откуда им знать, каково жить там, во внешнем мире.

И я снова увидела тот самый сон.

Снова я покинула свой дом в Кулибри. Сейчас опять ночь, и я снова бреду по лесу. На мне длинное платье и легкие шлепанцы, а потому я бреду с трудом, следую за каким-то человеком, придерживая рукой подол платья. Оно белое, красивое, и я вовсе не хочу, чтобы оно запачкалось. Я иду за незнакомцем, умирая от страха, но не делаю попыток спастись бегством. Если бы кто-то предложил мне свою помощь в этом, я бы наотрез отказалась. Будь что будет. Вот мы подходим к лесу, входим в него. Вокруг большие раскидистые деревья. Ветра нет. «Пришли?» – спрашиваю я. Он оборачивается, смотрит на меня с ненавистью, и когда я вижу его почерневшее лицо, то начинаю плакать. Он криво улыбается и говорит: «Нет, еще не здесь». Я иду за ним и плачу. Я больше не пытаюсь спасти платье, оно волочится по траве, мое прекрасное платье… Вдруг мы оказываемся уже не в лесу, а в саду, окруженном каменной стеной. Деревья там растут совсем другие, чем в лесу. Я не знаю, как они называются. Какие-то ступеньки ведут наверх. Я не могу разглядеть ни стену, ни ступеньки, но чувствую, что они имеются. «Это случится, когда я поднимусь по этим ступенькам – думаю я. – Там, наверху». Я наступаю на подол платья, падаю, не могу подняться. Рукой я дотрагиваюсь до дерева, вцепляюсь в него. «Наверх, наверх!» – вертится у меня в голове. Но я не хочу подниматься наверх, дерево начинает раскачиваться, извиваться так, словно хочет сбросить мою руку, но я по-прежнему держусь за него. Проходят секунды, и каждая из них – вечность. «Туда, туда», – сказал незнакомый голос, и дерево вдруг перестало качаться.

Сестра Мария Августина выводит меня из дортуара. Она спрашивает, не заболела ли я, говорит, что нельзя мешать спать остальным. Я по-прежнему дрожу, но мне становится интересно, не отведет ли она меня за таинственные занавеси, туда, где спит сама? Но нет. Она сажает меня на стул, исчезает и вскоре возвращается с чашкой горячего шоколада.

– Мне приснилось, что я попала в ад, – говорю я ей.

– Тебе приснился дурной сон. Выбрось его из головы и никогда больше не вспоминай, – говорит сестра Мария Августина и начинает тереть мои холодные руки, чтобы немножко их согреть.

Она, как всегда, выглядит собранной и опрятной, и мне хочется спросить: проснулась ли она до рассвета или не ложилась спать совсем?

– Пей свой шоколад.

Я пью шоколад и вспоминаю, что после маминых похорон мы вернулись домой и пили шоколад и ели пирожки. Тогда было почти так же рано, как сейчас. Она умерла в прошлом году, никто не рассказывал мне, как это произошло, а я не задавала вопросов. Кроме мистера Мейсона, Кристофины и меня, на похоронах не было никого. Кристофина горько плакала, а во мне не было слез. Я молилась, но слова слетали с моих уст, лишенные какого бы то ни было значения.

Теперь воспоминания о маме смешиваются с воспоминаниями об этом сне.

Я вспоминаю, как она выезжала в залатанном костюме для верховой езды на одолженной лошади и любила помахать мне рукой на повороте мощеной дороги там, в Кулибри, и снова глаза мои наполняются слезами. «Почему, – шепчу я, – ну почему происходят такие страшные вещи?».

– Не думай об этой тайне, – отвечает сестра Мария Августина. – Мы не знаем, почему дьяволу дано порой торжествовать. Во всяком случае, пока не знаем…

Мария Августина улыбалась реже остальных. Теперь же на лице ее нет и тени улыбки. Глаза ее смотрят печально. Она говорит тихо, словно сама себе:

– А теперь ступай обратно в кровать, ложись и думай о чем-нибудь спокойном, простом. Попробуй заснуть. Потом я подам сигнал – скоро настанет утро.

Загрузка...