Психосоматическая клиника занимает 9-й корпус Городской больницы в Т., расположенной на обширной, достаточно зеленой территории. Тихий, живописно раскинувшийся на берегу Вислы, богатый историческими памятниками город Т., хотя и не является теперь столицей воеводства и практически лишен крупных промышленных предприятий, известен во всей стране как старый и крупный университетский центр. 9-й корпус, как и большинство зданий больницы, построен в первой половине XIX века, но обращает на себя внимание не столько стариной, сколько бедностью. Внутри то же самое: только один-единственный раз после военных разрушений его в 1946 году тщательно отремонтировала и оборудовала американская организация ЮНРРА;[1] он тесен, его анахроническая планировка далеко не соответствует требованиям современной медицинской науки, и только благодаря энтузиазму, упорству и энергии ординатора клиники, доцента Стефана Плебанского и тщательно им подобранного коллектива молодых врачей в этом заведении, несмотря на все его недостатки, успешно выпрямляют чересчур извилистые тропы потерянных и измученных человеческих умов.
Доктору Плебанскому, психиатру не первой молодости, пришлось в свое время на разных ступенях чиновничьей иерархии преодолевать всевозможные препятствия, предубеждения и даже предрассудки, прежде чем ему удалось в начале 60-х годов открыть при Городской больнице в Т. это психосоматическое отделение, причем сразу на правах университетской клиники. Упорно добиваясь, иногда во вред собственной карьере, создания такого медицинского учреждения, доктор Плебанский исходил из того, что не всем людям с больной нервной системой стоит пользоваться услугами специальных заведений, где лечат, главным образом, тяжелые, зачастую неизлечимые заболевания, и которые, как, например, Творки, Древница или Кобежин, ассоциируются в общественном мнении с безнадежным, пожизненным помешательством и безумием. Даже люди, признанные здоровыми, покидают эти заведения с чувством стыда, словно отмеченные позорным клеймом. Психосоматическая клиника, даже в своем официальном названии отмежевавшись от одиозного термина «психиатрическая», была задумана доцентом Плебанским как нечто среднее между психиатрической и обыкновенной больницей. На практике это создало в больнице довольно своеобразную обстановку: тщательный осмотр личных вещей, зарешеченные окна, отсутствие в столовой ножей, обязательно открытые двери палат и ряд других ограничений здесь гармонично сочетались с выдачей некоторым пациентам увольнительных на субботы или даже на субботы и воскресенья. Подобным послаблением стала в последнее время так называемая комната психолога.
Вызванная больничными условиями необходимость делить с ближними жилье и находиться постоянно на людях способствовала иногда социальному перевоспитанию лиц, чьи семейные или профессиональные связи опасным образом пошатнулись и стали тоненькой, непрочной ниточкой, вместо того чтобы быть, как положено, добровольно и даже охотно наложенным на себя канатом. Бывают, однако, случаи, когда пациенту, чтобы заново обрести нарушенное психическое равновесие, необходимы несколько часов одиночества, только с виду асоциального, ибо именно наедине с собой, в согласии со своей природой, он укрепляет ту самую тоненькую ниточку. Именно для блага таких пациентов доцент Плебанский, преодолев множество экономических и административных препятствий, оборудовал на третьем этаже клиники небольшое помещение, которое из захламленной мансарды превратилось в уютную комнатку с письменным столом, парой кресел, диванчиком и городским телефоном. Благодаря этому капиталовложению знаменитый психолог из университета в Т. мог три раза в неделю давать пациентам консультации; отсюда и название комнаты, в которой могли, разумеется, по особому разрешению доцента Плебанского, проводить послеобеденные часы также пациенты, впрочем немногочисленные, чтобы побыть в одиночестве с пользой для своего здоровья. Нетрудно догадаться, что комнату психолога посещали главным образом интеллектуалы и художники, которые после мучительных конфликтов с жизнью и с собственным «я» прятались под крылышко доктора Плебанского, чтобы с его научной, а для непосвященных даже слегка магической, помощью восстановить нарушенные связи.
И, стало быть, во всех отношениях нетипичным был случай, когда в один из октябрьских дней 1967 года пациент, некий Мариан Конечный, сорока одного года, женатый, по профессии технолог мясной промышленности, теперь на пенсии, проживающий в О., — лично обратился к ординатору с просьбой разрешить ему в течение нескольких дней пользоваться после обеда комнатой психолога.
Плебанский сразу же дал разрешение, даже не спросив, для чего он нуждается в тишине и одиночестве. Такое доверие к нетипичному пациенту глубоко тронуло Конечного, и только психическим равновесием, обретенным в результате месяца лечения, можно объяснить, почему он не разразился беспомощными, детски-мужскими рыданиями, склонность к которым заставляла его уже в третий раз на протяжении последних четырех лет искать спасения у доктора Плебанского. Итак, он не заплакал, но, растроганный таким великодушием, счел своим долгом ответить подобной же лояльностью. И сказал:
— Я должен вам объяснить, пан доцент, зачем мне нужно немного покоя, вы всегда были для меня как отец, поэтому у меня перед вами, как перед родным отцом, никаких тайн нет и быть не может, вы мне всегда дадите хороший совет, я знаю. Значит, дело такое, пан доцент, я все как следует продумал, я по целым дням только об этом и думал, и ночью тоже, когда проснусь и не могу заснуть, все думаю и думаю, нет, пан доцент, не бойтесь, меня это не волнует, я спокоен и думаю спокойно, нога у меня только немного дергается, но я знаю, что это пройдет, когда я вернусь домой и начну нормально жить с женой, да, да, я совершенно спокоен и поэтому, тщательно продумав свой вопрос, пришел к выводу, что у меня одно спасение — искать справедливости у людей, в божьей справедливости я ведь не сомневаюсь. Господь Бог не закроет передо мной врата рая, после того как я здесь, на земле, пережил такой ад, итак, в связи с моим делом, я знаю, пан доцент, ваше мнение по этому вопросу, но клянусь всем святым, счастьем моих детей, всем, что мне дорого, жизнью моих сыновей, чтобы им не пришлось страдать так, как мне, их отцу, я этого не выдумал, у меня есть неопровержимые доказательства, да, в чем-то я могу ошибаться, но в основном я понимаю правильно, итак, всесторонне продумав вопрос, я пришел к выводу, что должен сделать все возможное, чтобы доказать свою невиновность, чтобы перестали надо мной издеваться, как издеваются последние двенадцать лет, и чтобы справедливость восторжествовала, потому что эта обида не только меня одного касается. Я, пан доцент, всегда был и остаюсь существом общественным, и, когда меня так глубоко и несправедливо обижают, от этого страдает все общество, не так ли, пан доцент?
— Ну и что вы решили, пан Конечный? — спросил доктор Плебанский.
— Обратиться в самые высокие инстанции, пусть там, наверху, узнают про мою обиду, пусть все взвесят и изучат по своей гражданской совести и потом вынесут справедливое решение, ведь я верю, пан доцент, я убежден, что наверху ничего не знают о моем несчастье, эти дьяволы из контрразведки наверняка скрывают от них свои штучки, но я верю, пан доцент, что когда наверху узнают, то оттуда придет приказ о том, что я невиновен и чист, как слеза, и никто из моих заклятых врагов не посмеет больше надо мной издеваться, справедливость будет восстановлена, преследования прекратятся, правда восторжествует, я буду реабилитирован публично, смогу ходить с высоко поднятой головой и смело смотреть людям в глаза. Разве я не прав, пан доцент?
Плебанский в сжатой форме признал его правоту. Ободренный Конечный продолжал:
— Не будь я существом общественным, пан доцент, я бы доверился милости божьей, махнул бы рукой на все интриги и сказал: ищите, ищите, черти проклятые, все равно ничего не найдете, потому что я никогда, Бог свидетель, не изменял своему народу, ни с какой иностранной разведкой отродясь не сотрудничал, служил родине и народной власти, не щадя своего здоровья, работал, сколько хватало сил и умения. Но поскольку я существо общественное, то хочу добиться справедливости здесь, на земле, и поэтому взял на себя обязательство подробно описать всю свою жизнь, ничего не утаивая, рассказывая правду и одну только правду, чтобы потом, когда кончу, послать это заявление в высшие инстанции народной власти, пусть там узнают, что сделали с верным сыном народа, о решении я не беспокоюсь, знаю, что гражданин Первый секретарь по справедливости рассмотрит и рассудит мои муки. По этой причине я и осмелился вас просить, пан доцент, разрешить мне пользоваться комнатой психолога, я все это подробно опишу, а когда кончу, то перед тем как отправить гражданину Первому секретарю, дам вам прочесть, пан доцент, и буду вам благодарен за поправки, я не всегда в ладах с правописанием, теперь вот молодые все учатся, а мне не довелось…
Итак, в тот же день — был понедельник, погода стояла прекрасная, теплая, солнечная — ровно в три часа, когда часть пациентов самостоятельно или под присмотром кого-нибудь из персонала спускалась вниз, погулять в больничном саду, Конечный, взяв предварительно у дежурного врача ключ от комнаты психолога и сказав, уходя, что положено, отправился на третий этаж, захватив с собой орудия производства, а именно простую ученическую тетрадь и дешевую шариковую ручку, купленную в киоске во время утренней прогулки.
Очутившись в комнате психолога, Конечный первым делом запер дверь на ключ. Но тут же сообразил, что если кто-нибудь из врачей наведается сюда и найдет дверь запертой изнутри, то это может быть неправильно истолковано. Он повернул ключ в замке обратно и постоял с минуту, прислушиваясь, не поднимается ли кто по лестнице наверх; но никто не поднимался, стояла тишина, невообразимая тишина, он почувствовал себя в ней словно под колпаком и стоял несколько мгновений погруженный в нее, ошеломленный, почти что напуганный ее неподвижностью, инстинктивно сдерживая дыхание и проверяя, может ли тишина стать еще глубже, наконец он вздохнул с облегчением, когда этажом ниже в клинике хлопнула дверь и по голосам можно было догадаться, что очередная группа больных отправляется на прогулку. Только тогда, как будто шум внизу послужил ему поддержкой, Конечный на цыпочках подошел к столу, положил тетрадь и шариковую ручку и хотел было отодвинуть стул, чтобы, не теряя времени, взяться за дело, но тут взгляд его, еще не освоившийся с незнакомым интерьером, скользнул со стола на пол, деревянный, недавно мытый — в неровностях настила еще сохранилась влага, — затем поднялся вверх и там остановился на осенней, но все еще буйной зелени огромного каштана, и из гущи ветвей и листвы выхватил рыжее пятнышко, неподвижное, с блестящими глазками; он, сам не зная зачем, поднял руку, и тогда, хотя это было неблизко и за стеклом, рыжее пятнышко ожило, мелькнуло где-то рядом с окном и тут же исчезло высоко наверху, только листья на расстоянии вытянутой руки еще несколько секунд дрожали. «Глянь, глянь!» — прошептал Конечный, чувствуя, что, если заплачет, ему полегчает. Но он не заплакал, подошел к окну и, опершись о подоконник, прильнув лбом к прохладному стеклу, искал белку на вершине каштана, там, где простиралось гладкое и чистое синее небо, однако не нашел, хотя и простоял долго с поднятой головой. Наконец он вернулся к столу, сел, раскрыл тетрадь и на первой странице крупным, округлым почерком старательно вывел адрес, имя, фамилию и партийную должность адресата, затем, подумав, добавил: Центральный комитет Польской объединенной рабочей партии в Варшаве. После чего он отложил ручку и, почувствовав усталость и сонливость, подпер голову кулаком. В этой сосредоточенной и задумчивой позе застала его маленькая чернявая медсестра Иринка, придя наверх в половине шестого, чтобы напомнить Конечному об ужине.
Следующий день выдался пасмурный, моросил мелкий дождик, как-то внезапно наступила осень. После утреннего обхода врачей Конечный играл в бридж, два роббера проиграл и один выиграл, затем почувствовал сильную тревогу и, хотя партнеры уговаривали его остаться еще на один роббер, ушел в палату и лег на кровать в своей обычной дневной позе: навзничь, с руками под головой и правой ногой, свешенной вниз: эта позиция позволяла ему свободно покачивать конечностью, которая дергалась, вероятно, вследствие принимаемых им транквилизаторов. После обеда (на обед был сливовый суп с клецками и отварная говядина с картошкой и свеклой) он снова лег, минут пятнадцать болтал ногой, затем заснул, лежа все так же, навзничь, и поэтому громко похрапывая, что вызвало шумное недовольство одного из его соседей, молодого француза Жана Клода Карона, читавшего курс лекций в университете в Т.; немного журналист и переводчик, он недавно появился в клинике, смуглый и черноволосый, очень западный, но также очень беспокойный и неестественно возбужденный, поскольку он в последнее время привык злоупотреблять снотворным, регулярно в семь вечера глотал по пять, шесть таблеток, в восемь засыпал каменным сном, чтобы в четыре утра проснуться в состоянии эйфории и с искусственным рвением, компенсирующим в известной степени недосягаемость больших бульваров, бистро и frutti di mare,[2] принимался за работу, поддерживая затем свои силы до вожделенных семи часов мощными порциями растворимого кофе, красным вином и напитками покрепче. Теперь, лишенный творческих стимуляторов, он с нескрываемым сожалением перестал испытывать эйфорию и постепенно, хотя и не без вспышек напрасного бунта, погружался в липкую и вязкую депрессию. Храп Конечного, как дневной, так и ночной, освобождал в нем остатки угасающей энергии. Будучи пока не в состоянии ни работать, ни даже читать, он мучительно всматривался в первую страницу все того же одного номера «Монда», к остальным, постоянно доставляемым, даже не притрагивался. Но храп Конечного побуждал его к действию, он резко ворочался в постели, скрипя пружинами, громко вздыхал, отчаянно хмыкал и кашлял, но все напрасно. Конечный, заснув, не проснулся бы даже от удара грома или от землетрясения. Два других соседа Конечного по палате № 30 не реагировали на храп, они проваливались в сон, как камни, брошенные в колодец: полковник-пограничник, страдающий затяжной депрессией, и шестнадцатилетний Рафал, у которого подозревали начало юношеской шизофрении и лечили ударными дозами инсулина.
Так по-будничному пролетели у Конечного во вторник утро и первые послеобеденные часы. Без четверти три он проснулся и уже двадцать минут спустя, получив у дежурного врача Конарской ключ, поднялся наверх, в комнату психолога. Поскольку там, несмотря на ранний час, было темновато, он зажег верхний свет, с минуту глядел в окно на каштан, поредевший и пожелтевший со вчерашнего дня, задернул тонкие занавески, зажег лампу и, достав из кармана больничного халата тетрадь с шариковой ручкой, немедленно приступил к работе.
В тот день он написал следующее:
Я, нижеподписавшийся Мариан Конечный, сын Яна Конечного и Анели Конечной, в девичестве Кундич, рожденный 1-го мая 1926 года в деревне Калеты Августовского уезда, по специальности технолог мясной промышленности, с 1964 года на пенсии, проживающий в О., на проспекте Победы д. 17, кв. 5б, а теперь пребывающий на лечении в Городской больнице в Т. в психосоматической клинике, под наблюдением гр. доцента доктора Стефана Плебанского — обращаюсь в Вам, Гражданин Первый Секретарь, с огромной просьбой лично рассмотреть мое заявление, поскольку я жестоко и невинно обижен, и хотя уже двенадцать лет терплю преследования со стороны контрразведки и настрадался ужасно, справедливости добиться мне не удалось нигде, поэтому обращаюсь к Вам, Гражданин Первый Секретарь, и верю, что Вы по-отечески разберетесь в моем деле и вынесете справедливый приговор, а также примете резолюцию, чтобы мои безжалостные преследователи прекратили свои махинации, потому что, хотя я не состоял и не состою в партии, но всегда верой и правдой служил Народной Польше, никогда не был ничьим агентом или шпионом, а если совершал ошибки, то по несознательности, поскольку я школу не кончал, хотя и очень хотел, и всю жизнь старался расширять свое образование, поэтому не сердитесь, Гражданин Первый Секретарь, если мне случится делать стилистические ошибки, зато я буду стараться писать от всего сердца и рассказать всю правду, а вас, Гражданин Первый Секретарь, еще раз прошу, ознакомившись с этим материалом, вынести справедливый приговор, потому что я очень сильно и безвинно страдаю и у меня больше нет сил так мучиться. Теперь я здоров благодаря стараниям и заботе гр. доцента доктора Плебанского, но прежде чем приехать сюда, я все время плакал и чувствовал себя очень плохо, а в таком состоянии, Гражданин Первый Секретарь, со мной происходят ужасные вещи, такие страшные и жуткие, что я и сказать не могу, чувствую, что у меня внутри чего-то слишком много, но не знаю чего, и это так жутко и страшно, порой мне кажется, что у меня внутри холодный погреб, а в другой раз — раскаленный котел, я тогда думаю, что вот-вот загорюсь и во мне будет бушевать пламя, кости у меня слабеют, как будто они из воска, пусть Бог простит моим преследователям мои обиды, сам я простить не могу. Гражданин Первый Секретарь, я забыл указать: когда мне кажется, что внутри у меня погреб, с костями происходит обратное, они сразу начинают мерзнуть и твердеть, это действительно жутко и страшно, мне приходится прилагать огромные усилия, чтобы не сойти с ума, но подобное напряжение очень ослабляет, и после такого усилия я очень слаб и поэтому легко волнуюсь и чуть что — плачу, а после каждого плача чувствую себя еще слабее, иной раз едва могу устоять на ногах, руки у меня дрожат, я вынужден сесть и ничего делать не могу, даже по дому, потому что с тех пор, как я на пенсии, то есть с 1-го января 1964 года, домом занимаюсь я, моя жена, Галина Конечная, в девичестве Томашевская, работает на железной дороге, в отделе статистики и планирования, в Гданьске, у нас три сына, Александр, 1954 г. р., Ян, 1955 г. р., и Михаил, 1957 г. р., жилищные условия у нас ниже нормы, наша очередь на кооперативную квартиру подойдет в 1969 году, я все надеюсь, что жена получит временную квартиру, но мои преследователи тайно и коварно мне в этом препятствуют, так что мы с женой и сыновьями живем у шурина, жениного брата, гр. Виктора Томашевского, квартирка маленькая, две комнаты с кухней, метраж тридцать четыре метра, к тому же шестой этаж, так что вода не всегда доходит вследствие недостаточного давления, иной раз целый день краны пустые, а воду набрать можно только поздно вечером или, еще лучше, ночью, у шурина Виктора Томашевского тоже трое детей, сын и две дочки, он тоже из-за хронического радикулита уже на пенсии, по профессии он миколог, так что ему и на пенсии неплохо живется, все время подрабатывает, но нам с женой ничего от него не надо, свою долю за квартиру и другие услуги мы вносим, и стараемся так вести хозяйство, чтобы сводить концы с концами, но жить в одной квартире даже с самыми близкими родственниками очень тяжело, культурный человек устает от общей кухни, а мой шурин вспыльчивый, да и выпить любит, когда переберет — у него боли начинаются и он скандалит по любому поводу, а наши жены, моя то есть и его, Уршуля, тоже нервные и особой нежности друг к дружке не испытывают, от таких ссор и скандалов больше всего страдают дети, я единственный пытаюсь улаживать эти разногласия, и в результате нервы у меня расшатаны, но я бы вынес вещи и похуже, недоразумения случаются в любой, даже самой приличной семье, главное то, что мои преследователи коварно проникли в мое ближайшее окружение, к ближайшим родственникам, и так ловко их опутали хитрыми махинациями, что, про жену не скажу, мне не в чем ее упрекнуть, она хорошая жена и мать, немного, правда, неряха и мужское общество любит, но не слишком, так что я ее ни в чем дурном не подозреваю, но шурина и, пожалуй, невестку они поймали в свои сети, вначале я ни о чем не догадывался, но потом, когда те, из контрразведки, стали действовать все более нагло, следя за каждым моим шагом, чтобы меня передразнивать, вот тогда я, Гражданин Первый Секретарь, в один из дней 1964 года немного проспал и остался один в комнате, жена на работу ушла, а сыновья в школу, значит, я перед завтраком, чтобы освежиться, побрызгал волосы одеколоном фирмы «Виола» в Гливицах и причесался перед зеркалом, а потом пошел в кухню, чтобы подогреть молоко, и вот иду по коридору, смотрю, дверь в комнату шурина приоткрыта, обычно же он ее закрывает, я как глянул туда — у меня сразу мороз по коже, дыхание перехватило, я весь покрылся холодным потом и такая начала меня бить дрожь, что пришлось на минутку прислониться к комоду в передней, чтобы не упасть. А потрясло меня, Гражданин Первый Секретарь, то, что мой шурин, точно так же, как я, побрызгал волосы одеколоном и, как я, причесывался, стоя перед зеркалом, я даже не знал, Гражданин Первый Секретарь, кого мне в тот момент больше жалко стало: себя, поскольку враг вторгся уже ко мне в дом и бесстыже использует члена моей семьи, или его, поскольку он продался, как Иуда, а если даже и не продался, во что трудно поверить, то малодушно поверил вражеской клевете, будто я, его родной шурин, стал агентом иностранной разведки. Помню, когда первый шок прошел и ноги у меня перестали подкашиваться, я подумал: ну нет, братец, это тебе так просто не пройдет, знай, что я не слепой и не глухой, соображаю, что вокруг меня происходит и какую скверную шутку гражданин шурин согласился со мной сыграть, и я вошел в комнату, не помню, поздоровался или нет, но помню, что, увидев меня входящего, он покосился, как косятся люди, у которых совесть нечиста, но свое иудино занятие не прервал, продолжал возиться с прической, только нервничал слегка, расческа у него в руке дергалась, как подключенная к электросети, а второй рукой он, тоже нервозно, манипулировал зеркальцем, таким, как у меня, то к одной щечке его подвинет, то к другой, а должен заметить, что волосто у шурина — кот наплакал, он лысеет, словно протертый на локтях пиджак, и, стало быть, гребенка не очень нужна для этой дюжины волосков, я сроду не видел, чтобы он так возился со своей прической, но нисколечко не удивился, так как сразу сообразил, в чем дело, что мой Иуда-шурин плевать хотел на свою внешность, просто ему сверху приказали или хитро растолковали, что надо мне дать сигнал — они, мол, бдят и каждый мой шаг, даже дома, замечают и фиксируют, ну а раз он уже так скатился на вражеские позиции, то я, войдя в комнату, что делал редко, и не помню, поздоровался или нет, а он покосился на меня и продолжал возиться с зеркальцем и гребенкой, я спокойно спросил, как ни в чем не бывало: причесываешься? а он, в шпионском искусстве еще далеко не генерал, ужасно смутился, у него затылок побагровел, полнеет шурин мой, животик у него появился, но тут же овладел собой, надул щеки, выпятил живот и, не отрываясь от зеркала, буркнул: ну и что? так мне во всяком случае показалось: вроде, ну и что? тогда я, не сводя с него пристального взгляда: и одеколоном волосы побрызгал? а он: не нравится, что ли? а я: отчего же не нравится, мне и гребенка тоже нравится, и зеркальце, и жду, что он скажет, ну, он и сказал, поставив зеркальце на стол и подтянув сползшие брюки: послушай, Мариан, так он сказал, вот тебе добрый совет — не лезь, куда не надо, а я ему на это — знаю, что у тебя для меня всегда добрые советы, отлично знаю, тогда он, и затылок у него снова побагровел, раз знаешь, то катись отсюда и дверь за собой прикрой, ладно, думаю, ты еще, братец, актер так себе, и хотел было выйти, но вдруг гляжу: на спинке стула, рядом с неубранной постелью, новенький пиджак висит, готов поклясться, что новенький, никогда я такого серого, в елочку чуть потемнее, у шурина не видел, а сорочка белая, нейлоновая тоже показалась мне новой и иностранного происхождения, не иначе, как Иуда-шурин приобрел все это в комиссионном на улице 1-го Мая, рядом с площадью Свободы, я назавтра проверил, так оно и есть, у меня так частенько бывает, что я быстро и верно угадываю, правильно оцениваю факты, вот, значит, когда я увидел эти одежки моего домашнего шпиона, небрежно брошенные на стул, я вспомнил, что накануне вечером шурин вернулся домой поздно, в одиннадцатом часу, что он здорово поддал — догадаться было нетрудно, он нисколько не считался с тем, что у нас с женой уже свет был погашен, его вообще в излишней вежливости не упрекнешь, а уж когда выпьет, то ведет себя и вовсе бесцеремонно, мне все стало ясно, человек может соврать, но факты не врут, надо их только правильно сопоставить, и я, хотя руки у меня задрожали и дыхание перехватило, не подал виду и спросил: сколько же тебе дали? а он гребенку рядом с зеркальцем на стол положил и говорит явно осипшим голосом: не понимаю, о чем ты? понимаешь, понимаешь, я в ответ, и пришлось мне в стол упереться, потому что руки у меня снова затряслись, прекрасно знаешь о чем, может быть, ты знаешь, говорит тогда мой новый преследователь, потому что я понятия не имею, он по-глупому оправдывался, видно было, что это его первые шаги на шпионском поприще, тогда я решил раскрыть карты и, глядя ему прямо в глаза, спросил: сколько они дали сребреников, чтобы тебя завербовать? тысячу, две или, может, пять? скажи, не стесняйся, сколько ты сребреников на родном шурине зарабатываешь? тут я думал, его кондрашка хватит, у него лицо и затылок так кровью налились, будто у него вот-вот удар будет, но нет, он твердый был и, видать, ко всему готовый, потому что только вздохнул тяжело, как бы возвращая себе потерянный дар речи, грохнул кулаком по столу и заорал: а ну пошел вон отсюда, ясно тебе? перед другими, такими, как ты, сумасшедшими, чушь свою пори, а меня оставь в покое, ладно, думаю, нервишки у него пошаливают, однако не выдержал вот, никакого труда не стоило его разоблачить, и поскольку делать мне там было больше нечего, я все уже знал, то я вышел и закрыл за собой дверь, а потом, когда стоял в темной передней, со мной случилось что-то странное, я забыл на миг, где нахожусь, не знал, день на дворе или ночь, чувствовал только холод ужасный внутри и дрожь в руках, не помню, сколько длилось это мое беспамятство, помню только, что потом я вдруг увидел дневной свет в глубине передней, пошел в ту сторону и очутился на кухне, а очутившись там, вспомнил все, что произошло, и почувствовал такую слабость, что присел на ближайшую табуретку, а когда сел, то меня охватила такая грусть и печаль, что я заплакал и, должно быть, плакал долго, потому что вдруг услышал, кто-то входит на кухню, останавливается в дверях, а потом подбегает ко мне, кладет мне руку на плечо, я хотел перестать плакать, но не мог, потому что плач становился во мне все сильнее, и услышал рядом с собой голос Иуды-шурина, тихий и мягкий, Мариан, сказал он, успокойся Бога ради, я зря погорячился, виноват, прости меня, Мариан, он говорил, а я все плакал, хотя и не хотел плакать, и при этом думал, как странно устроен этот мир, в котором страдает не только мучимый и преследуемый, но и тот, другой, преследователь и мучитель, Боже милостивый, Иисусе Христе, скажи, неужели те, кто заставляет преследовать, тоже страдают, когда остаются одни, Иисусе Христе…
В среду, то есть на третий день работы над заявлением в высшие инстанции, Конечный продолжил:
Вчера я немного ушел в сторону от намеченной линии, поскольку меня одолели тяжелые воспоминания, поэтому теперь, чтобы полностью изложить и объяснить мой вопрос, я расскажу о своей жизни в той последовательности, в какой она с момента рождения приносила мне всевозможные заботы и печали, а также, до дня моей большой беды, немногочисленные радости и успехи в работе, в том же порядке, в каком я отчитывался устно по личной просьбе гр. доцента доктора Плебанского и в его присутствии в первую мою бытность в клинике в июле 1963 года, мое лечение продолжалось тогда ровно два месяца, я выписался успокоенным и здоровым, но мои враги вскоре вспомнили обо мне и дали о себе знать, поэтому, когда они продолжали меня мучить, и на работе я тоже подвергался разным издевательствам и вообще дискриминации, нервы у меня снова отказали, и чтобы бежать от своих преследователей, мне пришлось укрыться у гр. доцента доктора Плебанского, всегда дружески ко мне расположенного, что для меня большая честь и утешение, а было это в январе 1964 года, я снова провел в клинике два месяца, а мои враги, несмотря на усилия Электронного мозга и целой армии шпионов и агентов, потеряли, в конце концов, мой след, не знали где я, поэтому мое убежище в клинике — для меня огромная помощь и поддержка, не знаю, что бы я делал, если бы мне пришлось лишиться и этого безопасного приюта для моих сильно расшатанных нервов, потому что здесь я спокоен и не чувствую страха.
Я родился 1-го мая 1926 года в деревне Калеты, Августовского уезда, мой отец — Ян Конечный, мать — Анеля, в девичестве Кундич, по происхождению дворянка, но мой дед, Александр Кундич, потерял свое имение после восстания 1863 года и в возрасте двадцати с небольшим лет был сослан в Сибирь на каторгу, а его невеста, Барбара Оверлло, последовала за ним, там мои дедушка с бабушкой по материнской линии поженились и потом долго жили в нужде в тамбовской губернии, а после смерти дедушки его вдова Барбара Кундич с сыном Ольгердом, который потом стал коммунистом и погиб будто бы в 1936 году, и дочерью Анелей вернулась в родные края, где зарабатывала на жизнь шитьем, и именно в Августове мой отец познакомился с моей матерью, большая романтическая любовь соединила их и привела под венец, хотя отец был простым мужиком, лесником, а мать, хотя бедная и неученая, все же столбовая дворянка из старинного, богатого рода Кундичей, дальние родственники моей матери, тоже Кундичи, до самой той поры, когда разразилась Народная Польша, владели имениями в районе Сандомежа, но мать никогда не поддерживала с ними отношений. У отца было тяжелое детство, школу ему кончить не довелось, он выучился на лесника и работал в лесничестве Церцеж, в связи с чем детство я провел в лесах, к началу войны успел закончить шесть классов Народной школы в деревне Церцеж и уже решил, что пойду по стопам отца и стану лесником, потому что очень любил природу и такая работа была мне по душе, но война, развязанная гитлеровским империализмом, перечеркнула все мои прекрасные планы, хотя первые четыре года я, как малолетний, жил в безопасности, у меня было много свободного времени, я немного помогал отцу, но больше всего дома по хозяйству, потому что вторая жена моего отца, моя мачеха, Бронислава Конечная, в девичестве Ковальчик, уже с зимы 1941 года тяжело болела и была так слаба, что никакой тяжелой домашней работы делать не могла, и после долгих мучений умерла 23 ноября 1943 года в больнице в Августове от рака желудка, спасти ее было нельзя, а она была хорошей мачехой, всегда заботилась о нас, то есть обо мне, моих братьях и сестрах, как о родных детях, а было нас всех вместе шестеро, старший — Александр, 1914 г. р., сестра Барбара, 1918 г. р., Анеля, 1920 г. р., потом тоже сестра, Ядвига, 1922 г. р., и брат Станислав, 1924 г.р. У меня было еще два брата, но один, Збигнев, 1916 г. р., умер в раннем детстве от дифтерии, а последний, Витольд, 1929 г. р., жил всего несколько часов, и его рождение стало причиной преждевременной смерти моей матери. Я свою мать не помню совсем, потому что к моменту ее смерти в родах 11 октября 1929 г. мне было всего три годика, помню по фотографии, что она была интересной женщиной, отец в молодости тоже был красив, высок, статен, брат Александр унаследовал от него фигуру, Станислав тоже немного, я в отца не уродился, рост у меня метр шестьдесят семь, но я был хорошо сложен, крепок, волосы у меня были густые, темно-русые, лежали на голове копной, только в последние годы в результате моей ужасной трагедии волосы у меня сильно поредели, да и полнеть я стал немного из-за недостатка движения.
После неожиданной смерти моей матери отец оказался в трудном положении, что ему было делать с такой оравой маленьких, требующих женской заботы детей, отцу жилось неплохо, но главным образом благодаря тому, что мать была верной женой и хорошей хозяйкой, поэтому, едва сняв траур после покойной, он снова вступил в брак, познакомились они с моей будущей мачехой в Августове, в больнице, где мать рожала и от этого умерла. Моя мачеха работала санитаркой и поэтому, сколько ее помню, всегда отличалась чистоплотностью и следила за гигиеной, что в тогдашних деревенских условиях было редкостью, она, помнится, следила, чтобы мы мыли руки перед едой, с моим братом Станиславом у нее нередко были трудности на этой почве, я хорошо помню также, как мачеха следила за чистотой в уборной, а это было еще до того, как наш премьер-министр генерал Славой-Складковский стал совершать инспекционные поездки и специально осматривать эти деревенские заведения, заставляя красить их известью в белый цвет, отчего их стали называть по его фамилии «славойками». Я много помнил из своего детства, но теперь, хотя мне только недавно исполнилось сорок, память у меня очень ослабела, виноваты в этом мои преследователи из контрразведки, и этого я им простить не могу, потому что детство и родительский дом дороги каждому, если они только не были печальными и несчастными, а мои не были несчастными, хотя мы и жили небогато и без удобств, так вот я не могу простить моим мучителям, что они коварно украли у меня мое детство, и теперь, когда мне бывает тяжело и тоскливо, я не могу искать утешение в тех далеких годах, сразу после войны я еще много помнил о детстве, и в тюрьме, помнится, не раз утешал себя сладостными воспоминаниями, которые были мне в неволе как живая вода, а вот теперь, когда меня травят различные князьки, нарушающие закон, я так подавлен этими издевательствами и непрерывными муками, что потерял детство, должно быть, бесповоротно. Сижу иной раз и думаю, думаю, пытаюсь вспомнить царство детских проказ, но ничего вспомнить не могу, даже лес, который вижу вокруг себя, не узнаю, сомневаюсь, то ли это лес моих первых шагов и первых мальчишеских игр, то ли другой, в котором я бывал позднее, я ничего не вижу, отец мне вспоминается только таким, каким он стал к старости, братьев и сестер тоже вижу взрослыми, мне ужасно жаль, что я так плохо помню детство, у меня осталось только одно воспоминание, это когда мой старший брат Александр приехал на каникулы из Августова, где он учился в гимназии, и получил от отца духовое ружье, не помню точно, сколько мне было лет, но наверняка очень мало, три или четыре, однажды брат около дома подстрелил белку, я до сих пор слышу звук выстрела и, когда закрою глаза, вижу, как маленький рыжий зверек, который только что ловко прыгал с ветки на ветку и радовался жизни, камнем рухнул с высокого дерева, я подбежал, белка лежала на земле, лапки у нее были согнуты, а глазки открыты, и только изо рта текла красная струйка крови, когда я в марте 1959 года поехал в деревню, в Церлицу, на похороны отца, и встретился с сестрой Ядвигой, которая приехала с двумя детьми из самого Валбжиха, где ее муж, Анджей Кобеля, работает инженером в шахте имени Болеслава Берута, мы разговорились о былых временах, и она мне рассказала, что после той истории с белкой у меня был жар, я не спал всю ночь, но сколько мне было лет, она точно не помнила, говорила, что скорее всего четыре, значит, это было тридцать семь лет назад, целую жизнь тому назад, ведь моя жизнь проклятущая, наверное, кончилась уже, хотя я продолжаю надеяться, что Вы, Гражданин Первый Секретарь… Я очень устал, нет сил больше писать, рука онемела, голова разболелась, и тревога моя растет, а впереди у меня еще столько работы завтра, послезавтра и дальше, что мне страшно, справлюсь ли я, а ведь вся моя надежда на это заявление, что же теперь подельшает моя жена, должно быть, вернулась уже домой с работы, а может и нет, ей ведь надо и за покупками сходить, а в эти часы самые большие очереди, бедненькая, мало того, что она тяжело работает, еще на ней, когда меня нету, все хозяйство и дети, у нас три сына, Александр, 1954 г. р., Ян, 1955 г. р., и Михаил, 1957 г. р., все, слава Богу, здоровые и на редкость красивые, сам не знаю в кого, потому что и Халинка, хотя симпатичная, отнюдь не королева красоты, и я не Аполлон, хотя, впрочем, в молодости был недурен собой, итак, дети у нас красивые, все говорят, что и способные тоже, только мало стараются, приходится следить, чтобы вовремя готовили уроки. Олеку[3] только тринадцать лет, а ростом он почти с меня, того и гляди обгонит, я давно наметил, что после лицея он поступит на юридический, чтобы защищать невиновных или за судейским столом от имени Народной Польши преступников наказывать, а невиновных отпускать на волю, пока что Олек парень хороший и способный, но ничем, кроме спорта, не интересуется, все наши и мировые рекорды помнит лучше, чем то, что они проходят в школе, из-за чего ему пришлось просидеть два года в пятом классе, я беспокоюсь, как он без меня занимается, но утешаюсь тем, что он подрастет и образумится, поймет, что в наше время человек без образования — все равно что калека, хотя надо признать, что шахтер или токарь высокого разряда, или сварщик больше в месяц зарабатывает, чем, к примеру, врач, и все же высшее образование есть высшее образование, мне уж приходится довольствоваться тем, чего добился тяжким трудом, но мой долг позаботиться, чтобы дети выросли культурными людьми, и если Олек не захочет идти на юридический, то я постараюсь подтолкнуть Янека в этом направлении, потому что у младшего, Михася, совсем другие способности, ему всего десять лет, а движения у него такие красивые и ловкие, он живой, как огонек, всегда улыбается и готов танцевать без устали, жена говорит, что его надо обязательно отдать в балетную школу, может, она и права, у нее хорошее чутье в этих вопросах, матери редко ошибаются в своих детях, только мне немного странно, что мой сын мог бы стать танцором, выступать перед публикой на сцене, получать аплодисменты, прославиться, хотелось бы это увидеть, ведь большое счастье так танцевать на радость другим людям, помогать им хотя бы на несколько часов забыть свои горести и печали, хотелось бы, чтобы мой малыш Михась делал такое людям, я этого, увы, не дождусь, может быть, Халинка, она заслужила за все свои…
Четверг
Я сегодня очень взволнован, потому что вчера вечером в двадцать один час произошел ужасный случай, один пациент, медик, приехавший из Варшавы несколько дней назад, покончил с собой, доктор не то Калинский, не то Калецкий, я не расслышал, так вот, принимал он вечером ванну, санитар Виртек заглянул к нему несколько раз, а потом ушел на минутку в мужское отделение, потому что Дед снова наделал в постель и санитарка подняла крик, я сидел у телевизора, который из-за отсутствия места стоит в коридоре, в женском отделении, показывали фильм о великой польской ученой Марии Кюри-Склодовской, и тогда доктор этот перерезал себе вены на шее лезвием, никто не знает, откуда у него лезвие, брился он электробритвой, должно быть, стащил у кого-нибудь или заранее припрятал, медсестра Иринка, которую я очень люблю, говорила, что, когда его нашли в ванне, он был уже мертв, поскольку, как врач, прекрасно знал, как лучше всего лишить себя жизни, я видел, как его выносили из ванной, всего окровавленного, но голову не видел, потому что отошел, чтобы не смотреть, а потом Виртек дверь закрыл, я лег спать, когда унесли тело, все были очень взволнованы, но меня больше всего раздражало, что Француз лег и стал есть сыр, потом яблоко, мы все свет погасили, а он нет, жутко меня раздражало, что он грызет яблоко, а поскольку зубы у него крепкие, то при каждом укусе раздавался громкий хруст, я не выдержал и сказал: о Господи, пан Карон, когда вы, наконец, доедите свое яблоко? думал, он разозлится, потому что у него южный темперамент, но он совсем не разозлился и ответил: уже все, пан Конечный, простите, но я не могу заснуть, когда голоден, это верно, я тоже не могу спать на голодный желудок, но только я, после того, что случилось, не мог бы есть, у меня все стоит перед глазами, как его окровавленного вытаскивали за ноги из ванной, к утру там уже убрали, но я присмотрелся и заметил на стене несколько ржавых пятнышек, ну и чего стоит человеческая жизнь? Великие, знаменитые люди что-то после себя оставляют, но такого простого человека, как я, когда его похоронят, никто и не вспомнит, не пожалеет, кроме ближайшей родни, да и родне иной раз облегчение, ужасно, должно быть, страдал тот доктор, раз решился на такую смерть, я просто не понимаю, как мог такой человек с высшим образованием не подумать о том, что доставит столько неприятностей всему персоналу, медсестрам и врачам, а прежде всего доценту, с которым он, говорят, был на «ты» и который его сюда устроил, хотя мест не было и пришлось его положить в коридоре. Сегодня все были очень подавлены, все утро такая в коридорах и палатах стояла тишина, какой я не помню, медсестра Йола сказала Французу по секрету, что вдова покойного, если захочет, может передать дело в прокуратуру и потребовать расследования, я в этом плохо разбираюсь, но думаю, что если кто захочет лишить себя жизни, то нет такой силы, которая сможет ему в этом помешать, разве что стали бы следить за каждым нашим шагом, шпионить за нами днем и ночью, не спускать с нас глаз, но я по опыту знаю, как это ужасно, и даже злейшему врагу такого не пожелаю, и именно это хотел сказать доценту, когда он меня утром в коридоре спросил, как движется моя работа, а я ответил, что довольно туго, потому что не привык писать и поэтому прошу разрешения пользоваться комнатой психолога до конца этой недели и еще всю следующую, а тогда доцент сказал: как раз об этом я хотел с вами поговорить, пан Конечный, дело в том, что завтра или, самое позднее, в понедельник к нам придет новый пациент, социолог, и мы решили, что в его состоянии ему не следует менять привычный образ жизни и необходимо создать такие условия, чтобы он мог три-четыре часа в день спокойно и без помех продолжать научную работу, я на это, понимаю, пан доцент, науку я всегда очень уважаю, и мое дело так ничтожно перед научными достижениями, как беззащитный Давид перед Голиафом, не говорите глупостей, пан Конечный, перебил меня доцент, никто не утверждает, что ваше дело маловажно, оно, может, даже важнее, чем вы думаете, тут я поклонился, спасибо, пан доцент, я знаю, что вы меня понимаете, и буду вам за это благодарен до конца моих дней, а вы знаете, пан Конечный, он говорит, что мне начхать на вашу благодарность? я засмеялся, знаю, пан доцент, а ведь я уже давно не смеялся, он тоже улыбнулся, но тут же грозно глянул на меня и сказал: ну, раз знаете, то возьмите себя в руки и поскорее дописывайте свое заявление, не разводя бюрократию, чем скорее вы закончите и отправите, тем лучше для вас, много вы уже бумаги извели? в общем, много, говорю, но по полноте изложения мало, ну, доцент отвечает, давайте пишите, но покороче, я вам вот что предлагаю, можете пока пользоваться комнатой психолога также вечером после ужина, но не позднее, чем до девяти, перед отходом ко сну необходимо расслабиться, обо всем забыть, это не так легко, пан доцент, говорю, а он: если б было легко, то не пришлось бы от вас этого требовать, ясно вам? ясно, пан доцент, отвечаю, вот и договорились! он похлопал меня по плечу, давайте, работайте, но срок я вам даю только до воскресенья включительно, ну, в крайнем случае, до понедельника, не больше, я не позволю вам зря переводить бумагу, заявление есть заявление, а не роман с продолжением, свою фантазию будьте любезны на этот раз запрятать подальше, и хотел было уйти, но я его остановил: вы думаете, это поможет, пан доцент? тут он как заорет на весь коридор: вы что себе думаете, за кого меня принимаете? вы позволяете себе предполагать, что я такой врач, который толкает пациента на бесполезную, никому не нужную работу? не смейте мне бросать подобные обвинения, ох, как я ему благодарен за этот крик…
Я родился 1 мая 1926 года в деревне Калеты, Августовского уезда, мой отец… любопытно, где они этого социолога поселят, наверное, тоже в коридоре, разве что кто-нибудь к субботе выпишется и освободится место в палате, надо будет с ним поговорить, посмотреть, может, удастся Олека, если он не захочет поступать на юридический, уговорить пойти на социологию, не помню кто, но кто-то недавно рассказывал, что теперь очень многие знаменитые спортсмены получают высшее образование, Баденский, например, прославленный спринтер и еще две известные бегуньи, забыл фамилии, и многие другие, надо в этом направлении воздействовать на Олека, пока он еще поддается влиянию, Халинку тоже придется на это нацелить, когда вернусь домой…
Вечером того же дня
Гражданину Первому Секретарю Польской объединенной рабочей партии в Варшаве
Мариана Конечного, технолога мясной промышленности, ныне пенсионера, проживающего в О., на проспекте Победы д. 17 кв. 56, а теперь находящегося на излечении в Психосоматической клинике Городской больницы в Т.
Я, нижеподписавшийся, убедительно прошу вас, Гражданин Первый Секретарь, лично рассмотреть настоящее заявление и вынести справедливое решение, обязать соответствующие органы прекратить обидную слежку за мной, наказать нарушителей закона, а мне полностью вернуть гражданские права в соответствии с Конституцией Польской народной республики от июля 1952 года.
Я родился 1 мая 1926 года в деревне Калеты Августовского уезда, у родителей Яна и Анели Кундичей Конечных, младшим из шестерых братьев и сестер. Отец, по происхождению крестьянин, работал лесником в лесничестве Церцеж Августовского уезда, а после освобождения получил усадьбу с пятью гектарами земли в деревне Церлица, где и умер в 1959 году. Трехлетним ребенком, в 1929 году, я лишился матери, меня, моих братьев и сестер воспитывала мачеха, Бронислава Конечная, в девичестве Ковальчик, умершая в 1943 году. К началу II-й мировой войны я окончил шесть классов Народной школы, после чего, по независящим от меня причинам, вынужден был оставить учебу. В 1943 году меня арестовало гестапо и, обвинив в хранении оружия, перевезло в отделение гестапо в городе Сувалки, где в ходе трехмесячного следствия меня неоднократно пытали, но я, хотя мне было всего семнадцать лет, не раскололся и никого не выдал, а оружие, которое я прятал, принадлежало моему брату Александру, и я знал, что он член движения Сопротивления. В сентябре 1943 года меня освободили благодаря взятке, которую дала одному гестаповцу, австрийцу, моя тетка, Барбара Конечная, работавшая экономкой у священника Церцежского прихода, ксендза Мацея Боровича. После освобождения, не чувствуя себя дома в безопасности, я в октябре 1943 года вступил в партизанский отряд, организованный Польским союзом повстанцев и действовавший в районе городов Августов и Сувалки, подчиняясь Армии Крайовой. Участвовал во многих диверсионных операциях и в сражениях с карательными экспедициями вермахта. В марте 1944 года я заболел сыпняком и потом, вплоть до ноября того же года, у меня были всевозможные осложнения, в том числе плеврит, отек мозга, гайморит, и я находился часть времени в больнице в Августове, а часть, когда Советская Армия нас освободила, в деревне у отца.
В январе 1945 года я помогал моему дяде, Владиславу Конечному, осваивать бывшую немецкую усадьбу в деревне Карнево Элкского уезда, выделенную ему, как переселенцу, взамен покинутой усадьбы в деревне Рачки, бывшего Августовского уезда.
В июне 1945 года, когда призывали добровольцев на службу в милицию, я пошел и прослужил там три года, сначала в чине капрала в Августове, где я исполнял также обязанности политинструктора, а затем, в 1947 году, был назначен начальником отделения в Соколянах, Белостокского уезда. Эту суровую службу я нес в трудной боевой обстановке, не жалея времени и сил на борьбу с бандами НВС[4] а также на укрепление и упрочение народной власти. Моя молодость и идейно-политическая незрелость привели к тому, что в июне 1948 года я был арестован органами безопасности по обвинению в интимных отношениях с гр. Ядвигой Коцик, политически подозреваемой из-за братьев, принадлежавших к фашистским бандам НВС, что выявилось только тогда, когда младший из братьев, Лешек Коцик, по кличке Гром, был схвачен в мае 1948 года и приговорен к смертной казни, и тогда стало известно, что второй Коцик, Анджей, по кличке Волк, погиб в лесной схватке осенью 1947 года, а третий, Витольд, пропал без вести. Я всего этого не знал вплоть до ареста и разоблачения Лешека Коцика, а гр. Ядвига Коцик клялась, что тоже не знала, чем занимаются братья, и не поддерживала с ними никаких отношений. Когда меня арестовали и держали семь месяцев в следственной тюрьме в Белостоке, я вначале считал себя очень обиженным, только потом поручик, который вел следствие, объяснил мне, что, как работник милиции, к тому же на должности начальника отделения, я обязан был проявлять усиленную бдительность и не имел никакого права оправдывать свои поступки незнанием, и тогда я в этом духе давал показания перед судом, в последнем слове признал свою вину и просил вынести мне соответствующий приговор, и меня справедливо приговорили к двум с половиной годам тюремного заключения, каковое наказание я отбывал сперва в Белостокской тюрьме, потом в Барчеве и в Илаве. В Илавской тюрьме по моей инициативе и при поддержке тюремной администрации был основан марксистский кружок, что позволило мне ближе познакомиться с революционной идеологией, в той же Илаве я окончил профессиональные курсы по специальности деревообрабатывающая промышленность, так что пребывание в тюрьме, хотя оно и лишило меня свободы, считаю для себя весьма полезным, я вышел из тюрьмы умственно созревшим, только здоровье у меня немного пошатнулось вследствие туберкулеза, от которого мне пришлось потом семь лет лечиться, когда в разные периоды болезнь давала о себе знать. Зато никаких трудностей с работой у меня после выхода из тюрьмы не было. Сначала я работал в Уездном народном совете в Мронгове, в финансовой части и в отделе прописки, затем в Городском народном совете, в Городском управлении жилыми домами, на обеих работах трудился плодотворно, выговоров никогда не получал.
В 1953 году, стремясь вести широкую общественную работу, я основал в О. транспортный кооператив, где мне удалось объединить всех почти возчиков города и окрестностей, до той поры действовавших в одиночку. Учитывая мои общественные и организационные успехи, меня в 1954 году, с согласия Воеводского комитета ПОРП, назначили директором фабрики тростниковых плит и одноквартирных домиков в Вилкасах. Я приступил к исполнению этих новых и ответственных обязанностей самоотверженно и с энтузиазмом, тем более, что за год до этого обзавелся семьей, женясь на Халине Томашевской, дочери железнодорожника, передовика производства, а 19 февраля 1954 года родился наш первенец Александр. Однако все мои труды и старания были напрасны, я всегда стремился к тому, чтобы на вверенном мне участке дела шли как можно лучше, но мои благие намерения вскоре обернулись против меня, меня жестоко обидели, Гражданин Первый Секретарь, за мои старания, это случилось, когда из управления, из Варшавы, приехал директор Гвязда, и я не знаю, то ли меня какой-нибудь недруг перед ним оклеветал, то ли еще что, но он с самого начала проверки отнесся ко мне критически и недружелюбно, равно как и к моей деятельности на руководящем посту и к методам, какие я применял, чтобы поднять среди рабочих дисциплину и производительность труда, а также моральный и идейный уровень. Я, вопреки тому, в чем меня упрекали на собрании коллектива, никогда не стремился к единоличной власти, у меня не было головокружения от успеха, я всегда соблюдал законность, никаких личных выгод из своего положения не извлекал, а лишь хотел, чтобы мое предприятие не только выполняло, но и перевыполняло планы, и поэтому, с целью поднять производительность труда, начал с помощью нескольких преданных мне лиц собирать подробную информацию обо всех моих подчиненных, касающуюся как их работы, так и жизни в нерабочее время, взяв за основу правильный марксистский тезис о том, что, желая поднять людей на более высокую ступень, надо сначала все подробно о них узнать. Потом на основании этих документов, найденных директором Гвяздой и зачитанных им вслух на собрании коллектива, против меня выдвинули тяжкие обвинения и хотели даже вывезти меня с фабрики на тачке, но до такого незаслуженного мной позора дело не дошло, вероятно, мои могучие враги из контрразведки не желали такого моего упадка, потому что уже тогда наметили для меня долгий путь мучений, у меня нет никаких доказательств того, что директор Гвязда, позоря меня и оскорбляя, делая из меня посмешище, действовал не по своей воле, что вдохновителем всей расправы был некто другой, действовавший исподтишка, во всяком случае, после того ужасного собрания, когда меня единогласно осудили якобы за групповщину, диктаторские замашки, а также нарушение принципов социалистической морали, я твердо решил уйти с должности директора, а поскольку был глубоко обижен плохим отношением и непониманием моих намерений, то подумал, что раз так, то пусть те, кто меня заменит, не пользуются плодами моего тяжкого труда, ведь если я был плохим директором, то, значит, все мои начинания плохи, и чтобы ничего после меня не осталось, я в присутствии своего шурина, гр. Виктора Томашевского, тоже работавшего на фабрике в качестве специалиста по грибкам, достал из ящика моего стола папку с планами капитального строительства, составленными по моему указанию моим заместителем по техническим вопросам, инженером Казимежем Борсуком, и опять-таки в присутствии шурина отнес ее в комнату, где часто ночевал, когда приходилось задерживаться допоздна на работе, и там, чтобы ничего после меня не оставалось, разорвал их и сжег, а этим поступком, совершенным в приливе горя и обиды, навлек на себя ужасное несчастье. Только потом, спустя восемь лет, я понял, что мои враги, избрав меня своей жертвой, только ждали случая, чтобы меня загубить, и я собственными руками предоставил им такую возможность. Хочу отметить, что когда я в октябре 1955 года уничтожил эти планы капитального строительства, то меня в органы госбезопасности не вызывали, и ни один работник этих органов не беседовал со мной на эту тему, только наш кадровик имел со мной беседу, и я вполне мог все дело утаить, потому что инженер Борсук, когда я ему рассказал, не расстроился нисколько и заявил, что ничего страшного не случилось, у него есть дубликаты, но я врать не хотел и, увольняясь, рассказал все, как было, и в результате люди, враждебно ко мне настроенные после собрания, подняли шумиху, начали распускать обо мне всевозможные догадки и сплетни, я только потом понял, что мои преследователи все это заранее запланировали и предусмотрели во всех подробностях, сам я немного значу, я простой, рядовой гражданин и с этой точки зрения не подлежу жестокой расправе, но когда уж ОНИ изберут такого обыкновенного человека своей жертвой, то понимают, что не стоит скромную пешку уничтожать с большим шумом, достаточно ее изводить мелкими, но непрерывными издевательствами, сохраняя при этом полную видимость законности, чтобы такого простого человека загнать в тупик, лишить воли, а поскольку я не хочу сдаваться и все время требую справедливости, то они на меня взъелись и не хотят выпустить из рук, вероятно, они оставили бы меня в покое, если бы я капитулировал и дал ложные показания, признаваясь в не совершенных мною преступлениях, ибо, Бог свидетель, я никогда не был агентом никакой иностранной разведки. Пароля, который они хотят выведать у меня, я не знаю и знать не могу, по этой же причине информации о сотрудниках фабрики тростниковых плит и одноквартирных домиков в Вилкасах никому не передавал, равно как и планов капитального строительства этого предприятия, ибо оригинал я уничтожил, чему есть свидетель, мой шурин, гр. Виктор Томашевский, но его показаниям люди, ввиду нашего родства, не очень верили и давай меня поносить, раньше я для них всем был хорош, а теперь на мне сухой нитки не оставили, объявили извергом, антиобщественным элементом, наверное, мне следовало махнуть на все рукой и убраться с глаз долой, уехать все равно куда, лишь бы подальше, в Нижнюю Силезию, Щецин или Зеленую Гуру, но мне было тяжело бросить родные края, где я провел детство, молодость и первые зрелые годы, а поскольку я не чувствовал за собой никакой вины, то не мог решиться на такое добровольное изгнание с женой и с ребенком, теперь думаю, а тогда не до конца все понимал, что, куда бы я в ту пору ни убежал, в какие края ни забрел, на Западные ли земли, на Северные ли, в большой город или в деревушку гденибудь у черта на куличках, они бы меня вскорости выследили, потому что суровый приговор мне уже был вынесен и не в моих силах было изменить жестокую судьбу. Теперь я никак не пойму, почему тогда и еще потом целых восемь лет был слеп и глух, в свое оправдание могу только сказать, что, чувствуя себя кристально чистым, я еще как-то понимал людскую злобу и сплетни, хотя мне это было больно и обидно, но даже представить не мог, что заговор против меня составлен так высоко, что его методы так жестоки, цели так безжалостны и являют собою такое издевательство над законностью. Итак, не сознавая сути вопроса, я стал подыскивать новую работу, поскольку благополучие мое и моей семьи сильно пошатнулось и по этой причине я воспользовался первым, что подвернулось, и начал работать в Госхозе в Свентках, в отделе животноводства, кладовщиком этого отдела. Но уже в самом начале столкнулся с большими трудностями, потому что, хотя наш отдел поставлял корма полутора десяткам хозяйств в округе, у нас не было тяжелых весов, и каждый транспорт корма приходилось оценивать на глаз, отсюда всевозможные недостачи, и когда вследствие недостаточного питания в снабжаемых нами хозяйствах начался падеж скота и лошадей, этим занялись власти, меня, как кладовщика, арестовали, но во время следствия обнаружилась моя невиновность, поскольку обстоятельства заставляли меня недодавать корм, но пользовались этим в корыстных целях другие, не я. Впрочем, я допускаю такую возможность, что меня бы тогда осудили, несмотря на мою невиновность, если бы мои могущественные враги, в чьи планы это не входило, не замолвили за меня словечко где надо и не добились у прокурора прекращения следствия. Я не уверен, что так было, но так быть могло.
Из тюрьмы в Свентках меня выпустили в ноябре 1957 года, а я забыл добавить, что за то время, пока я работал кладовщиком в Госхозе в Свентках, моя жена в декабре 1955 года родила второго сына, Яна, а когда меня арестовали, была беременна, поэтому, едва очутившись на воле, к тому же больной, потому что вследствие всех перипетий у меня снова открылся туберкулез, я начал лихорадочно искать работу, и на этот раз мне повезло, потому что один знакомый, с которым мы дружили еще на службе в милиции в Августове, гр. Рышард Куна — нас вместе командировали в июле 1946 года на проведение Всенародного референдума — и которого я теперь случайно встретил, оказался большой шишкой, председателем Государственного потребительского кооператива в Лидзбарке, значит, когда мы встретились спустя годы, он понял мое положение и, зная меня с наилучшей стороны, сразу же принял на работу к себе в ГПК в качестве заместителя директора фабрики мясных и колбасных изделий, предоставив сначала отпуск для лечения, чем я воспользовался, провел шесть недель в Полянице-Здрое, прекрасно поправил свое здоровье, и с той поры туберкулез меня не беспокоит.
Вернувшись с лечения, я 1-го февраля 1958 года приступил к работе в ГПК в Лидзбарке, Ольштинского воеводства.
В течение всего времени своей работы до 31-го июля 1963 года я был передовиком производства, постоянно, в любой праздник, по любому случаю получал премии за трудовые успехи, и так было вплоть до 1963 года. Из-за трудностей с квартирой я ездил на работу за 6 километров, к тому же я тогда учился заочно в Пищевом техникуме в Лодзи, но несмотря на тяжелые условия содержания семьи из пяти человек, в том числе трех маленьких детей, сложной дороги на работу, куда я добирался разными средствами транспорта, и поездок за 500 километров в техникум каждые две недели, я держался стойко и никогда не жаловался. И все же видел, как вокруг втайне от меня что-то происходит, очень удивлялся, но у меня была цель — работать и содержать семью.
С начала 1963 года положение коренным образом изменилось, надо мной явно готовилась расправа. Здоровье мое ухудшилось, и в апреле месяце 1963 года, чувствуя себя совершенно разбитым психически и морально, я заявил председателю ГПК гр. Рышарду Куне, что не справляюсь с работой на своем участке, на что гр. Рышард Куна ответил, что он сам это знает и видит, и я, несмотря на плохое состояние здоровья, работал до 14 июля 1963 года будучи в полнейшей депрессии. В мае 1963 года после беседы с председателем ГПК гр. Рышардом Куной, видя, что преследование не прекращается, я, пребывая в болезненном состоянии и не отдавая себе отчета в своих действиях, подал заявление об уходе, и меня уволили с 31 июля 1963 года, я же между тем 19 июля того же года окончательно разболелся, и тогда моя сестра, Барбара Конечная, работавшая в Епископате в Т., позаботилась обо мне, и ее стараниями я попал в Городскую больницу в Т. в Психосоматическую клинику к гр. доценту доктору Стефану Плебанскому. У местного населения мне испортили репутацию, а также ближайшие родственники считают меня последним из последних.
В больнице в Т. благодаря заботе и вниманию врачей ко мне отчасти вернулось психическое равновесие, лечение длилось два месяца, затем я поехал за свой счет в Наленчов в санаторий на три недели и так додержался на больничном до 31 декабря 1963 года. Надо мной смеялись, что я псих, сошел с ума, что мне пришел конец и я с голоду подохну, мои враги из контрразведки вели себя все нахальнее, присылали шпиков и агентов, которые то действовали поодиночке, то, для пущего эффекта, объединялись в двойки и тройки, и где бы я ни появлялся, на улице или в любом общественном месте, передразнивали меня, делая при этом знаки, чтобы я окончательно сорвался и назвал Пароль, а некоторые фокусы им, должно быть, подсказывал Электронный мозг, потому что случались и такие ситуации, когда я был совершенно один и никто не мог меня видеть, а они все знали, я жил с уверенностью, что эти дьявольские глаза наблюдают за мной непрерывно, но решил, что не позволю довести себя до того, чтобы признаться в несовершенных преступлениях, и с 1-го января начал работать в Воеводском управлении оптовой торговли продовольственными товарами на складе в Лидзбарке старшим референтом, складским ликвидатором, с окладом 1300 злотых, меня завалили работой, велели приходить к пяти утра, в 15 часов приносили гору накладных с приказом разобрать их к 6.30 утра следующего дня, к началу развозки, иначе, говорил директор, гр. Езерский, будет простаивать транспорт, и он советовал мне работать сверхурочно, но я ни на что не обращал внимания, хотя меня продолжали преследовать и на новом месте работы, дразнили как собаку, и все же я проработал до 14-го января 1964 года включительно, а в тот день у меня снова наступил кризис, 15-го января 1964 года я не пошел на работу и лежал дома больной, а 16-го января 1964 года приехал к нам домой водитель автофургона «Жук» из ВУОТПТ Лидзбарк и сказал, что прислан директором, гр. Езерским, узнать, почему гр. Конечный второй день не выходит на работу, на это моя жена ответила, что я болею и пошел к врачу в Лидзбарке, потому что я 16-го января 1964 года пошел к врачу, а 17 января 1964 года поехал с направлением из Лидзбарка в Воеводскую психиатрическую консультацию в Ольштине, там попал на комиссию в 17.30, затем 18 января 1964 года купил в Ольштине по рецепту в аптеке лекарство «Тофренил» и вернулся домой, 19 января 1964 года было воскресенье, и поэтому жена только 20 января 1964 года отнесла на работу мой больничный лист, выданный мне с 15 января 1964 года по 31 того же года, однако директор Езерский ни с чем не посчитался, скрыл, что ко мне приезжал водитель автофургона «Жук», и уволил меня за прогул, следуя указанию моих врагов, это снова привело меня к такому нервному расстройству, что 21 января 1964 года мне пришлось вторично отправиться в Т. на лечение в Психосоматическую клинику, там я снова пробыл два месяца и прекрасно поправился, хотя в течение первых недель контрразведка продолжала меня преследовать, угрозами и подкупом находя среди персонала и больных агентов, которые по приказанию сверху глаз с меня не спускали и непрерывно передразнивали, потом это прекратилось, когда они поняли, что я окреп и набрался сил, в конце марта я вернулся домой, но работы никакой найти не мог, все заботы по содержанию семьи легли на плечи жены, поэтому, ради экономии и для того, чтобы жене было ближе на работу, а детям в школу, мы переехали в О. и сняли комнату у моего шурина Виктора Томашевского, который тоже завербовался в контрразведку, но иного выхода у нас не было, жене все обещают временную квартиру, потому что кооперативная будет готова только к 1969 году, так мы все мучаемся, и конца этим мукам не видно, и если Вы, Гражданин Первый Секретарь, мою жалобу по справедливости не разберете и не окажете отеческую помощь, потому что издевательства надо мной все продолжаются, и пусть бы уж враг нанес мне окончательный удар, чтобы я больше не поднялся, но этого они не хотят, они для меня задумали долгие муки, и от отчаяния, что я оказался за бортом общественной, политической и экономической жизни и против меня выдвинуты такие страшные обвинения, хотя я чист, как слеза, мое нервное состояние в сентябре 1967 года настолько ухудшилось, что пришлось в третий раз ехать в Т. в Психосоматическую клинику, в настоящее время я здоров и спокоен, но мысль о том, что ждет меня дома по возвращении, приводит меня в отчаяние, на Вас, Гражданин Первый Секретарь, вся моя надежда, верните меня Родине, Народной Польше, помогите моим безвинно страдающим жене и детям, от всего сердца благодарю Вас, уповаю на Вашу справедливость и помощь, жду ответа по указанному выше адресу
P. S.
Я состою членом профсоюза с самого начала своей трудовой деятельности, то есть 15 лет, кроме того, я член Союза Борцов за свободу и демократию и Объединенной крестьянской партии, но от активной общественной, политической и экономической жизни меня отстранили в связи с возникшими подозрениями, что мне очень обидно как поляку и патриоту Строя, за победу которого я боролся.
В пятницу, в обычное послеобеденное время, Конечный записал:
Утром, сразу после обхода, я показал доценту написанное вчера, чтобы посоветоваться, правильно ли я изложил суть вопроса, и очень удивился, когда через пару часов, еще до обеда, доцент вызвал меня, предложил сесть и, взглянув грозно, а вместе с тем весело, как он умеет, сказал: знаете, пан Конечный, что я подумал, читая ваше сочинение? я подумал, что, будучи начальником, вы, должно быть, изводили своих подчиненных длинными речами, я не ошибся, пан Конечный? я нисколечко не смутился и ответил: да, действительно, случалось такое, как вы говорите, пан доцент, от вас ничего не скроешь, бывало, что я говорил час и больше, но только тогда, когда этого требовали обстоятельства и нужно было обсудить много деталей, потому что я всегда стремился любой вопрос осветить всесторонне и в его связи с другими, но значит ли это, что мое заявление не годится? Этого я не сказал, отвечает доцент, оно длинновато, вы зря отвлекаетесь на всякие несущественные подробности, но в общем все нормально, перепишите, и мы отправим, куда надо, ладно, пан доцент, говорю, я сегодня же перепишу, спасибо вам, но когда я поднялся, то вспопнил, что мне пришло в голову вчера вечером перед сном, и откровенно сказал: простите, пан доцент, но у меня есть одно сомнение, вчера вечером я подумал, что у меня в самом начале написано «Заявление», так вот, может быть, лучше будет звучать «Апелляция», как вам кажется, пан доцент, он снова на меня взглянул, но уже не так весело, как раньше, и спросил: апелляция? а почему вы думаете, что апелляция лучше, чем заявление? я не очень знал, что ответить, и сказал: потому что, раз я невиновен, пан доцент, то я для Гражданина Первого Секретаря не проситель, добивающийся справедливости, я апеллирую к самой высокой инстанции в Народной Польше, чтобы по отношению ко мне восстановить законность, вы правы, пан Конечный, сказал доцент, перепишите свою апелляцию, и я в связи с этим до самого вечера работал в комнате психолога, но не успел и, пользуясь разрешением доцента, после ужина снова сел работать, и вот теперь, в 19.35, закончил, и даже особенной усталости не чувствую, только не уверен, что все сделал, как надо, я, в отличие от доцента, совсем не думаю, что привел слишком много деталей, наоборот, считаю, что по многим пунктам был слишком краток и поэтому много существенных элементов пропустил или изложил недостаточно ясно, и я решил, что, так и быть, переписанную начисто апелляцию (получилось пятнадцать с половиной стандартных листов) передам для отправки, но на тот случай, если вдруг понадобятся дополнения, буду продолжать работать, если не в комнате психолога, то в коридоре или в палате, теперь это мне безразлично, а я должен быть готов к тому, что Гражданину Первому Секретарю разные дополнения окажутся нужны и даже необходимы, и я незамедлительно смогу их представить в достаточном количестве.
Сегодня за обедом (был картофельный суп, потом жареная треска с картошкой и шпинатом и компот из яблок) произошел пренеприятный случай, и я очень разволновался, но потом успокоился, видно, все же мои нервы еще не окрепли до конца, и мне надо очень за собой следить, чтобы в ближайшие дни быть в форме. Обеды и ужины (завтраки нет, потому что тогда зарядка) мы едим в коридоре и сидим за столиком своей палатой. Не знаю, правильно я делал или нет, но с самого начала не скрывал, над чем работаю в комнате психолога, и не было случая, когда я спускался к ужину, чтобы Полковник или Француз у меня не спросили, как движется дело, я отвечал, как есть, и даже внимания не обратил, что один только Рафал никогда об этом не спрашивал, слушал внимательно, но в разговор не вмешивался, я не обратил на это, повторяю, внимания, мне казалось совершенно естественным, что молодой парнишка не высказывается на такие щекотливые темы, и поэтому я сразу насторожился, когда сегодня не Полковник и не Француз (который хочет непременно выписаться, а доцент его не пускает), только он первый спросил, как мне работалось, и сразу же мне бросилось в глаза, что он смотрит на меня с этакой усмешечкой, вроде дружелюбной, но при этом издевательской, словно давая понять, что он знает больше, чем говорит, меня сразу прошиб озноб и закололо в пояснице, такими подозрительными мне показались слова Рафала и его усмешка, но я сдержался и спокойно ответил, что как раз вчера закончил основную часть, доцент ее одобрил, и сегодня я переписываю начисто, но тут же мне в голову пришло — зачем я это говорю, зачем вы-: даю себя, он же знает, что тетрадка у меня в картонной папке с документами, а папка под подушкой, стоит мне выйти на минутку, ну хотя бы в уборную, а он в мое отсутствие плоды моего тяжкого труда украдет, уничтожит или перешлет куда следует, а если даже не украдет, чтобы себя не выдать, то сообщит, чем я занимаюсь и на какой я стадии, у вас что, плохой аппетит сегодня, пан Конечный? — спрашивает Француз, который как раз вернулся из кухни с добавкой картофельного супа, есть немного, отвечаю, подустал что-то, вы слишком много работаете, заметил Полковник, а Француз говорит, что хорошо бы винца красненького достать, отметить окончание работы, я молчу, только украдкой слежу за Рафалом, но он такой же, как всегда, опять спросил Полковника, у которого всегда свежая газета, что будет вечером по телевизору, и я подумал, что мне, вероятно, показалось, сказывается переутомление, вряд ли они станут пользоваться услугами такого мальчишки, хотя, когда ничем не брезгуют, то и такое тоже возможно, в мою бытность в клинике на лечении в те разы, всякое бывало, они тут применяли разные методы, пытались даже организовать двойки и тройки из пациентов, чтобы неусыпно за мной следить, в последнее ж$ время я никаких признаков их деятельности в клинике не замечал, да это и не было нужно, им, возможно, даже на руку, что я поправляюсь и нервы у меня крепнут, потом легче будет меня мучить, но теперь положение изменилось, если они при помощи Электронного мозга узнали, чем я занимаюсь и какие у меня планы, то могли испугаться разоблачения в высших инстанциях и срочно искать шпиона среди пациентов, такой юнец вполне мог им пригодиться, наблюдательный, как все парнишки этого возраста, а как несовершеннолетний он вне подозрений и его легко соблазнить, подкупить, достаточно пообещать ему помощь, если у него трудности с учебой, Рафал на втором курсе Энергетического техникума в Пулавах, они могут посодействовать, чтобы у него не пропал год, а он сам говорил, что учеба ему дается с трудом, на момент меня охватило жуткое отчаяние оттого, что даже здесь, в этом моем укрытии, мне нет покоя, и я с болью в сердце спросил: говорят, ты, Рафал, скоро выписываешься, он вежливо так, красиво улыбнулся и сказал, да, доцент Плебанский обещал в ближайшую среду, и добавил: а в воскресенье я в увольнение пойду, дядька ко мне приехал, когда он улыбался, я ему поверил, но, услышав об увольнении, снова засомневался, уж не идет ли он на связь со своими благодетелями, чтобы получить указания, какую информацию собирать и передавать, поэтому после ужина я не прилег, чтобы набраться сил цдя дальнейшей работы в комнате психолога, только проверил, на месте ли тетрадь, а потом вышел в коридор и встал рядом с ванной комнатой так, чтобы он меня не видел, а я бы его увидел, если б он зашел в комнату, но он совсем не заходил и сразу после ужина отправился смотреть телевизор, это меня сильно успокоило, я спокойно проработал весь вечер и теперь тоже спокоен, только очень устал, с Рафалом мне, должно быть, почудилось, разгулялись нервы, наверное, Господь Бог не допустил бы, чтобы на меня все напасти обрушились, хуже, чем на Иова…
В субботу, под влиянием послеобеденной беседы Полковника с Французом, снова обсуждавших самоубийство Доктора, а затем обменявшихся мнениями по поводу удивительных тайн мироздания, Конечный провел около двух часов в комнате психолога, размышляя; думал он над раскрытой тетрадкой, с пугливым изумлением приближался к чудовищно громадным галактикам, мчащимся в космосе с умопомрачительной скоростью, которая достигает порою половины скорости света, в какой-то момент застыл перед размерами небесных тел в миллиарды раз крупнее земли и перед блеском звезд, доходящим до нас тоже спустя миллиарды лет, в то время как сами эти звезды, остывшие или уничтоженные, перестали сиять уже тогда, когда на нашей планете еще не существовало жизшт, ибо земля была раскаленным шаром, вращающимся во мраке космоса, затем он стал внимательно прислушиваться, поскольку запомнил из того сумбурного, ошеломляющего разговора, что комната, в которой он находится, и вообще любое место на земле наполнено сотнями тысяч длинных, средних, коротких и ультракоротких радиоволн, и любой метр пространства способен, как по мановению волшебной палочки, зазвучать тысячами голосов и мелодий, которые, однако, теперь, когда их никто и ничто не вызывает, плывут невидимыми в мертвом молчании. А таинственные, еще не исследованные учеными волны, которые, вероятно, посылает и принимает человеческий мозг? Тут Конечный слегка задрожал, виски у него покрылись испариной, а правая нога сильно задергалась под столом, потому что в этой области ему дано было знать больше, чем людям, даже во сто крат превосходящим его умом и знаниями. Кто еще имел возможность, а также несчастье, столкнуться лично и так ощутимо со зловещей мощью электронной машины, наведенной врагами на слежку и фиксирование каждого шага и даже каждой мысли? И перед лицом столь внезапно вызванного неприятеля инстинкт самосохранения велел ему поскорее скрыться в глубине океанов, в том удивительном и еще мало изученном мире влажного мрака и тишины, полном таинственной жизни и природных богатств, он вообразил, что покоится на самом дне под немыслимой толщей воды, и пытался представить себе странствия угрей, массовое движение рыбьего племени с глубин материка, с озер и илистых речушек, по примеру миллионов прошлых поколений, к далеким нерестилищам где-то в Атлантическом океане, именуемом в этих краях Саргассовым морем, чтобы там, совершив брачное таинство, закончить жизнь, завещав потомству обратный путь в родные края, а в дальнейшей перспективе снова странствие к бескрайним водам смерти и новой жизни, а еще позднее он, как космонавт, вознесся к звездам, с минуту пребывал в пустоте и мраке неохватного, непостижимого по величине для человеческого ума космического пространства, в котором даже огромные звезды кажутся не больше пылинок, и перед лицом всего этого кто такой, а вернее что такое человек, каков смысл его краткого пребывания на земле, на этой удивительно маленькой планете, вращающейся вокруг собственной оси и вместе с другими планетами несущейся вокруг раскаленного и сотрясаемого протуберанцами солнца, и в конце концов вместе со всей солнечной системой, как мелкая частичка могучей галактики, летящей с ошеломляющей скоростью в неведомое, куда, как долго и, главное, зачем? Для чего это безумное движение, нечеловеческий бег, вращение, напоминающее тучи мух, заключенных в снаряд, мчащийся в пространстве? И он почувствовал такую подавленность невежеством и собственным ничтожеством, что раньше пяти вернулся в палату. Но до этого записал в тетрадь:
Я бы спокойно простился с жизнью, если б дождался счастливой минуты, когда мои сыновья подрастут, Олек станет судьей, Янек астрономом, а Михась знаменитым танцором Варшавской оперы, Господи Боже, будь милостив к моим сыновьям…
Тогда же, в субботу вечером, Конечный начал новую тетрадь и на первой странице аккуратно вывел заголовок
Затем он записал:
Она была хорошая девушка из дворянской семьи Коциков, и из нее получилась бы прекрасная жена, но высшая сила разделила нас. Когда я поступил работать в милицию, мне предоставили комнату у семьи Ендричеков, он был служащим Магистрата, то есть бывшего Горсовета, но уже вышел на пенсию, на улице Мархлевского, в прошлом улице 11 Ноября, у них был одноэтажный домик с садом, там меня поселили, хозяева поначалу косились на меня, но потом перестали, им даже нравилось, что у них живет милиционер, ведь время тревожное, они только боялись, как бы из-за меня на них не совершили ночью вооруженного нападения, но когда я им стал отдавать продуктовый паек и дополнительные карточки, они, в общем, успокоились и мы жили мирно, правда, я мало пользовался своим жильем, случалось дежурить по две-три ночи подряд, а как раз гр. Ванда Ендричек познакомила меня со своей крестной дочерью, Ядзей Коцик, которая приехала в Августов из Соколян, где жила с матерью, вдовой унтер-офицера Войска польского, погибшего в сентябре 1939 года, Ядзя работала официанткой в кафе «Свитезянка» в Соколянах на площади Иосифа Сталина, в свой выходной приехала в Августов за покупками и навестила крестную, и так получилось, что и у меня был выходной, мы встретились и полюбили друг друга с первого взгляда, я ни до, ни после такой девушки не видел, и не то, чтобы она была красавица, так, смугляночка, глаза грустные и хмурые, но стоило ей улыбнуться, как в глазах сияло голубое небо, говорила она мало, но с ней и молчать было приятно, мы в словах не нуждались, без них угадывали мысли друг друга, потому что наши сердца бились в унисон, потом, когда роковые обстоятельства стали угрожать нашей любви и я знал, что беда приближается к нам семимильными шагами, мы почти не говорили, когда были вместе, но нам все равно было хорошо, хотя и очень грустно, однажды, помню, мы лежали в темноте, она нашла мою руку, сжала и говорит: Марысь, родной, я никогда себе не прощу, что такую беду на тебя навлекла, у меня сердце сжалось ужасно, но я ответил: Ядзенька, милая, что бы ни произошло, я до конца дней буду благодарить Бога за встречу с тобой, я верю, что все еще повернется к лучшему и мы будем всегда вместе, но на мою беду этого не случилось, когда я вышел из тюрьмы, то не смог ее найти, они с матерью тоже сидели, но недолго, я только выяснил, что гр. Мария Коцик умерла поздней осенью 1949 года, а Ядзя сразу же после этого уехала из Соколян, куда-то в Щецинское воеводство, но куда именно — узнать не удалось, да и не до поисков мне было, после тюрьмы пришлось заняться лечением нажитого там туберкулеза, потом я поступил на работу, и так жестокая жизнь погасила прекрасное пламя моей любви, я даже не знаю, жива ли Ядзя, а если жива, то какова ее судьба, наверное, она вышла замуж, родила детей, дай-то Бог, наверное, лучше для нее, что мы снова не встретились, что судьба ее от меня, злосчастного, оторвала, мало, ой мало было б ей радости со мной, а так у меня остались прекрасные воспоминания, и она, надеюсь, добром меня поминает, если не забыла. Помню, в тот первый день, когда мы познакомились, я вызвался проводить ее к автобусу в Соколяны, но она не согласилась, и я, хотя и огорчился, из скромности не настаивал, а потом сидел грустный, и тогда старая пани Ендричек сказала, все из-за вашей милицейской формы, пан Марысь — она ко мне привязалась и называла уменьшительным именем Марысь, Ядзя, впрочем, тоже, как это из-за формы, удивился я, я на государственной службе и такая форма не позор, а она — позор, не позор, стара я уже политикой заниматься, но молодой девушке неловко в такой компании на люди показываться, тут я рассердился, крикнул — что вы говорите такое! я же представитель власти, но потом остыл и подумал, что старуха, может, истинную правду сказала, и вот я встретил Ядзю вторично больше чем полгода спустя, уже в Соколянах, она, увидев меня, зарделась, как роза, откуда ей было знать, что меня перевели на работу в Соколяны, я же знал, что когда она пару раз приезжала в Августов, а я был на службе, то неизменно спрашивала про меня, идем мы, значит, теперь в сторону площади Сталина, и я спрашиваю: вы правда не захотели, чтобы я вас проводил к автобусу в Августове из-за того, что на мне милицейская форма? она молча шла с минуту рядом, потом сказала: это вы от крестной узнали, да? угадали, говорю, а она: это правда, и я перед вами извиняюсь, простите меня, мне стало стыдно, но вместе с тем приятно, зачем извиняться, Ядзя? сказал я, это я должен просить у вас прощения за свою навязчивость, ведь известно, что в милиции разные люди работают, даже вражеским элементам удалось туда проникнуть, есть такие, которые злоупотребляют властью или пользуются ею для своей выгоды, но по единицам нельзя судить обо всех, вы согласны, Ядзя? вы честный человек — она в ответ — и я вас за это уважаю, всего лишь уважаете? спрашиваю, а она: разве этого мало? и тут я набрался храбрости, не знаю откуда, потому что до той поры мало общался с прекрасным полом, но, наверное, меня воодушевило чувство, и я сказал: от других мне больше не надо, но от вас этого мало, она не ответила, и мы шли молча довольно долго, потом она говорит: хороший сегодня день, не правда ли, пан Марысь? от волнения у меня сжалось горло, и только через несколько мгновений я смог сказать: спасибо, Ядзя, и мы снова молчали, и нам было очень хорошо, потому что у нее был редкостный для женщин характер — без надобности она слова не говорила, а если что, бывало, скажет, то от всей души, ну, разве ж она, бедняжка, виновата, что родилась сестрою фашистских бандитов, это ужасная трагедия, я всегда верил, что ей была неизвестна вражеская и преступная деятельность братьев, может, она только подозревала неладное, мать — та, наверное, кое-что знала, а Ядзя нет, я готов поклясться, а что ее не убили за связь со мной, которую она не скрывала, так это чудо, должно быть, ее не пристрелили из-за угла потому, что я им служил ширмой, кому в голову придет, что братья возлюбленной не просто милиционера, а начальника отделения состоят в лесной банде, убивают наших людей и деятелей и совершают другие преступления? До того момента, когда Грома, то бишь Лешека Коцика, поймали с оружием в руках и посадили в следственную тюрьму, у меня и подозрений-то никаких не возникало, я знал, конечно, что Ядзя не единственная дочь у матери, что у нее есть какие-то братья, но никогда этим вопросом не интересовался, ну были и нету, мало ли в ту пору людей погибло или пропало без вести? и я молчал, чтобы своими вопросами не бередить раны, откуда я мог знать, как все обстоит на самом деле? это на нас свалилось, как гром с ясного неба, вначале я уговаривал Ядзю бежать вместе со мной и где-нибудь на Западных землях начать новую жизнь, пусть даже под чужой фамилией, но она не соглашалась на такой риск, помнится, сказала: нет, Марысь, я бы рада с тобой никогда не расставаться, но если мы сделаем так, как ты предлагаешь, то будет еще хуже, теперь тебя приговорят к небольшому сроку, а за дезертирство и казнить могут, Польша не пустыня, нас быстро найдут, нет, Марысь, не могу я тебя губить, у тебя вся жизнь впереди, а я отвечаю: на что мне жизнь без тебя? я и в самом деле так чувствовал, хотя мне было всего двадцать два года, она говорит — забудешь, не обижай меня, Ядзя, воскликнул я в отчаянии, я тебя вовек не забуду, но сделаю, как ты хочешь, только у меня сердце кровью обливается, что из-за этих междоусобиц пропало наше счастье, офицер госбезопасности, который меня допрашивал, сказал однажды: нам известно, Конечный, что до ареста Грома вы ничего не знали о братьях Ядвиги Коцик, но это с вас отнюдь ответственности не снимает, ваша ошибка и ваша вина именно в том, что вы не знали. Если вы спокойно продумаете все дело, Конечный, а времени у вас для этого достаточно, то поймете, что должны благодарить нас за снятие с работы и арест. Что скрывать, были товарищи, предлагавшие вас не трогать, подождать пока вы созреете, то есть будете продолжать сожительствовать с Ядвигой Коцик, зная обо всем, тогда бы вам пришлось уже по другой статье отвечать, понятно вам, Конечный? я ответил: понятно, гражданин поручик, потому что действительно понял, в какую ужасную пропасть я мог скатиться, а он: вот видите, но мы вас пожалели, решили, что вы еще молоды, из вас можно без большого труда сделать положительную личность, срок вам дадут небольшой, года два-три максимум, но на суде вы должны, во-первых, покаяться в том, что как работник милиции не проявили достаточной бдительности, признать свою вину и, во-вторых, искренне рассказать, как было дело, как Ядвига Коцик сознательно ввела вас в заблуждение, скрывая от вас правду о братьях-бандитах, мне показалось, что я ослышался: как так, гражданин поручик, это были бы ложные показания, я могу поклясться всем, что мне дорого и свято, что она ничего не знала, это честная девушка, на что он: честная, говорите? ну что же, если она, действительно, такая честная, как вы утверждаете, то, по логике, у нее не было от вас никаких тайн, и тогда вам придется отвечать не за халатность, а за сознательное сокрытие бандитской деятельности братьев Коциков, и более того: если вы, начальник отделения милиции, скрыли такое от властей, то, значит, сами скатились на вражеские позиции и поддерживали бандитов, иначе зачем вам было их покрывать? вот как обстоят дела в свете ваших последних показаний, Конечный, жалко вас, вы сами себе роете могилу, может, вы все же не совсем сознаете, что сказали? подумайте, мы завтра поговорим, взвесьте все спокойно, я тогда ужасно испугался, что мне придется терзаться целые сутки, и спросил: могу я задать вам вопрос, гражданин поручик? задавайте, ну предположим, говорю, я дам на суде такие показания, как вы хотите, но он тут же меня перебил: вам надо правду говорить, а не то, что я хочу, слушаюсь, гражданин поручик, но какие я приведу доказательства того, что она была в курсе бандитсткой деятельности братьев? он посмотрел на меня внимательно и сказал: это не ваша забота, Конечный, ваше дело говорить правду, остальное предоставьте суду, я ответил: слушаюсь, гражданин поручик, мне этот поручик нравился, я привык к военному стилю, он, вероятно, тоже почувствовал, что во мне нет никакой враждебности, скорее наоборот, потому что добавил: послушайте, Конечный, я понимаю, что нелегко обвинять перед судом любимую девушку, но подумайте о своей совести, о том, какую носили форму и какую принимали присягу, не забыли? нет, не забыл, гражданин поручик, то-то и оно, а затем добавил: суду будет достаточно ваших показаний, если вы будете говорить искренне, у суда не будет оснований вам не верить, мы только врагам не верим, а вы, Конечный, ведь не враг, нет, гражданин поручик, я ответил, я не враг и никогда им не был, итак, я, подумав, решил дать те показания, которые требовались по условиям классовой борьбы, но утешаюсь, что я этим Ядзе не навредил, ее, как я потом узнал, освободили после неполного года следствия, мать продержали чуть дольше, но тоже выпустили, и она умерла на воле. Меня мучило в то время только одно опасение, что будет, если мы на суде встретимся с Ядзей, но поручик меня успокоил в этом смысле, сказал, что допрашивать ее на суде совсем необязательно, моих слов достаточно, и, к моему и Ядзиному счастью, так оно и случилось, потому что я не знаю, что бы я сказал, увидев мою Ядзю свидетельницей на суде, может, и не выдержал бы, но этим я бы тоже Ядзе не помог, ведь и для нее был бы позор, окажись я объективно врагом Народной Польши, а так ее допрашивали на следствии только о контактах с братьями и, должно быть, выяснили правду, коль скоро дело не дошло до суда, конечно, она настрадалась, бедняжка, немало, но что было делать? время было такое, каждому гражданину приходилось испить свою чашу страданий, да, я многое понял только во время следствия и потом в тюрьме, подтянулся и окреп в идейном отношении.
В воскресенье после обеда Конечный продолжал работать в комнате психолога над «Дополнениями». Он написал:
Мои братья и сестры. Из шестерых детей, не считая брата Збигнева, 1916 г. р., умершего в раннем детстве от дифтерии, и последнего, Витольда, умершего вместе с матерью сразу после родов в 1929 году, нас осталось теперь в живых только пятеро, но, кроме сестры Барбары, которая работает в Епископате в Т. и очень помогла мне, когда на меня свалилась беда, у меня вроде и нет никого, каждый из нас, хотя мы от одних родителей, пошел своей дорогой, старший, в честь деда Александра Кундича названный Александром, был арестован в 1944 году, когда я тяжело болел тифом, потом его вывезли на Восток, и нет от него никаких вестей, наверное, помер, а жаль, он был мужик с характером, без чьей-либо помощи получил аттестат зрелости, а потом успешно закончил Варшавский политехнический институт, единственный из нас всех получил высшее образование, пусть та далекая земля ему будет пухом, тяжело ему было, должно быть, помирать вдали от родины и близких, у него и невеста была, Иоанной звали, фамилию не помню, да я ее и не видел никогда, она в Варшаве жила, там они и познакомились, не знаю, что с ней, может, тоже умерла. Вторую сестру, Анелю, 1920 г. р., вывезли в 1942 на работу в Германию, она работала на военном заводе под Ганновером, и когда ее в 1944 году освободили американцы, познакомилась с одним сержантом, поляком по происхождению, вышла за него замуж и живет в Детройте, но пишет редко, оторвалась от семьи, да и что ей до наших забот и печалей, живется ей там хорошо, дети у нее уже, должно быть, настоящие американцы, свой дом, машина, много успела наша Анеля с тех пор, как пасла коров и босиком бегала в школу в деревню Церцеж, могла бы, наверное, и посылку время от времени сообразить, для детей хотя бы, да Бог с ней, ей тоже небось немало пришлось хлебнуть горя на подневольной работе у гитлеровцев, я даже не помню, как звать ее детей, сын и дочь у нее, какие-нибудь Джон и Бетти, интересно, говорят ли они по-польски, вряд ли. А третья сестра, Ядвига, 1922 г. р., тоже замуж вышла, муж у нее инженер, Анджей Кобеля, работает в Валбжихе на руднике им. Болеслава Берута, она пару раз приезжала на праздники или каникулы к отцу в Церлицу, но с тех пор как отец умер в 1959 году больше не была, живут они хорошо, могут себе позволить ездить на каникулы к морю или в горы, вот мои дети еще ничего, кроме наших краев, не видели, один раз только старший, Олек, был в летнем лагере в Устке, но когда приехал, сказал, что ему больше нравятся наши Мазурские озера, и я с ним согласен, что такой красоты, как у нас, нет нигде, хотя и в районе Августова и на Сувалыцине места тоже живописные, давно я уже не был в своих родных краях, с братом Станиславом, который унаследовал отцовское хозяйство, мы как чужие, даже хуже, нас политика рассорила, когда я еще в милиции работал, живется брату неплохо, но душа у него кулацкая, помню, в 1946 году мне дали на Рождество двухдневный отпуск, и я поехал на мотоцикле к отцу на сочельник, подвергая себя большой опасности, потому что в лесу еще полно было банд, и вот приезжаю я благополучно, только замерз сильно, несмотря на полушубок, мороз был ниже двадцати, и к тому же ветер, а тут Сташек во двор выходит и так брата встречает: чего тебе здесь надо, тут тебе никто рублей московских не даст, возвращайся к своим русакам, меня словно по лицу ударили, ведь я же никаких рублей не получал и все время, рискуя жизнью, служил Народной Польше, но я сдержал себя и спрашиваю: где отец? а он говорит, ты скажи сперва, куда Александр пропал, тогда я тебе скажу, где отец, ну, я понял, что делать мне там нечего, потому что отца тоже, должно быть, против меня накрутили, повернулся без слова и собрался уехать навсегда, но тут Сташек, видно, опомнился, то ли совесть заговорила, то ли испугался, что я приму меры против него, и окликнул меня, я остановился, а он говорит: нечего тебе обижаться, правда жжет, но она же и лечит, а поскольку сегодня Рождество Господа нашего Иисуса Христа, то самому страшному преступнику не отказывают в гостеприимстве, заходи, если хочешь, но я не захотел, не от обиды или от злости, а потому что понял: насильно мил не будешь и умершую любовь никакой праздник не воскресит, и я сказал: не хочу быть твоим гостем, а что касается Рождества Христова, то я могу этот большой праздник встретить где угодно, и на мотоцикле тоже, Господь знает мои дела и мысли и знает, что в них нет ни продажности, ни измены, и после того, как я уехал из Церлицы в тот рождественский вечер, мы со Станиславом не виделись долго, до меня дошли слухи, что он радовался моему аресту, говорил, что такой урок мне на пользу, может, поумнею, пойму, как несчастен и обездолен народ, только в 1959 году, когда отец умер, я поехал в Церлицу на похороны, брат меня больше не оскорблял, напротив, был вполне любезен, но братской любви между нами не было, он был мне чужой и я ему тоже, наверное, мать, будь она жива, горевала бы, что такой разлад в семье получился, да и отец, пожалуй, тоже, но только последние годы он уже лежал, как бревно, после того, как его в 1956 году разбил паралич.
Такова история моих сестер и братьев, рожденных от одного отца и одной матери, но в силу разных обстоятельств рассеянных по свету и почти чужих друг другу. Я завидую семьям, где вокруг стариков родителей собираются с любовью и уважением за рождественским или пасхальным столом внуки и дети, у которых счастливые, благополучные семьи, и думаю, каковы же будут мои дети, когда подрастут, сохранят ли они любовь друг к другу и благодарную привязанность к родителям или же, покинув отчий дом, разлетятся в разные стороны, не оглядываясь назад? Из своих сестер и братьев я чаще всего думаю о старшем, Александре, он был умен и великодушен, наверняка бы понял мое несчастье и сумел дать добрый совет, а также протянуть братскую руку помощи, но его нет в живых, и я могу только молиться за него время от времени, хотя ему молитвы никакие не нужны, он и без них, несомненно, в раю.
В воскресенье вечером
У меня был ужасный характер, нервный, вспыльчивый, я без конца людей ругал и подгонял, хотел, чтобы двигалась работа, чтобы была хорошая производительность и соблюдалась дисциплина, только подход у меня не всегда был правильный, но характер у меня добрый, я стараюсь никого не обижать и всегда следил, чтобы каждый, кто того заслуживает, получал премию, но за любой неоправданный прогул наказывал строго, беспощадно боролся с прогульщиками и бракоделами и сам подавал пример, как надо работать, никогда не выписывал себе деньги за сверхурочные, ну и другим, конечно, тоже, были в связи с этим возражения и даже протесты, но я таких претензий лиц, не понимающих, что такое социалистическое отношение к труду, не принимал во внимание, потому что они шли в ущерб выполнению и перевыполнению планов.
Я из-за своей честности здоровье потерял, потому что уничтожил в присутствии своего шурина Виктора Томашевского планы капитального строительства фабрики тростниковых плит и одноквартирных домиков…
С планами капитального строительства фабрики тростниковых плит и одноквартирных домиков в Вилкасах было так, как я объяснил в Апелляции, направленной Гражданину Первому Секретарю ЦК ПОРП в Варшаве. Ужасно расстроенный тем, что так тенденциозно и несправедливо осветили мою деятельность на посту директора, я достал эти планы из ящика в присутствии моего шурина, гр. Виктора Томашевского, работавшего в вышеназванной фабрике в должности миколога, того самого Виктора Томашевского, который потом стал для меня Иудой, но тогда еще не продался моим преследователям и даже спросил: что это за бумаги, Мариан? я ответил, обыкновенные, и добавил, пошли, ноги моей здесь больше не будет, и мы направились во флигель, где у меня была маленькая комнатка, в которой я ночевал, когда работал сверхурочно и не успевал вернуться на ночь домой, там я положил папку с планами на стол, а шурин сказал, успокойся, Мариан, посмотри на все объективно, ведь нельзя сказать, что люди совсем неправы, значит, ты тоже против меня, сказал я с горечью, поняв, что мне не на кого рассчитывать, тогда он, наверное, чтобы меня утешить — я не против тебя, я знаю, как ты работал и сколько сделал для развития нашего предприятия, а я спрашиваю — наверное, поэтому ты против меня? а он опять, не волнуйся, я же сказал, что не против тебя, но согласись, что людям не могло быть приятно, когда зачитывали с трибуны перечень их прегрешений, недоделок и разных промахов, тут я воскликнул, разве ж это неправда? правда, согласился он, но не слишком приятная, тогда я: ничего не поделаешь, Виктор, не умею я заниматься лакировкой действительности, не умею и не хочу, никогда не назову черного белым, а белого черным, ты не вправе этого требовать от меня, ведь я не личную выгоду преследую, знаю, Мариан, он отвечает, совсем не нужно, чтобы ты занимался лакировкой, тогда в чем дело? я спрашиваю, а в том, Мариан, что время теперь другое на дворе, оттепель, а по твоему поведению людям могло показаться, что ты хочешь продолжать порядки периода культа личности, погоди, не перебивай, как могли люди отнестись к тому, что ты без конца проверяешь их анкетные данные и все записываешь — чем они занимаются на работе, после работы и даже, извини меня, в постели? они могли подумать, что ты тиран, сам хочешь все решать на фабрике, а на коллектив тебе наплевать, именно так они и подумали, ты сам виноват, Мариан, вел себя бестактно и теперь пожинаешь плоды, я так разволновался, что едва овладел собой, но сказал спокойно: бестактно, говоришь, значит, Баранский не продавал детали на сторону, Урбаняк не приходил на работу в нетрезвом виде, Рыбковский не издевается над женой и детьми, Новак не делает разным девкам байструков и не отказывается платить алименты, Ваховяк не слушает каждый вечер Свободную Европу, Малаховский не берет взятки, а у Вольного откуда деньги, каждый день на нем новые шмотки, сигареты курит самые дорогие, а по субботам в «Буревестнике» сотенные счета оплачивает, или вот Эдек Зух, сколько раз его милиция забирала за пьяные драки, тут разобраться надо, почему его до сих пор ни разу не судили, или, может, Ролечек не якшается с разными подозрительными частниками, а Сорока не рассказывает антисоветские анекдоты и не распространяет клевету на партию и правительство, я мог бы еще долго перечислять большие и маленькие грехи моих подчиненных, но Виктор перебил меня: все это правда, Мариан, знаю, что правда, но раз так, то надо было сразу принимать меры, а не складывать все в один мешок и копить, тогда я говорю: окстись, Виктор, ты говоришь как неграмотный, несознательный дурак, если б я, действительно, принимал меры по любому поводу, то с кем бы я работал, ведь три четверти коллектива пришлось бы уволить по статье, без предупреждения, не будь младенцем, Виктор, я собирал документацию, чтобы быть полностью в курсе того, что делается на моем предприятии, и чтобы иметь возможность в случае надобности поговорить доверительно с глазу на глаз, сказать: послушайте вы, Новак там или Малаховский, вы тут не крутите, от меня ничего не скроется, я все про вас знаю, но не хочу вам вредить, наоборот, полагаюсь на вас, как на положительную личность, но требую, чтобы вы не делали того-то, или изменили образ жизни и не позорили фабрику своим поведением, скажи сам, неужели я был неправ, ведь это была тактика, рассчитанная надолго, выгнать человека легко, куда труднее воспитать, может, ты был и прав, отвечает шурин, но получилось не так, как надо; не так, как надо? я повторяю и чувствую, что прямо задыхаюсь от ярости, еще посмотрим, говорю, будут ли другие после меня делать, как надо, и тут я раскрыл папку, что лежала на письменном столе, и не спеша, спокойно начал рвать чертежи, опомнись, Мариан! закричал Виктор, что это за бумаги? я ответил, обыкновенные, и оттолкнул его, потому что он пытался мне помешать, а я был вне себя, по моей инициативе сделаны эти чертежи, так пусть пропадают, раз я такой пакостник и вредитель, разорвал до конца, а потом все вместе кинул в печку, там жар еще не остыл, сгорело быстро, смотрю, Виктор стоит бледный, Мариан, говорит, знаешь ли ты, чем это пахнет? знаю, дымом, если хочешь, открой окно, не дымом, Мариан, а прокурором, нечего меня пугать, отвечаю, я чист, как слеза, только потом я понял, какую беду навлек на себя, уничтожив эти чертежи, ты сам во всем виноват, если бы ты не дал повод, люди бы не говорили бог весть что — так мне без конца твердили шурин с женой, да и моя жена тоже, я уж и слушать, и реагировать перестал, прекрасно зная, что если бы я не порвал и не сжег эти планы капитального строительства Фабрики тростниковых плит и одноквартирных домиков в Вилкасах, то все равно мои враги нашли бы другое уязвимое место в моей деятельности, потому что если хочешь в кого-нибудь бить, как в барабан, то предлог всегда найдется, только вот я не барабан, а живой человек, который из-за своей честности угробил здоровье, ведь когда я те планы капитального строительства разорвал и сжег в присутствии моего шурина, гр. Виктора Томашевского, то сразу же отправился к своему заместителю по технической части, инженеру Казимежу Борсуку, и рассказал ему все, как было, а он человек порядочный и сразу захотел меня успокоить, ничего страшного, говорит, у меня копии есть, но я по своей честности рассказал всю правду кадровику, хотя мог скрыть и ничего бы не было, я бы не стал объектом сплетен и всяких измышлений, как это случилось в соответствии с замыслами моих врагов, чтобы я оказался в кризисном положении, ведь хотя я за все восемь лет не обнаружил вражеских действий, был слеп и глух, но все же что-то плохое со мной происходило, я чувствовал — что-то не так, как должно быть, но суть дела не улавливал, хоть и замечал, что люди странно себя ведут со мной, все, например, замолкали, когда я неожиданно входил в комнату, в период моей работы в ГПК в Лидзбарке, но я делал вид, что ничего не замечаю, хотя изоляция вокруг меня росла, я всегда был открытым и компанейским, не любил никогда ходить в одиночку, с людьми был душевным и откровенным, приглашал, например, товарищей по работе на кружку пива в «Радужную», но так странно получалось, что все были заняты и отказывались, поэтому я стал ходить пить пиво один, помню, как-то позвал на пиво товарища Казимира Доминика из планового отдела, он сказал, что не может, у него свидание с женой, а час спустя я встретил его в «Радужной» в большой мужской компании, будь с ними женщины, я бы понял, но товарищ Доминик потягивал из кружки в окружении одних мужчин, да к тому же сделал вид, что не замечает меня, демонстративно повернулся спиной, хотя он и моложе меня и должность у него пониже, я не выдержал и, приняв сто грамм с кружкой пива, подошел к тому столику, говоря негромко, но и не слишком тихо: привет, пан Доминик, я гляжу — у вас свидание с женой не состоялось, тут он ко мне повернулся, но не смутился нисколечко, расхохотался мне в глаза и спросил: а что? у вас какое-нибудь дело к моей жене? скажите, я передам, вот ты какой! думаю, а вслух говорю: передавать ничего не надо, никаких дел у меня к вашей жене нету, я просто отметил, что у вас изменились планы, пан Доминик, тогда он безо всякого стеснения: а вы, видать, пан Конечный, думали, что я корова? я удивился и спросил: почему корова? а он: потому что только корова жует и гадит, а планов и взглядов не меняет, я же свободный гражданин, делаю, что хочу, и к тому же терпеть не могу, когда посторонние суют нос в мои дела и похамски ко мне пристают, я ясно выразился, пан Конечный? тут я затрясся от обиды и негодования и говорю: такие хамы, как я, пан Доминик, за Польшу с гитлеровским агрессором сражались и кровь проливали, когда вы еще пешком под стол ходили и писали в штаны, я сказал это и отошел, но слышал, как вся их компания разразилась оскорбительным хохотом, и мне пришлось сделать над собой большое усилие, чтобы вернуться к своему столику, а когда я сел, то почувствовал, что руки у меня дрожат, заказал еще сто граммов с маленькой кружкой пива, официантка Йола странно так на меня поглядела, но принесла, я все время старался на тех не смотреть, но после ста граммов взглянул, и что я вижу? Доминик тоже рюмку опрокидывает, мне стало не по себе, я поднес ко рту пиво, а он мгновенно сделал то же самое, хотя, готов поклясться, не следил за мной, сидел ко мне спиной, как раньше, когда демонстративно отвернулся при моем появлении, я выждал минуту, а потом, не спуская глаз с Доминика, поднял левую руку и провел ладонью по волосам, и у меня мороз пробежал по коже, потому что он повторил это движение, и тоже левой рукой, я уже почти не сомневался, что он мне этим на что-то намекает, только не знал, на что, поэтому я снова выждал и достал платок из кармана, гляжу украдкой, у него тоже в руках платок, правда, достал его не из брюк, как я, а из верхнего кармана пиджака, сейчас я тебя проверю, решил я, и вытер платком вспотевший лоб, думая по своей наивности, что и он проделает то же самое, но он высморкался и спрятал платок обратно в кармашек пиджака, со мной сделалось тогда что-то ужасное, будто земля подо мной задрожала, я впервые осознал, что за мной следят, мои враги вконец обнаглели и решили дать мне понять, что каждый мой шаг ими фиксируется, случилось это 4-го марта 1963 года, я только на следующий день вспомнил, что это был день ангела Казимира Доминика, он за свое иудино вознаграждение друзей угощал, а потом, надо полагать, получил твердый шпионский оклад.
Со времени своей работы в милиции я старался не злоупотреблять спиртным, мог пропустить рюмку-другую в компании, в одиночку же никогда не пил, но, в тот вечер, после «Радужной», а вышел я оттуда не позже семи, я, что называется, загулял, даже не помню, когда и как домой вернулся, назавтра голова раскалывалась, пить хотелось ужасно, дома нечем было жажду утолить, и я по дороге на работу остановился у пивного ларька выпить кружку пива, а поскольку портфель в руках мне мешал, то я поставил его на землю, прислонив к ларьку, пью я, значит, пиво, и вдруг меня как молнией ударило, по ту сторону окошка какой-то незнакомый тип тоже портфель к ларьку прислонил и пиво пьет, странно этак на меня поглядывая, я взглянул на часы, и он тоже, я закурил сигарету «Спорт», и он закурил, правда покрепче, «Экстра», ну и что же, думаю, не всем же шпионам «Спорт» курить, не успел я подумать, как тот наклонился к окошку и попросил пачку «Спорта», все это было в марте 1963 года, то есть за целый год до того, как я своего шурина поймал на том, что он за мной шпионит, а все это делалось для того, чтобы меня раздавить и унизить, чтобы я назвал Пароль, которым пользовался в своей якобы шпионской деятельности, они, конечно, никогда в этом открыто не признались, перестраховываются, хитрецы, но с тех пор, как у меня открылись глаза и уши, я отлично знаю, что им надо, только не дождутся они, нет!
А теперь я доложу о своем разговоре с председателем ГПК в Лидзбарке, гр. Рышардом Куной, бывшим моим дружком по милиции, которого я встретил, выйдя из следственной тюрьмы в Свентках, и благодаря которому получил должность заместителя директора фабрики мясных и колбасных изделий, я чувствую своим долгом рассказать об этом разговоре, ибо он важное звено в цепи, которую приготовили, чтобы меня связать и задушить, но почему меня, простую пешку, почему именно меня выбрали в жертвы, этого я до сих пор не знаю, иногда мне думается, что тут нет ничьей вины, ни злого умысла, а только жестокая необходимость, ибо любой машине для того, чтобы она действовала исправно, нужно свое питание, иначе начнет заедать, барахлить, но, может быть, я ошибаюсь, и все обстоит совсем не так, как говорят русские, без поллитра не разберешься, но и поллитра навряд ли поможет, лучше не думать, не гадать, что, как и почему, человеческий разум слишком слаб для этого, надо просто думать о благе народа и общества, не сдаваться, когда вражеские элементы из контрразведки пытаются оказать давление, я тот вышеупомянутый разговор с гр. Рышардом Куной, состоявшийся еще в 1963 году, записал по горячим следам для гр. доцента доктора Стефана Плебанского, поскольку он пожелал, чтобы я зафиксировал на бумаге некоторые эпизоды из своей жизни, я сделал это, а копии этих документов у меня всегда с собой, чтобы никто чужой их не мог прочитать, теперь я тоже держу их в специальной папке, и, чтобы Вас проинформировать подробно, Гражданин Первый Секретарь, позволю себе переписать тот документ, ничего не меняя, поскольку там все верно записано, как оно было, хочу только добавить, что разговор имел место в апреле 1963 года и стоил мне много нервов и здоровья, вскоре, однако, мне пришлось убедиться, что враг готовит мне капканы и похуже. А что касается того разговора, то должен также сказать, что в тот день по дороге на работу я выпил кружку пива у ларька на улице 22 Июля, но никто за мной не шпионил, или же я не заметил, самочувствие у меня было неважное, накануне я выпил, но не слишком много, ровно столько, сколько надо, чтобы развеять хандру, потому что чувствовал себя вообще плохо, нервничал, легко раздражался или, наоборот, меня охватывало полнейшее равнодушие, ничего не хотелось, никакого интереса к жизни не было, но существовали объективные причины такого моего состояния, другой на моем месте чувствовал бы себя, пожалуй, еще хуже, я считаю своим долгом заявить, что гр. доцент доктор Плебанский неоднократно и с неизменным дружелюбием объяснял мне, что вся моя болезнь — внушение, что вследствие нервного истощения я вообразил, будто меня преследует контрразведка, на самом же деле никто меня в измене не подозревает и агентом иностранной разведки не считает, это якобы проверяли в воеводском управлении госбезопасности, я такую позицию гр. доцента доктора Плебанского очень и очень понимаю, она продиктована наилучшими побуждениями, говоря мне такое, доцент хочет меня подбодрить и поддержать морально, поэтому я на эту спорную тему не вступаю ни в какие дискуссии, впрочем, доцент знает мою бескомпромиссную точку зрения и, думаю, даже ее уважает, ценит то, что я не оппортунист и, не щадя здоровья и нервов, вступаю в борьбу за справедливость. Я возлагаю большие надежды на посланную мною апелляцию, ответ, наверное, придет еще не скоро, но мне уже сегодня надо быть готовым к тому, что меня в любой день могут вызвать в Центральный комитет для личной беседы с Вами, Гражданин Первый Секретарь, поэтому мне надо работать не покладая рук, чтобы приготовиться к поездке в Варшаву и иметь в случае надобности полную документацию, в моем деле детали чрезвычайно важны, и я уверен, что Вы, Гражданин Первый Секретарь, ознакомившись с моим заявлением, пожелаете увидеться со мной лично и получить все материалы полностью. Мои преследователи отрицают свои махинации и всегда лживо отвечают на запросы посторонних лиц, этим я объясняю ошибочное мнение гр. доцента доктора Плебанского, у них есть свои способы, чтобы обмануть даже такую образованную и сознательную личность, как доцент, но я верю, что перед Вашим авторитетом, Гражданин Первый Секретарь, им не помогут ханжеские выверты и тенденциозное искажение фактов и им придется капитулировать, в Югославии в прошлом году тамошний министр госбезопасности пытался возвыситься над Партией и Правительством, но был вовремя разоблачен, снят со всех постов и должностей, и пусть это служит предостережением для всех, кто ставит себя выше Партии и скатывается на вражеские позиции. Вас, Гражданин Первый Секретарь, наверняка в ряде случаев недостаточно информируют, а то и сознательно вводят в заблуждение, и с этой точки зрения мое заявление, хотя и написано рядовым гражданином, может стать спасительным сигналом бедствия, потому что моя обида — не частное дело, у нее более широкий аспект, надо только к нему правильно подойти, что руководство партии несомненно сделает, и я жалею, что только сейчас… да, забыл упомянуть о важном обстоятельстве, сегодня в первой половине дня пришел в клинику, как и говорил доцент, тот самый социолог, с женой пришли, она тоже, говорят, социолог, работает в университете, интересная очень женщина, да и он тоже представительный мужик, высокий, хорошо сложенный блондин, похож на спортсмена или актера, на ученого нисколечко, очень моложавый, я бы ему не дал и тридцати, но медсестра Иринка, которая его принимала в процедурном кабинете, говорит, что ему тридцать шесть, зовут — Мацей, фамилию забыл, помню только, что короткая, на больного он не слишком похож, загорелый, видно, провел каникулы на озерах или по «Орбисовской»[5] путевке на южном море, пижама у него своя, халат тоже, и то и другое заграничное, сразу видно, глаза вот только немного беспокойные, и вообще он слишком возбужден, интересно, что с ним, на депрессию непохоже, может, алкоголь или другие наркотики? пока что его положили в коридоре на кровать покончившего с собой Доктора, но скоро, наверное, переведут, не исключено, что к нам, в тридцатую палату, потому что я не уверен, вернется ли Француз, сегодня он пошел домой в увольнение, но сомневаюсь, вернется ли завтра вечером, думаю, что нет, скорее всего в понедельник утром пришлет жену за вещами, а сам не явится, на нечто подобное он намекал, уходя, и я даже удивлен, что его отпустили, вчера они сильно поскандалили с доцентом, Француз во время обхода начал важничать и даже заявил, что совершенно здоров, тут доцент жутко разозлился, стал кричать, что только он решает, кто здоров и кто нет, и достаточно одного его слова, чтобы недисциплинированного пациента отправили в настоящий сумасшедший дом, с Рафалом же все в порядке, мне тогда, конечно, почудилось, он мне нравится, хороший парень и вполне толковый, даже в бридж немного научился играть, а ведь, когда пришел, ни масти не различал, ни фигуры, я еще не знаю, когда социолог начнет работать в комнате психолога, пока он не кажется способным к научной работе, на всякий случай я уже настроился, что завтра еще приду сюда, а с понедельника буду работать в палате, чтобы не было никаких ненужных конфликтов, я так и доложил сегодня доценту, он ничего не сказал, только принял к сведению, но думаю… хватит на сегодня, а то во мне растет тревога и рука не слушается…