Очень немногим удается за целую жизнь сделать открытие, меняющее наши научные представление на ту или иную эпоху. Путешественник и географ Петр Кузьмич Козлов сделал два! В 1909 г. он нашел в низовьях Эцзингола мертвый город Хара-Хото, а в 1924 г. раскопал могилы хуннских шаньюев [20], [21] в урочище Ноин-Ула, севернее Улан-Батора. Значение обеих находок невозможно переоценить.
Говорить о великих открытиях можно по-разному. Один способ – описать творческий ход мысли путешественника, позволивший ему не пройти мимо памятника, затерянного в пустыне, но эту задачу выполнил сам П.К. Козлов, бывший не только ученым, но и первоклассным писателем. Составленные им книги о его путешествиях читаются как самый увлекательный роман. Казалось бы, следовало описать сделанные находки, но и это уже выполнено на уровне, который трудно превзойти. Об иконах из Хара-Хото писал С.Ф. Ольденбург [26], тангутские тексты расшифровал Н.А. Невский [25], хуннские древности описаны К.В. Тревер [31], А.Н. Бернштамом [3], [4], [5] и С.И. Руденко [27], а китайские ткани из Ноин-Ула изучены Е.И. Лубо-Лесниченко [22].
Что же осталось на нашу долю? Пожалуй, самым важным и интересным делом сейчас будет попытка показать, что эти открытия дали для развития исторической и географической наук.
Летом 1912 г. техник золотопромышленного общества «Монголор» Баллод, приняв один из раскопанных для него курганов в горах Ноин-Ула за выработку на золото, проник в погребальное помещение этого кургана и найденные там предметы отослал в музей Восточно-Сибирского отдела РГО (ныне Иркутский краеведческий музей). Очевидец работ Баллода, Енсо, своим рассказом об этих раскопках заинтересовал могильниками Ноин-Ула, находившихся в 1924 г. в Улан-Баторе участников Монголо-Тибетской экспедиции Географического общества. Ее начальник, П.К. Козлов, командировал своего помощника, С.А. Кондратьева, в горы Ноин-Ула для предварительной рекогносцировки. 25 февраля 1924 г., посетив этот курган, С.А. Кондратьев обнаружил в нем глубокую воронку и сруб, заполненный в нижней части. К расчистке «Баллодовского» кургана было приступлено 24 марта. Так начались раскопки Ноин-Улинских курганов.
Помимо Баллодовского, экспедицией было исследовано еще семь больших курганов, в том числе Шестой, детально изученный С.А. Теплоуховым, прибывшим в экспедицию в 1925 г.
Курганы эти представляли собой глубокую могильную яму, в которую вел длинный дромос. На дне могильной ямы был поставлен сруб и внутри его погребальная камера с гробом похороненного. После погребения могила поверх потолков камеры и сруба была засыпана землей с камнями, так что курган выделялся невысокой насыпью.
В результате раскопок этих больших курганов, погребений знати был добыт огромный материал для характеристики культуры хуннов, а обнаруженные в нем вещи китайского происхождения (в частности, лаковые чашечки с китайской надписью) позволили датировать весь комплекс вещей рубежом нашей эры и даже установить имя похороненного хуннского вождя. Это Учжулю-шаньюй, правивший с 8 г. до н.э. по 13 г. н.э. и знаменитый тем, что он освободил свой народ от китайского протектората, продолжавшегося 56 лет (с 47 г. до н.э. по 9 г. н.э.) [14].
Письменные источники дают достаточный материал для восстановления хода событий того жестокого времени, когда хунны в неравной борьбе отстояли свою свободу и самобытность, но только вещи, сохранившиеся в земле, позволяют восстановить своеобразие хуннской культуры и уяснить ее ценность и уровень развития. Однако и здесь есть немало загадок и главная из них: каков был удельный вес китайской культуры в державе Хунну, насколько глубоко было ее влияние на кочевников и каковы были причины того, что вещи китайского происхождения попадали в руки хуннов?
По этому поводу в советской науке существуют две противоположные точки зрения. Одна из них считает, что «проблема хуннов – прежде всего китайская проблема» (В.М. Штейн [24], с. 208), что хуннская государственность заимствована из Китая и относится к рабовладельческой формации (К.В. Васильев [24], с. 207), и что китайские товары проникали к хуннам через руки китайских торговцев ([24] ссылка на «Историю китайской торговли» Ван Сяотуна, Шанхай, 1935, на китайском языке), короче говоря, Хунну рассматривается как китайская периферия.
Вторая точка зрения предполагает, что хунны имели самостоятельную независимую от китайских влияний культуру; что их высокая форма общественной организации была следствием консервации развитого родового строя и что китайские товары попадали к хуннам либо как добыча, либо как «подарки» китайского двора, т.е. замаскированная дань. Подлинная культурная близость у хуннов была с народами южной Сибири и Средней Азии, а с китайцами они чаще всего обменивались стрелами: хунны стреляли из луков, а китайцы – из арбалетов [14].
Ноинулинское погребение No 6, давшее наибольшее количество находок, датируется тем сравнительно коротким периодом, когда между хуннами и китайцами был мир. И тем не менее китайский экспорт представлен главным образом шелковыми тканями, необходимыми как дезинсекционное средство. Но наряду с роскошными шелками, мы видим даже в царской могиле повседневную одежду кочевников – кожаные шаровары и меховую шапку. При этом невольно вспоминаются слова одного из китайских вельмож, Юе, перешедшего к хуннам: «Численность хуннов не может сравниться с населенностью одной китайской области, но они потому сильны, что имеют одеяние и пищу отличные и не зависят в этом от Китая... Получив от Китая шелковые и бумажные ткани, дерите одежды из них, бегая по колючим растениям, и тем показывайте, что такое одеяние прочностью не дойдет до шерстяного и кожаного одеяния» [7, с. 57]. Эти слова были произнесены во II в. до н.э. и на материалах Ноин-Улы мы видим, что за 200 лет хуннская одежда выдержала конкуренцию с китайской, а потом даже возобладала над ней, ибо в VIII в. тюркские моды завоевали самый Китай [30].
Но, может быть, только предметы повседневного быта, приспособленные к природным и климатическим условиям, оставались неизменными, а искусство, отражающее сферу идеологии, подверглось влиянию рафинированной ханьской цивилизации? Вспомним, что искусство евразийских кочевников за I тыс. лет до н.э. характеризовалось так называемым «скифским звериным стилем». Самый частый мотив – борьба зверей, иногда мифических – грифонов, а чаще реальных. Иногда это нападение хищника на крупное травоядное, иногда схватка двух хищников. Семантика этих образов до сих пор остается предметом спора, и для нашей темы она не существенна. Важно то, что мотивы «звериного стиля» связаны с скифско-сарматским этническим субстратом, широко представлены на Алтае, где оставили свои погребения юэчжи, и они же встречены нами в предметах искусства из ноинулинских могил несомненно хуннского происхождения. Первое место среди находок занимает знаменитый войлочный ковер, на котором изображения животных даны как аппликации.
Чрезвычайно любопытно, что в тех случаях, когда изображена борьба хищника с травоядным, симпатии художника на стороне хищника. Одно это указывает на происхождение «звериного стиля» из охотничьей или скотоводческой стихии, так как именно у воинственных кочевых племен тотемными животными являются, как правило, хищники. С этой точки зрения, примечательны антропоморфные фигуры быка и оленя, которые, может быть, изображают тотемы племен, покоренных хуннами и входивших в хуннскую державу. Возможно, что олень – образ предка монголов, почитавших это животное [18].
Мотивы «звериного стиля» иногда встречаются и в искусстве ханьского Китая, но там они несомненно заимствованы из кочевой среды. Хуннское искусство больше влияло на китайское, чем китайское на хуннское [27].
Все-таки китайская рука оставила след на украшениях, употреблявшихся хуннами. Это предметы, которые мы назвали бы широко потребляемыми, деревянные и бронзовые навершия, бронзовые наконечники деревянных зонтичных спиц и лаковые чашечки [27, с. 94]. За исключением последних, это вещи, выполненные искусными ремесленниками на заказ. Нет никакой необходимости считать, что они привезены из Китая.
В хуннских степях жило немало китайцев либо уведенных во время набегов, либо бежавших из Китая в поисках легкой и свободной жизни. Для предотвращения постоянной эмиграции была построена в III в. до н.э. Великая китайская стена, которая имела не столько военное, сколько полицейское значение. Взять ее было легко, а одинокому беглецу перетащить через нее лошадь – невозможно. И тем не менее люди из Китая убегали. В докладе чиновника Хэу Ина в 33 г. до н.э. приводится несколько категорий китайских подданных, мечтающих о том, чтобы сбежать к хуннам. Тут и тибетцы, мобилизованные для охраны границы, у которых «чиновники и простолюдины, увлекшись корыстолюбием, отнимали скот, имущество, жен и детей»; родственники ратников, захваченных хуннами в плен и невыкупленных; невольники пограничных жителей, которые «говорят, что у хуннов весело жить» и преступники, скрывающиеся от наказания [7, с. 96]. В числе этих людей несомненно были искусные мастера, и хунны пользовались их «золотыми руками». Из истории мы знаем, что таких эмигрантов в хуннских кочевьях жило много, но они не смешивались с хуннами. Чтобы стать хунном, надо было быть членом рода, т.е. родиться от хуннских родителей. А пришельцы, хотя и чувствовали себя неплохо, но находились на положении античных метеков и женились не на хунках, а на таких же, как они сами. Впоследствии они перемешались, размножились и даже создали свое государство, правда, просуществовавшее недолго: с 318 по 350 год [29].
Двойной интерес представляют вышитые портретные изображения из Ноин-Улы. Это не только предметы искусства, но и памятники антропологические. Дарвин отмечает, что физиогномика при расовой диагностике имеет весьма большое значение [15], и с этой точки зрения портретные изображения проливают свет на хуннский этнический тип. На первый взгляд, портреты не могут изображать хуннов, так как монголоидность выражена крайне слабо. Высказывались предположения, что эти вещи либо греко-бактрийского происхождения [28, с. 145], либо изображения скифских воинов греческой работы из Причерноморья [9, с. 30]. Однако на память приходит один эпизод из хуннской истории.
В 350 г. власть в южно-хуннском царстве Чжао захватил узурпатор, китаец Ши Минь. Он приказал истребить в своем государстве всех хуннов до единого, и тогда в резне «погибло много китайцев с возвышенными носами» [8]. Уже одно это наводит на мысль, что хунский антропологический тип несколько отличен от привычного представления о яркой монголоидности. Затем, в знаменитом китайском барельефе «Битва на мосту» конные хунны изображены с подчеркнуто большими носами. Наконец, краниологический анализ хуннских погребений сделан Г.Ф. Дебецом [16, с. 121]. Он выделил особый палеосибирский тип азиатского ствола с «хотя и не плоским, но и не сильно выступающим носом», нечто похожее на некоторых североамериканских индейцев. Не этот ли тип изображен на вышивке из Ноин-Улы?
В пользу последнего предположения говорит то, что моноголоидам-китайцам хуннские носы казались высокими, а европейцам – низкими.
Обращает на себя внимание прическа портрета: распущенные волосы перехвачены широкой лентой. Эта прическа зафиксирована для ханского рода тюрок Ашина, происходившего из Хэси, т.е. Ганьсу. Там до 439 г. Ашина находились в составе, последнего хуннского княжества, разрушенного сяньбийцами-тоба. Оттуда Ашина отступили на Алтай и принесли с собою ряд этнографических признаков, четко их характеризующих.
Для Центральной Азии прическа – стойкий этнографический признак [13]. Больше того, это знак лояльности к правительству. Победители часто заставляют покоренных изменять одежду и прическу на свой манер. Так, манчьжуры заставляли в XVII в. китайцев заплетать волосы в косу. Тоба носили косы и, следовательно, прическа рода Ашина была заимствована не у них. Поэтому можно думать, что это прическа властителей древних тюрок, т.е. хуннов, и тем самым допустить, что на портрете изображен хунн.
Но в одном нужно согласиться с Боровкой и Тревер: портреты выполнены отнюдь не в китайской манере, а являются делом рук среденеазиатского или скифского художника. Эти шедевры могли быть выполнены бактрийскими или парфянскими мастерами, находившимся среди хуннов, в ставках хуннских шаньюев, которые имели активные дипломатические связи с государствами Средней Азии [27, с. 108].
Теперь мы можем разграничить в хуннской культуре сферы: местную, скифо-сарматскую и китайскую. Основные предметы быта изготовлялись на месте, что показывает устойчивость кочевой культуры. Китайские мастера выполняли мелкие поделки, украшения, а предметы искусства, связанные с идеологией, носят несомненные следы скифской, сарматской и южносибирской, т.е. динлинской, культур.
Теперь мы можем вернуться к исходной дилемме: была ли хуннская культура «китайской проблемой» или вместе со скифо-сарматской и южносибирской представляла самостоятельный вариант общечеловеческой культуры? Рассмотренный нами материал позволяет определенно высказаться за вторую концепцию, и прояснение этого вопроса – одна из многих заслуг открытий П.К. Козлова перед наукой.
Мы рассмотрели ноинулинские находки только в одном аспекте и далеко не исчерпали предмета, но теперь следует перейти к еще более блестящему открытию Козлова – мертвому городу Хара-Хото, бывшей столице Тангутского царства. Круг вопросов, связанных с этим открытием, еще шире, но мы сосредоточим наше внимание на одной проблеме – географическом местоположении этого города и условиях его гибели.
Тангутское царство располагалось в Ордосе и Алашане, в тех местах, где ныне песчаные пустыни. Казалось бы, это государство должно быть бедным и многолюдным, а на самом деле оно содержало армию в 150 тыс. всадников, имело университет, академию, школу, судопроизводство и даже дефицитную торговлю, ибо оно больше ввозило, чем вывозило. Дефицит покрывался отчасти золотым песком из тибетских владений, а главное – выводом живого скота, который составлял богатство Тангутского царства [12].
Город, обнаруженный П.К. Козловым, расположен в низовьях Эцзингола, в местности ныне безводной. Две старицы, окружающие его с востока и запада, показывают, что вода там была, но река сместила русло к западу и ныне впадает двумя рукавами в озера: соленой Гануннур и пресное Согонур. П.К. Козлов описывает долину Согонура как прелестный оазис: среди окружающей его пустыни, но вместе с тем отмечает, что большое население прокормиться тут не в состоянии. А ведь только цитадель города Идзин-Ай (тангутское наименование Хара-Хото) представляет квадрат, сторона которого равно 400 метрам. Кругом же прослеживаются следы менее капитальных строений и фрагменты керамики, показывающие на наличие слобод.
Разрушения города часто приписываются монголам [23]. Действительно, в 1226 г. Чингисхан взял тангутскую столицу, и монголы жестоко расправились с ее населением [6]. Но город, открытый П.К. Козловым, продолжал жить еще в XIV в., о чем свидетельствуют даты многочисленных документов, найденных работниками экспедиции. Затем, гибель города связана с изменением течения реки, которая, по народным преданиям торгоутов, была отведена осаждающими посредством плотины из мешков с землей. Плотина эта сохранилась до сих пор в виде вала [20, с. 82]. Так оно, видимо, и было, но монголы тут ни при чем. В описаниях взятия города Урахая (монг.) или Хэшуй-чэна (кит.) нет никаких сведений. Да это было бы просто невозможно, так как у монгольской конницы не было на вооружении необходимого шанцевого инструмента. Гибель города приписана монголам по дурной традиции, начавшейся еще в Средние века, приписывать им все плохое.
На самом деле тангутский город погиб в 1372 г. Он был взят китайскими войсками Минской династии, ведшей в то время войну с последними Чингисидами, и разорен как опорная точка монголов, угрожавших Китаю с запада [19].
Но почему же тогда он не воскрес? Изменение течения реки не причина, так как город мог бы перекочевать на другой проток Эцзингола. И на этот вопрос можно найти ответ в книге П.К. Козлова. Со свойственной ему наблюдательностью он отмечает, что количество воды в Эцзинголе сокращается, озеро Согонур мелеет и зарастает камышом [20, с. 71]. Некоторую роль здесь играет перемещение русла реки на запад, но это одно не может объяснить, почему страна в XIII в. кормила огромное население, а к началу XX в. превратилась в песчаную пустыню? Тут мы подошли к проблеме колебаний увлажненности Азии за историческое время. Это столь большой и важный вопрос, что его следует разбирать и решать отдельно, но и тут открытие Козлова является отправной точкой будущего исследования, которое проводится сейчас многими географами и служит поводом для конструктивного научного диспута.
Самым важным моментом представляется не частный вопрос о крепости Идзин-Ай или о смещении течения реки Эцзингол к западу, а постановка вопроса об использовании археологических находок для создания физико-географических условий прошлых эпох. Ибо это – путь для выяснения тех закономерностей природы, которые иным образом не могут быть обнаружены. Это историческая география в новом аспекте, на уровне науки XX века.
В заключение хочется сказать несколько слов о значении вклада П.К. Козлова в науку о Срединной Азии.
Изучение этой страны пережило три стадии. Первая, которую можно назвать «Бичуринской», ознаменовалось открытием для нас китайской классической гуманитарной науки: истории и географии. Монах Иакинф сам, один, перевел целую библиотеку сочинений о Центральной Азии и создал базу для исследования В.В. Григорьева [10], Н.А. Аристова [1], К.А. Иностранцева [17] и Г.Е. Грумм-Гржимайло [11]. Они не были китаистами, но дополняли своими специальными познаниями историческую картину, нарисованную средневековыми хронистами и географами. Это была вершина науки прошлого века.
Мощный сдвиг связан с именем Н.М. Пржевальского и его учеников. Русские путешественники посетили места великих событий и благодаря им был проверен ряд сведений, часть из которых подтвердилась, а часть была отвергнута. География влила в жилы истории горячую кровь живого опыта. Русская наука и вышла на первое место на общемировом фоне.
Третий период, филологический, начало которому положили юношеские рецензии В.В. Бартольда [2], завел науку в трудное положение. Бартольд высказал суждение, что синтетическим обобщениям должны предшествовать частные изыскания по ряду мелких вопросов, касающихся текстов, языковых особенностей и т.п. На первый взгляд это бесспорно, но при пристальном изучении видно, что частности, нагромождаясь без системы, закрывают собою целое. Возникло, и не могло не возникнуть, дробление науки по языковому признаку, и история тюрков, монголов и маньчжуров оказалась разорванной на три отдельные дисциплины, координация между которыми стала практически неосуществимой.
Кроме того, требование, чтобы историк читал источники обязательно в подлинниках, лишает возможности сопоставлять между собою разные группы сведений, даже касающихся одной темы. По большинству крупных вопросов исторической географии Центральной Азии есть упоминания на китайском, японском, маньчжурском, корейском, монгольском, древнетюркском, уйгурском или чагатайском, тибетском, персидском, арабском, армянском и греческом языках. Почти все они переведены в разное время филологами, но не сведены в систему, так как нет и не может быть такого полиглота, который бы одновременно интересовался проблемами истории и географии, не будучи в этих науках дилетантом.
Надо отдать справедливость В.В. Бартольду: сам он в поздних работах не придерживался принципов, сформулированных в юности, но они проникли в академическую науку. В результате этим методом не было написано ни одной обобщающей работы, несмотря на то, что потребность в таковых в наше время огромна. Однако дело не безнадежно, и вывести историческую науку из тупика можно.
Когда стоит вопрос об изучении народов, их быта, культуры, передвижений, возникновения и исчезновения – всего того, что мы называем этногенезом, то надо иметь в виду, что эти проблемы путем лингвистики не могут быть разрешены. Тут необходим синтез истории и географии, иными словами, историческая география, но не в старом понимании этого термина, а в новом, основанном на последних достижениях естественных наук. Для этого подхода нужен новый аспект.
Эталон географической систематики – ландшафт. Народ, приспособившийся к данному ландшафту, связан с ним своим хозяйством, добыванием средств к повседневной жизни и даже своей исторической судьбой. В этом смысле народность – (этнос) часть природы. Сумма этносов – этносфера, подобно биосфере В.И. Вернадского облекающая всю поверхность суши, – компонент физической географии, хотя и с присущими ей одной закономерностями. Связь этносферы с природой прослеживается на этногенезе и миграции народов, но отнюдь не на развитии общества по спирали (смена социальных формаций), ни на логике событий и поступках отдельных политических деятелей. Связывать эти группы явлений с географией – бесплодно.
Таким образом, связь физической географии с историей осуществляется через этнографию, а в тех случаях, когда народность исчезла, через археологию. При таком подходе ясно, что историческая география нашего времени не гуманитарная, а естественная наука. Именно так воспринималась она П.К. Козловым, что явствует из всех его сочинений, где природным условиям Азии и этнографическим особенностям монголов, торгоутов или тибетцев уделено равное внимание. Козлов не формулировал своего отношения к методике исследования, потому что в его время в этом еще не было необходимости, но нам следует внимательно отнестись к его научному подходу, дабы подобно ему иметь возможность посильно обогащать науку.
Итак, мы сформулировали сущность третьей, может быть, самой крупной заслуги П.К. Козлова – применение им историко-географического синтеза, методики исследования, плодотворной и в наши дни. Большего и лучшего нельзя сказать об ученом.