АРМИЯ

О дедовщине в наших Вооруженных Силах за последнее время не написал только ленивый. То есть я. Но подняться с дивана меня побудил не всеобщий ажиотаж и не писательский зуд. Я решился прибавить свое мнение к общему разноголосью прожектов, лишь когда количество благоглупостей, доносящихся с экрана телевизора, из репродуктора и с газетных полос, стало приближаться к черте, за которой следует принятие решений. Судя по тому, что успели наговорить, — роковых. Не примите меня за наивного чудака: разумеется, я не надеюсь своей статьей изменить ход событий (как мне представляется, заранее спланированных), но как-то невмоготу уже стало выслушивать людей, слабо представляющих тему обсуждения.

Вот скажите, придет вам в голову ввязаться в спор между, к примеру, физиками по вопросу какой-нибудь там черной дыры — так ли она черна, когда вы сами ни к физике, ни к дырам никакого отношения не имеете? Или захочется ли вам порассуждать с пафосом знатока об исследованиях головного мозга, при этом опираясь лишь на отрывочные воспоминания школьного курса биологии? Ответ понятен, но беда в том, что вопросы не риторические. Видите ли, есть в нашей жизни две сферы, ничуть не менее специфичные, чем космос или медицина, о которых, тем не менее, судят все, — это сельское хозяйство и армия. Правда, на вторую тему забойщиками в теле- и радиоразговорах выступают как бы специалисты: офицеры, обычно отставники, но бывает, и кадровые. Однако я вспоминаю множество личных встреч с собратьями этих ораторов, и все, что говорят они, уже не кажется мне удивительным.

Скажем, командир авторемонтной роты, незабвенный капитан Федорченко, под началом которого я служил в качестве моториста. Кстати, рота эта была весьма серьезная — входила в состав рембата бронетанковых войск и ремонтировала автомобили целой дивизии. Вышеименованный командир в свое время окончил военное автомобильное училище и назывался «капитан-инженер», то есть был сугубый специалист по этой части. А если я вам скажу, что этот специалист не знал, что такое компрессия, вы поверите? Вот никто не верит, между тем это чистейшая правда. Впрочем, возможно, не всякий, кто соберется прочесть эти строки, разбирается в технике, так что требуется пояснение. Представьте себе выпускника филфака, который не умеет ни читать, ни писать.

Однажды ротный приказал мне срочно отремонтировать двигатель комбатовского «уазика», там требовалось заменить поршневую. Работа предстояла ударная — наутро комбат должен был выехать в дивизию. Я постучался в кабинет ротного сказать, что выданные мне поршни не подойдут — они «номинальные», тогда как у командирской машины гильзы стояли ремонтные. Капитан меня не понял. Я был готов к этому, не первый день с ним служил, и поэтому спокойно объяснил, что новые поршни меньшего диаметра.

— Ну и что? — повысил голос ротный. — Они же в гильзу войдут!

— Так компрессии не будет. — Теперь я растерялся, еще не веря, что все так плохо.

— Да шут (другое было слово) с ней, с компрессией, командиру только до штаба доехать. Ночь впереди, к утру готово!

Я ответил «Есть!» и пошел выполнять. Потому что к тому времени я был уже старослужащим и, следовательно, изучил два главных закона армейской жизни. О первом из них речь впереди, а второй звучит так: никогда не пререкайся с командиром, он всегда прав. Даже если командир прикажет тебе готовиться к полету на Луну, отправляйся в казарму и начинай готовиться, то есть чисти сапоги и подшивай свежий подворотничок. Возражать — по меньшей мере бессмысленно: во-первых, он, чтобы сохранить лицо, все равно загонит тебя если не на Луну, то куда-нибудь, докуда хватит его сил, а во-вторых, ты станешь его врагом сразу и на всю оставшуюся службу, ибо для командира любого уровня самое страшное — возражающий подчиненный. Не стоит и говорить, что утром машина не завелась и комбат вынужден был отправиться в штаб на грузовике.

Я вспомнил здесь этот маленький эпизод, один из бесконечно длинного ряда, чтобы представить вам беглый набросок современного российского офицера (правда, описанное событие произошло еще в Советской Армии, но нет никаких сомнений, что оно характерно и для нынешней).

Однако вернемся к разговорам о дедовщине. Специалистами в них выступают, как правило, офицеры, что делает их доводы в глазах не служившей аудитории весомыми — если не двигатели или торпеды, то армейскую жизнь-то они знают. Здесь и кроется коварная обманка: в действительности — не знают. Потому что армия — это не только штаб и ДОС (дома офицерского состава), но прежде всего — казарма. Солдатская (и матросская, конечно) среда — это уникальный мир, не имеющий в гражданской жизни никаких даже относительных аналогов. Этот мир живет по своим законам, подчас совершенно не коррелирующим с психологическими и этическими нормами гражданского общества. Чтобы судить об армейских проблемах, эти законы надо знать. Для чего необходимо побывать солдатом или матросом, отслужить срочную от звонка до звонка, от салаги до деда. Не обладающий этим опытом не имеет права рассуждать о такой сложнейшей с психологической точки зрения проблеме, как солдатская дедовщина.

* * *

Начать я хотел бы с двух аспектов, о которых почему-то ничего не говорят, тогда как на них основывается уникальность военного социума. Первый коренной аспект состоит в том, что солдатская среда нашей армии — это среда дет­ская.

Тут мне потребуется длинное отступление, не обессудьте, без этого никак не обойтись.

Процесс познания мира представлен четырьмя этапами на пути развития индивидуума (систематик много, я предлагаю воспользоваться этой), которые — этапы — не заменяют друг друга, а суммируются.

Первый — накопление личного опыта. Звереныш, волчонок, например, выполз впервые из логова и, пока раззява-мамаша таращилась на ворон, забрался на валежину, навернулся с нее и больно ударился головенкой о камень. Можете быть уверены — в следующий раз он обойдет эту валежину стороной. Грудной ребенок подполз к краю дивана, где его только что переодевали, и, пока мамаша болтала по телефону, спланировал оттуда на пол. В другой раз, подполз­ши к краю и почувствовав за ним пустоту, малыш дальше не сунется (конечно, только в том случае, если первое падение доставило ему боль и в памяти отложилась отрицательная эмоция, связанная с краем дивана).

Второй — накопление чужого опыта, проще говоря, подражание. Все птенцы учатся махать крыльями, подражая взрослым птицам, детеныши шимпанзе передразнивают родителей, пытаясь камнем разбить орех, медвежата лезут вслед за медведицей в воду и стараются так же, как она, зацепить лапой рыбину. Человек познает мир через подражание на протяжении всей своей жизни.

Третий этап, добавляющийся к первым двум, свойствен только человеку — это анализ личного опыта. Предположим, я участвовал в некой социальной комбинации и потерпел болезненную неудачу. Теперь мне важно проанализировать случившееся, чтобы понять, где вмешались сторонние обстоятельства или участники, а где был не прав я сам, чтобы в другой раз учесть свои ошибки.

Четвертый — анализ чужого опыта. Однажды начинаешь осознавать, что просто копировать поведение того, кто побывал в твоей ситуации до тебя, не всегда продуктивно. Кажется, и обстоятельства схожие, и делаешь ты все, как он, но результат несколько иной. Необходимо понять, каким образом адаптировать чужой опыт к своему случаю, для чего потребуется оценить массу факторов и, прежде всего, индивидуальные особенности свои и своего предшественника.

Проявление у ребенка следов третьего этапа познания указывает на то, что это уже не ребенок, а взрослый, самостоятельно мыслящий человек. Действительно, никакой ребенок не в состоянии оценить свою роль в пережитой им жизненной коллизии: в большинстве случаев ребенок будет прав, а не правы все вокруг. Для обычных детей нормально завышать самооценку и не признавать свою неправоту. У инфантильности (речь как раз о ней) есть несколько характерных признаков, на первом месте и стоит названная неспособность адекватно оценить свою роль в ситуации. Кроме того — боязнь ответственности (ребенок скажет: «Это сделал не я!»; важно понимать различие первого и второго пунктов: там ребенок был искренен в своей тотальной правоте, здесь он знает, кто набедокурил, и стремится избежать ответственности, чаще всего — переложить ее на другого). Следующий признак инфантильности — неспособность к долгой рутинной работе, то есть никакой нормальный ребенок не может сколько-нибудь продолжительное время выполнять неинтересную для него работу (детский мир — это прежде всего игровая стихия, но во что бы дети ни играли, они всегда будут копировать мир взрослых, в этом проявляется второй тип познания — подражание). Наконец еще один признак — стремление к быстрому и, что важно, легко достижимому результату (обычный ребенок всегда откажется от долгого и трудного пути к достижению высокого качества в пользу суррогата, который можно получить почти сразу и почти без усилий). Должно быть, не стоит говорить о том, что все перечисленное нередко можно наблюдать у людей далеко не детского возраста. Да, инфантильность, психологич­е­ская незрелость людей, по возрасту взрослых, а по сути оставшихся детьми, существует и приобретает все больше и больше очертаний социальной проблемы. Но это предмет отдельного обсуждения и к нашему разговору отношения не имеет.

Среди слов, которыми любят жонглировать люди с интеллектуальными амбициями, едва ли не первое место занимает слово «личность». Больше других его любят детские психологи, им нравится убеждать своих слушателей-читателей в том, что ребенок — личность. Так ли это? Определений личности существует множество, но все их авторы, я уверен, сойдутся в том, что личность — это совокупность индивидуальных психических, физических качеств и преломленного жизненного опыта. Только не следует под «преломленным опытом» понимать механическое воздействие жизни на психическую индивидуальность человека, поскольку это можно отнести вообще к любому животному. Нет, речь идет о проанализированном опыте, который не просто отложился в памяти эмоционально окрашенным впечатлением, не просто откорректировал характер, но был понят, и из него были извлечены осознанные уроки.

Так вот, человек получает возможность пользоваться третьим типом познания — анализировать собственный опыт — не раньше, чем ему исполнится двадцать один год от роду. Дело в том, что подобные интеллектуальные операции относятся к высшему уровню сложности работы мозга, они требуют не только полной готовности всех его «интеллектуальных» отделов, но и отлаженной координации между различными мозговыми службами. Последнюю функцию выполняют лобные доли коры, формирование которых заканчивается к двадцать первому году жизни. Именно этим обстоятельством объясняется тот факт, что в большинстве развитых стран совершеннолетие наступает в двадцать один год. До этого возраста молодой человек по объективным причинам не может стать взрослым — он еще не обеспечен нужным для этого инструментарием. По части репродукции, защиты и нападения — тут все в порядке, природа позаботилась оборудовать человека этими способностями в первую очередь, но что касается осознанного и ответственного поведения, тут она решила не торопиться.

Ваше дитя может быть гениальным шахматистом, музыкальным вундеркиндом, оно может поражать уровнем логического мышления при разборе математических задач, но при этом оно будет оставаться ребенком, потому что в силу своей сугубо возрастной физиологической неполноценности не способно будет избавиться от пресловутых признаков инфантильности. Если вы попытаетесь отрешиться от родительского умиления и как бы со стороны прислушаетесь к тому, что говорит ваш не по годам развитый ребенок, вы, несомненно, услышите в его рассуждениях перепевы с чужого голоса, хотя бы и с вашего. При достижении физиологического совершеннолетия ребенок получает от природы возможность стать взрослым. Дальше уже от него и от обстоятельств жизни зависит, станет ли он им.

Понятно, что группа личностей, как бы она ни была велика, никогда не превратится ни в толпу, ни в стаю, ни в стадо. Это всегда будет сообщество — то, что к армии никакого отношения не имеет, потому что солдатская среда — это стая. Как и вообще любой детский коллектив, с тем отличием, что этих детей все считают взрослыми, у них тяжелые кулаки, они находятся в экстремальных по сравнению со своей прежней жизнью условиях и у них оружие. То есть солдатская стая потенциально чрезвычайно опасна в силу своей детскости. В этом и состоит второй коренной аспект солдатского социума — детская стая.

* * *

Всякий человек появляется на свет диким животным с комплектом инстинктов и набором наследственных признаков. Это потом, живя и развиваясь среди людей, усваивая мораль, нравственность и этику человеческого общества, маленький человекоподобный зверек превращается в человека, становясь в той или иной степени продуктом своей социальной среды.

Подкорка человека — фантастика, да и только — содержит в полной сохранности почти все инстинкты, унаследованные нами от животных-прародителей (теория Дарвина отнюдь не противоречит идеалистическому мировоззрению: совсем не обязательно Господь сотворил человека, он мог ограничиться фрагментом ДНК, снабдив его способностью и условиями к эволюции). Наши прачеловеки были универсалами-собирателями, то есть и хищниками и травоядными, и большую часть времени проводили в поисках чего-нибудь съедобного у себя под ногами — рылись в траве, поминутно суя в рот все, что попало под руку. Понаблюдайте за собакоголовыми обезьянами (на телеэкране, разумеется): они все время что-то ищут в траве. А теперь обратите внимание на человеческого малыша ползункового возраста: любой незнакомый предмет он прежде всего тащит в рот — инстинкт собирателя нацелен на подбирание в первую очередь пищи, которую животное пробует на зуб, если запах незнаком.

В течение жизни этот инстинкт у всех нормально развитых людей будет оставаться заглушенным, разве что проявляясь слабым отзвуком в собирании грибов, но может в старости проснуться, если интеллект начнет сдавать позиции из-за прогрессирующего атеросклероза.

Другие инстинкты тоже периодически напоминают о себе (например, инстинкт хищника на охоте или на рыбалке, инстинкт жертвы во время внезапной опасности, не у всех, правда; оба к старости самоликвидируются из-за нехватки необходимых гормонов).

Интеллектуальное развитие ребенка среди людей, постоянное и непосредственное общение со взрослыми, гуманитарное воспитание (разумеется, при наличии такового) медленно, но верно усыпляют инстинкты, сохраняя в конце концов неукрощенными только три из них: материнский, половое и пищевое поведение. Именно усыпляют, а не убивают, потому что стоит человеку оказаться в условиях, угрожающих жизни, и пробыть в них некоторое время, как инстинкты вырываются из-под прессинга интеллекта и бросаются спасать тело (шкуру). К указанным трем неукрощенным надо бы добавить четвертый — стайный. Предшественники человека разумного были животными стайными, и программа поведения члена стаи живет по сей день в подкорке каждого из нас. Чтобы усыпить этот инстинкт, нужно приложить немалые душевные усилия.

Если принять, что в противовес социальному интеллекту (способности приспосабливаться к меняющимся условиям среды) существует интеллект, основанный на альтруизме (его еще называют «духовность»), и принять также, что духовность усыпляет инстинкты, то неизбежно придем к выводу о возрасте наибольшей открытости нашего животного происхождения — это детство. В особенности возраст полового созревания, когда в поддержку инстинктов поднимается вновь народившаяся волна половых гормонов. Когда подростков какая-то неизъяснимая сила тянет из дома на улицу в компанию сверстников. Когда в школе в классных коллективах появляются неформальные лидеры (вожаки), возле них образуется тесный круг приближенных, а все прочие распределяются по ранжиру значимости в глазах товарищей и не обходится без изгоев (в школах попроще их бьют, в школах с претензией на элитарность их игнорируют), — формируются стаи. На выходе из указанного возраста, в период гиперсексуальности, когда все агрессивные инстинкты наиболее обнажены, дети из школьных и дворовых стай перемещаются в армию, где образуют армейскую стаю. Отличие последней от ее гражданских аналогов в том, что на гражданке дети состоят в стае короткими периодами, перемежающимися временем, когда ребенок находится в семье, занят в кружках, спортивных секциях. В армии он будет состоять в стае двадцать четыре часа в сутки, изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год. Здесь в условиях стаи социальный интеллект подомнет под себя духовность. Здесь неформальных лидеров дворовых стай заменят формальные лидеры армейской стаи — «деды». Здесь принцип ранжира в гражданских детских стаях — авторитетность заменит формальный принцип — по сроку службы. Здесь общие законы животной стаи проявятся с наибольшей силой и с наибольшей жестокостью.

Пожалуй, основной из стайных законов гласит: на одной и той же ступени социальной лестницы все одинаковы, различия внутри стаи только по ступеням, человеческая индивидуальность отсутствует (между прочим, по этому же принципу в нашей стране организована структура власти). Пройдет полгода службы, и вчерашний новобранец внезапно для себя осознает, что ему комфорт­но в таких условиях: жизнь гарантирует продвижение по ступеням. От него требуется лишь одно — терпение. Сколько раз на первом году службы я слышал от ребят одного со мной призыва: «Ничего, потерплю, зато потом наступит мое время». И наступало, и пользовались открывшимися возможностями, и новые «молодые» повторяли заклинание: потерплю.

Я хочу спросить матерей, тех, что перед телекамерами проклинают армей­ских «дедов», называют их извергами, садистами, зверями: «Как вы думаете, кем эти изверги были год назад? И кем станут ваши мальчики через год? И как их, ваших мальчиков, будут называть матери ребят из следующего призыва?» Не отвечайте, я знаю, что ваши мальчики — не такие. Потому что они — ваши.

По моим наблюдениям, самыми жестокими «дедами» становились те, кому больше других приходилось терпеть в период своей солдатской «молодости». Ответ, казалось бы, лежит на поверхности — компенсация, но в действительности все сложнее и глубже. Анализируя поведение наших современных солдат, необходимо постоянно держать в голове, что мы имеем дело с детьми. Дети (убежден, что все) жестоки, но не садистски, а бездумно. В одной строительной части старослужащие «принимали присягу» у новобранцев, засовывая их по очереди на несколько секунд в бетономешалку («обряд инициации»), неожиданно появился офицер, солдаты сделали вид, что заняты своим обычным делом, а в это время жернова перемалывали мальчишку. Бетономешалку выключили, только когда офицер ушел. Назовете их садистами?

Я свою молодость провел на регбийном поле, начав играть еще за «младших юношей», и продолжил после армии во взрослом составе, так что могу сравнить детское регби со взрослым. Должен признаться, оно несравненно жест­че. Мы в детской команде никогда не считали предосудительным наступить в общей свалке противнику на лицо, причем делали это намеренно, используя любую возможность, чтобы, мягко говоря, вывести из строя. Если бы кто-нибудь в тот момент, когда мы яростно входили в «схватку», брали в «коробочку», били шипами бутс по чему попало (и получали в ответ по тому же самому), если бы кто-нибудь сказал нам, что так недолго искалечить человека, мы бы остались к этим словам безучастны. Наоборот — стали бы бравировать, говоря, что регби — это мужской вид спорта и неженкам здесь не место. Был такой случай. Шла календарная встреча на первенстве города. «Четверти» организовали «мол», и мы, схватчики, неслись туда со всех ног, чтобы заменить их. Мне оставалось до места событий метров пятнадцать, когда я увидел, что игрок противника, пристроившийся к «молу», опасно для себя открылся, подставляя под удар почки. Я и теперь помню восторг, который испытал, мгновенно представив, что сейчас произойдет (регбистам в те годы не полагалось никакой защиты, даже щитки под гетры не надевали). Парень так и не узнал, что в ту минуту «прошел по краю». В последний момент я почему-то убрал локоть и воткнулся в него жестко, но безопасно: плечо в плечо. Недоумение по поводу этого своего поступка не покидало меня потом довольно долго. Теперь-то я понимаю, что тогда произошло со мной — я взрослел. А шел мне тогда, между прочим, двадцать второй год, это случилось уже после армии. Произойди подобное за три года до этого, я, не задумываясь, искалечил бы парня. И что показательно — был бы понят не только своими товарищами, но и им самим.

Мне впервые пришлось посмотреть «Чучело» в кинотеатре, заполненном школьниками средних классов. Учителя сразу нескольких школ решили, должно быть, организовать своим ученикам урок доброты, а скорее — в роно какому-то чиновнику пришла в голову эта блестящая идея. Как бы то ни было, но в кинотеатре из взрослых были только преподаватели да еще я, остальное — школьники. Той пытки мне никогда не забыть. С первых же кадров зал включился в происходящее на экране и стал весьма активно сопереживать героям фильма. Но не Чучелу с дедушкой, а вовсе даже наоборот — ее мучителям. Как они потешались над несчастной девчушкой, как увлеченно комментировали издевательства, чинимые ей одноклассниками! А когда в фильме детская стая зажгла тряпичное чучело, весь наш зал дружно захохотал, заулюлюкал и засвистел. Помню, мне стало по-настоящему страшно. Вы скажете, это чьи-то чужие дети? Не наши с вами? Может быть, из неблагополучных семей? Да нет! — наши. Просто они — дети, то есть уже почти люди, но еще почти животные.

* * *

Заявив о двух основополагающих принципах жизни солдатского социума нашей современной армии, мы уже можем, исходя из них, выстроить основные психологические доминанты этой среды. Поскольку она, среда, детская, то доминантами будут: жестокость, властность, психопатичность.

Сразу же нужно пояснить, что термин «психопатия» мы будем использовать в просторечном значении, чтобы не перегружать наш текст сложнопроизносимыми словами, требующими длительных пояснений. Просто надо иметь в виду, что тех, кого специалисты называют эксплозивными акцентуантами, в быту обычно именуют психопатами (в науке психопатиями называются несколько иные состояния).

Итак, жестокость, властность, психопатичность. О детской жестокости мы сказали, а что властность — разве она характерна для детей? Понаблюдайте за ребенком, выгуливающим собаку, в особенности щенка, и вопрос отпадет сам собой. Здесь нет компенсации: детям свойственна властность сама по себе, без какой-либо внешней мотивации. (Совсем не обязательно властность представлять в форме «тащить и не пущать», хотя именно она более всего свойственна армии; подросток, трогательно и нежно воркующий с малышом, тоже, как ни удивительно, демонстрирует властность, ведь в этот момент он играет роль взрослого.) Солдат, натерпевшийся от старослужащих в первый год своей службы, становится таким же уродом (не все, конечно, но многие) не из-за желания компенсировать принесенные им жертвы (в этом возрасте отрицательные эмоции быстро стираются из памяти и запечатленные в ней факты блекнут), а просто из жажды власти. Былые собственные страдания придают ему в этом уверенности, служат как бы моральным правом — я терпел, поэтому мне разрешено. Один весьма неглупый человек сказал как-то по другому поводу: «Походная койка вождя обходится народу значительно дороже, чем парчовое ложе императора». Бойся того, кто терпел.

Наконец — психопатичность (напомню — мы говорим об акцентуации). Дети — психопаты по определению, в этом проявляется незавершенность процесса формирования коры головного мозга. Надо свыкнуться с мыслью, что детей от взрослых отличают не только размеры и отсутствие жизненного опыта (есть немало детей с таким опытом, что никому не пожелаешь, тем не менее они остаются детьми), а гораздо большее — незрелость мозга. Импульсивная психопатия — это спонтанное предвозбуждение. Сейчас поясню.

В большинстве случаев эмоциональное возбуждение генерируется внешней средой, которая воздействует на людей совершенно одинаково, никого не выделяя. Но люди, оказавшиеся в одно время в одних и тех же напряженных обстоятельствах, возбуждаются по-разному. Например, я надумал проверить с этой позиции двух своих знакомых и для начала, отведя одного из них в сторонку, назвал его дураком. А в ответ услышал: «Сам такой» — типично адекватная реакция. Теперь я отозвал второго и повторил эксперимент, на что тут же получил палкой по голове — неадекватная. Один и тот же мотив вызвал у двух людей различное возбуждение.

Легкая возбудимость, неадекватность реакции, неустойчивость поведения — характерные черты большинства детей. Эти черты многократно усиливаются, когда ребенок попадает в стрессовое состояние. Первый год службы в армии представляет собой перманентный стресс. Психика молодого солдата постоянно находится в возбужденном состоянии, но вывести эмоции наружу парень не может по причинам, не требующим пояснений, и вынужден терпеть (лишнее доказательство того, что психопатия — как в бытовом, так и в научном значении этого термина — контролируема). Его сослуживец-«дед», тоже еще, по сути, ребенок, пребывает в ином положении: он может позволить своим эмоциям выплеснуться наружу и пользуется этой привилегией весьма охотно.

* * *

После трагедии с рядовым Сычевым представительная делегация Общественной палаты выехала на место, чтобы разобраться в причинах случившегося. Их сопровождала не меньшая делегация журналистов, включая телевизионщиков, чье участие превратило событие в шоу. Зрелище было тяжелое и жалкое одновременно. Как в истории с капитан-инженером, впервые столкнувшимся с «компрессией», я опять не мог поверить, что все так плохо. Группа взрослых, солидных, широко и высоко образованных людей демонстрировала на всю страну свою, как бы это выразиться поделикатнее, — отвлеченность от реальной жизни. Адвокат Кучерена призывал молодых солдат: «Расскажите нам о своих проблемах, мы поможем. Не бойтесь ничего, я гарантирую, что вам ничего за это не будет». Народ безмолвствовал. Молодые солдаты отводили глаза, опускали головы. Молчали. Я знаю, что в душах у ребят в тот момент все кричало, но сказать об этом вслух для них было невозможно. Закон стаи не велит.

К нам в часть как-то нагрянули родители одного салажонка. Я в то время служил уже третье полугодие и назывался «кандидатом» (в других частях этот статус именовался «черпаком», но у нас почему-то было не так). Роту построили в шеренги, перед нами стояли две заплаканные женщины, седой мужчина с бледным и растерянным лицом, тут же наливался соком замполит батальона и сверкал казацкими глазами ротный. Поначалу мы не могли взять в толк, что произошло, и лишь когда из строя вызвали молодого солдата, дело начало проясняться. Командир его отделения, старослужащий сержант дал этому парню выстирать свою форменную куртку (хэ-бэ). Через неделю к нам в казарму ворвался замполит, построил роту и орал не меньше часа, живописуя экзекуции, которые нас ждут. Оказалось, что мальчишка, прослуживший к тому времени чуть больше месяца, написал про сержанта домой. Потрясенные родители тут же отправили письмо командиру дивизии. Генерал вызвал нашего комбата (я служил в отдельном батальоне, подчинявшемся непосредственно штабу дивизии) и едва не убил его в своем кабинете. Перепуганный комбат сообщил обо всем замполиту, и тот примчался к нам. Тут надо пояснить, что фактическим командиром батальона был старый опытный майор-замполит, а молодой капитан, недавно выпустившийся из академии и уже собиравшийся в другую, состоял при нем молчаливым стажером. Педагогический арсенал нашего комиссара был невелик и в основном состоял из мер репрессивного характера, так что его угрозы не были пустым сотрясением воздуха. Однако впечатление на нас произвело не это, а сам факт, что кто-то из нас пожаловался, и главное — на что! Сейчас мне тяжело вспоминать, но тогда действительно никто из нас, хоть «молодых», хоть «старых», не видел в том, чтобы постирать заодно со своим «дедушкино» хэ-бэ, ничего унизительного. Повторю: сейчас мне вспоминать об этом тяжко, но важно не то, что думаем по этому поводу мы с вами, взрослые гражданские люди, а то, как относятся к этому они, наши дети, одетые в военную форму, какие нормы поведения выработаны между ними. Тогда случалось немало такого, что всеми нами признавалось выходящим за норму, но не стирка чужого хэ-бэ. С того дня для мальчишки началась по-настоящему тяжелая служба. Состояла тяжесть вовсе не в издевательствах или придирках «стариков» и уж тем более не в рукоприкладстве. Его перестали замечать, причем все и без предварительного сговора, он просто для нас не существовал. Стая изживала из своих рядов того, кто, с точки зрения ее членов, совершил тяжелейшее этическое преступление — пожаловался. При этом повод своей ничтожностью усугублял вину. Через месяц в часть приехали родители салажонка. Выяснилось, что его письма раз от раза становились все мрачнее, а в последнем он в отчаянии написал, что собирается покончить с собой. Молодого солдата никто не притеснял, не унижал. Но для парня страшнее притеснений оказался бойкот. Даже на своей социальной ступеньке для него не нашлось места: такие же салажата презирали его и гнали от себя, он стал изгоем.

Того солдата перевели в другую часть, в другой гарнизон, как он служил потом, я не знаю, надеюсь, все утряслось, хоть и трудно в это поверить — не в оранжерею ведь его поместили. Сейчас в его тяготах я виню взрослых: родителей, которые умудрились вырастить сына вдали от мальчишеского коллектива, и наших офицеров, что, не разобравшись, не вникнув в существо проблемы, взялись разрешить ее на манер гордиева узла.

* * *

— Неужели офицерам выгодна дедовщина? — вопрошал кто-то из делегации Общественной палаты и, кажется, был искренен в этом своем изумлении (я все больше укрепляюсь в подозрении, что где-то в Москве существует инкубатор, в котором выращивают будущих представителей народа).

Первые полгода службы я провел в учебке (Школа младших командиров — так называется это богоугодное заведение официально, выпускает она младших сержантов, командиров отделений). После обеда мы обычно трудились в парке (техническом, не садовом) подсобниками у военных строителей, возводивших там новый громадный ангар для ремонта танков. На дворе стояла зима, и самой дефицитной вещью в нашей учебной роте были рукавицы. Ротный старшина выдал их только трем взводам, тогда как взводов в роте было пять, но и те, кому посчастливилось обзавестись столь нужной в морозы вещью, нежились недолго: скоро из-за постоянной работы с цементным раствором и кирпичами рукавицы изорвались. Так что к середине зимы уже вся рота осталась без них. Вот как-то нашему отделению приказали разобрать в парке здоровенную кучу кирпича. Куча была укрыта толстым слоем снега, из-под которого мы голыми руками вытаскивали кирпичи и тасовали их: битые направо, целые налево. Прослужили мы все к тому времени не так чтобы долго и поэтому не со всеми иллюзиями еще расстались. Поминутно суя каменеющие руки в карманы шинелей, мы глухо, чтоб не расслышал сержант, ворчали и кляли армейскую жизнь. Внезапно показался комбат, он шел в романтической задумчивости прямо на нас. Все курсанты как один вытащили красные обмороженные руки из карманов и начали с усердием ковыряться в снегу. «Сейчас он увидит, — шептали мы друг другу, — сейчас он узнает». Комбат подошел, мы дружно вытянулись по стойке «смирно», кисти, однако, не прижав к бедрам, а развернув тыльной стороной вперед, словно они уже не повиновались нам, — так их было виднее. Капитан рассеянно оглядел нас и сказал:

— Медленно, бойцы, медленно работаете, не успеете до ночи, — и добавил, оглянувшись на сержанта: — До ночи надо успеть!

В ту минуту я, что называется, понял службу до самой ее сердцевины. Между прочим, обмороженные тогда кисти рук мне потом лет двадцать не давали покоя.

Каким образом комбат мог заставить нас ежедневно по много часов копаться в снегу голыми руками, таскать каменщикам ящики с раствором, перекидывать по цепочке обледеневшие кирпичи? Да мы бы на второй день устроили сидячую забастовку. Но подобное нам и в голову не приходило, потому что рядом стоял сержант. В линейных частях роль этого держиморды играет «дед». Без них офицерам пришлось бы самим работать с подразделениями, требовать от старшин нормального вещевого довольствия (рукавицы-то наши прапор «двинул», это и ежику понятно), вообще шевелиться. А так дешево и сердито: поставил «дедам» задачу, а сам — домой. Как там «поставленная задача» будет выполняться, какой кровью, какими слезами — его не волнует. Главное — она будет выполнена, в этом ни у какого офицера сомнений нет, если только он «нормально живет» с «дедами». И тут приезжает из Москвы ласковый дядечка и в изумлении разводит руками: «Неужели офицеры заинтересованы в дедовщине?» Да, дядечка, заинтересованы. Скажу больше — они ее всячески стимулируют. На моих глазах сержант влепил наотмашь раскрытой ладонью оплеуху зазевавшемуся курсанту, а замполит батальона, комиссар, отец родной, присутствовавший при этом, тут же отвернулся и пробормотал скороговоркой: «Ну, ну, Гусаков, потише, потише».

Нам говорят: «Поставим на сержантские должности сверхсрочников, они наведут порядок».

И что изменится? Число командиров взвода увеличится на трех дармоедов, только и всего. Если прежде взводный ставил задачу дедам и ретировался домой, то теперь он будет ее ставить сержантам-контрактникам, а те уже перепоручать «дедам» и ретироваться вслед за лейтенантом.

Кроме того, надо иметь в виду, что сержанты-контрактники из космоса не упадут и выпускники МГИМО или МГУ не поедут по комсомольскому призыву спасать родную армию. На сверхсрочную останутся уже знакомые нам «деды», причем далеко не все, а лишь те из них, кому в армии комфортнее, чем на гражданке. Делайте из этого выводы сами. Я уже не говорю о том, что имеется многолетний опыт приема на службу по кратковременному контракту — корпус прапорщиков, это вопиющее позорище российской армии, доставшееся ей в наследство от советской. Он, этот корпус, получит теперь достойное приращение в виде сержантов-контрактников.

«Нужно учредить военную полицию! — слышится новое предложение. — Если сделать ее независимой от Минобороны, она сможет контролировать дисциплину в армии».

В мое время в армии существовал институт Особых отделов (если я верно понимаю ситуацию, его-то как раз и намереваются реанимировать под новым названием; Комитет с помощью этого троянского коня довольно эффективно наблюдал за военными повсеместно и на всех уровнях). Был особист и в нашем гарнизоне. Неприметный такой капитан (наиболее распространенное звание в строевых частях), молчаливый, спокойный, ходил постоянно с кожаной папочкой.

Раз в полгода перед выпуском учебных рот особист обходил батальоны с лекцией об успешно проведенных Комитетом операциях. Читал он ее и перед нами. Что-то они тогда раскрыли, кого-то обезвредили, шпионов, кажется. Я толком не понял, потому что почти сразу после начала лекции уснул, как, впрочем, и вся остальная рота. Мы спали везде, где удавалось присесть, за исключением столовой. Капитан, должно быть, к этому был готов, потому что, устроившись за трибуной, вынесенной на Большой проход казармы, опустил голову к тексту и до конца выступления на аудиторию не смотрел.

Я тогда еще не знал, что случай устроит мне личное знакомство с этим лектором.

Уже на четвертом полугодии службы мне во время ночной драки в туалете сломали челюсть. Не на кого пенять, сам виноват — прозевал удар. Сказав дневальному, что прихватило сердце, я поплелся в медроту, где промаялся до утра и был после завтрака увезен военврачом на его «Жигулях» в окружной госпиталь. Но еще до этого, даже, кажется, до подъема ко мне в палату вошел молчаливый капитан. Он сел на соседнюю с моей пустую койку, раскрыл на коленях папочку, достал из внутреннего кармана кителя ручку и, посмотрев мне в глаза, коротко приказал:

— Рассказывай, как было.

Я объяснил, что ночью в казарме впотьмах запнулся за чьи-то сапоги, полетел наземь и со всего маху ударился лицом о табуретку.

— Угу, — произнес капитан, после чего закрыл папочку, убрал ручку и ушел; больше мы не встречались.

Не сомневаюсь, что особист остался мною доволен, так как я не стал нагружать его лишними заботами. Хотя, рассуждая здраво, какие же они лишние? — самые что ни на есть насущные. Однако его заботило не то, что происходит по ночам в казармах подведомственного ему гарнизона, а то, стану ли я подавать рапорт. Неужели ему было неизвестно, как в соседней с нашей казарме отдельного инженерного батальона «деды» ночами устанавливают башню из трех тумбочек и табуретки, загоняют на верхотуру молодого и заставляют его петь гимн, пока они внизу пьянствуют; весь гарнизон об этом знал. Или, думаете, особист не знал, к кому из офицерских жен лазает наш лихой сержант Мишка Флейшар? Может быть, особист не знал, что творится в отдельном учебном медсанбате, где повесился курсант, обвинив в предсмертной записке сержанта? Все он знал. И ничего не делал.

Неужели можно поверить, что вновь созданная военная полиция будет чем-то отличаться от особистов советских времен? То есть поначалу они, конечно, начнут демонстрировать рвение в службе, но все эти волны очень быстро улягутся и поверхность болота вновь затянется ряской.

* * *

По случаю трагедии в Челябинском танковом училище министр обороны Иванов давал интервью телевизионщикам и, конструируя в лице растерянность, недоумевал, как могло случиться, что больше двадцати дней местные командиры замалчивали происшедшее. А то генерал Иванов не знает, что для любого офицера наитягчайшее преступление состоит не в измене родине, не в трусости и не в казнокрадстве. Самое страшное для офицера — подвести непосредственного командира, выпустив известие о ЧП за пределы части, сделав его известным вышестоящему начальству. Если бы начальник Челябинского танкового нарушил это правило и подал рапорт в Москву (уверен, даже в мыслях у него такого не было), его врагом тут же стал бы непосредственный начальник.

К нам в батальон с другого конца страны, из далекого, глухого гарнизона перевелся «старый» майор, чтобы в благословенном Прибалтийском округе выйти в запас и получить здесь положенное по закону жилье. Он, должно быть, переслужил немало лет, потому что выглядел действительно старым, по крайней мере мне, двадцатилетнему, так казалось. Майора назначили «зам по тылу по второму штату», должность необременительная, и стали подготавливать документы к пенсии. История, в которую бедняга попал, случилась тихим июльским вечером. В тот день майор был в наряде помощником дежурного по караулам. Он стоял на крыльце гарнизонной столовой, наблюдая за порядком, когда мимо него вне всякого строя протопали по направлению к дверям столовой два полупьяных сержанта из нашей учебной роты, без пилоток, с распахнутыми хэ-бэ и свисавшими ниже всех мыслимых пределов ремнями. Ошеломленный майор окликнул их, но тем было не до пустяков. Тогда он догнал сержантов и ухватил одного за шиворот.

Его били прямо там же, на крыльце, перед строем полутора сотен курсантов, пришедших на ужин. Пока прибежали на удачу проходившие мимо офицеры, майору досталось крепко. Сержантов скрутили и отволокли на гауптвахту. Пострадавший в тот же вечер написал рапорт. Перед дембелями вычертилась перспектива военного трибунала и нескольких лет тюрьмы. Но майор не знал, что его злоключения еще не закончились.

Наш комбат считал дни до отъезда в Академию Генштаба. Его родной дядя носил на погонах три большие звезды в ряд и служил в министерстве, так что племянник если и заботился о чем-нибудь, так лишь о том, чтобы дурацкий случай не вмешался в его карьеру. Он глушил любые происшествия в батальоне, лишь бы о них не прознали наверху. История с майором означала крушение всех планов. Неделю комбат вдвоем с замполитом уламывали «старика» забрать свой рапорт. Они навалились на пенсионера, и житья ему от них не стало. Все подробности осады батальон ежевечерне получал от писарей и секретчика. Мы дружно желали комбату погореть на этом деле. Но командиры наши, ко всеобщему удивлению, вдруг проявили такую инициативность, такую настойчивость и силу духа, какой прежде в них никто и не подозревал. Как им удалось, не знаю, но они таки добились от майора отзыва рапорта. Сержанты пробыли на губе неуставное количество суток и возвратились в роту. На майора было жалко смотреть.

Месяца через два после этого случая комбат уехал в Москву учиться в самом элитарном учебном заведении Советского Союза и теперь, думаю, носит столько же звезд на погонах, сколько прежде носил его дядюшка. Никаких препятствий к тому со стороны его личных качеств не было, но главное — ему удалось за те полтора года, что он командовал батальоном, не испортить показатели дивизии ни одним нашим ЧП. Иначе говоря, если судить по документам, батальон в этот период был чист, как утренняя роса.

Хотя нет, что я говорю! Было одно ЧП, о котором прознали в дивизии. И было оно связано со мной.

После учебки я был оставлен служить при ней сержантом, командиром отделения учебного взвода. Фактически я командовал всем взводом, поскольку лейтенанта нам месяца четыре не назначали, а два других сержанта к тому времени уже стали «дедушками» и проводили время в занятиях, не терпевших суеты, — загорали на плоской крыше ремонтного бокса и клеили дембельские альбомы в классе учкорпуса. Стояло лето! Только отслуживший «срочную» знает, какая особенная сладость заключена в этом слове. Нам, служивым учебных рот, было еще слаще, ибо мы летом возили наших курсантов на хозработы в совхозы.

Сельская Латвия, где я служил, живет в основном на хуторах. Мой выездной день состоял из того, что, получив утром в совхозной конторе наряд, я развозил взвод по хуторам, днем собирал их на обед в совхозную столовую и вечером вновь объезжал на автобусе бригады, чтобы увезти взвод назад в часть. Тот злополучный день не заладился с самого начала — утром двое моих курсантов отправились в санчасть с кровавыми волдырями на пятках, по поводу чего замкомвзвода получил изрядный нагоняй от командира роты и тут же передал его мне, только уже в гипертрофированном виде. Потом еще конспект политзанятий: мой дембель проводил их за отсутствием во взводе офицера сам, предварительно визируя конспекты у ротного замполита; подошло время в очередной раз предъявить конспект, а я не успел его ночью подготовить. За что получил отдельный выговор. В общем, уезжал я в совхоз с испорченным настроением. Но затем вроде бы все пошло как обычно, так что я позабыл об утренних тревожных предзнаменованиях и расслабился душевно. Да так, что в столовой днем не досчитался троих курсантов — забыл про хутор, где они работали. Дело поправимое — вскочил в автобус и поехал за ними. Там-то все и произошло.

Возле ворот сарая стояли навытяжку трое моих солдат, а перед ними прохаживался офицер, в котором я с ужасом признал начальника политотдела дивизии. Этого старого полковника боялся даже наш батальонный замполит, что говорило о многом. Я поспешил к месту разворачивавшейся трагедии, в этом сомнений не было, и перешел на строевой шаг метров за пятьдесят.

Полковник слушал мой рапорт и смотрел мне в глаза так, что вся дальнейшая служба открылась мне в эту минуту, и видение то было безрадостное. Он опустил руку от козырька фуражки и сказал, вбивая в меня каждое слово:

— Только что двое твоих курсантов вешали своего товарища. Если бы не мы с начальником штаба, ему не жить.

Земля подо мной ушла куда-то вниз, но я не упал, а на мгновение воспарил и, невесомый, посмотрел на командира, наверное, как-то необычно, потому что полковник насупился больше прежнего.

— Товарищ полковник, этого не может быть. Вы ошибаетесь.

Сказать начальнику политотдела учебной дивизии подобное, будучи два­дцатилетним «молодым» сержантом, — для этого нужно пребывать в серьезном шоке. Мой визави так растерялся, что даже не ответил мне, а быстро повернулся и запальчиво крикнул куда-то за спины белых и уже явно неживых курсантов:

— Юрескул, где ты? — Из сарая показался второй полковник, которого я прежде никогда не видел, но по фамилии знал, что это начштаба дивизии. — Сержант не верит, что эти двое вешали третьего!

Начштаба одновременно с кивком головы произнес:

— Вешали.

Отсюда и до той минуты, когда старшие офицеры уехали, я происходившее помню нечетко. В это время полковник беспрестанно ходил между мной и коротким строем солдат, что-то резко и быстро выговаривая мне. Наконец он остановился и отдал приказание:

— Взвод немедленно в часть! Этих преступников арестовать и на гауптвахту, дальше пусть следователь решает, что с ними делать. Сегодня в девятна­дцать ноль ноль твой комбат и замполит батальона майор Мороз должны быть у меня в кабинете. Выполнять!

Упоминание комиссара батальона тотчас привело мои мысли в надлежащий порядок. У меня еще было свежо впечатление от воспитательного мероприятия, которое майор Мороз учинил недели за две до этого в «постоянном составе» батальона. Тогда двое дембелей из танкоремонтной роты попались на самоволке. Утром майор приказал надеть на них общевойсковой защитный комплект (сплошь резина плюс противогаз), а также и на командира их отделения «молодого» сержанта — за недонесение, отвел в гарнизонный спортгородок и гонял их бегом по стадиону до тех пор, пока, в очередной раз упав, они уже не смогли подняться — все трое были без сознания. Одежда на них под резиновым коконом промокла насквозь и сочилась потом. Их облили водой, и затем они еще несколько часов до обеда маршировали по плацу, а после обеда грузили металлолом в парке.

Офицеры уехали. Я молча обошел курсантов, по-прежнему стоявших не шевелясь, сел на порог сарая и закурил. То, что наговорил мне полковник, я всерьез уже не принимал. Эти трое салажат, на которых форма промокла не меньше, чем на тех самовольщиках, были не только друзьями, но и земляками, что в армии ценится очень дорого. Произошло недоразумение, в этом я не сомневался, но думать об этом не хотелось.

Я поднялся, вновь обошел короткий строй и, оказавшись теперь лицом к лицу с курсантами, начал с того, что отвесил каждому по тяжелой оплеухе. После чего велел рассказывать. Они заговорили разом, причем больше всех частил словами «жертва», который захлебывался слюной, икал и говорил с подвывом.

Вот что они рассказали. Не дождавшись в назначенный срок автобуса и поняв, что про них забыли, ребята от нечего делать залезли в хуторской сад и нарвали три пилотки слив. Пока двое ходили за водой, третий все сливы съел. Его изловили, привязали к дереву и стали играть сцену казни подпольщика. При этом «несчастный» орал во всю глотку, что не выдаст никого, пусть вешают. Именно последнее и услышали полковники, выскакивая из машины, они, как на грех, проезжали мимо.

— Почему же ты не сказал им, что это была игра? — заорал я на «героя».

— Говорил, товарищ сержант, честное слово, говорил, — парень уже трясся от крупной дрожи, — но товарищ полковник не слушал. Он сказал мне: я тебя от смерти спас, ты мне теперь как сын, никого не бойся, я тебя в обиду не дам.

Как восприняли комбат с замполитом известие о вызове в дивизию, я не видел: им сообщил о происшествии по телефону дежурный офицер. Реакция комбата меня совершенно не интересовала. Замполит — вот кто всецело занимал тогда мои мысли, ведь служить нам предстояло вместе еще больше года.

Они возвратились в гарнизон, когда учебка расположилась на Большом проходе перед телевизором, чтобы смотреть программу «Время». Меня вызвали в штаб. Комбат был серо-зеленый, а замполит — пунцовый.

— Где эти разгильдяи? — спросил он первым делом. — Чем заняты?

— Смотрят программу «Время».

Услышав мой ответ, майор завизжал:

— Какой ты командир! Телевизор смотрят. Они теперь должны из сортира не вылезать!

Комбат вмешался:

— Николай Николаевич, подожди минутку, — и обращаясь ко мне: — Пусть каждый из них напишет по объяснительной. Вы, товарищ сержант, напишите тоже. Это срочно, начальник политотдела ждет нас.

Командиры уехали с нашими объяснительными. Я выдал «вешателям» и «подпольщику» по тряпке и сказал:

— Сегодня вам спать не придется. Дежурьте у окна, как увидите Мороза, бегите в туалет и трите пол изо всех сил. Если прозеваете — всем хана, и мне вместе с вами.

Во второй раз командиры остановили «уазик» возле казармы. Дневальный, увидев среди ночи комбата с замполитом, с перепугу заорал «Смир-рна!». Мороз в раздражении махнул ему рукой и первым делом распахнул дверь в туалет. Трое курсантов ползали по полу, шлифуя тряпками и без того чистую плитку. Замполит, должно быть, остался увиденным доволен, потому что сухо сказал им:

— Мойте руки и шагайте в Ленкомнату.

Нам велели написать еще по одной объяснительной.

— А что писать? — спросил я робко. — Ведь все, как было, уже написали.

— Что никто никого не хотел убивать! — завизжал Мороз. — Понятно вам, товарищ сержант? Напиши, что превратил свой взвод в детский сад!

Комбат, сидя за столом, опустил голову на руки, так что пальцы закрыли лицо, и сказал тихо:

— Не верит начальник политотдела, что не хотели вешать. Держится за свое. Если до утра не удастся разубедить, двое виновных и сержант пойдут под трибунал.

До утра мы еще дважды писали объяснительные и дважды комбат с замполитом ездили в дивизию. Перед самым подъемом «уазик» приехал пустой. Командирский водитель забежал сказать, что полковника уломали. Сил радоваться у меня не было.

После завтрака на общее построение роты пришел майор Мороз. Мы стояли, как обычно, взводными колоннами по трое, сержанты в первой шеренге каждого взвода. Замполит начал почти спокойно, хотя визгливые интонации уже начинали пробиваться:

— Вчера четверо (дальше шло слово, синонима которому в нормативной лексике нет) устроили…

Замполит не смог продолжить, потому что раздался смех. Одинокий, раскатистый, неудержимый смех. Рота замерла. Между тем смех продолжался, он уже перешел в хохот. Майор Мороз как бы в оцепенении развернул свое тело и двинулся к нашему взводу. Это смеялся я.

Замполит подошел вплотную и уставился мне в самые зрачки. Его лицо, и без того уже красное, стало темнеть и даже, кажется, раздуваться. Это лицо совсем некстати напомнило мне картинку из моей детской книги «Чипполино» — синьора Помидора. Но смешнее не стало. Мне и вовсе смешно не было, совсем напротив — внутри было холодно, а в голове метался страх. Но я смеялся, и не было сил остановиться. В какой-то момент мне представилась эта сцена как бы со стороны — окаменевшая рота, замершие возле своих взводов лейтенанты и хохочущий в первой шеренге крайнего взвода младший сержант. Я увидел это и внезапно ощутил легкость, какой не испытывал с самой гражданки. Стало понятно, что терять мне больше нечего, потому что за последние сутки я потерял все.

Майор Мороз дождался, когда я дохохочу, и еще с минуту молчал, словно проверяя, не засмеюсь ли я вновь. Затем спросил:

— Закончил?

Я сказал:

— Да.

— Ну, товарищ младший сержант, — сказал он глухо, что было для него необычно, — этот смех ты будешь помнить до конца службы.

Майор Мороз не солгал: он сделал все, чтобы я не забыл. С того момента я стал самым никудышным из всех сержантов батальона. Не было дня, чтобы, встав перед строем, он не помянул меня «незлым тихим словом». Не было ни одной даже ничтожной моей оплошности, которая ускользнула бы от его взгляда или уха. Но все старания замполита пропадали втуне: с того памятного дня меня перестали впечатлять звезды на погонах, и на все его придирки мне было глубоко плевать. Моя задача состояла в том, чтобы не соблазниться самоволкой или бутылкой, ибо в этом случае против меня были бы пущены тяжелые меры воздействия. Но этого удовольствия я Морозу так и не доставил.

Так вот, ЧП с лжеповешением было признано несостоявшимся, что позволило комбату отбыть в Академию, ибо письмо родителей солдата, которому пришлось выстирать сержантское хэ-бэ, комбату простили, а иных грехов за его подразделением зарегистрировано не было. Сведения о других чрезвычайных происшествиях они с замполитом вовремя перехватили и не выпустили за пределы батальона. Вот почему в армии офицеры ценятся не за ум или знания, а за умение скрывать преступления своих подчиненных.

* * *

Под конец службы я вновь столкнулся с феноменом утаивания чрезвычайных происшествий. В этот раз он меня спас.

На четвертом полугодии меня угораздило загреметь на «целину», не сомневаюсь, что Мороз приложил к этому руку. В советские времена «армейской целиной» называлась командировка на уборку урожая, для чего формировались специальные отдельные «целинные» батальоны. В основном эти батальоны комплектовались так называемыми партизанами — призванными с гражданки запасниками, но и срочников было в них немало. Все мы на первом году службы грезили «целиной».

Я был назначен в Управление батальона командиром выездной ремонтной группы. Мне была придана спецмашина с водителем, множество всякого ремонтного оборудования, а также четыре партизана-алкоголика, которые за весь срок нашей совместной службы ни единого дня не были трезвы. Мы мотались по ротам этого сборного батальона и ремонтировали машины, которые не выдерживали нагрузки уборочной страды и ломались довольно часто. На первом этапе уборочной кампании наш батальон утюжил саратовский чернозем, вывозя с полей хлеб, а затем, одолев своим ходом километров семьсот и уничтожив на своем пути все грунтовые дороги (как-никак, пятьсот тяжелых грузовиков, не считая «мелкой сволочи»), переместился на Орловщину, где нас ждала свекла. Там-то, на окраине славного города Ливны, и произошла история, которая едва не стала для меня роковой и которая явилась апогеем всей моей армейской службы.

Это случилось в середине ноября, глухим холодным вечером. Дождь к тому времени стучал по железной крыше нашей казармы уже недели две, не переставая, орловский чернозем из плодородной земли превратился в отвратительную липкую и не смывавшуюся с хэ-бэ замазку, повсюду были грязь, сырость и ветер. Под казарму личному составу Управления батальона местные власти определили узкий и длинный скворечник с бетонным полом, стеклянными стенами и железной крышей. Этот пенал был пристроен к наружной стеклоблочной стене производственного здания на уровне второго этажа и летом служил аборигенам Красным уголком. В солнечные дни, остаток которых мы еще застали, в скворечнике было невыносимо жарко, а во все прочие — нестерпимо холодно, потому что никакого отопления летнему Красному уголку не полагалось. Та маленькая чугунная буржуйка, которую мы выдрали из спецмашины и установили возле железной входной двери, могла обогреть только руки дневального.

Администрация Ливен в подборе помещения для солдатской казармы была неповинна. Как стало известно нашим писарям, гражданские власти предлагали бревенчатый дом с печкой, но командиру «целинного» батальона приглянулся именно этот скворечник. Офицерское общежитие расположилось в теплом одноэтажном доме. Мы не удивились такому раскладу, потому что так же было и в Саратове: там председатель колхоза отвел для солдат пустовавшую летом школу. Но подполковник изрек историческую фразу: «Если солдат ночь промерзнет, днем его на подвиги не потянет!» — в результате чего школу заняли офицеры, а нас определили в летние дырявые палатки. Мы, срочники, были к таким вещам привычны и по вечерам без лишних слов заворачивались в шинели и спали себе преспокойно. Но ливенский скворечник потряс даже наше воображение. Партизаны, их в Управлении было тридцать человек, столько же, сколько срочников, пытались бунтовать, но подполковник их быстро унял.

Вообще-то надо было бы рассказать об этом человеке подробнее, но места для него ни в какой статье не хватит. Ограничусь лишь тем, что в молодости он не раз становился чемпионом Прибалтики по классической борьбе, обладал чудовищной физической силой, необычайно красивым глубоким басом и колоссальных размеров животом. Его коронным воспитательным приемом был резкий удар ребром ладони по груди воспитуемого, из-за чего все значки, украшавшие дембельские гимнастерки, были вогнуты. Звали подполковника Арнольд Степанович Сорокин.

Уже к середине ноября всякая работа на орловских полях затихла из-за непрерывных дождей. От местных жителей мы узнали, что уборка возобновится теперь только в феврале, во время регулярной ежегодной оттепели. Тем не менее батальон не отправляли. До нас дошли слухи, что в Опергруппе, как именовался объединенный штаб семи «целинных» батальонов, дислоцированных в тот год на Орловщине, еще не решили, кого будут оставлять здесь до февраля.

В такой вот ноябрьский вечерок и поднялся к нам в казарму по гулкой стальной лестнице гражданский мальчишка. Мы в тот момент азартно резались в карты на «уши». Я только что получил изрядное количество раз по обоим ушам и теперь в сторонке от галдящего круга студил их мокрым платком. Мальчишка толкнул меня в плечо:

— Слышь, там вашего пацана офицеры мочат.

Грохот, с какой шестьдесят пар солдатских ног скатились по железной лест­нице, и сейчас слышится мне, когда я вспоминаю эту историю. Мы опоздали — офицеры уехали, бросив свою жертву в луже посреди деревенской улочки. Мы осветили бездвижное тело факелом из скрученной газеты и узнали Сережку Гарипова, единственного в батальоне салажонка, прослужившего к тому времени меньше полугода. Точнее сказать, признали мы его с трудом, потому что лицо парня напоминало залитую кровью подушку. Он был в сознании, но ничего не соображал, не говорил, а только мычал и как-то судорожно открывал рот. Мы принесли его на плечах в казарму и, передав с рук на руки нашим санитарам, вновь бросились к лестнице.

Нас остановил писарь-партизан. Он был умный, тот писарь, и ловкий, надо признать. Интрига, которая закрутилась тогда, была организована им.

Писарь загородил собой дверь и был бы непременно смят, если бы сразу не выкрикнул кодовое слово «трибунал!».

— Если вы разнесете офицеров, то — трибунал и тюрьма! Здесь вам не гражданка, пятнадцатью сутками не обойдется.

Это сразу остудило партизан. Мы, срочники, еще пытались их расшевелить, говоря, что всех не посадят, а зачинщиков не найдут, но мужики только угрюмо сопели. К тому же кто-то из них предложил иной план действий — написать жалобу в военную прокуратуру. Личности двух офицеров, избивших Сережку, мы уже выяснили — гражданский мальчишка назвал их. Местные ребята целыми днями крутились в расположении части и многих из нас давно знали по именам. Я в сопровождении нескольких партизан был направлен в офицерское общежитие посмотреть на тех двоих и удостовериться в словах мальчишки, который сказал, что оба пьяны. После этого мы должны были позвонить подполковнику, жившему отдельно от своих офицеров в городской гостинице, сообщить о случившемся и сказать, что направляем жалобу в прокуратуру. Этого требовали правила субординации.

Подполковник обругал меня, прорычал, что утром сам во всем разберется, и бросил трубку. Ничего другого я от него и не ждал. Мы вернулись в казарму, и я принялся за письмо.

Когда дневальный вышел «до ветра», ко мне подсел писарь. Он прочитал готовое письмо и сказал, что это никуда не годится. Я обиделся.

— В прокуратуру писать бесполезно, — пояснил он, — они все друг с другом «вась-вась».

Во мне еще не до конца улеглась злость на этого человека за то, что он сорвал нашу расправу, поэтому я угрожающе спросил:

— Чего ж молчал?

Писарь отвечать не стал. Он еще раз бегло просмотрел письмо, а затем сказал, продолжая свою мысль:

— Прокуратурой их не испугаешь. Писать надо в «Красную Звезду». Они журналистов боятся, это точно. Только посылать бесполезно: пока суд да дело, нас уже здесь не будет.

Я растерялся. Писарь вернул мне письмо и сказал:

— Напиши в двух экземплярах, собери подписи. Один экземпляр отдай Сорокину, пусть сожрет его. А за второй поторгуйся. Придумай, что можно с подполковника содрать. Выторгуй каждому по два одеяла, не то скоро зима, околеем тут все ни за грош. На большее не потянуть.

Утром поступил приказ строиться на развод всему Управлению: и личному составу, и штабу. Такое случалось крайне редко, обычно у офицеров был свой развод. Партизаны передали через дежурного по части, что строиться будут в казарме, если офицерам надо, пусть поднимаются наверх. В этом состояла персональная месть Сорокину: с его животом подняться к нам на верхотуру было делом непростым. Все лежали на нарах и вслух гадали, что нам ответят, когда прибежал дневальный и с порога крикнул:

— Идут!

Мы быстренько построились в дальней части прохода, так что прибывшим офицерам волей-неволей пришлось встать на левом фланге. Для них это было позорно, но потребовать от нас перестроиться они не посмели. Прошло с четверть часа, и наконец лестница загудела под тяжелыми шагами. Подполковник ввалился в казарму с лицом кирпичного цвета и вздувшимися венами на трапециевидной шее.

Дальше все покатилось по знакомому сценарию. После рапорта и приветствия, на которое ответил только офицерский строй, подполковник вызвал тех двоих (из них в действительности только один был офицером, лейтенантом, другой — прапорщик) и влепил каждому по такой плюхе, что лейтенантик тут же растянулся на полу, а прапорщик, жилистый гад, отлетел шагов на пять, но равновесие удержал. Сорокин повел из-под бровей бульдожьим взглядом и пророкотал:

— Все! Инцидент исчерпан. Кто мне звонил? Выйти из строя.

Я вышел, готовый получить удар кулаком размером с литровый чайник. Я и боялся, и надеялся, думая, что на этот раз партизаны сорвутся по-настоящему. Но подполковник бить меня не стал. Он посмотрел сверху вниз недоуменно и с досадой в голосе сказал:

— Так ты, говнюк, срочник! — И, набирая децибелы: — Да как вы, товарищ младший сержант, посмели среди ночи беспокоить командира части! Да как ты смел угрожать мне!

Ну и так далее, долго пересказывать. Я дождался паузы и сказал, что письмо уже передал местному жителю, который обещал в понедельник, отправляясь в город на работу, занести его на почту; дело было в субботу. Этот ход предложил мне писарь, пояснив, что за два дня торгов я смогу «отоспаться на командире».

— Кем ты меня пугаешь? — В голосе подполковника появилась усмешка. — Прокурор мой лучший друг, мы недавно с ним семь трупов закрыли!

(Несчастный случай в одной из рот, к слову сказать, не единственный.)

Дальше его опять понесло, я не перебивал, но в следующую паузу вставил:

— Письмо не в прокуратуру, письмо в «Красную Звезду».

Следом за этой фразой произошло то, во что я никогда бы не поверил, если б не оказался тому свидетелем. Подполковник тут же, не тратя ни секунды на осмысление услышанного, скомандовал:

— Батальон, разойтись! — И, полуповернув ко мне голову, добавил негромко: — А ты за мной.

Следующие два дня я провел в долгих задушевных беседах с глазу на глаз с человеком, при упоминании имени которого трепетали все в батальоне. Ко мне он был внимателен и обращался исключительно по-граждански:

— Послушай, Виталик, — говорил он после очередных расспросов о моей доармейской жизни, — ты требуешь невозможного. Я не могу сломать людям жизни, это слишком жестоко. Давай сойдемся на чем-нибудь другом, но письмо надо вернуть.

— Что же тут жестокого? — спрашивал я с мягким удивлением. — Все по Уставу.

Дело в том, что вместо дополнительных одеял я потребовал «неполного служебного несоответствия» лейтенанту и прапорщику. Что означало для одного—пробыть в лейтенантах до конца службы, а для другого — быть уволенным с «волчьим билетом». Я обязался передать подполковнику дубликат письма с шестьюдесятью подписями в обмен на соответствующие моим требованиям документы, которые хотел сам отправить в штаб нашей дивизии.

Два дня я ходил, не обращая ни на кого внимания, и два дня все штабные офицеры уступали мне дорогу. Два дня Сережка Гарипов, еще не оправившийся от побоев, с опухшим лицом и жуткими кровоподтеками под глазами, канючил, чтобы я бросил эту затею, потому что его затаскали в штаб и он уже стал заикаться от страха перед своей будущей службой, которую ему там в красках описали. Я ему говорил, чтоб не верил. Два дня командирский шофер, такой же, как я, срочник, обхаживал меня, пытаясь выяснить, кому из гражданских я передал письмо. Два дня я был центром всеобщего внимания — уважения, ненависти, зависти, восхищения. Должен признаться, это приятно. Я еще не знал, насколько такое внимание может быть опасно. Но скоро я узнал.

В воскресенье после ужина меня вновь вызвали к Сорокину. Подполковник спросил, не передумал ли я, и махнул рукой:

— Ладно, будь по-твоему. Иди за письмом.

Я выскочил из штаба, нырнул в ближайший проулок и с полчаса бегал по деревенским улочкам городского предместья. Письмо все эти два дня лежало у меня на груди. Когда я вернулся, в командирском кабинете кроме подполковника меня ждали еще начштаба и замполит. В ответ на вопросительное движение бровями я так же молча кивнул. Сорокин повернулся к начальнику штаба. Тот, хмурый, с поджатыми губами, положил на стол два листа с отпечатанным на машинке текстом. Я внимательно прочитал оба и затем попросил скрепить документы круглой печатью. Начштаба засопел, но командир только усмехнулся и качнул головой, разрешая. Потом я еще попросил запечатать листы в конверты и надписать адрес, а также предоставить мне машину, чтобы я смог тут же отправиться на почту. Подполковник разрешил и это. Наконец, когда все мои требования были удовлетворены, я достал из-за пазухи письмо. Командир поднялся на ноги и взял у начштаба конверты. Наступил торжественный миг обмена документами. Мы подошли друг к другу, каждый сжимая в правой руке свой пакет, и долю секунды оставались неподвижны. Затем быстро обменялись пакетами.

Начштаба и замполит вышли, мы с командиром снова остались наедине. Сорокин проверил письмо и бросил его в печку, затем повернулся ко мне.

— Ну что ж, сержант, — сказал он, — ты победил, признаю. Я ошибся, и ты меня не простил. Хорошо, я умею держать удар. Только и ты ведь когда-нибудь ошибешься, все ошибаются. Тогда наступит моя очередь бить. Посмотрим, выдержишь ли ты мой удар, потому что я тебя уж точно не прощу.

Мне сейчас не верится, но я действительно помню эту сцену в деталях и слова его помню. Ни один из нас в ту минуту не подозревал, как скоро сбудется это предсказание.

Прошло недели три. Уже давно наступил декабрь, на дворе вовсю мело, морозы по ночам придавливали ртуть в термометре ниже двадцатиградусной отметки, в казарме изо рта валил пар, на бетонном полу застыла накапавшая с потолка вода, и стекла в железных рамах обросли толстенной ледовой шубой. Мы теперь спали не только одетыми, в сапогах, накрываясь поверх шинелей бушлатами, это было и прежде, но и сбившись на нарах в тесную кучу. В двух шагах от нашего морозильника в бревенчатом домике жарко топились «голланд­ки», неслась из магнитофона музыка и офицеры в расстегнутых рубашках играли на бильярде.

В один из таких безнадежно зимних дней поутру ко мне в столовой подсел писарь и шепнул:

— Получена телефонограмма — встречать завтра на вокзале следователя военной прокуратуры.

Он тут же ушел, а я остался на месте, пригвожденный к стулу ошеломившей меня новостью. Оперативность, с какой сработал в далекой Латвии штаб нашей дивизии, вызывала уважение, но главное — не побоялись скандала. Хотя, конечно, отправленные мною документы не оставляли дивизионным штабистам иных вариантов. Какие-то слабые сомнения все же оставались, не серьезные, а так, на всякий случай: чтобы раньше времени слишком не радоваться. Мало ли, всякое бывает, тем более в нашей армии. Однако остатки этих осторожных мыслей были рассеяны после завтрака. Меня вызвал зампотех и приказал готовиться в командировку — я должен был срочно выехать на своей «летучке» в самую дальнюю роту, отстоявшую от штаба батальона на двести пятьдесят километров. Я спросил его: зачем? И он ответил: ремонтировать машины.

— Во всех ротах машины уже месяц стоят на приколе, а на складах давно нет ни одной запчасти. Чем ремонтировать?

После известных событий зампотех старался со мной разговаривать как можно меньше, поэтому слушать меня не стал, а лишь прибавил к сказанному:

— Ничего не знаю. Это приказ, товарищ младший сержант.

Когда-то замполит нашей учебной роты собирал по вечерам в сержантском классе командиров отделений и читал нам статьи дисциплинарного устава. Должен признаться, такого рода чтение вслух замечательно промывает мозги. Из нас уже тогда никто не сомневался, что самая тяжелая служба — это служба по уставу. С тех своих «молодых» времен я к слову «приказ» относился с почтением, так что, услышав его от зампотеха, приуныл не на шутку.

Выручила меня наша машина. Стоило водителю ее завести, как минут через пятнадцать в моторе что-то грохнуло, заколотилось и двигатель встал. Радости моей не было предела. Я весело доложил зампотеху, что мотор «дал клина».

Короче говоря, все складывалось к тому, чтобы я встретился на следующий день со следователем. Это было необходимо, потому что без меня наши умельцы могли его убаюкать так, что он тут же закрыл бы дело. Весь день я прожил в предвкушении скорой встречи и мысленно обдумывал будущий разговор. Перед ужином в казарму поднялся зампотеховский водитель и сказал мне:

— Собирайся, после ужина выезжаем в пятую роту. Приказано отвезти тебя одного.

Не буду рассказывать, что я в эту минуту пережил и какие мысли потом передумал, здесь беллетристике не место. Все, что я мог придумать, так это сослаться на недомогание — болен и все, помираю. Глаз болит, спасу нет. Всем так и говорил, кто приходил звать меня в штаб, а сам торопился натереть глаз и постарался на славу. Наконец прибежал дежурный по части и заявил, что меня отволокут силой. Пришлось идти. Ноги у меня слегка подрагивали, но не от страха, а от нервного напряжения, как бывало на регби перед начальным свистком. В штабе вместо своего непосредственного начальника я нашел ожидавшего меня замполита.

— Что случилось? — участливо спросил «целинный» замполит. — Мне доложили, что вы не можете отбыть в командировку.

— Заболел, товарищ капитан, с глазом что-то. И голова тоже.

Капитан убрал мою руку, которой я прикрывал глаз, и посмотрел на вспухшее веко и красный белок.

— Ну-ну, — успокаивающим тоном произнес он, — пойдемте к доктору, пусть он посмотрит.

Мы вышли на улицу и зашли в дом с другого крыльца — там располагалось офицерское общежитие. В первой комнате, под голой электрической лампочкой, облокотясь на бильярдный стол, с кием в руке и папиросой во рту стоял тот самый прапорщик, что бил нашего салажонка и на которого я вытребовал у подполковника служебное несоответствие, кстати, он служил в моем родном рембате. Увидев меня, прапорщик стиснул губы и подался вперед, тут же качнувшись — он был пьян. Я усмехнулся ему в лицо. В это время замполит вышел из соседней комнаты в сопровождении седого высокого человека в офицерском галифе, нательной рубашке и домашних тапочках.

Когда я говорил, что не встречал среди офицеров хороших специалистов, я был не до конца искренен, точнее — из тех моих слов нужно сделать обширное исключение для военных врачей. Все они, с кем я столкнулся за два года, были настоящими профессионалами.

Врач двумя пальцами приподнял мое веко, взглянул на глаз и тут же изрек:

— Натер.

Замполит осуждающе покачал головой, как бы говоря: «Не ожидал от вас», но вслух произнес короткое:

— Отправляйтесь.

И тут я, то ли от растерянности, то ли с отчаяния, выпалил:

— Никуда не поеду! Я болен! Не имеете права больного отправлять.

Замполит внимательно посмотрел на меня, и я заметил, что его взгляд медленно приобретает стальной оттенок. Он втянул воздух ноздрями и громко позвал:

— Товарищи офицеры!

В ту же секунду, словно они только и ждали команды, комнату заполнили офицеры штаба. Они обступили нас и молча смотрели на меня в ожидании следующей команды. Я оглянулся и увидел стену ненависти. Если бы замполит крикнул: «Ату!» — они бы тут же разорвали меня, об этом говорили их взгляды. Пауза затягивалась. Ощущение близкой опасности, как видно, прояснило мои мысли. Я почти жалобным тоном спросил:

— А поужинать-то можно перед дорогой?

Голос замполита тут же обрел прежние заботливые интонации:

— Так вы еще не ужинали? Ну, конечно, в дорогу надо поесть, путь неблизкий. Где начпрод? Нужно покормить сержанта. — И обращаясь снова ко мне: — Идите скорее в столовую, сейчас вас накормят.

Я медленно вышел за дверь и медленно спустился с крыльца. Замполит почему-то замешкался в сенях. Я медленно завернул за угол и что было сил дал деру в темноту ночных улиц.

Теперь вспоминаю, и спину обтягивает холод. Словно не я это, двадцатилетний, стою сейчас перед глазами, а мой сын, и мне за него страшно.

Всю ночь я провел в городе, шарахаясь от любого звука. И всю ночь Управление батальона в полном составе, и офицеры, и солдаты, прочесывало город в поисках меня. Они проехали мимо на нескольких крытых грузовиках, когда я хоронился в кустах возле дороги. И потом я несколько раз видел издалека их группы, шагавшие по ночным улицам. Я оказался в роли зверя, на которого объявлена охота. Никому не пожелаю испытать это ощущение.

О той ночи можно было бы написать целый роман, но сейчас речь не о том. Я возвратился в часть, когда, по моим подсчетам, следователь уже должен был приехать. На крыльце штаба стоял писарь и смотрел на меня как на приговоренного к повешению. Я ему весело подмигнул.

— Не тот это следователь, — со свистом прошипел он, — не по твоему делу. Этот приехал дело о семи трупах закрывать. Говорил ведь, требуй одеяла.

В жизни бывают такие моменты, когда вдруг явственно ощущаешь скачок времени, скажем, ты жил, ощущая себя тридцатилетним, и вдруг сразу осознал, что тебе уже под пятьдесят. В ту минуту на штабном крыльце я испытал на себе такой скачок. Только что я был двадцатилетним парнем, веселым, бесшабашным, считавшим себя уже практически гражданским человеком. Какая-то секунда, и вот уже я стою старый, потерянный, раздавленный внезапным известием, человек без будущего.

Дальше тяжело вспоминать, хоть напрягаться для этого и не надо, память сохранила все детали того дня. Помню, как стоял навытяжку в командирском кабинете. Помню, как Сорокин красочно рассказывал незнакомому старшему лейтенанту о бедах батальона, связанных со мной, на примере прошедшей ночи. Помню даже, что у того старлея были расклешенные брюки и «дембельская» фуражка, какие позволяли себе только старшие офицеры. Помню, как он волок меня через всю комнату, ухватив за локоть, чтобы показать раскрытый на столе томик Уголовного кодекса: «Читай свою статью!». И помню, что отчеркнул в книге его ноготь: «В военное время расстрел, в мирное время от трех до семи лет тюрьмы».

— Товарищ подполковник, готовьте на этого мерзавца рапорт, — бодро отчеканил старший лейтенант.

Сорокин на это почти весело сказал:

— А уже все готово!

И действительно, протянул гостю исписанный листок бумаги. Старлей пробежал текст глазами, удовлетворенно качнул головой и убрал бумагу в портфель.

Еще я помню, как стоял на крыльце, а подполковник в это время лично провожал старшего лейтенанта до машины. Тот протянул ему на прощание руку, оглянулся на меня и сказал Сорокину:

— Подержите его где-нибудь несколько дней, я пришлю за ним конвой.

И все! Уехал! Он уехал на моих глазах, увозя в портфеле мою судьбу.

С той минуты и до дня отправки батальона прошла неделя. Усилия подполковника оправдали себя, и нас в середине декабря отпустили восвояси. До самого того дня, до самой минуты, когда мы ввалились в вагон, я жил словно окруженный вакуумным коконом. Снаружи что-то происходило, текла какая-то жизнь, но все это было для меня далеким и почти нереальным. Внутренность моего кокона была заполнена лишь одним — ожиданием. Я что-то ел, что-то пил, по ночам иногда даже удавалось заснуть ненадолго, но все это мало занимало меня. Единственно, чем я в то время был по-настоящему занят, так это ожиданием. Каждую минуту и днем и ночью я беспрерывно ждал конвоя. За одну неделю я, еще не успев повзрослеть, уже успел состариться.

В день отправки я командовал погрузкой остатков зампотеховского склада, когда ко мне на «рампу» взлетел командирский «уазик». Сорокин приоткрыл дверку и, не вылезая из машины, пророкотал михайловским басом:

— Ну, Виталик, готовься. Я позвонил в дивизию, тебя ждут.

Сказав это, подполковник тут же уехал. То есть приезжал он специально ради того, чтобы напоследок еще раз ударить меня. Сколько же в нем должно было скопиться ненависти к двадцатилетнему мальчишке, чтобы в суматошный день отправки улучить минутку для последней мести. Ненавидел, а расправиться не решился — не посмел нарушить армейский закон и создать своими руками для дивизии ЧП. Я это понял по его деланно веселому тону. Ко мне стала возвращаться жизнь

По приезде в часть я узнал, что никаких бумаг из дивизии на того прапорщика, он служил в нашем батальоне, не поступало и вообще никто ни про какое избиение солдата не знает. Тогда я понял, что посланные мной документы по звонку Сорокина перехватили в штабе дивизии.

* * *

Вооруженные силы — советские, российские, американские, британские, не важно чьи — это каста. В чем отличие касты от закрытой корпорации? В последней закрытость от внешнего мира поддерживается насильственно (режимными мероприятиями), тогда как члены каст охраняют замкнутость своей среды совершенно добровольно. Все потому, что они обладают психологией человека, семья которого окружена большим, разнузданным и враждебным к этому человеку миром. Только в семье, как бы она ни была недружна, только в ней он ощущает себя в безопасности, только на своих родственников он может положиться, только они его ни в каком случае не выдадут, даже если по бытовым поводам будут ругаться с ним беспрестанно. Один за всех и все за одного — принцип существования любой касты; другая формулировка этого принципа — круговая порука. Армия, чья бы она ни была, по типу своего психологического устройства представляет собой классическую индийскую касту (к тому же типу относится сицилийская мафия). «Вынести сор из избы» означает открыться внешнему миру, подставить свою «семью» под удар критики. Для командира любого уровня это невыполнимо уже на психологическом уровне — он член касты.

Российская армия относится к числу немногих армий, у которых закрытость неполная, с брешью. Одной своей гранью наша армия открыта гражданскому обществу, и эта грань — срочный призыв. Любой офицер, в особенности послуживший по гарнизонам немало лет, лишь к солдатам (и сержантам, разумеется) четвертого полугодия службы, то есть к «дембелям», относится как к членам своей касты, все прочие — более «молодые» — для него люди пришлые, чужие. В этом заключена одна из психологических причин дедовщины: офицеры покрывают «дедов» не только из соображений личной выгоды и не только из боязни «вынести сор», но еще и потому, что «деды» — свои, а «молодые» — чужие.

Как только надежды не самой умной части Российской Государственной Думы на профессиональную службу осуществятся и срочный призыв будет заменен службой по контракту, наша армия наглухо закроется от общества, окончательно превратившись в касту. И не надейтесь, что модель отношений этой касты с обществом будет скопирована с английской или французской, наша модель будет напоминать латиноамериканскую, где политикам (то есть в конечном счете бизнесу) приходится откупаться от генералов, чтобы те не навязывали им свою волю.

Будет ли в профессиональной армии дедовщина? Конечно, будет, мы это знаем из опыта американской армии, где дедовщина существует, и, если верить американским журналистам, весьма жестокая. Только причины дедовщины будут иные, чем сейчас. В нашей теперешней армии изначальная, так сказать, базисная причина дедовщины — детский возраст основной массы солдат, о чем мы здесь уже много говорили. В профессиональной армии причиной жестокости межчеловеческих отношений в солдатской среде явится селекция.

* * *

Однако нас неуставные отношения в профессиональной армии совершенно не волнуют — вы знали, на что шли, сами расхлебывайте. Мы боимся за судьбу наших детей, призванных на защиту родины: как бы они не оказались на госпитальной койке, искалеченные не врагами страны, а своими же товарищами. Гарантией того, что подобного не случится, могло бы стать уничтожение дедовщины. Как этого добиться? Такой разговор можно начинать, лишь уяснив возможные последствия. Хотите знать, как будет выглядеть обычное, не образцово-показательное армейское (флотское, ВДВ, ВВС, МВД и прочее) подразделение срочной службы наших нынешних Вооруженных Сил, если в нем установятся исключительно уставные отношения между солдатами?

Тут надо пояснить, что ставшая привычной формулировка «неуставные отношения между солдатами» с юридической стороны — нонсенс, потому что уставы не разделяют рядовой состав на отдельные группы в зависимости от срока службы и, следовательно, не регламентируют отношения между ними. При этом всем в нашей стране, и служившим, и не служившим, известно, что солдатская среда состоит из четырех социальных групп (именно так, поскольку каждая группа обладает своим социальным статусом): салаги, молодые, черпаки, или кандидаты, и дембеля, они же «деды». Если военные юристы-теоретики введут в научный оборот понятие неуставных отношений между рядовыми, то им тут же придется расписать уставные отношения между ними, тем самым официально закрепляя существующее в реальной жизни иерархическое разделение рядового состава — делая его легитимным. Я сейчас не готов сказать, правильно ли это было бы или нет, но знаю определенно, что в настоящий момент в юридическом аспекте рядовой состав является однородным. Так что мы, говоря о неуставных отношениях между рядовыми, должны отдавать себе отчет в юридической неграмотности такой формулировки. Между прочим, здесь нет никакой казуистики, поскольку речь идет о взаимоотношениях юриспруденции и реальной жизни. Как искусство и литература не являются калькой реальной жизни, так и юриспруденция не отражает ее, а состоит с ней в довольно-таки сложных взаимоотношениях. Мы здесь, конечно, распространяться на эту тему не будем, а лишь укажем, что в юридическом смысле феномена армейской дедовщины не существует и все проявления так называемых неуставных отношений рассматриваются исключительно с позиций Уголовного кодекса.

Да, так что произойдет с нашими современными Вооруженными Силами, если из них исчезнут неуставные отношения в солдатско-сержантской (и матросско-старшинской) среде? Могу показать это на примере из собственного опыта.

Когда я по окончании учебной роты узнал, что продолжу свою службу здесь же, обучая курсантов, сразу решил — буду делать это исключительно по уставу: никакой грубости, никакого ночного мытья туалетов, никакого руко­прикладства. Что и стал претворять в жизнь, едва получил под свое начало первых новобранцев. Скоро уже мой взвод напоминал тихий островок среди шумящего океана. Я отдавал приказания ровным голосом, обращался к своим подчиненным исключительно на «вы» и даже не по фамилии, а — «товарищ курсант». Ребята ели меня глазами и души во мне не чаяли. Я блаженствовал.

Истекал май, до присяги оставались считанные дни. Рота все время проводила в учкорпусе, где курсанты штудировали уставы и зубрили текст присяги, и на плацу, где мы спешили обучить их строевым приемам, чтобы они не опозорили нас в торжественный день. Тот памятный случай произошел, когда я, как обычно, построил взвод в дальнем конце плаца неполным каре и, стоя внутри, демонстрировал очередной прием шагистики. Неожиданно раздался знакомый до боли в буквальном смысле этого слова голос. То был мой бывший замкомвзвода Александр Борисович Гусаков, который все никак не мог демобилизоваться. Его сопризывники давно разъехались по домам, и только этого сержанта задерживали в наказание за недавний проступок — он, пьяный, избил сразу двоих патрульных.

Фраза, которая прилетела ко мне в то утро из-за курсантских голов, воспроизведению здесь не подлежит. Я тут же скомандовал взводу разойтись, а сам двинулся на голос. Действительно, у бровки плаца стоял он — сержант третьего года службы, мой бывший командир, покачивался с пятки на носок и презрительно кривил нижнюю губу.

— Как ты с ними разговариваешь? — это литературное переложение его вопроса.

Я ответил своим вопросом:

— Товарищ сержант, зачем вы позорите меня перед моими подчиненными?

Надо сказать, в том была вольность — так обращаться к этому примату; будучи курсантами, мы о подобном и помыслить не могли. За меньшее он коротко бил выпрямленными пальцами в солнечное сплетение, затем подцеплял курсанта за ремень и подтягивал его бледное лицо к своему взбешенному. Теперь он тоже взбеленился, шагнул ко мне, но бить не стал, а только подтянул меня к себе за ремень и прохрипел:

— Обурел, салага! На говно пойдешь после отбоя.

Я сказал твердо и яростно:

— Не пойду! Можешь убивать.

В ту минуту мною руководило бесстрашие отчаяния, за нами следили курсанты, мой авторитет стоял на кону. Я ждал жестокого удара. Его не последовало. Гусаков сказал:

— Дурак ты. Они тебе через три месяца на шею сядут, ничего с ними не сможешь сделать. Если сейчас их в кулак не зажмешь, потом будет поздно. Я тебе добра желаю. Говорил же ротному — нельзя тебя оставлять, не справишься.

Он досадливо махнул рукой, словно хотел сказать: «Пропал взвод!», развернулся и зашагал прочь, движениями спины показывая, насколько ему все это уже безразлично.

Гусаков ошибся — мои курсанты вышли из подчинения не через три, а через два месяца. От их прежнего уважения, от влюбленных взглядов не осталось и следа. Они попросту перестали обращать на мои приказы внимание, слушать слушали, но выполнять не торопились. В считанные дни дисциплина во взводе расшаталась до того, что я уже не мог, ведя строй по Большой дороге, скомандовать «строевым», потому что знал — не выполнят, опозорят. Наряды по кухне превратились в настоящее мучение для меня. В караулах расшатавшаяся дисциплина грозила уже нешуточными бедами: мы охраняли боезапас развернутой танковой дивизии, и разгильдяйство здесь могло обернуться катастрофой. Я понимал, что дальше будет только хуже, и начинал с опаской ждать следующего дня. Проблема разрешилась бы, расскажи я обо всем своим дембелям. Конечно, по головке бы они меня не погладили, но порядок во взводе навели бы моментально. Однако сама мысль, что я должен пожаловаться, была мне ненавистна, и я продолжал мучиться в поисках выхода, до последнего рассчитывая обойтись собственными силами. Приближался кризис, я это чувствовал и боялся.

Он разразился в первый для моих курсантов день полевых работ. Для меня в качестве командира он тоже был первым, тем не менее я справился со всеми организационными задачами вполне успешно, чему был рад и доволен собой. День прошел без проблем, и вечером я отправился на совхозном автобусе по хуторам собирать свой взвод. Последним был хутор, где работало самое большое число курсантов, человек пятнадцать. Водитель затормозил на шоссе и посигналил. Внезапно нехорошее предчувствие захолодило меня изнутри.

Сумерки уже спустились на землю. Шоссе, словно река, отражало небо, разделяя светлой полосой ставшие темными поля. Хуторские постройки сливались на фоне яркого заката в единую массу. От них долетел топот множества каблуков, и вскоре на дорогу выбежала вереница солдат. Они было проскочили мимо меня к автобусу, но я окликнул их и велел построиться.

Я медленно шел вдоль строя, уже зная, что предчувствие не обмануло. Мысли, одна другой горше, кружили в голове хороводом, лоб горел, а во рту появился металлический привкус, как после удара. Мне казалось, я слышал звук собственного сердца — в ушах что-то стучало. То, что произошло, было тяжелее моих самых мрачных фантазий. Ничего более позорного для сержанта учебной роты нельзя и представить. Я был уничтожен.

Пройдя из конца в конец строя и так же медленно возвратившись назад, я подошел к левофланговому.

— Дыхни! — коротко приказал я.

Курсант ухмыльнулся, и меня обдало волной крепкого «свежака». В тот же миг мой кулак врезался в его челюсть.

— Дыхни! — крикнул я, подскакивая к следующему, и опять ударил.

Короткими приставными шагами я продвигался от солдата к солдату, кричал: «Дыхни!» — и бил, «Дыхни!» — и бил, «Дыхни!» — и бил, бил, бил. С каждым новым ударом в моей душе становилось все меньше тех нравственных принципов, что поселились там за время моего курсантского «детства». С каждым новым курсантом становилось все меньше того отеческого умиления, какое нежданно-негаданно появилось во мне, когда я впервые встал перед строем новобранцев в качестве их командира. С каждым новым ударом я становился другим.

Говорят, понять человека — это значит мысленно поставить себя на его место и осознать, что в этих условиях поступил бы так же, как он. В тот вечер возле того хутора я понял своего бывшего командира сержанта Гусакова.

Пройдет еще около трех месяцев, и за неделю до выпуска во время ежеутреннего ритуала заправки коек солдат соседнего взвода громко «пошлет» своего «молодого» командира отделения. И пока тот будет растерянно моргать, я кинусь на его обидчика, чтобы вдвоем с еще одним сержантом, подскочившим с другой стороны, протащить парня по всему проходу меж взводных расположений и влепить его что было сил в стену. В тот момент я буду своим затылком ощущать затаивших дыхание сто пятьдесят человек, начинавших понимать, что против них всего только пятнадцать сержантов. Через кожу спины, а не через голову войдет в меня ощущение минного поля, на котором неверный шаг приводит к взрыву. В этот раз я сделаю верный шаг, и рота, после секунд­ной паузы, вернется к утренним заботам, а забывшийся курсант отправится скоблить пол в туалете, чем будет заниматься всю неделю до выпуска.

Назовите меня зверем, назовите меня извергом. А я отвечу вам на это, что мне единственному из сержантов нашей учебной роты бывшие курсанты писали письма, после того как разъехались по линейным частям. До сих пор это составляет предмет моей гордости. В чем была причина такого их отношения ко мне, не знаю. Только больше я не обращался к ним со словами «товарищ курсант» и не говорил им «вы». Слова мои стали простыми и жесткими, если дело шло о каком-нибудь проступке. Правда, я никогда ни над кем не издевался и не выказывал никому презрения, я никого не оскорбил словом и крайне редко лишал сна. Но затрещины сыпались из моей руки на головы курсантов по всякому случаю разгильдяйства. Размышления о неуставных отношениях больше не занимали меня. Я теперь тревожился, как бы не утратить дистанцию между мной и взводом, которая с того памятного вечера возле латышского хутора помогала мне руководить без малого тремя десятками своих сверстников.

«Молодые» сержанты учебных рот находятся в очень сложном положении: от курсантов их отделяет лишь полгода службы, что подчиненными не воспринимается как большое достоинство, и под конец учебного периода курсанты часто выходят из подчинения. Однажды я стал свидетелем подобного случая. Получилось так, что после очередного дембеля и после того, как меня изгнали из «учебки» в «постоянный состав», в учебной роте осталось только трое старослужащих сержантов. Ротному следовало бы озаботиться этим обстоятельством, но только что заступивший на эту должность вчерашний взводный решил, что с молодыми сержантами ему будет работать легче. На деле произошло то же, что в свое время со мной, только уже в масштабах роты — через два месяца новые курсанты всех пяти взводов вышли из подчинения сержантам. До меня на второй этаж, где я теперь жил, доходили слухи о происходившем внизу, но я не очень в них верил, пока однажды не увидел, как целый курсантский взвод, окружив кольцом своих сержантов, гоняет их по кругу. Должен признаться, жуткое было зрелище.

Ума не приложу, что будет твориться в нашей армии, когда срок службы сократится до одного года. Как бы в положении того взвода не оказались все Вооруженные Силы.

* * *

Итак, прежде чем начинать борьбу с дедовщиной, нужно усвоить, что противоположная крайность под условным названием «сугубо уставные отношения» может привести к последствиям не менее тяжким, чем «неуставные». Коль скоро мы не можем полагаться на то, что строгое соблюдение уставов наладит порядок в армии, остается рассчитывать на человеческий фактор. При этом надежды на офицеров как не было, так и нет, о прапорщиках лучше не вспоминать, свое отношение к сержантам-контрактникам мы уже высказали, о военной полиции поговорили. На кого же рассчитывать? Прежде чем ответить на этот вопрос, мне придется сделать еще одно отступление.


Весной 1972 года в Смитсоновском институте в Вашингтоне разорвалась идеологическая бомба колоссальной разрушительной силы — научной общественности был представлен доклад американского математика Денниса Медоуза под названием «Пределы роста». Это был первый из серии докладов Римскому клубу. Вскоре он был опубликован, и по миру кругами разошлась взрывная волна от него. Человечество вступило в новую эпоху международных отношений — эпоху глобализации.

Предыстория вопроса такова. В 1968 году технический директор заводов «Фиат» в Латинской Америке Аурелио Печчеи прервал свою карьеру менеджера, чтобы заняться проблемами мироустройства. Объединив вокруг себя извест­ных финансистов и предпринимателей, число которых вскоре достигло ста человек, Печчеи создает Римский клуб. Эта организация на протяжении ряда лет финансировала научные исследования, заказывая их крупнейшим ученым современности, специалистам в самых различных областях знаний. Уже после третьего доклада стала вырисовываться концепция деятельности Римского клуба (его еще называют Невидимым колледжем) — формирование общественного мнения в пользу идеи создания мирового правительства, то есть глобализации. Правда, идея эта клубом не декларировалась, но уже сама последовательность докладов, явно продуманная изначально, указывает на это. Первый доклад вызвал на Западе шок, едва ли не панику. Это был научно обоснованный прогноз Апокалипсиса с указанием ориентировочной даты. Когда человека поражает страх вероятной гибели, он задается единственным вопросом — что делать? Ответу на него был посвящен второй доклад Римскому клубу, который, подтвердив достоверность данных первого, указал принцип решения проблемы. Все последующие доклады разрабатывали этот принцип.

Так что же там было — в первом докладе? В том исследовании, опубликованном под названием «Пределы роста», Деннис Медоуз показал рассчитанные на математической модели графики развития во времени таких параметров как численность населения, сельхозпроизводство, природные ресурсы, промышленное производство, загрязнение окружающей среды. Сила воздействия этого доклада состоит в наглядности: автор никак не навязывает своего мнения, он просто демонстрирует графики. Которые показывают, какими темпами прирастает население, какими темпами сокращаются пахотные земли, какими темпами загрязняется среда нашего обитания и какими темпами исчерпываются природные ресурсы. Ужас охватывает всякого, кто читает доклад, потому что темпы по всем позициям бешеные. Так что уже к середине XXI века жизнь на Земле, судя по графикам Медоуза, должна исчезнуть. Резюмируя свои выводы, Медоуз формулирует концепцию «нулевого роста»: «Если экономическое развитие не будет сведено к простому воспроизводству, а прирост населения Земли не будет поставлен под жесткий контроль, то через 75 лет сырьевые запасы на планете будут исчерпаны, а нехватка продовольствия станет катастрофической».

Убедительности выводам Медоуза придал энергетический кризис 1973 года, разразившийся вскоре после опубликования «Пределов роста». Понятно, что общественность в развитых странах уже с нетерпением ждала следующего доклада (в Советском Союзе они были запрещены к печати). Римский клуб не стал долго томить измученную ожиданием и страхом публику и вскоре представил результаты следующего исследования. На этот раз оно было заказано двум ученым, Месаровичу из США и Пестелю из Нидерландов. Назвали они свой доклад «Человечество на перепутье». В нем авторы сформулировали концепцию «Органического роста», уподобив мир живому организму, в котором регионы и страны должны выполнять каждый свою функцию. Вывод, к которому приходят Месарович и Пестель, таков: чтобы оттянуть гибель человечества, необходимо реформировать всю систему международных экономических отношений, приведя экономику к плановому управлению на глобальном уровне. Только в координации действий всех государств планеты авторы этого доклада нашли выход из тупика, показанного Медоузом. Последующие доклады так или иначе развивали концепцию «Органического роста». (Все это привлекательно лишь на первый взгляд, ведь, уподобляя человечество живому организму, надо иметь в виду, что одним народам будет отведена роль центральной нервной системы, а другим — прямой кишки: вряд ли последние согласятся на это добровольно.)

То, что Медоуз ошибся, не должно нас успокаивать, потому что его работа оказалась неточна в деталях (скажем, он предсказывал исчерпание цветных металлов на планете к исходу XX века), но верна в главном — ресурсы Земли, необходимые для жизни человечества, конечны. И если в отношении металлов или энергоносителей есть какие-то эфемерные надежды на ученых — авось что-нибудь изобретут, если чистоту воздуха и воды, возможно, получится восстановить общими усилиями, то среди жизнеобеспечивающих факторов есть один, который ни реконструировать, ни заменить не удастся. Беда в том, что как раз он и является наряду с водой и воздухом важнейшим — это плодородные почвы. Состояние их чрезвычайно быстро ухудшается. Скажем, в России за последние пятьдесят лет почвы утратили в среднем половину своего плодородия (местами до семидесяти пяти процентов), и продолжают его терять. То же происходит по всей Земле, и это на фоне все увеличивающегося населения. Так сложилось, что последними, у кого еще будут оставаться плодородные почвы, когда повсюду они окончательно иссякнут, будем мы, ну то есть наши потомки. (Если, конечно, мы для них это богатство сбережем, что проблематично — например, в Ленинградской области вновь началось использование торфа в качестве топлива; торф — это стратегический ресурс для восстановления плодородия почвы.) Нетрудно представить, что будет, когда в развитых странах продукты питания один за другим начнут переходить в категорию остродефицитных. Если мы в то время не сможем свое богатство защитить, то у нас его попросту отберут — а куда деваться, жить-то надо. Только в случае надежной обороноспособности России с ней будут договариваться. Так что с годами значение армии для нашей страны будет все больше и больше возрастать. Самое время задуматься о наведении в ней порядка.

Первое, что просится на ум, — всемерный подъем армейского интеллекта. Об этом уже много говорилось на самых разных уровнях, но не грех и повторить. Сделать это, как ни странно, совсем несложно — откорректировать план призыва на срочную службу таким образом, чтобы немалый процент новобранцев составляли выпускники институтов и техникумов. Пока военный комиссар не выполнит этот план, он взятки станет брать не через одного, а через каждого десятого, так что результат будет. Второе из этого ряда — призывать на срочную детишек VIP-персон. Это реально, если поставить их будущую карьеру в зависимость от службы в армии. Так уже было сделано в Советском Союзе с офицерами — для успешного развития карьеры нужно было повоевать в Афганистане. Когда-то, как известно, Петр заставил дворянских детей начинать службу с нижнего чина. Мы знаем, во что его инициатива впоследствии выродилась, но это уже было после смерти царя-реформатора. При нем же все служили как миленькие, и армия, к слову сказать, была лучшая в Европе.

Понятно, что никто этого делать не станет, никакой министр или банкир своего дитятю в армию не отпустит, а пошлет его учиться в Итон или Кембридж. И никакие разговоры о стремительном падении интеллекта нашей армии не помогут. И никакие доводы о том, что эдак мы и вовсе можем остаться без армии, не подействуют. Тем не менее перечисленные меры вполне реалистичны. Просто их жизнеспособность зависит от политической воли Верховного главнокомандующего, то есть президента. Если смог Петр, то неужели современный президент не сможет? Конечно, сможет, главное захотеть.

Тут надо хорошенько представлять себе всю значимость интеллектуального уровня личного состава. По моим наблюдениям, армейская техника держалась исключительно усилиями солдат-срочников, в первую очередь выпускников техникумов. Ни на флоте, ни в ВВС я не служил, поэтому для меня остается неразрешимой загадкой, как это у нас еще летают самолеты и выходят в море корабли. Но то, что летчик-истребитель, залетев на незнакомую территорию, не сумел сориентироваться на местности, в это я верю. И то, что наша подлодка может врезаться в набережную приморского города сопредельного государства, в это я тоже верю.

Беда в том, что уровень специальных знаний современного российского офицера, его культурный уровень, его кругозор чрезвычайно низки. Возможно, учат их и неплохо, я помню, среди молодых офицеров были толковые ребята. Но, послужив по дальним гарнизонам с десяток лет, мало кто не отупеет, не сопьется и не опустится. Поэтому срочный призыв выполняет в нашей армии роль открытой форточки, он не дает армейскому воздуху застояться. Чем выше будет интеллектуальный уровень срочного призыва, тем чище будет в армии воздух. Зато когда вооруженные силы перейдут на контрактную службу, наша армия превратится в застойное болото.

Однако, как ни привлекательна эта мера — повышение интеллектуального уровня солдат, — проблемы дедовщины она не решит, разве что ослабит, поскольку является мерой поверхностной. Тогда как реформировать надо самый принцип срочного набора. Именно в основе комплектации современной российской армии заложена причина так называемых неуставных отношений между солдатами. Этого принципа мы так или иначе касались на протяжении всего нашего разговора — вооруженные силы укомплектованы детьми. В этом заключен корень подавляющего большинства солдатских преступлений.

Чтобы решить проблему армейской дедовщины в принципе, чтобы заодно повысить интеллект солдатской среды, необходимо увеличить призывной возраст хотя бы до двадцати одного года, то есть до уровня физиологического взросления.

Между прочим, это приведет к демографическому взрыву. Ведь закон об освобождении от срочной службы отцов двоих детей, насколько я знаю, никто не отменял. Когда на службу призывают восемнадцатилетних, этот закон практически бездействует по причинам, не требующим комментариев. Зато к возрасту в двадцать один год уже немалое число молодых людей обзаводится и семьями, и первенцами, так что, выбирая между службой в армии и рождением второго ребенка, многие, я уверен, выбрали бы ребенка. Как ни верти, а демо­графическая проблема за последние пятнадцать лет выросла до размеров социальной катастрофы — нация-то вымирает! Надо же и меры принимать, не то, как мы знаем, из желающих занять наши пустующие просторы уже выстроилась очередь. В то же время российские трудовые ресурсы вступают в полосу устойчивого дефицита, что неминуемо приведет к постоянному наращиванию импорта рабочих рук. Последствия такой политики хорошо известны из истории — все древние цивилизации оканчивали свой путь вследствие постоянного притока эмигрантов. Называйте это расизмом, называйте это великодержавным шовинизмом, мне безразлично, я всего лишь привожу общеизвестные факты. От Хараппы до Византии цивилизации разрушались пришельцами. Это уже на последнем этапе завоевания наступала военная стадия, вначале же все выглядело вполне мирно — титульная нация разрешала проблему нехватки рабочих или воинских рук с помощью эмигрантов. Для нас подобный исход был бы вдвойне обиден — в роли цивилизации не успели освоиться, как придется сойти с исторической сцены. Генетики говорят, что шансов на воспроизводство нации остается все меньше, но все-таки они еще есть. Однако если сейчас не принять мер, то уже завтра процесс вырождения станет необратимым. В этих условиях повышение рождаемости за счет увеличения призывного возраста представляется наиболее привлекательным решением проблемы — ни копейки бюджетных денег специально для разрешения этой проблемы не потребуется.

Итак, предлагаемый вариант — увеличение призывного возраста — обладает замечательными достоинствами. А есть ли у него недостатки? Всего один, правда, грандиозный — значительное снижение боеспособности. Здесь вновь потребуется отступление.

* * *

Обычно инфантильность называют детскостью. Это неверно, потому что детской психике присущи помимо инфантильности еще два качества — истеричность и суицидальность. Главное отличие людей от животных заключается в том, что мы лишены инстинкта самосохранения. Его заменяет в нас любовь к жизни в совокупности со страхом смерти. Оба эти чувства проявляются в человеке уже во взрослом состоянии, развиваясь год от года все больше и больше. Детям они неведомы. Из-за этого подростки нередко демонстрируют облегченное отношение к самоубийству, рассматривая последнее как средство разрешения своих личных проблем. Особенно это характерно для постпубертатного возраста. После гибели Виктора Цоя по стране прокатилась волна самоубийств среди девочек-подростков. Все они оставили предсмертные записки вроде: «Я не могу жить без Вити». Что им Витя, что они Вите?.. Большинство из них никогда его и в глаза-то не видели, лишь некоторые бывали на концертах, остальные знали по фотографиям. А взяли да и расстались с жизнью. Что это было — психоз? помрачение рассудка? Нет — это было детство.

Тема суицида чрезвычайно актуальна для личного состава вооруженных сил именно по той причине, что в армии служат дети. За время моей службы в нашем гарнизоне свели счеты с жизнью двое. Про одного я уже рассказывал — он обвинил в своей смерти сержанта. Другой заступил в караул, пришел на пост и разнес себе голову очередью из собственного автомата. Возле тела нашли письмо из дома, должно быть, перед смертью парень его перечитывал. В том письме умная мамаша сообщала сыну, что его возлюбленная выходит замуж. Вы много знаете взрослых, которые покончили с собой из-за несчастной любви? А вот среди детей такое случается нередко.

Второе из названных качеств детской психики — истеричность. Так называют стремление человека вызвать к себе внимание окружающих, заставить (именно заставить) других, чтобы о нем говорили, обсуждали его поступки. У взрослых людей истерия всегда прикрывает собой холодную расчетливость и является средством достижения некой конкретной цели. В этой связи прежде всего вспоминаются жены-истерички, провоцирующие в своих мужьях повышенную заботу и внимание к ним с помощью мнимых болезней. Довольно часто истерия сочетается в душе с деспотическими наклонностями. Дети с раннего возраста используют истерию для достижения желаемого, например, плачут, чтобы вы­звать жалость и внимание матери. Однако у детской истерии есть существенные отличия от взрослой. Дело в том, что классическая истерия — антагонист психопатии. Никакой взрослый истерик не испытывает даже малейшего возбуждения во время «припадка», хоть может при этом кричать, устраивать сцены, даже рыдать и заламывать руки. Совсем иначе у детей. В детской душе сосуществуют оба этих «паразита», что, конечно, является следствием незаконченности процесса формирования мозга. Ребенок способен и на высокую степень возбудимости, и на расчетливую истерику. Все три особенности детской психики — суицидальность, истеричность, психопатичность (напомню, мы говорим об акцентуации) — вкупе способны привести к феноменальным поступкам, особенно если к ним добавляется еще одно детское свойство, а именно стремление к игре.

В науке суицид подразделяется на два вида: действительный (когда попытка привела к смерти) и демонстративный (когда в задачу входило только напугать окружающих или кого-то конкретного, но умирать при этом мнимый самоубийца не собирался). Позволю себе высказать на этот счет особое мнение. Я думаю, что существует еще третий вид суицида — действительно-демонстративный, когда человек вполне сознательно расстается с жизнью ради того, чтобы привлечь к себе внимание. Парадоксально? Мне такие случаи известны. «На миру и смерть красна» — поговорка как раз про это.

Упоминавшиеся здесь поклонницы Виктора Цоя решились на самоубийство не из-за тоски по своему кумиру, а из желания разыграть посмертный спектакль, ради чего и писались те записки. Здесь мы видим результат совместных усилий истерии и детской суицидальности. Множество самоубийств в юноше­ском возрасте совершается напоказ, то есть побудительным мотивом в них служит истерия.

Другой тандем, суицидальность и психопатия, приводит к последствиям иного характера, но не менее трагическим. Восемнадцатилетняя Зоя Космо­демьянская по собственной инициативе, отнюдь не руководствуясь приказом командира партизанского отряда, взяла да и спалила собранное фашистами в счет налога и приготовленное к отправке сено. В результате чего немцы отобрали у крестьян последние запасы, и те Зою прокляли (злые языки утверждают, будто крестьяне ее и выдали). Что подтолкнуло десятиклассницу к этому, скажем так, неумному поступку помимо детской суицидальности? Детская же психопатия. Любой человек, склонный к спонтанному предвозбуждению и неадекватным реакциям, в условиях с повышенным эмоциональным фоном может впасть в аффективное состояние. Проще говоря, в сильно нервозной обстановке психопат испытывает аффект и на какое-то время частично теряет контроль над собой.

Загрузка...