Эрнст Теодор Амадей Гофман Артуров двор

Знаменитый купеческий город, старинный Данциг, уж верно известен тебе, благосклонный читатель, по крайней мере, понаслышке. Быть может, тебе знакомы все тамошние достопримечательности из всевозможных описаний; а лучшей удачей для меня будет, если окажется, что тебе самому довелось в нем побывать и ты своими глазами видел тот чудесный зал, в который я сейчас намерен тебя повести. Я имею в виду Артуров двор[1].— В полдневные часы там вовсю кипела торговля, ее бушующие валы, тесня и погоняя друг друга, перекатывались по густой толпе разноплеменного торгового люда вдоль и поперек обширного зала, обрушивая на входящего оглушительный шквал многоголосого гомона. Но зато потом, когда биржа кончала свою работу и торговые воротилы, разойдясь по домам, усаживались за накрытый стол, когда в зале лишь изредка можно было видеть деловито поспешающего пешехода, который решил воспользоваться сквозным проходом, ведущим из одной улицы на другую, вот тогда-то, благосклонный читатель, и ты, бывалый гость Данцига, мог доставить себе удовольствие, посетив Артуров двор.

В этот час сквозь тусклые окна вкрадчиво вползал таинственный полумрак, и тогда по стенам, обильно украшенным росписью и резьбой, пробуждались к жизни причудливые изображения. Олени с громадными рогами и разное диковинное зверье вперяли в тебя огненные очи, и у тебя пропадала охота их рассматривать, да и мраморная статуя короля, стоящая посередке, так белела в густеющих сумерках, что тебе, говоря по правде, становилось от нее жутковато. Гигантская картина[2], на которой собраны были все добродетели и пороки, поименно обозначенные соответствующими надписями, претерпевала заметный урон по части морали, ибо высоко вознесшиеся добродетели скрывались за серой туманной пеленой и становились неразличимы, в то время как пороки — дивные красавицы в блистательных нарядах всех цветов — тем ярче проступали из мрака и наперебой принимались соблазнять тебя, нашептывая сладостные речи. Ты спешил перевести взгляд на узкую полосу, почти целиком опоясавшую все помещение, на которой можно видеть очаровательно выполненные изображения праздничных шествий; одна за другой по ней тянутся длинные процессии вооруженных горожан в разноцветных старинных одеждах, принадлежащих к эпохе, когда Данциг еще был вольным имперским городом. Впереди шествия на боевых конях, украшенных роскошной сбруей, едут почтенные бургомистры с умными, значительными лицами, за ними, как живые, выступают барабанщики, флейтисты и алебардщики с таким залихватским видом, что ты уже слышишь, как звенит бодрая военная музыка, и тебе начинает казаться, что, дойдя вон до того широкого окна, они выйдут через него наружу и пошагают дальше по длинной вытянутой площади. Разумеется, благосклонный читатель, поскольку ты у нас, кстати сказать, всегда был заядлым рисовальщиком, то, не дожидаясь, пока они скроются из вида, ты, конечно же, воспользовался случаем, чтобы при помощи пера и чернил запечатлеть вот этого великолепного бургомистра с его очаровательным пажом. На столах к услугам публики всегда лежала покупаемая на общественные средства бумага, перья и чернила, так что все подручные материалы имелись в заманчивом изобилии, и против такого искушения нельзя было устоять. Ты мог себе это позволить, благосклонный читатель. Иное дело — молодой начинающий коммерсант Траугот; ему подобная затея принесла сплошные огорчения и расстройства.

— Будьте любезны, милейший господин Траугот, незамедлительно авизировать нашего гамбургского друга о заключенной нами сделке! — С такими словами глава торговой и посреднической фирмы господин Элиас Роос обратился к Трауготу, каковой, по взаимному согласию, в самое ближайшее время должен был вступить с ним в дело в качестве компаньона и жениться на его единственной дочери Кристине. С трудом отыскав незанятое местечко, Траугот устроился за одним из столов, обмакнул перо и уже изготовился, как заправский каллиграф, начертать размашистый завиток, но прежде чем начать, он, чтобы не ошибиться, на всякий случай еще раз мысленно прикинул содержание будущего послания и, соображая, нечаянно поднял взгляд от бумаги. — По воле случая вышло так, что он расположился как раз против двух фигур нарисованной на стене процессии, вид которых всегда вызывал в его душе чувство необъяснимой и странной грусти. — Верхом на вороном коне ехал всадник, одетый в богатое платье, лицо его, обрамленное курчавой черной бородой, было строгим, почти что хмурым; коня вел в поводу юноша удивительной красоты — роскошные кудри, изящество цветистого наряда придавали его облику что-то женственное. Глядя на всадника, Траугот невольно робел, душа его холодела, зато осиянный дивным светом лик юноши навевал ему целый мир смутных и сладостных грез. Эти двое точно приворожили Траугота — сколько раз он, бывало, смотрел на них и не мог оторваться; вот и сейчас, вместо того чтобы сочинять авизо для гамбургского партнера, он загляделся и в беспамятстве марал пером чистый лист. Долго ли, коротко ли продолжалось это занятие, но вдруг кто-то похлопал его сзади по плечу, и густой голос воскликнул:

— Славно! Очень славно! Вот это мне нравится! Пожалуй, тут будет толк!

Пробудившись от грез, Траугот стремительно обернулся, но то, что он увидел, поразило его, точно удар грома; испуг, изумление лишили его дара речи — оцепенелым взором он уставился на хмурое лицо человека с картины. Он-то и произнес слова, которые только что слышал Траугот, а рядом стоял нежный прекрасный паж и улыбался Трауготу улыбкой, исполненной словно бы несказанной любви.

«Ведь это они! — замелькали мысли в голове Траугота. — Те самые люди! Сейчас они скинут эти уродливые плащи и предстанут в великолепии старинных одеяний!»

Но тут в людском море набежала новая волна, подхватила пришельцев, и они растворились в толпе, а застывший на месте Траугот так и остался с листком в руке; уже и биржа закрылась, толпа схлынула, разбредались последние запоздалые посетители, а он все стоял точно статуя. Наконец Траугот заметил господина Элиаса Рооса, который шел к нему в компании двух незнакомцев.

— О чем это вы замечтались, милейший господин Траугот? — окликнул его Элиас Роос. — Надеюсь, что наше авизо уже, как и следовало, отправлено в Гамбург?

На что Траугот рассеянно протянул ему свой листок, и тут господин Элиас Роос всплеснул руками и схватился за голову, сначала он слегка притопнул правой ногой, а потом затопотал изо всей силы и раскричался на весь зал:

— Господи прости! Да что же это такое, прости господи! — Ребячество! — Глупое ребячество! — Уважаемый Траугот — беспардонный зятек — неумный компаньон! — Что же это такое! Какой бес вас попутал, ваше благородие? — Авизо! — Авизо! — О, господи! Почта! — Господин Росс задыхался от ярости, а его спутники только улыбнулись, взглянув на странное авизо, которое и впрямь было мало пригодно для отправки. Сразу же после слов «в ответ на Ваше любезное послание от 20-го числа сего месяца» рукою Траугота был сделан изящный быстрый набросок поразившей его необыкновенной пары — старика и юноши. Спутники господина Элиаса Рооса принялись его утешать ласковыми уговорами, но тот лишь терзал свой круглый парик, съезжавший у него то на одно, то на другое ухо, стучал тростью и вопил:

— О, исчадие ада! — Ему поручили написать авизо, а он накорябал человечков — и вот вам, извольте! — Десять тысяч марок — fit!

Растопырив пальцы, он дунул сквозь них и снова заголосил:

— Десять тысяч марок!

— Успокойтесь же, милый господин Роос, — сказал ему старший из незнакомцев. — Почта, правда, уже ушла, но зато через час в Гамбург отправляется мой курьер, я отдам ему ваше авизо, и таким образом оно окажется на месте даже раньше, чем прибудет почта.

— О, несравненнейший! — воскликнул, весь просияв, точно ясное солнышко, господин Элиас Роос.

Тем временем Траугот оправился от смущения и вернулся к столу, чтобы написать авизо, но господин Элиас отпихнул его и, метнув в него ехидный взгляд, пробормотал:

— Можешь не утруждать себя понапрасну, любезный сынок.

Между тем как господин Элиас принялся усердно строчить, старший из его спутников приблизился к пристыженному и молчаливому Трауготу и молвил:

— Вы, сударь, кажется, попали не на свое место. Настоящему коммерсанту никак не пришло бы в голову, когда следует писать авизо, заняться вместо того набросками.

Траугот воспринял эти слова как укор слишком даже заслуженный. Совершенно удрученный, он ответил:

— Бог мой! Сколько же безупречных авизо написано этой рукой, и только изредка со мной бывает такая оказия.

— Зачем же так, мой дорогой! — продолжал с улыбкой приезжий господин. — Стоит ли называть это дурацкой оказией? Смею полагать, что все написанные вами авизо далеко не так хороши, как эти фигуры, смело и чисто начертанные уверенной рукой. Они настолько своеобразны, что в них чувствуется истинное вдохновение.

С этими словами незнакомец взял из рук Траугота и спрятал в карман неоконченное авизо, нечаянно превратившееся в рисунок. И тут Траугот твердо поверил, что он сотворил нечто куда более замечательное, чем какое-то авизо. Новый сверкающий дух пробудился в нем, и на следующий выпад господина Элиаса Рооса, который, закончив писать, в сердцах упрекнул его, что, мол, «ваши ребяческие проделки чуть было не обошлись мне в десять тысяч марок!», он с непривычным воодушевлением отрезал:

— Да полноте, ваше благородие! А коли будете вздорить, то я в жизни не напишу для вас более ни одного авизо. Считайте тогда, что наши отношения порваны!

Обомлевший господин Элиас схватился за свой съехавший набекрень парик и, поправляя его, пролепетал:

— Любезнейший компаньон, ненаглядный сыночек! Откуда такие грозные речи?

Тут пожилой незнакомец опять вступился. Нескольких слов было достаточно, чтобы вполне примирить спорщиков, и вот уже они все вместе отправились к господину Элиасу, где их ждал обед. Девица Кристина, разряженная в пух и прах, разлила по тарелкам суп, ловко орудуя тяжеловесным серебряным черпаком. Ты понимаешь, благосклонный читатель, что я мог бы изобразить это застолье, обрисовав всех пятерых участников, однако же мой беглый эскиз неизбежно вышел бы гораздо хуже того, который в несколько дерзких штрихов набросал Траугот вместо злополучного делового письма; да и с трапезой скоро будет покончено, а чудесная история доброго малого Траугота, которую я вознамерился для тебя написать, неудержимо увлекает меня вперед. — Про круглый парик на голове господина Элиаса Рооса тебе, благосклонный читатель, уже известно из вышеописанного, и тут просто нечего больше прибавить, ибо из речей этого господина он и без того виден весь, как есть — маленький, пузатенький, в коричневом сюртучке, панталонах и жилетке, вплоть до пуговиц, обтянутых золототканой материей. О Трауготе у меня нашлось бы побольше чего рассказать, ведь это его история и, следовательно, без его присутствия она не обойдется. Но если правда, что дела и помыслы, зарождаясь в душе, проявляются вовне, моделируя наружную форму, так что в итоге созидается та дивная, необъяснимая для ума и постигаемая лишь внутренним чувством гармония между формой и содержанием, тогда, благосклонный читатель, перед тобою, наверно, уже возник живой образ Траугота. А если этого не произошло, так, значит, все, что я гут наплел, никуда не годится, и ты волен считать, что словно бы и не читал моей повести.

Двое приезжих гостей — это дядюшка и племянник, прежде они были торговцами, а ныне пускают в оборот приобретенные деньги, с господином Элиасом они состоят в дружбе, то есть крепко связаны с ним финансовым интересом. Они проживают в Кёнигсберге, смотрят современными англичанами, возят с собой сделанную в Англии машинку из красного дерева для снимания сапог, оба — большие ценители искусства, одним словом — люди утонченные и до чрезвычайности просвещенные. У дядюшки имеется домашний музей, и он коллекционирует рисунки (videatur[3] похищенное авизо). А впрочем, к чему все это, благосклонный читатель! Если на то пошло, то, откровенно говоря, я только хотел поживее изобразить тебе Кристину, ибо ее мимолетный образ, как я начинаю догадываться, скоро исчезнет, а посему я уж лучше сразу сведу в реестр перечень разрозненных черт. А там пускай себе исчезает на здоровье! Так вот. Представь себе, благосклонный читатель, существо женского пола, роста среднего и хорошей упитанности, двадцати двух или двадцати трех лет от роду, с малюсеньким, немного вздернутым носиком, приветливым взглядом голубых глазок, которые умилительно улыбаются, как бы говоря всякому встречному и поперечному: «А я, знаете ли, скоро выхожу замуж!»— У нее белоснежная кожа, волосы в меру рыжеваты, губки так и просят, чтобы их чмокнули, вот только разве что ротик несколько великоват и вдобавок любит растягиваться в странную гримасу, но уж зато сразу становится видно два ряда жемчужных зубов. Когда бы вдруг по соседству загорелся пожар и пламя перекинулось в ее комнату, она сначала, наверно, насыплет корм канарейке, запрет на ключ бельевой шкаф, а уж после того наверняка побежит в контору и сообщит господину Элиасу Роосу, что в его доме имеет место пожар. Ни разу не бывало, чтобы ей не удался миндальный торт, и масляный соус у нее всегда густеет ровно, без комочков, потому что она всегда размешивает его как полагается, слева направо и ни коем случае не наоборот. — Поскольку господин Роос как раз наливает последний бокал старого французского вина, я еще позволю себе вставить последнее замечание, что нежная Кристина очень любит Траугота за то, что он собирается на ней жениться, — иначе, скажите на милость, что бы она делала, если бы ей весь век пришлось оставаться при своем девичестве! — После обеда господин Элиас Роос предложил гостям прогуляться по городскому валу. Траугот, в душе которого нынче царил небывалый сумбур, страсть как хотел бы улизнуть, не приложившись даже к ручке своей невесты, но не тут-то было! Не успел он прошмыгнуть за порог, как господин Элиас Роос ухватил его за фалды, восклицая:

— Куда же вы, драгоценный зятюшка, любезный компаньон? Уж не собираетесь ли вы нас покинуть?

Делать было нечего, и Траугот поневоле остался.

Некий Professor physices полагает, что мировой дух, наподобие хорошего экспериментатора, установил где-то электрическую машину и от нее в нашу жизнь тянутся бесчисленные проводники. Мы, по мере возможности, стараемся их обходить, чтобы не прикоснуться, но тут уж, как ни старайся, все равно когда-нибудь да наступишь, и тогда тебя поражает молниеносный разряд, сотрясая до самых глубин существа, после чего происходит полнейшее преображение. Очевидно, Траугота как раз и угораздило наступить на такой проводок в тот момент, когда он бессознательно нарисовал тех, кто стоял у него за спиной; ибо словно молния поразило его явление обоих незнакомцев, и ему почудилось, что он внезапно отчетливо понял и осознал все, что прежде жило в его душе в виде смутных грез и туманных предчувствий. Привычная робость, которая обыкновенно сковывала ему язык, едва только речь заходила о предметах, которые он лелеял про себя как сокровенную святыню, неожиданно улетучилась, и потому, когда дядюшка начал при нем бранить убранство Артурова двора и, обозвав безвкусицей причудливое сочетание живописи и деревянной резьбы, еще пуще стал хаять как нечто совсем уж несуразное небольшие картины с воинскими шествиями, Траугот расхрабрился и тоже высказал свое суждение: возможно ли, дескать, чтобы все в них было противно правилам искусства, когда он сам — подобно, кстати, и многим другим посетителям — вынес совершенно иное впечатление; в Артуровом дворе ему открылся чудесный фантастический мир, а некоторые фигуры воззвали к нему живыми говорящими взглядами — нет, яснее! — внятной речью и сказали: «Ты тоже способен творить как художник, стать великим мастером и написать произведения столь же прекрасные, как те, что вышли из таинственной мастерской нашего неведомого творца!»

Господин Элиас, внимая высокопарным словам юноши, заметно поглупел в лице против обычного, зато дядюшка, взглянув на него с ехидцей, молвил:

— Я на это скажу то же, что и раньше: я решительно не понимаю, отчего вы пошли в коммерсанты, а не посвятили себя полностью служению искусству!

Трауготу этот человек был крайне неприятен, и он присоединился во время прогулки к племяннику; тот с виду держался благожелательно и по-свойски.

— Боже мой! — говорил он. — Как я завидую вашему замечательному и прекрасному таланту! Гений и меня осенил своим крылом, я очень недурственно рисую глаза, носы и уши, и даже закончил уже три или четыре головы, но — боже мой! — дела, дела…

— Мне кажется, если чувствуешь в себе присутствие гения, истинную наклонность к искусству, о других делах надо позабыть.

— Вы хотите сказать, что надобно стать художником, — подхватил племянник. — Эко, скажете тоже! Видите ли, милейший господин Траугот! Я размышлял об этих вещах, наверно, поболее, чем иные прочие; при моей-то любви к искусству я так глубоко проник в существо этого вопроса, что просто теряюсь, когда хочу высказаться словами, поэтому я буду выражаться только приблизительными намеками.

Племянник рассуждал перед Трауготом с таким ученым и глубокомысленным видом, что юноша невольно почувствовал к нему почтение.

— Вы согласитесь со мной, — продолжал племянник, взяв понюшку и двоекратно чихнув, — вы согласитесь со мной, что искусство усыпает цветами наш жизненный путь. — Радовать глаз, служить отдохновением после серьезных занятий — вот истинное предназначение трудов художника, и чем совершеннее его произведение, тем полнее осуществляется эта цель. Сама жизнь дает подтверждение правильности этого взгляда, ибо лишь тот, кто его придерживается в своем творчестве, достигает той благоустроенности, которой, напротив, никогда не видать тому, кто, не признавая истинной природы искусства, полагает его вершиной всех устремлений, главной целью земного существования. А посему, мой милый, не принимайте всерьез высказывание моего дядюшки, который только хотел сбить вас с толку и отвратить от серьезных жизненных задач, это завлекло бы вас на стезю беспочвенных занятий, по которой человек, лишившийся твердой опоры, бредет, спотыкаясь, точно малое дитя.

В этом месте племянник сделал паузу, как бы ожидая ответа от своего собеседника; но Траугот не знал, что и говорить. Все, что изрекал племянник, казалось ему несусветной чепухой. Он удовольствовался вопросом:

— А что вы подразумеваете под серьезными жизненными задачами?

Племянник воззрился на него с изумлением.

— Господи, что за вопрос! — выпалил он наконец. — Вы же не станете спорить, что главное в жизни — сама жизнь, а на это у профессионального художника, как правило, не бывает времени среди одолевающих забот. — И он понес сущую околесицу, смешивая наобум изящные словеса и избитые мысли. В конечном счете все у него сводилось к тому, что жить это значит не иметь долгов, зато иметь много денег, вкусно есть и сладко пить, иметь хорошенькую жену и, пожалуй, послушных деток, которые никогда не ляпнут жирное пятно на выходное платьице и т. д. Трауготу стало невмоготу от удушья, поэтому он был рад, когда рассудительный племянник наконец отвязался и он мог запереться от всех в своей комнате.

«Какое убожество моя никчемная жизнь! — сказал он себе. — Утро такое, что краше, кажется, не бывает, на дворе весна, вон даже в сумрачные городские улицы залетел теплый западный ветер и шумит-гудит, словно хочет рассказать, как чудесно все расцвело по лугам и полям, а я в эти золотые денечки лениво и нехотя плетусь в закопченную контору господина Элиаса Рооса. Там я встречаю бледные лица, склоненные над громоздкими конторками, угрюмая тишина лишь изредка прерывается шорохом переворачиваемых листов, позвякиванием пересчитываемых монет, бормотанием — все заняты, все поглощены работой. — И какой работой? Ради чего эти умственные потуги, эта писанина? — Ради того, чтобы в ящиках множилось злато, чтобы злополучное сокровище Фафнира[4] блестело ярче и заманчивей! — Как, должно быть, хорошо свободному художнику, как весело ему выйти на вольный простор с высоко поднятой головой и упиваться вешними лучами, столь живительными для крылатого воображения, в котором рождается целый мир прекрасных образов. Как ликует его душа, преисполненная радостного движения и жизни! И вот перед ним из густых зарослей выступают на свет дивные образы, духовные детища, неотторжимые от своего создателя, ибо где, как не в самом художнике, живет волшебный источник света, цвета и формы, и кто, как не он, способен запечатлеть в чувственном изображении призрачное видение, представшее его внутреннему взору! — Так что же мешает мне вырваться из ненавистных уз привычного существования?..

Удивительный старик подтвердил мне мое призвание — я рожден быть художником, но более, чем старик, это сделал прекрасный, милый юноша. Хоть он и не промолвил ни слова, но мне все же показалось, что его взор ясно высказал все то, что так долго таилось во мне под гнетом сомнений, не смея о себе заявить. Разве не будет больше толку, если я вместо моего постылого занятия постараюсь стать дельным художником?»

Траугот извлек на свет все свои прошлые рисунки и стал придирчиво изучать. Некоторые вещи, на нынешний взгляд, показались ему гораздо лучше, чем он подозревал. Но главное, среди прочих ребяческих опытов отроческих лет ему попался один листок, на котором хоть и коряво, но тем не менее довольно похоже были нарисованы те же фигуры старинного бургомистра с красавцем пажом; при взгляде на этот рисунок Траугот отчетливо вспомнил, какое удивительное впечатление они произвели на него еще в те годы; однажды вечером какая-то неведомая сила заставила его бросить игру и повлекла в Артуров двор, в сгущающихся сумерках он долго трудился там, стараясь срисовать эту картину. — Сейчас при виде старого детского рисунка душа Траугота всколыхнулась и затосковала. Надо было, как всегда, идти в контору, чтобы еще несколько часов поработать, но он не мог себя заставить, вместо конторы Траугот убежал из города на Карлову гору. С ее вершины перед ним открылось море; взор его, устремленный на волны и зыбкую игру туманов, окутавших Хельскую косу[5], пытался проникнуть сквозь завесу, скрывавшую зерцало судеб, и разгадать, что готовят ему грядущие дни. — Не правда ли, дорогой читатель, — когда озарение свыше, ниспосланное к нам из горнего царства любви, посещает нас, то в первый миг душа испытывает безнадежное страдание? — Это — сомнения, которые обуревают душу художника. Узрев идеал, он чувствует, что бессилен его отразить, и мнит, что видение бесследно исчезнет. — Но вслед за тем к нему возвращается божественная отвага, он доблестно сражается со своей немощью, и отчаяние сменяется упоительным полетом мечты, она дает ему силы и поддерживает, когда он устремляется вослед своей возлюбленной, она манит его все ближе и ближе, но настигнуть ее никому не дано.

Подобным чувством безнадежного страдания был в тот миг весьма болезненно уязвлен и Траугот! — Бросив поутру свежий взгляд на раскиданные по столу рисунки, он нашел, что все это пустячные каракули, и тут он вспомнил слова своего друга, превосходного художника, что нынешний разгул посредственности в искусстве происходит оттого, что слишком многие берутся за него, побуждаемые какой-либо внешней причиной, ошибочно приняв случайный порыв за истинное призвание. Склоняясь к тому, чтобы отнести картины Артурова двора вместе с замечательными изображениями старика и юноши к такого рода внешним случайностям, Траугот обрек себя на возвращение в контору и, как проклятый, трудился под началом господина Элиаса Рооса, невзирая на непреодолимое отвращение, которое временами охватывало его с такой силой, что он принужден был вскакивать и бежать на волю, чтобы отдышаться. Озабоченный этими припадками господин Элиас Роос, движимый участием к юноше, приписывал их нездоровью, следы которого, по его мнению, можно было явственно прочесть на бледном лице Траугота.

Между тем время шло, и скоро должен был наступить праздник святого Доминика[6] с ежегодной большой ярмаркой, а вместе с нею назначенная на этот день свадьба Траугота и Кристины — торжество, которое должно было ознаменоваться окончательным приобщением Траугота к торговому миру в качестве компаньона господина Элиаса Рооса. — Для Траугота этот день был печальной вехой, отныне ему предстояло Проститься с самыми радужными надеждами и мечтами; с тяжелым сердцем посматривал Траугот на деятельные хлопоты своей нареченной, а у Кристины кипела работа — под ее присмотром на втором этаже шло мытье полов, потом их вощили, потом развешивали занавески, Кристина собственноручно поправляла каждую складочку, наводила окончательный блеск на медную посуду и т. д.

Однажды в толчее Артурова двора Траугот услышал за спиной разговор, и сердце его встрепенулось при звуках знакомого голоса.

— Неужели эти бумаги и впрямь настолько упали в цене?

Траугот обернулся и узнал в говорящем того, кого ожидал увидеть, — перед ним был старик, поразивший его воображение; он обращался к маклеру с просьбой о продаже ценной бумаги, но курс этих акций в последнее время действительно очень понизился. Из-за его плеча выглядывал прекрасный юноша, он вскинул на Траугота грустный и приветливый взгляд. Траугот быстро шагнул навстречу старику и сказал:

— Позвольте-ка, сударь! Акция, которую вы хотите продать, на сегодняшний день действительно котируется так, как вам сказали, однако же на днях ожидается значительное повышение курса. Если вам угодно выслушать мой совет, то лучше вам сейчас немного повременить с продажей.

— Что это значит, сударь! С какой стати вы вмешиваетесь в мои дела! — довольно сухо обрезал его старик. — Откуда вам знать, что мне, может быть, сейчас вовсе не нужна эта дурацкая бумажонка, зато очень надобны наличные деньги?

Траугот, весьма смущенный тем, что старик с такой обидой отнесся к его добрым намерениям, хотел было ретироваться, но тут юноша умоляюще посмотрел на него со слезами на глазах.

— Я хотел быть вам полезен, сударь, — быстро сказал Траугот, обращаясь к старику, — и не хочу допустить, чтобы вы понесли значительные убытки. Продайте мне вашу акцию с условием, что я через несколько дней, когда курс опять повысится, выплачу вам разницу.

— Да вы чудак, сударь, — молвил старик. — Будь по-вашему, хотя я и не понимаю, с чего вам пришла охота способствовать моему обогащению. — С этими словами он бросил сверкающий взгляд на юношу, который смущенно потупил свои прекрасные голубые глаза.

Втроем они отправились к Трауготу в контору, там старику отсчитали деньги, и он с мрачным выражением сгреб выручку в кошелек. В это время юноша потихоньку спросил Траугота:

— Скажите, не вы ли тот человек, который несколько недель тому назад сделал в Артуровом дворе такой хороший набросок?

— Он самый, — ответил Траугот, чувствуя, как лицо его заливается краской при воспоминании о неприятной сцене, которая произошла из-за неудачного авизо.

— О, тогда я не удивляюсь, — продолжал юноша, но сразу умолк под гневным взором старика.

В присутствии незнакомцев Траугот не мог отделаться от чувства неловкости, поэтому он позволил им уйти, так и не расспросив об их обстоятельствах. Впрочем, своим необычайным видом эти посетители поразили даже конторщиков. Нелюдимый брюзга бухгалтер, засунув перо за ухо и обхватив голову руками, во все время их посещения разглядывал старика, уставясь на него оловянными глазами.

— Экое наваждение, прости господи! — заговорил он, когда посетители удалились. — Видали? Бородач-то в черном плаще — ни дать, ни взять будто старинная картина одна тысяча четырехсотого года из приходской церкви Иоанна Предтечи!

А господин Элиас Роос, невзирая на величавую степенность старика и суровый германский склад лица, попросту принял его за польского еврея и с довольной усмешкой во всеуслышанье объявил:

— Вот глупая тварь! Продает акцию сегодня, а через неделю получил бы за нее по меньшей мере лишние десять процентов.

Конечно, господин Элиас Роос не знал об условленной надбавке, которую Траугот намерен был доплатить старику из своего кармана, что он и выполнил спустя несколько дней, встретившись со стариком и его юным спутником в Артуровом дворе.

— Мой сын напомнил мне, — сказал ему старик, — что вы тоже художник, поэтому я приму от вас то, на что никогда не согласился бы иначе.

Они стояли возле одной из четырех гранитных колонн, на которых покоятся своды этого здания, рядом с двумя фигурами из шествия, которых Траугот срисовывал в их первую встречу на листке с недоконченным деловым письмом. Траугот без околичностей высказался насчет большого сходства своих собеседников с этими изображениями. Старик на это странно улыбнулся и, положа руку ему на плечо, произнес тихо и значительно:

— Следовательно, вы не знаете, что я художник Годофредус Берклингер и что эти фигуры, которые вам, судя по всему, так понравились, написаны мною в давние годы, когда я сам делал только первые ученические шаги в искусстве. Под видом бургомистра я оставил на память потомкам собственный портрет: в паже, который держит под уздцы его коня, вы без сомнения узнаете моего сына, достаточно сравнить лицо и фигуру.

Траугот онемел от изумления; но скоро он догадался, что старик, вообразивший себя автором картины, написанной двести с лишним лет тому назад, по всей вероятности, должен быть помешан на этой идее.

— Славное было времечко, — продолжал старик, запрокинув голову и гордо оглядывая роспись, — в ту пору, когда мы расписывали этот зал, украшая его многоцветными картинами во славу короля Артура и его рыцарей круглого стола, искусство процветало и было в почете. Как вспомню теперь, то верю, что моим величественным посетителем был однажды сам король Артур, его наставления направили меня на путь мастерства, которого я в те дни еще не сподобился.

— Мой батюшка, — вмешался юноша, — художник, каких немного. Вы, сударь, не пожалеете, если он позволит вам посмотреть на свои произведения.

Тут к ним опять присоединился старик, которому вздумалось немного побродить по опустевшему залу; воротившись, он позвал за собой юношу; перед тем как они ушли, Траугот успел попросить у него позволения взглянуть на его картины. Старик долго всматривался в него острым, пронизывающим взглядом и наконец со всей серьезностью молвил:

— Вы и впрямь дерзновенны, если, не перешагнув порога ученичества, уже хотите вступить в святая святых. Однако будь по-вашему! Пускай неискушенный взор не способен проникать сокрытое — по крайней мере, вас осенит предчувствие! Приходите завтра поутру.

Он описал местоположение своего жилища, и на другой день Траугот не преминул последовать приглашению; наскоро развязавшись со своими делами в конторе, он поспешил на отдаленную улицу, в которой находилась обитель старого чудака. Дверь отворилась, на пороге его встретил юноша, облаченный в старинное платье, и отвел в просторную комнату, посередине которой на низенькой табуретке восседал старик, созерцая громадный холст, покрытый серой грунтовкой.

— В добрый час! — громко начал старик при виде Траугота. — В добрый час вы явились сюда! Я только что положил последний мазок на этой большой картине, над которой проработал весь год, и, надо сказать, она стоила мне изрядных трудов. Это вторая половина диптиха; первую, изображающую «Потерянный рай», я закончил в прошлом году, ее вы тоже сможете посмотреть. А это, как видите, «Возвращенный рай»[7], мне было бы жаль, если вы начнете выискивать в нем скрытую аллегорию. Писание аллегорий[8] — это занятие для слабодушных и неумех; моя картина не должна что-то подразумевать, она — есть, и этим все сказано. Вы найдете, что эти щедро разбросанные группы людей, зверей, плодов, цветов и камней сочетаются в гармоническое целое, и торжественная музыка, которая здесь громко звучит, есть чистый аккорд божественного просветления.

Засим старик начал демонстрировать Трауготу отдельные группы, обращая его внимание на мерцание цветов и металлов, на чудесные создания, возносящиеся из чашечек лилий и вплетающиеся в хоровод прекрасных юношей и дев, на бородатых мужей, полных молодости и отваги, которые, казалось, вели беседу с невиданными, странными зверями. Речь старика становилась все живописней, но смысл ее делался все более путаным и непонятным.

— Сверкай себе, слепи лучами, великий старец, увенчавший чело свое алмазами! — воскликнул он наконец, вперив горячечный взор в пустое полотно. — Откинь покрывало, Изида[9], которым ты скрыла свой лик от непосвященных! Почто ты держишь края своего мрачного облачения сомкнутыми на груди? — Я хочу зреть твое сердце! — Сердце твое — философский камень, коим отверзается сокровенная тайна! — Или ты — не я? Чего ты так дерзко величаешься предо мной! — Ты споришь с твоим повелителем? — Мнишь, что рубин, твое сердце, сиянием своим разорвет мою грудь? — Восстань! — Выдь! — Явись предо мною! — Я тебя создал, — ибо я…

Но тут старик рухнул, точно сраженный молнией, Траугот подхватил его на руки, юноша торопливо пододвинул низкое креслице, и вдвоем они усадили старика, который погрузился в целительный, покойный сон.

— Теперь, сударь, вы все знаете, — тихим и нежным голосом заговорил юноша, — и вы поняли, в чем беда моего батюшки. Злая судьба развеяла все лепестки на цветущем древе его жизни, и вот уж много лет, как он умер для искусства, которым прежде жил. Целыми днями просиживает он с остановившимся взглядом перед загрунтованным холстом, это у него называется писать картину. А в какую экзальтацию он приходит, описывая свое творение, вы и сами только что видели. Вдобавок его преследует еще одна злосчастная идея, которая сломала мою несчастную жизнь и обрекла меня влачить жалкое, унылое существование. Я несу это бремя, как волю рока, который, ввергнув его в пучину мучений, нечаянно захватил и меня. Если вы желаете отдохнуть от пережитого зрелища, тогда пойдемте со мной в соседнюю комнату, где вы сможете увидеть несколько картин моего отца, написанных им в минувшие годы, когда он еще плодотворно трудился.

Как же удивился Траугот, увидев там ряд полотен, словно бы созданных кистью самых прославленных голландских художников. По большей части это были сценки, выхваченные из жизни, — например, изображение вернувшегося с охоты общества, которое развлекается пением и игрой и т. п., и тем не менее в них заключался глубокий смысл, в особенности выражение лиц отличалось поразительной жизненностью. Траугот собрался уже вернуться в первую комнату, как вдруг заметил у двери еще одну картину и, словно зачарованный, замер перед ней. Это была прелестная девушка, одетая в старинное платье, но лицо у нее было совсем как у юноши рядом с ним, только щеки казались румянее и круглее и фигура более рослой. Трепет несказанного восторга охватил Траугота при виде красавицы. По силе и жизненности эта картина совершенно напоминала ван-дейковскую. Темные очи, тоскуя, смотрели на Траугота, пленительные уста словно шептали ласковые слова.

— Господи! Господи! — простонал Траугот из глубины души. — Где, где ее искать?

— Пойдемте отсюда, — сказал ему юноша.

И тогда Траугот, словно в упоении безумного восторга, воскликнул:

— Ах, это она, она! Возлюбленная души моей, чей образ я давно лелеял в сердце, кого я зрел в моих мечтах! Где? Где она?

У младшего Берклингера слезы хлынули из глаз, он с трудом, словно превозмогая внезапную боль, взял себя в руки.

— Пойдемте же, — молвил он наконец твердо. — На портрете изображена моя несчастная сестра Фелицита. Она погибла навек! Вы никогда с нею не встретитесь.

Безмолвный, почти ничего не сознающий, Траугот дал увлечь себя в другую комнату. Старик все еще спал, но внезапно он вздрогнул, выпрямился и, гневно сверкнув глазами на Траугота, закричал:

— Что вам здесь надо? Что вам надо, сударь?

Тогда к нему подошел юноша и напомнил отцу, что он только что показывал Трауготу свою картину. Берклингер, казалось, все вспомнил, он заметно смягчился и, сбавив тон, сказал:

— Прошу вас, сударь, не сердитесь на мою стариковскую забывчивость.

— Ваша картина, господин Берклингер, — заговорил Траугот, — замечательно хороша, я ничего подобного еще никогда не встречал, но чтобы так писать, наверно, надо много учиться и долго поработать. Я чую в себе непреодолимую тягу к искусству, и потому я прошу вас, дорогой мастер, взять меня под свое покровительство как прилежного ученика.

Старик так обрадовался от его слов, что совсем раздобрился; обняв Траугота, он пообещал, что будет его верным учителем.

Таким образом Траугот стал ежедневно бывать в мастерской старого художника и делал заметные успехи на новом поприще. Контора ему совсем опротивела, и он стал так небрежничать, что господин Элиас Роос даже вслух начал жаловаться на такую обузу и только обрадовался, когда Траугот под предлогом скрытого недомогания окончательно сбежал из конторы, вследствие чего, к немалому неудовольствию Кристины, их свадьба была отложена на неопределенный срок.

— Сдается мне, глядя на вашего господина Траугота, — сказал как-то господину Элиасу Роосу один из его приятелей-коммерсантов, — что он переживает в душе нечто вроде кризиса; быть может, у него не сошлось сальдо в сердечных делах, и он хочет уладить счеты, прежде чем думать о женитьбе. Он стал какой-то бледный и расстроенный.

— Вот еще! Нет, это все пустое, — ответил господин Элиас. — Разве только, — продолжил он после раздумья — плутовка Кристина заморочила его какими-нибудь выкрутасами? Этот олух бухгалтер в нее влюблен, то пожмет ей ручку, то поцелует. А Траугот по уши влюблен в мою дочурку, уж я-то знаю! Может быть, тут замешана ревность? Ладно, я его как-нибудь прощупаю и узнаю, что у нашего молодого человека на уме.

Однако как ни прощупывал он Траугота, так ничего и не нащупал, и господин Элиас сказал своему приятелю:

— Странный субъект этот Траугот, но тут уж, как видно, ничего не попишешь. Надо ждать, что он сам решит. Кабы не пятьдесят тысяч талеров, которые у него вложены в мое предприятие, уж я бы знал, что мне делать, потому что о н давно ничегошеньки не делает.

Посвятив себя искусству, Траугот, казалось бы, должен был радоваться, купаясь в его солнечных лучах, но любовь к прекрасной Фелиците, которую он часто видел в волшебных снах, разрывала ему сердце. Картина куда-то исчезла. Старик убрал ее с глаз, и Траугот не смел спросить, чтобы не разгневать своего наставника. Понемногу он, правда, завоевал доверие старого чудака, и тот уже, не обижаясь, позволял ученику вместо гонорара за уроки вносить кое-какие улучшения в его скудное хозяйство. От младшего Берклингера Траугот узнал, что старика недавно надули, когда он продавал секретер, и бумага, которую Траугот купил у него, представляла последний остаток от вырученной тогда суммы. Эти деньги составляли всю их наличность. Лишь изредка Трауготу выпадала возможность наедине поговорить с юношей, старик неусыпно следил за ним и резко одергивал, не давая отвести душу в веселой приятельской болтовне. Траугота это особенно огорчало, потому что он всей душой полюбил юношу за удивительное сходство с Фелицитой. Зачастую в обществе юноши на него нападало странное наваждение, ему чудилось, будто он наяву видит возлюбленный образ, и он чуть ли не готов был заключить в объятия милого юношу и прижать его к своему пылающему сердцу, словно это был не он, а обожаемая Фелицита.

Зима кончилась, настала весна, осыпала леса и луга цветами, озарила землю ясным солнышком. Господин Элиас Роос посоветовал Трауготу ехать на воды и пройти курс молочного лечения. Кристиночка снова воспрянула духом с приближением свадьбы, хотя Траугот показывался редко и даже думать забыл о своих обязательствах перед ней.

Однажды ему пришлось просидеть в конторе над неотложными счетами с утра и до вечера, он пропустил урок у Берклингера и только в сумерки выбрался на окраину к своему учителю. Траугот тихо вошел в дом, в первой комнате он никого не застал, из соседней слышались звуки лютни. При нем еще ни разу никто здесь не музицировал. — Он стал слушать; словно вздохи, вплеталось в струнные аккорды чье-то пение. Он надавил на дверь, она медленно отворилась, и — о, боже! — спиной к нему там сидела женщина в старинном платье с высоким кружевным воротником: все было, как на портрете! — На шум, который невольно произвел Траугот, открывая дверь, незнакомка встала, положила лютню на стол и обернулась. То была она! Она сама предстала перед ним!

— Фелицита! — вскричал Траугот в восторге и восхищении, он хотел броситься на колени перед милым небесным видением, как вдруг сзади его схватила за шиворот чья-то могучая рука и поволокла вон.

— Негодяй! — Окаянный злодей! — кричал старый Берклингер, толкая впереди себя Траугота. — Так вот какова твоя любовь к искусству? — Ты замыслил убить меня!

С этими словами он вытолкал Траугота за дверь. В руке у старика блеснул нож; Траугот припустил от него по лестнице вниз; оглушенный, обезумевший от восторга и страха, Траугот ввалился домой.

Всю ночь он не спал и метался на своем ложе.

— Фелицита! Фелицита! — то и дело восклицал он, раздираемый страданием и любовной тоской. — Ты здесь, ты — здесь, а я не смею тебя видеть, мне нельзя заключить тебя в объятия? — Ты любишь меня! Любишь! Я знаю! — Убийственное мучение, которое терзает мне грудь, подсказывает мне это, я чувствую — ты меня любишь!

Ясное весеннее солнышко заглянуло в окно к Трауготу, тогда он собрался с силами и решил во что бы то ни стало выяснить, какая тайна скрывается в жилище Берклингера. Он поспешил к старику, но каково же было ему, когда пришел, увидеть, что все окна в квартире распахнуты и служанки заняты уборкой комнат. Он уже догадывался, что здесь произошло. После его ухода старик Берклингер, забрав сына, покинул на ночь глядя свой дом и уехал, никому не сказав куда. Повозка, запряженная парой лошадей, увезла ящик с картинами и два небольших чемоданчика, в которых уместились все скудные пожитки обоих Берклингеров. Сам он вместе с сыном ушел через полчаса. Все расспросы, куда он мог подеваться, остались тщетными, ни один извозчик не вспомнил, чтобы его нанимали две особы, похожие на описание Траугота, даже у городских ворот он не добился сколько-нибудь определенных сведений: короче, Берклингер исчез так, словно улетел на плаще Мефистофеля. В совершенном отчаянии Траугот прибежал домой.

— Она исчезла! Она исчезла — возлюбленная души моей! Все, все пропало! — С этим воплем он промчался через переднюю мимо господина Рооса, который как раз оказался на его пути, и влетел в свою комнату.

— Господи, твоя воля! — воскликнул господин Элиас, сдвигая набекрень и дергая свой парик. — Кристина! Кристина! — закричал он затем на весь дом громким голосом. — Кристина! Наказание мое! Негодница-дочь!

На его крики к нему со всех ног бросились конторщики и обступили с испуганными лицами, а бухгалтер в растерянности взывал к нему: «Ну зачем же так, господин Роос!»

Но тот продолжал кричать, не затихая: «Кристина! Кристина!»

Тут мамзель Кристина вошла с улицы в дверь и, поправив сперва шляпку, с улыбкой осведомилась у папеньки, с чего он поднял такой ор.

— Чтобы не было больше этой дурацкой беготни по улицам! Я запрещаю! — так и набросился на нее господин Элиас. — Зятек-то — человек меланхолического нрава: когда взревнует, он сущий турок. Тут уж, хочешь не хочешь, а знай сиди дома, иначе и до беды недалеко.

Вон что делается-то — компаньон заперся у себя и ревмя ревет из-за побродухи-невесты!

Кристина удивленно посмотрела на бухгалтера, а тот многозначительно показал глазами на открытую дверь конторы в сторону стеклянного шкафчика, где у господина Рооса хранился графинчик с коричной водой.

— К жениху бы шла, его утешать надо! — бросил на прощание отец.

Кристина отправилась в свою комнату, чтобы сначала быстренько переодеться, да между делом выдать горничной белье, да кстати объяснить кухарке все, что следовало, насчет воскресного жаркого, да заодно послушать последние городские новости, и тогда она собиралась сразу же проведать жениха и узнать, что там у него стряслось.

Ты ведь и сам знаешь, любезный читатель, что в положении Траугота мы все проходим через известные стадии, так уж устроен человек. — Вслед за отчаянием он впадает в тоскливое оцепенение, которое знаменует наступление кризиса, а затем страдания принимают более мягкую форму, и тогда вступают в действие целительные силы природы.

Достигнув упомянутой стадии приятного, грустного страдания, Траугот спустя несколько дней уже сидел на Карловой горе и глядел с нее на морские волны и туманы, застилавшие Хельскую косу. Однако на сей раз он не пытался разглядеть в них свою грядущую судьбу; все, о чем он мечтал, на что надеялся, к чему стремился душой, — все исчезло.

«Ах, — говорил он, — я горько, горько обманулся, думая, что мое призвание — служить искусству; обманчивый призрак Фелициты — вот что ввело меня в соблазн, заставив уверовать в то, что было лишь порождением воспаленного воображения. — С этим покончено! — Я смирился! — Итак, решено — назад в темницу!»

Траугот снова принялся за работу в конторе, назначили вновь день его свадьбы с Кристиной. Накануне этого события Траугот стоял в Артуровом дворе и смотрел на роковое изображение старого бургомистра и юного пажа; за этим занятием ему невзначай попался на глаза маклер, которому в свое время Берклингер собирался продать ценную бумагу. Повинуясь безотчетному порыву, Траугот подошел к этому человеку и спросил:

— Скажите, знаком ли вам старый чудак с курчавой черной бородой, который одно время захаживал сюда в сопровождении красивого юноши?

— А как же! — отвечал маклер. — Это сумасшедший старый художник Готфрид Берклингер.

— Не знаете ли вы, — продолжал Траугот свои расспросы, — куда он подевался, где живет сейчас?

— Как же, как же! — ответил ему маклер. — Берклингер преспокойно живет в Сорренто, он давно уже поселился там со своей дочерью.

— С дочерью Фелицитой? — воскликнул Траугот так громко и с такой горячностью, что кругом стали оборачиваться на его возглас.

— Ну да, — спокойно подтвердил маклер, — она и была тем миловидным мальчиком, который всюду сопровождал старика. Половина Данцига знала, что это девушка, хотя сумасшедший отец считал, что об этом никто не догадывается ни сном ни духом. Ему напророчили, что как только дочка захочет вступить в брачный союз, он тут же умрет нехорошей смертью, поэтому он решил просто скрыть ото всех ее существование и заставлял одеваться под мальчика, так что она курсировала у него здесь как товар с поддельной этикеткой.

Траугот остался стоять в оцепенении, потом он сорвался с места и бегом бросился по улицам прочь, за ворота, на волю, в глухие заросли кустарника, громко изливая на бегу свои горести:

— О, я несчастный! — Это была она, сама Фелицита, и я сидел рядом с ней тысячу раз! — Впивал ее дыхание, пожимал ей руку — заглядывал в ее чудные очи — слышал ее нежную речь! — И вот я ее утратил! — Нет! — Не утратил! — Вперед, за нею, на родину искусства! — Я понял намек судьбы! — Вперед — вперед в Сорренто!

Он помчался домой. На его пути нечаянно подвернулся господин Элиас Роос, Траугот сграбастал его и затащил в свою комнату.

— Я никогда не женюсь на Кристине, — кричал Траугот. — Она похожа на сладострастную Voluptas, на пышную Luxurias, у нее волосы яростной Ira с картины в Артуровом дворе! О, Фелицита, Фелицита! — прекрасная возлюбленная! — тоскуя, я простираю к тебе руки! — Я спешу, спешу к тебе! — И чтоб вы наперед знали, господин Роос, — продолжал он, крепко вцепившись в побледневшего коммерсанта, — никогда вы больше не увидите меня в вашей окаянной конторе. Я знать не хочу ваших гроссбухов, и пропади они пропадом! Я художник, притом хороший, Берклингер мой учитель, мой отец, он — все для меня, а вы для меня пустое место! Как есть пустое место! — И он потряс господина Элиаса; тот завопил благим матом:

— Помогите! Караул! — Сюда! На помощь! — Спасите меня! — Зятек буянит! — Компаньон взбесился! — Помогите! Помогите!

Все конторщики сбежались на его крик; Траугот выпустил свою жертву и в изнеможении опустился на стул. Все столпились вокруг, но едва он вскочил и, бешено зыркнув глазами, прикрикнул: «Что вам тут надо!», как они дружной вереницей, в середине которой затесался господин Элиас, унеслись, точно их вымело из комнаты. Вскоре снаружи послышалось шуршание женских шелковых юбок, и чей-то голос спросил:

— Вы и взаправду сошли с ума, господин Траугот, или это была шутка?

Под дверь пожаловала Кристина.

— Нет, я отнюдь не взбесился, мой ангел, — ответил ей Траугот, — однако и не шучу. Не извольте понапрасну беспокоиться, дражайшая. Назавтра свадьбы не будет, я не женюсь на вас ни завтра, ни вообще во веки веков.

— Подумаешь! — ответила на это Кристина. — Не больно-то мне это и нужно, с некоторых пор вы мне совсем разонравились. Найдутся другие, которые больше вашего оценят меня и будут почитать за счастье заполучить такую хорошенькую и богатую невесту, как мамзель Кристина Роос, и с радостью на мне женятся! — Прощайте, месье Траугот!

И она, прошуршав юбками, гордо удалилась.

«Она говорила про бухгалтера», — догадался Траугот.

Немного успокоившись, он отправился к господину Роосу и растолковал ему без лишних слов, отчего он теперь не годится ни в зятья, ни в компаньоны. Элиас Роос смиренно все выслушал и со всем согласился, а после в конторе уверял, что очень рад и всегда будет бога благодарить, что так легко отделался от нахала Траугота, но тот уже был далеко-далеко от Данцига.

Жизнь открылась Трауготу в невиданном блеске, когда он очутился наконец-таки в стране своих мечтаний. В Риме немецкие художники приняли его в свой трудолюбивый круг, и он нечаянно задержался там гораздо дольше, чем можно было ожидать от человека, который, забыв обо всем, кроме своей неутолимой тоски, пустился на поиски Фелициты.

Мучительная тоска Траугота притупилась, время преобразило ее в сладостную мечту, которая озаряла всю его жизнь тихим мерцанием. В этом волшебном свете все, что он делал и творил, одухотворялось особенным чувством возвышенного служения божественному идеалу. Каждый женский образ, созданный его искусной кистью, носил черты прекрасной Фелициты. Молодые художники обратили внимание на очаровательное личико и, не найдя в Риме оригинала, со всех сторон приставали к Трауготу с расспросами, где он увидел эту прелестную красавицу. Какая-то робость мешала Трауготу рассказать о пережитом в Данциге странном приключении, пока вдруг спустя несколько месяцев один старинный приятель из Кёнигсберга Матушевский[10], который подобно Трауготу обосновался в Риме, посвятив себя живописи, не объявил во всеуслышание, будто бы видел в Риме девушку, которую Траугот изображает на своих полотнах. Легко представить себе, в какой восторг это привело Траугота; он бросил скрытничать и поведал о том, как он увлекся искусством и какая непреодолимая сила заставила его стремиться в Италию; данцигское приключение Траугота всем понравилось своей необыкновенностью, и под обаянием его рассказа друзья пообещали, не жалея усилий, помочь ему в поисках. Удачливей всех был Матушевский; вскоре он узнал, где живет девушка, но главное, она действительно оказалась дочерью бедного художника, который в это время раскрашивал стены церкви Тринита-дель-Монте. Таким образом все совпадало. Траугот тут же отправился с Матушевским в означенную церковь и, поглядев на художника, который работал, стоя высоко на лесах, как будто бы узнал в нем старого Берклингера. Старик не обратил па них внимания, а они, выйдя из церкви, прямиком направились к дому, в котором жил художник.

— Это она! — воскликнул Траугот, едва увидев на балконе дочь художника, погруженную в какое-то женское рукоделие. — Фелицита! Моя Фелицита! — воскликнул он, и с этим ликующим возгласом ворвался в комнату.

Перепуганная девушка взглянула на вошедшего. — У нее были черты Фелициты, но то была не она. Горькое разочарование тысячью кинжалов пронзило грудь бедняги Траугота. — Матушевский в немногих словах объяснил девушке их приход. С потупленным взором, залившаяся ярким румянцем, она была чудо как хороша в своем смущении. Траугот сначала хотел поскорее убраться, но, бросив на нее исполненный горького сожаления прощальный взгляд, он помедлил и остался, плененный простодушными чарами юной красавицы. У друга нашлись для Дорины любезные слова, которые помогли ей превозмочь невольную скованность, вызванную неожиданной странной сценой. Дорина подняла «ресниц густую бахрому» и, с улыбкой взглянув в лицо незнакомцам, сказала, что отец должен скоро вернуться с работы и будет, конечно, рад, что к нему в гости пришли немецкие художники, которых он очень уважает. Траугот должен был признать, что, кроме Фелициты, еще ни одной девушке не удавалось так сильно взволновать его душу. Она и впрямь была почти вылитая Фелицита, разве что черты ее были выражены более решительно и определенно, а волосы потемней. Это была одна и та же картина, исполненная Рафаэлем и Рубенсом. — Недолго спустя явился отец Дорины, и Траугот разглядел, что высота помоста, на котором работал художник, ввела его в заблуждение. Вместо мужественного Берклингера он увидел перед собой малорослого, тщедушного, придавленного бедностью, робкого человечка. Обманчивая тень, падавшая на него от сводов, пририсовала к его бритому подбородку курчавую черную бороду. В разговоре о живописи старик выказал глубокие практические познания, и Траугот решил продолжить знакомство, начавшееся жестоким огорчением и так неожиданно обернувшееся приятным удовольствием. Дорина, сама грация и воплощенная непосредственность, нисколько не скрывала своей симпатии к молодому немецкому живописцу. Траугот искренне отвечал ей тем же. Он настолько привык к прелестной пятнадцатилетней девочке, что скоро стал целые дни проводить в лоне маленького семейства, он занял под мастерскую вместительную комнату, пустовавшую по соседству, и в конце концов стал в доме своим человеком. Это позволяло ему со всей деликатностью немного поправить их бедное хозяйство, уделяя кое-что от своего достатка; поэтому старик, конечно же, понял так, что Траугот хочет жениться на Дорине, и без обиняков высказал молодому человеку свое предположение. Тут Траугот не на шутку испугался, впервые задумавшись над тем, к чему он пришел вместо первоначальной цели своего путешествия. Образ Фелициты опять живо возник перед его внутренним взором, но в глубине души он чувствовал, что не в силах будет отказаться от Дорины. — Как ни странно, но он не мог вообразить себе исчезнувшую возлюбленную в роли своей супруги. В его представлении Фелицита жила как некий духовный образ, которого он не может ни утратить, ни обрести в обыкновенной действительности. Вечное духовное присутствие возлюбленной, без обладания и без физической близости. — Зато Дорину он часто мысленно видел своей милой женушкой, сладостный трепет охватывал все его существо, теплая волна пробегала по жилам; но все-таки он почитал бы предательством в отношении своей первой любви попытку связать себя неразрывными узами брака с другою. — Так в душе Траугота боролись противоречивые чувства, и, не в силах решиться на окончательный шаг, он стал избегать старика. А тот вообразил, будто Траугот хитрит и хочет погубить его детище. Обидней всего было для старика, что он сам первый завел об этом речь и из этих же видов допустил между ними те короткие отношения, которых иначе ни за что бы не потерпел, опасаясь за доброе имя дочери. У старика взыграла итальянская кровь, и в один прекрасный день он непреклонно объявил Трауготу, что тот либо должен жениться не девушке, либо оставить их дом, — как отец, он больше ни одного часу не потерпит таких вольностей. Траугот был сильно уязвлен и почувствовал крайнюю досаду и раздражение. Старик теперь казался в его глазах пошлым сводником; оглядываясь на собственные поступки, он презирал себя за малодушие и каялся перед Фелицитой в преступной измене и подлой забывчивости. Он бежал из Рима и Неаполь, а оттуда поспешил в Сорренто.

Целый год он сурово посвятил себя настойчивым поискам Берклингера и Фелициты, но все его старания были напрасны, никто о них даже не слыхал. Ни до чего не дознавшись, он принужден был довольствоваться гадательным предположением, основанным на смутном предании о немецком художнике, который будто бы посетил Сорренто несколько лет тому назад. Пережив бури, которые носили его по житейскому морю, Траугот остался наконец там, куда его выплеснули волны, — в Неаполе, и как только он снова прилежно занялся своим искусством, тоска по Фелиците смирилась и утихла в его груди. Но стоило ему увидеть красивую девушку, которая сложением, походкой или жестом походила на Дорину, как горечь утраты жестоко напоминала о себе, и он жалел о милой и ласковой девочке. За мольбертом он никогда не вспоминал Дорину, тогда перед его взором вставала Фелицита — его неизменный идеал. — Наконец он получил письма из родного города; поверенный сообщал ему, что господин Элиас Роос приказал долго жить, в связи с этим Трауготу необходимо было приехать, для того чтобы уладить некоторые вопросы с бывшим бухгалтером, который стал мужем Кристины и унаследовал дело ее отца. Траугот безотлагательно выехал и Данциг. — И вот он снова стоит у гранитной колонны перед изображением бургомистра и его пажа; на этом месте Траугота невольно стали одолевать воспоминания о необычайном приключении, которое так болезненно вторглось в его жизнь, и, охваченный глубокой, безнадежной печалью, он, не отрываясь, смотрел на юношу, чьи глаза словно бы отвечали ему живым взглядом, а губы шептали: «Ты так и не смог меня позабыть».

— Кого я вижу? Неужто это вы, ваше благородие, воротились к нам в добром здравии и совершенно исцеленным от убийственной меланхолии? — Эти слова произнес гнусавый голос за спиной Траугота; то был старый знакомец — маклер.

— Я их так и не разыскал, — вырвалось невольно у Траугота.

— Позвольте, кого это? Кого ваше благородие не сумели сыскать? — заинтересовался маклер.

— Художника Годофредуса Берклингера и его дочь Фелициту, — пояснил Траугот. — Я объехал всю Италию, в Сорренто о них не было слуху.

Маклер воззрился на него, выпучив глаза, он даже стал заикаться:

— Где это ваше благородие изволили искать Фелициту? — В Италии? — В Неаполе? — В Сорренто?

— Ну да! Именно так! — воскликнул раздраженно Траугот.

Тут маклер воздел руки и, непрестанно всплескивая ими, стал возглашать:

— Надо же! Нет, вы только подумайте! Это ведь надо же так! Да как же вы это, господин Траугот, господин Траугот!

— Не понимаю, что в этом такого удивительного, — сказал Траугот. — Будет вам руки заламывать! Что это за шутки, в конце концов! Подумаешь, невидаль какая! Ради своей возлюбленной поскачешь и в Сорренто. — Да, да! Я любил Фелициту и отправился следом за ней.

Но маклер, как заведенный, подскакивая на одной ножке, выкрикивал свое: «Надо же! Нет, это надо же так!»— пока наконец Траугот, придержав его, не обратился с вопросом:

— Да скажите же вы в самом деле, что вы находите в этом такого странного?

— Но, любезный господин Траугот, — еле выговорил маклер, — неужели вы не знаете, что дача почтенного господина Алоизия Брандштеттера, советника магистрата и старшины нашей гильдии, построенная в лесочке, у подножия Карловой горы, со стороны кузницы Конрада, называется Сорренто? Так вот, он купил картины Берклингера и предоставил ему с дочерью жилье в своем доме, то бишь в Сорренто. С тех пор они там бог знает который год все жили и жили, и кабы вы, дорогой господин Траугот, взобравшись на Карлову гору, твердо стояли на земле да глянули бы вниз, то увидели бы, как там в саду прохаживается мамзель Фелицита, щеголяя в диковинном женском платье старинного покроя, в аккурат как на этих картинах; для этого вам незачем было ездить в Италию. А потом старик… Но это была грустная история!

— Рассказывайте, — глухо вымолвил Траугот.

— Да, так вот. Вернулся из Англии молодой Брандштеттер, увидел мамзель Фелициту и влюбился. Он подкараулил девицу в саду, бухнулся перед ней на колени, точно герой из романа, и поклялся, что избавит ее от рабской доли под властью тирана-отца. А старик-то, не замеченный парочкой, стоял поблизости у них за спиной, и в тот миг, когда Фелицита сказала: «Я согласна стать вашей женой», отец со сдавленным криком падает и сразу испускает дух. Говорят, что на него было страшно смотреть — лицо синее и весь в крови, потому что у него будто бы каким-то образом лопнула сонная артерия, а Брандштеттера-младшего мамзель Фелицита с тех пор что-то сильно невзлюбила и уж после вышла замуж в Мариенвердер за советника уголовной палаты Матезиуса, и если вам по старой памяти захочется, то вы, ваше благородие, можете ее навестить, Мариенвердер как-никак ближе, чем итальянский город Сорренто. Говорят, эта славная женщина там благоденствует и уже произвела на свет целую ораву детишек.

Пораженный до немоты Траугот кинулся в бегство. Подобный исход его приключения поверг его в пучину ужаса.

— Нет, это не она, — восклицал Траугот, — не та, чей небесный образ сиял в моей душе, как недосягаемый идеал, за которым я устремился в дальние страны, который ярко светил мне, как путеводная звезда! — Фелицита! Фелицита! — Советник уголовной палаты Матезиус! — Ха-ха-ха! — Госпожа советница Матезиус!

Терзаемый яростным страданием, Траугот, громко хохоча, помчался привычным путем, проскочил городские ворота и прямиком через Лангфур попал на Карлову гору. Он поглядел сверху на Сорренто, и слезы ручьем хлынули из его глаз.

— Увы! — возопил он. — Как больно, о, неисповедимые высшие силы, ранит ваша насмешка! Жестокий, неистребимый след оставляет она в беззащитном человеческом сердце! Но нет, нет! Напрасно ты, дитя, плачешь над непоправимым горем, не надо было тянуться рукой к горящему пламени, вместо того, чтобы наслаждаться его теплом и светом. — Перст судьбы зримо коснулся меня, но мой помраченный взор не распознал высшего существа, и я в дерзости своей возомнил, будто создание старинного мастера, чудесным образом представшее передо мной во плоти, было существом, подобным мне, и будто мне дозволено низвести его с сияющих высот в юдоль бренной земной жизни! Я никогда тебя не утрачивал, ты пребудешь со мною навек, ибо ты — само воплощение творческого духа, который живет в моей груди! Да и что может быть общего у тебя и у меня с какой-то советницей Матезиус? По-моему, решительно ничего!

— Вот и я тоже, почтенный господин Траугот, просто-таки ума не приложу, что может быть общего у вас с этой дамой! — вмешался в рассуждения Траугота какой-то посторонний голос.

Паривший в мечтах Траугот вернулся на землю. Он стоял, прислонившись к гранитной колонне, не отдавая себе отчета, каким образом очутился снова в Артуровом дворе. Посторонний голос, сказавший эти слова, принадлежал супругу Кристины. Он вручил Трауготу только что полученное из Рима письмо. Матушевский писал в нем:

«Прелестная Дорина все хорошеет, только совсем побледнела, истосковавшись по тебе, любезный друг! Она неустанно ждет твоего возвращения, питая в душе твердую уверенность, что ты ни за что на свете не сможешь ее покинуть. Она любит тебя всем сердцем. Когда же мы снова увидим тебя?»

— Я очень рад, — сказал Траугот мужу Кристины, закончив чтение. — Я рад, что мы сегодня покончили с делами, а завтра я уезжаю в Рим, где милая невеста с нетерпением ожидает моего возвращения.

Загрузка...