Илья Тё Аврора, жди меня, я иду

Я сел в аппарат, пристегнулся, пошевелил на голове гермошлем и помахал рукой техникам. Румын, который залез в аппарат чуть раньше, сидел слева от меня и при этом совершенно бездвижно. Я посмотрел на него, и лицо напарника показалось мне почему-то абсолютно белым, почти матовым — будто мел или пена на молоке. Но это, конечно, был обман зрения, эффект от яркого света, что заливал площадку, вырываясь из жерл сотен прожекторов.

— Как ощущения? — спросил я, решив поддержать товарища перед новым рабочим днем.

— Нормально, Ромик, — ответил он мне очень тихо и, в общем, без сильной дрожи. Однако голос румына при этом был хриплый, какой-то сдавленный, и я догадался, что мой бесценный напарник почти наделал в штаны. Страх окутывал его, плыл внутри, обтекал снаружи, сочился паром из пор.

Тем временем, аппарат зацепили крючком транспортера, и потащили по рельсам вниз, на стартовую площадку. Я видел это множество раз, и поэтому не смотрел. Спустя минут двадцать — встали. Транспортер медленно отвалил, и мы с румыном как всегда перед стартом оказались сами с собой, вернее, друг с другом: два комка плоти в железной банке, с парашютами за спиной. Потенциальные трупы — вместе и вроде врозь. С ощущением близкой смерти каждый сражается в одиночестве. С ужасом, танцующем в сердце, каждый вальсирует сам.

В этот короткий момент — в ничтожное мгновение передышки, когда руки и голова не заняты делом, а только лишь ожиданием, мне стало действительно страшно. Чтобы сдержать в руках дрожь, я ткнул румына кулаком в бок, поскольку в пристегнутом положении не дотягивался ему до плеча. И весело прокричал, сквозь нарастающий гул ракетоносителя:

— А что, Аврора, у себя в Бухаресте, ты небось не прыгал с такой высоты?

— Пошел ты, Ромик, — проорал мне Аврора Митич, среагировав на шутку именно так, как положено, — я молдованин, а не румын. А ты что, прыгал с такой высоты в своей паршивой Вологде?

— Ну, бывало.

— Опять гонишь, Рома, — искренне возмутился он, — твой «яшка» и близко не дотянет до стратосферы!

Рассмеявшись в ответ, я лишь глубоко вздохнул. Конечно, это был треп, Аврора был прав, и я немного приврал. И Як и Месер, на которых мне доводилось когда-то гонять за фрицами, казались бумажными самолетиками по сравнению с тем чудовищем, что должно было отринуть нас сейчас от земли. И с такой высоты я не прыгал никогда прежде. И очень возможно — не прыгну никогда более.

Гул тем временем достиг своего наивысшего пика — своей свистящей, разрезающей уши, заключительной ноты, такой знакомой мне по прошлым прыжкам. И это значило — у нас с Авророй счет пошел уже на мгновения.

— Значит так, — проорал в гермошлеме чуть сиплый голос руководителя ЦУП. — К старту готовы? Прекрасно. Напоминаю еще раз. Аппарат пойдет в небо на автомате. Вам нужно только пережить перегрузку и не сдохнуть раньше, чем я велю. Как только пройдете уровень стратосферы, датчик высоты выдаст сигнал. Автоматически. После этого вы вручную срываете люк и по очереди, я повторяю, по очереди, выпрыгиваете с парашютом. Примерно минуту идете в свободном падении, затем раскроется парашют и скорость падения начнет замедляться. Цель задания, таким образом, — подняться на сто километров, прыгнуть и приземлиться в заданной точке живыми. Вы слышите, черти? В заданной точке живыми — это приказ! Голованы из расчетного подсчитали, что падать из космоса каждый из вас будет примерно семь с половиной минут. Вы уж их как-нибудь переживите, а то у нас мало осталось нормальных парашютистов. Вопросы есть?

— Семен Палыч, — подал голос Аврора, пытаясь шуткою, как и я, отогнать липкий холод от немеющих в ужасе позвонков, — а вот ежели мы из космоса будем падать, так может мы теперь космонавты? Может нам теперь по звезде дадут, аки Гагарину?

— Хрен ты, а не космонавт, рожа молдованская, — просипел в гермошлеме ЦУП. — Вы из космоса будете именно падать, а вовсе там не летать. В минобороны нужно точно знать, с какой высоты, бойцы могут прыгать с парашютом десантируясь на вражескую территорию, и с какой не могут. Орать об этом по всем каналам никто не станет. Понятно вам, товарищи испытатели?

— Так точно, товарищ генерал-майор!

— Да вы не волнуйтесь, — смягчился вдруг грозный голос в наушниках, — с таким опытом прыжков как у вас, пролетите как мухи, ей богу. Ромик, ты че молчишь?

— А у меня нет вопросов, товарищ генерал-майор. Партия сказала «надо», комсомол ответил…

— Все! — отрубил генерал. — Валяйте, черти, время на старт.

В следующую секунду он отключился, аппарат дрогнул всем своим стальным телом, как будто загнанное животное от заряда картечи в бок, и мы с Авророй действительно стали «валять», вернее валяться на своих креслах, со скипом сжимая зубы, чтобы не заорать. Окружающий воздух вдруг стал массивнее чугуна, нечто ужасное вдавило меня в жесткое стартовое сиденье, будто втоптав в него сапогом. Один техник рассказывал мне, что технология таких стартов пока не отработана, все оборудование — экспериментальное, и перегрузки рассчитаны лишь приблизительно и примерно. Это потом, спустя месяцы, космонавты на орбитальных станциях будут махать руками в телевизионные камеры и улыбаться Стране Советов. А чтоб они улыбались, есть мы — безумные крысы для опытов и для рывков.

Где-то слева, Аврора смеется от предвкушения подвига или стенает от раздирающей ребра боли — я не могу разобрать. Наверняка смеется, ведь от боли он не кричит никогда. И только красная, жуткая, почти кумачового цвета кровь, такая яркая в заливающих мир лучах света, плещет из его носа жирными кривыми потоками.

Мы поднимаемся вверх. Сначала медленно, затем быстрей и быстрей. Иллюминаторов нет, они нам и не нужны. Мы с Авророй старые птицы, и сверлили собой небеса уже больше тысячи раз. Скажу вам — нечего там смотреть. Смотрите внизу, на земле. Я опускаю веки, и лица жены и дочки проплывают передо мной. Сегодня, как и всегда, семья не хотела меня отпускать. Но я опять отшутился: мол, что вы, обычный рабочий день. «Сегодня прыгаешь?» — спросила меня жена, как будто чувствуя мой подсознательный, тщательно скрытый, подавленный волей страх. «Всегда!» — подмигнул ей я и в губы поцеловал.

Кровь скользит по губам Авроры, а из жерл ракетоносителя вниз исторгается пламя. От нас сейчас ничего не зависит, думаем мы. Думаем вместе, одновременно — мой верный Аврора и я. Поднимемся — хорошо, но если что-то сорвется, то сдохнем наверняка. Из стратосферы нет выхода, кроме того, которым мы попытаемся сейчас спасти свои жизни. Вот это и есть наша вера, наш гимн, наш священный догмат. Если выживем, будем жить, а если не выживем — к черту! «Фатализм? Стоицизм? Мистицизм?» — Часто спрашивали меня на земле. О нет, отвечал я им, это всего лишь привычка.

Наконец датчик щелкает, и я открываю глаза. Связи с ЦУПом нет на такой высоте, да и не о чем говорить — «вручную срываете люк, приземляетесь в заданной точке».

Я отстегиваю ремни, и тело парит над сиденьем. Вокруг уже царит невесомость. Аврора кивает — давай! Я подплываю к крышке и, зацепившись ногами за специально встроенные уступы, до упора выворачиваю рычаг. Крышка внезапно срывается, и бешенный рывок воздуха выстреливает мной из кабины…

Спустя секунду я вновь открываю глаза. Шлем заливает рвота, затылок ужасно саднит. Там, внизу, кто-то сделал маленькую ошибку — это ясно теперь как день. Очень глупо так умирать, решаю я, и пытаюсь осмотреться вокруг.

Мир неистово вертится, обегая мой шлем по кругу, однако повсюду я вижу одно и то же — куски и части бездонных, серых, безграничных, враждебных небес. Они сливаются в моих глазах в сплошной стеклянный неистово закрученный калейдоскоп. Земли не видно, но через семь с половиной минут, она врежется в меня как снаряд — это единственное, что я знаю наверняка. Ужасно саднит рука, видимо, сломана рывком ветра. Она не слушается меня, и каждое движение мускулов отдает жутким спазмом по всему телу, как будто уколом шпильки отдаваясь в самом мозгу.

Жутким усилием, я концентрируюсь, и все же заставляю свои конечности повиноваться моей почти обезумевшей воле. Я выпрямляюсь в стойку ныряльщика и мельтешение мира медленно замедляется, сменяясь стремительным, но все же плавным скольжением сквозь толщи облачной рвани.

Но температура растет. Воздух бешено трет мне бока. И кажется — я весь горю, как грешник, в глубине преисподней. Я поднимаю взгляд вверх, но матерюсь и зажмуриваюсь — мои ноги окутаны алым маревом, сыплют искрами, как крутящаяся фреза. Всего семь с половиной минут, успокаиваю я себя. Господь Всемогущий, пусть скафандр мой выдержит это!

И вот, наконец, впереди показывается земля. Она падает мне на голову резко, будто прыгнув из-за угла. Туман облаков расступается и твердь рушиться на меня тысячетонной стеной…

Следует страшный рывок — это раскрывается парашют.

Я не сдерживаюсь и кричу от нечеловеческой боли. Мне кажется, позвоночник мой порван, плечи вывернуты на изнанку, а сломанная рука, падает вниз отдельно от остального меня.

Удар!!!

Когда сознание возвращается, я слышу, как жужжит вертолет.

Семен Палыч склоняется надо мной.

— Жив, жив! — Причитает он. — Молодчина, Ромик, какой же ты молодчина!

Сильные руки медиков, срывают с меня тесный шлем и плотная, остывшая рвота, медленно сползает по моей шее и моим бледным щекам. Из опыта я понимаю, что прошел уже как минимум час. Я лежу на земле, все еще привязанный к парашюту, не чувствуя обваренных ног. От обугленных стоп цвета сажи, простирается борозда, — это след от моей посадки… А вокруг простирается степь. Ковыль шевелится как вода, волна за волной, бурунами и валами.

— Что Аврора? — хрипит мое горло.

Генерал мрачно качает мне головой.

— Мертв, — отвечает он твердо. — Мои голованы ошиблись. Сила воздушной пробки оказалась выше расчетной. А может, давление на такой высоте было сегодня другим. Мы думаем, что при выходе из аппарата, он ударился головой о проем. Компенсаторы выдержали, конечно, ведь удар был не сильным. Но в стекле шлема мы нашли микротрещину, толщиной с человеческий волос. Аврора умер мгновенно, как только разряженный воздух коснулся его лица.

Я киваю. Я все понимаю. Обычный рабочий день.

* * *

Спустя тридцать лет, рано утром, когда тьма еще правит, но уже готовится отступать, я выхожу на крыльцо своей старой хрущевки в Вологде и смотрю в черные, бездонные небеса. Сейчас там пусто и тихо, как в глинобитном колодце посреди выжженой джезказганской пустыни. Звезд нет — они уже не горят. Ладонью, испещренной морщинами, я провожу по пергаментной лысине и остаткам седых волос.

Полуслепые глаза мои отрываются от небес и опускаются вниз, к земле. Они смотрят вокруг — на окружающий меня глупый, суетливый, копошащийся в грязи мир.

Мимо проскальзывает дочь. Красавица, если подумать. Она презрительно смотрит на меня — старого инвалида с ничтожной пенсией, и садиться в угловатую иномарку, которая увозит ее в Москву.

Там в Москве, полгода назад какой-то подонок объявил о развале Союза. И в благодатной Молдавии, где похоронен мой бесстрашный Аврора, сейчас другая страна. В каком-то смысле, повезло только нашему генералу — он скончался с инфарктом точно в восемьдесят шестом…

Зачем мы делали это, размышляю я иногда? Ваяли державу, верили, не жалели здоровья, молодости, семейного счастья и даже жизни самой? Ради этого — нищих пенсий, убогих квартирок и подержанных иномарок, увозящих от нас дочерей?

О нет, говорю я себе, мы делали это ради совершенно иного. Великого, злого, страстного! Не имеющего меры или цены.

На груди моей, на лацкане старого пиджака, покачивается маленькая звезда. Золотая звезда, врученная мне моим священным Советским Союзом. Ничтожный кусок металла… Благодарность огромной нации одному из своих бесчисленных, забытых ныне героев!

Я вновь поднимаю голову и гляжу в небо сильным, открытым взглядом. Врешь, говорю я во тьму, одна звезда все же есть! И снова смеюсь — как всегда, перед стартом на космодроме. Мне уже семьдесят пять и очень скоро моя звезда поднимется в небеса в свой самый последний раз. Поднимется, чтобы не упасть никогда.

И пусть мои руки дрожат, а глаза слезятся, я верю — моя Родина выстоит. И вслед за мной и Авророй, в это бездонное небо придут другие — бесстрашные, крепкие, молодые. Они будут «ваять» и строить. Но не из корысти и не ради убогой сытости. А только — в надежде славы. И, конечно, в надежде добра!

На горизонте медленно разгорается новый почти кумачовый расцвет. Он очень ярок и красен — как цвет старого, настоящего флага.

Я гляжу на эту алую зарю и улыбаюсь.

Аврора, жди меня, шепчу я одними губами.

Я иду к тебе. Я иду.

Загрузка...