На улице, вдохнув свежего воздуха, Ахтырцев несколько ожил – на ногах стоял крепко, не качался, и Эраст Петрович счел возможным более его под локоть не поддерживать.
– Пройдемся до Сретенки, – сказал он. – Там я посажу вас на извозчика. Далеко ли вам до дому?
– До дому? – В неровном свете керосинового фонаря бледное лицо студента казалось маской. – Нет, домой ни за что! Поедемте куда-нибудь, а? Поговорить хочется. Вы же видели… что они со мной делают. Как вас зовут? Помню, Фандорин, смешная фамилия. А я Ахтырцев. Николай Ахтырцев.
Эраст Петрович слегка поклонился, решая сложную моральную проблему: порядочно ли будет воспользоваться ослабленным состоянием Ахтырцева, чтобы выведать у него необходимые сведения, благо «зутулый», кажется, и сам не прочь пооткровенничать.
Решил, что ничего, можно. Уж очень сыскной азарт разбирал.
– Тут «Крым» близко, – сообразил Ахтырцев. – И ехать не надо, пешком дойдем. Вертеп, конечно, но вина приличные. Пойдемте, а? Я вас приглашаю.
Фандорин ломаться не стал, и они медленно (все-таки студента слегка покачивало) побрели по темному переулку туда, где вдали светились огни Сретенки.
– Вы, Фандорин, меня, верно, трусом считаете? – чуть заплетаясь языком проговорил Ахтырцев. – Что я графа-то не вызвал, оскорбление снес да пьяным притворился? Я не трус, я вам, может, такое расскажу, что вы убедитесь… Ведь он нарочно провоцировал. Это, поди, она его подговорила, чтобы от меня избавиться и долг не отдавать… О, это такая женщина, вы ее не знаете!.. А Зурову человека убить, что муху раздавить. Он каждое утро по часу из пистолета упражняется. Говорят, с двадцати шагов пулю в пятак кладет. Разве это дуэль? Ему и риска никакого. Это убийство, только называется красиво. И, главное, не будет ему ничего, выкрутится. Он уж не раз выкручивался. Ну, за границу покататься поедет. А я теперь жить хочу, я заслужил.
Они свернули со Сретенки в другой переулок, невидный собой, но все-таки уже не с керосиновыми, а с газовыми фонарями, и впереди показался трехэтажный дом с ярко освещенными окнами. Должно быть, это и есть «Крым», с замиранием сердца подумал Эраст Петрович, много слышавший про это известное на Москве злачное заведение.
У широкого, с яркими лампами крыльца их никто не встретил. Ахтырцев привычным жестом толкнул высокую узорчатую дверь, она легко подалась, и навстречу дохнуло теплом, кухней и спиртным, накатило гулом голосов и визгом скрипок.
Оставив в гардеробе цилиндры, молодые люди попали в лапы бойкого малого в алой рубахе, который именовал Ахтырцева «сиятельством» и обещал самый лучший, специально сбереженный столик.
Столик оказался у стены и, слава богу, далеко от сцены, где голосил и звенел бубнами цыганский хор.
Эраст Петрович, впервые попавший в настоящий вертеп разврата, крутил головой во все стороны. Публика тут была самая пестрая, но трезвых, кажется, не наблюдалось совсем. Тон задавали купчики и биржевики с напомаженными проборами – известно, у кого нынче деньги-то, но попадались и господа несомненно барского вида, где-то даже блеснул золотом флигель-адъютантский вензель на погоне. Но главный интерес у коллежского регистратора вызвали девицы, подсаживавшиеся к столам по первому же жесту. Декольте у них были такие, что Эраст Петрович покраснел, а юбки – с разрезами, сквозь которые бесстыдно высовывались круглые коленки в ажурных чулках.
– Что, на девок загляделись? – ухмыльнулся Ахтырцев, заказав официанту вина и горячего. – А я после Амалии их и за особ женского пола не держу. Вам сколько лет, Фандорин?
– Двадцать один, – ответил Эраст Петрович, набавив годик.
– А мне двадцать три, я уже много чего повидал. Не пяльтесь вы на продажных, не стоят они ни денег, ни времени. Да и противно потом. Уж если любить, так царицу! Хотя что я вам толкую… Вы ведь неспроста к Амалии заявились? Приворожила? Это она любит, коллекцию собирать, и чтоб непременно экспонаты обновлялись. Как поется в оперетке, elle ne pense qu'a exciter les hommes[9]… Но всему есть цена, и я свою цену заплатил. Хотите расскажу одну историю? Что-то нравитесь вы мне, больно хорошо молчите. И вам полезно узнать, что это за женщина. Может, опомнитесь, пока не засосало, как меня. Или уж засосало, а, Фандорин? Что вы ей там нашептывали?
Эраст Петрович потупил взор.
– Так слушайте, – приступил к рассказу Ахтырцев. – Вы вот давеча меня в трусости подозревали, что я Ипполиту спустил, на поединок не вызвал. А у меня такая дуэль была, что Ипполиту вашему и не снилось. Слыхали, как она про Кокорина говорить не велела? Еще бы! На ее совести кровь, на ее. Ну, и на моей, разумеется. Только я свой грех смертным страхом искупил. Кокорин – это однокурсник мой, тоже к Амалии ходил. Дружили мы с ним когда-то, а из-за нее врагами стали. Кокорин поразвязней меня, да и на лицо смазлив, но, entre nous[10], купчина всегда купчина, плебей, хоть бы и в университете учился. Довольно Амалия с нами натешилась – то одного приблизит, то другого. Зовет Nicolas да на «ты», вроде как в фавориты к ней попадаешь, а потом за какую-нибудь ерунду в опалу отправит: запретит неделю на глаза казаться, и снова на «вы», снова «Николай Степаныч». Политика у нее такая, кто на удочку попал, не сорвется.
– А этот Ипполит ей что? – осторожно спросил Фандорин.
– Граф Зуров? Точно не знаю, но есть меж ними что-то особенное… То ли он над ней власть имеет, то ли она над ним… Да он не ревнив, не в нем дело. Такая никому не позволит себя ревновать. Одно слово – царица!
Он замолчал, потому что за соседним столиком шумно загалдела компания подвыпивших коммерсантов – собирались уходить и заспорили, кто будет платить. Официанты в два счета унесли грязную скатерть, застелили новую, и через минуту за освободившимся столом уже сидел сильно подгулявший чиновник с белесыми, почти прозрачными (должно быть, от пьянства) глазами. К гуляке подпорхнула сдобная шатенка, обхватила за плечо и картинно закинула ногу на ногу – Эраст Петрович так и загляделся на туго обтянутую красным фильдеперсом коленку.
А студент, осушив полный бокал рейнского и потыкав вилкой в кровавый бифштекс, продолжил:
– Вы думаете, Пьер Кокорин от несчастной любви руки на себя наложил? Как бы не так! Это я его убил.
– Что?! – не поверил своим ушам Фандорин.
– Что слышали, – с гордым видом кивнул Ахтырцев. – Я вам все расскажу, только сидите тихо и с вопросами не встревайте.
Да, я убил его, и ничуть об этом не жалею. По-честному убил, на дуэли. Да, по-честному! Потому что дуэли честнее нашей испокон веку не бывало. Когда двое стоят у барьера, тут почти всегда обман – один стреляет лучше, другой хуже, или один толстый и в него попасть легче, или ночь провел бессонную и руки трясутся. А у нас с Пьером все было без обману. Она говорит – в Сокольниках это было, на кругу, катались мы втроем в экипаже – говорит: «Надоели вы мне оба, богатые, испорченные мальчишки. Хоть бы поубивали друг друга, что ли». А Кокорин, скотина, ей: «И убью, если мне за это награда от вас будет». Я говорю: «За награду и я убью. Награда такая, говорю, что на двоих не поделишь. Стало быть, одному прямая дорожка в сырую землю, если сам не отступится». Вот до чего у нас с Кокориным уже доходило-то. «Что, будто так уж любите меня?» – спрашивает. Он: «Больше жизни». И я тоже подтвердил. «Ладно, – говорит она, – я в людях одну только смелость ценю, прочее все подделать можно. Слушайте мою волю. Если один из вас и вправду убьет другого, будет ему за смелость награда, сами знаете, какая». И смеется. «Только болтуны, говорит, вы оба. Никого вы не убьете. Нет в вас ничего интересного кроме родительских капиталов». Я вспылил. «За Кокорина, сказал, не поручусь, а только я ради такой награды ни своей, ни чужой жизни не пожалею». А она, сердито так: «Ну вот что, надоели вы мне своим кукареканьем. Решено, будете стреляться, да не на дуэли, а то потом скандала не оберешься. И неверная она, дуэль. Продырявит один другому руку, да и заявится ко мне победителем. Нет, пусть будет одному смерть, а другому любовь. Как судьба рассудит. Жребий бросьте. Кому выпадет – пусть застрелится. И записку пусть напишет такую, чтобы не подумали, будто из-за меня. Что, струсили? Если струсили, так хоть бывать у меня от стыда перестанете – всё польза». Пьер посмотрел на меня и говорит: «Не знаю, как Ахтырцев, а я не струшу»… Так и порешили…
Студент замолчал, повесив голову. Потом, встряхнувшись, налил бокал до краев и залпом выпил. За соседним столиком заливисто расхохоталась девица в красных чулках – белоглазый что-то нашептывал ей на ухо.
– Но как же завещание? – спросил Эраст Петрович и прикусил язык, ибо про это знать ему вроде бы не полагалось. Однако поглощенный воспоминаниями Ахтырцев лишь вяло кивнул:
– А, завещание… Это она придумала. «Вы меня деньгами купить хотели? – говорит. – Хорошо же, пусть будут деньги, только не сто тысяч, как Николай Степаныч сулил (было, сунулся я к ней раз – чуть не выгнала). И не двести. А всё, что у вас есть. Кому смерть выпадет, пускай на тот свет голым идет. Только мне, говорит, ваши деньги не нужны, я сама кого хочешь одарю. Пусть деньги на какое-нибудь хорошее дело пойдут – святой обители или еще куда. На отмоление смертного греха. Как, говорит, Петруша, верно, толстая свечка из твоего миллиона-то выйдет?» А Кокорин атеист был, из воинствующих. Так и вскинулся. «Только не попам, говорит. Лучше завещаю падшим девкам, пусть каждая по швейной машинке купит и ремесло поменяет. Не останется на Москве ни одной уличной, вот и будет по Петру Кокорину память». Ну, Амалия и скажи: «Кто беспутной стала, уж не переделаешь. Раньше надо было, в невинном возрасте». Кокорин рукой махнул: «Ну, на детей, сирот каких-нибудь, Воспитательному дому». Она вся прямо засветилась: «А вот за это, Петруша, тебе многое простилось бы. Иди, поцелую тебя». Меня злость взяла. «Разворуют твой миллион в Воспитательном, говорю. Читал, что про казенные приюты в газетах пишут? Да и много им больно. Лучше англичанке отдать, баронессе Эстер, она не уворует». Амалия и меня поцеловала – давайте, мол, утрите нос нашим патриотам. Это одиннадцатого было, в субботу. В воскресенье мы с Кокориным встретились и все обговорили. Чудной разговор получился. Он все хорохорился, ерничал, я больше отмалчивался, а в глаза друг другу не смотрели. Я словно в отупении был… Вызвали стряпчего, составили завещания по всей форме. Пьер у меня свидетель и душеприказчик, я у него. Стряпчему дали по пять тысяч каждый, чтоб держал язык за зубами. Да ему и невыгодно болтать-то. А с Пьером договорились так – он сам предложил. Встречаемся в десять утра у меня на Таганке (я на Гончарной живу). У каждого в кармане шестизарядный револьвер с одним патроном в барабане. Идем порознь, но чтобы видеть друг друга. Кому жребий выпадет – пробует первый. Кокорин где-то про американскую рулетку прочитал, понравилось ему. Сказал, из-за нас с тобой, Коля, ее в русскую переименуют, вот увидишь. И еще говорит, скучно дома стреляться, устроим себе напоследок моцион с аттракционом. Я согласился, мне все равно было. Признаться, скис я, думал, что проиграю. И в мозгу стучит: понедельник, тринадцатое, понедельник, тринадцатое. Ночь не спал совсем, хотел было за границу уехать, но как подумаю, что он с ней останется и смеяться надо мной будут… В общем, остался.