Ион Друцэ Бадя Чиреш

Село бади Чиреша раза в три больше самого большого села, какое доводилось вам когда-либо видеть. Потому-то в этом селе с утра до вечера целых три дня умещаются, а между одной свадьбой и другой еще две-три свадьбы играют.

Большое село, шутят тут все, от мала до велика, но никто не умеет так шутки шутить и людей посмешить, как бадя Чиреш. Даже соседи из Бутучен, которые смеются только раз в год, когда наседка цыплят выводит, и те признают:

— Да, много чертей в этом Чиреше водится…

Видать, так оно и есть, потому что даже сам бадя Чиреш этого не отрицает, признаваясь за стаканом вина, что чертей в нем, может быть, и нет, но какая-то нечистая сила гнездится, оттого-де он и испытывает постоянное искушение грешить, хотя по своей натуре он настолько разумный и тихий, что получает огромное удовольствие от бесед с самим собой.

Многие его слушали, да не многие верили: очень уж глупым надо быть, чтобы верить баде Чирешу. Нынче он не припомнит, что рассказал вчера, а завтра переиначит сегодняшнюю побасенку. Удивляться тут нечему, потому что под его вишневой шляпой живут по меньшей мере три Чиреша, но дал им бог всего две руки и одну глотку, чтобы и другим кое-что перепало.

Один из этих трех молодцов был бадя Чиреш-шутник. Стоит ему появиться в шляпе с широкими полями на перекрестке, с прищуренным глазом, смакуя про себя новорожденную шутку, как вокруг собираются все четыре околицы, и поднимается такой хохот, что от него однажды в селе все воробьи оглохли и с тех пор перестали слетаться, когда поутру хозяйки выходили кормить их.

Да это еще пустяки, цветочки. Это значит всего-навсего, что бадя Чиреш только входит во вкус. Настоящие шутки, как и самые лучшие песни, лежат на дне кувшинчика. И боже ты мой, как заявится бадя Чиреш на какую-нибудь гулянку, как расстегнет на ходу воротник рубашки — такого жару задаст, что солнце застает все звезды на небе с разинутыми ртами: глядят во все глаза на удаль бади Чиреша. И кажется тогда, что каждый его палец знает тьму побасенок и было бы величайшей глупостью не провести с ним еще часок-другой.

Второй человек, обитающий под той же вишневой шляпой, — это бадя Чиреш-виноградарь. Едва появится он на винограднике, засучит рукава, сдвинет шляпу на затылок — и плачет вершковыми слезами лопата, попавшая в руки ему. Десятки тысяч кустов — все, что есть в колхозе, — собираются вокруг него и смирно стоят друг подле дружки, дожидаясь, когда Чиреш оденет их, чтоб зимой не зябко было. И чудится тогда, что каждый его палец всю жизнь только и делал, что сажал лозы, собирал виноград и пил вино.

Наконец, третий человек, живущий под той же вишневой шляпой, — это бадя Чиреш — глава семьи. Перешагнув порог дома, он становится важным, будто только что подписал новый указ. Если же он все-таки вынужден проронить несколько слов, то делает это медленно, степенно, будто не он разговаривает со своей половиной, а эпоха беседует с мгновением.

Старушка, понятно, не может смириться с таким положением, и, чтобы помочь ей выместить обиды, бадя Чиреш время от времени приходит домой навеселе. А когда почует, что его Илинка все уже выложила и сыплет лишь потому, что не может остановиться, он спрашивает, надвигая шляпу на глаза:

— И какой тебе прок злить своего мужа?

Правда, в таких случаях Чиреш-шутник частенько берет верх над Чирешем главой семьи, и тогда вишневая шляпа снова перемещается на затылок.

— Илинка… а все-таки… какой дурак присоветовал тебе выходить за меня замуж? Или, говоришь, был он вовсе не дурак?

Чирешем его прозвали оттого, что он высокий и кряжистый, как черешня. Глядишь на него, и кажется, что по улице идет целая деревня в вишневой шляпе, сдвинутой на затылок.

Должно быть, много поведал на свете тот, кто впервые назвал Трифанешты не Трифанештами, а селом бади Чиреша. Назвал — будто припечатал. И поныне живет это название и останется надолго, очень надолго, потому что вот уж тридцать лет, как Чиреш носит всего две седые волосинки у правого виска. Казалось, он и годам зубы заговорил — топчутся они возле Чирешевых ворот и хохочут, не трогая его.

Как-то утром заскрипела калитка, и Чиреш проснулся. Подождал, гадая, чьи это шаги, но вместо шагов еще раз скрипнула калитка. Бадя Чиреш вскочил с кровати, подошел к окну.

— Кто там? — спросила Илинка с печи.

— Подумать только — ветер учится калитку закрывать…

Вернулся, хотел было еще полежать, но исчезло куда-то теплое местечко на подушке, где ему снились сладкие сны. Искал, перекидывал подушку туда-сюда.

— Послушай, Илинка… Чтоб вечером ты мне легла тут рядом, а то встанешь на минутку, и некому стеречь тепло.

Затем он оделся и вышел в сенцы поискать сверло. Зачем оно ему неизвестно, но вот уже неделю только встанет, начинает его искать. Видать, оно ему и не очень-то нужно было — просто надобно полчаса, чтобы шутка в нем проснулась, дабы потом не опростоволоситься, когда человека встретит.

Может, оттого, что весна началась, а может, и по другой причине, но искал он в это утро сверло целый час, грозя, ежели найдет, разломить его на куски и выбросить собакам. Наконец нашел, но собакам жаль было кинуть, положил на полочку. Затем взял ведро, в котором с вечера осталось немного воды, и вышел на порог. Куры, решившие, что их собираются кормить, мгновенно окружили его. Бадя Чиреш воровато взялся за дно ведра, прицелился, окатил петуха и, пока тот отряхивался, не без зависти заметил:

— Эх, и будут же сегодня курочки ластиться к нему!

Подойдя к колодцу, он первым делом кашлянул несколько раз: пусть не думают соседи, что он пришел ни свет ни заря украсть непочатую воду. Опустил ведро. Только стал вытягивать, слышит — другое ведерко где-то тонко позвякивает. Легко ступая по обочине дороги, идет к колодцу Мариуца, жена Арионаша. Мариуца прехорошенькая бабенка, с такими большими, завораживающими глазами, что заглянешь в них — и сразу в тебе все черти просыпаются. А так как в последнее время черти Чиреша малость обленились, он вытягивает ведро медленно, очень медленно.

— И как это, Мариуца, муженек отпускает тебя по утрам одну к колодцу?

Мариуца ставит ведерко на камень, а бадя Чиреш усаживается на край желобка. Узор предложен тонкий, затейливый, но Мариуца, женщина храбрая, идет напрямик:

— А чего ему бояться, баде Чиреш?

— Да ведь попадется какой-нибудь паренек помоложе, вот и останется твой муженек вдовцом.

— Да откуда он попадется, баде Чиреш!.. Уж года два ты все пугаешь, а я как проклятая хожу по воду каждое утро, и хоть бы один попался…

— Неужто пошла бы с ним?

— А то нет… Надоело одной. Арионаш уехал на тракторе в Бутучены пахать, целое лето его не вижу…

Бадя Чиреш перестал щурить правый глаз.

— Тяжко, Мариуца?

— Тяжко, баде Чиреш… Давеча корова кол выдернула и теперь разгуливает по двору, а я не могу забить.

— Мариуца, а что, если я заскочу вечерком, забью колышек?..

— Приходи, баде Чиреш.

В знак доброго согласия бадя Чиреш вылил в ее ведро свежую воду, которую доставал себе, заметив при этом, как игриво встрепенулись реснички соломенной вдовушки.

«Вот люблю с ней побалагурить, черт возьми, и хоть ты что…»

Домой вернулся чернее тучи. Раскричался:

— Ну и ну! Кто это придумал женщин к колодцу допускать? Ведь эта самая Мариуца чуть не уронила мне ведро в колодец!

Пустив таким образом своей старушке пыль в глаза, бадя Чиреш повозился по хозяйству, а после обеда первым делом хорошенько подстриг усы. Хотел навести блеск и на сапоги — неизвестно почему, но женщины страсть как любят, когда сапоги начищены, да вот беда — щетка куда-то запропастилась. Искал ее до тех пор, пока не пришли за ним из колхоза: стала протекать какая-то бочка, а всем известно, что бадя Чиреш отменный бондарь. Придя на место, он первым делом полюбопытствовал, чем бочка наполнена, — надо же было прикинуть возможный убыток. А потом его попросили осмотреть и остальные бочки. И бадя Чиреш, расхаживая меж ними с несколько преувеличенным любопытством, потерял много времени и вернулся домой около полуночи, совсем навеселе.

Молча поел, слушая, как Илинка с печи отчитывает его, потом все так же молча стал разуваться. И вдруг вспомнил, что собирался сегодня почистить сапоги. К чему это он собирался их чистить?

— Ох ты, черт!..

Забыл сходить к Мариуце! Теперь уж поздно. Лег, но не спалось. И как это он мог запамятовать? Ведь ни разу в жизни не забывал, когда нужно было услужить женщине…

«А что, Чиреш, ты никак постарел?»

Начал перебирать в памяти все, что делал он, Чиреш, в том году. Были в том году, как в прошлом, десятипудовые мешки, которые покорно лежали на его спине, пока он их перетаскивал с мельницы в телегу, как и в прошлом году, столы оставались пустыми, когда он вставал из-за них, да и шутки его по-прежнему по три раза обходили село…

А все-таки… Все-таки забыл вот заглянуть к Мариуце.

«Послушай, Чиреш, а ну-ка, подсчитай хорошенько…»

Приподнялся на локте и стал считать. Считал не годы — эта мера была не по нему. Один может состариться в сорок, другой женится в шестьдесят. Бадя Чиреш поднес руку к усам и, поглаживая их, стал перебирать все прожитое, все пережитое. А пережил он многое… И так пролежал до самого рассвета, опершись на локоть. И надышался еще раз порохом двух войн, еще раз вырастил трех сыновей и поставил им дома. Потом опять пропил три гектара земли и измучился, пока выкупил их обратно. Перетерпел еще один голодный год, а потом насадил десятки тысяч кустов винограда для своего села.

«Постарел… И как обидно, что постарел…»

Не мог представить, как будет ходить од стариком по дорогам села, он, который так долго ходил по ним молодым; и как будет он разносить по селу чужие шутки, он, чьи шутки так долго носили другие; и как он похоронит в карманах эту пару рук, которые так долго кормили село…

«И что скажут люди, когда узнают? Но погодите, Чиреш вам подстроит! Не скажу, что постарел, и они в жизнь не догадаются…»

На следующий день Чиреш чуть свет пошел с лопатой в лес и принес неказистый дичок. Выбрал место перед самыми окнами, перекрестился и начал копать.

Дички, дички… Всю жизнь терпеть их не мог, а теперь приходится сажать. Ибо так заведено у Чиреша: если случается большое событие, он сажает дерево. Один только он знает, какое дерево по какому случаю было посажено.

Весь сад у него — сплошные события. Старый орех, например, он посадил утром того дня, когда сманил Илинку. Ибо нужно вам сказать, что была она тогда хороша собой и родители ее не очень-то хотели Чиреша в зятья. Те три сливы посадил, когда ушел с сыновьями на войну — было их четыре, но одна засохла, потому что Васыле так и не вернулся… Две вишни посадил, когда у него сгорел дом, грушу — когда подался в колхоз, айву — в позапрошлый год, когда бросил курить.

После обеда дичок уже стоял перед домом, и бадя Чиреш занялся делами, будто ничего не случилось. Те же дороги, те же веселые шутки, та же вишневая шляпа, сдвинутая на затылок…

И все же что-то произошло. Казалось, с того дня, как посадил дичок, Чиреш проникся большой любовью к самому себе: когда садился, искал, на что ноги поставить, чтобы и они отдохнули; не приносил домой ведро полным, как доставал из колодца, а сперва отливал немного там, на месте, и даже велел Илинке постелить на кровати что-нибудь мягкое — на мягком, мол, сны пышнее.

«А может, и не примется этот паршивец? Ведь в конце концов не каждое дерево принимается!»

Но дичок принялся. Первой же весной он выгнал такой ворох листвы, что, увидев его, бадя Чиреш как-то приуныл, призадумался. Он мог теперь целыми вечерами слушать, как его отчитывает Илинка, и совсем не злился — слушал ее, как слушают тиканье будильника. Теперь он мог пройти мимо виноградного куста, придавленного трактором, притворяясь, что ему все равно, а когда попадался балагур, он не мешал ему забавлять народ и смеялся вместе с другими, лишь чуть-чуть подправляя чужие шутки, если была в том надобность.

Одно время ему даже стало казаться, что дичок зря так присосался к земле перед домом, но решил убрать его позднее, к осени… А пока что, садясь за стол, Чиреш начинал вспоминать блюда, что некогда стряпала ему Илинка:

— Послушай-ка, готовила ты когда-то токану с грибами… Не забыла, как она делается?

А когда токана была готова, бадя Чиреш требовал, чтобы подали ее в той самой тарелке с двумя петушками. Усаживался за столом спиной к двери, на свое давнишнее место… Все шло хорошо, но Чиреш не торопился убирать дичок. Время терпело. А пока то да се, стал распределять обязанности по хозяйству: самые легкие поручал Илинке, те, что потяжелее, оставлял на будущий год и прикидывался, что забывает совсем трудное, потому что в конце концов любую работу можно сделать, а можно и не сделать.

Однажды осенью бадя Чиреш вернулся из кооператива с парой новых ботинок, и Илинка отчитала его:

— Носить тебе, что ли, нечего?

Конечно, в коридоре стоял полный сундук обуви, изношенной лишь наполовину, но если Чиреш решил себе сделать обнову, он-то уж знает зачем…

— Фа, Илинка! Пара новых ботинок делает человека веселее, повышает аппетит.

— А то тебе мало!

— Запомни, Илинка, что я тебе скажу: аппетит тогда не нужен, когда есть нечего, а так — дай боже…

Два дня Чиреш щеголял по селу в новых ботинках, а потом подумал: «Зачем же красоте пропадать? Отправлюсь-ка к родичам, пусть полюбуются».

Две недели не было его в селе, потому что весь Сорокский край сплошные родичи Чиреша. Вернулся он очень веселый и в первый же вечер, увидев, что старуха залезает на печь, намекнул:

— Ты, Илинка, брось эту печь. На кровати мягче…

Илинка засмеялась, но все-таки полезла наверх.

— Эй, Илинка! Умрешь, да так и не узнаешь, что было хорошего на этом свете…

Вздыхает так больше для виду, но ему приятно, что Илинка смеется, видать, припомнила что-то…

Всю зиму простоял дичок у окна бади Чиреша. Его гнули ветры, но не могли сломить; студили его морозы, но не могли заморозить; засыпали его целые сугробы, но не могли завалить так, чтобы уж насовсем. Зимой у Чиреша поламывала правая нога. Сидел он у печки, поглаживая ногу, и казалось, именно теперь село узнает, что он постарел. Ну и пусть себе думают. Тем временем он хорошо отдохнет, а придет весна, выйдут на виноградники — и тогда видно будет, кто может и кто не может…

Пришла весна, и Чиреш снова, в который раз, показал себя. И отставали от него двадцатилетние, дыша, как в лихорадке, тогда как Чиреш лишь изредка доставал из кармана платок, чтобы смахнуть две-три капли пота с виска. Путь от села до виноградников и от виноградников до села был таким веселым, какого мир еще не видывал, — столько шуток созрело у Чиреша за те две недели, пока вязали лозы, столько шуток, что другому хватило бы на всю жизнь. И шло за ним село, захлебываясь от смеха, надсаживая бока, задыхаясь от кашля, а Чиреш ни на миг не давал пощады: не успевала одна шутка дойти до хромого Василикэ, что ковылял позади всех, как вдогонку за ней уже неслась другая, еще похлестче.

Однажды в пятницу Чиреш вернулся с поля голодный как волк, готовый обрушиться на Илинку, если она не приготовила обеда, и имея про запас несколько теплых слов на тот случай, если обед готов. Вошел во двор — и остолбенел. Дичок, тот паршивый дичок, который он притащил из лесу, зацвел. Одна только пара цветков у него на макушке, а все же зацвел. Рассмеялся Чиреш.

— Я тебя, братец, уберу… Ишь ты, плодами вздумал меня задобрить…

Стол был уже накрыт, бадя Чиреш умылся, но тут он услышал, как звякнуло ведерко — Мариуца шла к колодцу. Схватил свое ведро и Чиреш.

«Пойду перекинусь словечком… Вот люблю с ней побалагурить, ну прямо сил никаких!..»

Пошел быстро к калитке — и вдруг остановился. Улыбнулся — хочется идти дальше, а ступать нечем.

«Ну и ну! Только что у меня была пара ног — и вот их нет. Должно быть, Илинка спрятала дома, чтобы я не ходил шутить с другими».

Хотел было наклониться, чтобы узнать, что же с ними, с его ногами, стало, но его большие жилистые руки беспомощно свесились — отнялись и руки… Глухо забилось сердце, в ушах раздался протяжный колокольный звон, и бадя Чиреш рухнул наземь. Услышал, еле-еле услышал откуда-то издалека крик Мариуцы:

— Баде Чиреш!!!

Улыбнулся Чиреш. «Все-таки обманул село, подстроил шутку. Давно постарел, а никто и не знал…» Это был последний обрывок мысли. Угасли шутки, свесилась голова, рядом валялась большая вишневая шляпа. А вокруг шептался сад — шептались вишни, и сливы, и груши, шептал что-то и маленький дичок с двумя цветками на макушке.

Хоронили его в воскресенье, ясным весенним днем. Целое село провожало, целое село плакало, что нет больше бади Чиреша, молодого и сильного Чиреша. Плакали все, только на лице бади Чиреша остывала улыбка, остаток последней его мысли. Лежал он, чуть прищурив глаз, будто собирался крикнуть односельчанам:

«Будет вам реветь! Помер и я на старости, как это водится. А коли пошутил напоследок, что поделаешь… Такой уж уродился, шутник».

Перевод: М. Хазин

Загрузка...