…0н подошел к панорамному окну и резким движением задернул глухие шторы. На бумагу лег яркий, электрически-желтый круг. Промедлив минуту, перо захромало по бумаге…
«Мелкий, нудный дождь стекает по островерхим крышам города, уныло ласкает их багровые черепичные щеки; просачивается во все щелочки; он обволакивает и дома, и статую Императора на сером гранитном квадрате ратушной площади, возглавляющую сумрачное каре таких же серых зданий. Хищная плесень вьюнков упорно карабкается по обглоданному временем остову ратуши; на извечную суету сует презрительно щурится облаченный в походно-патиновый камзол Император; в пивной старого Якоба, — а был ли он молодым? — глухой прибой голосов, бьющихся в прокопченных стенах. Все, как вчера, все, как завтра. Время остановилось в Городе на отдых, и дни слились в один бесконечный дождливый понедельник. Войны и ярмарки, эпидемии и коронации, рождения и смерти — установившийся круговорот не в силах сдвинуть город с мертвой точки, оборвав ненасытные усики вьюнков, оплетшие город, как ивовые прутья — бутыль с настойкой. Ратуша, безымянный Император на смирном меринке, мокрые, чванливые куры местной породы, подметающие улицы пышными метровыми хвостами… да взбитые сливки с цукатами, шоколадом и бог знает с чем еще в кондитерской тетушки Магды — стандартный набор стандартных достопримечательностей. Дождь ведет на ударных — крыш и зонтов, и струнных — душ человеческих, тему скромной благопристойности. Музыка эта классична, но безлика — такую пишут не от страсти или вдохновения, и даже не за плату, ее сочиняют по привычке унылые педанты, сверяясь с кипами пожелтевших справочников и промеряя окружности заржавленным, подвязанным ниткой циркулем „козья ножка“…
В Городе слыхали о Прогрессе — он где-то там далеко… Группка, считающая себя солью земли, обсуждает его в кондитерской, и не подозревая, что щупальца уже сжались…
… Вот появился совершенно безобидный инженер чахоточного вида во главе кучки усатых рукастых мордоворотов с рейками и теодолитами. Утром он извиняется в магистрате за невинные шалости своих подчиненных — любителей черного бархатистого пива и широкобедрых вдовушек; днем деловито суетится, проводя какие-то замеры и подсчеты; по вечерам пьет кофе по-венски с эклерами в кондитерской и, поглядывая на племянницу тетушки Магды, кропает сентиментальные вирши об Ундине, лунной ночи и прочих благоглупостях; ночами же — жаркие и несколько приторные объятия самой тетушки. Он вовсе не любитель пышных форм и, лаская стареющие груди и мохнатые подмышки тетушки Магды, с грустью и тайным вожделением размышляет о точеном профиле племянницы и вообще — о романтическом идеале женщины… Все время по его лицу гуляет участливая, тихая, доброжелательная улыбка интеллигентного и порядочного человека, трудолюбивого и обязательного, но… чересчур доброго.
Но вот под безутешные вопли вдовушек бравые работяги покидают Город. Тетушка Магда беседует с „солью земли“ о Прогрессе и его подвижниках, изредка утирая слезу со своих все еще прекрасных глаз. Племянница вышла замуж за сына старого Якоба и все чаще подменяет тетушку за прилавком. Кажется, что все возвращается на круги своя…
Бравые молодцы приезжают снова, к вящей радости вдовушек и досужих ханжей, и начинают строить Дорогу. Пыль, шум, крики, грохот механизмов, но это еще цветочки; ягодки — в особенности клубничка — начинаются по вечерам.
Разговоры о падении нравов выливаются в многостраничную петицию об измывательствах пришлецов, подписи под которой собирают сильно одряхлевшие Якоб и Магда. Петиция с просьбами о прекращении строительства карабкается „наверх“. Через некоторое время „верха“ роняют, как дерево — спелый плод, вескую бумагу, в которой вежливо, но безапелляционно говорится о Высших Интересах Международной Стратегии и Внутренней Тактики Государства, упирающихся в постройку Дороги и Долге горожан, как Верноподданных Граждан.
Правда, к этому времени заканчивается и стройка. Жители возвращаются к покою, к ударам мириад капель о матовую броню асфальтовых щупалец, как на Дороге показывается один из первых автомобилей, зловеще сигналя, тяжко дыша угаром и ослепляя блеском спиц и фар, Он победно орет, дробя хребты кошек, кур и древних традиций своими резиновыми лапами, однако благородно оставляет противнику возможность скрыться бегством.
В отличие от кошек и собак, люди не так быстро приспосабливаются к переменам. И вот один из завсегдатаев пивной дождливым вечером попадает под экипаж, не обгоняющий даже кладбищенских кляч.
Раздражение достигает предела. И летят наверх гневные письма, анонимные и с перечислением титулов и наград, полные слезной мольбы и намеков на неких высокопоставленных покровителей.
Быть может, на земле нет правды, но выше! На вкрадчивом „даймлер-бенце“ приезжает старинный знакомец — инженер. Он поправился и больше не похож на чахоточного, покрылся тонким розовеньким жирком и больше не рассуждает о романтизме — одним словом, сложившийся, устоявшийся человек, отличный семьянин (у него мальчик и девочка) и, как прежде, хороший работник. С давних пор сохранилась и его замечательная, застенчиво-интеллигентная улыбка. Она все время на его лице — и тогда, когда узнает, что тетушка Магда уже год как умерла, и когда пытается сделать комплимент племяннице, сказав, что без труда узнает в ней, обрюзгшей и растолстевшей, окруженной выводком краснощеких пузанчиков, (в ее нечистой коже и редких волосах) тот идеал, который не давал ему спать по ночам — весьма двусмысленный каламбур. Так же он улыбается, когда повествует в Магистрате о Любви Государства к своим Гражданам и о Необходимости Дороги, но если Гражданам она не нравится… Обнадежив и утешив всех, в особенности старшую дочку племянницы (о господи! Ведь саму племянницу уже величают тетушкой Магдой), он удаляется из Города под триумфальный рев клаксона.
Казалось, все вот-вот установится — на велосипедах из-за плотных кулис дождя приезжают дорожники, перегораживают Дорогу и копошатся на ней, снова внося нездорово-аморальное оживление в жизнь Города. В одно утро возмутители спокойствия, собрав манатки, исчезают в тех же кулисах.
И когда горожане выглядывают из окон, чтобы вдохнуть утреннюю порцию мороси и тумана, раздается всеобщий крик негодования — по значительно расширенной Дороге, скорее уже Шоссе, с умопомрачительной скоростью проносятся авто.
С каждой минутой среди них все больше и больше окрашенных в защитные цвета: броневиков, штабных легковушек, грузовиков со снарядами и солдатами (пестрят транспаранты: „Даешь морской воздух!!!“), и обратно — госпитальных со стонущими, окровавленными человеческими лохмотьями. Безжалостная, варварская медь и дробь полковых оркестров почти заглушает вопли кучки фанатиков-дорогоборцев, полусумасшедших калек, утверждающих, что Дорога — это кара Господня за грехи горожан. Они молятся в ратуше, пока все остальное взрослое население мелким, каллиграфическим почерком, ссылаясь на старинные льготы и привилегии, повествует о безобразиях, творимых доблестными защитниками Родины, сожравшими всех уцелевших кур, о падении нравственности среди молодежи, об артобстрелах, бомбежках и других незначительных мелочах…
В один памятный день, подпрыгивая на ухабах, подъезжает фургон-пятитонка, из него выскакивает взвод дюжих молодцев в плащ-палатках во главе с бравым лейтенантом. На устах его играет нежная, по-детски доверчивая, столь знакомая улыбка. Рукой в щегольской, хотя и продранной кое-где по швам, лайковой перчатке, он достает из кармана грязноватого френчика помятый списочек на синеватой оберточной бумаге и оглашает его. Через некоторое время солдатики волокут к постаменту памятника Императору человек десять горожан. После объявления коротенького и невнятного приговора, сопровождаемого целой серией доброжелательно-виноватых улыбок — приказ есть приказ — всех арестованных расстреливают: без злобы и лишь для острастки, чтоб не путались в Высокие Помыслы Государства.
Затем солдаты разбредаются под островерхие хребтистые крыши, к прогретым камелькам в изразцах, к старинной плюшевой мебели. Ведут они себя достаточно вежливо, за что и пользуются хозяйскими запасами ветчины и вина, а долгими зимними вечерами — женами и дочками хозяев. „Поистине безмерно гостеприимство простых граждан к Солдату Великой Армии, Герою-Защитнику-Освободителю“, — так размышляет лейтенант, нежащийся в пышной кровати и попивающий пиво с имбирными коржиками в перерывах между любовными утехами с хозяйкой и ее дочерями (О! Эти степени спелости… Эта необузданность весны, жар лета, щедрость осени, неистовость зимы…). С ложа любви он и руководит стройкой: Дорогу снова расширяют. Асфальтовые щупальца сминают старое кладбище, заболоченный парк, вползают даже на ратушную площадь и жадно охватывают памятник Императору, пожрав самое место расстрела несчастных.
Но вот исчезают колесницы войны на новой Трассе. Исчезают и бравые солдаты, вроде их и не было, и только дети, круглоголовые крепенькие малыши, играют под бесконечной моросью остатками отцовской амуниции. Машины так часто мельтешат, что люди стараются поменьше выходить на улицу. Строятся воздушные и подземные переходы, один из них даже зависает над залысинами Императора. Громыхают изукрашенные рекламой фургоны: «Только у нас! Перевозка Лучшего в Мире Воздуха Туда и Обратно!!!» Влажный воздух Города везут на Взморье в красивых консервных банках, а взамен присылают пряный воздух моря. Все продается и все покупается; крылья легконогого бога задевают носы горожан и приносят новые, жирные запахи, ворвавшиеся в Город вместе с гудками и смогом. Изумленному глазу всюду мерещатся ассигнации, жирная морось отливает золотом и серебром в отблесках реклам. Водопады золота проливаются на Город, реками растекаются по площадям и бульварам, ручейки нехотя затекают в домишки горожан и только теперь видно, что это — всего лишь привычная влага, щедро приправленная мазутом. И в трясущихся от вибрации, провонявших бензином комнатушках, горожане — скорее уже по привычке — строчат письма. Должны же быть какие-то справедливость и человечность?!
И впрямь — приезжают комиссии, чиновники, сенаторы, делегаты, депутаты и парламентарии. Мерцая прозрачно-честными, по-доброму умными глазами, они обильно кормятся, уединяются в уютных кабинетиках с очаровательными хозяюшками (это уже не считается предосудительным) и уезжают, ласково улыбаясь и всенепременно обещая, клянясь с божбой. На их улыбку не влияют ни возраст, ни образование, ни партийность.
Действительно, где-то высоко что-то мощно шевелится, и в Город являются строители. Они мимоходом сносят добрый десяток зданий, и, не взирая на уговоры, подношения и многочисленные пикники, расширяют Трассу, точнее — Магистраль.
Тротуары почти исчезают и становятся исторической редкостью, будто памятником архитектуры. Процесс тайной покупки автомобилей становится явным. Каждый покупает машину по своему вкусу и вскоре усмиренные чудовища довольно поблескивают в стойлах, отмытыми моросью покатыми боками. Но и по Магистрали со временем автомобили начинают перетекать сплошной сверкающей змеей — и ее снова расширяют.
От исторического центра остается только памятник Императору. Вскоре горожане выясняют, что жить в вагончиках на колесах значительно удобнее и дешевле, чем в своем домике, за который к тому же предлагают солидную сумму. Жаль только, что исчезли кондитерская и пивнушка, да в них и так никто не ходит — телевизоры и холодильники есть теперь у всех. До соседнего городка быстрее доедешь, чем дорогу перейдешь, нет уже ни магазина, ни почты, ни ратуши — только трейлеры толпятся у копыт императорского мерина. Извне Город гигантским спрутом охватывает автомобильная развязка — „цветок клевера“. Внуки и правнуки старожилов в тесных, душных коморках потягивают эрзац-кофе с эрзац-эклерами, вспоминают о взбитых сливках с цукатами, шоколадом и бог знает чем еще. Они пишут письма (это уже традиция) — премьер-министру, президенту, господам советникам, отцам Церкви, Дьяволу… И вот письма дописаны, конверты заклеены и трейлеры, фыркая, тронулись, застоявшимся стадом — сначала вразвалку, а затем все быстрее и быстрее по направлению к почте. За ними волочатся обрывки бумаги — никогда они сюда не вернутся, просто не найдут родных истоков. Выдавленные мускулистым серым спрутом, они исчезают за горизонтом — Город умер, и лишь Император бесстрастно взирает меж ушей мерина на тщету жалких людишек под плотным покрывалом мороси и смога…“
„Господи! Что же это я пишу?! " — испугался он. — „Кто же это напечатает, кто это прочтет и что поймет? Да и почему я должен думать о них?! О себе надо думать — как жить, на что жить… И писать надо с оптимизмом, с верой в будущее, а будет оно или не будет, меня не касается. Сюжет неплох и его нужно только доработать“. Он собрал поспешно-воровато смятые в пепельнице листки, расправил их и, найдя нужное место, продолжил:
„И когда горожане поутру выглядывают, чтобы вдохнуть утреннюю порцию мороси и тумана, раздается крик всеобщего негодования — по значительно расширенной Дороге, скорее Шоссе, с умопомрачительной скоростью проносятся авто.
Ну нет — так дальше не пойдет. Уже на следующее утро из узких готических окошек на серые щупальца спрута, содрогающиеся в бессильном негодовании, летят горшки и скамьи, выкатываются бочки и выкорчевываются фонари. Впервые за долгое время горожане объединены совместным делом. Баррикады растут, и спрут лишь дергается в агонии, оглушенный гудками разъяренных авто, пытающихся прорваться по отсеченным щупальцам.
Содрогающийся в конвульсиях спрут пытается сопротивляться. Но кучку смельчаков, пытающихся разобрать завалы, встречают залпом из дробовиков. Жаканы сверлят — пока — только воздух. Под покровом ночи баррикады укрепляются. Когда влажное полотенце рассвета протирает укрепления горожан, машин в тупиках становится значительно меньше. Под торжественную дробь дождя они покидают Город.
Проходит еще день — и в городе не остается ни одного авто. Сумасшедше-факельно вспыхивает праздник. Бешеная пляска под дождем в желтых конусах света от старинных фонарей, громогласные тосты и пламенные брудершафты. Столетние вина текут по безжизненному телу спрута. Песни, танцы, жаркие объятия затягиваются до утра.
А утром кустарник хищно взламывает пиками ростков труп поверженного чудовища и еще сильнее оплетают Город вьюнки. Из секретных, им одним известных закоулков выходят гордые длиннохвостые куры и, развязно кудахтая, лениво пасутся у подножия памятника Императору. Народ потянулся в пивную, „соль земли“ — в кондитерскую; и ничто не напоминает о недавнем прошлом.
Мелкий унылый дождь стекает по островерхим крышам Города, уныло ласкает багровые черепичные щеки…“
„Нет, черт возьми! Это тоже не пойдет… Где благотворное влияние Прогресса?! Где вера в будущее, светлое и счастливое, а?!! Снова безысходность… Что скажут в редакции? А Инспекция?… Нет, если хочешь печататься, пиши как надо, а не как хочешь. К чертям вдохновение и логику! " — он раскурил трубку, заварил свежий кофе и снова сел за письменный стол. Внимательно рассмотрев исписанные листки, он отобрал несколько из них и продолжил:
„Внуки и правнуки старожилов в тесных, душных каморках потягивают эрзац-кофе с эрзац-эклерами, вспоминают под неумолчную дробь дождя о взбитых сливках с цукатами, шоколадом и бог знает чем еще…
Однажды в их жиреющих без движения мозгах рождается идея; она приходит сразу и ко всем. Покачивая двойными подбородками и растрясывая жирные телеса, горожане начинают суетиться около своих трейлеров и автомобилей. Повальное увлечение стариной приобретает эпидемический характер. Кто тащит старинный торшер с рюшами, кто альбом с древними открытками. Все шепчутся под дробным дождиком, шушукаются, перемигиваются, закупают припасы.
И вот, в заранее обусловленный час машины трогаются, оставляя за собой шлейфы дыма, обрывки бумаги и корней. Слитной группой машины выдавливаются из серо-мускулистого тела спрута, стремясь к горизонту под пристальным взглядом разгневанного Императора. Вдруг о нем кто-то вспоминает, прицепы возвращаются и теперь памятник едет в общей колонне. Они мчатся, мчатся через моря и океаны, границы и континенты. Широко раскрытые глаза Императора с изумлением смотрят в лица белых, черных, желтых…
… Но вот Магистраль заканчивается. Глазам переселенцев открылась бескрайняя вересковая пустошь, влажная как губка от непрерывно стекающих с неба струй дождя. С наслаждением горожане обустраивают местность — на гранитный постамент водружают памятник Императору. По старинным книгам и рисункам восстанавливают дома и сады. С любовью возобновляют пивную и кондитерскую (находят даже отдаленных родственников старых хозяев), разводят кур с метровыми пышными хвостами, а отдыхая, наслаждаются столь долгожданными взбитыми сливками. Быт восстанавливается по дневникам и воспоминаниям. Жизнь налаживается, медленно и неохотно возвращаясь в старое, забытое русло. Казалось, ничего не было, ничего и не будет — история вроде никогда и не прерывалась. На ежегодных фестивалях горожане сжигают чучело Прогресса и язвительно издеваются над ним…
Все извечно…
…И вот появляется совершенно безобидный инженер чахоточного вида во главе кучки усатых, рукастых мордоворотов с рейками и теодолитами…“
„Проклятье! Чертов сюжет! Ничего не поделаешь…“ — он подошел к окну, отдернул штору и распахнул раму. Тусклый день сочился из-под пресса облаков, льющих скупые бесконечные слезы над городом. Тяжелые капли мерно падали на краснощекие крыши. Бронзовый Император настороженно смотрел в глаза писателя. Писатель вдохнул прелый воздух, захлопнул и зашторил окно и снова сел за стол. Заструились резвые фразы:
„Был ясный, солнечный день, обычный в нашем Счастливом Городе…“