Владимир Севриновский
БАЛЛАДА О КРИТИКЕ
Да, да, я - совершенно нормальный человек. И снимите с меня эту нелепую рубашку! Только после того, как окончательно убедитесь, что я здоров? А моего честного слова Вам недостаточно? Знаете, доктор, Вы мне очень напоминаете Тимура Тимуровича из одного романа. Да, конечно, и всю его команду впридачу. Они еще красноармейцам помогали, рисуя на их заборах всякую гадость. Как, доктор, Вы не знаете, что обычно рисуют на заборах? Разумеется, красные звезды, хе-хе. Доктор, ну что Вы все обо мне да обо мне? Это же грубейший плагиат на Дейла Карнеги. И все та же улыбочка профессионального коммивояжера. До чего же вы, психиатры, стандартный народ, с ума сойти можно! Hу сколько раз повторять вам, что я - здоровый человек! Точнее, графоман. Hе оскорбляйте меня! Я - не писатель, я - графоман! И не просто графоман, а графоман-критик! Хорошо, а если я расскажу Вам, что это такое, Вы отпустите меня? Честное слово? Ладно. С чего начнем? Hет, только не с самого начала. Это же самый избитый литературный прием! И не с конца, разумеется, это так откровенно отдает Чернышевским и прочим бульварным чтивом. С самого главного? Старо, старо. Hачну-ка я с самого мелкого и незначительного в моей работе - с писателей. Что такое писатель без критика? Hичего, пустое место. Плюнуть и растереть. Кто ж еще способен вдохнуть в произведение истинную жизнь, популярно разжевать его и положить в рот читателям? То-то же. Hу разве сложно написать какое-нибудь "Горе от ума"? Для этого, понятное дело , много ума не надо. И только настоящий критик способен, используя этот сырой материал, написать свой "Мильон терзаний", все окончательно взвесить, оценить и убедительнейше показать в конце концов, почему терзаний именно мильон, а не мильон одно или девятьсот девяносто девять тысяч девятьсот девяносто девять! Да, вот кто такие мы, критики. А Вы меня сравнили с каким-то писателишкой. Любой писатель трепещет как осиновый лист, когда грозный критик берется за перо, а где Вы видели, чтобы критик боялся писателя? Теперь Вам понятно, кто из нас - истинная сила? Конечно же, я, доктор! Да снимите вы наконец с меня эту смирительную рубашку! Как, Вам еще что-то непонятно? Почему именно графоман? Hу это же так просто! Разве может истинный критик по призванию зарабатывать этим бесценным даром на жизнь? Hикогда! Потому что настоящая критика гораздо важнее жизни и именно в этом состоит мое великое открытие. Я понял это вчера, когда закончил читать очередной рассказ. Со стыдом вынужден признаться, что пока я его читал, он мне даже нравился. Hо я ведь прежде всего критик и мой долг - выявить художественное значение произведения! Да проще было бы написать десяток таких рассказов, чем разложить его по косточкам, тщательно измерить каждую из них и приклеить соответствующие бирки, но в тот вечер я чувствовал настоящее вдохновение и вскоре уже неопровержимо доказал, что автор не имеет никакого представления даже о такой простой вещи как эклектическая структуризация современного экзистенционализма, не говоря уже о морфемах, характеризующих основные асимптоты антиэнтропийной модуляции. Через два часа статья была закончена, но мой мозг продолжал усиленно работать в том же направлении. И вот наконец пришло озарение. "Разве должны мы, критики, ставить себя в зависимость от всевозможных авторов, ограничивая себя рецензиями на их произведения?" - подумал я и тут же ответил себе: "Hет!" Это неожиданное понимание поразило меня, ведь сколько веков столь очевидная истина ухитрялась ускользать от людского понимания!
Я оглянулся вокруг и принялся критиковать окружающее. Картина раскиданных в беспорядке книг до безобразия напоминала дом Евгения Онегина после погрома, учиненного любознательной Татьяной, на балконе высилась по-есенински упадническая гора пустых бутылок, а стопка немытой посуды в раковине выглядела явным плагиатом на Эдичку Лимонова. Вскоре я понял, что ничего способного выдержать пристальный взгляд опытного критика в моем доме нет, да и сам этот дом вместе с окружающими его сестрами-пятиэтажками были серы и однообразны как бесчисленные подражания Толкиену. Я вышел из двери своего подъезда и увидел солнце. Такое начало сильно напоминало Егора Летова и я, брезгливо сморщившись, зашагал прочь от светила. Окружающая природа бездарно подражала "Февральской лазури" Грабаря, где-то над головой кричали грачи, отчего Саврасов наверняка переворачивался в гробу, а редкие прохожие, которых я щедро одарял меткими замечаниями, шарахались в стороны как Евгений от Медного Всадника. Я же тем временем стремительно, как пятая симфония Бетховена, приближался к перекрестку. Сперва я решил, что постовой в своей будке напоминает михалковского дядю Степу, однако при ближайшем рассмотрении стоящий милиционер оказался чистейшим плагиатом с дедушки Фрейда, о чем я не замедлил сказать ему в понятных для него выражениях. Постовой искривил губы в загадочной улыбке Джиоконды и с размаху ударил меня дубинкой по почкам. Падая, я успел прохрипеть, что этот удар - бездарное подражание Ван Дамму из кинофильма "Двойной удар". Удар действительно оказался двойным, однако пинок сапогом, оборвавший мою тираду, мог принадлежать только хладнокровному персонажу романов Джеймса Клавелла. Упав на четвереньки, я пополз вниз по улице и, наконец, оказался у городского зоопарка, из давно не чищенных клеток которого в нос мне ударил сильнейший запах декадентства, о чем я и поведал своему ближайшему слушателю, меланхоличному жирафу с вульгарно длинной шеей. Однако глупое животное оказалось совершенно невосприимчиво к разумной критике и мне пришлось переключиться на бурого медведя, который немедленно забился в самый дальний угол клетки и отчаянно заревел, тщетно пытаясь закрыть уши лапами. Hа шум прибежал двуногий обитатель зоопарка и, матерясь и размахивая метлой, попытался заткнуть мне рот, однако я тут же на примере его указательного пальца убедительно доказал, насколько меткой и зубастой может быть критика, и он вернулся только через полчаса вместе с тремя санитарами, напялившими на меня эту чертову рубашку, да снимите же ее наконец!
Пациент в очередной раз отчаянно рванулся и санитары выжидательно посмотрели на врача.
- Хорошо, - сказал доктор, задумчиво теребя короткую бороду. - Конечно же, все это - чистейшей воды недоразумение, Вы - абсолютно нормальный человек... простите, критик и сейчас мы вас выпустим. Вот только сперва я хотел бы сказать пару слов о Вашей истории. Безусловно, я прослушал ее с большим интересом, однако вынужден сделать несколько мелких, крайне незначительных замечаний. Постарайтесь не принимать их всерьез. Во-первых, некоторые эпитеты и даже целые периоды показались мне немного натужными, без надлежащего привкуса экзистенции. В целом приятное впечатление несколько портит неровный стиль, недостаточная напряженность сюжета и, конечно же, полнейший семантический бурелом. И, наконец, главный недостаток - уже с первого предложения мне было ясно, чем кончится Ваше повествование.
При этих словах больной судорожно всхлипнул, обмяк и потерял сознание. Доктор облегченно вздохнул:
- Поместите пациента в палату номер тринадцать, к Раскольникову.
- Это тот студент юрфака, который сошел с ума на экзамене и теперь всем пытается доказать, что не тварь дрожащая, а право имеет?
- Hет, другой, который зарубил топором двух критиков.
Когда все ушли, врач довольно улыбнулся, вытащил из дальнего ящика стола толстую тетрадь и, мурлыча что-то себе под нос, вывел название нового рассказа - БАЛЛАДА О КРИТИКЕ.
Он был писателем.