Вячеслав ПЬЕЦУХ Базон Хиггса

Когда я был юношей, по Москве одно время ходил странный гражданин, которого можно было встретить преимущественно на тогдашней улице Горького и в прилегающих переулках, у Никитских ворот, на бульварах от Сретенки до памятника Грибоедову, у Трех вокзалов и на Трубе. Этот гражданин во всякое время года носил фуражку с бумажным цветком вместо кокарды и темный костюм военного покроя при невероятном множестве медалей и орденов, вырезанных из жести, которые красовались у него на бортах и лацканах пиджака.

Этот ненормальный гражданин был мой двоюродный дядя по женской линии, но мы с ним не знались, затем что он был человек тяжелый и действительно не в себе. Единственно он аккуратно навещал нас в Староконюшенном переулке под новогодние праздники, однако его сразу же спроваживали на кухню, где он развлекался домашней настойкой на смородиновых почках, а я по молодости лет упивался его рассказами о былом.

Моему несчастному дяде было что порассказать. Он пережил два самых страшных года ленинградской блокады и отлично помнил суп из столярного клея, который непременно нужно было запивать холодной водой, чтобы избежать заворота кишок. Уже после войны, когда дядя с родителями жил на Орловщине, он где-то нашел немецкую противопехотную гранату и ему взрывателем два пальца оторвало. В первой молодости он дуриком поступил в Физико-технический институт, что в Долгопрудном, но проучился только два курса и был с позором отчислен за сущую ерунду: в начале марта 1953 года, за сутки до официального сообщения, кто-то из сокурсников сказал ему, вытаращив глаза:

— Сталин умер!!!

— Бывает, — отозвался дядя, и за это невинное замечание погорел.

Потом он женился на одной девушке из хорошей семьи, но брак оказался неудачным, молодая жена его форменно возненавидела, за то, что дядя тогда был молчальником, даже за обедом занимался какими-то вычислениями, никак не мог устроиться на работу и, в сущности, жил приймаком, на хлебах жены. Она так жестоко его третировала, что даже как-то за завтраком на мужнин вопрос «Что это ты, зайчик, сегодня хмурая такая?» — последовало в ответ:

— Ты мне сегодня приснился, — с печалью в голосе сказала жена и вдруг зашипела: — Как ты посмел мне присниться, ничтожество, сукин сын!

Дядя был ни сном, ни духом не виноват: на достойную, умственную работу его не брали по той причине, что он носил еврейскую фамилию, хотя был не больше, как квартерон, да еще не по матери, а по отцу и вообще обрусел до такой степени, что иной раз допивался до чертиков и скандалил в очередях. Наконец, ему каким-то чудом, то есть несмотря на предосудительную национальность, удалось устроиться в Физический институт Академии наук, что на Ленинском проспекте, правда, простым электромонтером, но все же это была первая ступень к тому научному подвигу, который он вскорости совершил.

Днем он прилежно исполнял свои прямые обязанности, именно чинил электропроводку, налаживал кое-какое оборудование, менял перегоревшие лампочки, а в часы простоя и по вечерам, когда институт пустел, торчал в подсобке при лаборатории на втором этаже и возился с мудреным агрегатом, который построил сам. Это был фантастической конфигурации аппарат, весь опутанный какими-то трубочками и проводами, похожий на огромного паука.

Его ideе fix заключалась в следующем: дядя страстно мечтал залучить элементарную частицу, которая представляла собой последний штрих в картине мирозданья и закрывала проблему происхождения вещества. Впоследствии эту частицу назвали «базоном Хиггса» по имени физика, который ее вычислил за глаза. Еще позже, уже в наше время, в Западной Европе построили гигантский аппарат, вбухав в него миллиарды народных денег, с тем только, чтобы удовлетворить маниакальное любопытство узкой группы фанатиков, которым вынь да положь «базон Хиггса», так сказать, в материале, иначе жизнь не в жизнь и водка — морковный сок.

Боюсь, мой дядя залучил-таки искомую частицу, так как он в одночасье сошел с ума. Он двое суток недвижимо просидел подле своего монстра, кстати заметить, дотла сгоревшего в ходе опыта, пока за ним не приехали из клиники имени профессора Ганнушкина, что на Потешной улице, не так чтобы далеко от тюрьмы «Матросская Тишина». На первом же обследовании дядя заявил, что познал Бога, правда, не до конца.

Несчастный пролежал в клинике целых два года но, как это ни удивительно, сохранил об этом времени приятные воспоминания, и даже он утверждал, что сумасшедшие — это самая заманчивая компания, к которой он когда-либо принадлежал.

Я ему говорил, когда мы с ним сиживали на кухне под Новый год:

— Неужели не скучно было прозябать в четырех стенах?

Он в ответ:

— Некогда было скучать: то шахматы, то разные процедуры, то уколы инсулина, то трудотерапия, то посетители, то обед. Правда, достали они нас этим инсулином, которые и нормальные были, сошли с ума. А в остальном я себя чувствовал, как рыба в воде, потому что интересная была жизнь. Главное, с утра до вечера у нас в палате велись всякие поучительные разговоры, хотя я смолоду был не любитель слушать и говорить.

— Ну и о чем же, — спрашивал я, — шел у вас разговор?

— О разном, — отвечал дядя. — Например, кто-нибудь строил планы, как можно было спасти Александра Сергеевича Пушкина от гибели в результате дуэли с д’Антесом, который, между прочим, тоже был ранен в руку и потом ходил с повязкой через плечо. План предполагался такой: первым делом д’Анзас должен был срочно связаться с Вяземским или Жуковским и сообщить точное время дуэли на Черной речке. Затем тот или другой стремглав летит к Цепному мосту и докладывает начальнику III Отделения собственной его величества канцелярии — так, мол, и так, ваше сиятельство Александр Христофорович, жизнь Пушкина под угрозой, надо нашего гения выручать. Бенкендорф, не будь дурак, тотчас посылает наряд конных жандармов к Комендантской даче, те арестовывают поэта по фальшивому обвинению в государственной измене и увозят от греха в Михайловское, чтобы гений там одумался, поостыл. Вместо него стреляется, положим, Вяземский, который тут как тут, и убивает белокурого наповал…

— Прямо у вас там, — говорю, — сплошные пушкинисты подобрались!

— Ну почему — Джордано Бруно был, Дзержинский, единорог. Но при этом все довольно здраво рассуждали, особенно когда речь заходила о чем-нибудь таком… дорогом разбитому сердцу русского мужика. Например, заговорили о Пушкине, и кто-нибудь сразу заметит, что поэт уже на другой день после смерти пошел трупными пятнами, хотя его тело было выставлено чуть не в прихожей и на дворе стояли лютые холода. Потом кто-нибудь скажет, что Тютчев вообще через два часа после кончины пошел трупными пятнами, и разговор зайдет о жизни и смерти, о Гамлете, принце датском, который поставил этот вопрос ребром… Вообще интересная, какая-то нормальная была жизнь, вот только медицина довела меня до ручки своим инсулином, а так в общем-то ничего.

После мой дядя, вдоволь налакомившись настойкой, исчезал до следующих новогодних праздников, а я оставался в тягостном раздумье насчет того, как причудливо и неразумно складывается жизнь. В частности, меня угнетало то, что мои товарищи говорят преимущественно о бабах, а у Кащенко можно получить дополнительное гуманитарное образование, что я не едал супа из столярного клея, который, судя по всему, будоражит мысль, что уже много лет мне тяжело выходить из дома и видеть пустые лица, ездить в метро за компанию с бритоголовыми, читательницами дамских романов и попрошайками, вечером пить, утром опохмеляться, шастать по безлюдным Арбатским переулкам, утопая по щиколотку в снегу…

С годами я понял, что дядя, может быть, совершил великий научный подвиг и остался с носом, как наш Попов изобрел радио и даже патента не получил, не говоря уже о Государственной награде вроде бриллиантового перстня, которые раздавали даже танцовщицам кордебалета, и, стало быть, мой несчастный родственник поступил логично, нарезав себе из жести вполне заслуженные медали и ордена. Я в другой раз подумываю: а не поставить ли мне в скверике напротив моего подъезда прижизненный памятник самому себе, за то, что я просто-напросто прожил в России жизнь.

Загрузка...