В нынешнем, 1989, году Богумилу Грабалу исполнилось семьдесят пять лет, и он мог убедиться, как велика его слава и популярность, какой любовью он пользуется в читательском мире. Серьезные литературные журналы Франции, ФРГ, Италии, Польши, Венгрии, Скандинавских стран, США и Канады отметили юбилей чешского писателя как выдающееся событие культурной жизни. Май и апрель этого года Грабал провел в США, читая лекции в университетах страны.
За свою жизнь Грабал перепробовал множество профессий: он работал в солодовне пивоваренного завода, у мартеновских печей в Кладно, страховым агентом, дежурным по станции, чиновником в нотариальной конторе, упаковщиком макулатуры, статистом в театре, а еще он закончил факультет права Карлова университета в Праге. И все эти годы он писал, писал с семнадцати лет, но печататься начал поздно. Первая книга «Потерянная улочка» была подготовлена в 1949 году, но света так и не увидела. Сорок лет спустя, отвечая на вопрос американских студентов, не пострадала ли часть его произведений от цензуры, Грабал сказал: «Для того и существует ответственный редактор. Я ведь не живу в вакууме, я живу в обществе, в социалистическом обществе, и его линия определена коммунистической партией. Поэтому я тоже должен уважать принятые правила игры». По-видимому, Грабал трудно усваивал правила игры. Персонажи писателя, влюбленного в реальность, часто не вписывались в стройные шеренги лакированных ходульных героев, не все его произведения сразу увидели свет.
Грабал не считает себя «ни больной совестью, ни судьей общества», он всего лишь ищет и находит красоту даже в самых ужасных и отталкивающих явлениях, ищет и находит прекрасное в людях обыкновенных и даже убогих. Человек есть мера всех вещей, утверждает писатель, вспоминая своего любимого Анаксагора.
Парадокс в том, что эту «меру всех вещей» читатель Грабала чаще всего встречает в пивных, своеобразных чешских «клубах по интересам». Читатель легко включается в «хмельной треп», становится как бы соучастником «пивных новелл», и собеседник открывается ему в непривычном свете. Сколько в нем нежной доверчивости и неотступной боли за несделанное, упущенное, утраченное, но он бывает и зол и низок. А как любит он выставить себя в смешном виде и поиронизировать над собой. Жизнь так удивительна и так абсурдна, что подсовывает нам развлечение на каждом шагу, считает пан Марыско, один из постоянных персонажей грабаловских рассказов. «Когда человеку хуже некуда, тогда лечат его лучше всего банальные разговоры о банальных событиях и вещах», — заметил однажды Богумил Грабал. Оказывается, нужны «банальные разговоры» и читателям.
Широкая известность пришла к Богумилу Грабалу в 1963 году после выхода сборника рассказов «Жемчужинка на дне». Лучшее объяснение этому названию дал сам писатель: «Только на самом дне, только после падения человек увидит, что есть настоящий свет».
С тех пор вышло более двадцати книг. Многие из них получили премии чешских издательств, а за повесть «Поезда особого назначения» писатель был награжден Государственной премией имени Клемента Готвальда (созданный по повести фильм получил Оскара). После августа 1968 года и роспуска тогдашнего Союза чешских писателей Грабал оказался в стороне от официальной литературной жизни республики, хотя кроме того, что он присоединился к манифесту «2000 слов», никаких политических высказываний и тем более действий и недоброжелатели приписать ему не могут. Разумеется, писателем от этого Грабал быть не перестал, его природный дар внутренней свободы, не подвластной ни обстоятельствам, ни изменениям в судьбе, не оставил его, и за эти двадцать лет он создал, наверное, свои лучшие произведения, которые читают и в Чехии, и во всем мире. Но не у нас, не в Советском Союзе, где было опубликовано всего несколько рассказов. Нас обделили радостью встречи с писателем, «несущим добро и надежду людям», умеющим открыть комичное в самых драматических перипетиях жизни.
Для читателей «Иностранной литературы» публикация рассказа «Беатриче» только начало знакомства с Богумилом Грабалом, которое, по всей вероятности, будет продолжено на страницах журнала. Сборники произведений Грабала готовятся в издательствах «Художественная литература» и «Радуга», в них будут представлены его повести, рассказы, эссе.
В 1988 году Грабал был вновь принят в Союз чешских писателей, в 1989-м удостоен звания заслуженного писателя ЧССР «за большой вклад в создание социалистической культуры». Интересно бы знать, как воспринял эти улыбки судьбы еретик, богохульник и мистификатор, как называет себя сам Грабал? По-видимому, вспомнил свою любимую фразу: «Человек не может отпороться от эпохи» — и сам рассказал на страницах еженедельника «Кмен» о себе «Кто я есть». Этот номер органа Союза чешских писателей почти половину своих страниц посвятил Грабалу. Там же был напечатан и рассказ «Беатриче», который известный чешский критик и литературовед Радко Пытлик сопроводил таким пояснением:
«В рассказе «Беатриче» проявились основные черты поэтики Грабала: столкновение ужаса и красоты действительности, трагической тревоги и особого, радостного видения мира, которое есть обязательное условие рождения всечеловеческой надежды. Прочитав этот рассказ, мы понимаем, как неуместен был упрек в «натурализме», который часто высказывали Грабалу. «Натурализм» обычно рисовал человека сломленного, униженного, страдающего, Грабал, напротив, и среди глубочайшего страдания выстраивает заоблачную надежду, потому что, по его убеждению, у человека всегда, в горестный час, «взгляд насыщается видом прекрасных предметов». Рассказ «Беатриче» — песнь человечности и любви, высшее проявление которых сострадание, — по требованию рецензентов в семидесятые годы был исключен из сборника «Праздники подснежников» так же, как и семь других рассказов».
Вилла в сосновом бору, вилла в три этажа — летняя резиденция «Мясной торговли Агнеца» — имела и собственный заповедник, так что, если бы его великомясничество пожелало, могло бы стрелять оленей, и серн, и фазанов прямо из окна спальни. Вилла, где были и садовник, и дворник, и телефон, так что, если бы приехал пан Агнец с приятелями попировать, повеселиться, отдохнуть, все комнаты были бы прекрасно натоплены, украшены цветами, дорога с автострады, идущая в туннеле густых сосен, расчищена и посыпана песком, и перед въезжающими автомобилями открылся бы импозантный вид, а зеленый охотничий камзол, охотничья шляпа, надвинутая на брови, ружья и охотничьи трофеи на лестницах виллы — все так, как было у герцогов Шварценбергов, — преисполняли бы торговца мясом пана Агнеца и его приятелей прекрасным чувством людей, избранных богом. А в Праге у пана Агнеца были и рестораны, и магазины, и целые ушаты объедков из ресторанов, и обрезки из мясных лавок, и отходы с боен, и пан Агнец как-то вспомнил, что его отец тоже торговал мясом, правда кониной, и вдобавок откармливал десять поросят, которые росли прямо на глазах только благодаря тому, что им бросали все конские внутренности с бойни и конский навоз, и поросята прибавляли каждый день по килограмму, а то и больше. И пан Агнец тоже приказал устроить за виллой свинарник на пятьдесят поросят, и каждый день грузовые машины привозили ушаты объедков из ресторанов, и обрезков из мясных лавок, и отходов с боен, и вскоре каждые девять месяцев машины пана Агнеца отвозили пятьдесят задарма откормленных подсвинков и привозили пятьдесят новых молочных поросят, и все повторялось сначала. Пан Агнец не то чтобы не замечал, что, когда ветер дует в сторону виллы, в окна из свинарника, хотя и скрытого за рододендронами и азалиями, от навозной жижи идет резкая, противная вонь. Но пан Агнец вонь свинарника уже не чувствовал и даже слился с ней: как настоящий феодал он уже не мог жить без запахов хлева, конского навоза, скотного двора. И потому, чтобы отмыть и обмыть свою душу, пан Агнец в одной комнате устроил часовенку, а в другой — поместил дарохранительницу, там были на окнах узорные рамы и цветные стекла, представляющие сцены из жизни святых, а перед этими узорными окнами высился небольшой алтарь, и над ним постоянно горела лампадка, и под ним стояла скамеечка, чтобы молиться, и если у пана Агнеца вдруг возникало чувство, будто он слишком одинок среди своих боен, мясных лавок и ресторанов и вокруг него слишком много навоза, то он знал, что надо опуститься на колени и очиститься смиренной молитвой настолько, чтобы вновь излучать здоровье и юмор, что, впрочем, было нетрудно, потому что пан Агнец был миллионер, а все богатые люди того времени были веселы и словно звенели от полноты жизни, они были всегда любезны и щедры, а щедрость льстила естественному тщеславию пана Агнеца и заставляла его порой даже прослезиться от умиления: до чего ж он к людям добр, до чего отзывчив... Так оно было, но потом то время ушло, ушло и все богатство пана Агнеца, ушло его хорошее настроение, ушла и щедрость, и теперь в его вилле государственное учреждение для убогих детей, которые от рождения повреждены и телом, и духом и человеческому обществу в тягость. Теперь живут на вилле сорок детей от пяти до пятнадцати лет, десять не могут ходить, а только лежат, другие слепые или глухие, пять сидят на специальных стульях, там едят, там и ходят под себя в приготовленные для этого горшки. Время от времени некоторые дети умирают, и когда они умирают, остальные дети этой трагедии не понимают, потому что разум у них помрачен, и что-то человеческое мелькает только в глазах, будто вспоминают они о чем-то, будто взглянут вокруг себя и увидят на миг ужас, что окружает их, и тотчас снова опустится милосердный покров, и тотчас снова уйдет мысль во тьму. Призрак богатого мясника Агнеца и сегодня как бы оберегает на вилле вонь навоза, на этот раз человеческого, который убирают три сестры в черных платьях с белым накрахмаленным воротничком и в крылатых монашеских чепчиках. С утра до вечера и с вечера до полуночи и снова до утра наполнен этот дом стенаниями, плачем и тихими вскриками, большинство детей здесь издает только вопли, и мычание, и стоны, и лишь иногда кто-то блаженно улыбнется, такая улыбка — у блаженных на сводах романских соборов, такая прекрасная улыбка, и сестра Беатриче, ласковая, и красивая, и молодая, полная отваги и воодушевления, все старается во имя бога, чтобы у детей появилась эта человеческая улыбка. Так научили ее в монастыре, так и здесь, в этом доме, среди запачканных пеленок и ночных горшков живет ее бог. Бог тут и тогда, когда дебильный подросток держит в руке свою набухшую плоть, большую, как телячья нога, и кричит и воет, томимый своим половым созреванием, пожилые две сестры краснеют и убегают, заламывая руки, они спешат в комнату пана Агнеца, где алтарь, украшенный цветами, с постоянно горящей лампадкой, и там падают на колени, чтобы очиститься в молитве, чтобы не стояла перед глазами налитая кровью юношеская плоть, а в это время сестра Беатриче сидит, и утешает, и успокаивает мальчишку, тихо гладит его, смотрит ему в глаза, она смотрит в глаза дебила, и покой ее души на минуту рождает понимание в душе больного мальчика, и это та минута для сестры Беатриче, когда она встречается со своим Господом, со своим богом, который всегда пребывает с ней и озаряет ее красивое лицо таким лукавством, как на картинах художников-маньеристов, а она все гладит мальчика по голове и долго омывает холодной водой его набухшую плоть, пока не придет к нему успокоение... Потом сестра Беатриче целует его в лоб и спешит в соседнюю комнату, игровую, как ее называют, где, словно нормальные, играют несчастные с игрушками, такими же, что и у обычных детей, но здешние дети не умеют играть, потому что тьма обволокла их уже при рождении, поразила после скарлатины, после травмы, тьма, которая делает игру их уродливой, почти всех кукол дети сразу же разрывают на части, протыкают пальцем, выдавливают глаза, а больше всего им нравится мазать игрушки своими испражнениями, потому что, когда столько больных, невозможно заботиться о каждом, а только обо всех вместе, и бывает, что потом сестры вынимают из колготок, смывают с юбок и пеленок нечистоты, а иногда бывает, что дети, сделав под себя, берут свои испражнения и швыряют их в потолок, а с потолка испражнения падают им на волосы, и служба сестер в этом доме, оставшемся от богатого мясника пана Агнеца, тяжелая, управляются с ней две сестры и сестра Беатриче, и только она светится и улыбается, что бы ни случилось в этом доме. Ночью, летней тяжелой ночью, служба становится еще более тяжкой, у здешних детей к десяти годам уже сильно проявляются половые инстинкты, — они с большим чувственным наслаждением лежат друг на друге, и если сестры не придут вовремя, то утром у одного ребенка обсосан глаз, у другого зализаны веки жадным и неутолимым языком и в засосах уста тех, кто, будто вспоминая сладкую материнскую грудь, в которой ему было отказано, сосет все, что пахнет живым... А из-за того, что монашенки должны заботиться и о тех, кто хоть что-то может сам, знает хоть чуть-чуть о человеческих правилах и порядках, кто умеет сам дойти хотя бы до уборной, из-за того, что они чинят и латают здешним детям чулки, брюки и колготки, юбки и штанишки, ночные пижамы и рубашки, из-за того, что в дальней комнате тихо и беспокойно вздыхают во сне десять детей, которые не могут ходить, в трех остальных спальнях всегда тревожно, всегда детское тело раздирают темные первобытные инстинкты и возникает непредсказуемое, и совладать с ним может одна сестра Беатриче, улыбаясь над крахмальным воротничком и под крылатым монашеским чепчиком, окруженная сиянием, как святая Тереза, не уставая, она вытаскивает руки, которые дети суют туда, куда не надо, успокаивает их, называя каждого по имени, усмиряет, тпрукает, как на понесшем коне, до тех пор, пока дети не опомнятся, чтобы сейчас же начать все безобразия снова, лишь только сестра хоть на минуту отдалится от них. Когда я один раз навещал в этом доме мальчишку, мурашки побежали у меня по спине от того, что я увидел... На кровати лежала девушка, слепая и безумная, рубашка у нее была завернута до пояса, потому что у нее уже были месячные, с отсутствующим видом она вытирала пальцем кровь и потом его благоговейно облизывала, будто в экстазе. Сестра Беатриче погладила ее по голове, коснулась рукой ее созревающей груди и тихонько выскользнула на лестницу, а потом и на освещенную солнцем лужайку перед виллой, там уже стояли построенные пожилой сестрой дети, пятнадцать детей, которые все время пошатывались, впереди стоял тот, кто был здесь лучший, он держал за руку первого из трех слепых, которые ухватились друг за друга, и вся эта процессия вышла на прогулку — никогда я не видел такой радости у здоровых детей, как у этих, которые людям в тягость, — они так странно шагали, а из их глаз выплескивались жажда и способность слиться с тем, на что падал взгляд ребенка, к чему он принюхивался не только носиком, но каким-то особым, высшим чувством, всем телом... И сестра Беатриче шла сзади, оглядывалась, чтобы посмотреть — не едет ли машина, а рядом со мной шел семилетний мальчик и держался за нее обслюнявленной рукой, это был тот мальчишка, которого в сочельник взял к себе домой пан Крейчик, тот пан Крейчик, у которого четверо детей, мальчик тогда восторженно шептал мне, а я едва разбирал слова: у меня есть дом, у меня есть дом... Больше всего ему понравилась горящая огнями елка, и смотрел он на нее так, как смотрят на рождественскую елку кошки: видел, но не мог себе объяснить, что это, и только с удовольствием чиркал спичками, он поджег пану Крейчику занавески, страшно обрадовался новому огню, занавески мы потушили и потом болтали с паном Крейчиком обо всем и ни о чем, а мальчик все чиркал спичками, и пан Крейчик шлепнул его и сказал сердито: «Перестань наконец, черт подери!» А мальчик безмятежно улыбался и шептал мне: у меня есть дом, у меня есть дом... И теперь он прижался к моей руке, обслюнявил ее длинными, вытянутыми, как струны, губами и шептал мне: у меня есть дом, я дома, дома, дома! А я испугался такой жажды дома, той важности и чувства, с какими выражал он, нет, не желание, а нынешнее свое состояние, когда он действительно был даже вне дома дома. Я хотел поговорить с сестрой, какое это мучение для детей так жить и не лучше бы, если бы их вообще не было, а сестра повернулась ко мне и с улыбкой сказала: «Гомер родился слепым», а я сам с собой завел ненужный разговор о том, мол, где все те красивые и ловкие, где все те здоровой породы ровесники, с которыми рядом жил Гомер? Все они безымянными умерли, хотя и были полноправными гражданами, а Гомер, который даже по законам своей страны должен был быть изгнан, вечно живет в прекрасных строчках. Я смотрел на этих слепых, шагающих так блаженно и доверчиво, один другого ведущих за руку, я смотрел, как они шли и втягивали воздух, и прибавляли шаг, чтобы ветер в движении сильнее обвевал их лица, а сестра Беатриче мне рассказывала, что каждый день к ним приезжает священник из Садско, и каждый день она ходит к исповеди, и исповедоваться ей почти не в чем, только разве в своих снах, которые всегда продолжаются, как телевизионный сериал: приходит к ней святой Августин, но не тот церковный святой, а молодой смуглый мужчина, который ухаживал за красивыми барышнями в Карфагене на африканском побережье, смуглый плейбой, весь в маменьку, которую сестра Беатриче любит из церковных святых больше всего, святую Монику, она была чернокожей, черной красавицей... И в эту минуту пестрая одежда детей, это спотыкающееся сборище вовсе не было озарено каким-то высоким светом, а было таким, каким было на самом деле: дети среди цветущих лугов под тенью сосен, и в эту минуту их одежда и лица вдруг мне открыли, как прекрасно и совершенно все реальное, и ничто другое, а только реальное и настоящее, где все предметы и все существа движутся, будто освещенные зарей надежды, которая одевает все сверкающим прозрачным покрывалом, и не только все красивое и прекрасное, но и этих детей, что бросают в потолок свои нечистоты, даже и эти нечистоты одевает сверкающим прозрачным покрывалом, только реальное и настоящее дает начало мышлению, осознающему прекрасное, и если бы я захотел стать кем-то другим, то только сестрой Беатриче, которая как солнце царствует надо всем и словно уменьшает зло и несчастье и получает в награду за это чистоту и простодушие, с какими мне рассказывала, как четыре раза в год она должна ездить в город Мцел, в большой храм на исповедь, с истинно женским смехом и здоровой животной чувственностью она сообщила мне, что мцельский священник — красивый мужчина, и когда она с ним говорит, так даже краснеет, потому что он немного грешный, а только от греха человек заливается краской... Сказала и коснулась меня локтем и посмотрела мне в глаза, и я понял, что она вовсе не оторвана болезненно от своего пола как монашенка, напротив, в ее взгляде было столько чувственности чистой женщины, что я вздрогнул и потупил глаза, потому что она выплеснула на меня целомудренную любовную негу, а потом тихо сказала то, чего не говорил мне никто, будто у меня красивые ноги, и я видел — она все понимает, и когда она захочет, все увидит, и я иду возле нее точно обнаженный, она понимает, почему я ворочаюсь на постели летней ночью и буду всегда ворочаться, стоит мне только подумать о ней, так же как и она, когда подумает тихой ночью о мцельском священнике, похожем, как она сказала, на молодого Августина, когда он еще не был святым, а был настоящий мужчина, самец, грешник, и только через грех пришло к нему озарение и стал он тем же, кем и она, другом и творением божьим, точно так же, как из виллы Агнеца стал приют для несчастных детей, где, как агнец божий, служит детям сестра Беатриче, красавица, которую через неделю я повезу на машине к исповеди, к мцельскому священнику, похожему на мудрого святого.