За кулисами делали ставки — небольшие, в несколько су. Спорили, кто победит.
— Уверена, что Гюго, — говорила яркая брюнетка лет тридцати с намеренно подведенными глазами и известная под сценическим именем мадемуазель Клико (импресарио дал актрисе это имя за пристрастие к шампанскому). Брюнетка плотоядно смотрела на одного из выступавших и выразительно играла бюстом в его сторону. — Говорят, у министра безудержный темперамент.
— А по мне, так он слишком высокомерен, пожала плечами ее молодая коллега, тоже с интересом наблюдавшая за событиями на сцене. — Зато когда выступает месье Дюма, в зале нет равнодушных. Я слышала, как однажды зрители едва не передрались — одна половина публики кричала после его речи от восторга, а вторая улюлюкала.
— Но я имела в виду совсем другое, — брюнетка многозначительно принялась косить бровями, словно подсказывая несообразительной товарке верную тему для разговора.
— Мир стоит на пороге великих перемен, а ты так и не выбралась из постели, — нахмурилась молоденькая артистка и отвернулась.
И правда — о чем еще можно было говорить в 1848 году в Париже, в самый разгар революции и борьбы за власть? Политика управляла всем — и человеческой жизнью, и искусством. А политикой управляли деньги.
Неудивительно, что театры, забыв о своем главном предназначении трогать сердца и души, превратились в политические клубы, отдавая сцены под дебаты — самый модный в то время и универсальный жанр публичных представлений. На дебаты собирались смелые буржуа, рискнувшие не уезжать из столицы ради выборов в Учредительное собрание, и отчаянные дворяне, не желавшие терять контроля над ситуацией и все еще надеявшиеся на реванш. Но главная часть публики состояла из люмпенов и студентов, с галерки и из прохода надрывавших горло за торжество демократии и социального прогресса.
Вот и сегодня театр «Шуазель» был переполнен. Но вся эта масса народа устремилась в Пассаж не за покупками — в этот день здесь соревновались в ораторском мастерстве Виктор Гюго и Александр Дюма-старший, два великих соотечественника: пэр Франции, а также лучший поэт страны и автор бессмертных романов о трех мушкетерах. Оба мечтали получить депутатский мандат и стать не только властителями дум, но и вершителями судеб своих сограждан.
Еще недавно они стояли по одну сторону политических баррикад — Гюго, как и Дюма, доказывал необходимость сохранения прав Орлеанской династии, с которой был теснейшим образом связан. Из рук Луи-Филиппа он получил титул пэра Франции. Но, будучи приглашен новым — революционным — правительством на должность министра просвещения, принужден был изменить своим прежним покровителям, как несколько лет назад изменил с ними Бурбонам, которыми тоже в свое время был обласкан и высоко оценен. Дюма же всегда оставался традиционен — во взглядах и в образе жизни. Настоящий титан и стойкий роялист, он не видел иного пути для укрепления пошатнувшегося государственного строя, кроме как в верности единому трону и одному монарху.
Поединка Гюго и Дюма ждали с нетерпением. На дебаты стекались репортеры ведущих галет и журналов — парижских и иностранных. И зачастую результат этой словесной дуэли, обнародованный в прессе, решал судьбу того или иного кандидата на народный мандат. По форме дебаты напоминали суды: противоборствующие стороны вызывались к барьеру ведущим, скорее исполнявшим роль прокурора, чем справедливого арбитра, и сначала излагали свои позиции по обсуждаемому вопросу, а потом принимались дискутировать. Судил сегодняшний поединок Арман Маррас, главный редактор газеты «Насьональ» — человек беспринципный, с легкостью сменивший амплуа состоятельного буржуа на роль пламенного революционера, защитника интересов народа.
Журналисты занимали в зале первые ряды кресел, и все время дебатов усердно черкали карандашами в записных книжках, часто некстати и громко выражая свое мнение в связи с ответами кандидатов. Но, кроме самих дебатов, их внимание привлекали персоны, занимавшие правую ложу у сцены. Среди них наиболее важным (судя по количеству вызывающих кивков и бесцеремонных указаний карандашами в его сторону) был молодой брюнет, сидевший по правую руку от графини Мари д'Агу, — баронет Альфонс де Ротшильд, молодой наследник дела и самого большого состояния Франции, а возможно и мира, сын знаменитого банкира и подающий серьезные надежды финансист. Он представлял в этом собрании интересы отца, Джемса Ротшильда, и его Парижского банкирского дома, пристально следившего за ходом предвыборной кампании.
В середине XIX века влияние Ротшильдов было неслыханным: семья находилась на вершине могущества — сам глава правительства Австрии князь Меттерних отблагодарил их за услуги титулом баронов. Ротшильды давали займы всем государствам Европы — пять братьев образовали своеобразную банковскую сеть от Лондона до Неаполя и держали руку на пульсе истории — воочию, а не условно выражаясь. Говорили, что Ротшильды всегда на десять-двенадцать часов раньше других узнавали о самых важных политических событиях и решениях.
Ротшильды никогда сами не лезли в политику — они вершили ее, осторожно распределяя риски и всегда оказываясь на стороне победителей. Это им принадлежал известный принцип, положенный в основу формирования финансового сообщества: «Не связывать свою судьбу тесно с каким бы то ни было политическим режимом внутри страны, как и с определенной державой — в международных делах, а иметь прочные интересы и хорошо оплаченных друзей всюду, где только возможно». Этому правилу семья следовала точно, как и законам Ветхого Завета. Но не меньше канонов Ротшильды прислушивались и к своему чутью, позволявшему им привлекать к себе людей, обещающих стать историческими личностями.
Соседка баронета интересовала репортеров значительно меньше. Когда-то, в эпоху адюльтеров, она обратила на себя внимание бурным романом с известным пианистом Ференцем Листом, ради которого бросила свет и влиятельного мужа, чтобы в соседней Швейцарии вдохновенно предаться любви: возвышенной — к музыкальному гению, и плотской — к златокудрому красавцу, от которого довольно быстро родила троих детей — двух девочек и мальчика. Но кого теперь интересовали семейные дрязги, если только они не были замешаны на большой политике! А графиня уже давно утратила и свой авторитет светской львицы, и красоту, которая могла быть сегодня ее единственным оружием.
— Граждане! — между тем с пафосом обращался к публике Гюго. — Я принадлежу моей стране; она может располагать мною. Я полон уважения, вероятно даже чрезмерного, к свободе выбора. И если мои сограждане, свободные и суверенные, сочтут уместным послать меня в качестве их представителя в Учредительное собрание, которое будет держать в своих руках судьбы Франции и Европы, я с благоговением готов взять на себя этот ответственный мандат…
На фоне его изящной речи, тонко сочетавшей достоинство и честолюбие, и харизматической личности самого поэта, автор «Трех мушкетеров» и «Графа Монте-Кристо» казался всего лишь одним из героев своего первого по популярности произведения. Большой и напыщенный, как Портос, он был велеречив, излишне горяч и заметно непоследователен.
— Господь диктует, и я пишу! — восклицал Дюма и размахивал руками, как палицами. — Господь дал нам короля, и, любя Господа, мы любим трон. Любовь народа — основа основ. Сохраним же любовь народа: принцы исчезнут, а великий французский народ останется. И я готов выражать его волю, ибо эти руки, написавшие за двадцать лет четыреста романов и тридцать пять драм, — это руки рабочего…
Откровенно поморщившись на слова Дюма, яростный республиканец Маррас призвал публику к тишине, а соперников — к прениям, в которых несомненную победу с первого же обмена репликами стал одерживать Гюго. Сын наполеоновского генерала, расчетливый и меркантильный, он преумножил свое немалое состояние, полученное по наследству, писательскими гонорарами и сделал его просто огромным. Но, прикрываясь всю жизнь борьбой за права обездоленных, Гюго в представлении большинства казался самоотверженным и бескорыстным, как и его герои. Зато Дюма славился как стяжатель и неумный транжира из-за своей откровенной жажды красивой жизни (а его страстная натура всегда хотела всего и в избытке).
— Мы должны помнить, что главное в нашей революции — демократия, а не республика. Мы свершили эту революцию для бедных против богатых и не имеем права забывать о нищете и безработице, о людях, живущих в трущобах без окон, о босоногих детях, о девушках, занимающихся проституцией, о бездомных стариках. Мы не можем равнодушно взирать на страдания народа. И разве можете вы подумать, что они не вызывают у нас самого искреннего уважения, глубочайшей любви, самого пламенного и проникновенного чувства?.. — патетически вопрошал Гюго, обводя зал блестящими от возбуждения глазами и величественно взмахивая правой рукой, в то время как левая, сжатая в революционный кулак, эффектно была отведена за спину.
— Довольно ли у вас еще слов, — решительно настигал его вопросом Дюма, искренне веривший в незыблемость богоданного Франции миропорядка, — чтобы и далее прикрывать ими недостающую вашей душе нравственность, имея которую, вы никогда не посмели бы подстрекать этот бедный, невежественный и обездоленный люд, полный необузданных страстей, к дурному — к отрицанию Богом установленных законов жизни. Ваши слова красивы и яростны, но вашему сердцу не хватает подлинности чувств, душе — искренности, а музе — вкуса…
Уже через десять минут стало понятно, за кем останется поле боя. И репортеры заелозили на своих местах, пытаясь таким образом подтолкнуть течение дискуссии к финалу, о чем и возвестил, наконец, гонг в руке Марраса. Дюма выглядел уставшим, лицо его покраснело от напряжения. Гюго, славившийся отменным здоровьем (известно, что зачастую он спал не более четырех часов в сутки и отлично чувствовал себя при этом), в противовес своему сопернику пребывал в прекрасном расположении духа и нисколько не был взволнован.
Голосование зрителей, уподобленное древнеримскому ритуалу (большой палец вверх поднятой над головою руки — победа, вниз — поражение), между тем прошло быстро. Пальму первенства, как и предполагалось, получил Гюго. Дюма тут же ушел, даже не выпив поданного после дебатов в знак примирения шампанского — подарок от дирекции театра. Ротшильд покинул ложу у сцены еще раньше. Графиня Мари осталась ждать второй части вечера — Гюго обещал всем сюрприз. И, когда репортеры, суетливо наступая друг другу на пятки, начали пробираться от оркестровой ямы в проходы, мэтр вышел на авансцену и объявил, что желает представить победившему Парижу маэстро итальянской революции — Джузеппе Верди.
Зал немедленно отозвался ропотом, в котором смешались и восторг, и удивление — имя Верди уже гремело по всей Европе, но так свободно его увидели в Париже впервые. Итальянец стал в последние несколько лет невероятно знаменит. Ему только что был предложен трехлетний и потрясающе выгодный контракт в лондонском «Ковент-Гарден». Правда, от контракта Верди отказался. Убежденный республиканец и демократ, едва заслышав о событиях во Франции, он немедленно засобирался на родину, чтобы не пропустить разворачивающиеся там революционные события.
Как и все итальянцы, еще со времен Наполеона, Верди видел во Франции залог освобождения своей страны от владычества Австро-Венгерской монархии. Композитор мечтал о свободной Италии, но, тем не менее, смотрел в будущее с оглядкой на Францию — именно оттуда должен был прозвучать сигнал к началу освободительного движения. И, когда это время пришло, Верди оставил успешный «туманный Альбион» и заспешил домой.
В Париже его, однако, задержали предложение сделать переработку одной из своих опер для Итальянской труппы и знакомство с Гюго, которым композитор искренне восхищался и произведения которого брал за основу сюжетов своих опер. Вот и сегодня вместе с «великим человеком» он собирался представить публике фрагменты из будущего сочинения.
Прослушивание «Риголетто» прошло прекрасно — зрители восторженно аплодировали маэстро и Гюго, выступавшему в роли чтеца и комментатора. Графиня Мари осторожно улыбалась. Этого бородатого крепыша-итальянца ожидает славное будущее, и, возможно, у нее появится шанс быть увековеченной в истории как бессмертная Муза еще одного гения. Графиня знала, что Верди вдовец. Несколько лет назад энцефалит лишил его семьи: молодой любимой жены и двоих маленьких детей.
На свято место вдохновительницы творчества и дамы сердца немедленно стали претендовать многие великосветские поклонницы его таланта. Однако поговаривали, что утешение он нашел в обществе Жозефины Стреппони, несколько лет назад открывшей в Париже вокальную школу. Но графиня не допускала и мысли, что композитор предпочтет ей другую.
Пейзански благообразный маэстро уже дважды навещал Мари по частному приглашению в ее «розовом особняке» на Елисейских полях и признался в доверительной беседе, что ценит в женщине три главных качества — покорность судьбе, преданность мужу и склонность к самопожертвованию. Именно такой видела себя графиня д'Агу, когда уезжала с матерью и камеристкой из Парижа, дабы соединиться, как она полагала, — навеки, с возлюбленным Листом.
Графиня поднялась в ложе, чтобы показать свое присутствие Верди, как вдруг, вместо того чтобы распрощаться с покидавшей театр публикой, композитор жестом опять призвал всех к вниманию и кивнул в сторону кулис. Мадемуазель Клико и ее молодая коллега по труппе оглянулись. Из полумрака театрального кармана вышли две женщины, в одной из которых артистки тотчас признали знаменитую в прошлом певицу Стреппони, в то время как лицо ее спутницы оставалось в тени кулис.
Жозефина грациозно и степенно прошла к роялю, выкаченному на сцену еще во время прослушивания нового произведения Верди, и подала маэстро какой-то листок, вынув его из ридикюля. Верди с благодарностью улыбнулся и, развернув бумагу, стал читать. Замешкавшиеся репортеры моментально снова склонились над своими блокнотами — маэстро читал обращение к французскому народу и правительству, он требовал помочь Италии в ее революционном порыве.
— Надеюсь, вы воздержитесь от немедленной мобилизации французов на войну и останетесь с нами? Хотя бы до конца вечера? — Гюго, все еще стоявший на сцене, подошел к Верди и взял маэстро под локоток, едва тот закончил читать. Гюго всячески сторонился скандалов и постарался перевести заявление Верди в шутку.
— Разумеется, — вполне серьезно ответил маэстро, не обратив внимания на ироничный тон Гюго. — Но меня держит в Париже не стремление увести с собой отряд ополченцев, а ответ мадемуазель Жозефины Стреппони. Я покину Париж, как только она скажет, что готова уехать со мной.
От этой новости графиня д'Агу вздрогнула и, едва оправившись от секундного изумления, решительно перешла в наступление. Она придвинулась к самому краю ложи и, перегнувшись в зал, крикнула:
— «Марсельезу»! Пусть она споет «Марсельезу»!
Зрители сразу подхватили ее крик. А репортеры замерли в предвкушении скандала — им было известно, что мадемуазель Стреппони уже несколько лет как потеряла голос и вообще не могла петь. Жестокая графиня д'Агу своим возгласом поставила певицу в безвыходное положение — отказаться петь «Марсельезу» она не могла, но и петь — тоже.
Это была ужасная минута для Жозефины. Зал стоя скандировал «Марсельеза»! «Марсельеза!», а Жозефина взволнованно оглядывалась, будто ожидая, с какой стороны к ней придет помощь. Артистки за кулисами тоже напряглись — разве есть в мире большее удовольствие, чем смотреть, как топят тебе подобных?
Но вдруг из-за кулис стремительно вышла молчаливая спутница Жозефины, приблизилась к ней и, обняв за плечи, запела. Запела так, что зрители впали в неистовый восторг и принялись подпевать. И уже никто не замечал, поет ли вместе с залом мадемуазель Жозефина Стреппони.
Гюго вздохнул с облегчением и даже позволил себе элегантным движением облокотиться на крышку рояля. Настоящее искусство всегда способно изменить тонус ситуации: еще минуту назад все казалось таким взрывоопасным — и вот уже бывшие враги и свидетели нараставшей «дуэли» полны умиления и искреннего восторга. Верди же бросился к роялю и стал аккомпанировать.
Недовольной осталась только графиня д'Агу — неожиданное появление молодой особы, чей голос напомнил многим пение погибшей лет десять назад при падении с лошади примадонны Итальянской оперы Малибран, ее сильно раздосадовало. Спасшая Жозефину певица была явно не из простых смертных. Хотя она носила платье без излишеств, в ее осанке и манерах чувствовались благородство и та гордость, на которую способны лишь люди, уверенные в себе, окруженные вниманием и постоянной любовью.
Незнакомка обращалась к своим слушателям с достоинством аристократки, но вместе с тем ее манеры и жесты не имели ни малейшего намека на снобизм и намеренную театральность. Ее французский был безукоризненным, но все же неизвестная певица принадлежала к какому-то иному европейскому типу. «Итальянка или англичанка, — подумала графиня. — Среди них часто встречаются такие хорошенькие миниатюрные девицы с белой кожей, золотистыми локонами и влажным блеском больших голубых глаз».
Наконец смолкли последние аккорды, и под восторженное скандирование публики незнакомка завершила свое выступление. Надменно приняв продолжительные аплодисменты, как будто они предназначались ей, графиня д'Агу покинула ложу у сцены и прошла за кулисы, чтобы раскрыть инкогнито певицы. Проходя мимо двух актрис, она услышала их разговор.
— Кто это? — удивленно спросила товарку молодая актриса.
— Кажется, Анни Жерар, — вспомнила мадемуазель Клико. — Мы несколько раз встречались с нею в концертах. Но, по-моему, она — русская. И к тому же — баронесса.
— Mademoiselle serait-elle russe? (Мадемуазель — русская?) — воскликнула графиня, и лицо ее опять омрачилось.
Это было уже слишком! Русская певица с божественным голосом, прекрасной внешностью, да еще и баронесса! Облако плохо скрываемой досады пронеслось по челу графини д'Агу — наверное, вот так же и словно между прочим такая же русская где-то там в заснеженной стране бородатых мужиков и медведей заманила и околдовала ее сладкозвучного Франца. И, пока Мари отдыхала с детьми на Швейцарском озере или лечилась на водах в Германии, она, другая — княгиня Витгенштейн — украла у нее возлюбленного и отца ее детей. Нет, это просто невыносимо!
— Вы тоже проводите здесь научные исследования? — с нескрываемой иронией осведомилась графиня у «мадемуазель Жерар», когда, любезно улыбнувшись Верди и снисходительно — Жозефине, появилась между ними.
— Простите? — не сразу поняла та.
— Большинство русских дам, которых мне довелось встречать в парижских салонах, приезжают во Францию изучать литературу и искусство, правда, исключительно в объятиях наших знаменитостей, — небрежно пояснила мадам д'Агу.
В отличие от сохранявшей непроницаемость и любезность певицы-баронессы, Жозефина нахмурилась — она знала, на что намекнет ядовитое жало графини. Истории о трех русских аристократках, свивших себе роскошное гнездышко на улице Анжу близ площади Согласия и предававшихся там весьма своеобразному лечению от петербургской хандры, стали притчей во языцех и оскорбляли достоинство приличного человека.
— Я прощаю вам нелепость этого предположения, — русская едва заметным жестом остановила намеревавшуюся вмешаться Жозефину и договорила с достоинством:
— Возможно, в вас говорит какое-то недоброе чувство, подозреваю — горечь несправедливой обиды. Я сочувствую вам, если это так, но не стану разубеждать в обратном. Доказывать для себя очевидное — значит, подвергаться еще большему сомнению в глазах того, кто думает иначе.
— Удивительное смирение! — надменно рассмеялась графиня. — Недаром говорят, что русские — либо анархисты, либо рабы.
— Раб — не тот, кто сидит на цепи, — пожала плечами мадемуазель Жерар, — а тот, кто и без цепи бегает по кругу рабских условностей.
— И надоедливой похоти, — едко добавила Жозефина, намекая на двусмысленность внимания графини к ее другу-композитору.
Мари д'Агу побледнела, потом побагровела, но вдруг поняла, что рядом уже начали собираться другие артисты — им было любопытно продолжение этой сцены. А доставить такое удовольствие низкородным актеришкам она не хотела. Графиня изобразила на лице мину величайшего презрения и поспешила к Гюго, о чем-то оживленно спорившему в кулисах с Маррасом. Поэт был доволен вечером — его политические шансы усиливались, а после выхода утренних газет число его сторонников возрастет, в чем он даже не сомневался.
Верди несколько минут назад уединился в пространстве театрального «кармана», где обычно стоят декорации, с двумя репортерами, попеременно задававшими ему вопросы.
— Дорогая, я так признательна за помощь. — Жозефина коснулась локтя своей русской спутницы, когда графиня ушла.
— Думаю, что это — малое, чем я могла отблагодарить вас за сердечность и заботу обо мне, — мягко улыбнулась та.
— В таком случае, позволь и мне ответить тем же. Джузеппе еще намерен оставаться здесь какое-то время, но ты можешь воспользоваться нашим экипажем. Надеюсь, ты навестишь нас в ближайшие дни?
— Непременно…
Баронесса Анастасия Петровна Корф… Но Владимир по-прежнему говорил — Анечка. Анной оставалась она и для давних друзей, и даже отец нет-нет да и мог обмолвиться, обращаясь к ней привычно — Аннушка. Она и сценическое имя выбрала для себя удобное — Анни, а фамилию Жерар ей дал директор Grand Opera Леон Пилье, позволивший несколько лет назад неизвестной дебютантке выйти на сцену в одной из постановок «среднего репертуара», на который не претендовала примадонна театра и его бессменная любовница певица Тереза Штольц. Однако заслуженный успех не успел стать для молодой солистки полноценным триумфом.
Уже вскоре после своего приезда в Париж Анна поняла, что беременна, и тихое счастье овладело ею. Снова и снова она вспоминала слова своего опекуна и его друга князя Оболенского, не раз предупреждавших ее о неизбежном выборе, который всегда встает перед юной и талантливой особой. Когда-нибудь, говорили ей эти два умудренных опытом человека, безнадежно влюбленные в театр, когда-нибудь тебе придется выбирать между двумя дарами, ниспосланными свыше: сценой, искусством и возможностью быть женщиной — женой и матерью.
Поначалу Анне казалось, что соединить две эти столь разные ипостаси ей помогут понимание и любовь мужа, но потом она осознала со всей отчетливостью, что даже Владимиру, горячо и преданно любящему ее, не под силу сдерживать вторжение театра в их семейную жизнь. Уподобить Владимира мужу-слуге, вечному пажу своей сценической славы, лишить его обычных радостей во имя служения музам — на это Анна пойти не могла. Их чувства преодолели столь серьезные испытания и выдержали проверку временем и такими невозможными каверзами, что Анна и мысли не допускала о том, чтобы принести свою любовь в жертву. Они с Владимиром выстрадали свое счастье и собирались предаваться ему столь долго, сколько времени готова была отвести им на это судьба.
И поэтому, услышав подтверждение от практиковавшего в районе их улицы врача о маленьком чуде, поселившемся в ней, Анна немедленно ушла со сцены. К искреннему сожалению импресарио и радости недавних коллег, она целиком и полностью посвятила себя заботам о будущем ребенке: много читала, гуляла, занималась шитьем детского приданого и большую часть дня пребывала в блаженном оцепенении, с нетерпением поджидая возвращения Владимира со службы, которой, судя по всему, он был не особо доволен. Сам он никогда с ней о том не заговаривал, но Анна чувствовала, что лишь рядом с нею Владимир обретает успокоение и радость жизни. Он сделался еще более заботливым и ласковым и, хотя порой грубовато шутил над причудами ее возросшего аппетита, уже не стеснялся, как прежде, своей нежности, к которой прибавилась гордость ожидания отцовства.
Анна не спрашивала мужа, чем он занят. Владимир состоял в порученцах при поверенном в делах России во Франции Киселеве, о котором отзывался в весьма высоких выражениях и уважительном тоне. Часто мужу приходилось отлучаться, и он нанял для Анны компаньонку — приятную англичанку Бриджит, дававшую в Париже уроки английского и мечтавшую понравиться какому-нибудь почтенному вдовцу-буржуа или преуспевающему одинокому торговцу. Бриджит сопровождала Анну на прогулках и в качестве развлечения учила понемногу русский язык. Девушка она была воспитанная, милая и очень сообразительная, легко схватывала и речь, и манеры. И поэтому порой, желая утолить свою тоску по сцене, Анна в лицах читала с нею пьесы Шекспира, вздыхала и вспоминала дни юности, проведенные дома, в Двугорском, в театре Ивана Ивановича.
Но когда возвращался Владимир, грусть по утраченному отступала, и любовь заполняла их квартиру на улице Фобур-Сент-Оноре, которую они снимали в двухэтажном особняке, где, помимо Корфов, жила еще одна русская семья — штабс-капитана Толстова, промышлявшего в Париже литературным трудом и числившегося корреспондентом Министерства народного просвещения. Владимир полагал, однако, что Толстов получал содержание из России по линии III-го отделения, но отношения с соседями старался поддерживать ровные. Что для него было не так уж и трудно — временное удаление в ссылку в Париж не изменило Корфа, он оставался столь же немногословным, сосредоточенным и гордым.
Время от времени Анна писала отцу и Лизе, которая тоже ждала ребенка, — им было о чем поговорить, посекретничать. И если ее послания к Петру Михайловичу всегда были заботливо-трогательными и осторожными — Анна ничем не хотела обеспокоить отца, сердце которого берегла и о котором тревожилась, то в своих обращениях к Лизе она становилась раскованнее и выражалась свободно.
«Ты пишешь, что сожалеешь иногда о том, что я оставила сцену. Но брак неизбежно требует, по крайней мере от одной из сторон, смирения. Полагаю, что кто-то из супругов должен отречься от себя, пожертвовать своей волей и своим мнением, должен смотреть на все глазами другого, любить все, что любит другой. Могу представить, какова становится эта мука, когда супруги ненавидят друг друга, но какой же это источник счастья, когда покоряешься тому, кого любишь! Поверь, до того, как я соединилась с Владимиром, у меня, как и у тебя, прежде было весьма печальное представление о браке, но теперь оно изменилось. Я каждодневно пребываю в любви, которая не только сопровождает меня повсюду — на приемах и дома, но и растет во мне ежечасно, и ее биение я все более отчетливо в себе слышу с каждым днем…»
Ближе к родам Владимир настоял на отъезде Анны в Петербург, а вскоре и сам примчался туда, чтобы принять из рук Варвары сына — очаровательного малыша, которого окрестили Иваном в честь старого барона Корфа. И с того момента им пришлось начать жить на два дома — большую часть года Владимир проводил на службе в Париже, вспомнив свой непритязательный армейский быт и переехав в квартиру подешевле, и постоянно получал от Киселева поручения в столицу: поверенный в делах доверял ему больше, чем кому-либо другому. Возможно, Корф не годился в дипломаты и порой бывал не к месту горяч, но был, безусловно, честен, порядочен и беспредельно обожал жену и маленького сына.
Вернуться во Францию Анну принудили обстоятельства, прояснять которые она ни для кого из знакомых не стала. Просто в один из очередных приездов Владимира в Двугорское доктор Штерн решительным образом посоветовал ему везти жену и сына в Европу на воды. Владимир и сам видел — мальчик, который встречал его всегда веселым и шумным криком, все больше лежал. Он стал много спать и был заметно вялым и грустным. Доктор Штерн на словах связал это состояние Ванечки с обычным для петербургского климата нездоровьем, но Владимир чувствовал, что объяснения доктора приоткрывали ему лишь незначительную часть беды.
Никогда на свете Анна не сказала бы мужу, что винит в болезни сына княгиню Долгорукую, которая как-то навещала их с князем в Петербурге. По обыкновению, Анна с мальчиком зиму проводили в столице, а летом уезжали на свежий воздух, в Двугорское. Князь Петр сказал Анне, что Марии Алексеевне, по словам врачей, стало намного лучше, и она уже дважды выезжала в свет. Правда, от балов уставала очень быстро и к утру начинала заговариваться, и поэтому он не прерывал своих ежегодных поездок на все лето за границу — в Баден, а иногда — на воды в Форж, куда и намеревался отправиться тотчас после встречи с дочерью и внуком.
Анна обрадовалась визиту отца, который так вдохновенно играл с малышом, что она не могла налюбоваться этой идиллией. Но вскоре после того памятного посещения Ванечка заплохел, как вскричала перепуганная насмерть Варвара, которая нашла мальчика всего в жару и с мокротами, шедшими из горла и носа. Осмотрев малыша, доктор Штерн, срочно вызванный к Корфам, почернел: все признаки явно указывали на использование давно забытого препарата. Но, судя по всему, доза все-таки была небольшой. Возможно, отравительница (никто из них не сомневался в том, что это была княгиня) побоялась дать ребенку слишком заметную дозу, и трагедии удалось избежать. Совместными усилиями доктора и Варвары мальчика вернули к жизни, и он стал понемногу оживать.
Едва оправившись от пережитого потрясения, Анна взяла с няньки и доктора слово, что они никогда не расскажут о своих подозрениях ни князю, ни Владимиру. Анна, все еще опасавшаяся за здоровье сына, не хотела вдруг потерять и мужа, и отца. Зная решительный характер Корфа, она была уверена, что, проведав об истинных причинах недомогания Ванечки, Владимир может убить княгиню, не думая о последствиях, а просто выполняя отцовский долг и защищая свое дитя. А сердце Петра Михайловича и подавно могло не вынести новой беды — ему и так хватало крестной муки: быть надзирателем и санитаром при повредившейся умом супруге. И поэтому Анна снова оказалась в Париже, увезя с собой Варвару и рекомендации доктора Штерна для продолжения лечения Ванечки.
К их приезду Владимир нашел квартиру побольше. Теперь Корфы жили на Монмартре, со стороны улицы Тур-д'Овернь, на одном из тихих и уютных склонов, где всегда было солнечно, а на улицах росла трава и цвели сады. Для сына Анна вскоре нашла гувернера из числа живших в Париже русских. Еще она наняла двух слуг — семейную пару из предместья, спокойных опрятных людей, которые были безмерно счастливы выбраться из нищеты своего квартала. Дома у них остались трое детей — мал-мала меньше — и старики-родители, которых супруги Боннэ навещали по выходным.
И вот с некоторых пор Анна опять стала жить размеренной жизнью парижской светской дамы — с октября по апрель посещать театры и выезжать на прогулки в Булонский лес, а на лето курсировать вместе со всем обществом на курортах, вода которых оказалась для Ванечки целительной — мальчик на глазах поднимался и взрослел. А потом она опять стала матерью, родив мужу девочку, которую по настоянию Анны назвали Екатериной. И девочка получилась у них загляденье — прелестное златокудрое существо, и росла она живой и здоровенькой. Так что у Варвары прибавилось забот, а у Владимира и Анны — радости.
Однажды на водах, поджидая все не спускавшихся к выходу Лизу с мальчиками (вновь обретенная сестра родила вскоре после Анны двойняшек), она познакомилась с красивой, статной женщиной. Та музицировала на одном из роялей в гостиной отеля, в котором по соседству остановились Репнины и Корфы. Анна была потрясена ее игрой — очень страстной, артистичной, и подошла выразить свое восхищение. Потом они вместе сыграли знакомую обеим пьесу в четыре руки, а в завершение выяснили, что их объединяет еще и любовь к пению. Женщина представилась Жозефиной, и лишь в Париже, поближе сойдясь со своей новой знакомой, Анна узнала, что это была примадонна прославленной миланской оперы La Scala Джузеппина Стреппони.
Жозефина, оставив сцену, уже несколько лет жила во Франции, где давала уроки пения. Ее история задела воображение Анны. Дочь бедного капельмейстера кафедрального собора в маленьком и тихом провинциальном городке, Жозефина рано лишилась отца, узнала нужду и вынуждена была работать, чтобы обеспечить семью и дать младшим братьям и сестрам образование. Она была самоотверженной и стойкой, упорно трудилась и совершенствовала свои музыкальные способности, поступив, в конце концов, в Миланскую консерваторию. Ее быстро заметили импресарио, а вслед за ними пришла и известность. Но Жозефина познала в полной мере тяжкий труд гастрольного артиста — к двадцати восьми годам она практически потеряла голос и стала зарабатывать себе на жизнь преподаванием вокала.
Анна со временем начала брать у Жозефины уроки. Голос Анны, расшатанный тревогами и родами, претерпел изменения и немного ослаб, но умная и доброжелательная Жозефина взялась все исправить, и вскоре ученица запела. Ее голос зазвучал по-прежнему, и Владимир вновь испытал то, казалось, уже позабытое чувство, что пробуждалось в нем всякий раз, когда слушал пение Анны. А Жозефина убедила барона позволить ей представлять свою протеже и ученицу в салонах и содействовать ее приглашению в концерты. Но все это продолжалось так недолго!..
Беспечный и праздный Париж в одночасье превратился в поле битвы: безмятежность ушла с его улиц, была изгнана из домов и парков — вооруженный народ днем грабил и жег банки, а по ночам толпы людей при свете факелов носили по улицам трупы убитых. Слуги, жившие в доме Корфов, опасались выходить и поэтому ничего не знали о судьбе своих близких, полагаясь на достоверность рассказов от невесть как добиравшейся до дома молочницы. А она страшным шепотом рисовала ужасные картины разорения Парика: в Тюильри — резиденции королей — разбивали зеркала и люстры, рвали красные бархатные гардины с золотой бахромой, жгли книги.
Все эти смутные дни Владимир не выбирался из дома. Лишь когда первые волнения улеглись и победители принялись переустраивать Францию на республиканский манер, он оделся в цивильное, набросил на плечи взятый у слуги плащ и ушел, вернувшись только к вечеру. Он поступал так несколько дней, а потом опять сидел дома, будто чего-то ждал, и просил слугу Боннэ следить за мальчишкой — продавцом газет: Владимир не хотел пропустить ни строчки сообщений.
Жизнь вошла в привычную колею лишь через два месяца. И вот Анна, наконец, оставила детей дома под присмотром Варвары и слуг и вышла в свет вместе с Жозефиной, которая сопровождала только что приехавшего из Лондона Верди. Честно говоря, она уезжала из дома с тяжелым сердцем — Владимира уже несколько дней не было дома, и она не хотела пропустить момент его возвращения. Нею педелю он был излишне мрачен, надолго закрывался у себя в кабинете и что-то писал, а потом рвал и сжигал бумагу в камине. Порой он просиживал в кабинете допоздна, а наутро Анна замечала у него на лице следы усталости и незавершенных дум. И все же расспрашивать его или утешать не пыталась. Она знала, что в такие минуты Владимир становился порывистым и грубоватым, и даже всегда добродушной Варваре, доверенному лицу всех их дел, не удавалось пробиться к нему с заботою и сердечным словечком…
Экипаж медленно ехал по городу, который, казалось, замер настороже. Откуда-то все еще тянуло гарью, и Анна вспомнила фразу, брошенную сегодня кем-то из хроникеров, — в их газете подсчитали, что из нескольких тысяч экипажей, обычно фланировавших по бульварам и аллеям парков, осталось не более пятисот, а по вечерам наемные возчики и подавно отказывались везти пассажиров куда бы то ни было — страшно!
Анна знала, что большинство ее соотечественников уже вернулись домой. Выезжать из Франции по высочайшему настоянию отказывались только студенты и те, кто сознательно встал на путь эмиграции. Париж покидали все, кто не имел прямого отношения к революции и не питал надежды поживиться на этом, — город оставляли и аристократы, и буржуа-рантье. Интерес к сценическому искусству упал до нуля. «Восстания гибельны для театров!» — уходя из театра «Шуазель», горько бросил сегодня Дюма и, заметив сочувствующий взгляд Анны, добавил, обращаясь в ее сторону: «Поверьте, mademoiselle, вместе с дряхлым старцем Луи-Филиппом революция выбросила из купели и прекрасное дитя — Францию и Париж с его искусством и с его иллюзиями о красоте, которая могла бы спасти мир. Печально! Трижды печально!»
Экипаж, наконец, подъехал к дому — кучер помог Анне сойти и проводил ее до дверей. Анна трижды провернула кольцо с головою льва, на едва слышимый из-за массивной дубовой двери звук колокольчика вышел слуга. Анна увидела его седую и всегда вздыбленную шевелюру за окном. Боннэ сначала выглянул из-за гардины на улицу и, лишь убедившись, что это свои, зашаркал открывать. Анна поблагодарила его и поднялась к себе переодеться в домашнее. Мадам Боннэ семенила за ней от прихожей и сейчас услужливо бросилась перехватывать у нее поданное из-за ширмы платье. Потом Анна попросила сварить себе кофе — она вдруг ощутила усталость — и через холл прошла на детскую половину.
Катенька уже спала, а Ванечке Варвара еще нашептывала что-то волшебное, и Анна, покачав головой, жестом поманила няньку за собой. Варвара немного застеснялась и, несерьезно погрозив мальчику — дескать, ложись, ложись, спать пора! — вышла вслед за ней в холл.
— Ты чего это опять, Варвара, Ивана сказками на ночь потчуешь? Да не прячь глаза, я же знаю, что про чудовищ и кровопивцев рассказывала, — строго сказала Анна. — Незачем это, и так время пугливое, а ты еще добавляешь.
— Так я же не пугаю, — побожилась Варвара. — Я малого не бояться учу, а то вдруг что случится… А он у нас уже готов, смело вперед глядит.
— Пусть уж лучше ничего не случится, — испуганно перекрестилась Анна. — А тебе не стоит забывать, что мальчику не сказки нужны, а правильное воспитание.
— Мальчику, прежде всего, отец нужен, — надулась Варвара. — А он где?
Анна вздохнула — нянька опять задела за больное место. Владимир, уехавший из дома почти неделю тому назад, не подавал о себе вестей. Так долго и без предупреждения он еще никуда не уезжал, и Анне было над чем задуматься и чего опасаться. Время-то стояло темное, и угадать, какой стороной оно к кому повернется, стало невозможно.
— Ты бы не мутила воду, Варя, — устало попросила Анна, — мне и так не радостно.
— А ведь обещал нас Владимир Иванович домой возвернуть, при первом удобном случае, — махнула рукой Варвара. — Да, видать, случая не подвернулось, что ли?
Анна прижала ее к себе и погладила по седой голове — Варвара страшно тосковала по дому, по Двугорскому. Слишком давно они уже находились в Париже, а Варваре здешний быт никак не приглянулся — душа ее рвалась обратно. И если и терпела она иноземь, то только потому, что не могла бросить на произвол судьбы малых деточек да Аню с Владимиром.
— Ладно, пойду я, — Варвара высвободилась от Анны. Еще немного — и няня расплакалась бы по-простому, и Анна грустно улыбнулась, провожая ее взглядом.
Вернувшись к себе, она выпила кофе и, дождавшись, когда мадам Боннэ унесет поднос с чашкой, прилегла на постель.
Все, конечно, казалось странным — отсутствие Владимира затянулось. И тревожные мысли постепенно нахлынули на нее, хотя прежде Анна не была такой мнительной. Но с рождением детей и особо после того ужасного случая с Ванечкой она стала чувствовать что-то еще, кроме обычных печалей и радостей. Она уже не знала того блаженства ночей, когда, положив голову Владимиру на плечо, засыпала безмятежным сном, полагаясь во всем на защиту мужа. Теперь Анна, часто оставаясь одна, засыпала не сразу, а, погрузившись в сон, легко сбрасывала его по первому сигналу, приходившему к ней, очевидно, из ниоткуда.
С одной стороны, это было тревожным знаком, с другой — Анна всегда успевала предупредить несчастье или болезнь. Ей не хотелось ругать Варвару, но нянька, уставшая от переездов и забот, от чужих городов и тревог за маленьких, сильно сдала за последние несколько лет. Уже не было в ней прежней прыти и громкости, вот только язык остался таким же язвительным, а сердце — великим. И поэтому Анна прощала ей невнимательность, когда днем Варвара вдруг могла сомлеть на стуле, поставленном между спальнями детей, и не проследить, что Ванечка елозит без меры, заснув с ногами на подушке, а Катенька, раскидавшись во сне, чуть-чуть — и упадет с кроватки.
Вот и опять… Анна вздрогнула, как будто что-то кольнуло ее. Набросив на плечи роскошную шелковую янинскую шаль — подарок Владимира, она вышла в холл и заглянула в детские. Все было спокойно, и лишь Варвара слегка подхрапывала в своем углу в комнате Катеньки. Но что же тогда беспокоило ее? Анна с минуту постояла, прислушиваясь к звукам, доносившимся из спален детей, и вышла в коридор. Спустившись по лестнице, она остановилась на пороге гостиной — нет, ей не показалось: по дому словно кто-то ходил.
Анна перевела дыхание и, стараясь не шуметь, прошла по коридору в сторону кухни и комнаты слуг, но оттуда не доносилось ни звука — Боннэ по парижской привычке ложились рано и спали крепко. И тогда Анна вернулась к гостиной, бесшумно пресекла ее, чтобы пройти в кабинет мужа. Владимир, уходя в последний раз, показал ей, где хранит в коробке пистолеты, а заряжать и стрелять он давно ее научил, сказал: «Мало ли что может произойти, тем более, сейчас». Но, едва подойдя к двери в кабинет, Анна вздрогнула — по полу от него в гостиную тянулась полоска гнета. Неужели, это он?! Володя?!
Анна, позабыв об опасности, вбежала в кабинет в надежде увидеть мужа и замерла в изумлении. У рабочего стола Корфа стоял какой-то высокий мужчина в черном плаще и рылся в выдвинутых ящиках стола. Анна не сдержалась и вскрикнула — мужчина от неожиданности поднял голову, и Анна тотчас узнала давнего знакомого, штабс-капитана Толстова.
— Вы?! Что вы делаете здесь? — только и смогла вымолвить она, растерянно глядя, как Толстов суетливо принялся шарить рукой покрышке стола, пытаясь зацепить край шляпы, точнее картуза. Одет Толстов был по-рабочему, а к картузу приклеил седой парик.
— Что это значит, сударь? — вновь обратилась к Толстову Анна. Она уже больше не боялась ночного гостя, но, тем не менее, этот визит ее потряс и испугал. — Вам не кажется, что это подло и оскорбительно: врываться в чужой дом посреди ночи и рыться в столе и бумагах моего мужа? Извольте немедленно объясниться! Или я закричу, и сюда сбегутся люди!
— Умоляю вас, Анастасия Петровна, — уговаривающим тоном прошептал Толстов, — не надо паники. Я не нанесу вам вреда, но дело мое — государственной важности, и я не могу уйти отсюда с пустыми руками. Я должен найти то, зачем меня направили сюда.
— Да как вы смеете?! — побледнела Анна. — Уж не собираетесь ли вы утверждать, что Владимир Иванович совершил нечто такое, что проходит по вашему ведомству?! Мой муж — не доносчик и не заговорщик!
— Вы многого не знаете, баронесса, — развел руками Толстов, — но и знать вам все равно ничего не надобно. Прошу вас: позвольте мне осмотреть здесь все, и я уйду, никого не потревожив, и каждую вещь, каждый клочок бумаги верну на исходные позиции.
— Вон! — глухо, но грозно велела Анна. — Или я за себя не ручаюсь.
— Как прикажете, Анастасия Петровна, — после минутной паузы кивнул Толстов. — Но, уверяю вас, вы в самом ближайшем времени серьезно пожалеете о том, что сейчас совершили. Прощайте!
Толстов церемонно поклонился Анне, нахлобучил на голову взятый со стола картуз и направился в сторону раскрытого окна.
— Куда вы, сударь? — удивилась Анна. — В этот дом приличные люди входят и выходят через дверь.
— Я предпочту быть признанным в ваших глазах неприличным, но вряд ли кто из нас выиграет, если мы разбудим слуг, и вам придется придумывать объяснения появлению столь поздно в вашем доме постороннего мужчины, и это в отсутствие благоверного супруга!
— Вы негодяй! — Анна почувствовала, что краснеет.
— Негодяй уже давно стукнул бы вас по голове чем-нибудь тяжелым и был таков, — грустно усмехнулся Толстов, — а я всего лишь ухожу и вежливо прощаюсь.
Он дунул на стоявшую на столе свечу, загасив пламя, и растворился в темноте за окном. Опомнившись, Анна медленно приблизилась к столу и, упершись в выступающий край крышки, ощупью отыскала на ней коробку со спичками, потом снова зажгла свечу и подняла ее над собой, хорошенько осветив комнату.
Судя по всему, Толстов находился здесь давно — книжные полки и шкаф хранили на себе следы энергичного поиска. Но что, что искал Толстов в кабинете Владимира? И не связан ли этот непрошеный визит с его исчезновением? Именно так — исчезновением! Анна была уверена, что столь долгое молчание мужа и появление Толстова, в принадлежности которого к ведомству Бенкендорфа Корф даже не сомневался, вытекают одно из другого. Но почему — он? Владимир всегда избегал политики, и ни в каких интригах не участвовал. Он всегда оставался тем, кем был, кажется, от рождения — воином на службе Отечества.
«Нет-нет, так это им с рук не сойдет! Утром же отправлюсь к графу Киселеву», — решила Анна и закрыла окно в кабинет.
Рад, Николай Дмитриевич, что вы так быстро добрались в Петербург, — граф Нессельроде указал своему гостю на кресло перед столом в его рабочем кабинете в Министерстве иностранных дел. — Понимаю, что вырвал вас прямо из центра наиважнейших событий и подверг вашу жизнь определенному риску, когда вам пришлось пересекать всю эту обезумевшую от революционной вакханалии Европу, но обстоятельства заставили меня прибегнуть к столь крайним мерам. Ибо я не хотел доверять наш сегодняшний разговор почте, даже дипломатической.
— Моя главная цель — служение Отечеству и императорской фамилии, и я готов жертвовать ради блага Родины и государя не только временем, но и здоровьем, — стараясь казаться бодрым, несколько высокопарно ответил гость, хотя выглядел заметно уставшим. Он даже не успел отдохнуть — с дороги явился в кабинет Нессельроде. Зная о пристрастии министра к пунктуальности, гость, едва выйдя из кареты, немедленно направился объявить о своем прибытии в высокий кабинет.
Добраться за двадцать четыре часа из Парижа, пронестись вихрем от станции к станции! На такое прежде способны были лишь столичные модницы. Всем еще памятен известный случай с графиней Разумовской, которая в свои восемьдесят четыре года одним духом доехала до Парижа, чтобы утром успеть к заказу нарядов на представлении нового весеннего каталога мод. Чем настолько потрясла свою венскую подругу — тоже весьма преклонных годов — княгиню Грасалькович-Эстергази, что та, увидев румяное лицо старушки Разумовской среди первых посетительниц салона, воскликнула: «После этого мне остается только съездить за два дня в Нью-Йорк!»
Нессельроде с благодарностью кивнул гостю — он был доволен своим протеже. Более двадцати лет назад выпускник Дерптского университета, совсем недавно прослушавший там пятилетний курс наук по истории, литературе и философии, Николай Дмитриевич Киселев был представлен ему по рекомендации старшего брата — прославленного генерала от кавалерии, а ныне министра государственных имуществ, графа Павла Дмитриевича Киселева. И Нессельроде немедленно уловил в хорошо образованном молодом человеке способности к дипломатии.
Знакомый с Карамзиным и Вяземским, часто бывавшими у них дома, Николай Киселев принадлежал к старинному среднепоместному дворянскому роду. Юноша оказался последовательным, хотя и без чрезмерности, сторонником традиционной российской патриархальности — в воззрениях на устройство государства, на быт и семейные отношения. И это в отличие от старшего брата, проявлявшего значительно большую либеральность и определенную широту взглядов, особенно в крестьянском вопросе. Именно за эту свою позицию он был впоследствии отдален от двора и лишился прежнего при Николае Павловиче влияния.
Но внутренняя, домашняя консервативность Киселева-младшего была умеренной и вполне разумной, что свидетельствовало о гибком уме претендента на государственную должность. Что же касается его отношения к внешней политике, то здесь он ясно продемонстрировал однозначность, вполне выразительно говорившую о нем, как о последовательном защитнике и проводнике интересов России.
По настоянию Нессельроде молодого человека включили на первых порах в состав посольства князя Меньшикова в Персию, потом уже с повышением перевели на некоторое время в Вену. И полученные им там отменные характеристики дали повод графу делегировать Киселева-младшего секретарем российского посольства в Париж, откуда он опять с повышением в ранге советника, поверенного в делах, был переведен в Лондон. И, наконец, получив на родине чин действительного статского советника, в 1840-м Николай Дмитриевич Киселев возглавил русское посольство во Франции.
В Киселеве министр видел и ценил черты, которыми обладал сам и которые считал главенствующими на государственной службе — острое политическое чутье, умение быстро улавливать перемены в настроениях на самом верху и точно и своевременно на них реагировать. Нессельроде не обижался, когда о нем говорили, что министр иностранных дел принимает решения и составляет мнение по любому вопросу на пороге кабинета Императора, — соответствовать высочайшим повелениям он считал своим служебным долгом, к которому относился с почти священным трепетом.
Ведь именно это его качество позволило Нессельроде занимать свой пост уже почти сорок лет при двух царствующих особах. И сейчас он, сын исповедовавшей протестантство еврейки и немца-католика, пять раз менявшего подданство, крещенный по англиканскому обряду, рожденный в Португалии и воспитанный во Франкфурте и Берлине, — он стал одним из богатейших людей России, владельцем тысяч десятин земли, многих сотен душ крепостных, текстильных мануфактур и торговых компаний. Да, Нессельроде все еще плохо говорил и писал по-русски, но именно Россия стала той страной, где он увидел воплощенными свои представления о правильном мироустройстве.
Канцлер поклонялся аристократии как образу жизни. Он искренне считал, что аристократизм существует для защиты высших ценностей и самой цивилизации. В России Нессельроде, укрепив свое общественное положение женитьбой на дочери влиятельного министра финансов Гурьева, стремился включить в работу своего ведомства потомственных родовитых дворян из хороших семей, окружить себя именно такими, чьи образование и манеры сами по себе обладали той значительностью, которой должны соответствовать особы, представляющие лицо могущественного государства.
Нессельроде знал, что нелюбим в стране, которой служил. Знал, что за глаза его называли ничтожеством или, в лучшем случае, посредственностью, что его считали ответственным за смерть Пушкина и обвиняли в подчинении интересов России европейскому ареопагу. Называли человеком, сделавшим возможным появление известной формулы «Николаевская Россия — жандарм Европы», продолжая которую, великий князь Николай Михайлович в изданном под его патронажем роскошном издании «Русские портреты XVIII и XIX веков» позволил автору посвященной Нессельроде статьи объявить того «международным жандармом с немецкой душой и немецкими симпатиями».
А между тем государственный канцлер (этот высший в российской «Табели о рангах» чин был присвоен Нессельроде три года назад) всего лишь педантично следовал роли, отведенной ему царствующими покровителями, — сначала Александром I, статс-секретарем которого Нессельроде был с 1811 года и благодаря которому оказался во главе Министерства иностранных дел, и позднее — Николаем I, самодержавно и властно повелевавшим политическим курсом страны. Нессельроде умел оставаться в тени, но волю государей исполнял с подлинно чиновничьей верностью, даже если и бывал порой не согласен с той или иной высочайшей позицией.
Покорность и послушание в вопросах большой политики в сочетании с аристократизмом духа и происхождения, основанными на консерватизме и твердости, — вот те черты дипломата и государственного деятеля, которого Нессельроде полагал за идеал и образец которого видел в своем прославленном коллеге князе Меттернихе — министре иностранных дел Австрии. Правящую там династию Габсбургов канцлер всегда считал самым достойным союзником России в решении общеевропейских дел.
Нельзя утверждать, что Карл Васильевич вообще не имел своего мнения, но откровенные суждения, сомнения и опасения он поверял лишь глубоко частным письмам и то всегда находил для их выражения столь витиеватые и завуалированные слова и формы, на которые был способен его сложносочиненный родной язык.
Сейчас ему было чуть меньше семидесяти, но выглядел канцлер лет на десять моложе, чему немало способствовал образ жизни, который он вел и который высоко ценил император. Нессельроде, как и Николай I, был ярым приверженцем регулярности и привычек, которые никогда не нарушал, даже в путешествиях. Он тоже рано ложился спать и рано вставал, никогда не курил и не выносил табачного дыма. Единственными его слабостями — в глазах государя — были здоровый аппетит и хорошая музыка.
Нессельроде любил отменно и вкусно поесть, обожал дамское общество и итальянскую оперу, восхищался музыкой Моцарта и Бетховена и часто устраивал у себя музыкальные вечера, на которых блистала его племянница Мария (по мужу — Калергис), выросшая и воспитанная в его доме. Канцлер был общителен, знал толк в кушаньях и не уважал тех, кто страдал не только отсутствием аппетита, но и вообще рассеянным небрежением к еде. Сибарит в душе, он специально выращивал в своей огромной оранжерее экзотические овощи и фрукты, которыми любил удивлять собиравшихся у него гостей, равно как и своей гордостью — коллекцией редких сортов камелий.
Внешне министр производил впечатление человека слабого, тщедушного, чему немало способствовал его небольшой рост, из-за которого в обществе его презрительно называли «карликом». Однако у себя в кабинете, за столом, он виделся посетителям человеком значительным и даже величественным: разделенные строгим пробором седые волосы густо окаймляли узкое, тонкое лицо, которое бакенбарды делали еще более удлиненным, а черты — резкими.
Взгляд, пристальный и одновременно ироничный из-за круглых стекол очков в серебряной оправе, отвлекал от крупного, орлиного, с горбинкой, носа и чуть великоватого рта. Всегда свободно лежавшие на столе руки (признак открытости) были ухожены, и только разбухшие костяшки на тонких музыкальных пальцах выдавали возрастную подагру. Ходил Нессельроде всегда изящно, даже бесшумно, легко ставя красивые маленькие ступни. Говорил — отчетливо, ясно, и голос его до сих пор сохранил молодость и столь привлекательное для женских сердец юношеское тремоло.
Нессельроде будет дано пережить и Николая I, а пока — пока он мучительно подбирал слова для того, чтобы объяснить симпатичному ему Киселеву суть предстоящего дипломату задания. И хотя Николай Дмитриевич уже не раз получал от министра поручения особого рода, но нынешнее должно было в случае его успешного завершения — существенно повлиять на опасную ситуацию, в которую ввергла Россию и страны Европы французская революция.
— Полагаю, для вас не секрет, что Его Императорское Величество объявил в стране всеобщую мобилизацию и полон решимости атаковать взбунтовавшую в Европе чернь…
Киселев кивнул — ему было известно, что, узнав о февральских событиях во Франции, государь воскликнул: «Седлайте коней, господа офицеры!» и выступил с предложением к континентальным державам организовать коллегиальный поход на Париж. Но между новопровозглашенной республикой лежали (точнее, пылали как по сигналу восставшие Польша и Венгрия), и дело в итоге не выгорело — весь пыл и военные силы Николаю пришлось растратить на подавление мятежей в этих занозистых метрополиях.
— Однако те сведения, что поступают к нам из Англии, — продолжал Нессельроде, — дают основания для перемещения вектора нашего внимания на более опасную на сегодняшний момент для интересов отечества персону. И, как вы, я уверен, догадываетесь, речь идет о господине, известном под именем «каменщик Баденгэ».
Киселев понимающе кивнул — канцлер говорил о Шарле-Луи Наполеоне Бонапарте. Прозвище «Баденгэ» намертво пристало к племяннику Наполеона I, когда в 1846 году после интриг и неудавшегося переворота 1840-го он бежал в Англию из заключения в крепости Ам с паспортом на имя каменщика Баденгэ.
Шарль-Луи, третий сын Луи, короля Голландии, брата императора Франции, и Гортензии Богарнэ, дочери императрицы Жозефины от первого брака, после смерти в 1832 году единственного сына Наполеона от Марии-Луизы Австрийской, бывшего короля Римского и герцога Рейнштадтского Жозефа Франсуа Шарля, оказался первым в семейном ранжире бонапартистов. Шарль-Луи был одержим идеей воплощения в его телесной оболочке духа Великого Наполеона и, следуя жизненному пути своего прославленного предка, получил прекрасное военное образование, изучая параллельно экономику и юриспруденцию.
Из тюрьмы, а потом из эмиграции он наводнил Францию своими статьями, в которых представлял бонапартизм как политическое течение и мировую идеологию. Он объявил себя «Мессией», подобным тому, кем был, по его твердому убеждению, Наполеон, не успевший, к сожалению, завершить свое предназначение. И теперь ему выпала честь продолжить историческое дело, начатое его предком, вследствие чего русский император уничижительно именовал Шарля-Луи «Бонапартом малым».
— Нам сообщили, что «Баденгэ» намерен принять участие в недавно объявленных дополнительных выборах в Учредительное собрание и сейчас ведет активный поиск средств для финансирования своей избирательной кампании, — продолжал Нессельроде. — Вы не хуже меня знаете, к чему это приведет.
Киселев снова кивнул. Он не торопился вслух высказывать свое одобрение или демонстрировать малозначительными возгласами свое служебное рвение: канцлер, доброжелательный вне протокола, в делах предпочитал сосредоточенность и терпеливых молчунов.
— Итак, мы на пороге страшной опасности, которая грозит обернуться для России масштабной катастрофой. Не сомневаюсь и вижу именно по этому поводу озабоченность Его Императорского Величества. Появление «Баденгэ» в нынешнем Париже подтолкнет эту всегда неразумную нацию к дальнейшей эскалации и экспорту революции, и мы в считанные дни можем оказаться в ситуации, близкой к событиям 1812 года.
Нессельроде вздохнул и сделал паузу. Киселев слегка пошевелился в кресле и перенес центр тяжести с левого бока на правый: его здорово растрясло в дилижансе, особенно резво подпрыгивавшем на отечественных дорогах.
— Россия бесконечно благодарна вам за успех той миссии, которая была неофициально возложена на вас в переговорах с господином Ламартином. — Нессельроде не имел полномочий отметить результат работы своего сотрудника, но хотел его поддержать.
Киселеву путем долгих и утомительных, часто конспиративных, встреч с министром иностранных дел нынешнего Временного правительства в Париже поэтом и философом Ламартином удалось добиться нейтралитета Франции в вопросе поддержки сопутствующих революций. Но возвращение Шарля-Луи под знаменем бонапартизма могло нарушить это хрупкое равновесие.
— Не хочу вам навязывать своих предложений, — улыбнулся канцлер, — но государь настроен решительно. И если «Баденгэ» мечтает о повторении пути своего беспокойного дяди, то мы должны «помочь» ему. Так, как Россия уже сделала это однажды, в 1812-м. Однако… Однако не стоит допускать начала реальных военных действий. «Баденгэ» следует остановить на подступах к Парижу. Как это сделать? Убедительно прошу вас составить для меня соответствующую служебную записку, в которой я хотел бы видеть ваши предложения по этому вопросу и варианты его разрешения. Вплоть до самых кардинальных. Я уже распорядился выделить вам для работы кабинет здесь, в министерстве, и намерен к вечеру получить от вас все необходимые соображения и рекомендации. После чего, если они будут сочтены конструктивными, вы немедленно отправитесь обратно в Париж и начнете действовать…
«Легко сказать», — подумал Киселев, оставшись в одиночестве холодного кабинета с высокими потолками и перед стопкой бумаги на зеленом сукне крышки массивного деревянного стола, подобного тому, что стоял в кабинете Нессельроде.
Официально на тот момент посольства России во Франции не существовало, и всю деятельность отечественная дипломатия осуществляла негласно, пользуясь своими давними или вновь приобретенными связями в кругу тех, кто пытался сегодня влиять на ход событий в стране. Сам Киселев считал закрытие границ преждевременным, результатом чего и стало появление многочисленных «невозвращенцев», подобно известному писателю Герцену, страдавшему, по его мнению, манией преследования. Не лучшим образом мог сказаться на России и отказ покинуть свои парижские лаборатории и кафедры отечественной профессуры и обучавшихся во Франции студентов. Не говоря уже о культурных связях между странами.
Но канцлер был прав — бонапартистская Франция опасна. А вариант возвращения племянника корсиканского триумфатора многим уже не казался фантастическим. Вне всякого сомнения — французы идеализировали Наполеона I. Он был для них символом могущества и процветания. Ловко сочетавший идеи популизма и свою неизбывную жажду власти, Бонапарт создал феномен справедливой монархии, на поверку оказавшийся иллюзией. Ибо освобожденный народ идет только за победителями — поражения, даже временные, заставляют его искать утешения на стороне. Возникновение на политическом небосклоне наследника идей Наполеона, несомненно, встретило бы отклик в сердцах упоенных своей победой парижан, а значит — неизбежно следовало ждать повторения старой истории.
В одном Киселев был убежден — не стоило создавать из «Бонапарта малого» большого. Любые покушения на его жизнь придадут ему еще больший вес и окружат ореолом мученика. Искать выход из создающейся прямо на глазах ситуаций следовало в другом — надо было принудить Наполеона отказаться от своих целей, хотя бы на время, пока Франция не решит, что ей более всего по душе: или умная либералка герцогиня Елена Орлеанская, которую до февральского переворота прочили в регентши, уехавшая теперь в Эмс, или умеренный Ламартин, фактически уже руководивший Францией через голову «свадебного генерала» — престарелого Дюпон де Л'Эра, участника Великой Французской революции конца XVIII века и революции 1830-го, или, Боже упаси, коммунист Огюст Бланки, вооружавший рабочих и выводивший их на улицы и к баррикадам.
О своих претензиях на управление Францией заявляли тогда многие, но лишь кандидатура «Баденгэ» вызывала достаточно серьезные опасения у всех, кроме, кажется, самих французов. Прежде всего, опасалось Временное правительство, в котором многие были уверены, что Шарль-Луи — самозванец, и в нем нет ни капли великой крови, а королева Гортензия родила его от одного голландского адмирала, и что он узурпировал имя Бонапарта так же, как в свое время Наполеон — императорский трон. Шарль-Луи говорил по-французски с заметным немецким акцентом и казался парижским интеллектуалам выскочкой-снобом и немного — размазней.
Но Киселев, равно, как и Нессельроде, знал, что движущая сила всех проектов «Баденгэ» — не столько его непомерное честолюбие, сколько человек, вот уже много лет постоянно находившийся рядом с ним и помогавший ему в осуществлении всех его грандиозных планов главным, что только и могло решить судьбу этих замыслов, — деньгами. И этот человек — его сводный брат де Морни, личность примечательная и фигура, несомненно, одиозная…
Прочитав составленный Киселевым текст, Нессельроде выдержал непродолжительную паузу, а потом положил документ сначала в папку и затем в ящик стола.
— Я даю вам максимальную свободу действия, — спокойно сказал канцлер. — Мы позаботимся, чтобы вы не испытывали недостатка в средствах, но прошу вас сообщать о возможных тратах заблаговременно. Все необходимые финансовые поручительства вы получите тотчас по выходе из этого кабинета. И, кстати, не забудьте зайти в канцелярию и оформить премию со счетов министерства. Вы это заслужили.
Обратную дорогу в Париж Киселев провел в раздумьях, вчерне пытаясь составить конкретный план действий. Дипломат мог по-настоящему положиться в нынешней ситуации на единственного человека — барона Корфа. Владимир Иванович был лет на десять моложе своего начальника, но снискал у того заслуженное уважение. Киселев слышал о связи Корфа с известными событиями в императорской семье и прекрасно понимал, что помилование барона в виде командировки во Францию ничем не лучше ссылки на Кавказ, только с меньшим риском дли жизни и в более благоприятных условиях.
Но для боевого офицера безделье светского Парижа и необходимость дипломатического двуличия всегда почти невыносимы, и Киселев видел, с каким напряжением Корф входит и посольский быт, буквально силой принуждая себя соблюдать осторожность в словах и действиях. Правда, однажды, не выдержав всей этой лицемерной суеты, барон сорвался и увлекся (как выяснилось, не в первый раз) карточной игрой, а потом еще и рулеткой, но известие о рождении сына резко изменило его. Корф немедленно перенес нерастраченную энергию и жажду деятельности на семью, и перестал так остро реагировать на непростые и неблизкие ему по духу «посольские игры».
Киселеву импонировали прямота и честность барона, а его верность родине и исполнительность побудили дипломата со временем приблизить Корфа к себе в качестве особого порученца. Он стал брать барона с собою в поездки и доверять важные документы, и фактически Корф вскоре превратился в секретаря посланника и его доверенное лицо. И поэтому именно на него Киселев делал ставку при выполнении поручения, данного ему Нессельроде.
По возвращении он первым делом нанес визит Корфам — Киселев любил бывать здесь. Анастасия Петровна, хотя и была уже зрелой женщиной, но сохраняла привлекательность и свежесть молодости, а в компании своих очаровательных светловолосых детишек напоминала ангелицу с херувимами на Небесах. И вместе с тем, баронесса не стала молодой матроной и не опустилась до плебейства, в которое частенько впадали отечественные дамы высшего света, подкупленные ароматной атмосферой «города любви», как иногда называли Париж. Киселеву, например, приходилось по просьбе канцлера пару раз одергивать его племянницу и невестку, которые в обществе Надежды Нарышкиной творили в Париже нечто несуразное и вели более чем свободный разгульный образ жизни. И хотя на адюльтеры в Париже было принято смотреть сквозь пальцы, Киселев оберегал и свою семью от его тлетворного воздействия и всячески хвалил крепость семейного уклада Корфов.
Оперативный план они составили довольно быстро. Киселев уже давно понял, что Корфу надо только почувствовать себя на передовой. Николай Дмитриевич не стал обременять барона политическими условностями, а просто «объявил войну». Был определен неприятель и со всех сторон рассмотрена его диспозиция — окружение и походные квартиры, вспомогательные части и варианты отступления. И уже в этой четко разложенной схеме Корф, легко ориентируясь среди отправных точек и имен, принялся «прощупывать» бонапартистский круг Парижа. Барону пришлось освоить в полной мере искусство гримирования, что было не так уж сложно при любви к театру его покойного батюшки и здравствующей — дай Бог ей здоровья! — супруги, прекрасной певицы и весьма неплохой драматической артистки.
Отчитывался Корф перед Киселевым два раза в неделю, а по мере приближения выбором они стали встречаться каждый день. Оба, конечно, нервничали — Ламартину не удалось отложить сроки дополнительных выборов больше, чем на месяц: крайние левые использовали любую возможность, чтобы возбудить рабочих на очередное выступление, и вместо августа выборы объявили на начало июня. В состоянии напряжения Корф даже предложил ввести в дело жену — на одном из банкетов, где баронесса с легкой руки ее приятельницы и педагога по вокалу Жозефины Стреппони пела под именем мадемуазель Анни Жерар, на Анастасию Петровну обратил внимание сам де Морни. Владимир предложил воспользоваться случаем, чтобы потом иметь возможность вызвать графа на дуэль и встретиться с ним, не привлекая к их «общению» политического внимания. Но затея провалилась, к вящему удовольствию Киселева, — он не хотел разом лишиться и симпатии баронессы, которой могла не понравиться роль «живца», и потерять своего помощника, хотя и горячего, но верного.
И тогда судьба сама нашла их.
Возвращаясь как-то вечером домой, Владимир едва не стал свидетелем самоубийства. Однако ему удалось подбежать к молодому, как потом оказалось, человеку в тот момент, когда он уже наклонился через парапет моста и отрешенно взирал на глухую и темную Сену. Корф долго удерживал самоубийцу, обхватив его в плотный замок и не давая таким образом возможности двигаться. И лишь когда Владимир почувствовал, что молодой человек слабеет и уже не может более сдерживать рыданий, он отпустил его. Теперь стало понятно, что второй попытки суицида не будет.
Потом Корф отвел недавнего самоубийцу в сторону от набережной и принялся с ним разговаривать. Владимир еще по армии знал, что это — лучший способ отвлечь человека от безумного шага, и не ошибся. В конце концов, юноша разговорился и поведал Корфу свою историю. Слушая его, Владимир с каждым словом нового знакомого приходил во все большее изумление — это была не просто судьба, это — удача, настоящая победа!
Молодой человек представился Шервалем и, разглядев своего спасителя в неверном свете фонарей, напомнил, что они и прежде встречались, правда, при совершенно иных обстоятельствах — в Бадене, в игорном доме, где барон делал весьма крупные ставки, чем привлек к себе внимание Шерваля, только-только пристрастившегося к игре. Владимир кивнул ему, но того случая не вспомнил. Да и мало ли таких встреч было в его жизни!
Между тем Шерваль, узнав его, явно преисполнился надежды и сразу попросил русского барона об одолжении. Он признался, что невероятно задолжал, и к тому же деньги эти — казенные. Но у него есть доступ к важным документам, которые вполне могут оказаться интересными русскому правительству. Такая прыть поначалу насторожила Корфа, но потом он понял, что вызвана она истеричным состоянием Шерваля, который после минуты отчаяния увидел вдруг слабые проблески надежды на спасение.
Корф не стал ему ничего обещать и только спросил, о какого рода документах идет речь. Шерваль признался, что его патрон — граф де Морни, и обязался достать образец одного автографа, который может наделать в политике очень много шума. Но, конечно, в обмен на деньги и гарантии бегства для него и его семьи.
— Говорить об этом еще слишком рано, — отозвался Владимир.
Тогда Шерваль предложил ему встретиться еще раз и при новом свидании действительно передал Корфу небольшой листок бумаги, прочитав который, Владимир (а потом и Киселев) ахнул.
Если это подделка, то она виртуозна, если нет — это счастливый финал их многодневного поиска решения задачи, поставленной перед ними Нессельроде. И поэтому, все детально обсудив со своим помощником, Киселев решил дать Владимиру разрешение на еще одну встречу с Шервалем и вручил ему пятьсот рублей золотом для передачи французу в качестве аванса.
На встрече Шерваль представил Корфу полный текст документа и рассказал, что де Морни предполагает отправить его в виде отчета своему брату в Лондон. Но когда Корф заметно заволновался, успокоил барона — де Морни никогда не передавал брату подлинники, заменяя их копиями. Для чего и держал у себя Шерваля, который славился не только своим каллиграфическим почерком, но и даром воспроизводить руку любого человека. Оригиналы же де Морни хранил дома в сейфе-тайнике, но прежде чем попасть туда, документы проходили через кабинет Шерваля.
— Но как де Морни отличает оригиналы от подлинника? — засомневался Владимир.
— У нас есть договоренность — на определенной странице и строке я делаю ошибку, которая дает знать графу, что за документ нашей у него в руках — подлинник или копия.
Шерваль предложил сыграть против де Морни по его же правилам — оставить графу на хранение еще одну подделку и выкрасть оригинал. Идея показалась Корфу вполне реальной, но он решил, прежде всего, подробно ознакомиться с содержанием документа, чтобы понять, стоит ли свеч затевавшаяся между ним и Шервалем игра.
Документ представлял собой отчет, данный графу де Морни неким агентом, подписавшимся именем месье Маль, о работе, выполненной явно по поручению графа. Текст, обращенный к «вашему брату» (а единоутробный брат, как известно, у де Морни был лишь один), оказался фактическим признанием в участии в подготовке некой финансовой операции. Она должна была привести к острейшему кризису и девальвации франка, подобно той, каковую планировал перед нападением на Россию император Бонапарт — с той лишь разницей, что на этот раз заговорщики покушались не на английские фунты и российский золотой рубль, а на родную валюту. И какими оказались бы результаты подобной авантюры, угадывалось легко.
Вот что прочитал Корф в том документе:
«В оправдание осуществленных мною расходов сообщаю обо всех деяниях, осуществленных ради исполнения определенной вами цели.
Первый мой шаг — составление списка тех парижских граверов, каковые пользуются хорошей исполнительской репутацией. После чего каждому из них было предложено за обычный расчет (смотри рр — реестр расходов) выгравировать доску, весьма трудную в исполнении. И объяснено было каждому, что оригинал находится в руках одного парижского книгопродавца, желавшего его скопировать, а так как несколько досок было потеряно, то требовалось точно передать подлинник. Граверы согласились взяться за эту работу и две недели спустя принесли первые оттиски, за которые я расплатился полностью.
Для сравнения оттисков я пригласил художника Гранде, живущего исключительно копированием известных картин для продажи, и он оценил качество исполнения, выделив одну работу, наиболее совершенную. Гранде был поощрен заранее оговоренной суммой (смотри рр). После чего все награвированные доски я отнес кузнецу Марешалю на Рю де Форжерон, который их уничтожил, переплавив, в порядке услуги (смотри ниже).
Две недели спустя я навестил гравера Шомбера, чью доску выделил художник Гранде, и предложил ему новый заказ. Поскольку я не был уполномочен принимать окончательное решение, то попросил его следовать за мной к тому „книготорговцу“, чью доску он прежде гравировал. Мы прошли по улице еще два дома, за углом нас ожидал нанятый случайный извозчик (смотри ниже) и отвез нас в условное место в Булонском лесу, где к нам присоединился ваш брат (де Морни! — догадался Киселев). Гравер его не узнал, так как я велел Шомберу завязать глаза и ни о чем не спрашивать. Гравер подчинился моему требованию, однако выразил сомнение в своей безопасности, но я ему ее полностью гарантировал. Весь следующий разговор происходил в карете, и свидетелями его были только мы трое.
Ваш брат обратился к граверу со следующей речью:
— Мне поручено переговорить с вами об одной работе, которая будет вам предоставлена и которая требует с вашей стороны соблюдения строжайшей тайны. Она будет возложена на вас одного, и только вы отвечаете за правильность ее исполнения. Вам остается лишь оправдать наши ожидания. Усердие и молчание — вот главные условия вашего образа действия. Вы будете хранителем величайшей тайны в государстве. Берегитесь всякого, кто захотел бы ее разузнать, и уведомьте нас тотчас, если такой человек объявится. Вы будете трудиться во благо Франции.
После чего граверу предложили сделать оттиски с тысячефранковой ассигнации на медных досках и назвали цену работы (смотри ниже), каковая показалась ему достойной. Сразу после его согласия месье Шомбер был отвезен мною уже без вашего брата в нанятый для этого дела особняк, в подвале которого установили печатный станок для производства оттисков с досок. Далее граверу был обещан полный пансион и отвезена записка его экономке, дабы не вызывать подозрений его долгим отсутствием. Потом у него спросили, может ли он назвать имя помощника, если таковой ему требуется, и гравер назвал своего хорошего знакомого месье Фортюне, которого нашли и доставили туда же на его условиях (смотри рр).
Дом, о котором идет речь, расположен в предместье Сен-Жак, — маленький домик из двух этажей с находившимся в нем садиком. Первый этаж: имеет три окна, выходивших на улицу Урсулинок, и недоступен соседям вследствие монастырской стены. Передняя комната и спальня выходят в сад, прилегающий к саду глухонемых. Второй этаж расположен точно так же — тот же вид, то же уединение.
После того, как все условия секретности были мною соблюдены. Месье Шомбер и Фортюне приступили к своим обязанностям. С одной доски выходило около ста билетов, но этого, конечно, было мало, и тогда было решено увеличить производство. Для этого заключили соглашение с сочувствующим вас директором типографии по Монпарнасскому бульвару близ улицы Вожирар. Типография оказалась превосходно устроена, скрыта от глаз, так как находилась в катакомбах под домом. В доме, кроме граверов, жили еще несколько рабочих, которым платили ежедневно по договоренности (смотри рр). Все они — люди семейные, хорошего поведения и большей частью немолодые, кому еще памятны завоевания Императора.
После того, как часть работы была сделана, я произвел проверку отпечатанных оттисков, предъявив их в оплату в небольшом банке, где ассигнации не узнали, и по ним был получен расчет. Потом ту же операцию я повторил в Пассаже, приобретя по просьбе вашего брата некоторые изящные вещицы, и также не был остановлен или заподозрен в подлоге. Все осуществленные мной покупки описаны и оценены в ломбарде в обмен на настоящие ассигнации по договоренности (смотри рр).
Однако среди расходов оказались и непредвиденные. Когда работа уже была в самом разгаре, граверы и рабочие вынужденно остановились. Во время очередных беспорядков на улицах города к рабочему, неосмотрительно вышедшему покурить в нарушение изначальной договоренности, обратились проходившие колонной демонстранты и стали требовать, чтобы он присоединился к восстанию. Рабочий отказался — ему не было нужды лишаться хорошего заработка, и разразилась драка. С улицы ногами кто-то выбил раму окна, выходившего в коридор, бунтовщики начали проникать в дом, но их встретили рабочие, которые отбивались и держались как осажденные — отстаивали дом шаг за шагом. В ход пошли кухонные ножи, и раненые появились со всех сторон, а пол был залит кровью. И все же нападавшие отступили — кто-то с улицы сообщил, что по соседству идет столкновение с отрядом национальной гвардии, и нападавшие побежали им на подмогу.
Вследствие этой провокации работа была временно приостановлена и возобновилась лишь спустя месяц, когда нашли новое и более безопасное место для типографии (смотри рр). Рабочий, чей неосмотрительный поступок стал причиной разорения, был лишен части жалования, но не уволен, так как искренне предан вам и вашему делу, и в дальнейшем работал безвозмездно (смотри рр).
После трех месяцев работы было награвировано восемьсот досок, ассигнации же после отпечатывания подверглись специальной обработке — рабочие бросали их на пыльный пол и переворачивали во все стороны кожаной щеткой, вследствие чего они делались мягче, принимали пепельный цвет и казались прошедшими через множество рук. Потом их разделяли на пачки и раскладывали по саквояжам, которые вывозились мною отдельными партиями и не регулярно, дабы меня не замечали слишком часто. Для этого всякий раз я нанимал разных извозчиков. Они ждали меня на соседних улицах и везли по обычным расценкам до определенного места, не связанного ни со мною, ни с кем-либо из упомянутых персон (смотри рр)…»
Далее к документу были приложены финансовые отчеты — реестры расходов по произведенным оплатам, а также перечислены места, откуда началось хождение оттисков.
Когда Корф, вернувшись со встречи с Шервалем, самым подробным образом изложил Киселеву содержание основного документа и приложений, тот задумался — «месье Шерваль» требовал немедленного решения, ведь если он в самое ближайшее время не внесет деньги в кассу, то погибнет. А с ним исчезнет и возможность завладеть оригиналом этого прелюбопытнейшего эпистолярного образчика, и потерять столь весомый аргумент в предстоящем торге с графом де Морни. И Киселев решился.
Ни в коем случае нельзя было упускать такой шанс. Казалось, звезды сами складывались в пользу поставленного перед дипломатом поручения. Растратчик-писарь, запомнивший Корфа по частым встречам, как он сказал, в игровом доме и готовый на все ради спасения своей шкуры — вряд ли можно ожидать лучшего поворота событий. А что до совпадений — так жизнь только из них и состоит, хотя мы часто видим в них либо закономерное продолжение каких-то предшествующих событий, либо придаем им значение божественного благоволения Небес. На самом же деле все решает случай, а Корф был неплохим игроком, и ему время от времени везло. Как, впрочем, и сейчас…
— К вам баронесса Корф, — войдя после предупредительного стука в дверь, сообщил слуга, и Киселев очнулся от воспоминаний.
— Анастасия Петровна! — Николай Дмитриевич поднялся из-за стола Анне навстречу и с искренней сердечностью поцеловал руку. — Что привело вас, голубушка, в такое время на другой конец Парижа?
Киселев снимал особняк в Сен-Жерменском предместье.
— Не уверена, что мои объяснения вас порадуют, — не слишком доброжелательно начала Анна, но спохватилась. — Простите, я слишком взволнована. Все еще не могу прийти и себя после случая, произошедшего в моем доме вчера ночью.
— Прошу вас, садитесь, — Киселев жестом пригласил Анну присесть. — Я внимательнейшим образом готов вас выслушать и помочь, если это окажется в моих силах.
— Думаю, что да, — после некоторой паузы произнесла Анна. — Но, прежде всего, скажите, где сейчас находится мой супруг и как скоро я смогу увидеться с ним?
— К сожалению, именно этого я вам сказать и не могу, — развел руками Киселев. — Одно лишь вы должны знать: Владимир Иванович выполняет сейчас по высочайшему повелению дело государственной важности.
— Он именно так и сказал: «дело государственной важности», — кивнула Анна.
— Кто? — не сразу понял Киселев.
— Штабс-капитан Толстов, который проник вчера через окно в кабинет моего мужа, обыскал там его стол и просмотрел все бумаги. — Анна с вызовом взглянула на побледневшего Киселева.
— Мне очень жаль…
— Жаль, что штабс-капитан попался?
— Это, разумеется, весьма неприятно, — покачал головой Киселев. — Но все дело в том, что я намеревался уберечь вас от этого дела, ибо все в действительности гораздо хуже, чем вы предполагаете.
— И, тем не менее, я требую объяснений и ответа на вопрос: связано ли то, что делал вчера в кабинете барона господин Толстов, и столь долгое безвестное отсутствие Владимира Ивановича? И я имею право знать, когда он вернется!
— Но, видите ли, дорогая Анастасия Петровна, я и сам желал бы иметь сведения о том, где сейчас находится барон Корф и когда он вернется, и видеть его перед собою, — вздохнул Киселев.
— И что это означает, Николай Дмитриевич? — растерялась Анна.
— Только то, что сейчас я вынужден буду открыться вам, ибо искренне уважаю вас и нашу семью. Но вы в ответ пообещайте мне, что все услышанное от меня останется известным лишь нам двоим.
— Полагаю, я не давала вам и прежде повода сомневаться в моей порядочности! — лицо Анны покрылось заметным румянцем искреннего негодования. Она даже хотела метать, но Киселев жестом остановил ее.
— Поверьте, я ни в коем случае не желал пае обидеть, дорогая Анастасия Петровна, но речь идет не о правилах хорошего тона, а о секрете, разглашение которого чревато ужасными последствиями. — Киселев выждал, пока Анна успокоится и сможет выслушать его. — Но раз уж вы невольно и по недосмотру агента-дилетанта оказались втянутыми в эту историю, я постараюсь — вкратце, разумеется, — объяснить вам все случившееся.
— Хорошо, я вполне пришла в себя, чтобы слушать вас и говорить с вами.
— Надеюсь на ваше благоразумие, — Киселев попытался ободряюще улыбнуться, но вышло это у него несколько натянуто. — Думаю, я могу объяснить причину появления в нашем доме господина Толстова, а так как вы, уверен, догадываетесь, чьи поручения он выполняет в Париже, то без труда представите себе, как далеко все это зашло…
— Уж не хотите ли вы сказать, что мой муж стал политическим и предал своего Императора? — побледнела Анна.
— Нет, барона подозревают в использовании служебного положения и похищении значительной суммы денег, предназначенной для одной весьма важной операции.
— Вы, верно, что-то перепутали, граф! — с негодованием воскликнула Анна. — Или я говорю не с вами — тем, кто не раз бывал у нас дома, о ком Владимир Иванович всегда отзывался с таким уважением и приязнью! Разве не вы сделали барона своим доверенным лицом и помощником?
— Все это так, милейшая Анастасия Петровна, — на лице Киселева отразилось искреннее сожаление, — но факты! Факты, увы, приводят к высказанным выше предположениям.
— И какие же это факты?! — возмутилась Анна. — Что такого совершил мой несчастный муж, чтобы оказаться под таким оскорбительным подозрением?! Ведь, насколько я поняла, его обвиняют в краже и измене! Как это вообще могло произойти? Я говорю не о том, что Владимир действительно сделал то, в чем его обвиняют, а как случилось, что и вы поверили в эту чушь?!
— Не могу утверждать, что поверил, — снова вздохнул Киселев, — но дело это поистине запутанное и непростое…
И он рассказал Анне все, что мог. То есть о встрече, которая должна была состояться неделю назад, и на которую Корф отправился в сопровождении некоего сотрудника III-го Отделения, подобно Толстову, выполнявшему в Париже особые поручения по политической части. И о том, что после той встречи, если она состоялась, никто больше барона Корфа не видел.
Агент же вернулся с разбитым лицом и без саквояжа, который Корф собирался передать ему на той встрече и который, как утверждает агент, он украл. Агент сообщил под присягой, что вместо того, чтобы пойти на встречу, барон Корф завел его в глухой переулок, под предлогом конспирации, и напал на него, избив и отобрав саквояж. А между тем, в саквояже находилась довольно внушительная сумма казенных денег.
— Это… это какая-то чудовищная ложь! — вскричала Анна. — Этого просто не может нить! Владимир не способен на убийство, подлог и предательство!
— Я тоже так полагал… — начал Киселев и замер под гневным взглядом Анны. — Простите, полагаю, ибо по-прежнему считаю барона честнейшим человеком и верным Отечеству воином. Какое-то время я даже подозревал, что все случившееся — кем-то хорошо спланированная акция, дабы втянуть нас в авантюру, способную повлечь за собой крупный политический скандал. Но прошла неделя, и все оставалось тихо, а потом… Потом я должен был представить отчет о произошедшем. В дело вмешались иные силы, и теперь я не властен над ситуацией так, как раньше. А факты — вещь упрямая и безжалостная: Владимир Иванович исчез, деньги пропали, а единственный свидетель утверждает, что все это случилось по вине и умыслу барона Корфа.
— Нет! Нет! — Анна не выдержала и разрыдалась.
— Баронесса, умоляю вас, успокойтесь. — Киселев подошел к ней и, взяв за руку, сердечно пожал ее. — Честно говоря, вы немного опередили события, так как я и сам собирался днями наведаться к вам. Правда, только после того, как будет снято наблюдение с вашего дома. Зная, как барон любит вас и детей, мы были уверены, что рано или поздно он объявится…
— Мы?..
— Поймите, я вынужден так говорить! И так поступать! — не выдержал Киселев и перешел на повышенные тона. — Неужели вы не понимаете, что я — тоже заложник сложившихся обстоятельств и исполняю свой долг? А он велит мне подозревать барона в краже и бегстве. И на этом настаивают из Петербурга, где ваш муж в свое время был замечен и в карточной игре, и в нескольких скандалах с женщинами…
— Одной из этих женщин, к вашему сведению, была я! — с гордостью сказала Анна. — И я не позволю никому подозревать Владимира лишь потому, что какой-то доносчик огульно его обвинил.
— А вот в этом вы можете удостовериться сами, — пытаясь разрядить обстановку, предложил Киселев. — Я готов позволить вам встретиться с этим человеком и лично услышать от него рассказ обо всех перипетиях того злополучного дня.
— Думаете, я откажусь?! — вскинула голову Анна. — Никогда! Я хочу видеть этого человека, я хочу… нет, жажду говорить с ним! И поверьте, я добьюсь от него правды, ибо все они лживы и грязно пахнут!
— Вы хотите говорить с ним в моем присутствии? — тихо спросил Киселев, давая понять, что более продолжать диалог бессмысленно. Все уже было сказано, остались только эмоции, а они, как известно, всегда мешают делу.
— Я бы просила вас позволить мне встретиться с ним наедине, — уже чуть менее взволнованно сказала Анна. — Подозреваю, что в вашем присутствии этот человек будет думать исключительно о том, как оправдаться перед вами, а мне, быть может, удастся тронуть его сердце.
«Наивная!» — горестно подумал Киселев и жестом предложил Анне пройти с ним. Комната, куда временно был помещен тот агент, находилась в другом конце коридора. Дверь в нее вела из небольшой гостиной, в которой читал газету штабс-капитан Толстов. При виде Анны он смутился и прикусил губу, но ничего не сказал, только вежливо встал при появлении дамы и скромно опустил глаза в пол.
Киселев скрылся в комнате прежде Анны и через несколько минут вышел, давая ей понять, что она может войти. Анна кивнула ему и, едва переведя дыхание, отчего сердце забилось учащенно и остро, шагнула за порог. Закрыв за собой дверь, она оглянулась и вздрогнула — перед ней стоял Писарев. Тот самый, что служил в крепости под началом полковника Заморенова. Тот, кто издевался над ней, когда Владимира арестовали в связи с побегом Калиновской. Тот, кто пытался напасть на нее, когда она, бежав от мадам де Воланж, осталась в городе одна и без защиты…
Анна почувствовала, что слабеет. Пол плавно поплыл у нее под ногами, и она стала опускаться — медленно и без сил.
— Что вы делаете?! — воскликнула Анна.
Очнувшись, она почувствовала на лице чье-то не очень здоровое дыхание и попыталась вырваться из неожиданных объятий.
— Стараюсь помочь вам, госпожа баронесса, — мерзким, слащавым тоном ответил Писарев. Это он прижимал Анну к себе и плотоядно касался губами ее шеи и подбородка. — У ваших духов восхитительный аромат, вы так и благоухаете фиалками.
— Немедленно оставьте меня в покое! — Анна уперлась кулаками в его грудь и с силой оттолкнула Писарева.
— Вы и в самом деле пытаетесь привлечь внимание к этой сцене тех, кто ожидает вас за дверью? — грязно усмехнулся тот.
Писарев покачнулся, но удержался на ногах и вынужден был отпустить Анну.
— А почему я должна бояться позвать на помощь? — Анна торопливо достала из маленького ридикюля батистовый с кружевами платочек и с брезгливостью провела им по лицу.
— Во-первых, ваш спаситель уже здесь, — шутовски раскланялся Писарев, — а во-вторых, вам не стоит подвергать свою репутацию излишнему риску. Имя Корфов и так уже достаточно запятнано.
— Негодяй! — Анна замахнулась ударить Писарева, но тот перехватил ее руку и, с силой стиснув, поднес к губам и жадно поцеловал. Анна тихо застонала и потянула руку к себе, но Писарев не ослаблял хватки, и тогда она сделала вид, что уступает. — Что, что вы хотите от меня?
— Помилуй Бог! — воскликнул Писарев, попавшись на уловку и упуская момент: Анна тотчас воспользовалась всплеском его самодовольства и отняла руку. Писарев вздохнул и промолвил с нескрываемой иронией: — Помилуй Бог, Анна Платонова… или, как вас там, то бишь, Анастасия Петровна! Ведь это не я, это вы явились ко мне, вы чего-то хотели. Впрочем, я догадываюсь, чего именно. Вы мечтаете узнать правду? Так, прошу вас, не стесняйтесь, берите ее: ваш муж — вор и предатель, и ему самое место на виселице. И куда бы он ни спрятался, ему не удастся скрыться от возмездия — он будет обнаружен и примерно наказан.
— Я полагала, вы — филер, а не прокурор, — стараясь держаться уверенно, бросила ему Анна, хотя чувствовала себя отвратительно, в то время как Писарев стоял перед нею с видом мученика. Он был одет в светское, но простое платье и все прикладывал руку к забинтованной голове, давая таким образом ей понять, что он серьезно пострадал и испытывает сильнейшие боли.
— Вы напрасно сердитесь на меня, госпожа баронесса, — хмыкнул Писарев, — и вам совсем не стоит торопиться, дабы разругаться со мной.
— О чем это вы, сударь? — вздрогнула Анна.
— Я ведь числюсь пострадавшим от беспамятства, — Писарев по-кошачьи сделал шаг ей навстречу, — я ведь еще что-нибудь вспомнить могу. Например, что барон был похищен неизвестными и увезен ими в неизвестном направлении…
— Так это правда? — с надеждой воскликнула Анна.
— Правда — это то, что вы желаете услышать, — кивнул Писарев. — А вот то, что услышат господа, стоящие за дверью этой комнаты, зависит от вас.
— Вы шантажируете меня? — на мгновенье растерялась Анна.
— Ни в коем случае! — всплеснул руками Писарев. — Я всего лишь напоминаю вам, что в отсутствие мужа вы — женщина беззащитная, к тому же — под подозрением. В соучастии. А я — тот, кто готов прийти вам на помощь. По первому же вашему зову, ну и по согласию, конечно.
— Подлец! — процедила сквозь зубы Анна. — Вас ничто не изменит.
— Зато вы способны изменить мою жизнь, — прошептал Писарев. — Скажите «да», и я расскажу то, что вы мне порекомендуете. А деньги… Надеюсь, потом вы поделитесь ими со мной?
— Вы сумасшедший. — Анна в ужасе покачала головой. — Что же, вижу, говорить правду вы не собираетесь.
— Я сказал вам достаточно, теперь слово за вами. — Писарев снова поклонился ей.
— Вы предлагаете мне сделку? — обомлела Анна.
— Нет, это вы предлагаете, а я обещаю подумать… — Писарев сделал паузу и, вдоволь насладившись ее изумлением, пояснил: — Так я и напишу в своем отчете, ежели вам придет в вашу очаровательную, но вздорную головку передать господину графу Киселеву что-либо из нашего разговора. Имейте в виду: поверят мне, а не вам, тем более что ваш благоверный супруг уже дал для этого повод, а яблоко от яблони, как известно…
— Вы хотели сказать — муж и жена одна сатана? — гневно спросила Анна. — В таком случае, вы правы. Мы действительно одно целое с Владимиром Ивановичем, и я не позволю вам пятнать его славное имя и его честь!
— И что вы сделаете, сударыня? — надменно рассмеялся Писарев.
— То, что должна: узнаю, что случилось на самом деле! — Анна повернулась уйти.
— Бог в помощь, — бросил ей в спину Писарев и добавил: — Но помните, мое предложение в силе. Если передумаете капризничать — милости просим! Я буду вас ждать.
Анна не стала ему отвечать, какое-то время она еще стояла спиной к Писареву, выпрямленная, гордая, а потом решительно открыла дверь и вышла в коридор. Толстов, как показалось, подслушивавший у двери, пристально взглянул на нее, и по его любопытному взгляду Анна догадалась, что он немного расслышал из их с Писаревым разговора, и с облегчением вздохнула. Толстов всегда казался ей глубоко несчастным человеком.
Он был немолод, когда-то он служил адъютантом Главного штаба, но был уволен со службы по делу декабристов, долгие годы жил в эмиграции и настрадался вдали от родины, зарабатывая на жизнь литературным трудом — писал статьи для научных изданий и одно время для «Московского телеграфа». Но потом сломался и стал проситься домой, однако в Россию его обратно не пустили, а реабилитироваться ему пришлось, угождая III Отделению пропагандистскими статьями в зарубежной прессе — «защищая Россию в журналах», как было им однажды сказано барону Корфу.
— Простите, Анастасия Петровна, что заставил вас волноваться минувшей ночью, — смущенно говорил Толстов, сопровождая ее обратно в кабинет Киселева. — Поверьте, мне еще не приходилось опускаться до подобного унижения, и в моем возрасте это вообще неприлично, но, честно говоря, я надеялся даже чем-то помочь Владимиру Ивановичу, чтобы хоть как-то пролить свет на это странное дело.
— Не стоит извинений, Яков Николаевич, — тихо сказала Анна, отпуская его у дверей в кабинет. — Но дело это скорее не странное, а неприглядное. И я его так просто не оставлю…
— Вижу по вашему лицу, что предприятие не удалось? — Киселев встал из-за стола и подошел к Анне.
Он хотел предложить ей присесть, но она покачала головой.
— Мне более нет нужды здесь задерживаться. История для меня очевидна, и я должна подумать, как мне дальше поступить.
— Рассказ нашего человека вас убедил? — Киселев непонимающе взглянул на нее.
— Никто, никто никогда не убедит меня в том, что муж мой предал свое Отечество и своих близких! — пылко воскликнула Анна. — И человек, которого вы слушаете, лжет! Я еще докажу вам это.
— Анастасия Петровна, дорогая, — Киселев убеждающее приложил руку к груди, — умоляю вас: не предпринимайте ничего из того, что вы не умеете делать. Не пытайтесь проникнуть туда, где для вас уготованы лишь опасности. Наберитесь терпения и мужества, а мы… мы будем искать вашего супруга.
Анна не ответила ему, но про себя прошептала, убежденно и твердо: «И я буду!»
Она любезно, насколько хватило сил, распрощалась с графом, и он, выходя ее проводить, вдруг предложил:
— Может быть, вам стоит немедленно собраться и вернуться с детьми в Петербург?
— Вы все еще надеетесь, что Владимир где-то прячется и, увидев, что мы уезжаем, решит, что его семья арестована и покинет свое убежище? — Анна своенравно вскинула голову, и перед ее возмущенным взором граф отвел взгляд.
— Я действительно не знаю, что думать, Анастасия Петровна, — Киселев, кажется, говорил вполне искренне. — Все это так неожиданно и не поддается объяснению. По крайней мере, сейчас. И я просто хотел уберечь нас от дальнейших неприятностей.
— И поэтому предложили вернуться домой? — Анна вздохнула. — Уехать без него и там жить под давлением неразгаданной тайны и бесчестия? Нет, я желаю, чтобы и я, и мои дети могли смело смотреть в глаза каждому. И не верю в виновность моего мужа! И не уеду отсюда до тех пор, пока все не откроется, и вы не скажете мне, что Владимир Иванович оправдан, и имя его спасено.
— Вы — мужественная женщина, баронесса. — Киселев кивнул слуге, и тот бросился с зонтом провожать Анну до коляски. Она, по счастью, была с откидным верхом.
Анна печально улыбнулась графу и вышла на улицу. Дождь был какой-то ненастоящий — в России такой называют грибным, или солнечным. Он легко стучал по ракушке колясочной крыши и рассыпался в унисон со стуком копыт бодро бежавшей по булыжной мостовой лошади. И Анна вдруг почувствовала, что и сама раздождливилась, — слезы потекли из глаз, и она не могла, была не в силах их остановить.
Все так нелепо, так больно!.. Но самым невозможным — с чем она не могла смириться — оказалось то, что Анна оказалась к такому повороту событий совершенно не готова. Счастливая семейная жизнь с Владимиром, благополучное детство Ванечки и Катеньки, давно позабытые горести прошлых лет и вернувшаяся мечта о сцене — все это со временем убаюкало ее, увело в мир, далекий от столь часто подстерегавших ее когда-то тревог. Анна даже на минуту — минуту длиною в несколько лет — забыла, что на свете существуют подлость и жестокость и что люди не всегда желают друг другу только хорошего.
По верху коляски вдруг что-то ударило — тяжело бухнуло, продавив натянутый тент, и грузно скатилось на мостовую со звуком, подобным выстрелу. Анна вздрогнула, а возчик, на мгновенье пригнувшись, резко выпрямился на сиденье и погнал лошадь вперед. «Булыжник!» — догадалась Анна. Такое теперь стало в Париже не редкостью — «чрево Парижа» расползлось по всему городу, заполнив богатые кварталы своими обитателями, которые в каждом прилично одетом человеке видели заклятого врага и мечтали избавить от него тот мир, где еще совсем недавно занимали самое дно.
Жизнь несправедлива и непредсказуема. И она похожа на гигантские качели или величественный маятник, который то возносит, то ниспровергает вас, не предупреждая и не обнадеживая, просто двигается вверх-вниз, вверх-вниз, и все. Но если и есть что-либо постоянное в этой жизни, так это любовь и верность. Чувства, которые в столкновении с преградами лишь набирают силу, и сами со временем становятся силой, способной преодолеть все трудности и выдержать любые испытания. И одно не может быть без другого: тот, кто любит, всегда предан своей любви, а верный человек не поступится своею любовью. И тогда молот маятника уже не опасен, потому что рядом с тобою всегда есть тот, кто успеет вовремя протянуть руку, и поддержит, и спасет.
Анна поняла, что коляска остановилась. Дождь уже закончился, и можно было без опасения выходить на улицу. Анна вышла из коляски и рассчиталась за поездку. Потом по привычке взглянула на окна их дома с улицы, и вдруг ей показалось, что она смотрит на них не одна. Анна проводила взглядом уезжавшую коляску и осторожно оглянулась — быть может, это все-таки Владимир? Прячется где-то, опасаясь быть схваченным по ложному доносу? А что, если Писарев между делом сказал правду — на них напали и Владимира похитили, а Писарев, который не смог защитить ни его, ни деньги, сочинил всю эту историю, чтобы оправдать свое бездействие или, точнее, свою трусость? И тут Анна поняла, что даже не сказала Киселеву спасибо, а он, между прочим, предупредил ее о том, что за домом следят. Так что же это: теперь вся ее жизнь — под надзором?! Или у нее разыгралось воображение?
Она вздохнула и вошла в дом. Боннэ, услужливо открывший ей дверь, бросился взять ее плащ, а мадам Боннэ протянула руку за шляпкой, но Анна рассеянно прошла мимо, не заметив их. Супруги Боннэ переглянулись — похоже, что-то случилось. Баронесса отличалась нравом ровным и не спесивым, она была гаже слишком проста для своего звания. От нее они никогда не слышали окриков или чрезмерных нареканий и говорили всем знакомым, что им невероятно повезло. Капризы богатых дам были Боннэ хорошо известны. Дочка соседа-булочника какое-то время служила у одной такой особы: натерпелась, наплакалась и ушла не по своей воле. А мадам баронесса всегда доброжелательна и отзывчива, и ни разу они не видели ее в дурном настроении, и даже если что-то между нею и бароном происходило, то никто никогда не знал и не видел этих размолвок.
Переодевшись для дома, Анна спустилась в кабинет мужа и, попросив Боннэ, чтобы ей никто не мешал, заперла дверь изнутри. На какое-то время она замерла на пороге и огляделась — у Анны было странное чувство, будто она совершает нечто безнравственное. Никогда прежде Анна не входила в кабинет мужа без его разрешения, да и особой необходимости туда входить в отсутствие Владимира и припомнить не могла. Их отношения были построены на доверии. И Анна имела в каждом доме, где они жили, свой уголок, свой будуар, куда муж входил, всегда предусмотрительно постучав в дверь или предупредив о своем визите через мадам Боннэ или Варвару. Точно так же кабинет Владимира считался его священной территорией, на которой его никому нельзя было беспокоить.
Исключения делались лишь для детей. Если они прорывались к отцу, когда он работал в кабинете, Корф никогда их не прогонял: играл с ними, шутил, но только до того момента, когда развлечение начинало перерастать в шумную и неорганизованную возню. Тогда Владимир становился суровым, и ребятишки, чутко откликавшиеся на любую перемену в его настроении, убегали к себе наверх, а барон тут же призывал к себе Варвару и негромко, но жестко отчитывал ее за нерасторопность. Дети должны понимать: отец работает — значит, он занят, и его нельзя беспокоить. Варвара согласно кивала, не меняя выражения своего добродушного широкого лица, и обещала, что будет воспитывать детей строже. Не строже, поправлял ее Владимир, а в понимании порядка. К порядку нельзя приучать наказанием или приказом — порядок должен войти в сознание, как умение дышать. Варвара опять кивала, обещала, а потом — через какое-то время, особенно после долгого отсутствия отца — все повторялось сначала.
Владимир обожал детей, но проявлял это так же своеобразно, как и свою любовь к жене. Его нежные чувства всегда таились где-то в глубине или прятались под внешней сдержанностью, как прежде — под мундиром. Такими, как правило, бывают очень тонкие и мнимые натуры, умеющие чувствовать на пределе человеческих сил. Однажды разглядев это, Анна перестала обращать внимание на некоторую скованность Владимира в обществе, на вдруг возникавшую в разговоре заносчивость. Она не сердилась на него, потому что понимала: это все от чрезмерной сентиментальности и наивности его неисправимо юношеской натуры.
Анне нравилось, что Корф с годами так и не повзрослел. Он и выглядел таким же молодым и сохранил ту же порывистость и внутреннюю страстность. И во многом благодаря этим его качествам их брак продолжал оставаться желанным для них обоих. Именно Владимир поддерживал неугасимым любовный тонус их отношений, на которые неизбежно влияли и заботы о детях, и новая служба Владимира.
Поэтому Анна, так сама ценившая независимость, уважала и оберегала уединение Корфа в своем кабинете. За годы, прожитые в семье, Владимир не просто стал ей ближе и понятнее. Когда улеглась эйфория свадебного кружения, когда время, проводимое вместе, стало повседневностью, Анна постепенно осознала, что и Владимир умеет бороться за свою любовь. И то, что она прежде считала импульсивностью, в действительности оказалось результатом длительной и напряженной внутренней работы по воспитанию чувств, которая всегда шла в нем незаметно для постороннего взгляда, а порой и для самых близких ему людей. Узнав это, Анна уже не боялась видимого отчуждения Корфа за закрытой дверью кабинета, потому что понимала: там он думал и там оставлял все тягостное, одаряя близких только любовью и лаской.
Между ними было заведено ни о чем друг друга без надобности не спрашивать. Поэтому Анна лишь смутно догадывалась о служебных тревогах мужа. Корф вообще никогда не умел жаловаться, но Анна и без слов понимала, что и когда с ним происходит. Разумеется, ей неведомы были подробности и обстоятельства его забот, но присутствие их Анна ощущала безошибочно. Как уловила во время поездки в Баден на воды почти несуществующий запах свежей печатной краски (так пахнет недавно взломанная колода новеньких карт) на его руках. Тогда, вернувшись однажды под утро, Владимир со вздохом ее поцеловал, полагая, что она спит и ничего не слышит, и нежно провел ладонью по завиткам волос на виске — ему так нравились ее золотистые локоны.
В какой-то момент Анна испугалась. Ей показалось, что опять начинается то, чем так грустно были памятны ей прошлые времена. Сколько раз она тайком наблюдала за Иваном Ивановичем, который, прочитав очередное письмо сына из полка, долго сидел в тишине кабинета, а потом открывал сейф в стене за креслом и доставал шкатулку, где хранились векселя и ассигнации! Но старая болезнь не дала рецидива. Прибавление в их семействе, кажется, отвлекло Владимира от его невеселых дум, и забота о ребенке и воспитание Ванечки целиком поглотило Корфа. Такова жизнь: сын для мужчины — повторение самого себя, и кто же упустит данную Богом возможность пройти этот путь еще раз, но уже без прежних ошибок и оберегая свое воплощение от любых напастей и бед?
И все же: что искал Толстов в кабинете Владимира? Честно говоря, Анна не знала, был ли у мужа скрытый от любопытных глаз сейф. Неужели агенты полагали, что Корф тайно, не объявившись жене и детям, вернулся в дом и спрятал здесь пропавшие деньги? Или все же господа из Охранного отделения решили, что это был заговор, и надеялись найти доказательства этой нелепой выдумке и злостному навету Писарева? А быть может, в кабинете где-то среди вещей скрывается ответ на этот мучительный вопрос — где сейчас Владимир и почему он исчез?
Анна не без трепета села за рабочий стол мужа и стала поочередно выдвигать ящики, вскрытые прошлой ночью Толстовым. Она искала и вместе с тем не хотела найти ответ на вопрос — он ведь мог оказаться и неожиданным, и неприятным. Не потому, что Анна сомневалась в порядочности мужа, а потому, что он легко мог стать жертвой обмана, как уже случалось не раз в их общем прошлом. Увы, Владимир не умел хитрить или ловчить, был по-хорошему наивен и в запальчивости мог принять желаемое за действительное. Но в любом случае он находился сейчас в смертельной опасности, его честь подвергалась сомнению, и только от нее, Анны, Анастасии, баронессы Корф, зависели судьба и жизнь ее мужа. Ей следовало успокоиться и тщательнейшим образом осмотреть в кабинете все, что могло подсказать отгадку или хотя бы намекнуть на причину исчезновения Владимира.
Заранее мысленно попросив у Владимира прощения за то, что вторгается в его святая святых, Анна принялась перебирать папки — с толстой кожаной коркой для доклада, с шелковыми завязочками для черновиков и такие же — для чистой бумаги. В подобных Анна хранила тетрадки с ученическими работами сына (задачами по математике, упражнениями по родному чистописанию и французскому языку), но все папки мужа оказались пусты. И непохоже было на то, что документы исчезли во время визита господина Толстова, скорее всего, ему тоже не удалось разыскать ничего существенного.
Удивительное дело — в отличие от Ивана Ивановича, обожавшего разные мелкие безделушки и ценившего изящные, особенно эксклюзивные вещицы, Владимир был начисто лишен склонности к сувенирам. Единственными сокровищами стали любимые шахматы отца, купленные у известного антиквара и привезенные кем-то из первых русских путешественников из Индии, с фигурами в виде миниатюрных животных — боевых слонов, пантер, изготовившихся к прыжку, солдат-обезьян, и коллекция трубок, собранная самим Владимиром еще в бытность своей полковой службы. Но даже их он хранил в недоступных уголках и пользовался ими нечасто. А из каждодневных спутников была у Владимира лишь ладанка в форме сердечка с небольшим изумрудом по центру, подаренная ему при рождении матерью, в которой он хранил теперь локоны своих детей — темно-русый, в отца, Ванечкин и пшеничный, как у Анны, Катеньки.
Анна вздохнула, и слезы опять навернулись ей на глаза. У сдержанности Владимира оказалась донельзя обидная сейчас сторона: его вещи были такими же скрытными, как и их хозяин. И теперь у нее в руках нет ни малейшей зацепки, ни единой подсказки, в каком направлении искать и что думать. Конечно, граф Киселев обрисовал ей обстоятельства дела, но в общих чертах, не называя имен и не указывая направления поиска. Анна, словно слепая, блуждала в темноте безвестности и корила себя за то, что, став матерью, не претендовала больше на роль поверенной в делах мужа.
Приняв, наконец, бесплодность своих розысков как данность, Анна покинула кабинет Владимира и решила подняться к детям, мысли о которых отошли для нее сегодня на второй план.
Сначала она навестила Катеньку, увлеченно игравшую в обществе Варвары. И Анна с удовольствием присоединилась к ним. Они играли то в ладошки, то в шар или шнур — обычные игры придворных детей, которым Катеньку обучили братья Репнины, юные наследники Михаила и Лизы Долгорукой. Поскольку отец мальчиков состоял при наследнике, им дозволялось играть с детьми цесаревича Александра и его супруги Марии — Сашенькой и Николенькой.
Вдоволь натешившись играми и успокоив сердце, Анна велела Варваре укладывать девочку — пришло время дневного сна. И, слушая, как Варвара вполголоса напевает знакомую с детства колыбельную, Анна посветлела душой и на короткое время забыла о тягостях и тревогах. Песня словно вернула ее в те безмятежные годы, когда они с Владимиром были маленькими, и жизнь казалась им полной радости и счастья.
Варвара, увидев, что Катенька начала засыпать, осторожно помахала Анне: иди, дескать, матушка, здесь все в порядке. Успокоенная Анна потихоньку вышла из комнаты дочери и направилась в гостиную, чтобы посмотреть, чем занят Ванечка. Ему тоже уже пришло время отдыхать, но до этого у него должно было окончиться занятие с учителем, занимавшимся с мальчиком математикой, литературой, историей, родной речью и иностранным языком.
Павел Васильевич Санников был одного возраста с Владимиром и происходил из семьи богатого симбирского помещика. И хотя начальное образование он получил в Горном корпусе, позже увлекся гуманитарными науками и слушал в Петербурге лекции на философском (историко-филологическом) факультете. В Европе Санников жил уже почти десять лет, но связи с родиной не прерывал. Он много писал, и его письма печатались как статьи сначала в «Общественных записках», а потом в ставшем весьма популярным в России «Современнике». Санников пару лет назад взял на себя заботу о главном редакторе этого журнала господине Белинском, коего почитал за личность выдающуюся и имеющую большое значение для отечественной литературы, и теперь возил его на курорты для лечения.
Павел Васильевич был человеком добрым и всегда благожелательным, его отличали терпение и хорошая настойчивость, выделяющая подлинного педагога. В искусстве он всегда демонстрировал весьма изысканный вкус и глубокое понимание, которые, будучи помноженными на его наблюдательность и талант рассказчика, превращали его в идеального наставника для молодого человека, вынужденного по обстоятельствам семьи проводить время вдали от родины.
— Маменька, маменька! — с радостным криком бросился к Анне Ванечка. — А я о тебе и папе стихи написал!
— Мы сегодня пытались заниматься поэзией, — пояснил его учитель.
Стихосложение было его слабостью: Санников прекрасно разбирался в поэзии и особую тонкость проявлял в оценке пушкинской. Но сам он, как поэт, писал вещи дилетантские, трогательные, но домашние, для альбома, что заставляло его переживать и иногда расстраивало. Однако Анне эта его «беда» казалась удачной именно в обучении Ванечки — Санников мог привить мальчику любовь и понимание поэзии, но она вряд ли стала бы смыслом его жизни. И Владимир поддерживал эти ее настроения. Он искренне полагал, что прививать подрастающему мужчине навыки стихосложения достаточно только в той мере, насколько это соответствовало бы его статусу галантного кавалера и образованного человека.
— Любопытно, очень любопытно, — ласково сказала Анна, принимая от сына листок бумаги и с удивлением вглядываясь в скачущие вкривь и вкось строчки. — Но что-то я никак не пойму…
— Извините, Анастасия Петровна, — смущенно откликнулся Санников, — позвольте Ивану Владимировичу прочитать вам стихи, а я ему помогу. Мы еще не успели переписать их набело.
— Да-да, разумеется, окажите любезность, прочтите вслух. Так даже лучше будет, — кивнула Анна и подала руку сыну, который уже тянул ее к креслу.
Анна села, а Ванечка встал посередине комнаты с торжественно развернутым листом бумаги. Его учитель застыл слева от мальчика и, заглядывая через его плечо в текст, подсказывал Ване ясным шепотом строчки и отдельные слова.
— Благословляю Небеса
И Господа за это счастье —
Быть сыном своего отца
И матери моей прекрасной.
За детство средь родных пенат,
За нежность сердца и вниманье,
Какими в доме окружат
Меня родительские длани.
Моя душа полна любви,
А сердце — пылкого признанья:
Я вас благодарю за жизнь,
Что вместе с Богом вы мне дали,
— вдохновенно читал Ванечка, эффектно вскидывая голову и в упоении блестя глазами.
— Умница ты моя! — нежно промолвила Анна, обнимая сына, когда, завершив чтение, он подбежал к ней и подал ей листок со стихами, предварительно поцеловав его. — Спасибо, спасибо, родной ты мой, это так замечательно…
— Вам понравилось? — улыбнулся Санников, подходя к ним. Анна подняла на него сияющие гордостью глаза и кивнула. Конечно, она прекрасно понимала, чья рука если и не водила пером по бумаге, то уж точно подсказывала речевые обороты и рифмы.
— Иван Владимирович хотел сделать вам приятное. И Владимиру Ивановичу тоже.
— Мама, а папа скоро приедет? — принялся тормошить ее Ванечка. — Я хочу и ему стихи почитать.
— Приедет, милый, обязательно приедет. — Анна едва удержалась от слез. — Ты позволишь мне сохранить это стихотворение?
Анна прижала листок к груди и погладила сына по голове. Все-таки хорошо, что он еще маленький и не сравнялся пока с Владимиром в строгости и независимости, иначе ей стало бы сейчас совсем невмоготу без нежности и тепла.
— Я позову Варвару, — Анна поднялась, — она уложит Ванечку. Было очень любезно с вашей стороны, Павел Васильевич, вдохновить его на эти строки. Я искренне тронута, спасибо.
— Что вы, Анастасия Петровна, — растерялся Санников. — Ваш сын — очень способный мальчик, и мне не стоит труда преподавать ему азы, а остальное — дело вдохновения. А оно ему, поверьте, дано, равно как и его прекрасной матери.
Сказав это, он вдруг еще больше смутился, сообразив, что невольно выдал себя, а Анна печально, но подбадривающе посмотрела на него. В глубине души она понимала, что вырвались эти слова не случайно. Анна уже давно замечала, что учитель питает к ней особую привязанность совсем не педагогического свойства, но никогда не поощряла его. Ее сердце уже много лет было несвободно, но чувствовало себя при этом не в рабстве страсти, а в благодати подлинного чувства, основанного на любви и уважении. И она видела, что Санников ценил это и оттого восхищался еще больше и все сильнее привязывался к ней и ее семье.
— Что слышно о Владимире Ивановиче? — тихо спросил он, когда они вышли из комнаты Ванечки. — Он скоро возвращается? Мальчик сильно тоскует, ему не хватает отца. Что с вами? Я вас обидел? Что-то не так сказал? Боже, простите, простите меня!
— Нет-нет, не беспокойтесь, все в порядке. — Анна остановила бросившегося поддержать ее Санникова. У нее вдруг закружилась голова, и перехватило дыхание. — Это… это мигрень, знаете, обычные дамские штучки.
— Вы особенный человек, Анастасия Петровна, — пристально глядя ей в глаза, сказал учитель. — Вы редкая женщина, умная, сильная. И если вы взволнованы, значит, случилось что-то нехорошее, и это выбило вас из нормы. Скажите, я могу вам чем-нибудь помочь?
— Когда-нибудь, наверное, сумеете, но сейчас… — Анна взяла себя в руки и улыбнулась. — Сейчас я просто хотела бы остаться одна. Не обижайтесь, вы правы, у меня появился повод подумать над некоторыми обстоятельствами, вторгшимися в мою жизнь. Но пока это — моя жизнь, и я должна сама разобраться во всем.
— Надеюсь, Владимир Иванович не обидел вас? — голос Санникова дрогнул.
— Вы полагаете, муж изменяет мне? — Анна вздохнула, светло и с облегчением. — Хорошо же вы думаете о нас! Не смущайтесь, полагаю, это единственное разумное объяснение, которое только и может прийти на ум нормальному человеку — честному и отзывчивому. Именно таким я вас считаю и верю, что вы никогда не дадите мне повода изменить свое мнение о вас.
— Но я… — хотел объясниться учитель.
Санников чувствовал себя отвратительно — не хватало еще, чтобы баронесса заподозрила его в ревности.
— Не волнуйтесь, — успокоила его Анна, — вы все сделали правильно: увидели, что мне плохо, и предложили руку друга. Надеюсь, вы и впредь сделаете это, если ваша помощь понадобится.
— Всегда, — прошептал смущенный Санников. — Для вас и вашей семьи — в любое время, днем, ночью, когда прикажете.
— Я могу только просить, — поблагодарила его Анна, — и надеяться, что вы в том не откажете.
Санников кивнул и вышел вслед за Боннэ, вернувшимся с улицы. Всегда к тому часу, когда учитель завершал занятия с Ванечкой, он отправлялся за фиакром, чтобы тот отвез учителя домой. Анна с теплотой посмотрела вслед Санникову и тут вспомнила, что все еще сжимает в руке листок со стихотворением. Она аккуратно сложила его вчетверо и решила, что будет всегда носить стихи с собою в ридикюле, как вдруг заметила на оборотной стороне листка какие-то записи, сделанные рукой Владимира.
— Господи! — воскликнула Анна. Это был черновик письма к графу де Морни — барон вызывал его на дуэль. Анна вздрогнула и бросилась догонять Санникова. — Павел Васильевич, Павел Васильевич! Остановитесь, не уезжайте!
Она выбежала на улицу и принялась кричать вслед фиакру, а потом кинулась за ним, подхватив подол платья и размахивая листком со стихами как флагом. Напротив соседней булочной фиакр, наконец, остановился, и Санников, немедленно спрыгнув, поспешил ей навстречу.
— Что случилось, Анастасия Петровна? — испуганно спросил он, удерживая ее за руки.
— Откуда у вас эта бумага? — задыхаясь от бега, спросила Анна, показывая Санникову оборотную сторону листка со стихотворением. — Это Володя, это его почерк!
— Извините, — развел руками Санников, — но так получилось. Ванечка израсходовал очень много бумаги, и даже ту, что я принес с собой. Он все время писал, а потом мял листы и выбрасывал в корзину для мусора. А когда бумага закончилась, я не знал, что делать, но он сказал, что бумагу можно где-то взять, и убежал. Я догадался, конечно, что Ваня направится прямиком в кабинет к Владимиру Ивановичу, но полагал, что у них так заведено с отцом, и не стал возражать, когда он принес целую пачку. Я даже не видел, что листки исписаны, Ваня держал их передо мной чистой стороной. Простите, Бога ради, что так вышло!
— Что вы, Павел Васильевич! — расплакалась Анна, сердечно обнимая его. — Это замечательно вышло! Вы даже не представляете, как это мне помогло! Скажите, а где остальные листы?
— Подозреваю, все там же, в мусорной корзине. Я сознательно не велел их выбрасывать и просил мадам Боннэ не трогать корзину. Вы знаете, у поэтов так бывает: вдруг кажется, что лучшие строчки ты уже написал и не заметил, и поэтому опять начинаешь копаться в том, что еще недавно считал бесполезным хламом.
— Родной вы мой! — воскликнула Анна, отпуская Санникова. — Вы даже не понимаете, как помогли мне!
— Так, значит, вы не сердитесь? — учитель казался смущенным и счастливым одновременно.
— Ни в коем случае! Я благодарна вам. — Анна вдруг порывисто приблизилась к Санникову и поцеловала его в щеку. — Вы спасли меня! Вы вернули мне надежду. Спасибо вам, мой друг. Езжайте спокойно и с Богом! А мне надо спешить.
Обомлевший от неожиданности Санников еще долго стоял на дороге, глядя, как Анна убегает, возвращаясь в дом. Он был взволнован и растерян — баронесса поцеловала его, но так, как матери целуют своих детей, а сестры — братьев. Если бы это значило что-то еще…
— Ну, и долго господин намерен так стоять? — подал голос возчик. — Или мне приплатят на простой?
Санников вздрогнул, вернулся к фиакру, и они отправились в Пасси, что на правом берегу Сены, где обитало немало русских эмигрантов.
Дома Анна тотчас вынула все бумаги из корзины для мусора, стоявшей в гостиной во время занятий. Потом она тщательно разгладила их рукой и разложила на столе в кабинете Владимира. Но лишь несколько листов оказались исписанными мужем, и все там касалось одного и того же человека — графа де Морни. Этот человек был известен как покровитель искусства, точнее красивых и талантливых актрис, и поэтому его внимание к Анне ее не удивляло, но граф никогда не был с нею настолько близок, чтобы давать Владимиру повод для вызова на дуэль. Что же тогда означало это письмо?
Анна вспомнила, что однажды де Морни присылал ей приглашение на банкет, который он устраивал для богемы у себя в доме. Значит, там должен быть указан его адрес. Анна решила, не тратя ни минуты, отправиться к графу и попытаться выяснить происхождение письма. Она попросила мадам Боннэ помочь ей переодеться и велела передать Варваре, что вернется, возможно, не скоро, но ее поездка очень важна, и поэтому не стоит волноваться и поднимать лишний шум. С Варварой француженка уже научилась объясняться при помощи мимики и весьма выразительных жестов. Няня, конечно, отдельные хранцузские, как она выражалась, слова все-таки понимала, но упорно отстаивала независимость родного языка от этой варварской картавости.
Пока Анна давала поручение мадам Боннэ, ее встревоженный такой поспешностью супруг, тяжело дыша, вернулся с улицы, доложив, что ему ужалось найти еще один фиакр, и госпожа баронесса может ехать. Анна сердечно поблагодарила их обоих за службу и отправилась на поиски истины.
Увы, де Морни ей не удалось застать дома, а дворецкий посоветовал мадам заглянуть в бонапартистский клуб на улице Риволи. Когда Анна оказалась там, она вдруг поняла, что вела себя неосмотрительно. Если за ней следили, то своим приездом в клуб она могла еще более усилить подозрения в измене Владимира. Но поделать уже ничего нельзя — Анне оставалось просто идти до конца. Вперед, только вперед!
Де Морни в тот момент обедал в ресторане, одно из помещений которого было превращено в политический клуб, где собирались сторонники нового Бонапарта — Шарля-Луи Наполеона, его брата. Место для клуба выбрали не случайно — в эпоху революции в моду вошли банкеты, устраиваемые на манер сельской свадьбы: с большими столами и тостами, напоминавшими скорее политические лозунги, чем обычные здравицы. А проводились банкеты соответственно статусу их устроителей: рабочие социалисты по большей части — на площадях под открытым небом или в трактирах, люди побогаче — в ресторанах и театрах, которые с легкостью превратились в политический подиум.
Анну провел к де Морни его секретарь — худенький молодой человек с гладко зачесанными на затылок волосами. Он предупредительно открывал перед Анной двери и все всматривался в ее лицо. Это Анну немного удивило: она была уверена, что никогда прежде не истрепалась с этим молодым человеком, но ее имя ему явно оказалось знакомо. Невероятно! Как будто ее здесь знали. Или… Разумеется! Здесь знали имя барона Корфа! Так, значит, она на верном пути.
Де Морни вежливо пригласил ее за свой стол. Граф встал, приветствуя Анну, и, галантно склонившись, поцеловал ей руку. Его голова (а де Морни был намного старше Владимира) уже давно округлилась заметной лысиной, и Анна едва удержалась от улыбки. В салонах дамы часто шептали, указывая на де Морни, что количество волос на его голове обратно пропорционально количеству его побед над женщинами и что каждая новая любовница графа уносила с собой не только подарки и приятные воспоминания о днях близости, но и часть его шевелюры.
К двадцати годам де Морни уже был известный в обществе светский «лев» с солидным списком любовных побед. Но главное — он тоже был Бонапарте, правда, по матери, урожденной Гортензии Богарнэ, дочери любимой жены императора Наполеона Жозефины. Об этом свидетельствовали легкая смуглость его кожи (императрица Жозефина была креолкой с Антильских островов) и небывалый темперамент, заслуживший ему славу прожженного сердцееда, которого за глаза еще называли жуиром, убийцей и преступником. Но Анна знала де Морни только как завзятого театрала и покровителя хорошеньких актрис.
По лицу графа Анна поняла, что он несколько удивлен ее появлением, хотя не собирается избежать ее общества. Она понимала, что нравится графу, и хотела этим воспользоваться — разумеется, с известной долей осторожности.
— Искренне рад видеть вас, мадемуазель Жерар, — улыбнулся де Морни. — Или вам больше нравится обращение «госпожа баронесса»?
— Это зависит от того, где мы находимся, — тоже улыбнувшись, в тон ему ответила Анна. — А так как мы сейчас не на сцене, то буду признательна, если вы станете обращаться ко мне с последним. И простите, что я невольно потревожила вас за столь приятным занятием.
— Полагаю, у вас были на это веские основания, — кивнул граф, — а потому прощаю вас за опоздание.
— Опоздание? — не поняла Анна. — Разве вы посылали мне приглашение на обед?
— Нет, но я посылал вам приглашение на прием, который устраивал неделю назад, — напомнил де Морни. — Однако вы почему-то не ответили мне и не почтили своим присутствием.
— Увы, — стараясь казаться искренней, отозвалась Анна, — я была нездорова и не в голосе, а потому вынуждена остаться дома. Но мой муж обещал уладить это и объясниться с вами.
— Что он и сделал, — усмехнулся де Морни, подавая знак официанту, чтобы наливали шампанское. — Для вас «Клико». Прошу… Что же касается вашего мужа, то свои извинения он принес мне в довольно оригинальной форме, попытавшись выдать мое приглашение за попытку добиться от вас взаимности.
— В таком случае, теперь я понимаю, откуда взялось это письмо. — Анна, поставив на стол бокал, из которого вежливо отпила прохладный, с мелкими пузырьками напиток, достала из ридикюля и подала графу листок бумаги с автографом Владимира.
— Забавно! — Де Морни приподнял одну бровь, и Анна вдруг поняла, что он удивлен не меньше ее. — Судя по всему, ваш муж серьезно подготовился, но, поверьте, у меня и в мыслях не было ничего подобного… Ну, не смотрите на меня такими глазами! Вы мне нравитесь, но я не нападаю на женщин. И потом, я предпочитаю в любви согласие, даже если она краткая. А ваш супруг, видимо, хотел разыграть меня. Хотя, если честно, он совсем не похож на шантажиста. Барон производит впечатление человека слишком прямолинейного, и ему совершенно чужда театральность, в то время как вы — совсем другое дело.
— Речь сейчас не обо мне, — прервала Анна его попытку сделать комплимент. — И, если я вас правильно поняла, ваш разговор завершился…
— Ничем! — воскликнул де Морни, возвращая ей письмо Владимира. — Я нашел способ объяснить барону, что он, по-видимому, ошибся, приняв обычную любезность за нечто неприличное, и ему больше ничего не оставалось, как уйти. И, как мне показалось, с миром.
— Тогда почему же после этой встречи он пропал? И никто не знает, где его найти? — с вызовом спросила Анна.
— То есть вы желаете сказать, что обвиняете меня в исчезновении вашего мужа? — Де Морни воззрился на нее с таким неподдельным изумлением, что она окончательно убедилась в том, что письмо и отсутствие Владимира не связаны между собой. — Помилуйте, баронесса! Я деловой человек. Меня, конечно, может обрадовать исчезновение барона, но лишь потому, что отныне это развязывает мне руки, если вы вдруг надумаете ответить взаимностью на мою симпатию к вам. Но похищение или, того хуже, убийство!.. Нет-нет, увольте, у меня слишком много забот, чтобы я связывал себя местью барону за то, что у него слишком богатое воображение.
Анна почему-то поверила ему. Она почувствовала, что слезы опять подступают к горлу, и заторопилась уходить.
— Баронесса. — Де Морни, казалось, был растроган ее впечатлительностью. — Я искренне сочувствую вашему горю, но, надеюсь, что для объяснения отсутствия вашего супруга найдется куда более тривиальная или даже банальная и совсем простая причина.
— Сейчас я этому была бы даже рада, — прошептала Анна, вставая из-за стола.
Граф поднялся вслед за нею, снова галантно приложился к ее руке и кивнул ненавязчиво маячившему в отдалении молодому человеку, который встречал Анну, приказывая проводить ее до фиакра. Потом он еще раз поклонился ей на прощанье и вернулся к обеду, пребывая в недоумении, постепенно переходившем в озабоченность.
На самом деле вся эта история казалась, по меньшей мере, странной. Де Морни сразу почувствовал в появлении русского барона Корфа, одно время приписанного к посольской миссии, некие далеко идущие цели, которые он вполне счел бы за попытку покушения, если бы они не отдавали чересчур большой наивностью и дилетантством. Сам де Морни был искушен в политических делах настолько, что всегда с легкостью мог отличить в человеке достойного противника. В его жилах, крови Богарнэ, текла и кровь Талейрана — самого великого из известных министров эпохи Наполеона.
Мать, королева Гортензия, дав ему таинственную фамилию Деморни, которую он впоследствии превратил в де Морни, на шестнадцать лет бросила его сразу после родов на руки бабушке — матери его отца, и воспитателя Габриэля Делессера, сына знаменитого банкира и брата не менее знаменитого сахарозаводчика. К двадцати годам де Морни уже закончил престижную Эколь Политекник, школу Генштаба в Сансе, некоторое время служил в армии и натерпелся трудностей в полку в Алжире. И вся эта суетная, словно на бегу, жизнь постепенно сделала его ловким политиком и неплохим дипломатом, человеком энергичным и беспринципным одновременно, принадлежавшим к тому типу людей, которые превосходно приспособлены к важным делам и соединяют в себе силу обольщения с могуществом и кипучей энергией.
Он обладал холодным и расчетливым умом, но вместе с тем его речь и литературные вкусы выдавали в нем величайшую склонность к художественному. А за светским лоском и изящной самоуверенностью аристократа крови скрывались сила, инициатива, верность взгляда и хладнокровие, достойные авантюриста. По необходимости он бывал груб, но умел быть и обаятельным, даже очаровывающим. Именно он двигал сейчас к победе своего брата-принца, а заодно себя и свой процветающий бизнес, отлично зная, что на этом пути вполне возможны подводные камни и течения. Но чтобы в подобной роли «барьера» оказался симпатичный и не особенно умный русский барон, заметный только тем, что у него весьма привлекательная жена? «Нет, это вряд ли», — сказал себе де Морни и принялся за омара.
Анна между тем села в фиакр, разочарованная и уставшая. Все опять и окончательно запуталось, и она уже не понимала, что и зачем делает и куда ей идти, чего ждать. На перекрестке фиакр остановился, пропуская другой экипаж, выезжавший с бульвара, и здесь на подножку ее фиакра вскочил мальчишка — из тех, что разносят газеты. Он быстро бросил Анне на колени конверт и мгновенно скрылся в переулке. Анна с удивлением и тревогой распечатала письмо и лишилась чувств — записка была написана по-французски, но она сразу узнала почерк Владимира.
Дома Анна еще раз внимательно перечитала записку: Владимир просил ее прийти в указанный час в маленький трактир на улице Каменщиков, где еще недорого сдавали меблированные комнаты, и подняться в одну из них. Небольшой плоский ключ лежал там же, в конверте.
От счастья и волнения Анна хотела бежать туда немедленно, но потом вспомнила, что она, скорее всего, находится под надзором, и ей следует быть предельно осторожной. Если Владимир подал ей весточку, не показавшись, значит, он еще недостаточно уверен в том, что его появление будет воспринято, как стремление прояснить истину, а, скорее всего, станет поводом для ареста и обвинения. И она, успокоившись, стала продумывать, как, не вызывая подозрения и усыпив бдительность следивших за нею, выполнить данное мужем поручение.
У нее заметно улучшилось настроение, и, когда Варвара за обедом не преминула это отметить, Анна спохватилась — ей следовало вести себя более осмотрительно. Но что-либо скрывать от старухи всегда было бессмысленно. Анна выросла у нее на руках, и поэтому душа ее, как и ее жизнь, давно стали для Варвары открытыми книгами.
— В общем, так, девонька, — заявила Варвара, бесцеремонно воцаряясь в будуаре, где Анна торопливо разбирала свои платья в поисках подходящего. Не появляться же ей в бедном квартале в шелке и муаре! — Давай-ка, милая, начистоту.
— О чем ты? — смутилась Анна, пытаясь быстро закрыть створки шкафа, но одно вешало никак не хотело становиться на свое место.
— Какая же ты все-таки барышня! — укорила Варвара и, отодвинув Анну плечом, единственным решительным жестом вправила вешало в ряд и захлопнула шкаф. — И куда же это вознамерилась на ночь глядя, да еще в таких нарядах, без мужа и на чужбине, где все время стреляют?
— Тебе что-то почудилось, Варя, — попыталась улыбнуться Анна, но обман у нее явно не получился, потому что няня снова посмотрела на нее, но теперь уже без иронии и очень строго.
— Думаешь, старая я, неповоротливая да подслеповатая стала, так можно меня и всерьез не принимать? Но сердце не обманешь! Чую, что беда какая-то рядом ходит, ты и мечешься, и душой надрываешься. Нельзя так, Аннушка! Невозможно одному тяжесть на плечах таскать, так что лучше открой мне все. Глядишь, вместе легче будет груз этот поднимать.
— Да сейчас, кажется, все переменилось? — растерянно прошептала Анна, все еще не решаясь открыться.
— А вот ты мне расскажи обо всем, а я ответ дам: переменилось или только видимость тому, — настаивала Варвара.
Анна вздохнула, потом отошла к окну, и какое-то время стояла, думая, правильно ли она поступает и имеет ли основания поверять свою тайну немолодой и уставшей женщине. Но Варвара ведь не чужая ни ей, ни Владимиру, она человек мудрый и глубоко преданный. На нее всегда можно было положиться, стоит рискнуть и на этот раз. От своей откровенности Анна ничего не теряет, но, возможно, приобретает союзника, который и добрым словом поддержит, и надоумит, подскажет что полезное, если понадобится.
Наконец Анна повернулась к терпеливо ожидавшей ее решения Варваре и, подойдя к ней, обняла старуху, как в детстве, когда искала у нее понимания и защиты. А когда та, расчувствовавшись от ее нежности, поцеловала Анну в лоб и ободряюще погладила по голове, Анна взяла няню за руку, усадила на диванчик и присела рядом.
— Прости, что держала тебя в неведении, но я прежде хотела разобраться во всем сама, — тихо произнесла Анна и рассказала все, что знала — про таинственное исчезновение Владимира, про навет и свои розыски. И о письме, только что полученном ею.
— Бедная моя, — растрогалась Варвара, — как же ты одна все это переживала? А я и впрямь поверила, что к нам ночью кто-то из этих бунтовщиков в окно вломился. Только, вишь, что оно на самом деле выходило…
— Я уж и не знаю, что здесь, Варя, на самом деле, а что — чей-то подлый умысел, чтобы ввести меня в заблуждение, — вздохнула Анна. — Но одно точно: на эту встречу мне надо идти.
— И что же, так просто и отправишься? — покачала головой Варвара. — Нельзя тебе к себе внимание привлекать. Здесь хитрость нужна военная. Дай-ка мне подумать чуть-чуть…
Через час от дома, где жили Корфы, отъехал фиакр, в который села баронесса и громко велела по-французски кучеру вести ее на бульвар Распай, где снимала квартиру ее приятельница певица Жозефина. А вскоре после этого из дома вышли служанка русской баронессы мадам Боннэ и старая толстая нянька, привезенная из России. Обе женщины несли в руках корзинки для продуктов, и толстуха едва поспевала за худенькой и легкой мадам Боннэ, которая всегда отличалась шустростью, и что-то все время ворчала. Мадам Боннэ ей не отвечала — все соседи знали, что она ревновала русскую к кухне, и очень обижалась на своих хозяев, поскольку те предпочитали приготовленную ею еду стряпне этой неповоротливой старухи, вовсю ругавшей французский стол, парижские вкусы и революцию. Даже без знания русского догадаться о том, что Варвара сердится, было нетрудно — уж очень в гневе бывала она выразительна.
Вот так, под аккомпанемент Варвариного бурчания, женщины поспешно дошли до рынка и там растворились в толпе. А баронесса, совсем недолго пробыв в доме своей приятельницы, тотчас вернулась домой и больше уже не выходила, а так как окна спальни открывались во двор, то понять, легла она отдыхать или играет с детьми, было невозможно. Но главное — баронесса вернулась, и это однозначно.
На самом деле в дом Корфов вернулась не Анна, а мадам Боннэ, с которой они оказались примерно одного сложения, с той только разницей, что служанка была кряжистей и ходила, как гусыня. Однако именно ей по составленному вместе с Варварой плану пришлось изображать из себя Анну на случай, если кто-то все-таки следил за домом. И, стараясь походить на изящную баронессу, мадам Боннэ шла от двери к фиакру степенно, поддерживаемая под локоть мужем, который, пряча руки в складках широкого плаща, с силой подсадил ее, чтобы со стороны все выглядело так, словно он помогает взойти в фиакр стройной и еще молодой светской даме.
Потом мадам Боннэ направилась к Жозефине, которая встретила ее с удивлением, — служанка была одета в плащ и шляпку своей госпожи. Но та немедленно передала Жозефине записку. Анна просила подругу ничему не удивляться и сообщала, что позднее все объяснит сама, а пока умоляла об одолжении: мадам Боннэ должна была по ее расчетам провести у Жозефины около часа и потом вернуться домой. Жозефина кивнула и велела служанке провести гостью на кухню, где две женщины довольно сносно скоротали время за разговорами — у них нашлось много общих интересов и тем. Когда часы пробили четыре пополудни, мадам Боннэ поднялась, любезно распростилась со служанкой за теплый прием и поехала обратно.
Анна же с удовольствием окунулась в столь любимую ею стихию театра. С энтузиазмом, давно не испытываемым ею, она вместе с Варварой выбирала из вещей мадам Боннэ те, что собиралась надеть. Анна перемерила все принесенные служанкой платья и шляпки с таким расчетом, чтобы как можно достовернее походить на мадам Боннэ. Но потом все втроем сошлись на том, что лучше надеть блузу и юбку. Под них легче поддеть еще пару вещиц для того, чтобы придать фигуре новоиспеченной «мадам Боннэ» ее привычную плотность и небольшую сутулость. Потом Анна несколько раз прошла по комнате вместе со служанкой, шаг в шаг, чтобы освоить ее походку. Но лишь после того, как сделала это одна под придирчивым взглядом обеих женщин, нашедших ее игру замечательной, Анна решила, что готова.
Разумеется, ей пришлось взять с мадам Боннэ клятву, что та будет молчать об увиденном, но служанка к таким вещам оказалась привычной. Ей уже не первый раз приходилось содействовать хозяйкам в подобных делах, правда, прежде это были не столь знатные дамы. Но разве у богатых жен меньше поводов для поиска связи на стороне? Наверное, даже больше, потому как их мужья — и господин барон Корф не был, по наблюдению супругов Боннэ, исключением — грешат слишком частыми отлучками из дому, оставляя своих красавиц-жен с детьми и с подругой-скукой, от которой развивается мигрень и в мыслях поселяется озабоченность.
В любом случае служанка справилась со своей частью задачи. А Анна, между тем, была уверена, что и им с Варварой вполне удался этот нехитрый карнавал. Они несколько раз после того, как им удалось смешаться с толпой на рынке, останавливались в переулках и выжидали, не идет ли кто за ними, но все выглядело спокойно, и женщины смогли без приключений добраться до трактира «Жареный петух» на улице Каменщиков.
Это был старый дом, обветшавший и по углам пахнувший плесенью, снаружи темный и невеселый. Однако внутри он оказался довольно приличным и теплым. В трактирной зале ярко горел камин, за простыми деревянными столами сидели люди, явно рабочие из предместий, и что-то горячо обсуждали. Две вошедшие пожилые женщины, по-видимому, служанки, одетые чисто и просто, не обратили на себя их внимания. Анна даже незаметно улыбнулась: ей пошла на пользу гримировальная учеба в театре Ивана Ивановича. Стараясь как можно больше походить на мадам Боннэ, она сильно стянула волосы лентой (служанка носила гладкую прическу), а потом натерла их сажей и подседила местами белой пудрой. В результате вышло очень натурально — издалека и не отличишь от естественной седины.
Но все же сразу подняться в номер Анна не решилась. Какое-то время они с Варварой сидели за одним из столов в дальнем углу зала, исподволь осторожно наблюдая за посетителями трактира. Анна надеялась, что Владимир где-то здесь и подаст ей знак, но так и не смогла распознать его приметы ни в ком из споривших за сдвинутыми в ряд столами рабочих и не почувствовала его за личинами мирно попивавших вино мастеровых за соседними столами.
Наконец она решилась. Анна заговорщически кивнула Варваре и, наклонившись к самому ее уху, велела шепотом, чтобы та сидела тихо и ела свой суп, который Анна для отвода глаз заказала для них обеих, и в случае чего прикидывалась глухонемой. Потом Анна медленно встала из-за стола и направилась к лестнице на второй этаж, где находились комнаты, сдаваемые внаем. Поднявшись наверх, она прошла по слабо освещенному коридору, с трудом разбирая на дверях цифры, вкось и вкривь написанные мелом от руки. Найдя нужную, она отперла ее имевшимся у нее ключом и вошла.
Увы, там никого не оказалось. Анна с трудом сдержала вздох разочарования и огляделась — комната как комната, убогая и полупустая. Из мебели в ней находились только кровать да стул. Свечная лампа стояла на окне, тоже пыльном и маленьком. Поначалу Анна растерялась, но потом подумала и решила, что Владимир где-то задержался. Быть может, так же, как и она, проверяет, не следит ли кто за ним. «Мне надо набраться терпения», — сказала сама себе Анна, села на стул и замерла в ожидании.
Сколько времени она провела в комнате, Анна не знала. В какой-то момент время ускользнуло от нее, и Анна погрузилась в тревожную дремоту, подобную той, в какой пребывала, когда сидела у изголовья заболевшего Ванечки и молилась о его выздоровлении. В такие минуты она как будто раздваивалась — ее тело, уставшее от напряжения, куда-то уплывало, убаюканное усталостью, а душа бодрствовала и откликалась на все вздохи и стоны ослабевшего от болезни мальчика.
Вдруг Анна очнулась, словно почувствовала чье-то присутствие.
— Кто здесь? — тревожно спросила она, но ей никто не ответил.
«Наверное, пригрезилось», — подумала Анна, стремительно встала и поняла, что уже довольно темно. Она подошла к окну, нашла на подоконнике коробку со спичками, сняла узкую стеклянную колбу с железной подставки и собралась зажечь свечу, как вдруг услышала чей-то голос у себя за спиной, «Пожалуйста, не зажигайте», — и от неожиданности выронила колбу. Грубое стекло с глухим стуком ударилось об пол и покатилось в угол.
— Кто вы? — воскликнула Анна — голос явно не принадлежал Владимиру, но, тем не менее, показался Анне знакомым. Вот только где она его слышала?
— Умоляю вас: не шумите и не проявляйте излишнего беспокойства, — сказал незнакомец. — Нас не должны здесь видеть и о нашей встрече никто не должен знать.
— Нашей? — искренне удивилась Анна.
Она немного успокоилась: судя по тону, мужчина в комнате был сильно встревожен и не меньше ее опасался огласки.
— Знаю, вы ожидали найти здесь совершенно другого человека, — незнакомец как будто извинялся перед нею. — Простите, что был вынужден прибегнуть к обману, но вы напрасно надеетесь увидеть здесь своего мужа. Он не придет.
— Но как же… — прошептала Анна, чувствуя, что сердце лихорадочно забилось в груди. — Это был его почерк, я не могла спутать его ни с чьим чужим.
— Эту записку написал и послал вам я, — вздохнул мужчина. — Я каллиграф, и для меня не представляет большого труда имитировать любую руку. Мне достаточно видеть текст, написанный другим человеком, а у меня был образец почерка барона Корфа.
— Так вы все-таки пришли от моего мужа! — обрадовалась Анна.
— И да, и нет, — мужчина подошел к ней, и Анна стала различать его силуэт.
Мужчина был среднего роста, худощавого телосложения и, если судить по голосу, еще довольно молод.
— Объяснитесь, — попросила Анна.
Она уже не боялась неизвестного, но тревога все равно не отпускала ее.
— Видите ли, — тихо начал рассказывать он после некоторой паузы, — мы познакомились с вашим супругом не так давно, но я, уважаю его как порядочного и верного человека, на чье слово можно положиться без опасения. Барон не обманет и не предаст. Некоторое время назад я попал в весьма затруднительное положение, проиграв в карты огромную сумму. Настолько большую, что она превышала мои возможности и состояние моей семьи во много раз. Я дворянин, но наш род никогда не был зажиточным, да и в финансовых делах мы тоже не преуспели. А я как-то однажды, сопровождая человека, на которого работаю, увидел, как легко люди обращаются с деньгами. Но вместе с тем они не только расстаются с ними за карточным столом, но и преумножают их. И тогда я увлекся игрой. Я совершенно обезумел. Мне захотелось так же быстро приобрести состояние, как это делали другие люди у меня на глазах. Но почему-то им везло больше, чем мне. И в один прекрасный — ужасный, отвратительный! — день я проиграл столько, сколько раньше и представить себе не мог…
— Да, но при чем здесь мой муж? — удивилась Анна, воспользовавшись передышкой, сделанной незнакомцем.
Видимо, он очень нервничал, и у него пересыхало горло.
— Простите, — молодой человек прокашлялся в сторону и продолжил свой рассказ: — Так вот, я проиграл, я растратил деньги, которые взял в кассе своего хозяина. И оказался невероятно должен. Еще больше усугубляла мое положение необходимость срочно вернуть взятую для игры сумму в кассу, ибо деньги эти предназначались для очень крупной ставки. Мой работодатель вкладывал их в предвыборную кампанию. И поэтому моя жизнь повисла на волоске. И я даже собирался покончить с собой — это избавило бы мою семью от обязательств по долгу, а меня от кары за растрату.
— Но вы могли бежать! — воскликнула Анна.
— Для бегства тоже нужны деньги, а я был нищим игроком, преступно спустившим на ветер казенные деньги, — молодой человек снова вздохнул. — И когда я уже собирался броситься с моста в Сену, меня стащил с парапета какой-то человек. Это и был ваш муж, я потом узнал его — мне частенько доводилось видеть барона в игорном доме в Бадене.
— Мой муж не игрок! — возмутилась Анна.
— Возможно, вы не все знаете о нем, — пожал плечами незнакомец. — Но барон с сердечностью откликнулся на мою беду и предложил свою помощь. Разумеется, не бескорыстно — я сделал для него копию одного важного документа, который недавно был составлен в канцелярии моего работодателя.
— Кажется, я начинаю понимать, в чем тут дело, — прошептала Анна.
— Вряд ли вы знаете все обстоятельства, — покачал головой незнакомец. — Мы вели все переговоры в строжайшей тайне. И все продумали до мелочей. Мы меняли место встречи всякий раз и обменивались записками, позже уничтожавшимися. Все шло хорошо, пока…
— Что случилось? — Анна поняла, что сейчас услышит самое главное, и, вероятно, это не принесет ей радости.
— Мы должны были встретиться здесь неделю назад, — сказал незнакомец. — Я, по обыкновению, приехал чуть раньше, чтобы проверить, все ли спокойно. Я стоял в этой комнате, вот так же, как и сегодня, у окна, и видел, как на другой стороне улицы появились два человека. Один из них был барон Корф, другого я прежде не знал, но он нес саквояж, в котором, как я полагаю, были те самые деньги, которые по договоренности должен был передать мне ваш муж.
— И?.. — замерла Анна.
— И вот тут случилось то, чего я меньше всего был готов ожидать, — у незнакомца опять на мгновенье перехватило дыхание, но он взял себя в руки и продолжил: — В тот момент, когда барон и его спутник стали переходить улицу, направляясь к трактиру, из переулков хлынула толпа рабочих, которые с оружием в руках отбивались от солдат национальной гвардии. Еще по дороге на встречу я слышал отдаленные выстрелы, но и предполагать не мог, что эта война местного значения переместится в облюбованный мною квартал…
— Господи! — нетерпеливо вскричала Анна, прерывая его. — Не тяните же, говорите, что с ним?!
— Простите меня, мадам, за дурную весть, но я полагаю, что ваш муж стал жертвой этой неожиданной бойни, — незнакомец склонил сочувствующе перед нею голову.
— Ах! — Анна покачнулась, и молодой человек бросился к ней. На какую-то минуту его лицо оказалось в свете окна, под которым находился большой уличный фонарь, и Анна узнала в нем секретаря де Морни, который встречал ее сегодня днем в бонапартистском клубе. Кажется, он представился ей под именем Анри Шерваль. — Это вы?
— Вы все-таки меня узнали, — Шерваль смутился, но не отпрянул, а продолжал поддерживать Анну, пока она не пришла в себя. — Конечно, наверное, вообще было глупо сохранять инкогнито, тем более таиться от вас. Но я не знал, как пойдет наш разговор и смогу ли я доверять вам так же, как барону, и поэтому предпринял все эти меры предосторожности.
— Я понимаю вас, — сухо кивнула Анна, высвобождаясь из его объятий. — Быть предателем — нелегкое и весьма опасное занятие.
— Это вышло случайно — нахмурился Шерваль. — Я никогда не пошел бы на этот шаг, но мое положение оказалось безысходным. Мне нужны эти деньги, от них зависят моя жизнь и спокойствие моей семьи.
— И тогда вы взяли деньги у моего погибшего мужа, ударили Писарева и сбежали с ними! — с гневом промолвила Анна.
— Да как вы смеете?! — возмутился Шерваль. — Неужели вы искренне полагаете, что я пришел бы на эту встречу с вами, будучи замешан в убийстве?
— Я видела, как игра доводит людей и до худших поступков! — отрезала Анна. — И потом, вы, наверное, решили, что теперь можете попытаться удвоить свой капитал, присовокупив к похищенным деньгам те, что попытаетесь выманить у меня в обмен на информацию о моем пропавшем муже. Или, что еще ужасней, захотите продать тот же самый документ еще раз.
— А я-то надеялся, что встречу в вас понимание и здравый смысл, — вздохнул Шерваль. — Поймите, госпожа баронесса, я не получил от вашего супруга никаких денег, и документ по-прежнему со мной. Но мне не было необходимости плести всю ту паутину, создание которой вы сейчас пытаетесь мне приписать.
— Вот как?! — с вызовом воскликнула Анна.
— Именно так, — кивнул Шерваль. — Идя на соглашение с бароном, я уже оговорил все, что могло бы спасти меня. Мне было обещано не только предоставление растраченной суммы, но и деньги на отъезд из Парижа для меня, моей матери и младшей сестры. Мне обещали, что у вашего консула в Ницце я получу фальшивые документы, и мы сядем на ближайший корабль, отплывающий в Южную Америку или Мексику. Поверьте, я не пришел бы сюда, имея на руках все обещанные мне гарантии. Наш с бароном договор остался неисполненным, и я по-прежнему стою на краю гибели, а время убегает так стремительно, что мне страшно. Мне по-настоящему страшно, баронесса!..
— Но тогда… — растерялась Анна. — Тогда где же мой муж и где деньги?
— О деньгах, как я полагаю, вы должны спросить спутника барона, — пожал плечами Шерваль. — Когда толпа разделила их, я видел, что он, ловко пробираясь между дерущимися, побежал по одному из переулков, и саквояж оставался у него. А барон… Я потому и не обнадежил вас, мадам, что видел, как толпа увлекла его за собой, когда он попытался остановить своего убегавшего с деньгами спутника. Но вдруг гвардейцы стали стрелять в упор, не разбирая, где кто. И потом на улице оставались лишь трупы или раненые, которых куда-то увозили на телегах весь этот долгий вечер. И только ночью я смог покинуть свое убежище, разбитый и совершенно отчаявшийся.
— Но почему же вы не попытались что-то предпринять после того, как сделка не состоялась? — прошептала Анна.
Слезы застилали ей глаза, но она старалась держаться уверенно и спокойно.
— Дело в том, — пояснил Шерваль, — что я знал одного барона и просил его держать мою личность в тайне даже от своих коллег, поскольку опасался шпионов графа. А он — человек ловкий и подозрительный. И потому больше мне не к кому было обратиться, но, когда я уже совершенно потерял голову от ужаса перед неизбежным, появились вы, Я подумал, что вы пришли, чтобы заменить собою барона в этом деле. Вы нашли прекрасный предлог, это было совсем неплохо придумано — обвинить графа в исчезновении вашего мужа. И я немедленно решил связаться с вами, но чтобы быть окончательно уверенным в том, что вы придете на встречу, я написал записку от имени барона Корфа.
— Это я уже знаю, — кивнула Анна, — но должна вас разочаровать. Я не имею к делам мужа никакого отношения, и я действительно думала, что к его пропаже причастен граф де Морни…
— Тише, тише! — испуганно прервал ее Шерваль. — Не надо никаких имен, по крайней мере, таких громких.
— Думаю, ваши опасения, если они и имеют основания, все равно в данном случае чрезмерны, — твердо сказала Анна. — Считая, что отправляюсь на встречу с мужем, которого подозревают в краже и измене родине, я сочла необходимым предпринять все меры предосторожности. И надеюсь остаться совершенно незамеченной, кем бы ни оказались соглядатаи — шпионами графа или людьми из русской миссии.
— Предусмотрительно, — с облегчением вздохнул Шерваль, — очень предусмотрительно. И, честно говоря, вы обманули даже меня. Я потому так долго не решался входить в комнату, что не знал, как понимать визит престарелой дамы, которую вы столь блестяще изобразили. Но потом я подумал, что вы, быть может, тоже прибегли к конспирации, и оказался прав. Однако вы смутили меня своим рассказом. Как получилось, что барона подозревают в предательстве? Он совершенно не похож на изменника, и потом, я видел, как он упал в толпе то ли от выстрела, то ли от удара прикладом по голове.
— О Боже! — не удержалась от возгласа Анна и снова покачнулась, но устояла и жестом остановила бросившегося к ней Шерваля. — Дело в том, что спутник барона остался жив, он явился к своему начальству — один и без денег, и утверждал, что саквояж похитил барон, напав на него в темном переулке.
— Но это ложь! — возмутился Шерваль. — Как он смеет!
— Этот человек, если можно будет так выразиться, — сквозь зубы сказала Анна, — знаком мне давно, и я знаю, что он способен на любую подлость. И поэтому меня сейчас более всего заботит честное имя и правда о моем муже: где он и что с ним.
— А меня беспокоит возможность завершения нашей с ним сделки. Давайте объединим наши усилия.
— Что вы предлагаете?
— Помогите мне получить деньги и все те гарантии, которые были мне обещаны бароном Корфом, а я дам вам письменное свидетельство, где изложу все, что видел в тот день, — предложил Шерваль.
— Хорошо, — после краткого раздумья ответила Анна. — И нам лучше оговорить все детали прямо сейчас. Если вы не возражаете, при свете.
Шерваль кивнул и, наклонившись, стал шарить на полу рукой, пытаясь разыскать упавшую стеклянную колбу…
Дома Анна, расставшись со своим немудреным камуфляжем, пожелала супругам Боннэ спокойной ночи, а Варвару отправила к детям, которые сегодня весь день провели в обществе слуг. Воспитатели те были никакие, и поэтому брат и сестра возвращению матери обрадовались так шумно, что она испугалась, как бы их восторженные крики не стали слышны на улице, что вызвало бы повышенный интерес соседей и возможных наблюдателей. Поэтому она повела себя строго, но без излишней суровости, а как будто играла с детьми, и увела их после ужина в гостиную наверху, чтобы там провести с ними время, достаточное для их успокоения.
Она прекрасно понимала, что все эти дни дети тоже чувствовали поселившуюся в атмосфере дома взволнованность, но, конечно, не могли сколько-нибудь вразумительно ее объяснить. И Анне пришлось собрать все свое мужество и волю в кулак, чтобы быть с ними по-прежнему ровной и счастливой, хотя сердце ее сжималось от боли и горя, особенно теперь, после разговора с Шервалем.
Верить в смерть Владимира она отказывалась, но в глубине души допускала, что в описанной Шервалем ситуации такой исход вполне был возможен. Однако Анна знала, что Корф был прекрасным воином, смелым и порою отчаянным, и это в бою повышало его ставки на удачу. Она не хотела сейчас думать о худшем и надеялась, что Владимир, с его отменной реакцией и твердой рукой, успел увернуться от пули или остановить занесенный над его головою палаш. Анна верила в счастливую звезду Корфа, который часто выходил невредимым из самых опасных и тяжелых сражений, и поклялась, что, как только ей удастся довести начатое им дело до конца, она станет его искать. И нет никакой силы на свете, чтобы могла разделить их и разрушить их счастье и любовь.
Уложив детей, Анна коротко сказала Варваре, всю дорогу до дома терзавшую ее вопросами о свидании и не спускавшую с нее умоляющих глаз, что Владимир жив, но где он и что с ним, она пока не знает. И что к ней приходил от него человек, передавший просьбу Владимира, исполнение которой приблизит час его возвращения в семью и вернет ему доброе имя. Судя по прищуру хитрых крестьянских глаз Варвары, Анна поняла, что та ей не во всем поверила, но для виду нянька это объяснение приняла и подтвердила, что готова ради Владимира Ивановича на все — даже на подлог и обман. Лишь бы он вернулся — живой и целехонький.
Утром Анна отправилась к Киселеву и, когда они остались в его кабинете тет-а-тет, рассказала о своей встрече с Шервалем. Если Киселев и был потрясен, то себя ничем не выдал. Многолетняя дипломатическая служба приучила его к выдержанности и обдуманному поведению. Граф несколько раз заставил вопросами повторить Анну все обстоятельства встречи с Шервалем, как будто пытался уловить неточности или ждал подвоха, но потом с удовлетворением кивнул.
— Ваш рассказ, — наконец сказал он, — представляется мне вполне правдоподобным. Честно говоря, я предполагал в словах капитана Писарева обман и велел провести у него дома негласный обыск. Но эта мера ничего не дала — денег там не оказалось.
— Неужели вы всерьез полагали, что, ограбив страну, он понесет похищенное домой и оставит его под подушкой? — едко поинтересовалась Анна. — Наверняка господин Писарев спрятал где-то саквояж в укромном месте, которое у него, вполне возможно, было приготовлено заранее. Ибо я не исключаю мысли о том, что он сам планировал нападение на моего мужа, и ему просто повезло сделать это не своими руками.
— Разумеется, я не считаю капитана полным дураком, — смутился Киселев. — Но я должен был исключить эту вероятность саму по себе. Но теперь, когда все более или менее прояснилось, я все равно не могу обвинить его. Даже если месье Шерваль передаст вам обещанное свидетельство, оно не будет иметь никакой юридической силы без прямых доказательств — то есть саквояжа с деньгами. И, кроме того, без него я не сумею выполнить условия Шерваля — дважды мне не удастся столь быстро получить сумму, равную пропавшей. Не забывайте, что мы находимся в недружественном нам Париже и в обстоятельствах постоянного банковского шантажа со стороны господина барона Ротшильда, который еще не решил, чью сторону ему следует принять.
— В таком случае, — предложила Анна, — раз мы не в силах найти похищенные Писаревым деньги, давайте заставим его самого вернуть их нам.
— Каким образом? — Киселев удивленно приподнял брови. — Вы предлагаете мне пытать его? Или отвезти к медиуму?
— Нет, — улыбнулась Анна, — у меня есть куда менее дорогое и совсем не кровожадное предложение.
— Слушаю вас, — кивнул ей граф.
— Нас, меня и моего супруга, с господином Писаревым связывают давнишние и весьма непростые отношения, — начала Анна. — И когда я вчера, еще не зная, кто именно обвиняет Владимира Ивановича в краже и предательстве, пришла к Писареву, то он немедленно узнал меня и не стал скрывать, что по-прежнему питает ненависть к барону и до сих пор не оставил надежды увидеть меня в своих объятиях.
— Вы, верно, шутите? — изумился Киселев.
— Отнюдь, — покачала головой Анна. — Я могла тотчас сообщить вам об этом, но негодяй вздумал угрожать мне. Он поклялся, что заявит вам, будто я на этой встрече пыталась подкупить его, предложив себя в обмен на изменение его показаний в пользу барона.
— Какая низость! — воскликнул ее собеседник.
— Тогда я вынуждена была промолчать. — Анна кивком поблагодарила его за сочувствие. — Ведь я еще не знала того, что открыл мне позже месье Шерваль. Но теперь с меня сняты все ограничения, и я предлагаю вам воспользоваться сделанным мне господином Писаревым предложением.
— Вы хотите?.. — смутился граф. — Но не на самом же деле?..
— Разумеется, нет, — успокоила его Анна. — Я всего лишь хочу убедить господина подлеца, что готова ответить на его притязания, и хитростью выманить у него признание в том, где он прячет украденные им деньги.
— Но как же вы добьетесь этого, не подвергая свою честь опасности?
— Об этом не беспокойтесь! Я сумею за себя постоять. Мне удалось победить господина Писарева в прошлом, уверена — мне удастся сделать это и сейчас.
— И каков ваш план?
— Сегодня же я пошлю капитану записку, что обдумала его предложение и прошу о личной встрече. А потом… — Анна выдержала паузу и улыбнулась. — Для «потом» у меня есть одно старое и испытанное средство, а вы… вы должны быть наготове и, когда я дам вам знать, проследите за негодяем и вернете то, что он украл. Позже мы снова встретимся с месье Шервалем и доведем дело, начатое моим супругом, до конца. А значит, и восстановим его доброе имя, и вернем его репутации незапятнанность. И поверьте: я настроена решительно и ни за что не отступлю.
— Я вам верю, — кивнул Киселев.
Вернувшись домой, Анна немедленно составила записку Писареву и отправила с нею месье Боннэ по указанному Киселевым адресу. Потом она велела Варваре и мадам Боннэ собрать детей, а тем временем написала еще одно письмо — на сей раз Жозефине, которую умоляла на несколько дней приютить ее драгоценных чад. Анна не хотела, чтобы дети случайно стали свидетелями ее ужина с Писаревым (а в том, что он состоится, она ни минуты не сомневалась) или — не дай Господь! — не подверглись с его стороны опасности. Потом она отправила с этим письмом мадам Боннэ, и вскоре та вернулась с положительным и весьма сердечным ответом.
Пришедшему к своему часу Санникову Анна вынуждена была сегодня отказать от уроков, но не стала возражать, когда он, не выспрашивая объяснений о причинах такого решения, предложил сопроводить ее и детей во время переезда. И пока он усаживал Ванечку и Катеньку в экипаж, появился Боннэ со словами: «Месье изволили передать, что ответ на ваше послание они принесут самолично в указанное вами время». «Началось», — подумала Анна, и решимость отразилась в ее глазах особым блеском, который был замечен наблюдательным Санниковым и отнесен им за счет вполне естественного волнения. Баронесса впервые выезжала с детьми не в обществе своего мужа, а с посторонним мужчиной, хотя он и числился в доме за своего.
Жозефина встретила их у себя приветливо и любезно, но глаза ее были заплаканы.
— Что случилось? — встревожилась Анна, когда Санников с разрешения Жозефины увел детей в гостиную, где занимал их, пока женщины разговаривали.
Оказалось, что заявление, неосмотрительно сделанное Джузеппе на том памятном вечере в театре «Шуазель» и напечатанное практически во всех парижских газетах, вызвало величайшее недовольство Временного правительства республики. И месье Верди было «предложено» в кратчайшие сроки выехать из Парижа по собственному желанию, в противном случае он мог быть привлечен к ответственности за подстрекательство к мятежу и попытку срыва выборов. И тогда его отъезд сопровождался бы отнюдь не почетным эскортом со звоном кандалов вместо оркестра.
— И что ты намерена делать? — спросила Анна, когда Жозефина сообщила ей, что Джузеппе пакует чемоданы. Его уже звали в Рим, где началась новая волна выступления за независимость.
— Полагаю, мне следует ехать вместе с ним.
— Но это означает окончательный разрыв со сценой!
— Понимаю, — согласилась Жозефина, — но рано или поздно в жизни женщины наступает момент, когда она должна подумать о себе. И потом, кто-то ведь должен распаковывать за гения его дорожные сумки.
Анна вздохнула. Этот выбор она уже сделала, и хотя Владимир не относился к категории гениев, вопрос перед нею в свое время стоял именно так: или жизнь с любимым мужчиной, или карьера…
Поблагодарив проводившего ее обратно домой Санникова, Анна отпустила супругов Боннэ, дав им оплачиваемые выходные, и прошла на кухню узнать, все ли Варвара приготовила к вечеру.
Писарев пришел даже раньше намеченного срока. Он был явно взволнован, хотя его возбуждение следовало приписать вожделению, от которого он сгорал, а никак не относить на счет страстности, которую испытывает по-настоящему влюбленный мужчина.
Он наглым тоном обратился к Анне, когда Варвара, с трудом удерживавшаяся от замечаний в его адрес, провела Писарева в столовую, где был накрыт стол со свечами и роскошным серебром блюд, и плавали ароматы кушаний, на которые расстаралась заботливая няня.
— Итак, вы, судя по всему, хорошенько обдумали мое предложение, раз решились написать мне.
— Как видите, — кивнула Анна, — я решилась не только написать вам, но и пригласила в свой дом, сделав все возможное, чтобы никто и ничто не могли помешать нам сегодня.
— Ни детей, ни слуг? — с подозрением спросил Писарев. — А как же эта старуха?
— Варвара не в счет, она стара, слепа и глуха, — улыбнулась Анна, стараясь казаться максимально убедительной. — И потом, она моя нянька и предана мне до мозга костей. Она скорее даст себя убить, чем позволит кому-либо вмешаться в мои дела, и никогда не станет обсуждать мои приказания.
— Похвально, — самодовольно хмыкнул Писарев, накручивая на вилку полоску тонко нарезанной копченой стерляди. — Таким образом, вы желаете убедить меня, что намерены идти до конца?
— Вы и сами знаете, господин капитан, — Анна пригубила из бокала прохладного шабли, — мое положение стало безвыходным. Муж пропал, его считают изменником и вором, что не позволяет мне вернуться домой, а значит, лишает возможности пользоваться всеми правами и привилегиями своего круга. У меня на руках двое малолетних детей, и впереди — только презрение и осуждение близких.
— Ужасная картина, — кивнул жующий Писарев.
— Как видите, у меня не остается иного выхода, как просить вас стать моим защитником, — Анна скромно опустила глаза долу, — и надеяться, что вы простили мне мою бесцеремонность, с какой я ответила поначалу на ваше благородное предложение о помощи.
— Но вы все еще хотите, сударыня, чтобы я стал защищать при разбирательстве барона Корфа? — Писарев цепко вперился в Анну пронзительным взглядом.
— Нет, у меня было время подумать. — Анна ответила ему кристально чистым взором, в котором не пряталось ничего, кроме холодного расчета. — И я пришла к заключению просить вас увезти меня отсюда. Подальше от всех этих проблем.
— Вас одну? — Писарев все еще не верил ей. — А как же ваши дети?
— Дети? — усмехнулась Анна. — Зачем они мне? У них есть дед, они еще могут заслужить, ввиду своей невинности, прощение Государя Императора и его цепных псов. У них еще есть будущее, но что ждет меня? Я не желаю идти в Сибирь за то, чего не совершала. Я мечтаю уехать. Например, в Америку, где можно начать новую жизнь. Вместе с нами. Таково мое условие.
— Условие? — не сразу понял Писарев.
— Именно так — условие, — повторила Анна. — Вы ведь хотите полностью владеть мною? Пожалуйста, я буду вашей, но не в обмен на защиту мужа, от которого у меня одни неприятности, а ради того, чтобы начать новую жизнь. Там, где это еще возможно.
— А вы не шутите? — несколько опешил от такого поворота событий Писарев.
— Ни в коем случае, — спокойно сказала Анна. — Я знаю, что, несмотря на прошествие стольких лет, вы все еще помните меня и питаете так и не угасшее желание. Я готова пойти вам навстречу, но и вы должны принять те перспективы, что ожидают вас в Новом Свете.
— Перспективы? — вздрогнул Писарев.
— Конечно, — продолжала Анна. — Вы детально описали мне при нашей первой встрече возможные варианты моей жизни при тех обстоятельствах, что сложились в связи с исчезновением моего мужа и денег. Так позвольте и мне спросить вас: а чего ожидаете вы в этой же ситуации? После вашего конфуза с пропавшим саквояжем вас не погладят по головке, хотя вы, вероятно, совершенно невиновны. В лучшем случае вас вернут в Россию и сделают мелким клерком где-нибудь в захолустье. В худшем — понизят в звании и отправят в армию. Неужели такой перспективы вы желаете для себя? И вы просто удовлетворитесь своей победой надо мной и позволите вашему начальству отыграться за все случившееся на вас? Ведь мой муж исчез, возможно, мертв, а кто еще стоял с ним рядом в тот злополучный день?
— Я должен поразмыслить над тем, что вы сказали, — пробормотал Писарев после весьма продолжительной паузы. — Но… если я намерен буду ответить вам положительно, то я должен получить от вас гарантию вашего участия во мне.
— Вы хотите сделать это прямо сейчас, здесь? — с легкой иронией осведомилась Анна и положила вилку на стол.
— Нет, что вы, — недобро скривился Писарев, — я бы хотел лучшим из приготовленных на сегодняшний вечер блюд насладиться в соответствующей атмосфере и в надлежащей последовательности.
— В таком случае, — кивнула Анна, — давайте сначала отужинаем, а потом перейдем к заключительной части наших переговоров…
Когда Писарев дошел до спальни, он уже почти ничего не соображал. От подсыпанного Варварой снадобья его повело, но он приписал свою слабость обильной пище и шампанскому, к которому от волнения прикладывался в конце ужина слишком часто. В спальне он еще пытался обнять Анну и даже потянулся губами к ее лицу, но потом рухнул на постель и отчаянно захрапел. И тогда Анна с Варварой принялись стаскивать с него одежду, оставив капитана только в одной длинной шелковой блузе с кружевными манжетами. Варвара при этом плевалась в сторону и отпускала разные ругательства, а Анна помогала ей, сжавшись от презрения и ужаса, что ей приходится делать такое.
Ночь они провели вместе — Варвара сидела на мягком низком пуфе рядом с кроватью и следила, чтобы Писарев не упал ненароком на пол и ничего себе не повредил. Анна же разделась до ночной рубашки — вдруг Писарев проснется и увидит, что она одета, и села и кресло у окна, стараясь не смотреть на этого мужлана, в беспамятстве развалившегося на постели — ее семейной постели, где они с Владимиром провели столько счастливых ночей. Ее сердце обливалось кровью. В надежде спасти доброе имя мужа и, возможно, его жизнь, она вынуждена была осквернить святое. Но иного выхода у нее не оставалось, и Анна мужественно переносила эту пытку — видеть, как какой-то недочеловек, подлец и вор мнет ее подушки и нежнейшее постельное белье и перекатывается с боку на бок на ее брачном ложе.
Наконец от усталости она заснула, точнее, провалилась в какую-то пугающую своей бесконечностью темноту, но длился этот кошмар совсем недолго (или ей так показалось?). Вскоре Анна почувствовала, как Варвара трясет ее за плечо.
— Просыпайся, Аннушка, ирод наш зашевелился. Пора тебе для него последнюю сцену разыграть…
Анна смутным взглядом посмотрела на нее и все вспомнила.
Очнувшийся Писарев увидел Анну рядом с собой — усталую от «ночи любви» и готовую на все ради него. Он, конечно, какое-то время взирал на нее с изумлением, пытаясь вспомнить, что из вчерашнего было в действительности, а что привиделось или приснилось ему. Но Анна искренним взглядом успокоила его: он был на высоте, и она ждала от него продолжения. Она была так красива — золотистые волосы спадали локонами на спину, рубашка с одного плеча была приспущена, обнажая прекрасное мраморное плечико, а сквозь тонкий батист просвечивал столь выразительный силуэт, что Писарев постеснялся подвергать сомнению подлинность увиденной им картины.
Наконец он собрался с духом, поднялся и попросил принести ему что-нибудь для похмелья, и Варвара, откликаясь на зов Анны, принесла капитану холодненького рассольчика — она и в Париже умудрялась делать все эти российские вкусности. Потом Писарев захотел освежить лицо — Варвара тут же подала ему свежее, мокрое полотенце, а Анна с равнодушным видом, какой и положено иметь женщине ее круга, стала за ширму одеться в домашнее.
— Надеюсь, вам не пришлось скучать сегодня ночью, баронесса? — осторожно осведомился у нее Писарев, натягивая брюки.
— Не помню, чтобы у меня было для этого время, — спокойно ответила Анна.
— Но вы найдете его для того, чтобы повторить все то лучшее, что вам пришлось пережить? — не унимался Писарев.
— Непременно, — сдержанно кивнула Анна, появляясь из-за ширмы. — Но только после того, как и вы ответите мне тем же.
— О чем вы? — не сразу понял Писарев.
— Я отдала вам самое дорогое и единственное, что у меня осталось, — самое себя, — холодно сказала Анна. — А теперь я желала бы знать, когда вы выполните свою часть нашего договора.
— Скоро, госпожа баронесса. — Писарев подошел к ней и попытался обнять. — Совсем скоро.
— Вот когда это скоро наступит, — Анна уклонилась от его поцелуя, — тогда и продолжим.
— Хорошо, — кивнул Писарев, как будто решился на что-то важное. — Не покидайте дом, я скоро вернусь. И постарайтесь собрать свои вещи — все ценное, о чем вы забыли упомянуть, и что наверняка припрятано у вас в укромном уголке. Когда я приеду, мы немедленно покинем Париж. Но запомните — только мы вдвоем, никаких нянек! Ясно?!
Писарев не мог поверить своему счастью — удача опять улыбнулась ему. А она, как известно, дама капризная и помогает лишь тем, кто проявляет завидное упорство и служебное рвение. А уж как он старался! Особенно в делах господ-гуманитариев, к которым начальство прикомандировало его под видом товарища по несчастью и оружию. Сначала там — в Петербурге, а потом уже здесь — в Париже.
Вот когда Писарев в полной мере осознал власть подметного слова. Все эти «кружковцы» — профессора да писатели, зеленые студентишки — оказались настолько наивны в самых простых делах, и, прежде всего, в вопросе доверия. Великие изобретатели правил конспирации, в своем кругу они расслаблялись и становились настолько уязвимы, что, имея прекрасно вышколенную память и зная отношения между ними, Писарев без всякого труда незаметно вносил в среду «политических» тени разлада.
Эту игру он даже любил. Она чем-то напоминала ему карты, где за столом самое важное — внимание. Хочешь выиграть — следи за партнерами, ненавязчиво, но цепко. У каждого из них есть свои приметы и знаки, которые продадут его с головой наблюдательному конкуренту. А потом — потом самое главное сбить игроков со следа и самому остаться «при сомнительных перспективах», внушив партнерам уверенность в том, что каждый из них держит джокера или туза в рукаве. И это самое важное умение — заставить игроков следить друг за другом, а самому между делом просчитать оставшиеся у них на руках карты. И когда каждый из них начнет подозревать каждого, когда игроки выберут весь банк и сбросят свой прикуп в надежде на удачу — нужно выложить свои козыри и позволить удаче приветствовать победителя звоном монет.
Точно так же Писарев вел себя и с господами из Петербургского университета, к которым был приставлен в то время. Он настолько вдохновенно вписался в атмосферу самого известного столичного политического кружка, руководимого слишком либеральным чиновником из Министерства канцлера Нессельроде, что вскоре стал там желанным гостем и другом многих из его членов. И никто из этих высокопарных борцов за гражданские права даже не подозревал, что молодой провинциал, вольнослушатель на историко-философском факультете, станет тем зловещим ядом, который отравит отношения между ними и в конечном итоге приведет к расправе над кружковцами.
Писарев умел тонко, словно между делом, внести сомнения в души своих «друзей». Он хорошо изучил их психологию и знал, что, в сущности, все они — люди глубоко порядочные и не станут перепроверять дошедшие до них слова, его слова, но переданные по такой длинной цепочке наушничанья, что установить источник происхождения сплетни просто невозможно. Разумеется, Писарев выполнял и роль обычного шпиона — слушал и передавал по начальству, что говорят в кружке, о чем думают, какие действия намерены предпринять. Но его главным развлечением было подтачивание обстановки изнутри, ибо он знал, уже понял, увидел результат своими собственными глазами — ничто, никакие репрессии или уговоры не достигнут того, что может сделать одна маленькая клевета.
А если их, этих «клевет», будет значительно больше?! Если на каждого станет приходиться по десятку болезненных душевных заноз, которые не проходят со временем, а, наоборот, прорастают зернами взаимного недоверия? Тогда заколосившееся из них поле окажется способным заслонить бывших товарищей друг от друга и непреодолимой пропастью лечь между ними и их прежними идеалами.
И сильнее всего душу игрока Писарева грели удовлетворенные наблюдения за тем, как споры о крепостном праве, свободе печати и гласном суде отступили на второй план, а обсуждения и встречи превратились в интеллигентские перебранки людей, подозревающих друг друга во всех смертных грехах: в симпатии к чужой жене, с которой произошла случайная встреча за границей на водах, в переманивании студентов, в подтасовке экзаменов и, наконец, в нечестной игре и доносах.
Писарев просто отводил душу, видя, как распался его первый кружок, поскольку все его участники окончательно перессорились между собою. Потом по рекомендации одного из бывших «товарищей» по кружковому братству он был представлен в круг следующий. Но апогеем его деятельности стал тот самый, которым руководил чиновник из Министерства иностранных дел. Он был горячим сторонником деятельных преобразований в обществе, почитателем господ Герцена и Белинского и пропагандистом знаменитого письма последнего. В этом послании Белинский яростно спорил с жившим в Италии писателем Гоголем, автором бессмертного романа «Мертвые души», о невозможности для России отказаться от самодержавной формы правления, нуждающейся в усовершенствовании и поддержке, но никак не в свержении и осуждении.
Выданных Писаревым господ-кружковцев не стали предавать публичной казни, а сослали на каторгу. Для Писарева инсценировали побег во время ареста, когда жандармы накрыли всех сторонников господина Петрашевского, и отправили в командировку за границу, где он одно время сопровождал повсюду месье Бакунина. Бакунин, сын мелкопоместного дворянина из Тверской губернии, уже несколько лет назад был лишен всех российских прав и заочно приговорен к каторге за свои воззрения. Он призывал к свержению любой власти с оружием в руках и всегда искал повод применить на практике свои карательные наклонности.
Писарев был знаком с господином Бакуниным еще по Петербургу, входил и в его кружок, но свою работу в нем посчитал недоразумением и бесполезной тратой времени. Кружок развалился и без его помощи, когда Бакунин, отличавшийся огромным себялюбием и неисправимой гордыней, вызвал на дуэль своего давнего друга и товарища по кружку господина Каткова, после чего вынужден был бежать в Германию, и уже безвозвратно.
Бакунин интересовал начальство Писарева, прежде всего, из-за своих связей с поляками. Однако революционное брожение во Франции на какое-то время переместило центр профессиональных интересов руководства капитана, и Писарев приехал в Париж, где негласно был подчинен ведомству Киселева, что означало для него повышение. Хотя на первых порах Писарев вынужден был делать в столице Франции то же, что и в столице России. Европа в целом потрясла его воображение настолько, что Писарев впервые стал серьезно задумываться о невозвращении.
Теперь-то он понимал, почему этот город и эта жизнь манили к себе русских, как магнит, и привораживали буквально всех — от родовитых дворян до высоколобых разночинцев. Писарев застал Париж и светское общество в самый разгар их цветения при Луи-Филиппе. Отверженный в силу своей профессии на родине, где он никогда не был завсегдатаем богатых салонов, и вынужденный вращаться в кругу «библиотечных крыс» из университета и чиновничьих кабинетов, во Франции Писарев получил приказ надзирать за русскими, принятыми в высшем парижском свете или что-то около того.
В его обязанности входило наблюдение за дворянами, попавшими во Франции под влияние католической церкви. Таких, как удалось выяснить Писареву, было немало и среди влиятельных и богатых дам, и даже среди сотрудников Министерства иностранных дел. Тут была, к примеру, жившая в Сен-Жерменском предместье госпожа Софья Петровна Свечина, чей салон считался центром обновленного католицизма и куда частенько во время своих командировок в Париж заглядывал весьма известный дипломат граф Павел Петрович Убри, тоже замеченный в симпатиях к иной вере.
Писарев обожал салоны и светскую жизнь и не хотел расставаться со службой, приносившей ему не только карьерный рост, но и огромное чисто человеческое удовольствие. И когда грянула революция, и прежний рай рассыпался в одночасье, как карточный домик, Писарев пришел в ужас, вполне отчетливо осознавая, что теперь ему придется вернуться туда, с чего он начинал, — в кружки, которые в Париже именовались более высокопарным словом «клубы», и куда зачастило большинство проживавших за границей русских либералов.
И поэтому, когда граф Киселев предложил ему выполнить важное государственное поручение, успешное выполнение которого может существенно продвинуть его по служебной лестнице, Писарев немедленно согласился. Поручение проходило по ведомству Министерства иностранных дел, а не III Отделения, а значит, в случае благополучного его исхода Писарев мог рассчитывать на перевод в этот круг блестящих особ и большой политики.
Но позже выяснилось, что его работа состоит в том, чтобы сопровождать министерского сотрудника, помощника Киселева, и нести за ним саквояж с неизвестным Писареву содержимым. За саквояж, как ему было наистрожайше сказано, Писарев отвечал головой. Конечно, дело оказалось совсем не такое, на какое он рассчитывал, и миссия отправлялась не в другое европейское государство, а в соседний квартал. Но, взяв себя в руки, Писарев все же рассудил, что это, наверное, лишь начало, и был готов даже такое незначительное поручение выполнить с максимальной ответственностью. А там, глядишь, его приставили бы и к более серьезному заданию.
Однако хорошее настроение улетучилось сразу, едва Писарев увидел чиновника, которого должен был сопровождать. Им оказался памятный ему барон Корф, заносчивый дуэлянт, который не только потрепал ему нервы во время своей отсидки в крепости, но и нанес оскорбление, публично ударив при их случайной встрече на одной из улиц Петербурга. Конечно, тогда Писарев и мечтать не мог, чтобы отомстить выскочке-барону, но теперь мысль о мести немедленно зародилась в нем.
Нет, у него не было никакого конкретного плана, когда они с Корфом отправились на ту встречу в трактире. Писарев видел, что барон узнал его, но виду не подал. Писарев помнил, что прежде Корф считался неплохим игроком, а значит, не стоило рассчитывать на то, что он тотчас выдаст свое отношение к сопровождающему. И в действительности это было Писареву на руку — давало фору во времени, чтобы затеять интригу, от которой Корф пошатнется, а быть может, навсегда распростится с карьерой и семьей.
Писарев прежде не встречался с Корфом в Париже, но догадывался, что тот живет здесь не один. Несколько раз в салонах мелькало знакомое лицо дамочки Анны Платоновой, артистки, которую на концертах звали мадемуазель Анни Жерар, а однажды краем уха Писарев услышал, как к ней обратились иначе — баронесса Корф.
Да, Писарев мечтал о реванше, но он не думал, что эта возможность предоставится ему так скоро. Вот уж воистину — пути Господни неисповедимы! Кто же мог предполагать, что не успеют они и двух шагов сделать по направлению к месту встречи с таинственным знакомым Корфа, как из переулка хлынет толпа вооруженных людей, и тихая улочка превратится в поле боя!
Честно говоря, не о такой смерти для барона думал Писарев, не такую картину рисовало его богатое воображение. Он представлял Корфа в кандалах, исхудавшего и кашлявшего кровью после допросов в подвалах III Отделения и жесточайшего этапа. Писарев желал своему обидчику медленной гибели — не столько физической, сколько общественной и моральной. Он хотел видеть его униженным, вычеркнутым из жизни общества, лишенным всех прав и надежд на будущее.
Но судьба распорядилась иначе. Последнее, что заметил Писарев до того, как толпа поглотила и увлекла за собою барона: его удивленное лицо и глаза, в которых читался призыв о помощи. Писарев видел, как Корф сопротивлялся давившим на него людям. Они наступали со всех сторон, и барон попеременно оказывался то среди вооруженных ремесленников, то среди обозленных сопротивлением солдат национальной гвардии. Однако вся эта вакханалия длилась недолго, и вскоре поток сражавшихся людей, дым от выстрелов и крики ненависти и боли поглотили Корфа. Писарев, успевший отступить в едва приметную нишу в стене, смотрел, закрывшись плащом, как солдаты идут по трупам и раненым, усеявшим своими телами злополучную улицу.
А потом он побежал — быстро-быстро, виляя, как заяц, и прижимая к себе данный ему на хранение саквояж. И лишь оказавшись далеко от места бойни, остановился у какого-то разграбленного и разбитого дома, где решил спрятаться и переждать, чтобы обдумать свои дальнейшие действия. Смерть барона — а в том, что Корф мертв, Писарев не сомневался — была для него полнейшей неожиданностью. Но вместе с тем его тревожила мысль о невыполненном поручении, от которого зависела его карьера. Хорошо еще, что ему удалось сберечь саквояж. «Да, кстати, — подумал Писарев, — а что же такое он охранял ценою своей жизни?» Писарев взломал печать на ручке, открыл саквояж и ахнул.
Вот это настоящая удача! Сумма денег, лежавших в саквояже, потрясла Писарева, и тогда, остыв через какое-то время от первого потрясения, он почувствовал невероятный прилив сил, мысли лихорадочно заработали. Писарев чувствовал себя графом Монте-Кристо, который волею обстоятельств оказался владельцем огромных сокровищ и теперь мог сам решать свою судьбу.
Поначалу Писарев собрался бежать — под шумок его не скоро хватятся, — но потом испугался. Нет, это слишком мелко и глупо. У него в руках оставались сейчас миллионы, так не лучше ли припрятать их пока, а исчезновение денег свалить на пропавшего, вернее, погибшего Корфа? Во-первых, он отомстит, а во-вторых, сам останется незапятнанным. А то, что ему удастся оправдаться, он не сомневался — опыт у него по этой части был огромный. И тогда он хорошенько закопал саквояж в развалинах дома, потом упал на землю и катался среди золы и грязи, пока одежда его и руки не покрылись коркой пыли и не пропитались запахом гари, и, лишь удовлетворившись результатом, с разбегу несколько раз стукнулся головой о стену здания. Несильно, конечно, но достаточно для того, чтобы голова, закружилась, затошнило, а на лбу выступила кровь.
Таким он и предстал перед графом Киселевым, красочно расписав минувшие события. Писарев был уверен: его авантюра удалась. Он хотел терпеливо дождаться завершения проверки, но тут появилась госпожа баронесса. И Писарев загорелся — реванш напрашивался сам собой. Вообще-то, если он и думал сначала о продолжении связи с вдовой Корфа, то только как о мимолетности. Хотелось просто покуражиться: пусть барон с Небес посмотрит, как Писарев развлекается с его красавицей женушкой в его же доме на супружеской постели. Но потом Анна высказала идею, запавшую Писареву в душу, и он серьезно задумался о ее словах.
Уехать в Америку с деньгами и с красоткой актрисой, к тому же еще официально — баронессой, и начать там новую жизнь! Писарев понимал, что, оправдавшись перед Киселевым и сделав Корфа ответственным за пропажу денег, он не снимет с себя всей ответственности, скорее — просто отдалит миг более серьезного разбирательства. Но свидетелей его проступку нет, деньги «пропали», поэтому вряд ли он будет наказан, однако вполне возможен вариант его возвращения в Россию. А этого Писарев уже не хотел.
Ему удалось обелить свое имя в глазах Киселева, пора было подумать и о себе. И предложение Анны пришлось как нельзя более кстати. Писарев решился — ночь, проведенная в объятиях баронессы, показалась ему чем-то фантастическим. Он не ручался в точности за все детали, но его воспоминания были полны необыкновенных ощущений и казались невероятно порочными.
«А почему бы и нет?» — сказал себе Писарев. Совсем неплохо иметь рядом с собой столь пылкую любовницу, которая может скрасить его быт и станет помощницей во всех делах. Писарев был уверен, что отчаявшаяся женщина способна на все ради спасения своей жизни. Тем более что она по рождению наполовину из простых, а в них чувство самосохранения всегда преобладало. К тому же актриса, которой не привыкать к переменам покровителя.
И поэтому, оставив дом Корфов, Писарев летел как на крыльях. В его жизни появилась цель, которая поможет ему подняться из вечной зависимости от настроения начальства или виражей внутренней и внешней политики. Отныне он станет самостоятельным и свободным — с деньгами и прекрасной спутницей. Он начнет новую жизнь в Америке — стране необыкновенных возможностей, куда съезжалось все отребье Европы, с легкостью распрощавшееся со своей прежней жизнью на континенте и ставшее процветающим.
Над саквояжем его взяли. Два дюжих молодца, служившие у графа в кучерах, внезапно заломили Писареву руки, и тот взвыл вдруг тонко и отчаянно от бессилия и злобы. Продала, стерва, продала! Гренадеры быстренько всунули Писареву в рот кляп и поволокли за собой в стоявшую поодаль карету без опознавательных знаков и больше напоминавшую полицейский «сундук», в котором возили арестованных. «Отличный камуфляж!» — успел подумать Писарев. В лучшем случае случайные прохожие решат, что здесь проводится очередная проверка с участием полиции, а значит, рассчитывать на сочувствие горожан ему не приходилось. Квартал этот считался небедным, и здесь жили те, кто пострадал от бунтовщиков во время февральских событий.
Между тем гренадеры тащили его под руки, делая вид, что подобрали пьяного, а Писарев все норовил упереться ногами в землю, зацепиться за выступы разрушенного дома и деревянные балки перекрытий. Но силачи не давали ему ни малейшей возможности удержать равновесие и упрямо влекли к черной пасти кареты, раскрытой в зверском оскале и жаждущей сожрать и его самого, и его мечты о светлом будущем.
И тут ему опять повезло. Выворачиваясь под рукой одного из своих охранников, Писарев успел заметить мальчишку-гамена, которых было много в те дни на улицах Парижа. Беспризорники и дети нищих кварталов продавали газеты по одному су, просили милостыню и подбирали остатки после разгромов, учиненных старшими. Писарев понял: силачи проследили за его взглядом и на мгновение отвлеклись от своего подопечного. И тогда он собрался, поднатужился и одним ловким движением ужом выскользнул из державших его рук.
На минуту силачи растерялись, первым делом обеспокоившись за судьбу заветного саквояжа, и упустили время. А его Писареву вполне хватило, чтобы добежать прыжками до угла, из-за которого выглядывал мальчишка-гамен. И когда тот вырвал у беглеца кляп изо рта, Писарев прошептал ему:
— Помогите, меня преследует полиция!
— Ты сражался на баррикадах, брат? — спросил мальчик, помогая ему встать.
Добежав до спасительного угла, Писарев споткнулся о край стены и упал, больно ударив левое колено. Писарев кивнул, не вдаваясь в подробности.
Гамен крепко пожал ему руку и затем свистнул в два пальца, пронзительно и резко. На призыв через мгновение отозвались какие-то тени, которые стали появляться буквально ниоткуда. И когда посланцы Киселева опомнились и бросились вслед за Писаревым, они вдруг оказались в опасном окружении. И потому, обменявшись взглядами, силачи решили отступить. В конце концов, они получили главное — деньги, а этот подлец пусть пропадает. И, семимильными шагами добежав до кареты, силачи прыгнули в нее и умчались восвояси.
Об этом конфузе своих подчиненных Киселев Анне не рассказал. Зачем волновать и без того настрадавшуюся баронессу? Ведь они добились того, чего хотели, — пропажа нашлась, и появилось объяснение исчезновению барона. Киселев уже немало разузнал о прошлом, связывающем Корфов и Писарева, и становилось очевидным, что вся эта история была капитаном подстроена. Поэтому Киселев явился в дом Анны с чувством выполненного долга перед нею.
— То, что вы сделали, баронесса, — с поклоном сказал он, входя в гостиную и целуя хозяйке руку, — воистину не поддается измерению в любых единицах вознаграждения.
— А я и не ждала благодарности в привычном понимании этого слова, — уставшим голосом откликнулась Анна. — Моя главная боль и забота — честь моей семьи и репутация моего супруга.
— Смею вас заверить — теперь ей ничто не угрожает, — кивнул Киселев. — Ваш муж оправдан по всем статьям. Благодаря вашему содействию нам удалось проследить капитана Писарева до тайника, где он прятал похищенный им саквояж с деньгами. И теперь преступник будет препровожден в Россию для того, чтобы предстать перед судом.
— Надеюсь, он не избежит наказания? — в голосе Анны послышалась озабоченность. — До сих пор этому человеку чудовищно везло и удавалось скрывать свою подлинную сущность и оставаться безнаказанным.
— Поверьте, у нас есть достаточно верные пути возвращения на родину, отступить от которых ему будет невероятно трудно, — заверил ее Киселев.
— Хотелось бы услышать от вас — «невозможно», — грустно улыбнулась Анна.
— Думаю, вы прекрасно меня понимаете, а говорить всегда лучше приблизительно и в общем, — усмехнулся граф.
Анна вздохнула. Все последнее время она с усердием уничтожала следы пребывания Писарева в своем доме. Сначала Варвара по просьбе Анны сожгла в печке на кухне постельное белье и рубашку, которой касался Писарев, а потом накипятила побольше воды для ванны — Анна хотела немедленно принять ее.
Позже пришли супруги Боннэ, а следом Санников привез от Жозефины детей, и Анна бросилась к ним с такой радостью, как будто не видела сто лет. Она обнимала и целовала детей, и слезы градом текли из ее глаз. Анна почему-то была уверена, что это — слезы радости. Она ни минуты не сомневалась, что больше Писарев не вернется в ее дом. Согласно плану, который они обсудили вчера с Киселевым, капитан, едва выйдя из ее дома, становился добычей, а охотники на живца, по словам графа, были у него отменные.
И вот Писарев разоблачен, в доме воцарилась привычная атмосфера. Не было только Владимира — где же он, где?! Анна отказывалась верить в его гибель, и была полна решимости продолжать поиски мужа.
— Однако мы еще не завершили то, ради чего затевали эту интригу, — напомнил Анне Киселев. — Вы должны связаться с месье Шервалем, передать ему деньги и получить от него обещанные документы.
Анна вновь вздохнула — она чувствовала себя такой разбитой, такой беспомощной. И только присутствие детей придавало ей силы и уверенности в себе. Но граф был прав: осталось еще одно дело, возможно, самое важное. И Анна понимала, что его нельзя отложить.
Согласно договоренности с Шервалем, настоятельно просившим ее стать посредником между ним и заинтересованными персонами на русской стороне, как это делал барон Корф, она под видом цветочницы снова навестила трактир на улице Каменщиков и оставила букет фиалок на окне, выходящем на улицу, что означало: готовьтесь к встрече, наши условия выполнены. Потом Анна отправила месье Боннэ с запиской на русском языке к Киселеву и вечером, преобразившись в служанку, направилась по уже известному ей маршруту через рынок, где ее подобрал скромно одетый господин в простой карете, больше похожей на полицейский «сундук» и не вызывавшей ни малейшего любопытства у парижан.
Подавая Анне руку и помогая подняться в карету, граф с обычной любезностью перекинулся с ней парой малозначительных фраз, но потом всю дорогу до места встречи они молчали. Напряжение в карете напоминало прохладный ветерок, предвещающий грозу: электрические разряды уже пронизали его, но до грома и молний было еще очень далеко. Анна сидела рядом с Киселевым, а сопровождавший их усач устроился напротив. Он оказался такой огромный, что вынужденно расположился на сиденье боком, иначе его ноги придавили бы колени и ступни его более хрупких визави. Чуть ранее назначенного часа карета остановилась за квартал до улицы Каменщиков в тихом и безлюдном переулке. Анна в знакомом камуфляже вышла из кареты с корзиной в руках — ни дать ни взять старуха-служанка — и заковыляла к трактиру. Шерваль уже ждал ее в комнате, нетерпеливо бродя из угла в угол. Он буквально бросился ей навстречу, и его глаза при виде корзины загорелись. Но Анна жестом остановила его порыв и предложила ему сначала показать обещанные документы.
— Но у меня их с собою нет, — развел руками Шерваль.
— Что это значит, месье? — гневно воскликнула Анна. — Вы затеяли какой-то обман?
— Ни в коем случае! — поспешил успокоить ее Шерваль. — Документы я оставил у одной знакомой, которая за определенную плату хранит их в своем сейфе.
— И вы полагаете, что теперь мы все вместе поедем к ней, чтобы забрать бумаги? — сухо спросила Анна.
— Нет, — покачал головой Шерваль. — Я хотел дать вам к ней записку, и вы сами сможете получить все.
— В таком случае, — холодно сказала Анна, — мы поступим следующим образом. Вы немедленно дадите мне эту записку, и один из моих спутников проследует по указанному вами адресу и привезет документы сюда. И лишь когда мы убедимся, что там все, что вы обещали нам, вы получите свои деньги, и мы расстанемся.
— Однако я полагал… — начал Шерваль, но Анна прервала его:
— Вы полагали, что я настолько наивна и позволю одурачить себя? Не выйдет, месье Шерваль! Вы останетесь здесь со мной до тех пор, пока я не получу подтверждения, что обещанные вами документы получены, и они те самые, которые мы ожидаем. А чтобы вы не придумали ничего другого или не решили напасть на меня, мы сделаем следующее…
Сказав это, Анна постучала по двери, и в комнату тотчас вошел громадный усач. Шерваль побледнел, от одного вида гренадера как-то сморщился и растерял весь свой светский лоск и самоуверенность. Потом он нехотя достал из-за обшлага сюртука сложенный вчетверо листок бумаги и подал его Анне, которая, едва заметив это движение француза, откинула полу плаща и подняла руку, сжимавшую пистолет.
— Имейте в виду: пистолет заряжен, а стрелять меня учил муж, один из лучших дуэлянтов в моей стране, — предупредила его Анна.
— Но вы совсем не поняли меня, мадам, — пролепетал Шерваль. — У меня и в мыслях не было обманывать вас и тех, кто стоит за вами. Просто я хотел, чтобы все побыстрее закончилось…
— Хотели побыстрее схватить деньги и убежать? — усмехнулась Анна. Конечно, она понимала: Шервалем движет жадность, но не могла позволить ему завладеть деньгами прежде, чем придет подтверждение от Киселева, что документы получены. — Не выйдет, вы слишком много наобещали! А мы, русские, хотя и доверчивы, но очень не любим, когда пользуются нашей добротой слишком беззастенчиво.
— Нет-нет, — заторопился Шерваль. — Пусть ваши люди проверят, бумаги на месте. Передайте это письмо мадам Коринне, что держит заведение на Пляс-Пигаль. Она мой давний друг и дама честная.
Усач гренадер не выдержал и хмыкнул, а Анна осуждающе взглянула на него. Не все падшие женщины продажны, по крайней мере, душою. Силач проглотил усмешку и, взяв из дрожащей руки Шерваля листок, скрылся за дверью.
— Напрасно вы не доверяете мне, — прошептал Шерваль после затянувшегося молчания. — Я действительно хотел взять деньги и немедленно уехать, но вы скоро убедитесь, что свое слово я держу. А чтобы вы окончательно успокоились, готов передать вам сейчас же заявление, в котором свидетельствую обо всех событиях того дня, когда пропал ваш муж.
Шерваль сунул руку за вырез жилета, и Анна предупредительно подняла пистолет на уровень его груди. Но Шерваль и в самом деле достал из внутреннего кармана конверт, развернул его и, подойдя ближе к лампе, стоявшей на подоконнике, прочитал текст. И, слушая его чтение, Анна едва не разрыдалась.
Она чересчур ярко и явственно представила себе этот день, который должен был стать торжеством исполненного Корфом поручения, а превратился в кошмар, отнявший у нее любимого мужа, разрушивший ее семейное счастье и едва не растоптавший честь их фамилии. Слезы застилали ей глаза, и рука, державшая пистолет, задрожала.
В этот момент Шерваль бросился на нее, выбил пистолет и стал вырывать корзинку с деньгами. Счастье, что в комнату как раз в эту минуту ворвался посланник Киселева и с силой ударил Шерваля ручищей по голове. Француз сразу обмяк и медленно мешком свалился на пол.
— Что? Что?! — Анна с замирающим сердцем воззрилась на усача.
— Все в порядке, госпожа баронесса, — откозырял тот от картуза, лихо изогнутого на его голове. — Его сиятельство велел передать, что все бумаги получены и соответствуют обещанию этого господина. Так что мы можем возвращаться.
— А как же он?
— А чего он? — пожал плечами силач. — Полежит немного, придет в себя и тоже отправится восвояси. Он уже сделал все, что от него ожидали. Пусть забирает свои деньги и катится куда подальше! Идемте, я провожу вас.
Анна кивнула и, подняв с пола упавший документ — свидетельское признание Шерваля, вышла вслед за усачом из комнаты.
А Киселев тем временем во весь опор мчался в предместье Сент-Оноре, где на улице Сен-Флорантен жила княгиня Ливен.
Дарья Христофоровна была женщиной во всех отношениях замечательной. Сестра шефа жандармов (по рождению Доротея Христофоровна Бенкендорф), она пятнадцати лет от роду вышла замуж за двадцатитрехлетнего военного министра графа Ливена, получившего в 1826-м княжеский титул, и стала фрейлиной великой княгини, а затем императрицы Марии Федоровны. Впоследствии вместе с мужем, переведенным в ранг посла, она жила то в Берлине, то в Лондоне, фактически выполняя за него дипломатическую миссию, которую на Ливена возлагали его государи — сначала Павел I, потом Александр I и, наконец, Николай Павлович, с коим состояла в (личной — по статусу, и служебной — по назначению) переписке.
Княгиня Ливен не отличалась красотой, но была невероятно умна и излучала столь энергетическое обаяние, что под его властью легко оказывались очень многие сильные личности мира сего. Ее обществом наслаждались великий Талейран и князь Меттерних, в числе ее поклонников был министр иностранных дел Англии Каннинг, а ее последним приобретением оказался премьер-министр Франции при правительстве Луи-Филиппа Франсуа Гизо.
Но Дарья Христофоровна не только соблазняла знаменитых и влиятельных политиков. Она самым активным образом участвовала в решении многих вопросов внешнего курса России. Княгиня превратилась в одну из ключевых фигур создания «Священного союза» монархических государств Европы, задуманного Александром I. Ее оценкам ситуации в мире и характеристикам, даваемым ею тем или иным политическим деятелям, доверяли не только Нессельроде и ее брат, шеф III Отделения, но, прежде всего, сами государи и их приближенные из числа придворных.
Сивилла дипломатии, как за глаза именовали княгиню, потеряв двух младших сыновей и мужа, последние десять лет жила в Париже, снимая у барона Джеймса Ротшильда особняк Талейрана, который банкиру после смерти министра продала его племянница и метресса герцогиня де Дино, урожденная принцесса Курляндская. Особняк этот стал на многие годы великолепным светским салоном, который приобрел всемирную славу и где за честь считали бывать короли и министры, выдающиеся государственные деятели и политики.
Увы, с бегством Гизо и крушением монархии Луи-Филиппа салон фактически перестал существовать, его слава закатилась. Княгине, которой к тому времени уже перевалило за шестьдесят, было тяжело перенести этот афронт, и она пребывала в депрессии, весьма сходной с той, что испытала после гибели мужа и сыновей и краткого возвращения в Петербург, далекий от той бурной жизни, что вела дипломатическая Европа. Женщина деятельная и волевая, она скучала без интриг и грустила в роскошном особняке, многие помещения которого имели славу «комнат переговоров», где решались судьбы стран и народов, и творилась История.
Княгиня чувствовала себя счастливой лишь в самом центре жизни — светской и политической. Она питала отвращение к жизни за городом и даже в страшные дни революции не покидала Парижа. Провинция и пейзанское затворничество причиняли ей нестерпимые муки, ибо больше всего на свете она боялась одиночества, которое с каждым днем приближалось все неумолимее и заставляло княгиню непрерывно жаловаться на судьбу.
От тоски ее иногда отвлекали визиты редких знакомых — из тех, кто еще не убежал из революционного Парижа в загородные имения. И среди ее постоянных посетителей был тридцатисемилетний граф де Морни, время от времени навещавший свою официальную «матушку» — мадам де Флао, жившую в Сент-Оноре по соседству с княгиней Ливен. Она тоже держала свой салон, но злые языки поговаривали, что приезды графа к названной маман объяснялись не столько родственными чувствами, сколько близостью «отчего дома» к особняку Талейрана, где жила княгиня Ливен, все еще не желавшая смириться с потерей своей роли в европейской политике.
И поэтому Киселев ехал к ней. Только княгиня могла придумать повод и создать обстоятельства для его встречи с де Морни в условиях строжайшей секретности, чтобы довершить миссию, порученную ему Нессельроде. Документы, предоставленные графу Шервалем, не имели цены, но были неотразимы для де Морни. И Киселев намеревался сделать последнему предложение, от которого тому трудно будет отмахнуться, а тем более — отказаться. Судьба и спокойствие государства Российского сейчас зависели от этой встречи, и Киселев был уверен: княгиня не откажется ему помочь.
Дарья Христофоровна встретила его любезно, но казалась не в настроении, будто Киселев отвлек ее от важного занятия. Однако она, вежливо кивая головой, выслушала его и на минуту задумалась. На какой-то миг граф растерялся, не понимая, чего ему ждать. Княгиня отлично умела себя держать: сохраняя впечатление внимания к просьбе собеседника, она ничем не выдавала своей заинтересованности в услышанном или хотя бы какой-то реакции на него. Ее улыбка располагала к себе, но кто знает, последует ли за ней ожидаемое продолжение?
Наконец княгиня опустила уголки губ, и сразу стал заметен ее властный взгляд. Черты лица обострились — тонкий нос задышал напряжением, щеки разрумянились. И граф поймал себя на мысли, что и в своем возрасте княгиня все еще весьма эффектна и может притягивать к себе, наверное, не только взоры. Он знал: княгиня регулярно посещала моды и купания, старалась как можно чаще выезжать на прогулки и вела весьма здоровый образ жизни, позволявший ей даже сейчас не просто прекрасно выглядеть, но и сохранять привлекательность, хотя и увядающую.
— Ваше сообщение, граф, — сказала княгиня, — должно подтолкнуть к активным действиям любого, кто предан интересам России. И я тем более не могу оставаться равнодушной к вашей просьбе, хотя ее исполнение, вероятно, потребует от меня некоторой откровенности.
— Надеюсь, эта жертва не окажется для вас чрезмерной, — вежливо ответил ей Киселев, не совсем понимая, о чем идет речь.
Княгиня между тем поднялась и, не обращая внимания на немедленно вставшего с кресла вслед за ней Киселева, проследовала куда-то во внутренние покои особняка. Через некоторое время она вернулась в гостиную и попросила графа пройти за ней. Киселев, бережно держа в руках пакет с документами, переданными ему Шервалем, прошел за княгиней в ее будуар и остановился на пороге — изумленный неожиданной картиною.
На диванчике у камина, расположившись там очень удобно, сидел граф де Морни. Он, конечно, старался казаться уверенным и держаться вызывающе, но Киселев мгновенно уловил смущение, которое де Морни пытался скрыть под маской светского ловеласа. Граф был немного взволнован, как будто его застали случайно, и некоторая взбудораженность прически и легкомысленность в наспех застегнутых пуговицах сюртука позволили Киселеву определить, что подозрения его не беспочвенны. И он еще раз подивился необыкновенной энергии этой удивительной женщины, по-прежнему державшей свою руку на пульсе истории. И, как он теперь это выяснил, не только на пульсе.
— Надеюсь, что представлять вас друг другу — излишняя трата времени, — улыбнулась княгиня. — А потому оставлю на некоторое время наедине в надежде, что вам удастся не просто удивить, но и обрадовать друг друга.
Она вышла, и первым воскликнул де Морни:
— Итак, что это за дело, из-за которого княгиня решилась жертвовать своей репутацией? Полагаю, не какая-нибудь безделица, которую мы могли утрясти с вами в другой обстановке в более приличный час и при менее сомнительных обстоятельствах?
— Для меня — уверен, да, и смею надеяться, что и для вас тоже. — Киселев с достоинством поклонился де Морни.
— Слушаю вас, — кивнул тот, меняя позу на диванчике и перекидывая ногу на ногу.
Киселев улыбнулся. Волнение де Морни делало его уязвимым, а любая брешь в его обороне была графу сейчас лишь на пользу. Киселев оглядел будуар и сел в кресло, стоявшее с другой стороны камина.
— Здесь, однако, прелестно, — промолвил он, как будто и не собирался ничего говорить де Морни.
— Послушайте, граф, — разозлился тот, — мы оба не юноши на стезе, называющейся политикой. Давайте не будем уподобляться манерам прошлых лет! Революция сделала язык переговоров более демократичным и конкретным. А потому не теряйте времени, рассказывайте, что за неотложное дело возникло у вас ко мне.
— Это не революция, — пожал плечами Киселев, — это торговля и рынок лишили политику очарования искусства и сделали ее предметом обычных биржевых торгов.
— И каковы ваши ставки? — цинично бросил ему де Морни.
— Ставка — ваша жизнь и жизнь вашего брата, — тихо сказал Киселев, и по его тону де Морни понял, что русский дипломат не шутит.
— Объяснитесь, сударь!
— Недавно в мои руки попал один документ. Он подробно описывает некий проект, авторы которого хотели бы добиться продолжения нынешней катастрофы Франции, довести ее до полного финансового краха и заставить народ призвать в Париж того, кто немедленно возьмет власть в свои руки и, прикрываясь революционными лозунгами, восстановит монархию.
— Интересное предположение! — сощурился де Морни.
— Предположение? — улыбнулся Киселев. — Нет-нет, у меня на руках все имена и цифры. В документе указано, кому и за что уплачено, хотя я подозреваю, что без воровства и здесь не обошлось — для предвыборной кампании такие случаи не редкость.
— А почему я должен вам верить? — напрягся де Морни. — И откуда я знаю, что это все — правда? И почему вы пришли с этими цифрами именно ко мне?
— Как я уже сказал вам, — словно маленькому, объяснил ему Киселев, — у меня на руках не только цифры, но и имена. И если они станут известны всем, то количество претендентов на депутатские мандаты значительно сократится. А вот у парижской полиции прибавится работы.
— Не знаю, о чем вы говорите, — де Морни блеснул недобрым глазом в его сторону, — по даже если бы такой документ существовал в действительности, то он уже давно находился бы вне Франции, вне пределов досягаемости — вашей или чьей-либо еще.
— А вот в этом как раз нетрудно убедиться, — усмехнулся Киселев, многозначительно постукивая пальцами по принесенному с собою пакету.
— Но почему я должен вам верить? — Постукивание костяшек пальцев по хрусткому конверту, казалось, приковало к себе внимание де Морни.
— Потому что я ваш друг, а не враг, — просто сказал Киселев, — и надеюсь, что ваша приязнь к России основывается не только на внимании к ее прекрасной половине. Насколько я помню, вы проявляете большой интерес к сахарному делу в нашей стране.
— А вот от этого места — поподробнее! — воскликнул де Морни. — Я люблю все сладкое.
— Это заметно, — съязвил Киселев, но, увидев, как капризно и сердито вздернулись брови де Морни, осекся и сказал уже более миролюбиво: — Полагаю, вы считаете мое предложение приемлемым для обсуждения?
— Пока я слышал от вас лишь сказки, достойные газетных писак. Но если вы намерены вести деловой разговор, вам уже пора перейти к конкретным предложениям и сообщить мне некоторые цифры.
— Тогда начнем, — согласился Киселев.
Он понимал, что попал в точку, — де Морни, конечно, догадался, о каких документах идет речь. И хотя мог только предполагать, каким образом о них стало известно русскому дипломату, прекрасно осознавал значение этих бумаг, если они будут объявлены. Даже если бы ему удалось доказать, что содержавшаяся в документах информация — сплошной вымысел, огласка сделала бы свое дело. Так случилось недавно с лидером рабочих коммунистом Огюстом Бланки, против которого был сфабрикован фальшивый документ о его якобы имевшем место в прошлом предательстве. Публикация в одном из либеральных журналов, известная как «Документ Ташеро» (по имени главного редактора издания), наделала много шума и послужила началом травли Бланки, которая, в конце концов, привела того к поражению на первых выборах и в дальнейшем разрушила его репутацию.
И теперь двум игрокам, карты которых были хорошо известны друг другу, предстояло обсудить все условия перемирия — хотя бы и временного.
В результате состоявшихся в доме княгини Ливен переговоров граф де Морни пообещал, что его брат не вернется в ближайшее время во Францию и в случае победы на дополнительных выборах, так как имя его уже было заявлено в списках, откажется от мандата (что, к слову сказать, тот и сделал). В свою очередь, русский дипломат выразил готовность содействовать продвижению маленького «сладкого» бизнеса графа на российском рынке, а документ был впоследствии (по выполнении де Морни своих обязательств перед русским правительством) уничтожен в присутствии княгини Ливен — сожжен в камине.
Куда делись деньги, отпечатанные де Морни, было неизвестно, но Франция успешно избежала кризиса, а правительство официально подтвердило свое невмешательство в дела соседних государств и отказало польской делегации в петиции выдвинуть революционные войска против России.
Отказ ратифицировать петицию, привезенную в Париж национальными комитетами Галиции и Познани и требующую немедленного выступления Франции в защиту восставших поляков, спровоцировал демонстрацию. На улицы вышли сто пятьдесят тысяч человек, весьма агрессивно настроенных и вооруженных, что позволило правительству ввести в действие генерала Кавеньяка, приверженца строгого порядка и полицейской дисциплины. Демонстрация позднее породила восстание, подавленное с примерной жестокостью, после чего стало очевидным, что революция захлебнулась.
За расстрелом рабочих последовала небывалая для Парижа жара и холера, от которой город опустел, и политическая жизнь получила временную передышку.
Де Морни и впредь оставался верен России, о которой позже говорил: «У этой страны много возможностей, и время работает на нее».
Анна же от этих проблем и забот большой политики была бесконечно, как ей казалось, далека. Она не приняла новое предложение графа Киселева вернуться домой. Анна думала только об одном и жила одной надеждой — найти хотя бы какие-то следы своего пропавшего мужа. И, едва оправившись от пережитых за последние дни потрясений, принялась за поиски Владимира.