— Зинку! Зинку! Зинку держите! — раздался пронзительный крик.
Вдоль больничного коридора, громко шлепая костяными пятками, пронеслась темноволосая спортивного склада женщина с мертвым окаменевшим лицом, за ней мчалась шумная ватага воинственных девах. Они вопили, хлопали в ладоши, гоготали. Зинка удирала широким шагом, узкие ступни тяжело бухали по крашеному полу, из горла вырывались жалобные звериные звуки, она словно звала кого-то на помощь, стонала, ухала, трубила отчаянно в потолок:
— У! — У! — У!
Исхудавшие руки застыли неподвижным крестом на груди, пальцы, сжатые в два кукиша, побелели.
— Держите ее, девочки! Держите! Навалит! Ох, сил моих нет! — горестно причитая, семенила за толпой медсестра с приготовленным шприцем.
— Зин-на! Зин-на! Не бои-ись!!! — вторила дружная толпа.
В конце коридора беглянка заметалась между стен, но здесь ее, наконец, настигли, повалили, придавили непослушное тело к дивану, задрали сорочку, оголили синеватую исколотую мышцу, и поршень шприца медленно выцедил содержимое в буйную кровь.
— Ну, все, тащите ее, девочки, привяжем, замучилась я с ней! — облегченно вздохнула медсестра.
Зинка, охмуренная дозой пронзительной боли, успокоилась, побелевшие кукиши снова судорожно улеглись крестом на груди.
— Гос-по-ди! Прости ты нас, грешных! По домам нам надо! По домам! — забился вдруг об монастырские стены пронзительный крик. Упала на колени Феня, высокая истощенная богомолка с кривыми дугообразными ногами и с переломанной, вывернутой наружу ладонью. На ее прозрачных, булькающих висках задрожали две тугие глянцевые аскариды — косички, перехваченные на концах рваными тесемками из простыни. Между ними лицо — страдание, лицо — желтый высохший крест — застыло в недоумении:
— За что нам это все, Господи? За что?!!
В другом конце коридора вдруг с придыханием разрыдалась маленькая толстушка Тамарка. Закрыла опухшее лицо руками, запричитала, задрыгала под стулом короткими ноженками, стоптанные тапки разлетелись в разные стороны.
— Не дури, что с тобой? — откликнулись любопытные в ожидании "кино".
— Мне братика моего жалко! Его марийцы в армии забили! Издевались над ним, как могли, все волосы пинцетом выщипали! Лысым пришел из армии! Ой, страшно-о! А — а - а!
— Тамарку в наблюдательную! — распорядилась подоспевшая медсестра.
Девчонки подхватили толстушку под мышки, затолкали в тесную, пропахшую мочой палату, навалились на крошечное рыдающее тело, привязали вонючими ремнями к железной кровати, подождали, пока бугристую задницу вдоволь наистязал немилосердный шприц, отхлынули полукругом от буйной:
— Успокоилась?
Тамарка, слегка оглушенная дозой, внимательно разглядывала любопытных, которые не расходились, и, похоже, ожидали представления. Вдруг, заметив нянечку, она очнулась из полузабытья:
— Теть Валь! Теть Валь! Иди сюда! Посмотри, что со мной татарка сделала! Иди — покажу! — она скинула одеяло, задрала сорочку поверх груди, развернулась поперек постели и широко раздвинула колени:
— Смотри! Сикель мне вырезала! Во время аборта! Изуродовала! К мужику ревновала! Отбить хотела! Видишь?
Нянечка подошла, заглянула между расставленных голеней, нахмурилась, вдруг сердито сплюнула и в сердцах удалилась. А Тамарка не унималась:
— Люд, посмотри! Тань, посмотри! Галь, иди, покажу, что татары делают! Я в Москву приехала, зашла в подъезд погреться, там тоже много людей собралось, потом вызвали милиционера. А кому я без сикеля нужна?
— Ой, горе мое! Коршунова убежала! Держите Коршуна! — запричитала санитарка, и все развернулись на крик.
По коридору во весь дух неслась голая сгорбленная старуха. Два пустых полуметровых чулка ее бывших грудей звонко шлепали по вздутому животу, костлявые ступни тяжело грохотали по дорожке.
— Держите ее, девочки! Дер — жи — те!
Прокуренная стайка девчонок вывалилась из туалета и рванула бабке наперерез:
— Стой, Коршун!
— Поворачивай назад!
Несколько сильных рук вцепились в голое тело, едва не отодрав кожу от костей, поволокли обратно. Беглянка сопротивлялась, упиралась в пол костлявыми пятками, что-то мычала беззубым ртом, вдруг додумалась, подогнула ноги в коленях, закачалась, повиснув на жестких руках. ее не удержали, и бабка грузно с громким стуком упала, свернулась клубочком, замерла, притворилась мертвой.
— А ну, Коршун, поднимайся, не хитри! — кричали девахи, пытаясь поднять старуху за подмышки, но "покойница", выскальзывала из цепких объятий, каждый раз громко стуча головой об пол. Вдруг чей-то крепкий кулак тяжело врезался в бабкину щеку.
— Уссалась!
— Вставай, тебе говорят!
Запахло мочой и адреналином.
— Противная! Мокрая! Обоссанная!
Еще несколько зуботычин обрушилось на доходягу, били смачно и с явным удовольствием. Но кожа старухи давно задубела от привычного обращения "Глупые, разве э т о настоящая боль? — казалось, думала она. Старуха беспомощно оглянулась на дверь столовой, замычала жалобно, тоскливо потянулась руками в сторону кухонных ароматов.
— Жрать хочешь? Не получишь! Опять навалишь в постель!
— Тащите ее девочки! Всех замучила! Горе мое! — причитала санитарка, то и дело всплескивая руками.
Лицо старухи украсили ссадины, на лбу выступила свежая кровь, из горла вырывалось змеиное шипение, пролежни над кобчиком треснули и намокли. Безжалостные руки дружно отодрали скользкое тело от пола, потащили к ненавистной палате. Старуха намертво вцепилась в дорожку, и та волнами потекла следом, оголяя холодный истертый пол.
— Отцепись, говорю!
Лысая головенка старухи подпрыгнула от удара как мяч.
— Тащи! Привязывай крепче! — суетилась санитарка.
Старуху вдавили в мокрую постель, иссохший зад с ободранными коростами утонул в ссаном пятне, костяшки иссохших рук затихли в ремнях.
Раздался громкий хохот. Длинная очередь к единственному исправному унитазу расступилась. Сквозь пестрые халаты протиснулась темноволосая женщина с широким оскалом выбитых зубов. Ее лицо освещала тихая радость, она то хихикала, то о чем-то блаженно бормотала под нос. Заметив рядом еще один унитаз по горло забитый дерьмом, она высоко закатала рукава и голой рукой, сначала по локоть, потом по плечо нырнула в зловонную жижу и принялась там, громко чавкая, копаться. Нервные тетки отхлынули в ужасе:
— Дура! Ой, дура, Хабибуллина! Да куда ж ты рукой — то?! Голой рукой в дерьмо!
— Тошно смотреть…
— Совсем спятила!
Но та, не обращая внимания на брезгливые рыганья, уже успела сотворить добро, прочистила и, хихикая, наблюдала, как сползает с растопыренных пальцев жидкая каша фекалия.
— Дура — дурой! — продолжали возмущаться нервные с безопасного расстояния.
Но вдруг кто-то тихо сказал:
— Не надо, не оскорбляйте, у нее сын в армии погиб. Из-за сына она здесь. Из армии не вернулся…
В этот день от Хабибуллиной, смердящей унавоженными рукавами, шарахались все больные. Она не могла отмыться. В кранах не было воды. Но это ее не расстраивало.
Целый день эйфория не прекращалась. Она что-то нежно лепетала, то ли гулила, то ли баюкала… Увидела меня, прервала на миг свой таинственный "рай", и только мне, доверительно, по секрету:
— Милиция тебя сюда, милиция!
Меня привезли в наручниках…
…Двое в штатском схватили у подъезда, затолкали в машину.
— Ну, блядь, — оскалился из глубины уазика участковый, — В дурдом отправим!
— Какое вы имеете право?! Отпустите сейчас же! — потребовала я.
— Заткнись, блядь! Все жалобы вспомнишь! — он завернул мне руку до хруста, до пронзительной боли в плече.
— Помогите! — кричала я, пытаясь дотянуться до дверцы, привлечь внимание прохожих, но двор мгновенно опустел…
А машина уже тронулась с места.
— По-мо-ги-те!
— Молчи, блядь! — легавый ударил под дых. Дыхание перехватило.
— Я тебя посажу! — выдавила я, но он снова ударил, схватил за волосы, накрутил на громадный кулак, рванул. Впервые в жизни я почувствовала близкое дыхание садиста. С каким наслаждением он выкручивал запястья, наворачивал кожу на кость, обрывал внутри сухожилия… Да… он отлично владел болевыми приемами подонков из спецшкол.
— За все ответишь!
— На, сука, получи! На, блядь, на!
В ментуре легавые отобрали ключи и паспорт, долго рылись в рукописях, обнюхивали каждую бумажку: "Это — что? Ру-ко-пись? А для чего?", потом завернули руки за спину, и колбасные пальцы толстомордого кобеля засновали по телу, заползли в карманы, выгребая наружу мелочь и варежки.
— Какое вы имеете право?! — протестовала я против неслыханных унижений, но в ответ заломили руки, придавили тяжеленными сапогами ступни и принялись прощупывать складки одежды.
— Немедленно сообщите об аресте прокурору! Вы даже не представляете, как вы все будете наказаны! Немедленно отправьте меня в травмпункт! Я требую засвидетельствовать нанесенные побои!
Вдруг в кабинет впорхнула невысокая пронырливая женщина:
— Вы требовали адвоката?
Это была адвокатесса Сорокина. Я — к ней выяснить: почему схватили, где санкция прокурора? Она прохладно выслушала возмущенный рассказ о незаконном аресте.
— Не понимаю — за что меня арестовали. Объясните хотя бы, что происходит?
— Я ничего объяснять не буду. Мы с Вами не оформили договор. Но можете написать прокурору жалобу о нанесенных побоях. Я передам.
Она протянула мне лист, я с надеждой схватила ручку, начала писать, умоляя вмешаться, разобраться, наказать зарвавшегося участкового… Вдруг появился следователь Жеребцов с какой — то писаниной в руках:
— Распишитесь!
— Что это?
— Протокол допроса.
— Какого допроса? Разве был д о п р о с?
С трудом разобрав мелкие каракули, я возмутилась:
— Что вы здесь написали? Мое признание? В чем? Я рассказала адвокату, как меня схватили и при этом зверски избили! Дайте бумагу! Сама напишу!
Но следователь со знанием дела протянул "допрос" адвокату, и Сорокина, как ни в чем ни бывало, черканула на листе подпись.
— Что же вы делаете?! Что там написано? Для чего подписываетесь за меня?
— Такой порядок. Если подследственный отказывается — допрос подписывает адвокат.
— Какой же вы адвокат? Понятно, зачем вас сюда привели!
— Мы с вами никакого договора не заключали! Я вам не адвокат, — гордо отпарировала она, и меня затолкали в КПЗ, где какая — то арестованная бомжиха тихо посапывала на полу под дверью.
Шершавые цементные стены, мрак, затхлость. Ни лежанки, ни стула — карцер. Мне оставалось только одно: ждать и надеяться, что во всем разберутся, и кому — то придется долго извиняться. Но прощения сволочам не будет.
…Дверь распахнулась, и на пороге появился подонок Венчев:
— Ну, все, сука! В Петелино тебя!
— В какое Петелино? За все ответишь, гад!
Рядом с ментовским выродком возникли еще трое ублюдков с палками и начали скалиться, гоготать и махать дубинками:
— У! Дебильная! Шиза! Блядь! Смотри — блядь!
— Охо-хо! В Петелино! Хо-хо!
Вероятно, они специально дразнили, пытаясь довести до определенной кондиции, но я была уверена, что подонкам скоро не поздоровится, и старалась не обращать внимания на дубинки, летающие над головой. Эти гады уже давно вынюхивали с какой стороны меня уцепить. Участковый замучил старух во дворе с просьбой "помочь милиции, не могут справиться", но даже старорежимные бабульки смеялись над потугами глупых ментов мстить за "правильные" статьи в их любимой газете "Новости".
— Ты, дочка, подписи собирала на митинге против "полигона", давай — ка мы всем двором подпишемся. Мы хоть и на пенсиях, а тоже в могилы не торопимся. Не надо нам здесь никаких мусорных заводов. Без того здесь чернобыль устроили. Не беда, что милиция крутится, расспрашивает, мы о тебе ничего плохого не знаем. Так и сказали ему: хорошая девка!
Старушки в сложных разборках с ментами всегда были на моей стороне. У людей старшего возраста в душе сохранилось больше ностальгии по светлым временам. На их памяти сталинские расстрелы родных и знакомых. Они свидетели реабилитаций и возвращения сотен тысяч ни в чем не повинных людей из гулагов. Зато достославные потомки — поколение из разряда забитых и поломанных пионеро — октябрят всегда более опасливы и осторожны в серьезных разборках с властью.
…Между тем гад Венчев приковал мое запястье к своему волосатому кулаку, и со злорадной ухмылкой потащил к машине…
Ехали долго.
Всю дорогу подонок сиял золотыми зубами и объяснял санитарам:
— Злостная хулиганка! На три года ее посажу! Пишет жалобы! В КГБ на нее дело завели! Мы давно за ней наблюдаем! Прокурор просил. Целый месяц выслеживал! Дома не живет! Еле схватили!
Отвратительно белел кулак с редкими потными волосенками, они усыпали запястье, как вытертые ресницы из промасленных глазниц. Ради смеха садист дергал за цепочку наручников и торжественно поглядывал по сторонам.
Вдруг наклонился к моему уху и ехидно зашептал:
— Хочешь — в попочку выйеппу?
— Сволочь!
— Приехали. Петелино. Вылезайте, — сказал шофер, и машина остановилась.
В кабинете две женщины что-то быстро записывали в толстенные журналы и, казалось, не обращали на меня никакого внимания. Вдруг появилась еще одна, шустрая в белой косынке, и сходу залезла мне в голову проверять вшей.
— Что вы себе позволяете?! Позовите главного врача! Пусть грамотный человек выслушает меня! — обратилась я к белым халатам, но в ответ услышала лишь громкое шуршание бумаг.
— Здесь нет врача! Дай-ка я тебе коготки подрежу! — снова засуетилась шустрая и принялась громадными ножницами выстригать ногти.
— Ай! — на пальце выступила кровь. Она срезала последний ноготь с мясом.
— Распишитесь, что согласны у нас лечиться, — одна из непрерывно строчащих женщин подняла голову над бумагами, сверкнула очками и протянула мне какой-то листок.
— Что вы сказали? Лечиться? С какой стати? Никогда не лечилась и не собираюсь!
— Не подпишешь — хуже будет, — пообещала она с угрозой в голосе, продолжая быстро что-то записывать в бумаги.
— Не подпишу.
— Сама виновата, — пробурчала она, скользнув по кабинету взглядом, и менты снова заломили руки.
Выгрузились возле мрачного облупленного здания, сложенного из красного кирпича. Менты, то и дело подталкивая сзади, повели наверх, на третьем этаже Венчев нажал на кнопку звонка, дверь распахнулась, и я очутилась в длинном душном помещении с бесконечным рядом кроватей. Толпа опухших, перекошенных, сонных женщин окружила нашу процессию. Поганенькая улыбка перекосила морду мента, кобелиные глазки заблестели и забегали по разномастным женским фигурам. Только здесь легавый снял с меня наручники. Сразу же окружили со всех сторон женщины в белых халатах, впихнули в тесную зловонную палату, где проворные руки в одно мгновение сорвали одежду. Я оглянулась. Кровати стояли вплотную друг другу, в них угадывались тяжелые очертания человеческих тел, грузных, неподвижных, ужасных в своей обреченности.
— Что происходит?! — пыталась я прояснить ситуацию, но опомниться не успела, как с меня в одно мгновение содрали трусы и бюстик, натянули казенную необъятную сорочку. Она мешком болталась на плечах, и сквозь рваный ворот я заметила, как по обнаженной коже побежали мурашки. Белые халаты стояли невдалеке и разглядывали меня с ног до головы. Их придирчивые взгляды напоминали взгляд портнихи на примерке. Точно так мастер издали рассматривает плоды своего труда и прикидывает, что где следует приметать. Да, сорочка была великовата…
— Подстели клеенку! — обратился один белый халат к другому.
— Какую клеенку?! — не дошло до меня, но объяснять не стали, и я поняла, что они вообще не слышат моих слов. Разговаривают только друг с другом. А меня, моих вопросов и претензий будто нет. Не существует таких, как я для них, и точка. Исчезла, растворилась в параллельном пространстве — и хрен со мной.
Между тем санитарки содрали с пустой кровати грязную окровавленную простыню, разостлали на матрасе оранжевый резиновый квадрат, застелили сверху то же самое грязное белье… Свежие, слегка подсохшие пятна обильных кровотечений санитарка пригладила руками, заправила края под матрас.
— Привязывать будем? — спросила она.
— Сказали, что буйная, надо привязать, — небрежно махнула рукой медсестра.
Я увидела в ее руках длинный черный ремень…
В моей душе словно что-то надорвалось. Я поняла, что обратного пути из этой жуткой комнаты не предвидится. Буйная? И кровь на кровати… Чья кровь? Кто здесь лежал? Почему не заменили белье? Потому что не боятся жалоб. Почему не боятся? Потому что нет разницы… Тот, кто здесь заживо сгнил в крови никому не сможет пожаловаться. Ни родным, ни прокурору. Так же будет и со мной. Я с этой грязью — по одну сторону жизни, а стервы в идиотстких косынках — по другую. Или даже не жизни — а смерти? Разве это больница? Понятно, что здесь творится. Об этом трубят все газеты. Лоботомия. Током выжгут мозг. Привяжут — и под напряжение! А клеенка — диэлектрик. Неужели здесь сейчас со мной случится непоправимое?
Сразу же пришли на ум скандальные случаи превращения здоровых людей в идиотов, вспомнились недавние статьи о всесильных психотропных, об электросудорожной терапии, после которой человек забывает не только свое имя, но и в туалет не может сходить по человечески….
Сердце сжалось от страха в маленький незаметный клубочек и покатилось в небытие… Меня потащили к омерзительной кровати, обляпанной чужой кровью. Кто-то недавно отмучился здесь… А теперь я… А теперь меня…
— Нет! Нет! Нет!!! Только не это!
Но окаменевшее от ужаса тело вмиг стянули ремнями и надежно прикрутили к железным перекладинам, я утонула в матрасе, пропитанном затхлым духом пыток и дикого отчаянья…
— Требую сообщить прокурору! — пыталась защититься пустозвонным символом справедливости, но в ответ услышала ядовитый хохоток:
— Прокурор в соседней палате. Далеко ходить не надо, — белые халаты внимательно смотрели на меня.
Я разглядела их лица. Ничего примечательного, седые волосы были аккуратно заправлены под косынки, серые глаза, истертые мылом щеки. Но эти женщины откликнулись на слово "прокурор"? Значит любят шутить, как нормальные люди с чувством юмора. А главное соизволили мне ответить, значит, можно им что-то объяснить, их можно уговорить, улестить, или напомнить, например, о последних скандальных статьях в газетах, о карательной медицине, о ментах — преступниках, о том, что перестройка требует жертв…
— Завтра мы тебе сразу двух наших прокуроров покажем, — одна из санитарок весело смотрела на меня, держась за спинку кровати, и переглядываясь с напарницей. Привязав меня, видимо решили, что "буйная" теперь не опасна и можно повеселиться.
— Завтра? Почему завтра? Я здесь ночевать не собираюсь! Немедленно позовите главного врача! Или заведующего! Кто здесь главный? Здесь есть грамотные люди? Кто здесь врач?
— А врач ушла! Придет только завтра!
— Развяжите! Умоляю! Никуда не убегу!
— А у нас тут все привязаны! Так положено!
И действительно. Справа и слева стали приподниматься на постелях какие-то страшные фигуры со вздутыми лицами, с неживыми глазами, провалившимися в пустые черепа, с бессильно упавшими руками вдоль окаменевших тел.
"Боже мой, я такая же буду? Зачем меня привязали? Лоботомия необратима", — крутилось в мозгу, а разбуженные женщины настороженно прислушивались, пытаясь понять, о чем я говорю с белыми халатами, и что отвечают мне.
— Вы не имеете права привязывать! Это запрещено! Вы хотя бы изредка читаете газеты?! Развяжите меня! — требовала я, и вдруг ко мне присоединилась вся палата. Завыли справа, заплакали слева, взвился к высокиму потолку волчий тоскливый вой:
— Развяжите-е-е!!! Отпустите!!!
— Ребенка верните-е-е-е!!!
— Гос — п о — д и — и! По домам нам надо-о-о!!! По домам!!!
— О — ой!!!!…О — ой!!!…О — ой!!!…
Вся палата взорвалась от невообразимых страданий.
На соседней кровати очнулось странное существо, напоминающее бритого круглоголовового китайского болванчика. Женщина озиралась по сторонам, кивала солидарно водянистой головой, мычала, пытаясь произнести что-то очень важное, но губы не слушались, невысказанная жалоба навсегда утонула под гримасой перекошенного лица:
— Оуй — оуй — оуй!
Я продолжала вразумлять непросвещенных санитарок, указывая на болванчика:
— Посмотрите, что вы делаете с людьми! Даже слова не может выговорить! Электрошок запрещен! Об этом пишут в каждой газете! Вы должны немедленно всех освободить!
— Бунт!!! Бунт!!! Бунт!!! — кто — то бухнул из глубины палаты.
— По дома-а-ам!!!
— Ребенка- а- а!!!
Общий надрывный вой перекрыл солдатский строевой рык:
— Слушай мою команду! Становись! Стройся! Я жена капитана! Завтра придет мой муж! Из дальнего плаванья! Он тут наведет порядок! Разберется!!! Стройся!!! Первый!!!…Второй!!!…Третий!!!…Сестра!!!… Сестра-а-а!!! Задница болит!!!… Аминазину мне!!!… Аминазину-у-у!!!
Появилась сестра с громадным шприцем.
И она подошла к моей кровати.
— Не надо! Вы не имеете права! Кто вам разрешил!?
— Врач.
— Но вы же сказали, что врач ушла! Вы сказали, что она придет завтра!
— Прописал врач, который принимал!
— Никакой врач не принимал! Не было там врача! Мне сказали, что не было!
— Был!
И вдруг я вспомнила равнодушную бесформенную тушу, тетку — кляксу над ворохом бумаг в приемной, которая ни разу на меня не взглянула, ничего не спросила, но сразу же потребовала расписаться за добровольное лечение и грозила, что будет хуже, если не распишусь.
— Не надо! Не смейте! Я нигде не расписалась! Это противозаконно! Вам придется отвечать!
— Держи ее!
Бездушные белые халаты навалились, прижали мои руки, ноги к кровати… Крупным планом перед лицом проплыло срезанное жало иглы. Всегда боялась уколов. Кто — нибудь заглядывал в рыло железных иголок? Они напоминают маленькие широко распахнутые пасти с острыми зубами по краям… Неумолимое жало вонзилось под кожу…
Га-ди-ны… га-ди-ны…га-ди-ны…
А рядом кричали и вопили возбужденные дикой сценой идиоты… Но их вопли были уже где — то вне моего сознания. Девять перекошенных криком лиц отодвинулись на второй план, и я осталась наедине с единственной надеждой, что завтра придет врач. Да, да… Именно врач. Завтра восторжествует справедливость, завтра участники немыслимого преступления будут наказаны. Я не псих, не дура. У меня, слава богу, уже три книги издано, а верстка четвертой лежит в кейсе, который у меня отобрали подонки-менты… В конце — концов уже не тридцатые годы, не семидесятые, не восьмидесятые…Уже можно….Уже нельзя…
Завтра… Завтра… Завтра…
Боже мой! Почему все кричат?
— Господи — господи — господи-и-и-и!!!
— Аминазину мне-е-е!!!
— Ребенка-а-а-а!!!
— Аминазину-у-у-у!!!
А психотропная отрава уже закипает в крови, убивает клетки мозга, парализует память…
… И выплыло лицо гебиста, искаженное криком:
— Вы работали на секретном заводе! Подписку давали!
— А причем тут завод?
— Вы давали подписку на пять лет о невыезде!
— Ну и что? Я никуда не выезжаю!
— А с к е м вы встречаетесь?!
— С кем я встречаюсь?
— Вы встречаетесь с Лазаревым! А он пытался забежать в посольство Франции, и был задержан! Вы читали его повесть о гомосексуалистах!?!
— Нет.
— Вы читали его стихи?!
— Не читала.
— Напишите объяснение!
— О чем писать?! Лазарева я видела всего один раз!
— Но вы же давали подписку! Вы работали на оборонном заводе! На "Мо-то-за-воде"! Я запрещаю вам встречаться с этой компанией! Вы давали подписку!…
— Но это всего на пять лет! Не больше!
— Вы давали подписку!…Вы давали подписку!…Вы давали подписку!…
— Не подпишешься — хуже будет… Хуже будет…
— Ужинать! Ужинать! Ужинать! — оглушили голоса, загремели тарелки.
В палату принесли на подносах еду. Больные оживились, задергались в ремнях, некоторым посчастливилось удобно спустить ноги с кроватей и поставить варево на колени. Они с жадностью набрасывались на еду, тянули худые руки к нянькам.
— Бери ложку! Бери тарелку!
— Это новенькая! Не давай яйцо! Не положено! Не давай, говорю! Ее в списке нет! Она еще не оформлена!
— Господи! Прости ты нас, Господи!
— Кто не будет есть — накормим через зонд!
— Задница болииииит, ни на каком боку не могу лежать! Первый! Второй! Третий!
— Отдай, Фенька, ложку! Отдай тарелку! Давай, говорю, спрячешь под матрас — врачу расскажу!
— Укольчики-и-и! Укольчики-и! — отвратительный пронзительный голос снова задребезжал где — то рядом.
Китайский болванчик, захлебнулся бормотаньем. Сгрудились пятна пустотелых лиц. Игла плюнула струйку в потолок.
— Не имеете права!
— Держи ее!
— Будешь дергаться — игла сломается и попадет в сердце!
Пока острый кончик
доплывет до сердца,
он подрежет вены изнутри
заточенным краем,
и хлынувшая мимо привычного русла кровь
превратит тело
в сплошной набрякший лиловый расплав.
Но никто за это не будет отвечать…
— Укольчики-и!
И снова…снова…снова…
Раздался телефонный звонок. Голос отца раскалил трубку:
— Что ты там затеяла!? Звонил зампредседателя КГБ! Министр здравохранения! В психбольницу тебя хотят отправить! Слышишь? Я просил, чтоб не был нарушен закон! Слышишь?! Зачем нам, старым, больным пенсионерам звонят по ночам? Ведь у меня уже было два инфаркта! У матери два! С работы меня сняли из-за тебя! Подумай о нас! Подумай о матери! Слышишь?! К нам больше не приходи! Никогда!
— Да, да, никогда, никогда…
Ни в какую психушку меня забрать не могли, не имели права, закон не позволял… Но все — таки ни с того ни с сего схватили, привязали, закалывают. А на дворе не психушечный застой — а разгар политических реформ, гласности и свобод…
(Увы, это был уже конец реформ, но тогда об этом никто не догадывался)
Менты и гебисты…Сволочи и сволочи… Два лица на одной игральной карте…
Один знакомый мне как-то сказал: "После оборонки тебя никогда не выпустят за границу. Неважно, что подписка всего на пять лет — до конца жизни запрет. А будешь права качать — упрячут в дурдом. Вот увидишь!"
И увидела… Встала в конец длинной очереди возле американского посольства. Анкет не хватило, но тут появился предприимчивый молодой человек, и всего за сто рублей всучил мне анкету. Я получила шанс навсегда избавиться от таких понятий, как КГБ, прокуратура, ГОВД, я могла бы уехать навсегда от непонятных угроз, намеков, провокаций, запретов на публикации, ползущую по следам клевету…
Но через четыре дня меня вдруг привязали к забрызганной кровью кровати в тульской областной психушке.
Как эта женщина кричит! Голосит всю ночь напролет:
— Не могу засну-у-уть!!! Сестра!!! Аминазину-у-у!!!
Только бы дотянуть до завтра. Завтра придет врач, и меня отпустят…
— Аминазину-у-у!!! Первый!!! Второй!!!Третий!!!
Что ж ей не поставят укол, если так просит?
— Пятый!!! Шестой!!!…Стройся!!!
… И всю ночь напролет — ослепительные больничные лампы впиваются в лицо, режут глаза, проникают в полусонное сознание, пытаются высветить тайные и преступные сны…
— Я против приема ее в Союз писателей. Она написала политическую повесть! Я бы даже сказал — памфлет. Но нужны ли нам памфлетисты? — высказал свое мнение член компартии, литературный стукач, графоман, коммуняка, подонок, каких мало. Партийный писательский фланг вдохновился:
— Раньше за такую повесть сразу бы расстреляли!
— Я ее книг не читал. И читать не собираюсь. Но я категорически "против". Она не достойна быть членом нашего Союза Писателей! — добавил субчик, щедро обласканный на тот момент комсомолом и обкомом.
— Вот вы, товарищи из обкома, сначала ее запрещали. А теперь мы и сами ее не примем. Лично я буду голосовать "против"!
— Да-да! Она нигде не работает!
— Кстати, почему вы нигде не работаете?
— А на какие средства живете?
— У меня все про нее спрашивают. Мне стыдно быть с ней в одном Союзе Писателей! Я — "против"!
— Итак, девятнадцать "против". И только пять человек "за"…
— Ой! Ой!!! Мой муж приедет! Развяжите! Развяжите!!! Первый!!! Второй!!!Третий!!!
— Товарыш началнык! У нее в сумкэ дневнык! Там все про Карабах написано!
— Слушай, ты простытутка! Ты всэх помныш с кэм спала?! Сколко тэбэ платылы?! Гдэ дэнгы прячэш?
— Днэвнык забэрытэ!…
— Нэт, я ее нэ был! Это она мэна ызбыла! Так точно!
— О-ой! О-ой! Умираю! Развяжите меня-я! Аминазину-у! Первый! Второй! Третий! Стройся!
— Она меня укусила! Ворвалась в квартиру с ножом! Избила мужа и зятя! Ножом! Ножом! Ножом! Ножом!
— Товарищи! Это воровка! Она украла из магазина гири!
— Весь город ее знает! Она против милиции стихи писала! Заберите ее!
— Подъем! Наблюдательная! Всем на анализы! Кал — в пробирку! Мочу — в банку!
— Вставай, иди, помочись! — кто — то растолкал меня, — Не хочешь? Катетером возьмем! Хуже будет!
— Теть Галь! Теть Галь! А зачем она мою банку взяла?
— Да иди ж ты, горе, возьми другую, не видишь — новенькая — не знает…
— Клизму кому? Клиз — моч- ку — у?
— У — коль — чи — ки — и!
— Это мои панталоны! Снимай!
— Чего захотела! У тебя же грязные были!
— Мои! Я помню — там дырка была! Снимай! Я врачу расскажу! Теть Галь! Капитанша мои панталоны взяла!
— Да, на! На!!! Возьми! Подавись, неряха! Скажи спасибо, что постирала их, грязнуля!
— Руку дай! — кто — то сквозь шум прикоснулся к моему каменному плечу, — Кровь надо взять из вены, — возле меня присела молоденькая медсестра с пробирками, — Дай другую руку! Здесь вены плохие!.. Не бежит кровь! Теть Галь! Принеси другую иглу! Кровь у нее почему-то не бежит! Не хватило на четвертую пробирку!. Она мяла и массировала мою руку, пытаясь выдавить вязкие капли, но игла давилась сгустками, словно засорилась…
— Теть Галь, кровь не идет! Давление, что ли упало? Не могу кровь взять!
— Да ты добавь кровь-то из других пробирок, поровну раздели — и хватит!
Медсестра медленно разлила кровь, проверила на свет, вынула иглу из вены, ушла, пару раз пристально оглянувшись…
— У — коль — чи — ки!
Возле меня замер шприц. Палачи совещались:
— Эту можно развязать… Не шевельнется…
Не шевельнусь? Я? Они отвязали ремни, отступили на шаг и наблюдали — что будет:
— А может, не надо больше уколов?
— Врач назначил!
— Но…
Несмотря ни на что, я свободна. Без ремней. Это плюс. Пусть палачи думают, что не шевельнусь. Мозги на месте. Мыслю — значит существую. Кома сковала только тело. Я слышу, думаю, все помню. И знаю, что нужно сделать, я помню, где дверь, где выход, и где мой дом…
— Завтракать! Кашу разбирать!
— Фенька! Куда же ты ложку спрятала? А ну, доставай! Ой, глядите! Четыре ложки украла! Под подушку спрятала! А еще в Бога верит! А еще молится!
— Господи — господи — господи…
— Ой, девочки, что я видела! Белый порошок в уколы добавляют! Что с нами будет! Что с нами делают!
— Бунт! Бунт! Бунт!
— Укольчики! Укольчики! Укольчики!
Снова всех привязали…
Только я без ремней. Но я поняла, что проиграла. Бесполезно притворяться, все равно уже не встать, никогда не выйти из кошмара.
Я превратилась
в мелкую отвратительную медузу,
лишенную спасительного моря.
Тысячи атмосфер
придавили к проклятой кровати,
к раскаленному песку,
к чужим пятнам крови,
к следам босых ног,
смешали с грязью,
с бешеным криком буйной Капитанши.
"Первый! Второй! Третий!
Мой муж вернется, он разберется…
Дайте аминазинуууу!"…
Чужой несломанный голос переламывал тишину. Сильный волевой крик будил умирающий разум, и как маяк задавал направление, в какой стороне просвет. Буйная Капитанша напоминала каждой раздавленной клетке мозга о праве кричать, требовать свободы, выть диким зверем, не сдаваться:
— Развяжите меня-я-я!!!
… "Полет над гнездом кукушки"… Был такой фильм…
Крупным планом лицо идиота…Человек под током…Амперметры, подключенные к мозгу… Дикие судороги…Убиение интеллекта…
Электросудорожная терапия. Превращение человека в ничто. В пустую оболочку, целлофан для мяса и костей… Зато, по мнению психпалачей, "помогает" при депрессиях….
Нет и нет! Не помогает — выжигает клетки разума, которые любят, ненавидят, волнуются, ждут, помнят о первом слове, первом шаге… Идиоты, которые разучились держать ложку в руках и до недр желудка разевают беззубые рты при виде каши, — вот они, здесь, рядом, на соседних кроватях…
Подбор оптимальных доз начинают с самых слабых разрядов. До того, как определят дозу, вызывающую припадок, больной испытывает невообразимое мучение. Электрический ток, пронзая мозг, возбуждает одновременно все эпицентры человеческих страданий. Вслед за этим следуют конвульсии, близкие агонии, эпилептические судороги, полное выжигание интеллекта.
Наиболее частые осложнения: вывихи нижней челюсти, плеча, переломы тел грудных и поясничных позвонков, бедра, осложнения со стороны дыхательной системы, пневмония, абсцесс легких, расстройство сознания и памяти, маниакальное состояние. После лечения наблюдается торидность (тугоподвижное мышление).
В 50-60-х годах применение электросудорожной терапии в клиниках страны резко ограничилось. Но в 70-х снова началось широкое применение преступного негуманного метода…
— Долой КГБ!
— Долой партократов!
— Долой ГКЧП! Долой Руцкого! Долой Хасбулатова!
— Свобода! Россия! Перевыборы! — скандирует площадь у Белого дома, и сразу уходят в небытие неразрешимые проблемы, тупые рявкающие рыла ментов, неприступные кабинеты прокуратур, бегающие глаза полураздавленных партгадин.
Все думали, что КГБ в жопе навсегда. Каждый был уверен, что красные флаги сожжены бесповоротно. Как легко и привольно дышалось на многомиллионных митингах. Страна сбросила цепи.
Тут же на площади, в стороне от бурлящей толпы, стоит невысокий мужичок с плакатом на шее. От холода он часто шмыгает носом, его скукоженное лицо выглядит по- детски обиженным. А на его плакате выстроились неровные строчки:
"Я сын Михаила Горбачева. За это меня все преследуют. Два раза травили ядом, сбили машиной. Медсестра — радистка, каждый день мучает меня, вмонтировала мне в задний проход передатчик и каждый день передает через него важные секретные сведения. Прошу мне помочь! Защитите меня от медсестры!"
К мужчине подходят, читают, но никто не смеется и не подшучивает над бедолагой. Раздалось несколько реплик в поддержку:
— Правильно написал! Давно пора их!
— Еще не то могут сделать!
— Они в очереди могут подойти и обычной шариковой ручкой уколоть, а человек через три дня на тот свет отправится, или совсем свихнется!
Никто и не думал выгнать несчастного или вызвать психбригаду. Стоишь — и стой себе! Все мы в чем- то не того… "Бедный шизик! — подумала я тогда, — Замучили в дурдоме"…И сама еще не знала, что и меня, бедную, схватят, привяжут, начнут стирать память…
Рядом китайский болванчик кивает бритой головой, дергает низкими бровями и бормочет непонятно что… А лицо у него — мое, тупое, перекошенное, дебильное, страшно опухшее от уколов, с заплывшими глазами, с непослушными губами, которых не разомкнуть… Ужасно представить себя с химическим желе вместо мозга. Но разве я теперь чем — нибудь отличаюсь от юродивой Фени, которая непрерывно бьет поклоны в подушку: "Прости меня, Господи! Отпусти меня, Господи!"
У нас — одна судьба и один враг на всех — плоская бумажная морда врачихи, которая не желает выслушать, но долго шипит вслед: "Не распишешься — хуже будет — хуже будет — хуже…"
А почему хуже? Если расписался — в своем, значит уме… А если отказался — докажут, что совсем без мозгов.
Га — ди — на.
— Укольчики-и-и!
Только бы никто не вспомнил обо мне.
Только бы никто не вздумал меня здесь искать.
Я окончательно потеряла рассудок,
мозг окаменел, и каждая мышца — кирпичик ненавистной палаты…
Завтра я, как Коновалова, задергаю бровями,
замычу, заулыбаюсь шприцу глупо и радостно…
Все хорошо. Все замечательно.
"У природы нет плохой погоды…"
Убитые клетки мозга не восстанавливаются.
Это факт.
— Коновалова! Не трогай новенькую! Не тяни с нее одеяло! Кому говорят?!
— Господи! Господи! — меня за плечо тронула Богомолка. — Врач уже ушла! Господи! Только что приходила! Всех посмотрела, а ты спишь и спишь…Колют и колют! Не могу шевельнуться! Господи — господи — господи!
— Уколь — чи — ки!
— Вставай, врач пришел, — растолкала меня Богомолка, — Вон врач! — она показала рукой на парня в белом халате. Он издали разглядывал палату.
Я, с трудом удерживая равновесие, подошла, открыла рот, но вдруг поняла, что язык перестал повиноваться, слова распались на слоги: — Доу…ктоуор…выу…пус….тие….те…тее…ме….ня…Яне…боль…на. яяяядоу…ктор…
— Что — что — что?! — он в ужасе глянул на меня и поспешно исчез.
— Да это не доктор, а практикант!
— Господи! Господи! Господи!
— Что ты к нему пристала? Он не имеет права!
— Укольчики — укольчики — укольчики!
И снова черное забытье…
А пусть… Я уже знала, что врач никогда не придет. Врачи приходят, чтобы лечить, а здесь не лечат — наоборот — превращают молодых сильных и здоровых в слабоумных инвалидов. Поэтому вместо врача здесь грубые руки, ядовитые иглы, да сплошной оглушительный визг:
— Укольчики-и-и-и!!!
Все женщины спят на животах, ягодицы свело от пронзительной боли, и только буйная Капитанша не спит — крутит в воздухе невидимый велосипед, да Феня Богомолка бьет бесконечные поклоны в подушку… А из угла палаты, не мигая, в упор глядит на меня то ли человек, то ли труп, выходец с того света, седая, худая, беззубая старуха с громадным фингалом под глазом и с кровавой ссадиной на лбу. Ее руки с болячками на локтях прочно привязаны черными ремнями к кровати… Но жуткий пронзительный неподвижный взгляд жив, он испепеляет каждую подушку, каждую простынь ненавистной палаты… Он жив, он горяч, он — ненависть. Словно дым по глазам…
Какими были эти несчастные женщины в прошлой жизни, я не знаю. Зато знаю, какая была я: сильная, смелая, уверенная… И вот оно, мое будущее — седая страшная старуха, немая, беззубая, сидит, не шелохнется в своем углу и — ненавидит, ненавидит, ненавидит… Бабка Коршунова… Фиолетовое избитое лицо, связанные руки… Но пальцы тайно рвут и мочалят впившийся в запястье ремень. Никто не замечает, что она снова готовит побег.
И я.
— Завтракать! Завтракать!
Снова подъем. Женщины просыпаются, тянут руки к еде, запихивают в бесформенные провалы ртов куски хлеба.
Одинаково движутся челюсти, глаза одинаково следят за жижой в тарелках.
Самое главное — притвориться, не ругаться, не выяснять, ни о чем не просить, не кричать, не плакать, не шевелиться, превратиться в тихую скотинку, послушного совка, в лужицу или плевочек, лишь бы снова не привязали, лишь бы — не током…
Неужели и я становлюсь перекошенной камбалой, замираю на дне безумного крика ("Развяжитте меняяяя!"),
настороживаю мутные глаза,
становлюсь тенью, ничем, исчезаю…
— Бери ложку! Бери кашу! Не будешь есть — вставим зонд!
Беру послушно тарелку, шевелю челюстью, глотаю пересохшим ртом…Лишь бы не зонд, лишь бы не ток, не ремни…
Какая правильная мысль: "Свобода — это осознанная необходимость"
Точно сказано. Большего не требуй. Осознай — и по необходимости сбегай в туалет.
Главное сохранить рассудок, уберечь мозги, выйти из проклятой палаты, запомнив каждый крик, каждый жест отчаяния, и особенно белые ненавистные ослепительные пятна, из которых проистекают не руки — а рукава, на которых прорисованы не лица — а безжалостные бумажки закулисных вердиктов.
(За что?!)
Вы, исполнители пыток, сами когда-нибудь задумывались: для чего прописаны медленные мучения, растворение живой плоти в кислоте сульфы? Или с какой целью производится цементирование мозга аминазином?
Боль — музыка, услаждающая души садистов. Клавиатура кошмаров подчиняется приговорам безддушных врачей, она апофеоз атрофированных чувств — психотропное чудо исторгнутых триолей — бемолей. Весь мир — оратория воплей, летящих к больничным потолкам, как верхнее до колоратурных страданий.
Я давно слилась с общим фоном,
не выпираю ни на сантиметр
из общего гама, крика, рыданий, подушек, простыней, веток, листвы… Словно маленькая гусеница — сучочек я — вытянула спинку и замерла среди таких же червячков…
Чер — вя — чок…
Меня сломали…
Меня уже нет… Поглядите… Проверьте…
Я не шевельну лапкой. У вас получилось…
Я исчезла… Мы все исчезли…
Разве — уже? И я — не я?
Га-ди-ны…
Только бы никто не заметил, что я без ремней,
Главное — выиграть время, сохранить хотя бы капельку разума, убежать… Вон та дверь иногда открывается… а за ней…
Палата взорвалась от криков.
— Я сама видела! Белый порошок в уколы добавили! Все видела! Ой! Ничего не вижу! — Ой! Ой! Ослепла я!
— И я ослепла!
— Туман! Ой, глазоньки мои!
Зачем я встаю? Куда иду?
Во рту пересохло…Пить…Нужно больше пить, чтобы с отравой справились почки. Пусть колют, я буду больше пить, и кровь очистится… Только бы никто не догадался, для чего я много пью. Главное спасти мозг… Вода с трудом проходит сквозь спазм в горле. Приходится командовать сведенным судорогой мышцам: еще глоток… еще…
— Иди на место! Хватит воду глотать! — санитарка уже спешила ко мне, — Тебе не положено выходить из палаты! Снова привяжем!
Но…мне…уже…ничего. не…видно…
Дурдом уплыл…
Вокруг — спасительная темнота…
темень…
темнотушечка…
Ничего не видно…
Голоса медсестер:
— Не нужно ей больше уколов…
— Назначено!
— Замерь давление…
— Надо сказать врачу.
Сначала они лишат тебя речи, потом перестанешь думать, не сможешь встать с постели…Ремни уже развязали. Но каждый мускул потерял свою силу и превратился в дряблую жижу…
Никогда не выйдешь из этой палаты…Никогда…
Все, что даровано тебе небом — отобрано здесь, среди ампул и пилюль. Вся твоя сила — твой разум — никогда не преодолеет силу нескольких кубиков отравы, которую без конца впрыскивают в кровь… Когда — то у преступников отсекали руки, отрезали языки. А в космическом веке палачи научились отсекать неугодные мозги и преступные мысли…
Рядом упала на колени Богомолка:
— Господи, защити Ты нас!
И я мысленно повторяю за ней: "Если только Ты есть! Помоги! Убери эти стены! Эти шприцы! Эти стоны! Эти крики всю ночь напролет!"
— Прости ты нас, Господи!!!
"Верни мой рассудок! Прекрати этот дурдом!"
— Господи! Господи! Господи!!!
" Дай мне другую судьбу! Измени все! Я еще молодая, я хочу жить, я хочу! Не лишай меня рассудка! Не дай умереть мне здесь, в этом позорном доме, в этой ненавистной палате!"
— Прости ты нас, Господи! По домам нам надо, по домам!
— У — коль — чи — ки!
— Развяжите меня-я-я!!!
И вдруг склонилась надо мной медсестренка:
— Потерпи, это — последний. Врач тебе отменила все уколы…
Я не верю в Бога, живущего на тучках и караулящего яблочки бессмертия, но если Бог — Слово, та вол-на, которая способна превратиться в бесконечный резонанс? И если в пространстве совпадут, как волны, два искренних "Прости", то где им предел?
И меня вызвали к врачу.
Богомолка дала по такому случаю свой халат, Коновалова протянула свои тапки, и санитарка повела меня из палаты по широкому коридору, мимо любопытной толпы и разлапистых листьев пальм.
— Жди. Врач позовет, — сказала она возле высокой запертой двери.
Я не помню, сколько стояла там, неотрывно глядя на гигантские тропические листья, и не могла надышаться невероятно свежим опьяняющим воздухом перемен… Вдруг дверь передо мной распахнулась, я очутилась перед высокой молодой женщиной, очень прямо сидящей за столом.
— Садись, расскажи, что с тобой случилось, как ты сюда попала?
Я открыла рот, пытаясь что-то сказать, но ни слова не смогла произнести. Боже мой, "как я сюда попала?" Они знают… И никто не узнает… Язык мой распух, и каждый звук эхом гудел в голове:
— Немогугоуговоуриуриить…
"Все — подумала я тогда. — Они сделали со мной то, что хотели. Они превратили меня в баклажан. Я уже никогда никому не смогу ничего рассказать. Они добились своего, и меня теперь никто здесь не найдет…И да-же больше, чтобы скрыть следы преступления, а разве это не преступление делать здорового человека глухо-немым? — они просто навсегда упрячут меня среди дебилов, — и скоро действительно никто и не различит… Разницы уже нет… никакой… "
— Не бойся! Это — "скованность". Э т о — пройдет! — прервала мое отчаяние врач и крикнула в коридор:
— Галя! Поставь ей…
— Неэт, неэ наадо! — возмутилась я.
— Это последний. Сразу все пройдет. Я тебе отменила уколы. Ты слышишь — отменила.
Мне выдали тапочки, халат и перевели из наблюдательной в коридор. После невыносимой парилки, словно в раю очутилась, но рай оказался в клеточку. Изобилие цветов на окнах не скрывало белых решеток рам, а входные двери открывались всего на несколько секунд, чтобы впустить — выпустить персонал. Клетку пыточной палаты заменили на просторную тюрьму бесконечного Коридора с длинным рядом кроватей, уходящих в бесконечность.
В тюрьме — отбудешь свой срок — и выйдешь на свободу. А дурдом прописывается пожизненно, и вместе с ним черный ледяной страх перед немилостью врачей и перед далеким распахнутым миром, который отныне списал тебя в расход.
И снова я в кабинете у врача.
— Расскажи, когда у тебя э т о началось?
— Что — началось?
— Когда ты начала писать жалобы?
Следующие вопросы буквально засыпали меня:
— Какая у тебя мать? А почему не работаешь? А вот тут какой-то журналист Рогов пишет, что ты собираешься выехать в Израиль…Собираешься?… А голодовка была? В деле написано, что у тебя "злостное хулиганство". Это же пять лет тюрьмы! А почему все соседи жалуются на тебя?…Как ты сюда попала? Ты знаешь — почему ты здесь?
Я была не в состоянии ответить на эти вопросы. Какое такое "Злостное хулиганство" А вот, Рогов, гебисткая сволочь, стукач и подонок. Рано или поздно разберусь с ним до конца… А насчет Израиля… При чем тут Израиль? Вспомнился гнусный крик подонка: "Жидовка, убирайся в свой Израиль… Гадины гебисткие…Суки… Упекли… Грозили, вызывали, делали вид, что не при чем. Вспомнился начальник КГБ Каширин, это он разбирался в конфликте с Роговым. Моя статья о гебистской цензуре (о нем же), которую он потребовал подписать на память, не обернулась взаимным примирением… Рогова после конфликта здорово повысили… вот мне запретили все публикации.
— Как я сюда попала?… Приехала из Москвы, вдруг около подъезда меня схватили, избили, санкции на арест не показали… Все-таки не сталинская эпоха! Отпустите!
— Если в деле нет санкции, я тебя отпущу… Выйди, подожди за дверью.
Пока врач листала уголовное дело, я была уверена, что не имеют права ни одной минуты задерживать меня здесь… В моей голове отчетливо сложился план мести. Только выйду — сразу пойду к прокурору, в оскву поеду разобраться, к журналюгам знакомым, всех подниму — но не оставлю сволочей безнаказанными.
Не имеют права!
Не имеют права!
Врач вышла из кабинета и, ни разу не взглянув на меня, совершенно забыв, что я жду ее резолюции об освобождении, заспешила по своим делам. Я догнала удаляющийся на большой скорости белый халат:
— Мы не договорили… санкции нет….
Но она высокомерно отрезала все мои "почему":
— Не проси! Есть там санкция! Есть! — больше она не стала ничего объяснять.
— Но?
— Что?! Снова хочешь?!… С н о в а?
Моя постель оказалась под роскошной пальмой. Это было излюбленное место блатной "малины". Компанию составляли самые молодые обитательницы Коридора: наркоманки, хулиганки, подозреваемые, изолированные от общества добропорядочных людей. Это была та самая пропащая "подворотня", на которую шикают старушки, фыркают домохозяйки, и мимо которой проходят на цыпочках гениальные чада со скрипками.
Дикие дебилы из "наблюдательной" продолжали выть и орать, но, казалось, что я была уже далеко. Милые густо накрашенные девчоночьи лица вернули меня из мира отчаянья в мир иного страдания — сострадания к грубости напоказ и агрессии ради защиты глубоко запрятанных нежных несовременных душ.
Возраст малины — от пятнадцати. И все — в радужном оперении импортной косметики. И у каждой — невыносимо печальные глаза.
Под пальмой собирались по утрам. Усаживались прямо на полу, делились новостями, махрой, сигаретками, шипели на вредных санитарок, насмерть впивались в крохотные зеркальца и пятачки теней.
— Вот, гады, легавые! Отсюда не убежишь!
— Экспертиза — это надолго…
— Правда, что ты двух ментов избила? — спросили вдруг меня.
— Я? Двоих?
— Мы видели, как тебя привели…
— Они говорили тут всем, что ты их избила… Поэтому тебя привязали и кололи… Здесь обычно так щедро не закалывают… Лекарства мало… Всем не хватает… Даже тем, у кого ломка — не дают.
Девчонки явно сочувствовали моему исколотому заду.
— За что тебя так? Что ты сделала? Говорят, ты что-то написала про начальника милиции?
— За жалобы сразу "паранойю" ставят.
— Теперь ты здесь не меньше двух лет будешь сидеть!
— Разве здесь тюрьма?
— Все подследственные сначала проходят экспертизу, если признают дурой — здесь останешься. А признают умной — в тюрьме будешь сидеть.
— Вон там, видишь, бегает Валька, мужа топором ебанула…
— Подследственных гулять не выпускают, никаких свиданий нельзя.
— В тюряге лучше. После нее вся жизнь — впереди.
— Если сюда попадешь — до смерти не расстанешься.
— Ленка за поджог уже два месяца здесь сидит. Скоро ее на суд увезут… И тебе сиде
От уколов у Поджигательницы дрожат руки, лицо здорово опухло. От аминазина, или еще какой неизвестной гадости она сильно заторможена, сонная, вялая, но взгляд светлых глаз непримирим:
— Я убью его! Все равно убью. Пусть не сейчас, пусть через шесть лет, когда выйду на свободу, но ему — не жить! Он хотел меня изнасиловать, избил, пинал ногами, изрезал спину лезвием. Я убежала в ванную, закрылась и два дня сидела там в крови. Он умолял простить, но я вышла, когда в квартире осталась одна его мать. Это все происходило при ней! Я за нее заступилась, а он перекинулся на меня! Она все видела, но молчала, боялась слово сказать! И в милиции молчала! А как же! Любимый сыночек! Не-на-ви-жу!
На ее спине и шее, розовеют глубокие шрамы…
В тот злополучный день она поднялась по темной лестнице подъезда, вытащила из пакета большую банку с краской, плеснула на дверь, поднесла зажженную спичку… Когда дверь прогорела, она легко вышибла ее ногой, вошла внутрь, обильно полила краской изношенный диван, кровать и даже телевизор.
Не скрывалась. Не бегала от ментов. Три месяца сидела в тюрьме. К ней относились намного лучше, чем к остальным, всего лишь раз брызнул на нее мент "черемухой", а вот другим доставалось покрепче… Да еще вспоминается случай, когда на медосмотре отказалась догола раздеться при дежурном. Парень был молодой, уставился во все глаза, козел. Вот тогда ее и укротили баллончиком, а потом обрили под ноль.
Волосы немного отросли и торчали из-под ноля жалким колючим ежиком…
Да и сама Ленка, маленькая, но ершистая — только тронь!
Девятнадцать ей исполнилось в тюрьме.
В шестом классе она писала неплохие для своего возраста стихи, в которых были и "поющие звезды", и "златоглазая ночь", и доверчивая мечта о первой любви…
— Определят: дура я или умная, — говорит она. — Шесть лет сидеть или только год лечиться. Но лучше срок в тюряге отбыть, чем здесь гнить! Там, в тюрьме, и люди все умные… Пусть — убийцы, воры, но с ними есть о чем поговорить. А какие песни хорошие поют! Здесь любой сойдет с ума.
— До чего я девку эту не люблю! — воскликнула Проня, глядя в упор на Ленку.
— Кого не любишь? — завелась та.
— Да тебя, тебя, рожу твою бесстыжую не люблю! Бритая! Чего бельма выпучила! Где мои колготы?!
— Какие колготы?
— А вот такие!!! — и Проня с размаха заехала кулаком по лицу.
Началась драка. Прибежала медсестра, схватила Ленку за рукав:
— Снова драку затеяла? В наблюдательную захотела?
— Она не виновата!
Но Проня взвизгнула:
— Знаем эту бритую! Пусть на уколах полежит!
Мое заступничество спасло Ленку от экзекуции. В наблюдательную она не хотела. Ей пришлось пройти там полный курс лечения.
— От уколов скованность. Мозги еле шевелятся.
— Постарайся не обращать внимания. Ты же видишь — специально провоцируют.
— Но как не обращать внимания — если в морду бьют!?
— Ты еле ходишь…
— Пусть закалывают! Зато я притворяться, как ты не могу!
Так, я, значит, притворялась… Она видела насквозь, что творится в душе.
Ленка воспитывалась в интернате. А пацанская мораль проста: бегают с жалобами к ментам лишь козлы. Самосуд — единственный разумный выход из любого конфликта.
Месть — это закон. Есть руки — души, есть зубы — кусай, умри, но отомсти.
— Правильно сделала! — единогласное мнение девчонок, — Сама отомстила, не побежала к легавым пидорам!
— Противно у мусоров просить защиты.
— Молодец, — единогласное мнение Малины.
— Подумаешь — психушка. Годик посидишь на таблетках и выйдешь на свободу. Да и пенсию дадут! Наташке — Малолетке всего два месяца осталось — и прощай Петелино!
— Это, блядь, если суд здесь назначит лечение. А с поджогом, блядь, держат не здесь, а переводят в спецотделение. Для особо опасных, блядь. Там охрана с собаками. Не знаю, чем колют, блядь, но воют там здоровые мужики с утра до ночи!
— Да, — вздохнула Ленка, — Врач сказала, что меня туда переведут.
Ленка…
— Ты только с Наташкой Малолеткой не связывайся. Она здесь самая дикая. Со всеми дерется! Из- за нее всех привязывали, предупреждает Ленка…
… А Малолетка смотрит на меня с другого конца Коридора, покачивается в такт ритмичной мелодии из радиоприемника и улыбается…
Ей всего пятнадцать. Все неприятности из-за полноты. Обожает дискотеку, а там затретировали. Однажды пошла на танцы с ножом в кармане, оскорбилась на "жирнягу" из уст "королевы", ударила по руке. За это ее признали невменяемой, определили в дурдом. По возрасту ей полагается детское отделение, но папа жертвы оказался влиятельной особой, и Наташка получила место не по возрасту.
Сначала ее немилосердно закалывали. Курс принудительного лечения намеренно состоит из болезненных процедур. Сульфотерапия или "сульфазин" — ежедневная невыносимая пытка, которую не по наслышке проверил на своих обожженых ягодицах каждый заключенный в Петелино. Можно ли вылечить больного "сульфой"? Больше всего это походит на экзекуцию, а не на лечение. В наблюдательной Наташка дико орала, выла от боли, ее пожалели, отменили "сульфазин", но она два раза убегала, ее отлавливали с милицией и снова привязывали в наблюдательной. И лишь когда ненавистные уколы заменили таблетками, Малолетка смирилась с приговором, перестала убегать, превратилась в ревностную помощницу персонала.
Горе тем, кто вздумает сбежать из наблюдательной. Она помогает отлавливать и связывать буйных, работает в мойке, таскает увесистые мешки с хлебом и ведра с едой. Она исполнительна, и всегда на подхвате. Срок наказания истекает через два месяца, и на ребячьи проделки медсестры давно перестали обращать внимание. Ребенок все — таки. Пятнадцать лет.
— Ничего себе — ребеночек! — возмущается Поджигательница. — Плюнула мне в кашу, и меня же после этого привязали в наблюдательной, кололи, блин, до потери пульса.
Самое страшное здесь слово — "наблюдательная". В нем — дикий животный ужас унизительной несвободы, когда тебя вдруг привязывают ремнями к постели, а рядом воющие, ноющие дебилы с пустыми лицами и с черными перекошенными ртами. Никому в этом месте до твоего крика и страха дела нет.
Наблюдательную и черных ремней боится здесь каждый. Это — карцер, место пыток. Каждый на своей шкуре познал власть дикого ужаса при виде иглы с кислотной каплей на конце.
Наблюдательная — наказание за побег, за драку, за непослушание, за громкий смех, за плач, просто за слезы, короче за любую аномалию в поведении, которая выпирает из общего монотонного фона…
Страх сдерживает дремучие страсти, но перемалывает их в тайную жгучую ненависть к палачам. Инстинкт выживания объединяет разношерстную публику в касты, которые позволяют притереться к экстремальным условиям. "Бывалые" учат новеньких, как ходить по коридору или правильно заправлять кровати, чтоб не попасть на "сульфазин". Бесценны тайные знания о том, что можно курить, когда кончилась "махра" или, как успеть с мальчиками во время походов за обедами.
— Девоч-ки-и! Таблеточки-и-и! — кричит сестра, и весь Коридор поспешно выстраивается в длинную очередь, некую пародию на уродливый быт за стенами психушки. Больные переминаются, медленно продвигаются к столику с пилюлями, пьют их не в понарошку. Очередь — за лекарством единственное напоминание об отобранной свободой жизни, по которой — тоска…
Таблетки получают все, кроме меня и Люды Брыловой. Мы с чувством превосходства поглядываем в сторону дурацкой очереди. Кто пьет дерьмо — тот признанный дурак. А их здесь немало.
Брылова тоже на экспертизе. Побила старика — вахтера, когда тот отказался ее пропустить в ресторан, схватил за шубу, надорвал подол… Из — за испорченного меха не сдержалась, досталось наверно здорово старику от крупной девахи. Экспертизу она проходит в психушке добровольно. Ее привезли мать со следователем. Девчонки жалеют нежадную на сигаретки девчонку:
— Мать работает на торговой базе, все мальчики знакомые — фирмачи, а сама попала сюда, как последняя дура! В этом году всем уголовным женщинам будет амнистия, а психбольным — лечиться два года!
— Да, блядь, заразы! Перестаньте орать! Уши, блядь, растрескались! Убъю!!! — это наводит порядок негласный главарь малины Ленка Зозуля. Ей всего семнадцать, но она прошла уже все стадии экспертизы и принудиловки. У нее сосудистое заболевание мозга. Здесь она лечится, работает и живет. Дома батя — зверь, поэтому после принудиловки осталась в петелинском монастыре навсегда. Вкалывает за мужика — верзилу, ей доверяют сопровождать больных на медосмотры, от нее не убежишь. Ленка здесь самая живописная. У нее низкие насупленные брови, пухлые детские губы. Широченная морская походка. Хмурый юнга на корабле, наш атаман, крутой пацан, только в халате.
Иногда у нее дтко болит голова, и никакие лекарства не помогают, поэтому вместе с санитарами из мужских отделений ищут новое сильное средство, смешивают содержимое разных ампул и пробуют суррогаты на крысах.
— Вчера, блядь, парни поймали крысу, в сонную артерию накачали какой — то дряни… Не подохла, блядь, жива осталась, ползает…Завтра, блядь, себе накачаем, тоже не помрем.
— Ой, видеть эту шушеру не могу! — воскликнула громкоголосая широкоплечая Проня, ворвавшись в туалет, — Снова сидят! Курят! Матерятся! "Девочки" называются! А еще из города! Нет, у нас в деревне таких не бывает! Так бы и влепила по рожам!
— Иди- иди, — сжала кулаки Малолетка.
— Бля — адь… — процедила сквозь зубы Зозуля и сплюнула себе под ноги, — Достаешь, сука.
Проня поспешно удалилась, и весь Коридор проснулся от ее громогласного крика и жалоб врачу:
— Курят и курят! Дышать нечем! У нас, в деревне, слава Богу!
Блатную малину боялись все больные тетки.
Ко мне то и дело подходили доброжелательницы и предупреждали:
— Не разговаривай с плохими девчонками, не связывайся! Это же убийцы! Воровки!
— Видишь, вон та, маленькая, — из банды!
— Ненавижу ментов! — говорит маленькая Люда, — Лезут, цепляются, гады! Один меня избил, ударил палкой по голове, начал писать протокол, а я ему говорю: "Ты, гад, меня, беременную, палкой по голове бил! Будет выкидыш — посажу!" Он весь позеленел, побледнел, изорвал писанину и как заорет: " Ладно, сучка, проваливай!"
— А ребенок?
— Какой после этого может быть ребенок? Муж одного мента посадил, так они еще больше забегали, вцепились насмерть, довели и меня и мужа, брата посадили…Отец умер от инфаркта, я запила. Не могла видеть это каждый день.
Она удивительно походит на знаменитую Марианну из популярного сериала, только слишком хрупкая и прозрачная. Но голос как железный: "Ненавижу!"
Сюда ее привезли без сознания. У нее было алкогольное отравление. Три дня она лежала под капельницей при смерти.
А у меня они колготы украли!
— Лифчик утащили!
— Полотенце исчезло!
…Наркоманке устроили шмон. Перевернули постель, тумбочку, но ничего не нашли. Целый день она дулась на теток, сидела красная, обесчещенная неслыханными подозрениями, но гордо, назло всем, распевала на весь коридор:
— Воровка я, воровка…
Ей всего семнадцать, но здесь она уже во второй раз. Пришла сама, чтобы снять ломку. Уверена, что скоро снова сюда попадет, потому что муж все равно заставит колоться. Наркотики стоят очень дорого, поэтому идут воровать на рынок
— Фарцу не жалко! У этих красть можно! Они — у нас, а мы — у них! — рассказывает она, расчесывая свой золотистый хвост. Все происходит по сценарию: она, фирмовая девочка, подходит к какому- нибудь лоху, знакомится, пленяет, а в это время происходит "экспроприация".
— Муж без меня красть не ходит, не получается у него. Вчера мою песцовую шапку и дубленку уже продал. Так и надо мне. И муж мой — вор, и сама я — воровка!
— Девочкииии, на прогулку! А ты куда? Тебе — нельзя! Ты — под арестом.
-------
Вдруг подошла Брылова, бледная, глаза вне орбит:
— Тань, ты знаешь, ч т о оказывается?
— Ч т о?
— Они каждый день за нами наблюдают, и все записывают в журнал. Сегодня меня попросили расчертить, а я смотрю: там все про нас. И какая — ты, и какая — я, что делаем, как едим, как ходим…С кем общаемся. И про меня записали, что курю, а про тебя, что общаешься с Поджигательницей и Наркоманкой…А еще…
— Что — е щ е?
— Что ты — "задумчивая".
— И что?
Брылова сочувственно молча смотрела на меня, словно хоронила.
Положение не из простых… Если в журнал записывают негатив, значит, быть задумчивой — плохо?
— Да что — невропатолог! Ты психолога пройди! Там такие вопросы на засыпку задают! — предупредила меня бывалая Поджигательница, которая прошла все стадии экспертизы.
— Какие вопросы? Для чего?
— Чтобы проверить: дура ты или умная. Например, спрашивают, что такое "устье", или просят нарисовать "радость"…Или запомнить и повторить десять слов… Или на скорость от ста отнимать по семь и считать вслух. Не справишься — будешь дурой.
Мысленно я попробовала "на скорость от ста"… Да уж, действительно…
И вот я в кабинете психолога.
— Грипп, значит?…Настроение, значит, "подавленное"? — начала свою проверку молодая симпатичная с виду женщина, — Раздели карточки…Повтори за мной десять слов…Сосчитай на скорость до двадцати по этой таблице….Снова…Еще…Найди логические пары по таблице…(Корова — теленок, свинья — поросенок) руки — пальцы, дерево — сучья)… Так…так…так…Нарисуй "дружбу"…так… "веселый праздник"…так… " тяжелую работу"… "печаль"… "радость"… "горе"… "счастье"… "счастье" изобрази… Ну, что такое — "счастье"?..
Предательский комок застрял в горле. Еще чуть-чуть и я разревелась бы здесь, как "корова-теленок", и дала повод привязать себя в наблюдательной… Моя рука сама по себе изобразила петелинское окно в мелкую клетку и рядом множество ног в сапогах, которые топтали, уничтожали ненавистную тюрьму с решетками на окнах.
— Что — это? — не поняла психолог. — Что э т о т а к о е?
— Счастье — это свобода…
Ненавижу рассуждать на высокопарные темы. Но словно впервые в жизни соединились два красивых слова в неразлучную пару. Клапаны перекрыты — ни вздохнуть, ни выдохнуть. И незаметный кислород, которым дышали, оказался важнее всего на свете. Счастье — свобода, а значит не только радость, но и горе, печаль, морозный воздух, руки без наручников, дверь без замков, все мои четыре стороны света.
— Повтори десять слов, которые запомнила в начале…
Все. Проверка закончилась. Осталось заполнить длинную гармошку тестов на 512 вопросов, которые завтра нужно было сдать на ВЦ…
…Что значит правильно ответить на полтысячи вопросов, из малограмотного теста, созданного чьим — то нездоровым любопытством?
Вопросник выглядел, как послание из эпохи неолита на засыпку интеллигентной категории человечества. На вопросы дотошного составителя не смог бы точно ответить ни один современный школьник и, тем более, ученый муж. Там, где дурак не споткнется, тонкий умный и начитанный человек прямым ходом угодит в психологическую западню. Наука любит точность. Но как можно ответить, допустим, вот на такой "шедевр" по выявлению слабоумия:
125…ЛЮБИТЕ ЛИ ВЫ НАУКУ?… ДА?… НЕТ?…
О боже, сколько в мире наук! Даже закоснелый второгодник не смог бы выбрать правильного ответа, презирая интегралы, но почитая кибернетику, как удовольствие поиграть в крутизну… А что можно сказать о любви к современной психологии, в том виде, в котором она дотянула щупальца из серого застоя? Интеллектуальный уровень составителей тестов значительно ниже недилетантских знаний академиков и писателей, которых, благодаря нечетким вопросам, все-таки заклеймили, признав не прошедшими "прокрустовой" проверки.
129…БЫВАЕТ ЛИ У ВАС КАЛ ЧЕРНОГО ДЕГТЕОБРАЗНОГО ЦВЕТА?…ДА?…НЕТ?..
(Ну, допустим спроси у меня, у Брыловой, — ответим, хотя и поморщимся. Но… и Сахарову пришлось запротоколировать ответ, за который кое — кто бы ответил по роже).
199…Я ОЧЕНЬ БОЮСЬ ЗАРАЗИТЬСЯ ЧЕРЕЗ ДВЕРНУЮ РУЧКУ…ДА?…НЕТ?…
257…МНЕ КАЖЕТСЯ, ЧТО ЗА МНОЙ СЛЕДЯТ…ДА?…НЕТ?…
344… ЕСЛИ ЛОШАДЬ НЕ ИДЕТ, ТО ЕЕ НАДО БИТЬ…ДА?…НЕТ?…
Этот вопрос вызвал оживленную дискуссию среди скучающей малины. Девчонки налетели со всех сторон. Мнения по поводу лошади, которая "не идет", разделились:
— Нельзя лошадь бить!
— А как же тогда ехать?
— Надо нарвать травки и поманить!
— Да она же все равно не пойдет! Я лошадей знаю! Сама деревенская!
— Не кричи! Лошадь здесь не при чем! Этот вопрос на проверку "садизма".
— Какого такого садизма?
— Им важно узнать: нравится тебе кого-то бить, или нет?
— А как же тогда ехать?
— Ну, значит, ты, Ленка, садист!
Тесты явно залетели в наш век из допотопной оглобельной психушки, в которой признали шизофреником самого Сергея Есенина… Те же атрибуты.
444…МНЕ КАЖЕТСЯ, ЧТО ЗА МНОЙ СЛЕДЯТ…ДА?…НЕТ?…
488…Я БОЮСЬ ПАУКОВ…ДА?… НЕТ?…
499…Я БОЮСЬ ЗМЕЙ… ДА?…НЕТ?…
Каких змей-пауков может бояться современный человек, до мании преследования, или их не бояться совершенно до мании величия? Боюсь? Не боюсь? Вот и выбирай себе манию величия вместо мании преследования, пугайся пауков или целуй змей….
… Я НЕ БОЮСЬ МЕНТОВ…ДА?… НЕТ?…
Туалет наполнился благовонными дымами.
Кончилась махра, и малина принялась за листья пальмы. Девчонки обдирали подсохшие кончики, растирали их в ладонях, а потом сворачивали самокруты и жадно затягивались. Повеяло тонким тропическим дымком.
Медсестра схватила Ленку Ябеду:
— Попалась! Вот кто пальму курит! Вот кто листья листья рвет! Я давно тебя заметила.
— Да вы, что? Это не я! — перепугано запищала Ябеда.
— А вот я тебя сейчас в наблюдательную!
— Нет-нет-нет-нет! Это не я! У меня свои сигаретки есть. Мне мамочка привезла! Хотите скажу, кто курит пальму?
— Иди, иди, не надо.
Ябеду малина недолюбливала. Она была дурой. Такие не считались за людей. Хотя дружить с ней было выгодно. Родственники часто ей привозили сладости и хорошие сигареты. Но просить у нее было накладно. Даст пирожок, а потом замучает попреками.
Пристала и ко мне, зараза:
— А почему к тебе никто не приезжает? Ты никому не нужна? Тебя разве никто не любит? Ты разве такая некрасивая?
— Уйди!
— Смотри, сколько всего мне привезли. А к тебе никто не приезжает. Никому ты не нужна. Сколько ни притворяйся, а тебе все равно шизофрению поставят! Я слышала! Я все знаю! На тебя милиционеры дополнительную документацию привезли. Не отпустят никогда!
Это была настоящая тюрьма. Никто не знал, где я. К телефону не подпускали: " Сломалась АТС, с Москвой нет связи." Даже простое письмо не начертать, ни ручки, ни конверта. Каждый клочок бумаги — жуткий дефицит. Больные не брезговали и добывали из мусорных ведер драгоценные обрывки оберток и газет.
Невольно вспоминались аресты кровавых 30-х, когда несчастным арестантам дозволялось и даже предписывалось захватить из дома узелок с мылом, зубной щеткой, чистым бельем и прочим… Все мои вещи и даже очки остались в ментуре. Забрали даже бюстик.
— Это — чтобы ты на нем не повесилась…Были такие случаи здесь. С тех пор нельзя.
Каждое утро приходилось выпрашивать расческу то у одной больной, то у другой. Тут уже не до брезгливости, лишь бы дали. Спасибо, малине. Наркоманка не жалела шампуни, а маленькая Люда — расческу.
Зубы я чистила краем полотенца.
— Откуда столько вшей? Кишат! — воскликнула сестра при осмотре новенькой, располневшей седовласой старухи, — Что же ты за собой не следишь? От тебя на других перейдут! Немедленно вымыть голову керосином! И чтобы завтра голова была чистой! Девочки! Дайте шампунь! У кого — шампунь?!
Но шампунь в дурдоме — страшный дефицит, и старуху вымыли стиральным "Лотосом", потом керосином с серым хозяйственным мылом, но было поздно: на место смытых вшей вылуплялись новые. Решили старуху наголо побрить.
— Нет! Нет! Не хочу — под ноль! Ко мне дети приходят! Внуки! Как же я им покажусь!
— А вот мы детей и попросим обрить, или пусть сами гнид ваших вытаскивают!
Девчонки бабку люто возненавидели. Малолетка всякий раз при встрече била по зубам, Зозуля против подобных мер не возражала. Старуху украсили живописные фингалы.
Вдобавок ко всему бабка страдала недержанием мочи, разило от нее за километр. Во время обеда больные ссорились из-за нежелания с ней рядом сидеть. Нянечки учили бабку подкладывать тряпки, но та продолжала смердить.
— Неужели не можешь свою парашу заткнуть?
— Дали мне тряпок, дали, а толку? У меня такая болезнь!
— Сегодня подстрижем наголо!
— Да как же я буду лысая ходить? Я не уголовница! Как некоторые! Не позволю стричь!
— А мы платочек дадим, будешь в платке ходить, никто не заметит!
— Никогда платков не носила! И не буду! Не дам стричь!
— А мы тебя свяжем и не спросим.
Маленькая Люда сжалилась вдруг над вшивой старухой, принесла ведро с водой и целый день выискивала у нее насекомых и топила в ведре.
Педикулез наступал. Вши расползлись по всему отделению. Мелкие белые, под цвет седины с черными глазками и с кровавыми желудками, они спрыгивали с бывших владельцев — старух, ползли по дорожкам, карабкались по одеялам, впивались в кожу новых жертв.
Каждодневные проверки голов и шей были бесполезны. Кровати стояли тесно, парами, иногда за ночь при-возили столько больных, что некуда было положить, укладывали вальтом на кроватях или рядами на полу.
— Не садись на ту кровать — там вшивая!
— Не подходи к Лиде! У нее вшей нашли! — то и дело раздавались окрики по отделению.
Горе той, у кого найдут в голове. Она сразу попадала в касту неприкасаемых. Вши выбирают вшивых. Девчонки следили за собой. И каждый раз, когда пальцы медсестры, начинали перебирать на проверке мои волосы, сердце холодело: "Вдруг и мне скажут: "Вшивая!" Сколько расчесок я здесь перебрала! Голова подозрительно жутко чесалась.
А больных все прибывало, словно там, за стенами Петелино, весь мир начал сходить с ума. Особенно много привозили по ночам, до утра они перекатывались с боку на бок на полу, утром их сортировали и отправляли в отделение этажом ниже. Но и там не хватало мест. (В стране начинался дефолт, и человеческий разум пасовал).
— Безобразие! Больных класть некуда, а уголовниц бесплатно кормят! Нечего их лечить! В тюрьму их! — с утра заводилась активистка Проня. Нам, больным, должны создать условия. Гнать всех бритых!
Недостаток мест не ускорил сроков моей экспертизы, но стали выписывать тех, кто давно засиделся.
Сколько радости было в опухших от аминазина лицах! Они смеялись, лезли целоваться, беспрестанно кричали: "Прощай, Сан — Петелино!" Выписали крупную деваху, которая каждое утро, согнанная подъемом, досыпала под моей кроватью. Господи, как она торопилась, натягивая окровавленное ссохшееся белье, ноги при этом едва попадали в штанины, пуговицы застегивались наперекосяк — скорей — скорей — лишь бы не передумали проклятые — лишь бы не остановили в дверях — не схватили на полпути! Она вдруг бросилась меня целовать: " Спасибо тебе! Счастливо! Пока!" (За что спасибо?! — не успела я удивиться), а она уже исчезла в распахнутой настежь двери.
Арестованная малина перебралась в туалет, где из окна было видно, как спешат из ненавистной психушки больные, как не могут наговориться с родными, как сочувственно машут нам, узникам, на прощанье крылатыми руками. Скажете, чужое счастье не радует? А здесь не было чужих. Все прошли наблюдательную. Все искупались в крови друг друга.
— Свободы, девочки, вам! Увидимся!
— К черту-у!
Выписали в коридор Капитаншу.
— А, проказницу нашу выпустили! — подскочила к ней Алка Наркоманка и ласково потрепала по плечу.
— Хорошо считаешь! Молодец!
Ночные вопли прекратились. Капитанша засучила рукава и принялась за работу.
— Дай ведро, вымою в туалете! Дай тряпку, протру окно! — то и дело приставала она к санитаркам.
Энергия переполняла ее. Она заправляла постели доходягам, стригла им ногти, мылила их бледные телеса хозяйственным мылом, до красноты растирала онемевшие спины губкой, и заботливо спрашивала:
— Ну что, бабуля, ожила?
Она и мне притащила два куска импортного мыла и зубную щетку в футляре.
— Бери — бери, не украла, кто — то забыл в моей тумбочке. Пользуйся! А массажку я тебе дам свою. Вместе будем чесаться, продержимся!
Зубную щетку я не взяла, побрезговала, а вот драгоценные кусочки мыла буду вспоминать наверно всю жизнь.
— На прожарку! Девочки-и-и! Собираем матрасы-ы-ы! Подушки! Всем собираться!
Началась масштабная дезинфекция.
— Неужели и подследственных выпустят?
— Всем! Всем!
Вши заели. Не до строгого режима. Педикулез.
Каждой вручили в руки по тяжеленному свернутому трубой матрасу и под конвоем медсестер вывели из проклятого отделения.
От избытка ослепительного солнца и снега слезились глаза, покачивало, ноги разучились ходить, тяжеленный матрас то и дело выскальзывал из рук, и содержимое подматрасников летело в снег.
Но это же непередаваемо — глотать пересохшим горлом чистый морозный воздух, видеть редкие тучки над головой, какие — то кустики, снежинки.
Тропинка, по которой нас вели, была очень узкой, девчонки то дело оступались в глубокий снег, хохотали, кто — то затеял игру в снежки.
Какие — то рабочие разглядев нас, уродин в мерзких малиновых платках, раздутых телогрейках и в непарных суконках, не удержались от хохота:
— Смотри, вшивых повели! С матрасами!
— Что, бляди, вши заели?! Ха-Ха-Ха!
Сквозь любопытные взгляды нас наконец довели до прожарки, где мы скинули свои невыносимые ноши и вернулись за матрасами доходяг. И снова — в путь по глубокому снегу. Обратно пришлось тащиться не с пу-стыми руками. Трижды не с пустыми. Матрасы под паром намокли, превратились в гигантские мокрые совершенно неподъемные туши.
Раздался крик:
— Смотрите что — то из тюка выпало!
— Ой, это мои панталоны! И чулочки! — подскочила к находке Капитанша, — Вот они где, родненькие! А я без штанов хожу!
— Брось! Не трогай! — медсестра выбила у нее из рук находку.
— Да как же не трогать? Я без ничего!
Капитанша в доказательство своих слов подняла полы халата. На фоне снежной россыпи ее щекастая задница выглядела очень убедительно.
— Ладно, возьми, раз твои, — согласилась медсестра, и Капитанша тут же натянула на себя мокрое сокровище.
Завидев нас, падкие на зрелища рабочие снова загоготали:
— Ну, что вшивые, прожарились? — поедали нас глазами они.
— А вон у этой задница — ничего! Сам видел! Не отморозь!
— У них все задницы под арестом. Это же самое буйное отделение!
…Туалет — ванная — склад — процедурная — кабинет врача — тихая палата — столовая — поворот — пальма — наблюдательная — дремлющие доходяги — рядом краник с кипяченой водой — хлебнуть и дальше — окно — ку-шетка — туалет — поворот — ванная — склад — процедурная…
Так и ходят с утра до вечера шестьдесят восемь скованных аминазином больных; истертая бурая дорожка заглушает шаги тяжелых ног… Туда — и обратно… От зеркала — до дивана…От столовой — до туалета… Иногда чинное движение сопровождается окриками: "На кроватях не сидеть! Поднимайся, кому говорят?!"
С утра до обеда прикасаться к кроватям не разрешается. Они символ идеального порядка. Острые треугольники взбитых подушек и гладкие, без единой морщинки покрывала соблазняют совершить недозволенное — присесть хотя бы на краешек, или даже прилечь. Но ослушницу ждет самое страшное наказание — перевод в наблюдательную… Привяжут — лежи. Усмирят надолго. Поэтому всем, кому не хватило места на маленьком диванчике, приходится бодро, весело шагать и выглядывать свет в конце бесконечного туннеля.
Быстрее всех бегает босая Зина. Громко шлепает узкими ступнями по полу, торжественно трубит в потолок: " У!!! У!!! У!!!"
Второе место по ходьбе занимает бабка — Иноходка. Словно дикий бес вселился и не дает ни секунды передохнуть.
Непрерывно ходит по кругу маленькая старушечка с болезнью Паркинсона. Дребезжит, словно киборг, тело которого дергает и корежит поломанный механизм. Прыгают руки, трясется голова. Остановить дикую пляску конечностей нечем, и особенно — в больнице. Нет циклодола. Вообще ужасный дефицит на медикаменты в стране. Но на улицах большого города не одно сердце содрогнулось бы от жалости к несчастной, которая не в состоянии даже ложку в руках удержать, не одно разгневанное "почему" неприятно могло бы резануть по слуху представителей власти. А что подумают иностранцы о преимуществах системы? Больная старушка, как индикатор всеобщего неблагополучия, была убрана — с глаз долой — в петелинскую тюрьму. Нет человека — нет проблем.
— И дома не лечили, и в больнице не лечат, нет лекарства, а зачем же обманули, забрали, привезли?
Ночь. Просыпаюсь от грохота. В нескольких сантиметрах содрогается от храпа железобетонное лицо моей Аполлинарии Федоровны. Кажется, гусеницы невидимого танка вот — вот переедут ее череп, и густая кровь хлынет из горла. Но сама она спит, убаюканная дозой, ей плевать на все.
— А я не сплю, не сплю, не сплю…. - это не спит и боится умереть плаксивая бабка Тоня. Всю ночь она слоняется по коридору и разглядывает потолок.
— Кстати, это хорошо — не спать. Больше успеешь сделать. Наполеон вообще не спал.
— А я не сплю-у!
Ровно в три ночи — общая побудка. Начинаются истерики у Хабибуллиной:
— Сына уби-ли-и-и! Верните ребенка-а-а!!!
Нехотя подходит ночная медсестра, едва не двухметровая громада с засученными рукавами:
— Чего орешь?
— Сына родила-а-а!!!
— Врешь! Какой у тебя сын? И не было никогда! Кто бы с тобой сына сделал? Посмотри на себя! Беззубая! Страшная!
— А кто мне зубы выбил?! Сама же и выбила, су-у-у-ка!
Медсестра молча удалилась.
С Хабибуллиной старались не связываться. Ее боялись, как пантеру, потерявшую детеныша. Она первая бросалась на врага, и черное худое тело было неуязвимо. После драки она сама шла в карцер — наблюдательную, поднимала руки над головой и позволяла себя привязать. От уколов даже не морщилась.
Подъем в шесть. Это самые мучительные минуты, особенно для тех, кто под дозой. Им трудно протрезветь, они поднимаются с закрытыми глазами, сомнамбулы, наощупь заправляют постели под бравые крики:
— Подъем! Заправлять! Ровнее! Да не так! Подушку на угол ставь! Морщины расправить! Подмываться! Девочки! Всем подмываться! Аккуратнее там! Лампочки нет! Кто упал?! Я же сказала — лампочки нет! На кроватях не сидеть! Заправлять! Горе, да не так!
Пока не собралась очередь, нужно успеть в туалет. Чуть позже запрут клозет — ходи с полным пузырем до обхода.
Пока полумрак, согнанные с кроватей больные заваливаются прямо на пол между рядами и там досыпают несколько минут до рассвета.
— На кроватях не сидеть! Поднимайся — поднимайся! Это кто там развалился? И не слышит?!… Ты? Мне? Девочки, скорее в наблюдательную ее!
Поджигательницу привязали.
— Тряпочки- и-и! Девочки-и-и! Стройтесь мыть полы-ы! Разбирайте ведра-а! Швабр-ы-ы!
Начинается пакостное время уборки, ругань, толкотня и перебранка.
Тридцать самых трудоспособных больных, желающих заслужить выписку. Выстраиваются в одну шеренгу — и понеслось! Поднимается невообразимый шум, который нередко заканчивается дракой.
— Это мое ведро! Не лезь!
— Уйди, не мажь своей грязной тряпкой!
— Бабка, ноги подними! Поднимай. Тварь. Говорят!
— Мыть по углам! Воду чаще менять!
— Ты чего толкаешься? Я здесь уже мыла! Вот тебе!
— Убью, зараза!!!
Ко времени обхода сменная сестра должна обеспечить идеальный порядок. Каждая половица на полу и каждый лепесток на окне должны стерильно сверкать. Поэтому до проверки закрываются и ванная, и туалет. И к девяти утра все больные — как на плацу, чистые — умытые, уколотые, причесанные четко маршируют по коридору.
Это значит, смена прошла на отлично, без ЧП.
Как же они едят и едят!
Они всегда голодны, не могут насытиться, наглотаться, болезнь постоянно гонит желудочный сок и заставляет непрерывно что-то жевать и переваривать. Куски хлеба моментально исчезают с тарелок, рассовываются по карманам, прячутся под матрасами и подушками.
Умирающий мозг требует много еды, ему не хватает белков, и голодная кровь не успевает справится с натиском неизлечимой болезни. Поэтому превыше всего — утробный всесильный зов: "Жрать!", именно — "жрать", впиваться в куски хлеба остатками зубов, целовать его остатками губ, переворачивать расстроенным кишечником, переваривать остатками организма. Весь мир на втором плане, главное: рептилие ожидание единственного долгожданного зова:
— Девочки — и - и! Обеда — ать!
Еда была как еда, всегда ненавистная мною каша, перловка, пшенка, другая всякая, обязательный супчик в обед, все это несоленое, правильно приготовленное, нежареное, немаринованное, но все равно в большой ущерб госбюджету, так как иногда выдавалось по яйцу, или по кусочку сыра.
Вдруг за наш столик присела Зинка. Разжала свои вечные кукиши, (сумела!), присмотрела тарелку с хлебом и не разжевывая, по — птичьи, принялась заглатывать кусок за куском… Цирк!
— Убирайся! Пошла вон! — закричали дежурные, схватили за плечи, вытолкали прочь. Но она успела прихватить остатки хлеба, чью-то ложку и скрылась с добычей под пальмой.
— Не пускайте ее, девочки сюда! Зинку нельзя здесь кормить! Дерьмом перемажет! Гоните ее!
— Она украла мою ложку! — опомнилась Ябеда, но вернулась ни с чем.
— Ложек не хватает, — заявила дежурная. — Жди, когда все пообедают.
Но Ябеда ждать не стала. Вместо ложки приспособила горбушку хлеба и чистенько так, аккуратно выскребла из тарелки всю кашу, а суп выпила через край тарелки. Находчивая, еще не каждый додумался бы.
На следующий день голодную Зину, ко всеобщему изумлению, санитарка сама усадила за наш стол, дала ей тарелку с картошкой. Она сидела напротив меня, я пыталась заглянуть ей в глаза, но — никакого выражения в них не уловила. Чужой среди чужих. Как на вокзале, в бесконечном ожидании поезда. Никто ей не нужен, никому ничего не расскажет.
Ела она с трудом. Ложка прыгала и дрожала, пальцы норовили свернуться в упрямые кукиши, но кое-как она вылизала тарелку языком и, прихватив с собой объедки из помойки, исчезла в необозримых тропиках.
Вечером Зинку долго ловили и гоняли по отделению, потом жестоко избили. Оказалось, она сходила под пальму.
На следующий день идиотку выгнали из столовой взашей. Мне стало интересно, сколько ж это надо есть, чтобы никогда не пользоваться горшком. Оказалось, что Зинку обычно кормили вместе с лежачими доходягами, но старушечьей порции не хватало, поэтому каждый день она выходила на "охоту". Издали следила за ходом коллективной трапезы, и едва только отобедавшие начинали покидать столики, голодная Зинка бросалась к грязным тарелкам, получала при этом весьма ощутимые оплеухи, но, прикрыв голову локтями, громко ухая, улепетывала с похищенной добычей.
Приходили на ум мысли, что Зинка, лишенная интеллектуальных зон мозга, могла бы стать наилучшей моделью для изучения поведения первобытных приматов. Ее уханье, широкий размашистый шаг (точная копия походки снежного человека), дикая жажда выжить, охотничьи повадки и настороженность могли бы украсить не одну диссертацию. Да, именно такими были наши далекие предки. Только такие могли нажраться — выследить — стащить — убежать — получить жуткую трепку — но не сдаться на милость непонятно кем изданных законов и правил…
Однажды я припасла для нее кусок хлеба, протянула ей, но Зинка не поняла доброго жеста, не взяла из рук, продолжая неотрывно издали следить за объедками. Стало грустно. Подумала: гордая или боится, как зверь в клетке.
— Зинку жалеешь? — подошла ко мне Проня, — А ведь всего три года назад эта Зина была умница, красавица, хорошо говорила, была начитанная, образованная.
— Не может быть! Неужели это из — за уколов?
— А, никто не знает! Привезли родственники, ее сначала привязали в наблюдательной, да что — то напутали с лечением. Врачи виноваты — вот и держат здесь без выписки, надеются, что все шито — крыто будет.
Что сделали с ней? Она забыла все человеческие навыки. Кто виноват в том, что лечение в психушке пошло ей во вред?
И кто еще не сошел здесь с ума — обязательно свихнется.
Психбольница — фабрика превращения нормальных людей в дебилов. История Зинки превратившейся за три года в неизлечимую идиотку, печальное доказательство каких- то психотропных неопробованных временем опытов.
Первый удар по мозгу — наблюдательная с душераздирающими уколами. Килограммы таблеток довершат химическую атаку по организму, а того, кто выжил после химиотерапии, сведут с ума дикие вопли и страх, до последней клетки иссушающий мозг.
Неправда, что страх купируется аминазином.
Страх и есть отмирание мозга.
Начали выпускать буйных из наблюдательной.
Широко улыбаясь и непрерывно что-что весело бормоча, заметалась по коридору бритая Коновалова…
Выпустили Феню Богомолку. И с этого момента ее пронзительные молитвы обогатили монотонную жизнь унылого коридора.
— Господи! Красота какая! — упала она на колени перед цветущей бегонией, — И как на нее не помолиться! Цветочек ты мой аленький, ласковый, тоже в тюрьме! Прости ты нас, Господи!
Вдруг она прервала молитву и стремительно рванулась за летящим огрызком яблока, догнала его, подхватила, расцеловала, облизала и захрустела, громко и аппетитно, на весь коридор. После обеда Феня осталась в столовой, догребла искалеченной рукой остатки пшена из тарелок, рассовала брошенные горбушки по карманам.
После появления Богомолки в коридоре. Мимика Зины оживилась. Ее пустые метания по коридору приобрели "политический" оттенок. Она оказалась ярой атеисткой и каждыый раз, узрев коленопреклоненную Феню, Приостанавливала ход и принималась остервенело покручивать кукишами у виска:
— У! — У! — У!
Она до тех пор покручивала "винты" и тыкала пальцем в богомолку, пока та по настоящему не оскрблялась и не отвечала достойно:
— Сама такая!
В ответ Зинка неописуемо радовалась и ухала, ухала свое "У! У! У!"…
Моя попытка обнаружить в психушке диссидентов не удалась. Зинка в прошлом оказалась банальной атеисткой, возможно и научным каким — то работником. Вообще карикатурой на богоборческий в прошлом комсомол.
Под моей подушкой появились два куска хлеба…
Найденное добро я убрала на подоконник. Тут же к нему осторожно подкралась Феня, забрала куски и вдруг с плачем упала на колени:
— Господи, прости меня, грешницу!
На следующей день куски хлеба снова появились под моей подушкой. На этот раз хлеб был белый…
Солидная тетка, Аполлинария Федоровна, обнаружила под своей подушкой пакетик с мелочью. Она раскраснелась, заволновалась, разозлилась, швырнула деньги на пол и закричала:
— Фенька, чертова богомолка! Забирай свои копейки! Подойдешь к моей кровати — голову оторву!
Феня долго ползала на своих больных ногах под кроватями и собирала раскатившуюся мелочь, причитая:
— Господи! Никто не берет милостыньку! Прости мои грехи! Пусть кто — нибудь возьмет — и ты меня простишь, я знаю, Господи! По домам нам надо! По домам!
И снова появились деньги под моей подушкой…
Феню гнали и бранили все больные, брезговали ее хлебом и монетками, всем ее нехитрым богатством. Но однажды она подошла к бабке — клептоманке:
— Возьми, это — тебе! — и сунула ей в руки несколько монеток.
Та недоверчиво смотрела снизу вверх на Феню и молчала, не могла принять безумно щедрого подарка, боялась — не побьют ли опять за что — нибудь. Но Феня продолжала упрашивать:
— Возьми! Ты — возьмешь — и меня Бог простит. Это — милостынька!
Старушка вдруг при слове "милостынька" просияла своими голубыми, что- то вспомнила, поняла и поло-жила мелочь в карман.
Богомолка безумно обрадовалась:
— Она взяла! Простил меня Господи! Выпишут меня скоро! Домой отпустят!
Две трети обитателей отделения — старухи. Из глухих деревень привозят родственники своих заброшенных одичалых бабулек, сдают под расписку и навсегда уезжают, а старухи, забытые Богом и детьми, остаются наедине со своим скорым концом, потихоньку обживают постели — гробы, благо и кладбище видно из окна.
Старухи в отделении не работают, полов не моют, ведер с кашей не таскают. Хозработы на совести малины. Девчонки моют посуду, они же по приказу сестер заботятся о старухах. Одевают их и водят на прогулку. Руководство психушки по — умному объединило приют для пристарелых с женской колонией и в результате здорово сэкономило на обслуживающем персонале. Бабкам — лафа, совершенно обленились. Жизнь королевская.
Запомнилась такая картинка.
— Одень — ка меня! — просит сухорукая бабка Катя Ябеду. Ленка тут же подскакивает, наклоняется и натягивает на костяные коленки нитяные казенные чулки и привязывает их сверху веревками с силой кровоостанавливающих жгутов. Но той — ничего, в самый раз.
Уверенными движениями Ленка Ябеда натягивает поверх чулкоов на бабку черные тюремные подштанники, а сверху — телогрейку.
Но и для престарелых здесь не дом отдыха. Им тоже достается.
Каждое утро в пять часов ставили очень болезненные уколы моей соседке справа, глухонемой бабке Жировой. Ежедневно приходилось наблюдать, как медсестра задирала ей рубашку и вонзала в молочное желе ягодиц страшную иглу. Лицо бабки передергивалось от невыносимой боли, из горла вырывалось немое мычание, она зарывалась под подушку, вытирала слезы, крестилась и жутко беззвучно рыдала.
Вот он, сульфазин, думала я. Но за что истязали глухонемую такими болезненными уколами, да еще до подъема, когда все спят? А может, она и глухонемой стала от иньекций? Обязательный ритуал каждодневных истязаний на соседней койке холодил душу. Все это походило на жуткие эксперименты по апробации новых психотропных. Выживет — или не выживет? А если выживет — то сколько проживет? История бабки Жировой навсегда осталась еще одной тайной закрытого отделения петелинской психушки.
С утра бабки стараются занять сидячие места, три стула да диванчик. Маршировать по коридору им затруднительно, мест не хватает, поэтому нашли выход. Ходят гуськом за Слонихой, тучной неповоротливой громадиной, от которой разит на километр. При появлении Слонихи, все пассажиры, не утратившие обоняние, разом вскакивают с диванчика, досадливо негодуя:
— Да смени ж ты, наконец, халат! Сидеть рядом с тобой невозможно!
— А не меняют мне! Сказали — терпи до банного дня!
— Сама постирай! Что ж нам от вони скончаться?
— Не разрешают мне! Я просила.
Вонь от старухи страшенная. _Халат сзади прилип. Но возмущаться бесполезно. Зато вмиг опустевший диван тут же занимает довольная свита Слонихи.
Привезли еще одну старуху из забитой деревни.
Дикая, тоже мычащая, а не говорящая, она махала руками на унитаз, мыла в нем руки, не разрешала ходить в него, била, тех, кто по — маленькому. Наотрез отказывалась есть каши и супы, но бесконечно благодарила и осеняла крестом за поданный кусок хлеба и кружку с чаем.
Кунскамера.
— Опять Коршунова убежала! — раздался крик санитарки, — Держите ее! Замучилась я с ней!
Только забудут привязать эту высохшую умирающую старуху, как она тут же выскакивает из своего прописанного гроба и мчится во весь дух по коридору, босая, крылатая, только рубашонка развевается. Иногда она успевает добежать до конца, плюхнуться на диван и впиться горящим взором в дверь столовой. Сидит она дол-го, тихо, неподвижно, пока ее снова не утащат в наблюдательную
— Иди на место! — встречает ее криком санитарка, — Сядь!!! Сил моих нет! Опять нассала! У! Вытаращилась! Не смотри так! — и она обеими руками упирается в грудь старухи и толкает ее на кровать. Бабка тяжело падает на свои желтые пролежни, ударившись локтем, но ни слова, ни стона, не слетает с плотно сжатых губ. Она давно ко всему притерпелась, не чувствует никакой боли, словно все ее нервные рецепторы давно перегорели, и только серые живые глаза безжалостно испепеляют санитарку до горсточки никчемного пепла.
— Чья она, эта Коршунова? Кто она? Пойди — разберись! — ворчит санитарка, связывая старуху, — Привезли, бросили, а мы тут в их моче — купайся! Видимо, знатные родственники у этой Коршуновой! Не каждый сюда сможет здоровую бабку пристроить! А эти умники — сумели! И хоть бы раз кто — нибудь из них показался! Уж я бы им пару ласковых сказала! Везут и везут! В доме престарелых, видите ли, пенсия не сохраняется, так они их к нам тащат, в больницу! От старости лечить! Ну вот, опять нассала! Да что ж это такое! По нескольку раз в день тебе простынь менять? — и она рывком вытянула из-под старухи мокрую простынь и втерла желтое пятно ей в лицо:
— На! На! Будешь ссать?! Видеть тебя не могу! У! Вытаращилась!
Коршунова постоянно в синяках и ссадинах. Ей немилосердно попадает и за то, что убегает, и за то, что мочится, и за то, что просто — нахлебница, подкидыш каких — то знатных родственничков, которые заживо при-говорили ее к мучительной смерти в психушке.
Кто — она? Правильные черты лица, светло — серые непокорные глаза, упрямый характер. От ударов бабка не морщится, не прикрывает лицо руками. Смотрит не мигая, но ни слова сказать уже не может. Закалывают до-ходягу почему — то наравне с буйными, словно боятся, что вдруг преодолеет она психотропный ступор и заговорит…
— Не подходи к ней! Схватит!
Действительно, схватила, впилась костяшками в халат, пальцы побелели, не разжать.
— Это же не Коршунова — настоящий коршун. Твое счастье, что за волосы она тебя не схватила! Пришлось бы с волосами выстригать! Стригли уже одну!…
— Перехватив голодный напряженный взгляд старухи, я намазала ей на хлеб гуманитарное повидло. С неимоверной жадностью старуха, не разжевав, проглотила кусок. Второй не удалось скормить, подлетела санитарка с криком:
— Не корми ее! Пронесет от повидла! Навалит под себя — не отмоешь!
Но и супом кормить старуху тоже было нельзя:
— Что ж ты ей суп суешь?! Мы ее супом не кормим!
Не разрешалось доходяге и чаю:
— Не давай чаю! Обмочится она! Целый день ссыт!
Господи, чем же они ее здесь кормят?
— А вот смотри, — и санитарка подсела к бабке на кровать и начала кормить ее кашей. Коршунова, как голодный птенец, широко раскрывала бездонный рот, и три — четыре отправленных туда ложки, завершили весь ее обед… А больше не полагается.
Что натворила Коршунова за пределами психушки, там, где был у нее свой дом, свой холодильник, близкие и друзья? Грозила переписать завещание? Путалась у кого — то под ногами в шикарной квартире? Тайны…и тайны…которых уже никто никогда не раскроет… Полуголодной брошенной старушке осталось немного осталось до конца. Хотя голодная диета существенно продлевает жизнь.
— И зачем ты только с милицией связалась! — тяжело вздохнула моя соседка справа Аполлинария Федоровна, — Сделают тебя инвалидом, как всех нас.
И она рассказала свою историю:
— Работала я тогда старшим бухгалтером. Под нашим окном находился пост ГАИ. Однажды на кухне открыла отдушину, чтобы проветрить, и вдруг услышала голоса: один кого — то вызывает по рации, другой от-вечает. Отчетливо так слышу, где авария, а где пьяный на дороге лежит. И стала слушать, а на работе рассказывала, где что случилось, и какие в нашей милиции грубияны работают. И вдруг смотрю, стала ездить за мной какая-то милицейская машина. Иду — они едут, медленно так едут, под мой шаг. Встану — и они стоят, ждут. Записала номер, пошла к их начальнику жаловаться, говорю ему: за что меня преследуют? Зачем пугают? Помогите, разберитесь! И что ты думаешь? Помог! Вызвал фургон — и вот я здесь, инвалид второй группы, шизофреничка с голосами.
К разговору подключилась еще одна жертва милицейского террора. Вот что рассказала она:
Все было хорошо, пока моя племянница не вышла замуж за милиционера. А я глупая, подписала для них завещание на квартиру. И что тут началось! Только схожу на рынок — все вещи в квартире перерыты, стулья на кухне переставлены. Потом стала замечать на одежде какие — то странные пятна, которые ничем невозможно было свести. Жалко мне стало еще неношенных вещей, пошла я жаловаться к начальнику милиции на мужа племянницы. Говорю, что ж он это себе позволяет? Зачем пугают, выживают из квартир? А еще милиционер! А еще форму носит! Начальник сразу меня отправил в психбольницу. Теперь я здесь, а они — там. При живой хозяйке отобрали квартиру! Бессовестные люди! Вернусь — перепишу завещание. Накажу.
А кражи в коридоре продолжались. Каждый день кто — нибудь скандалил, бесновался, заводил ссоры, шмонал подозрительные постели. То и дело раздавались дикие вопли:
— Лифчик с батареи утащили!
— Убью — за колготы!
— Сволочи! Верните очки!
Вещи пропадали бесследно. Приходилось только удивляться, как при таком скоплении народа таинственным ворам удавалось проделывать злые штучки. Больные подозрительно косились друг на друга, и никого уже не волновало, когда какая — нибудь солидная дама заглядывала другой солидно даме под подол — проверить, что — там Страсти накалялись. Пострадавшие мысленно приговорили воровку, и даже банду воровок, к мучительной смерти. И вдруг однажды раздался победный рев Прони:
— Я ее нашла! Вот она, воровка! Эта бабка — воровка! А ну, снимай мои трусы!
Отделение рвануло на крик:
— Вот где мое полотенце!
Маленькая симпатичная старушечка в чистом белом платочке невинно хлопала ясными глазами небесной голубизны, а грубые руки жертв уже теребили, раздевали, выворачивали карманы, снимали с нее панталоны, колготки и трусы. Потом тетки рванулись к ее постели, перевернули матрас и выгребли из под него неимоверные запасы хлебных корок, полотенец, ложек и грязных лоскутков.
— Вот ведь старая воровка!
— Ты, чудо, скажи только, очки тебе мои — зачем?
— Я ей, все- таки, врежжу!
— Не надо, сама скоро помрет!
Старушка молчала, и казалось, была совершенно ни при чем. А на следующий день кражи повторились. Но теперь все знали, где искать пропавшие вещи.
Бабка — клептоманка тащила в безразмерный подматрасник все подряд, даже грязные тряпки и бумажки из туалета не избежали участи стать ее драгоценной добычей. Иногда ведра в клозете на пару с ней обшаривала Феня Богомолка. Она искала огрызки яблок, которые были здесь единственным лакомством. Феня издали примечала, как надкусывался сладкий плод, как летел потом драгоценный огрызок в дерьмо, и тогда она, почти налету хватала и, постанывая от наслаждения, насмерть впивалась в него.
…Держу в руках горячие пробирки с кровью, словно живые лейкоциты-эритроциты ударяют по кончикам пальцев. Частицы пойманных душ, живые клетки… Через минуту остынут, свернутся, умрут…
Дежурство в наблюдательной отвлекало от монотонного ожидания окончания экспертизы, избавляло от придирок за плохо вымытый пол, отвлекало от страха впасть в немилость и навсегда остаться здесь. Сидеть в маленькой душной палате, следить за капельницей, кормить больных, слушать их истории отвлекало от мысли о беспросветной тюрьме.
После завтрака в наблюдательной начинался обход. Врач протискивалась между кроватей и выслушивала прибывших за ночь.
— Брат побрился, пошел на работу, хлопнул дверью, а я легла на диван послушать новости, вдруг вижу: снова брат идет в ванну бриться. Я ему и говорю: "Да ты же только что на работу ушел!" Испугались они с матерью, вызывали скорую…
— Мужа застала с любовницей. Устроила им скандал! А они меня сюда привезли! Доктор, за что мне ставят уколы? За измену мужа? Он изменил — а я лежу!
— Доктор! Помогите! Вода из меня выливается! Льется через кожу! Вся постель у меня мокрая! Умру я без воды! Высохну совсем!
Врач молчаливо слушала. Да и что на это сказать? Диагностика — шаблон и нудная работа. Она попыталась пройти, не заметив отчаянного нечленораздельного шипения изо рта Коршуновой, но старуха вцепилась в накрахмаленный край халата мертвой хваткой. Давненько не попадалась такая знатная добыча! Она силой всех атрофированных мышц тянула самое главное для нее существо, силилась что-то сказать, разевала беззубый рот, шипела, мычала! Санитарка бросилась на подмогу…
Когда старуху отодрали, врач приказала:
— Развяжите ее, отпустите в коридор, дайте ей халат…
И, о чудо! Коршунову одели, выпустили из наблюдательной. И вот она уже долетела до конца коридора, торжественно присела на край дивана и…замерла…
Девчонки обрадовались:
— Глядите! Коршунову отпустили!
— Ну что, Коршун, плохо в наблюдательной? — обняла ее за худые плечи Наркоманка. — Опять побили? Соскучилась? Споем!
И вдруг… эта… немая бабка…широко раскрыла беззубый рот и — запела!
— У меня-я-я-я жена-а-а-а, ой, ревнивая-я-я!
На удивление старуха пела громко, мощно, ее голос оглушил коридор, костлявое горло скрипело, но все были рады неубитой песне.
— За такую песню пряник можно дать! — девчонки начали баловать освобожденную.
Дарованная свобода за два дня преобразила старуху. Она расцвела, помолодела, на щеках выступил румянец, она перестала мочиться под себя, привела в неописуемый восторг дежурных:
— Надо же! Коршунова сама по большому сходила! Пол- унитаза навалила! И как только в ней держалось! Молодец!
— Поправляешься, Коршун? Скоро выпишут тебя, — шутила Наркоманка, — артистка ты наша!
…А бабка старалась, вспомнила песни и вспоминала, громкий басок трубил даже по ночам…
— Если петь умеет — сможет говорить.
Еще чуть — чуть и бабка могла бы рассказать — кто она? Откуда? Где ее родня?
Но вдруг ее снова привязали…
— Девчонки, а Коршун снова на привязи!
Старуха сидела на своем обычном месте, в ремнях. Глаз утонул в лиловом разводе.
— Нассала на диван! Ох, замучилась я с ней! — жаловалась санитарка, — Виде-е-еть не могу-у- у! У! У!
Ночью привезли новенькую. До утра она кричала и будила коридор:
— Где мама! Позовите маму!
Утром мы увидели ее. Она сидела на кровати в розовом домашнем халатике, ее глаза были закрыты. "Слепая" — зашептались девчонки. А новенькая продолжала голосить:
— Не трогайте меня! Не подходите! Убью! — и отчаянно молотила кулаками воздух вокруг себя, била по не-видимой цели…
Чтобы ее привязать, понадобилось пять широченных длинных ремня, которые для особого случая храни-лись у санитарок, и ужасно провоняли мочой. Ими зафиксировали каждый бунтующий мускул, пропустили ремни под мышками, обхватили ими шею, плечи, бедра, а запястья прикрутили мягкими чулками… Слепая билась, вырывалась, выдирала ноги из петель, продолжая дико орать:
— Не подходи! Всех вас накажут!
Даже после того, как ее спеленали в кокон, кровать ходила ходуном и мелко тряслась…
— Позовите врача! Кто здесь врач! Вы слышите? Ну так знайте: у меня две мамы! Два папы! Четыре дедушки и четыре бабушки! Муж и маленькая Лилька! Если со мной что-нибудь случится — вы все будете перед ними отвечать! Всех вас накажут!!! Они чувствуют, когда мне плохо! Они меня найдут! Они придут! И мама моя! Позовите врача!
Пришла врач, но она чем-то не понравилась слепой:
— Позовите другого врача! Я хочу, чтобы врач был мужчина!
— Здесь нет другого врача. Расскажи, что с тобой случилось.
— Дома были мама…папа…мы поругались… потом я легла и куда-то упала…..меня разбудил папа…и повел в больницу…там был врач…он мне сделал укол…и мне стало очень плохо… все стали бегать от меня…я кричала: "Не бойтесь меня!", но ко мне уже никто не подходил…Потом меня увезли…
Между тем новенькой поставили капельницу, потом вторую, и мне приходилось целыми днями держать ее за руку, следить, как бы игла не выскочила из вены, или кто-нибудь из буйных не опрокинул капельни-цу…Дежурили также и остальные девчонки, вся малина, кроме Зозули и Малолетки…Им почему-то никогда не доверяли этих больных…
Мы уже знали, что новенькую зовут Любой. У нее был послеродовой психоз.
Три дня она лежала под капельницей с закрытыми глазами, ничего не видела, зато все слышала.
— Не надо бить бабушку! Не обижайте ее! — заступалась она за Коршунову.
— Да кто ее бьет?! Это же не Коршунова — а Коршун! Она сама любому волосы выдерет!
— Ну я же слышала, как били! Не трогайте! Я все расскажу своему папе!
Бабка Коршунова влюбилась в заступницу. Перестала прорываться в коридор, целыми часами неподвижно стояла на четвереньках, не отрывая влюбленных глаз от новенькой. Потом решила перебраться поближе, но ремень позволил ей только положить руки на соседнюю кровать. Так она и замерла в стойке, преданно глядя на связанную Любу.
Через три дня слепая открыла глаза, нянечка удивилась:
— А мы лечим-лечим, и не знаем, что глаза у нее такие огромные!
И действительно — удивительные светло — ореховые, в поллица! Вот уж действительно: две мамы, два папы, четыре бабушки.
Красота аномальна, как любое уродство.
Неземные космические глаза, кукольный носик — идеальная формула вида, но не подобие современного человека. Все, кто вне времени, сходит с ума, или заведомо сошедши…Аномалии тела ведут к аномалиям духа. Время убивает залетевших к нам из будущего.
— А ты к о г о боишься? — спросила у меня вдруг Люба, понизив голос. Я же вижу — здесь все к о г о — т о боятся!
Всевидящая ты моя… Здесь все боятся одинаково. И я боюсь вот этой самой твоей, недавно — моей — кровати, этих стен, этих пронзительных криков: "Укольчики!", но больше всего боюсь слова "никогда"…(И только не надо! умоляю! не надо сыпать на голову мелких дрожащих червячков — бывших бабочек с оторванными крыльями… не надо…вы же видите: я уже седая!)
Не нормально — не свихнуться от родов в российских роддомах. Кто рожал — подтвердит: экстрим, русская рулетка: если не по твоим мозгам вся эта грубость, хамство, антисанитария и врачебная халатность, так уж но-ворожденный точно приговорен.
Привезли Чурочкину, еще одну роженицу.
Ее не стали привязывать, была она сонная, вялая, целый день лежала грузно и неподвижно…
— Не знаю, что со мной случилось…Вдруг расхотелось жить…Увидела свою смерть…
Ей поставили капельницу.
— Привяжите меня! — переживала она, — Вдруг я дернусь! Вдруг воздух в вену попадет!
Ее запястье к краю кровати чулком, но она продолжала умолять:
— Возьмите за руку! Держите меня! Умоляю! Это очень опасно, если воздух…
Вся ее постель была в молоке. Оно текло непрерывно и застывало под ней желтым неприятным пятном. Грудь ей перетянули, но это не помогало. Тайком от нянечек она и Люба сцеживали молоко в умывальник, хотя это почему — то не разрешалось.
— Нельзя цедить! А ну, пошли на место! — санитарка тут же загоняла их в палату…
В шестом отделении началась дизентерия, и больных стали переводить к нам. Утром в наблюдательной по-явилось Чудовище, маленькое горбоносое существо с разбежавшимися в разные стороны глазами необыкновенной синевы. И сразу же послышался настойчивый голос:
— Дай яблоко откусить! Дай середку доем!
Она залезла к Любе на кровать, обняла ее, прилипла, заканючила:
— Дай! У тебя много! Целый пакет!
Та не пожалела, угостила, но что тут началось! Словно очнулась вся наблюдательная, послышалось и справа и слева:
— Им дала, и мне — дай! Дай шоколадку!
— И конфету дай!
— Дай печенье! Дай пирожок!
Огромный пакет со сладостями тут же опустел. Последняя конфета исчезла в беззубом рту бабки Коршуновой…Нянечка замахала полотенцем на попрошаек:
— Что ж вы, бессовестные, все поели! Она же после родов! На питательном растворе целый день! Под капельницей!
Но голодная публика уже развернулась в сторону объемного пакета Чурочкиной:
— Дай яблочко-о! Дай, середку дое-ем!
— Как дам! Ы-ы! Чего шары вылупила! Ханыга! Закрой, ебало! Ы-ы! Ядрена вша!
Перевели еще одну новенькую из шестого на экспертизу. Она была недавно обрита под ноль, а глубокий ножевой шрам на щеке выдавал ее романтические будни.
— Ы-ых! В рот тебя! — она продиралась вдоль кроватей, знакомилась: настраивала пальцы козой и тыкала их в глаза больных. Те от нее прятались под подушки, но она и там находила свои жертвы, сдирала с лиц одеяла, дергала за носы, ставила громкие щелбаны в лоб.
Санитарка разозлилась:
— Нинка! А ну! Ложись! Чего ходишь! Не ходят здесь!
Ее затолкали на кровать, привязали, но она, извернулась, как змея, приподняла ножку кровати, сняла с нее петлю ремня и убежала в курилку.
— Ы-ых! Покурить дай! В рот тебя! Дай курнуть, говорю! — послышался ее простуженный басок из туалета…
Дежурные снова затолкали ее в наблюдательную, скрутили, привязали, но она перегрызла ремень, и снова убежала покурить…
Блатной уголок в туалете присмирел. Авторитет новенькой был непререкаемо высок. Паханка. Сама Зозуля давала ей махру, никто из малины не помогал санитаркам ее связывать, просто не откликались на вездесущее "Девочки помогите", и все. Но и жестоко связанная Нинка всегда находила множество способов освободиться.
— Эй! Развяз-жи! Поссать только развяз-жи! Развяз-жи, говорю, обоссусь! — требовала Нинка.
— Врешь, только что оттуда! Не пущу больше! — санитарка была непреклонна.
— Ой, обоссалась! Гляди, мокрая лежу! Развяз-жи только! Сама простынь состирну!
Паханку тут же освобождали из пут.
В палате воцарился страх. Перепуганная Чурочкина схватила меня за руку, зашептала:
— Не уходи! Я боюсь ее! Она меня убьет! Мой муж — начальник тюрьмы!
— Ух ты, ибало! — оглянулась на тихое "боюсь" Нинка и направилась в нашу сторону… Всего несколько шагов отделяло ее от Чурочкиной, когда она заметила иссини — черное избитое лицо бабки Коршуновой. Нинка при-свистнула и наклонилась поближе рассмотреть живой кошмар.
— Ух, как тебя, мой ма-а-ленький… — только успела она присвистнуть, как бабка вцепилась в нее своей мертвой хваткой. Все в палате замерли от неожиданности, думали: крутая уголовница тут же размажет доходягу на месте… Но случилось невероятное. Нинка, это жуткое существо, сама испугалась. Она начала судорожно вырываться из когтей привидения, задергалась, раскраснелась…
— Пусти, говорю, мой маленький! Лезешь чего? Пусти!
Наконец, она вырвалась из когтей коршуна, отскочила подальше, погрозила пальцем:
— Ну, ты, бабка, даешь! Ы-ых! Смотри у меня!
Никогда она больше в тот угол не заходила, хотя аппетитная Чурочкина, "жена начальника тюрьмы", ее безумно соблазняла…
— Бабку я боюсь! Эх! — вздыхала она, издали поглядывая на жену смертного своего врага.
Уколов Нинка не боялась, даже не замечала их, и только удивленно спрашивала санитарку: "Все?"… Но вдруг в ней что-то переменилось. Она перестала дергать больных за носы, присмирела, стала глупо всем улы-баться, часто щурилась на потолок и считала там невидимых пауков или козявок…. Началось моральное перерождение хулиганки в идиотку…. Иногда мне казалось, что она переигрывает, хочет закосить шизу, но блатная малина перестала ее вдруг уважать, она стала "дурой". С этих пор никто не давал ей прикурить, зато все дружно бросались помочь санитаркам привязать буйную идиотку.
Нинка окончательно потеряла авторитет. На моих глазах она за два — три дня успела из крутой паханки переродится в еще одного китайского болванчика. И в этом было что — то странное. Никто здесь толком не знал кому какие инъекции впрыскивали медсестры. Но эффективность лекарства поражала. Личность за считанные часы изменялась на сто процентов, память стиралась намертво.
Мне приходилось читать литературу о бесчеловечных опытах над людьми, об уничтожении интеллекта. Это будто бы разрабатывалось где — то далеко, в Америке… Не у нас…
Однажды ночью раздался ужасный грохот. Он доносился из наблюдательной. Я пошла посмотреть: что происходит?
На совершенно голой железной решетке кровати, в одной сорочке под раскрытой форточкой сидела Нинка. Она выла, орала, скакала, и вся кровать совершала невероятные прыжки вместе с ней. Они были прочно при-вязаны друг к другу, опытные руки санитарки создали ужасного кентавра, смесь железной кровати и голой сумасшедшей наездницы.
— Она сама всю постель выбросила! — заметила меня в дверях санитарка, — А ну, Нинка, кому говорят, ложись!
— Ей, наверно, холодно? Без матраса… Дует из окна… Февраль…
— Т а к и м не бывает холодно! Т а к и е уже ничего не понимают.
Прямо передо мной задрожал беззубый оскал. Аполлинарию Федоровну выписали, и Хабибуллина стала моей соседкой. В три часа ночи у нее, как обычно — бзики.
Она лежала тихо, подперев кулаком подбородок и неотрывно глядела на меня. Губы дергались, с ни х слетал бесконечный неразборчивый шопот.
— Ну, что смотришь? — не выдержала я.
— Ничего.
Она отвернулась, но тихое бормотанье перешло в крик.
— Ты можешь тише?
— Могу.
Она отвернулась от меня вальтом. Но крики не прекращались, она хныкала, напевала и хихикала одновременно. ("Боже мой, если это будет происходить каждую ночь, я свихнусь без всяких уколов!")
— Галя, ты можешь перейти на другое место? Под другой пальмой свободно.
— Могу, — ответила она и с удивительной покорностью пошла к дежурной медсестре, попросить разрешение, но вскоре вернулась ни с чем, (не разрешили), зарылась головой под одеяло, и там продолжились ее полу-удушенные выкрики.
Я скатала свою постель, перетащила матрас, улеглась, блаженно закрыла глаза, но тут же почувствовала, что кто-то тянет одеяло. Это была Коновалова. Она улыбалась, кивала головой, показывала мне, что узнала и очень рада.
Меня перевели в Тихую палату. Здесь обитали самые спокойные больные. Умещалось в ней всего девять коек, здесь был свой умывальник, и попасть сюда можно было только по высочайшей милости врача. Это было единственное место, где на ночь выключали свет. После шестнадцати суток непрерывного света в глаза с наслаждением погрузилась в густую спасительную тишину.
Ровно в три часа ночи стены и окна тихой задрожали от отчаянного крика Хабибуллиной. Она стояла у входа и душераздирающе выла в темноту:
— Верните-е-е моего-о-о ребенка-а-а!!!
Двери в Тихой палате не было, ее заменяла арка, и проход в коридор напоминал гигантский экран, по которому суетливо метались несчастные больные. Они стонали, ухали, затевали друг с другом разборки, драки, или наоборот обнимались, заплетали друг другу косички, искали вшей, мыли полы, молились и требовали отпустить. Но я была уже за кадром. И только со стороны, лежа на кровати смотрела сквозь арку бесконечный сериал по названию "Отъепись, родной дурдом"
… Вот появилась на экране кудрявая тихая бледная как смерть Оля… Она внимательно рассматривает пол, идет осторожно, ее ноги по колено проваливаются в коридорную болотную жижу… Ей все время кажется, что она пробирается по вязкой опасной отвратительной трясине…
Моей соседкой оказалась огненноволосая бабка Королева из Новомосковска. Нас привезли сюда в одном фургоне. Вспоминая, старуха возмущается:
— Какой бессовестный милиционер! Кандалы на девчонку надел! Говорит: "Она — блядь! Она — проститутка! Она — пьяница!" Всю дорогу он ее матюгал, на цепи держал. Зубы, значит, скалит свои золотые и говорит: "Целый месяц ее ловил!" А чего ловить — то! Может, переспать с тобой хотел? А ты б дала, он и не бегал бы! Что ж не дала? Я же вижу: девка хорошая, не пьет, не курит…Значит так… Врач мне говорит: "Собирайся в Петелино! Там свои нервы подлечишь! Там, говорит, хорошо, областная больница, кормят, как в санатории! А я, дура, ей и поверила. Собрала, значит, узелок, сижу, жду, когда будет машина, села, смотрю: эту в цепях ведут. Ну, думаю, в тюрьму ее милиционер повез. Глядь — в один "санаторий" попали! Вот вам и "санаторий"! Ни за что, ни про что сама в тюрьму угодила, расписку дала. Ни зайти, ни выйти! Ни позвонить! Туалет закрыт! Лампочек нет! На кровать ни присядешь, ни приляжешь. Знай, ходи, как солдат целый день по коридору! А кормят как? Без соли! На соли экономят!
От "лечения" у старухи заложило уши, поэтому говорит она очень громко. О своей болезни рассказывает:
— Дома не было воды. Пошла к сыну помыться. Вымылась, воду спустила, глядь — не стало креста золотого с цепочкой! Уплыли! Тут же села на пол, обхватила голову руками и завыла! Выла, пока "скорую" сын не вызвал. С тех пор и лечусь…Да еще в тюрьму эту угодила! Серьги из ушей поснимали! Кольцо забрали! Компот отобрали, в унитаз вылили! А чем сами поят?! Разве это — сок? Это же вода! И водой разбавили! Не вода? А ну-ка, попробуй моего домашнего! Сравни! — И она откуда-то из-под кровати достала целую банку вишневого компота и налила мне стакан густого тягучего ароматного сока….
— Пей! Пей! Все равно крокодилица наша в унитаз выльет! Две банки уже вылила! А свое — разбавляют!
— Нельзя компоты! У кого — компоты? — раздался где-то рядом голос дежурной сестры…
У Али преждевременный климакс, головные боли, жар по телу, аллергия. Целыми днями она обмахивается газетой, объясняет:
— Не могу вздохнуть! Потею, как в бане! Парилка!
У нее одно спасение — Анечка, наш медиум и экстрасенс.
— Анечка, милая, разряди меня, опять косточки ломит! — Аля раздевается по пояс, ложится поперек кровати, и Анечка начинает разминать ее мясистые лопатки, глядя, куда — то в потолок.
Потом Аля садится к ней спиной, Анечка начинает делать пассы над головой. Ее руки в молчаливой пан-томиме разминают и вытягивают помятую Алину ауру, что-то невидимое невероятно длинное вытаскивают у нее из уха, мелко это растирают, комкают и выбрасывают под кровать…
Сеанс окончен.
— Все прошло! Спасибо, Анечка. Стало так хорошо! Без тебя никакие таблетки не помогают! Не знаю, как благодарить, — нахваливает спасительницу Аля, и Анечка, низко опустив голову, ускользает в коридор.
— Бедная девочка! Восемнадцать лет! А уже эпилепсия! Припадки бывают! Родители бросили! Не приезжают, домой не берут! А какая красивая девочка! Коса до пояса!
Самая ответственная работа поручена Рите, Она гладит халаты врачам и сестрам. У нее золотые руки. Весь персонал хрустит накрахмаленный, без единой морщинки и пятнышка.
Но бабка Королева поругивает Риту:
— Что ж ты так хорошо гладишь! Уже полгода на них даром работаешь! Так свой дом родной никогда не увидишь, не выпишут. Хорошие работники везде нужны! Они тебя тут долго продержат!
Когда Рита вышла, она рассказала:
— Ее привезли сюда очень тяжелую. Она чертиков в постели своей ловила, подушкой по ним колотила! Это с виду она, в очках, интеллигентная, а дома работает уборщицей, хоть и в очках! Куда ее возьмут со второй группой?
— Как же ты громко храпишь! — упрекает бабка Риту, — Всю ночь я не могла заснуть!
— Да ты же сама храпишь! И днем храпела!
От дикого храпа "тихих" мы с Алей просыпаемся одновременно. Гром справа, грохот с присвистом слева, отнимает от наших снов три блаженных часа до побудки.
Иногда по ночам в палату забегала вшивая Лида из коридора и долго в окне высматривает брата. У нас темно — лучше видно. Бабка Королева моментально просыпалась от шума и с бранью выгоняла ее вон:
— Уходи! Врачу нажалуюсь!
…И вдруг запретили в нашей палате на ночь выключать свет.
— Это все из — за тебя! Тебя караулят! Без тебя мы спали, как дома! — упрекнула меня Королева, заматывая на ночь голову платком.
Картина. В центре мрачное тоскливое пятно среди ярких солнечных красок.
В ритиных очках я внимательно разглядела пейзаж. Ненадежный кривой расшатанный мостик над грязной жижей мертвой речки пытался соединить два одинаково блеклых невзрачных берега.
Еще одна картина обнаружилась в большой палате. На ней изображена веселая румяная девушка в ярких оранжевых бликах.
Третья картина висела в ренген — кабинете. Но подписей на картинах я не нашла.
Кто автор? Почему не забрал полотна из психушки? Никто из персонала не знал ничего об этом художнике. Но за пределами дурдома рассказывали о художнике, помещенном сюда за карикатуры на высших чинов.
Печальная история.
Сколько тайн хранят архивы дурдомов.
— Терпеть не могу нашу врачиху! — присела рядом со мной накрашенная женщина с цепким взглядом, — Ее все здесь ненавидят! А тебе она — как? Нравится? Не нравится? Совести у нее нет! Записала мне "шизофрению", а группу дала только третью. Не могу из-за этого квартиру получить. Я сама здесь, в Петелино, живу и работаю. Мне психбольница должна дать квартиру без очереди. Но из-за НЕЕ не дают! А тебе она — нравится?
Девушка, сидящая рядом со мной вдруг наклонилась и очень тихо прошептала:
— Ты Мотиной ничего не рассказывай. Она здесь работает. Она — с ними….
А Мотина продолжала:
— У тебя — голоса? Расскажи, какие у тебя голоса?
— Что за "голоса"?
— Ну, вот я, например, "вижу". Видела ангела, который шел по воздуху. А ты что видишь?
— Почему я должна что-то видеть?
— Но я же вижу!
— Но тебе же нужна квартира.
Когда Мотина в конце концов отстала от меня, девушка снова тихо зашептала:
— Здесь много врагов. Говори тихо-тихо, чтобы никто ничего не услышал. Мне тоже трудно. У меня тоже враги… Но батюшка нашей церкви сказал, что ничему не надо противиться…
Самое очаровательное существо здесь Любочка Зябликова. Арлекин с хрустальным голоском. У нее большие влажные глаза, темное кукольное "каре", и длинные зябкие пальцы, которые она постоянно прячет в рукава халата. Здесь много привлекательных девчонок, но только Людочке петелинские мальчики пишут стихи, дарят сладости и цветы.
— Понюхай — как пахнет! Обожаю! — она сунула мне под нос кусок импортного мыла, — Не могу надышаться!
К разговору подключилась бабка Королева:
— Что ж он тебе мыло-то подарил? — съехидничала она. — Ты у него духи требуй! Ишь, мылом захотел отделаться!
— Он мне еще халвы обещал купить! — заступилась за поклонника Любочка.
— И где вы только встречаетесь!
— В мастерской.
Она единственная из отделения работала в мастерской, шила сорочки и халаты для больных. Но платили смехотворно мало.
— Сегодня выдали зарплату сразу за три месяца. Скажи, что лучше купить: губную помаду или килограмм халвы? Я так люблю халву! Что бы ты купила? Помаду или халву? Больше ни на что не хватит.
— Неужели за три месяца заработала только на кило халвы? — опять встряла Королева.
— Мы много шьем, но платят очень мало.
— Дур грех не обмануть! Дурака работа любит! Лежи лучше, поспи, никуда не ходи! Пенсии хватит.
— Нет-нет! Я люблю работать!
— Не работать ты любишь, а мальчикам глазки строить!
Свою странную болезнь Людочка объясняла так:
— Примерно в два часа дня в лице напрягается мышца, кожа стягивается, как резиновая, и начинает кричать злая вредная женщина. Она ругается, мне становится плохо, я хочу убежать, но не могу…Она всегда со мной…
В ее прошлом была такая тварь… Людочкин страх — это память о завуче, которая несправедливо исключила ее из училища. Сейчас у девушки инвалидность второй группы, жить без уколов уже не может. Объясняет с какой- то непроглядной безысходностью:
— Если началось лечение, то без этого уже не прожить… Без уколов я умру. Одна девочка убежала домой, а через три дня ее привезли при смерти. Странные здесь уколы. Каждые полгода за мной приезжает скорая и привозит сюда. Болит печень, а дозы с каждым разом повышаются… Кажется, вся кровь свернулась от лекарств….А самое главное, что эта болезнь — неизлечимая… Посмотри — видишь, Зину? Три года назад она была такая же, как я… Значит, скоро я стану такая, как она…
Зина, дятя джунглей, весело бегала, выписывала круги под пальмой.
— Не может быть, чтобы ты… как она… У тебя с головой все в порядке. Почему ты думаешь, что с тобой это случится?
— Мне прописаны такие же лекарства, как у нее.
… К ванне подошла Зина, подняла ногу, уперла в край… Вдруг — хлынуло! Текло, как из больной лошади, бесконечно много…долго… и отвратительно… Мой сонный желудок начал непроизвольно сокращаться, согнула пополам неукротимая рвота больным мерзким воздухом больницы, пропитанным кровью, потом, мочой, всеми заразами этого мира.
Мои тесты не прошли.
— Настроение явно подавленное, а по тестам — все хорошо! Слишком хорошо — это плохо! Ты хочешь казаться лучше. Пока не получится п р а в и л ь н о г о результата, будешь снова и снова отвечать на вопросы, — заявила психиатр. — И никаких "но"!
Она перехватила мой взгляд:
— Пока не сдашь всех анализов — не отпустим!
— ОНА думает, что ты врешь. — объяснила Поджигательница. — Кто умный — притворяется. Меня тоже подозревали. Я переписывала тесты несколько раз. Говорили, что я заранее подготовилась.
— Как можно было подготовиться?
— Те, кто прошел психолога — подсказывают правильные ответы.
— Мне никто не подсказывал.
— Поэтому ты будешь мноооого раз переписывать. Тебя подозревают, ты умная, ты могла подготовиться.
Это я — то подготовилась?
233…"МОЙ ГОЛОС В ПОСЛЕДНЕЕ ВРЕМЯ ОЧЕНЬ СИЛЬНО ИЗМЕНИЛСЯ…ДА?…НЕТ?…
Иногда по утрам, кажется, что голос изменился очень сильно, но когда прокашляюсь, вроде бы ничего. А как ответить, чтобы получился нужный врачу результат? При том условии, что достоверный ответ не совпадает с настроением, а настроение, хотя и соответствует обстановке, но противоположно ожиданию психиатра. Насчет голоса — не понятно, а вот мозги — точно "очень сильно изменились"…
Казалось, я схожу с ума…
— Господи-господи — господи…
Феня, молись за нас! По домам нам надо. По домам!
— Все равно отравлюсь… Потому что у меня такая болезнь…Не могу… Не буду жить. — говорит Ирочка, которой недавно исполнилось восемнадцать.
Врачи признали у нее шизофрению.
— Я уже два раза травилась… Все для меня кончено.
Ей делают шокотерапию. От инсулина каждый сустав перекручивается, пальцы сводит судорога, кожа отделяется от костей, лицо выворачивается. А не лечиться уже нельзя.
— Что — то у меня возле висков нашли по энцефаллограмме. Иногда все ломаю вокруг, посуду бью, однажды поломала табуретку.
У нее красивое кукольное лицо в обрамлении пепельных кудряшек, печальные глаза, в которых горит сухое невыплаканное горе. Обычно у миловидных девчонок — уйма поклонников. У этой — ни одного.
— Посмотри — у меня не слишком худые бедра? — спрашивает она под душем.
— Посмотри: мне идут такие тени?
Говорят, что женщины дурнеют не от возраста, а от недостатка комплиментов. Но почему то лишь в психбольнице может услышать девочка в свой адрес не "дура", не "шиза", а вдруг: "Ирина! Какая ты сегодня красивая!"
— Не могу я с таким диагнозом жить, все равно отравлюсь.
Девочке в семнадцать лет дать справку о том, что она психбольная, что у нее — шизофрения, (что в переводе означает — "первичное слабоумие"), равносильно приговорить к смерти, вручить десять упаковок пенталгина и, сказав "прощай", столкнуть с десятого этажа. Справка о психучете — свидетельство того, что общество списало ее в касту недолюдей, у которых ни прав, ни достоинств диагнозом не предусмотрено.
Работать таких берут лишь уборщицами. В случае беременности, ребенка обязательно выскоблят, разорвут вакуумом на куски, а если, не дай бог, дойдет какое — нибудь чп с ее участием дело до суда, во всем будет виновата "ненормальная".
" Не украл — сама подарила!"
" Не насиловал — напросилась!"
" Не бил — сама себя "
Да и поверят. Что им. ненормальным, может в голову взбрести? Непредсказуемы, как стихийное бедствие.
А чего стоят шепотки соседок у подъезда: "Эх, парень, парень, зачем тебе шизофреничка! Инвалид! Разве мало здоровых девчонок! И дети у нее больные будут!"
Из морального тупика единственный выход — самоубийство.
Травятся, потому что — психучет, а психучет, потому что — травятся. Круг замкнут.
Когда-нибудь скорая не успеет откачать Ирочку, и тогда бесконечная дуэль с диагнозом навсегда прекратится…
Суицид — не симптом хронической болезни. Симптом беды. В каждом нормальном человеке есть чувство невыносимого отчаянья или безнадеги, которые в роковую минуту может любого толкнуть под колеса поезда, или в черный водоворот, алкогольное забытье, наркоту. Так работает инстинкт — "уйти, не мешать", если ты слабый, больной и лишний. Это — закон выживания вида: уступить место более сильному, который даст полноценное потомство.
Природа, как всегда, распорядилась по — умному. Самоубийства, равно самопожертвования отвергнутых, невостребованных особей сохраняли вид в целом. "Уйди, умри, не объедай соседние семейства!" — вот бытовая подоплека суицида животных, а значит и человеческая генетически закодированная программа поведения в подобных ситуациях.
В мире животных — все целесообразно, все — инстинкт. И даже смерть "влюбленного лебедя", разбившегося насмерть в порыве отчаянья после гибели подруги — не безумие природы, а ее жестокий генетический закон. Природа стимулировала выживание только таких, особо нежных и чувствительных, способных "уйти" при необходимости.
Рассказывают, что если обчистить норку бурундучка, он непременно покончит жизнь самоубийством, сойдет с ума от горя, бросится с верхушки дерева, разобьется насмерть, или "повесится", застряв в развилке ветвей. Маленькие трагедии запрограммированы природой. Зверек погибнет, но не пойдет грабить соседние норки, не обидит самку с детенышами, умрет один, даст шанс более счастливым.
Разумна логика игрушечных трагедий… Но разве не похоже это:
— Обокрали!… Забрали золото, кольцо обручальное, серьги…Пошла в ванную, взяла бритву — и по венам! Кровь брызнула, дочка маленькая заревела, прибежала соседка, вызвала скорую…
Не болезнь — оказаться слабее своего инстинкта.
И эту, заплаканную, запуганную выписали через три дня…
А может быть нормально — быть ненормальным в одураченной стране? Молиться — где хочешь, сколько за-хочешь, петь во весь голос блатные, запрещенные песни, быть панком, йогом, шаманом, экстрасенсом, вообще странным, вообще "не таким", не правильным среди правильных и понятных?
Не лучше ли гордое одиночество, чем шанс заполучить на всю жизнь спутника с наеденным брюшком, с жирной плешинкой, вечно прокуренного по будням, заблеванного по праздникам, со смирной лакейской вытяжкой перед начальством, но с криком и дикими кулаками перед беззащитной женой?
Уж лучше сломать табуретку…
Этим девочкам с печальными глазами навсегда уготовано петелинское одиночество. Инвалиды невостребованы. Поэтому они здесь.
У меня было уже тридцать восемь! — рассказывает по секрету сирота Наташка соседке Леночке Буркасику. — Иногда, так, по разу. Когда жить негде, сажусь в поезд и еду, пока не высадят, потом снова сажусь в попутный, пока не подвернется кто — нибудь.
— Трахнет — и бросит…
— А пусть и ненадолго. Без разницы. Здоровых девчонок тоже бросают, потом они к нам попадают. У тебя сколько было?
— Девять, — отвечает Буркасик, скосив подкрашенный светло — карий в мою сторону.
— Мало! — разочарование в голосе. — А с Сашкой было?
— Было. Сама его завалила. Расстелила телогрейку. И прямо на снегу… Его потом стошнило. Противно же парням в первый раз.
— А какой у него? А-а… И не подумаешь…
— Что ты все про него спрашиваешь? Захотелось? Попробуй с пальчиком — не захочешь с мальчиком!
— Я убегу.
— И я убегу.
— А тебе зачем бежать? У тебя свой дом, родители. Ты же единственная дочка, наследница.
— Сволочи, а не родители. Сами сюда сдают. Ни за что к ним больше не вернусь. Жить не хочууу! Ты интернатская, ты сирота, никогда не поймешь… За что мне это?… Четверо меня изнасиловали, потащили бросить под поезд, не бросили, пожалели. Всю ночь по шпалам шла, так и дошла, так и живу с позорной болезнью. С пятого этажа хотела броситься — поймала мать, стащила с подоконника! Головой об стену хотела расшибиться — бесполезно — только звон в черепе, до сих пор не проходит. Травилась — не отравилась. Для чего жить? Все равно никому не нужна! — по круглым щекам потекли слезы. Три дня назад она получила письмо. Ее парень женился на другой.
— Хватит вам страшные истории рассказывать, — взвизгнула Аля. — Мне и то страшно стало.
В палату вошла Поджигательница, увидела плачущего Буркасика, бросилась к ней, обняла крепко, зарылась лицом в подушку и сама зарыдала:
— Бедный Буркасик! Самый красивый Буркасик! Я люблю только Буркасика, моего котеночка! Правда, она у нас самая красивая? Правда, Наташ? Правда. Тань? Лучше всех! Бедный мой беленький Буркасик, хочешь, спою? — она затянула длинную воровскую песню, потом другую.
Нервы у Али не выдержали:
— Хватит, девчонки, песни грустные петь! Хороших, видимо, не знаете! Уходи отсюда, Космодемьянская! Убирайся из нашей палаты! Не трави душу! Не целуйся с ней Люда! У-у, тюремщица! И не смотри так! Убирайся!
Шизофрения, страшная неизлечимая болезнь, при которой атрофируются клетки мозга, до сих пор не изучена.
Что это — состояние души? Или аналог неистребимого приона?
Согласно теории Павлова, шизофрения — промежуточное состояние между сном и бодрствованием, состояние гипноза, когда сны снятся наяву, память путается с внешним восприятием, и на реальном фоне возникают вдруг "пришельцы", "привидения", или слышатся "голоса".
Вот что думают о своих глюках больные:
— Голоса — это очень страшно! Сразу прибежишь в больницу!
— Голоса — ниоткуда. У них нет направления. Они — внутри.
— Голос мне сказал: " Не подходи к матери"…
— Следующую связь с НЛО перенесли на понедельник…
(Вдруг вспомнилось ахматовское откровение: "…Мне голос был. Он звал утешно…" Да уж, великой Ахматовой точно бы вклеили здесь крутой диагноз, и по максимуму. "Голоса" — это неизлечимо.)
Причины шизофрении до сих пор неизвестны, хотя вирусно — прионная ее природа очевидна. Она, как рак и СПИД, затормаживается при облучении рентген — лучами, как рак на 70 % подчиняется наследственному фак-тору, и на 20 % — фактору среды. Это значит, что болезнь заразна. Заболевают не только родные дети больных, но и приемные, генетически неродные.
Насколько опасна эта болезнь? Говорят, из психушки ни один человек не выходит здоровым. А врачи? Всем известно, что врачи рано или поздно приобретают определенную патологию.
Но несмотря на очевидность, вирусная теория шизофрении не находит поддержки в клиниках страны, болезнь остается неизлечимой, диагностика спорной, а больных и здоровых держат на соседних койках и закалывают не одноразовыми шприцами.
При вскрытии у шизофреников обнаруживают атрофированные клетки мозга, поражение напоминает атрофию при коровьем бешенстве. Также поражаются и другие органы…Но до сих пор ученые не могут, а может не желают объяснить: из-за болезни произошли необратимые изменения в тканях, или из-за убийственных доз психотропных средств.
— Настя! Что ж ты воздух испортила? — оживилась Наркоманка при виде немолодой светлорусой женщины, сильно припадающей на левую ногу.
— Настя! Ай — яй — яй! Как не стыдно! Куда же ты, Настя, побежала? Понимаешь кое — что? Не забыла? Попрыгунья!
Пацанки недолюбливали эту спокойную молчаливую женщину, которая ни с кем никогда не общалась и не разговаривала.
— Настя — дурная петелинская легенда. Она прыгала из окна. Ее здесь хорошо знают. Она тогда была инженером, все понимала, хорошо говорила. Но после того, как выпрыгнула, переломала все кости, бежала на сло-манных ногах, ее долго ловили, привязали в наблюдательной, чем только не кололи, она перестала говорить, кости срослись неправильно, и она осталась хромой на всю жизнь. Так и загнется в психушке.
— Разве здесь можно выпрыгнуть?! Это же третий этаж!
— Все равно прыгают! Видишь вон ту, Светку, беленькую, с хвостиком? Тоже прыгала в прошлом году, потом полгода лежала в гипсе. Сейчас ее уже выписали, но родители не едут за ней из деревни. Уже три письма написала — не отвечают.
— А если совсем не приедут?
— Значит, навсегда здесь останется.
Возле наблюдательной — шум, крики и возня. Настя прорывается полежать, скинула халат, зарылась в чью-то постель, сама себя привязала.
— Дура! Что ж ты делаешь?! Уходи! Это не твое место! — начала ее выталкивать санитарка.
— Пусти-ы-ы! Нооогааа боолыт!
— Ну и хитра! Болеет! Не нравится целый день по коридору ходить, вот и пришла! Сама себя вяжет!
Как ее ни выталкивали, Настя не покинула отвоеванного места. Так они и спали вальтом на одной кровати с Хабибуллиной.
После этого случая стало понятно, почему девчонки недолюбливали эту несчастную женщину, бывшую непокорную Настю — Попрыгунью, которую когда — то никакие решетки не могли удержать в тюрьме. Она изменила себе, молодой и бесстрашной, превратилась в хромую уродливую старуху, которая сама себя привязывает к ненавистной койке… Предателей не любят.
Страшно заглянуть в прошлое, в тот день, когда Настю, обезумевшую от страха и боли, поймали, зацементировали в гипс и начали закалывать "сульфазином"… Потому и не срослись кости, что билась раненным зверем, выла, рвала ремни под шприцем, не могла примириться со постыдным унижением среди злорадного бормотанья: " Так тебе, попрыгунья! Запомнишь, как бегать! Близко к окну не подойдешь!"
Ее сломали. Вытравили память о свободе. Но безумное желание покинуть заточение ампутировали с изрядным куском разума.
Это сколько же надо потратить сульфазина, чтобы каждый нейрон мозга изменил полярность, и вместо желания убежать появилось желание привязать себя к месту пыток.
Светочка перестала заходить в столовую. Целыми днями стояла у окна, глядя куда — то вдаль. Иногда писала длинные письма…
Ленка сказала:
— Пишет письма и пишет. Не едут за ней родители. В прошлом году прыгнула в окно, бедро сломала, все равно не приехали.
— Сейчас простые письма не доходят, марки надо наклеивать. Может быть родители не получили ее писем?
Я подошла к Светочке, тихой неприметной девчонке:
— Ты почему не обедаешь?
— Так…
— Правда, что ты из окна прыгала?
— Да…
— Разве здесь можно выпрыгнуть?
— А в туалете никого не было…
На следующий день в отделении состоялась большая уборка. Мыли окна, стены и полы. Кто — то распахнул окно. Прохладный поток ласково тронул волосы. Я оглянулась и вдруг я увидела Светочку на окне.
Сначала не поняла, что она там делает, может быть, протирает стекла? Она открыла первую раму, потом — вторую…В душный коридор ворвался свежий ветер, всколыхнул листья пальмы…Светочка шагнула на кар-низ…Посмотрела вниз… И в этот момент до меня дошло! Я остолбенела, закричала:
— Не надо!
А в голове застучала мысль: "Не кричи, не пугай! На лунатиков нельзя кричать, упадет, разобьется!"
Светочка уже присела на корточки, чтобы удобнее спрыгнуть…наклонилась вниз…
И тут я схватила ее за халат, потянула, почувствовала худое воробьиное тело, прижала к себе…
Вдруг истошно завопила Малолетка:
— Ой!!! Ой!!! Крепче держи!!!
Но Светочка вдруг передумала прыгать, повернулась ко мне, соскочила с подоконника на пол. Я разжала деревянные пальцы и выпустила халат.
— А!!! Убийца!!! — подлетела взволнованная Зозуля, — Жалко я не видела! Вот бы врезала! У!!! Второй раз!!!
Подошла дежурная медсестра. В глазах лед:
— В наблюдательную!
Светочку увели.
— На "сульфазин" сейчас ее, блядь! — никак не могла успокоиться Зозуля, — Эх, жалко, блядь, сама не видела! Сразу бы убила! Убийца!!!
Я попробовала изменить наказание, заступилась за несчастную:
— Но она же не прыгнула! Сама вернулась! Она не думала прыгать!
Никто не слышал. Беглянку молча прикрутили к кровати.
— Ой, дура! После выписки! О-ой, блядь! Может быть завтра уже дома была бы! — все никак не могла успокоиться Зозуля. — Сейчас ее снова полгода колоть будут. Суль! Фа! Зи! Ном!
— Девочки, нельзя убегать! Все равно поймают, хуже будет!
— И куда нам бежать?
— Беглянок здесь ненавидят, сразу мозги отключают.
— Если прыгать — так насмерть, чем пытки.
— Блядь, убийцу никто не простит!
Я решила попросить у врача простить Светочку, но беглянку спешно перевели в таинственное Третье отделение, которое располагалось этажом ниже.
— Там ей будет точно — "сульфазин", — констатировала всезнающая Зозуля, — Никому не пожелаю!
— Почему — в другое отделение? Что — там, в Третьем?
— Там ее быстро вылечат. Она — не наша! — объяснила санитарка.
С того момента, когда я почувствовала в руках тающее тело Светочки, меня связало с ней всесильное чувство жалости, словно дала немного подышать в жутком для нее мире, словно разделила отчаянье. И вот ее перевели в другой ад, где не лечат, а наказывают даже не за побег — за одну только мысль о нем, растворяют память о свободе в невыносимой памяти боли. Так дрессируют животных. Когда мозг превратится в сплошной страх, она забудет все, что любила, свой дом, своих родителей, своего парня. Зато будет помнить ежеминутно руки, вкачивающие в тело жгучее невидимое серное пламя, пока с губ не сорвется дикое звериное: " У!!! У!!!! У!!!", и она побежит, слепая от страха, пока не догонят, не повалят на диван.
Как Зину?
— Почему родители не забрали ее?
— Она никому не нужна.
— Дура потому что.
— Танечка! Скоро Восьмое Марта! Мне разрешили отпуск! — поделилась радостью Любочка Зябликова. Слышишь? ОНА сказала, что отпустит меня домой! На целый день! Я тебе все — все свое отдам, шампунь, расческу, Привезу шахматы! Поиграем!
У нее весело блестели глаза, она щебетала, что — то напевала, во время обеда угощала всех печеньем, потом написала матери письмо, просила не приезжать в психушку на праздник — а ждать дома…
— Подстриги меня! — всучила мне невесть откуда взятые ножницы, — Ничего страшного, что не умеешь — только подравняй.
Я испортила ее каре, получилось косо — криво, пока равняла, то справа, то слева, ко мне выстроилась длинная очередь на стрижку.
— И меня подстриги!
— И меня!
Санитарка Шура тоже принялась стричь желающих. Делала она это уверенно, как модельер. А пользовалась безопасной бритвочкой…
К концу дня все отделение было нами подстрижено и готово к празднику.
А мы с Любочкой размечтались о том, как она поедет к маме, а по пути заедет к прокурору и передаст ему мое заявление…
— Господи, я так по дому соскучилась! Пять месяцев не была! Мамочка моя так обрадуется! — не могла она сдержать радости.
И вдруг…
Поездку отменили…
— ОНА сказала, что "нет стабильности".
На Любочку страшно было глядеть, лицо осунулось, подурнело, она перестала красить глаза, целый день лежала в постели, отвернувшись к стене, не шелохнулась на громогласное: "На кроватях не лежать!" Но ее не тронули, не заметили, она не пошла на завтрак, не вышла к обеду. Я попыталась утешить, она вдруг с ненавистью прищурилась:
— Что ж ты так криво стрижешь? — Она вытащила из — за ворота недостриженную сосульку волос.
— Если не можешь — не берись! Не берись! Видишь, что ты наделала!
Меня вызвала врач:
— Напиши для нашего отделения стихотворение к празднику. Мы хотим поздравить наших больных, нянечек сестер…
Вдруг в наблюдательную ворвалась Наташка Сирота и бросилась к Любе, лежащей под капельницей. Голос дрожал от ненависти и презрения:
— Это ты, сказала ЕЙ, что я хочу убежать!? Выдала меня! Я тебе, как другу, по секрету, а ты… Знаешь, кто ты?! Если бы те сейчас не лежала под капельницей. Я ударила бы тебя по лицу!!!
— Я только сказала, что тебе здесь не нравится. Разве не так? Всем не нравится! Пусть ОНА знает!
Сирота замахнулась, но не ударила, выбежала из палаты.
Когда мое дежурство в наблюдательной закончилось, я узнала, что Сироту переводят в интернат.
— Не хочу туда! Там одни старики, инвалиды!
Тихие старались остановить ручьи слез:
— Да ты же сама — инвалид с группой! Все мы здесь больные, а ты там себе жениха найдешь, такого же черноглазенького, детей ему нарожаешь! Тебе мужик нужен — а здесь монастырь, одним словом — Петелино!
Сирота убежала, пытаясь скрыть навернувшиеся слезы.
— Это она из-за Сашки переживает. Хочет с ним рядом быть.
— Батюшки! Из-за какого такого Сашки? — всплеснула руками Аля. — Девчонки, колитесь такими сильными лекарствами, а до мальчиков есть дело! Где вы мужиков находите? Надо же! Целый день под замком сидят, а на уме одни мальчики! Научите — ка меня с кем-то подружиться.
— Мужиков находим, когда за обедом ходим, или в кино знакомимся. Наташка с Сашкой давно знакомы.
— Ой, девочки! Я была в том интернате! — подключилась к разговору Неля. — Там — жуть! Мужики и бабы все вместе живут. Ходят голые. Проснулась я — а на соседней кровати — мужик голый лежит, а между ног у него — вот такой! И как же я тогда кричала! Два дня после этого — никаких голосов не было, исцелилась…
— Такие сильные таблетки пьете, а все равно о мальчиках думаете?
— Настоящую любовь никакие таблетки не затормозят!
— Рожать вам надо, девки, а то совсем свихнетесь!
— Да кто здесь родить разрешит? Каждые полгода — проверки. Беременных насильно скоблят.
— Так дома рожайте, глупые! Родится малыш — травиться не захотите.
— Дома родить за полгода не успеешь.
— Почему за полгода?
— Такой у нас режим. Полгода дома живем, полгода в психушке. Кто не приедет сам — за тем фургон вышлют. Еще хуже будет, такое впарят с хода, в следующий раз досрочно прибежишь.
— Каждая не против того, чтобы залететь. Нельзя. После таких уколов здоровые дети не рождаются.
Гинеколог.
Последний тест.
А если б я была беременна?
Знаю точно — не вышла бы из стен психушки — никогда.
Руководство больницы наверняка постаралось бы скрыть еще одну врачебную ошибку. При этом ошибку, равносильную смертной казни. И сколько здесь совершается таких ошибок? С ходу, не разобравшись, прописали бы ремни и аминазин еще нерожденному малышу? Кстати, аминазин разрешен во время беременности? Клевета мента для врача — разрешение убивать.
На все чп в дурдоме прописаны инструкции.
Та медицинская сволочь, которая по клевете участкового прописала мне аминазин, снова сидит в приемной, садистка, и ублажает душу мерзким вымогательством: подпишешь — не подпишешь. Такие всегда на подхвате. Приговорить к мучительной смерти может только сама смерть. Или доктор смерть.
Аборты в стенах психушки — главная тайна карательной медицины.
И вот настал Женский День.
С утра в комнате посетителей было не протолкнуться, больные кутались от разгулявшегося сквозняка. На окне возле моей кровати появились три огненно — алых тюльпана — подарок Але от мужа и сына. На столике дежурной сестры покачивались каллы и гвоздики. Аромат подаренных духов слегка освежил спертый больной воздух психушки.
— Ой, девочки! Видели, как Зинка мороженное глотает? Сестра привезла, и она сразу проглотила десять штук! Не жевала Кто бы видел! Цирк!
Каждый приезд зининой сестры грозил отделению катастрофой. Дежурная смена собралась у кровати заснувшей Зинки, для обсуждения срочных мер:
— Целый торт съела! Навалит нам подарков на праздник!
— Побьют ее девчонки здорово.
А Зинка наконец — то насытилась, натянула на лицо простыню, поверх пристроила крестом вечные кукиши, мумия.
— В интернат бы ее отправить. В отделении таких держать нельзя.
— Да ладно, мы разве лечим!
— Сестру жалко, надеется, ездит…
Самая приятная новость летела по коридору, передавалась из уст в уста:
— Ура! Сегодня будет селедка! Принесли и уже режут!
— Се — ле — доч — ка!
— Вот это — Праздник!
На обед в каждую тарелку улеглось по аппетитному жирному кусочку.
— От гуманитарного фонда! Поправляйтесь, девочки, — благословила угощение завхоз.
Ликование по поводу селедки не удивляло. Соленое в больнице — большая редкость. Каждая щепотка соли — на вес золота. Каши и супы без специй превращены в трудноперевариваемые обязательные микстуры….
Поджигательница облизала пальцы и заявила:
— И это- областная больница?! Селедку дали на праздник! В тюряге кормят точно также, такие же там каши и супы, но только — соленые!
После обеда отделение повели на индийский фильм о крокодилах — людоедах.
Пошли все, даже старушки и физические инвалиды. Но фильм отменили, и толпа под конвоем дежурных сестер отправилась в мужское отделении на дискотеку.
.. Там ждали.
— Настоящие мужчины!
— Девочки! Налетай!
— Мужиков-то! — перешептывалось отделение.
Мужчины были все в белых пижамах, с черными кругами у глаз, худые, заколотые, буйные.
Повеяло скованной силой. Ни улыбки на лицах. Лишь один лысый верзила четко маршируя по диагонали танцпола с четким разворотом головы под девяносто градусов — улыбался, улыбался за всех, улыбался…
Женщины и мужчины стояли друг перед другом. С одной стороны — аномальная нежность, женственность и материнство, с другой — сила сошедшая с ума, страсть сошедшая, разум сошедший.
Вслед за нашим отделением в мужскую палату вползло еще одно, нервное. И мероприятие началось.
Его оживил женский народный хор — две гармони — соло на баяне — соло женщины- гиганта — стихи о некрасивой девочке — наконец врубили диско.
Великодушные мужчины, соскучились по женскому полу и приглашали всех подряд — красивых — некрасивых — молодых — и старых. Пригласили всех наших наташек — ленок — бабулек — даже бабку иноходку затащили в круг — даже скрученную спиралью сухорукую Катю. Всем было безумно весело.
И только гордая блатная малина каждому из психов отвечала: " Не танцуем"
Зозуля скомандовала:
— Раз фильма нет — пошли в отделение!
— Танцуйте, девочки, танцуйте, — умоляла медсестренка. — посмотрите, как весело! Больше праздников не будет!
А дискотека продолжалась. Музыка, хохот, прогулки под ручку, томные комплименты, хлопки по попам, кокетливый визг…
— Домой! Пшли, блядь, обратно! — малина поднялась с мест, и Наташа нехотя оторвалась от праздника.
Бежать!
Вот сейчас пока глаза санитарок и дежурных не могут оторваться от зрелища. Пока никому ни до кого. Исчезнуть. Это легко…
Толпа рванула за медсестренкой. Торопятся в бесконечный коридор. Идите, идите, идите…
Все поспешили вниз, а я поднялась на пролет выше. В окно я видела, как отделение гуськом протопало с парадного. Задумалась. Но планы побега нереальны. Вид жуток — даже если успею тихим уверенным шагом дойти до остановки, проголосовать на дороге, а кто еще остановится — чтобы подсадить дуру в ватнике натянутом поверх больничного халата… Но там — дальше — автобусная остановка — без денег не влезешь — вернут — и наблюдательная мне обеспечена до конца жизни — уколы — уколы — уколы…
Но убежать все — таки можно… запретную дверь в отделении девчонки могут открыть обломком ложки, и если обзавестись белым халатом… Тогда никто не затормозит на территории, а там, за пределами дурдома — все мои четыре стороны света…
— Вот ты где? Что ты здесь делаешь? А ну, пошли! — Наташа, запыхавшись поднялась ко мне.
Ну и что? Она же видит, что я просто смотрю из окна, такая замечательная погода, никто и не думал бежать из прекрасной больнички с такими чудными праздниками.
— Иди!
Снова коридор. Мутная духота ударила в лицо.
— А Феньку опять привязали, подралась из-за огрызка…
— Помирает наша Сластена!
— Леденцов обожралась?
— Наоборот — не поела их сегодня, вот и слегла. Никто к ней не приехал на праздник.
Обычно бабка Сластена с утра до вечера сосала свои тянучки, с чувством рассуждала о политике, и вдруг позеленела, одеяло набрякло от пота, ее колотило она дрожала и дергалась внутри постели.
Сестра поставила ей какой — то укол, и бабка моментально ожила., присела к телевизору.
— На, ба, леденцов, ты же любишь! — девчонки щедро насыпали конфет в протянутые ладони.
К вечеру поток посетителей иссяк, психушка погрузилась в бездну проблем, но еще долго в воздухе витали ароматы свежих новостей, немыслимых яств и желаний.
— Гляжу, я значит, на солнышко, и вижу вдруг, что усы у него черные, как у мужика, и подмигивает мне вот этак, — рассекретничалась после праздничного бала плутоватая бабка Кваст.
Вдруг заметила она вблизи маленькую Лиду с двумя седыми девчоночьими косицами.
— Лида, Лида, иди сюда! — бабка позвала дурочку, подмигивая нам, — Лида, к тебе ведь брат приезжал?
— Приезжал, — согласилась та, открыв рот…
— Он ведь тебе яблок принес?
— Яблоков принес!
— И кефиру принес?
— Кефиру принес!
— Я ведь тебе в тот раз давала?
— В тот раз давала.
— Налей- ка мне стаканчик!
Но Лида засеменила прочь от старухи, перебирая пальцами косички.
— Лида! Лида! У тебя ведь вшей нашли! — крикнула вслед обиженная старуха.
Лида вернулась, в изумлении открыла рот:
— Вшей нашли!
— И как же тебе не стыдно!
Раздался боевой рык Капитанши:
— Кто украл мою массажку?! Только заснула в туалете на кушетке — ее и след простыл. Кто укра-а-ал! Ой, плохо мне! Я жена капитана! Сознавайтесь!
Ее подхватили под руки, привязали в наблюдательной.
Утром ее перевели в Третье отделение. Перед уводом, пошмонали, отобрали чулки.
— Это мои! — завопила Капитанша.
— На них — наша печать!
— А где же тогда мои? Что же я без чулков приехала? Завтра приедет муж из дальнего плавания! Он наведет здесь порядок!
— Ой, насмешила! Из дальнего плаванья! К другой он от тебя давно уплыл! Поматросил и бросил! Вот его плавание!
— Отдай чулки!
— Не отдам! Иди — иди! Там тебя быстро вылечат! Там таких быстро излечивают.
— Эту тоже, блядь, на сульфазин, — мрачно констатировала Зозуля.
На голову натянули сетку из проводов, к вискам подключили клеммы, на руках и ногах затянули ремни.
— Прямо смотреть! — раздался бас за стеной.
Напротив замигала разноцветная лампа, спектры света запульсировали, сканер высветил извилины мозга…
А там… Что там? Моя ненависть к произволу, к тупым ментовским рылам, рявкающим по приказу, крутящим руки, заносящим палки над головой… И не только. Участковые, следователи, продажные адвокаты — всего лишь — мелкие пешки, пустые деревянные фигурки, вписанные в отработанную годами тактику.
— Все писатели — шизофреники! — осклабился низколобый начальник участковых. Рыла ментов закружились вокруг, их губы задергались от внезапного озарения:
— Все поэты — психбольные! Всех вас надо лечить!
— Если будет писать жалобы, отправим ее в Петелино, за сутяжничество!
— Ее нужно поставить на учет! На нее выслали дело в КГБ!
Я не знаю, что найдут в микромире моей памяти, ненависти и отчаянья. "За чем пойдешь — то и найдешь".
Я стала живым очевидцем творимого беззакония. А свидетелей не любят. Совершено серьезное преступление со стороны ментов, прокуратуры и кгб в связи с помещением здорового человека в больницу. Поэтому делается все, чтобы доказать обоснованность этого факта. Поэтому несколько раз заставляли переписывать тесты, звонили, угрожали врачам, назначили лечение, доводящее до состояния лоботомии, запрещается любой контакт, звонки, перехватываются любые послания.
С виду я равнодушная каменная баба, да, но душа — напряженный клубок. Перед глазами несчастные, ставшие инвалидами по вине врачей. Настя, Зина, Люда, Ленка, Аполлинария Федоровна… Мой список так мал. Его продолжение засекреченные архивы сотен тысяч психушек. Миллионы судеб не вписавшихся в систему террора. Обнаруженные здесь жертвы карательной медицины доживают свои последние дни, их намеренно лечат разрушающими здоровье лекарствами. Кто приедет проверять произвол, творимый в районной психушке? Истязание серным ангидридом больных с открытыми переломами — даже представить это не выдерживает разум. Но здесь так принято. Это рекомендовано высочайшей властью. К этому привыкли и пациенты, и сами врачи. Делай, что хочешь. Секретная зона…
— Прямо сидеть!
Сканер жужжит, клеммы щекочут волосы.
Кто я на самом деле? Буйная? Тихая? У меня много тайн. Иначе я бы не очутилась здесь.
Что выявят палачи? Разумеется, я не вижу ангелов, летящих по небу, и чертики не прячутся у меня под подушкой, но если я — пишу, значит я — безусловно аномальна и не такая, как все? Кто же я с точки зрения белых равнодушных халатов? Шизик? Параноик? Олигофрен?… Как мне хочется распахнуть двери психушечного монастыря, дать наплакаться всем "тихим", развязать всех буйных, накормить досыта доходяг, позволить малине накуриться до потери пульса. Пусть разбегаются из распахнутых дверей, разлетаются из распахнутых окон, до того, как отравленные мозги не превратились в пережженные куски слизи, пока разум еще понимают, что стены психушки — не санаторий — а тюрьма… Бегите! Летите! Прыгайте из окон! Я больше никого не удержу! Я такая же как все…
Вдруг зажегся свет. Сеанс окончен.
— Ждите результатов, — ответил врач на мою попытку заглянуть в будущее.
Выписали Алку Наркоманку.
За ней приехала бабушка, привезла фирменные джинсы и дубленку. Алка одевалась торжественно, медленно и долго, по полной наслаждаясь долгожданным моментом. Загадочная улыбка не сходила с лица.
— Оставь мне ручку, пригодится.
— Нет. Здесь ничего нельзя оставлять. Если оставишь — вернешься. Такая примета.
Когда мы с девчонками спустились хлопать дорожку, внизу под окнами корпуса увидели, что Алка дожидалась нас. Она стояла с бабушкой и улыбалась. Специально задержалась попрощаться с подругами по несчастью. Кивнула на окна второго этажа, прислушиваясь:
— Девчонки, слышите? Капитанша наша из третьего кричит.
— А что кричит?
— Да то же самое. Мужа зовет. Задница болит… Жалко ее, перевели на сульфазин. Ну, все, девчонки, пока! Целую всех! Держитесь, девочки! Немного осталось! Марианночка наша, пока! Прощайте, девчонки! Прощай, Сан — Петелино!
— Что ж это за отделение такое жуткое — ТРЕТЬЕ?
— О — там — всем конец. Сплошной сульфазин. Умных там нет. Одни приговоренки, убийцы. Жуть. Гнилое место. И… постоянно там покойники. Мрут там люди как мухи. Попадешь туда — конец.
— Почему нас так долго не выписывают? — на глазах у Брыловой слезы, — Следователь сказал, что экспертиза будет продолжаться всего три недели, а держат уже целый месяц! Сколько нам здесь находиться?
— Сколько надо, блядь, столько и будешь здесь! Невменяемые под амнистию не попадают!
— Мне врач сказала, что не готова энцефалограмма. Все врачи куда-то разбежались, гриппуют.
— Гинеколога уже целый месяц никто не видел…
— Гинеколог — это самая главная проверка, последняя…
— Если тянут, значит, неспроста.
— Им тут работники здоровые нужны, некому работать, мыть полы и посуду…
— Вас уж точно не выпишут. Людей мало осталось.
После праздника Анечка еще больше осунулась.
— Что у нее за родители! Бросили бедную, никто не приезжает! — сокрушалась Аля, — Даже на праздник ни-какого подарочка. На, милая ты моя, угощайся.
Но грусть девушки никакое печенье рассеять не могло. Она все больше погружалась в себя, бродила по ко-ридору глядя под ноги. Иногда, сидя на стуле, раскачивалась в забытьи.
Пришла санитарка, скатала ее матрас, перестелила постель в коридор.
— Куда? Почему? Она здесь самая тихая! — недоумевала я.
— Врачу виднее!
Анечка сидела под пальмой, разминала пальцы, массировала их, при этом беспрестанно раскачивалась на как маятник назад — вперед.
— Тебе плохо? Что болит?
— Ничего, — прошелестела она в ответ и спрятала руки в карман. Отвернулась, кусая губы.
Я не стала приставать.
— Аня! — позвала Аля. — К психологу тебя вызывают!
Вернулась она вся в поту, мокрая, фланелевый халат вымок насквозь. Во время обеда не прикоснулась к еде, качалась своим любимым способом за столом, пока ее не уложили в постель, поставили капельницу. Сорочка превратилась в сплошное желтое пятно.
— Фу! Почему такая грязная?! Какой запах, — увидела ее сменная сестра, — Сегодня банный день. Что ж ты сорочку не сменила?
Анечке на глазах становилось хуже. В глазах застыла боль.
— Да что ж это такое? — собрались возле ее кровати больные.
— Разойдитесь, девчата, видите, плохо ей очень.
Но куда разойтись? Все восемьдесят коридорных душ наблюдали за капельницей. И никакого обычного шума.
Анечка из глубины мокрой постели пристально глядела на меня. Застывшие глаза отражали бездонную пропасть.
И вдруг прибежала медсестра: "На комиссию! Главрач пришел!"
Первой вызвали Брылову. Пока она отсутствовала, я поняла, что значит: "Ожидание — медленная смерть"
— Да не волнуйся ты так! — Успокоила медсестра, — У тебя все хорошо!
…Вышла Брылова, красная, в пятнах, облегченно вздохнула:
— Выписали!
А у меня — все впереди. Таких экзаменов сдавать никогда не приходилось…
Вдруг рядом со мной пристроилась Феня Богомолка…Санитарка на нее прикрикнула:
— А ты — куда, чудо? Тебе туда — нельзя! Уходи!
Но Феня с достоинством ответила:
— Пришел главврач! Я жаловаться буду! По домам нам надо!
— Ну, врач тебе сейчас покажет — к а к жаловаться!
Меня вызвали, я вошла…Вдруг в кабинет ворвалась Феня и с криком бросилась к мужчине, сидящему в центре стола:
— Отпускайте нас!!! Хватит лечить!!! Сколько лечите!!! Не больные мы!!!
Вслед за Феней в кабинет ворвалась медсестра с санитаркой, но непокорная Богомолка успела докричать:
— Отпускайте из тюрьмы!!! По домам нам надо!!!
Феню схватили за руки, выволокли из кабинета. Некоторое время из-за закрытой двери доносился шум отчаянной борьбы. Феня долго не сдавалась. Стихло. Утащили в наблюдательную, вкололи…
— А ты — что думаешь о нашей больнице? — продолжил, как ни в чем не бывало председатель. — Какие у нас недостатки? Что тебе здесь не понравилось?… Так-так… А что ты хочешь больше всего?
— Отпустите…
— Хорошо. Сегодня же тебя выпишут.
Распахнулась Дверь. И санитарка благословила меня:
— Чтоб мы тебя здесь больше ни — ког — да не видели!
… И вот за это "НИКОГДА" я им многое простила…
Прощайте! Все вы, стоящие у окна, глядящие, кричащие, вопящие, вырывающиеся из рук санитарок подышать, погулять, покурить, просто поговорить друг с другом….
Прощайте! Милые добрые "тихие" со всеми вашими голосами, обидами, страхами, самоубийствами, пожизненными приговорами в восемнадцать лет!
Прощайте! Грязные, брошенные, забытые всеми старухи, доходяги, нищенки, богомолки, вечно голодные, вечно молчаливые, вечно молящиеся за нас!
Прости ты их, Господи!
Прощай, Малина, гордая, честная, ужасная, отверженная, несчастная…
Прощайте! Добрые нянечки, злые санитарки, врачи, медсестры со всеми вашими ремнями, клизмами, иглами, зондами, катетерами, с бесконечными тестами, со всей вашей наблюдательной!
Прощайте все вы, стоящие у окна, летящие из окна, кричащие, вопящие, зовущие:
— По домам нам надо! По домам!
— Сына моего убили!
— Позовите маму!
— А я не сплю! Не сплю! Не сплю!
— Отмените мне советские лекарства!
— Зинку! Зинку ловите!
— У! У! У!
— Убегу! Убегу! Убегу!
— Завтра, блядь, накачаем себе…
— Да как же лошадь не бить? Как же ее не бить — то!
— Не надо! Не трогай! Не убивай таракана! Все хотят жить!
— Кто украл мои колготы?!!!
— У меня две мамы, два папы…
— Дай, середку доем!
— Ы — ых тебя в рот! Едерена вша! Ибало!
Все.
Подошел мой автобус.
ЭПИЛОГ
1992 г.