В квартире было тесно. Модная мебель увязла в остатках старого немецкого уюта. Новые вещи застряли на своих случайных местах, будто наткнувшись на невидимое сопротивление. Фрау Трассен боязливо стирала с них пыль и предпочитала ставить посуду в потрескавшийся старый буфет. Эту современную мебель купил сам господин Трассен. Теперь у него появились солидные суммы наличными. Раньше их у него никогда не было. С тех самых пор, как супруги на приданое фрау Трассен купили первый этаж коттеджа, был установлен режим строжайшей экономии. По субботам они обычно проверяют счета, и фрау Трассен не раз пришлось всплакнуть, когда оказывалось, что сыну Лео выдан мясной рацион, превысивший положенные три бифштекса в неделю. Теперь, слава богу, Лео снимает комнату в городе и, наверное, растрачивает свое ассистентское жалованье в близлежащих пивных. Денег у него никогда не будет. А вот у родителей деньги завелись, хотя фрау Трассен сама толком не знает, за что именно контора повысила в должности ее супруга. Впрочем, он ведь ведет такую большую работу в неслужебное время. Фрау Трассен его ни о чем не расспрашивает. Она не вмешивается в политику. Она только старается исполнять свой долг образцовой хозяйки и жены. Господину Трассену приходится много ходить по улицам в любую погоду, и фрау Трассен связала ему теплый жилет. Он надевает его по утрам, если вечером предстоит «операция». По правде говоря, «операция» эти немудреные: стоять в цепочке сочувствующих на митинге национал-социалистов и слушать речи фюрера, продавать блокнотики с его фотографиями, бренчать кружкой с мелочью в пользу общества «Сила через радость». Но бывают и другие «операции»... Трассена к ним пока не допускают. Он ведь только сочувствующий. Правда, самый активный сочувствующий из берлинской конторы по закупке щетины.
Но вот к дому подходит сам господин Трассен — жизнерадостный пятидесятилетний немец с отличным цветом лица, закрепленным добрым яблочным винцом. В окнах темно: фрау Трассен экономит электричество. Господин Трассен, насвистывая, медленно поднимается по ступеням и, зажав под мышкой новенький сафьяновый портфель, вынимает из кармана связку ключей с крошечными брелоками-сердечками. Открывая замок, он поглядывает на окна второго этажа — не появится ли соседка.
Заметив блондинку за прозрачной розовой занавеской, он стреляет глазами по своим окнам и, делая вид, что боится жены, втягивает голову в плечи, посылая соседке воздушный поцелуй. Потом он вытаскивает из почтового ящика газету «Фелькишер беобахтер» с жирными свастиками и скрывается за дверью. В темной передней господин Трассен передает газету в руки супруги. В полумраке ее расплывшаяся фигура похожа на огромный пудинг. Приняв из рук супруга портфель и газету, фрау Трассен включает свет, и Трассен раздражение думает, что купленная им новая мебель до сих пор не расставлена по местам. Впрочем, как знать, может быть, со временем она разместится наилучшим образом в соседней вилле?.. Пока еще там живет ее хозяин, но Трассен приучает себя к тому, что к Клемпертам теперь следует относиться только как к врагам Третьего рейха. Надо забыть о том, что они когда-то были знакомы. Да и вообще нужны ли все эти друзья-приятели? Теперь, когда вся Германия стала единой семьей, готовой пойти на любые жертвы ради приобретения нового жизненного пространства, имеют ли значение личные отношения? Надо поменьше болтать и бороться с нытиками. Так сказал Геббельс в своей последней речи. Вот эту новую мебель неплохо было бы показать нытику старику Клемперту. Ему, видите ли, не нравится культура новой Германии — так пусть посмотрит, какой мебельный гарнитур может купить себе немец Третьего рейха!
— Клемперт не заходил?
Фрау Трассен вздрогнула.
— Какой Клемперт? Рауль?
Трассен поморщился.
— Ясное дело, не младший Клемперт! Рауля посадили. Я говорю о старике.
— Его уже две недели никто не видел,
— А свет горит?
Супруги подошли к окну. Фрау Трассен отодвинула занавеску. Соседняя вилла была погружена во мрак.
— Чем он только жив? Молочник оставил у калитки бутылки они так и стоят, — фрау Трассен вздохнула.
— Продал бы виллу — жил бы как человек. А дом отличный!
Черные окна соседнего дома слепо смотрели на Трассена.
— Скажи спасибо, что нас не вызывали как свидетелей после ареста его сына. — Трассен еще раз взглянул на причудливую башенку виллы. — Ну ладно, хватит! Ужинать!
На кухне уютно и тепло. Пахнет печеньем с корицей, горячими сосисками. Новая кисейная занавесочка, вышитая шашечками, чуть-чуть подрагивает от теплого воздуха над газовой плитой. Трассен разрезал пополам сочную сосиску и, положив рядом с тарелкой «Фелькишер беобахтер», начал читать.
— Ого! Вот это новость для нашего Лео!
Фрау Трассен с опаской взглянула на газету. Она смертельно боялась этого листка с жирными свастиками. Именно в нем появлялись первые наветы на тех людей, которые потом исчезали. Муж считал эту газету своей, и фрау Трассен своего супруга тоже очень боялась.
— Эйнштейн заочно приговорен к смертной казни, — прочел вслух господин Трассен. — Освободим немецкую науку от наглой ереси!
Он отложил газету и с воодушевлением обмакнул сосиску в горчицу.
— Я поговорю с Лео, ведь он физик, — сказал Трассен. — Такой выгодный момент упускать нельзя.
— Какой момент? — осмелилась спросить фрау Трассен.
В ее голове замелькали туманные и тревожные мысли об опасной дружбе ее сына Лео с соседом Раулем Клемпертом, которого год назад посадили. Рауль не раз бывал у Эйнштейна и даже звал с собой Лео...
— Сегодняшний день — это начало научной карьеры нашего сына, — провозгласил Трассен. — Не сделать ее сейчас может только набитый дурак. И запомни, — Трассен повысил голос: Мы никогда — слышишь? — никогда не водили дружбу с Клемпертами! Ясно?
Старик Клемперт был старым немецким поэтом. Он писал классические, прозрачные стихи, и школьники учили их наизусть по затрепанным хрестоматиям. К этому так привыкли, что никто и не предполагал, что сам Клемперт еще жив. Нацисты о нем забыли, и только где-то во вторичной картотеке полицей-президиума значилось, что у арестованного художника Рауля Клемперта есть отец, проживающий на Бисмарк-аллее в районе Груневальда. А между тем хрестоматии продолжали издаваться, оставляя в памяти детей величавые и чувствительные строки о горах Гарца, восходах солнца над Рейном и весеннем цветении тирольских лугов. В одном из маленьких немецких городков, где когда-то бывал Клемперт, сохранялась живописная тропинка среди замшелых камней, которую местные жители называли «тропой поэта».
Таким образом, душе Клемперта не о чем было тревожиться. Она нашла свой путь к немецкому народу. Зато сам Клемперт уже вторую неделю сидел без горячей пищи. Ему нездоровилось, и он не мог выйти из дому, чтобы продать очередную пачку книг. В груди глухо шумело разросшееся сердце, кружилась голова, и сухие кончики пальцев холодели. Он сидел, завернувшись в плед, и читал стихи Рильке.
Я зачитался, я читал давно,
С тех пор, как дождь пошел хлестать в окно,
И, с головою в чтение уйдя,
Не слышал я дождя.
Я всматривался в строчки,
Как в морщины задумчивости.
И часы подряд
Стояло время
Или шло назад.
Дом был наполнен тишиной, и глухая волна отдаленного уличного шума, казалось, доносилась из далеких миров. Рядом с Клемпертом висел дешевенький репродуктор, затянутый чистым мужским носовым платком с серебристыми клетками. Рот радио был наглухо закрыт. Над поэтом висела огромная картина. Это была последняя работа его сына — «Видение будущей войны». Картину следовало бы убрать подальше, но для старика Клемперта она была глубоко связана со смыслом его собственной жизни. Каждый вечер он спускался вниз и часами сидел перед нею, подыскивая слова, которые могли бы выразить ее образы. Она как будто пронзала будущее, уходя в него глубже, чем предполагал сам художник Рауль. Сын Клемперта не был на войне 1914 года, но его картина воплощала и ужасы первой мировой войны и то, что только смутно могли себе представить люди, которых готовили к следующей бойне.
Картина изображала развалины города. Безлюдные улицы прорезали город до самого горизонта. Среди них высились огромные песчаные дюны, выплеснутые из земли взрывами снарядов. Между этими холмами чернели воронки. Остатки домов, расщепленных до основания, были похожи на корни зубов. Над городом неслись самолеты, похожие на снаряды. Таких в 1914 году не было. Серебристые обтекаемые чудовища уходили к солнцу, скрытому за тяжкой пеленой желтого, как песок, тумана.
Композиция картины выросла из десятков набросков, сделанных Раулем Клемпертом с фотографий первой мировой войны. Он переписывал их по многу раз, пока они не становились частью композиции его картины. Рауль работал над ними в то самое время, когда ждал ареста. Эти дни наступали на него, как полицейские. Казалось, кольцо вокруг него стягивается. Еще шаг. Еще минута — и щелкнут наручники на запястьях.
Но никогда еще он не писал с таким увлечением, как тогда. До того самого вечера, когда гестаповская машина остановилась перед их домом.
Старик Клемперт вспоминает, как иной раз, просыпаясь на рассвете, сын насвистывал песенку, заваривая кофе. Затем он приглашал отца к столику, покрытому плюшевой скатеркой, оставшейся еще от матери, и ставил на подоконник пахнущий маслом набросок. Потом они молча кили кофе. Два длинных, четко вырезанных силуэта с язвительно опущенными углами губ. Старший Клемперт был незащищенным стариком. Зато Рауль получил спортивную закалку и всегда первым шел на мяч. В футбольной команде училища он был форвардом. Впрочем, Рауль и к спорту относился с такой же легкой иронией, как ко всему, где «начинали работать страсти», как он выражался. Сдержанность. Насмешливость. В этом он был похож на отца. Что и говорить, они понимали друг друга. Они пили кофе и слушали, как наступает утро. Где-то звенела бутылками машина с молоком. Заговаривали птицы. Почтальон подъехал к калитке на велосипеде и, остановившись, торопливо опустил в ящик газету. Каждый день начинался так, как будто в доме Клемпертов продолжается обычная жизнь. А между тем знакомые исчезали, и с каждым днем ощущение наведенного прицела становилось все более ощутимым.
Но Рауль продолжал рисовать. На краски не хватало денег, и отец тайком продавал старинные книги. В букинистических магазинах его знали. Там еще встречались люди, говорившие друг другу «Добрый день» вместо «Хайль Гитлер» и молча листавшие книги с вырванными страницами. Книги, как и люди, становились арестантами. Иногда их выпускали снова, и они возвращались в жизнь, изувеченные, оборванные, присмиревшие и лишенные тех главных слов, которые были из них вырваны. Люди и книги растворялись в общей массе Третьего рейха. Исчезали идеи. Стиралась память. Настоящее порывало связи с прошлым. Люди жили, сегодняшним днем и слушали сумасшедшие бредни фюрера о завоевании мира.
Старик Клемперт не мог жить сегодняшним днем: он был поэтом, он помнил о прошлом и понимал, что Германию ожидает зловещее будущее.
Сегодня он зажег только настольную лампу и сидит, закутавшись в плед. Его сковывает тяжелая вялость. Утром он постирал себе рубашку. Вышел в лавку на угол. Потратил семьдесят пять пфеннигов — то, что было отложено на электричество. Хозяин лавки смотрел на него жестким взглядом, брезгливо наблюдая, как он кладет в старую хозяйственную сумку купленные продукты — всего по двести граммов. Враждебность окружающих угнетала Старого Клемперта. Идя по улице, он чувствовал себя, как в каменной пустыне. Его больше никто не знает. Его не помнят и не желают знать, хотя он еще продолжает жить на берлинской улице. Клемлерт чувствовал, что скоро умрет.
Тишину прорезал звонок у входной двери. Клемперт неподвижно ждал второго звонка. Может быть, в последний раз он взглянул на картину сына «Видение будущей войны». Тяжелое солнце освещало разрушенные бомбами немецкие дома. В дверь позвонили второй раз. Клемперт скинул плед и, застегнув домашнюю куртку, пошел к выходу.
— Это я, Херти, — сказали за дверью.
— Херти? — Клемперт отпер дверь.
Войдя в комнату, Херти с минуту смотрел, краснея, по сторонам и поправлял отложной воротничок голубой рубашки. Наконец Клемперт нетерпеливо протянул ему руку и предложил сесть. Херти сел, выпрямившись, и посмотрел на висевшую перед ним картину.
Клемперт взял со столика очки и взглянул на гостя. Это был подросток лет шестнадцати, с веснушчатым лицом и светлыми приглаженными волосами. Его серый спортивный костюм с широкими карманами был тщательно отутюжен.
— Вы меня не помните? — спросил он. — Я оформляю витрины. Меня зовут Херти Лидер. Я работаю художником-оформителем.
— Так.
— Я учился у вашего сына.
— Что? — резко переспросил Клемперт.
Херти смутился.
— Я, конечно, не настоящий художник. Но господин Рауль преподавал у нас рисунок, и я два раза у вас был.
— Моего сына здесь больше нет.
— Я знаю, — тихо ответил Херти. — Я пришел, чтобы предупредить вас...
— О чем?
— Господин Клемперт, — решительно сказал Херти. — Я не занимаюсь политикой. Я люблю искусство. Правда, я еще не настоящий художник, но, может быть...
Он снова смутился, взглянув на висевшее перед ним полотно.
— Я знаю, господин Рауль большой мастер, — тихо сказал он и замолчал, не отводя глаз от картины. — Это будущая война?
— Да.
— И... мы погибнем?
— Не знаю. Херти, вы пришли меня о чем-то предупредить.
— Да... У вас наверху висит портрет Эйнштейна, который написал Рауль. А в сегодняшних газетах напечатано, что Эйнштейна заочно приговорили к смертной казни.
Клемперт выпрямился, придерживаясь за подлокотники кресла.
— Эйнштейна — к смертной казни?
Херти опустил голову.
— И если у вас найдут его портрет...
— Да, этот портрет широко известен, — медленно проговорил Клемперт.
— О нем столько спорили. В портрете есть какая-то загадка...
— Загадка... — машинально повторил Клемперт.
— Отдайте его мне, — неожиданно сказал Херти. — Я его спрячу, а когда господин Рауль вернется...
Старый Клемперт закашлялся, подавив отрывистое всхлипывание. Пальцы на подлокотнике задрожали. Он встал.
— Пойдемте наверх.
Херти жил далеко от виллы Клемперта. Домик его родителей стоял в старом железнодорожном поселке вблизи депо. Ровные маленькие палксаднички. Красные черепичные крыши. Барачные коробки домов. Кухни, лестницы, дешевые велосипеды — все было одинаковым в этом поселке. Депо объединяло людей поселка, подобно средневековому цеху ремесленников.
Отец Херти — молчаливый маленький человек с улыбчивым лицом, — не требовал от жизни многого. Он был доволен, когда после рабочего дня в. ремонтной мастерской, где у него в шкафчике хранились еще инструменты деда, он сидел в углу кухни и смотрел, как его худенькая жена, суетясь у плиты, готовит ужин.
Потом заходил кто-нибудь из соседей, и отец, улыбаясь, слушал новости, изредка кивая головой. Однако в последнее время улыбка на его лице появляется все реже. Он молча уходит на работу, ссутулившись, в своем стареньком, залатанном комбинезоне, а вернувшись домой, не переодевается, как раньше, в чистый костюм. Херти видел, как опускается отец, становясь все больше похожим на разнорабочего, обслуживающего привокзальные склады. А ведь он — высококвалифицированный слесарь! Только изредка светлеет лицо отца. Это бывает, когда Херти выреаает силуэты из черной бумаги. «Кумушки за чашкой кофе»... «Полицейский на посту»... «Тетя Эльза печет пирог»... Отца восхищает быстрота, с которой Херти орудует ножницами, и он долго любуется вырезанными ажурными картинками.
...Херти нес свернутый в рулон холст по темному вечернему Берлину, и ему казалось, что каждый встречный смотрит с подозрением на его ношу. «Что будет с нами, если портрет Эйнштейна найдут у нас в доме?»
— Херти! — крикнула мать, услышав его шаги по лестнице.
— Сейчас! — Херти быстро поднялся на чердак, положил холст на старую железную кровать и спустился. В кухне была одна мать.
— Что с тобой? — вытирая о фартук мокрые руки, она с тревогой смотрела на покрытое капельками пота лицо сына.
Из комнаты вышел отец.
— Сынок вы-ре-жи... мне... портрет, — запинаясь, сказал он, и шатаясь подошел к Херти и положил руку ему на плечо.
Херти с жалостью смотрел на отца: раньше он никогда не пил.
— Херти, что случилось? — опять спросила мать.
— Мама, ты можешь приютить одну картину, которую хотят сжечь?
— Вы-режи мне портрет, — запинаясь, повторил отец и опустился на стул.
У матери задрожали губы. Она смочила полотенце под краном и вытерла им лицо отца.
— Отец, приютим мы у себя картину, которую хотят сжечь? спросила она, приглаживая ему волосы.
...Так портрет Эйнштейна поселился в доме отца Херти.
Ассистент кафедры физики Берлинского университета Лео Трассен не интересовался политикой. Он не знал еще, что с сегодняшнего дня отец возлагает большие надежды на его научную карьеру, и не подозревал, что все газеты вышли с заголовками: «Эйнштейн заочно приговорен к смертной казни!» Утром того же дня он сидел в ассистентской и ждал профессора Зауэра, который вызвал его к себе. Развалившись на старом диване, он боролся с дремотой. Вчера была изрядная выпивка, и волосы у Трассена были еще мокрые от воды, которую он вылил на себя. Глаза его, подернутые поволокой, смотрели лениво и туманно.
Дела Трассена складывались не блестяще. И хотя арийским ученикам профессора Зауэра в университете была открыта «зеленая улица», Трассен был весьма далек от диссертации. Правда, он написал две толковые статьи, одна из которых была послана в Лондон, где ее напечатали в знаменитых «Отчетах Королевского общества». Ему сообщили, что редакция высоко оценила изящество его новых формул. Сам Трассен прекрасно знал, что все эти формулы дались ему без большого труда. Он только «почистил» классическую теорию колебаний. Сократил лишние выкладки, заменил их простым расчетом. Трассен был ленив и не любил возиться с громоздким математическим аппаратом. Всюду, где это ему удавалось, он упрощал теорию, а иногда просто бросал начатую проблему. За последнее время он втянулся в бесконечную переделку известных формул теории колебаний. Это было спокойное и безмятежное занятие. Трассена никто не тревожил, и им мало кто интересовался. У него было много свободного времени, и он растрачивал его в случайных компаниях, собиравшихся в дешевых ресторанчиках около спортивных клубов. Иногда в дождливую погоду он там же досчитывал незаконченную задачу.
Кабинет профессора Зауэра не располагает к долгой беседе. Он для этого слишком тесен. Стол. Еле вмещающийся стул. Второй стул в простенке между стеной и застекленной дверью. Подвесные полки со справочниками. За стеклянной фрамугой слышно жужжание трансформатора. Приглушенные голоса в лаборатории. Профессору Зауэру некогда разговаривать с ассистентами. Он ограничивается короткими, четкими указаниями. На кафедре ему достаточно небольшой комнаты. Зато большой кабинет ему отведен при профессорской библиотеке. Там он принимает коллег, равных себе по положению. В черных мягких креслах восседают маститые немецкие профессора. На стенах висят тусклые портреты великих ученых. Они тоже немецкие профессора: Кирхгоф, Гельмгольц, Бунзен. Профессор Зауэр всегда придерживался национального духа в науке. Но можно ли его за это упрекнуть? Он только порядочный немецкий ученый. Впрочем... Впрочем, его и сейчас никто не посмеет ни в чем упрекнуть. Он ведь не приноравливается к правящей партии — у него всегда были национал-социалистские убеждения. Еще в те далекие 20-е годы, когда все газеты бурно ликовали по поводу первого экспериментального подтверждения теории относительности Эйнштейна, профессор Зауэр твердо считал, что все это только еврейская авантюра в науке, и не скрывал своих взглядов. А теперь, когда в Германии у власти оказались, наконец, истинные немцы, профессору Зауэру незачем стыдиться своей дружбы с членами нацистской партии. Да, в его кабинете бывают люди, носящие на рукаве повязку со свастикой. Они тоже сидят в старинных черных креслах с резными подлокотниками: в науке появились секретные руководители.
Но сейчас сам Зауэр готовит важную «операцию». Он сидит в своем лабораторном кабинете и с брезгливым выражением смотрит на ассистента, который развалился на стуле и к тому же положил локоть на стол профессора. Зауэр слегка отодвинулся, как бы не находя себе достаточно места, но Трассен продолжает сидеть, развалившись, забросив ногу на ногу. «Есть предложение...» — хочет начать Зауэр. Но его охватывает раздражение, и он невольно смотрит на громадный ботинок Трассена, слегка покачивающийся, как кажется профессору, перед самым его носом. Шнурок от ботинка развязан и болтается. Это еще больше раздражает Зауэра, и он готов отправить своего ассистента снова на поденную расчетную работенку для текущих нужд лаборатории. Однако он берет себя в руки и напоминает себе о том, что в последней статье Трассен обнаружил редкостное мастерство во владении математическим аппаратом. Да и во всех своих расчетах он рассыпает столько новых формул, сколько не сработать и двум порядочным ученым, регулярно печатающим свои работы в «Аннален дер физик».
— Есть предложение, — твердо говорит Зауэр. Секундная стрелка на его часах бежит по циферблату, как дрессированная собака. — Пора обобщить нашу критику теории относительности господина Эйнштейна...
Трассен перестал помахивать ногой. «Наша критика теории относительности»... Конечно, имеется в виду та дурацкая статья самого Зауэра против Эйнштейна, опубликованная еще в 1922 году на Наугеймской дискуссии, когда «немецкий здравый смысл выступил против самоуверенности и авантюризма Эйнштейна». Так именно выразился тогда профессор Зауэр: «...Чуждая честному немецкому естествоиспытателю дерзость господина Эйнштейна...» Зауэр вкладывал в свою профессорскую вежливость всю ненависть и презрение к «самоуверенному выскочке». Впрочем, может быть, это была обыкновенная зависть...
— Пора обобщить, профессор.
Он понимает, что «обобщить» сегодня означает нечто гораздо более опасное, чем в «доисторическом» двадцать втором году. «Обобщить» — это совсем не обязательно изучить. Наоборот. «Обобщить» сегодня — это прежде всего проявить беспощадность, подавить в себе всякие колебания, развязать священный арийский инстинкт, чутьем прийти к абсолютной истине. Трассен наизусть знает эти рассуждения, и ему кажется, что от всего этого несет прокисшим пивом. А от науки не должно пахнуть прокисшим пивом. Она должна пахнуть как-то по-другому. Например, нагревшимся реостатом. Или едким дымком от газоразрядной трубки. А может, и вовсе ничем. Перед Зауэром лежит великолепная логарифмическая линейка с громадным увеличительным стеклом на шкале. Рука Зауэра с обручальным кольцом потянулась за линейкой.
— Беритесь за дело, Трассен. Не теряйте времени, И помните, что здравый рассудок никогда не сможет примириться с теорией Эйнштейна. Надеюсь, что ваши умственные способности, Трассен, устроены достаточно солидно?
Зауэр тонко улыбнулся и поправил очки. Лицо его создано для портрета в физическом кабинете. Истинный немецкий ученый. Сухой, проницательный взгляд. Очки. Аккуратно подстриженная шевелюра. Не длиннее, не короче, чем полагается... И маленький незаметный рот. Почти ненужный. Зато достойный и значительный нос. Нос, ощущающий тонкие запахи бесчисленных экспериментов. Подающий сигналы четко работающему интеллекту. Аккуратно устроенному мозгу под высоким, чисто вымытым лбом, к которому незаметно прилажен небольшой, чуть легкомысленный завиток, смазанный бриллиантином.
— И постарайтесь отнестись к делу просто. Можете ли вы сами, Трассен, согласиться с тем, что предлагает вам господин Эйнштейн?
— А что он, собственно, предлагает?
— Посмотрите на эту секундную стрелку, Трассен, — приказал Зауэр. — Что это такое?
— Часы.
— Нет, Трассен, это не часы. Это само время. Неизменное, абсолютное время, Трассен.
Зауэр пронизывающе смотрит на своего ассистента. Время неизменно. Это звучит как категорическое указание. Приказ. Распоряжение по кафедре теоретической физики номер восемьдесят два: «С сегодняшнего дня предлагаю всем сотрудникам руководимой мною кафедры считать время неизменным». Но сотрудники кафедры и не предполагали о возможности иной точки зрения. Трассен ухмыльнулся, воображая постные лица своих коллег, расписывающихся под приказом о неизменности времени.
— Время нельзя ни с чем путать, — продолжал Зауэр. — Все эти бредни Эйнштейна о связи между пространством и временем — самоуверенная и дерзкая провокация в науке.
Речь Зауэра была прервана мелодичным звоном его кармалных часов. И в тот же момент начали бить университетские часы. Башня с огромным старинным циферблатом была видна из окна.
— Одновременность, — с удовлетворением произнес Зауэр и, наклонив голову набок, подкрутил завод. — Одновременность, Трассен, означает: «в один и тот же момент».
«В один и тот же момент» — вырисовывались перед Трассеном буквы, написанные профессорским почерком Зауэра на свежевымытой доске. Трассеном овладело тупое безразличие.
— Бесспорно, не правда ли? — спросил Зауэр.
— Бесспорно.
— Ну и ступайте, — сказал Зауэр. — Принимайтесь за дело.
Он положил в жилетный карман часы и взялся за логарифмическую линейку.
— До свиданья. Хайль! — негромко добавил он, приучая себя к новому приветствию.
В университетской библиотеке для Трассена уже приготовили журналы с грифом «Только для служебного пользования». Это были материалы знаменитой Наугеймской дискуссии 1922 года, на которой «дисциплинированный здравый смысл немецких естествоиспытателей» впервые выступил против эйнштейновской теории относительности. В этом же сборнике были статьи и самого Эйнштейна. «Для служебного пользования», — читал Трассен на полях через каждые десять страниц. «Проверено».
Трассен встал и, подойдя к окну, стал смотреть на серые граненые булыжники университетского двора. Пустая, безотрадная мостовая прусского города. Порядок. Равнодушная пустота. А на столе физические журналы с печатью «Только для служебного пользования». Статьи по теории относительности.
Черт с ними со всеми! Выпить, что ли, для прояснения мозгов? И сделать поскорее это проклятое заключение для Зауэра, чтобы вернуться к своей теории колебаний. Чистое, ясное дело, и никакой философии. Не получится — можно посчитать снова. Предложить еще одну формулу. С поправкой. Изящной поправкой Трассена. И снова проверить на опыте. Главное — проверить экспериментально, «без всякой философии».
Выйдя из университета, Трассен остановился перед площадью Оперы. Где-то вдали дрожало марево рекламных огней. Слышался непрерывный гул огромного города. Трассену нестерпимо захотелось туда — в шумный, блестящий, оживленный мир. На Курфюрстендамм. В лучший ресторан, где перед вращающейся дверью стоит бородатый швейцар, почтительно пропускающий завсегдатаев под высокие своды сверкающего храма, звенящего тарелками и начищенным серебром. Хрустальные люстры. Мебель под старину. Крахмальные торчащие салфетки. За столиками люди нечистые и опасные. Зыбкая и беспощадная атмосфера большой политической игры. Деньги, небрежно вынимаемые из пахнущих свежим сафьяном бумажников.
Трассен презирал себя за безденежье. Вместо ресторана Кемпинского — почтенная университетская пивная. Или Люстгартен — весенняя ярмарка со старинными немецкими балаганами и уличными сосисочными, где сосиски обильно мажут горчицей и запивают бродящим яблочным вином.
...В Люстгартене пели аккордеоны. Разноцветные шапки, фески с кисточками, хлопушки, фигурные пряники, жареный миндаль, яблочный сок в высоких, как пробирки, стаканах, катанье на управляемых автомобильчиках с резиновыми боками. Упругие толчки. Смех. Сигарный дым, плывущий над толпой. Весенняя духота и маета. Ярмарка. Люстгартен.
Трассен купил себе бумажную феску. Пробиваясь сквозь толпу, он время от времени останавливался у автоматов и пил пиво. Где-то повизгивали тормоза подъезжающих машин. Зажигались огни балаганов. Огней становилось все больше и больше. Сквозь граненое стекло пивной кружки Трассен увидел лицо человека, пристально за ним наблюдавшего. Зеленоватые переливы кружки раздробили изображение, и оно повторилось несколько раз. «Hy и наплевать», — почему-то подумал Трассен, допивая пиво.
— Еще одну! — крикнул он. Граненая кружка играла перед глазами, как детский калейдоскоп, и Трассен, не увидев в ней больше изображения, медленно поставил ее на стол.
— Мистерия начинается! Мистерия начинается! Старая немецкая сказка в театре марионеток!
Зазывала в высоком красном колпаке, с золоченым жезлом заглянул в пивную и постучал жезлом по столику. Из окна был виден павильон театра марионеток с деревянными резными башенками. Около него горел единственный фонарь. Трассен отправился в театр марионеток.
...Темнота в балагане пахла опилками. На заднике сцены был нарисован орган. Перед ним стоял высокий черный куб, уставленный свечами. Коптящие язычки пламени рвались во все стороны, отбрасывая косые, неверные тени. Внутри черного куба живут куклы. Их прозвища и характеры известны с незапамятных времен. Давным-давно родилась в Германии эта старинная сказка — мистерия-притча о человеческой жизни.
И вот появляется первая кукла. Она вырастает из мглы, медленно поворачивая у публике свое улыбающееся восковое лицо. У нее льняные волосы, она одета в камзол. Несколько секунд кукла вглядывается в зал, и ее лицо как будто увеличивается, приближаясь к зрителям. Вот кукла взмахнула рукой, и началась сказка. Старая немецкая сказка.
— Я человек. Всего лишь простой человек! — говорит кукла, вытягивая вперед руки из широких рукавов. — Моя жизнь на исходе. Сегодня ко мне придет смерть.
Приходит Смерть — огромный подкрашенный скелет с желтыми огоньками в глазницах.
— Ты умрешь в полночь, Ганс, — говорит она.
— Я не хочу умирать, — отвечает человек.
Тогда приходит Любовь. У нее сверкающие золотые волосы, белое длинное платье, а на голове веночек.
— Пожалей Ганса, — просит она Смерть. — Ведь он еще так мало любил!
Но Смерть застывает в страшном оскале. Она не хочет ждать. Любовь горько плачет и исчезает. Тут выскакивает Черт. Он требует у Ганса его веру, его душу, его совесть.
— Вера тебе больше не нужна, — говорит Черт, — потому что тебя все равно не будет. А совесть? — тут Черт громко хохочет. — Совесть — лишний груз по дороге в ад.
Трассен снова почувствовал на себе чей-то взгляд. Слева от него через три места сидит человек с бугристым лицом, покрытым синеватыми пятнами. Где он его видел?
На сцене снова появилась Любовь с белым цветком в руке.
— Любовь летит, как свет, — произнес голос за сценой, жди ее. Она спасет тебя. Нет ничего в мире сильнее любви.
Длинные блики от свечей снова заметались по залу.
— Любовь сильнее смерти, — продолжает голос. — Она унесет тебя со скоростью света, ибо нет ничего в мире быстрее любви...
«Что за чушь? — подумал Трассен. — В природе не может быть скоростей, равных скорости света. И не может любовь иметь такую же скорость, как свет».
Однако в сказке все происходит иначе. Из раскаленной свечами тьмы выпрыгнули часы. Одни, потом вторые. Они громко застучали маятниками в глубокой тишине зала. Их громкое тиканье было похоже на стрекотанье гигантских кузнечиков. Но вот к циферблату первых часов протянулась страшная костлявая рука. На сцене снова появился скелет. Смерть схватила часы.
— Ровно в полночь ты умрешь, Ганс, — сказала она. — Твоя последняя минута наступит, когда мои часы пробьют двенадцать одновременно с твоими.
Ганс схватил обеими руками «часы своей жизни» и приник к ним. Стрелка медленно ползла. Ганс притронулся к ней пальцем, пытаясь ее задержать. Смерть захохотала и исчезла. Часы продолжали отсчитывать секунды. Человек остался наедине с уходящим временем.
Когда-то в детстве Трассен видел эту сказку, но она отличалась от сегодняшнего представления. Раньше все было просто: приходила Любовь и спасала человека от Смерти. А теперь появился этот фокус с двумя часами. Не сыграла ли и здесь свою роль запрещенная теория относительности? Интересно, чем кончится сказка?
И тут с потолка спустилось серебряное облако. Его круглые бока сверкали, как елочные украшения. Оно выплыло на середину сцены и остановилось. На облаке сидела Любовь.
— Иди ко мне, Ганс, — позвала она. — Мы полетим со скоростью света и уйдем от власти Смерти.
И человек, держа в руках «часы своей жизни», взошел на опустившееся облако. Облако стало подниматься к сводчатому потолку, и все увидели, что стрелки часов на облаке замедляют свой ход! Время потекло медленнее!
На сцене снова возникла Смерть. Она тоже держала в костлявых пальцах часы и жадно следила за ходом их стреле ч. Стрелки часов Смерти неумолимо приближались к двенадцати. И вот они начали бить. А человечек, улетающий на облаке, прижимал к своей груди другие часы, и они молчали. Их стрелка еще не достигла полуночи, потому что время часов, летящих «со скоростью любви», замедлилось...
— Глупая Смерть, — произнес голос за сценой, — она не знает, что движение изменяет время, и никогда не наступит одновременность между неподвижными часами Смерти и вечно движущимися часами Любви!
Три голоса запели старинную кантату. Человек под звуки музыки приземлился и показал посрамленной Смерти свои часы. На них было только без пяти двенадцать. Смерти не удалось осуществить страшную одновременность, и Ганс остался жив. Любовь восторжествовала.
Спектакль кончился.
Трассен медленно выходил вместе с толпой из балагана. Все так же тускло светил единственный фонарь. Его окликнули. Он снова увидел перед собой человека с бугристым лицом. Теперь Трассен его вспомнил: это был Клаус Веске. Он подавил дрожь.
— Хайль! — негромко сказал Веске.
— Хайль, — ответил Трассен.
Веске усмехнулся. Испуг Трассена доставлял ему удовольствие.
— Давно не видались, — сказал он.
Трассен молчал.
— А я вас искал. Звонил вашему шефу, профессору Зауэру, — сообщил Веске.
— Ну и что?
— Все отлично! Вам поручено важное задание. Может быть, теперь вам, наконец, повезет, Трассен? А я всегда готов помогать старым приятелям.
— Что вам от меня нужно?
— Поужинать у Кемпинского, — Веске оперся на трость и кивнул на балаган. — Куколки играли сегодня в последний раз. Театр закрывается.
Тут только Трассен заметил, что у дверей балагана стоит автомобиль с открытыми дверцами и какие-то люди торопливо бросают в него свертки. Наблюдавший за погрузкой старик держал в руках погасшую трубку и что-то говорил срывающимся голосом.
— Что случилось? — спросил Трассен.
Веске насмешливо посмотрел на него.
— А как вам понравилась сегодняшняя сказочка? Я сразу учуял в ней идеи запрещенной теории относительности. Ловко сработано!
Трассен молчал.
— Вот почему мы решили прикрыть этот театр марионеток. С завтрашнего дня в балагане будут продавать мотоциклы. По пониженным ценам. И в кредит. Я сам собираюсь приобрести здесь «вандерер».
Трассен увидел, как старик вынес из балагана Любовь большую куклу с золотыми волосами — и сел в машину.
— У меня к вам деловой разговор, — сказал Веске. Трассен молча пошел рядом с ним.
У ограды стоял новенький «оппель». Забросив на заднее сиденье свою трость, Веске обернулся к Трассену и сказал коротко и грубо:
— Плачу я! Понятно?
Вскоре Трассен сидел в ресторане Кемпинского, а перед ним стоял бокал с вестфальским вином, которое наливал ему Веске — человек с бугристым лицом.
Клаус Веске — недоучившийся юрист, подрабатывавший в уголовной полиции, — прилепился когда-то к университетской компании Трассена и был известен своей озлобленной обидчивостью. Превосходство приятелей не давало ему покоя, и он безуспешно пытался выдвинуться. Сначала он пробовал писать картины. Но они были бездарны. Потом связался со спортивными бизнесменами, но его жадность отталкивала от него даже самых покладистых партнеров. Тогда он стал добывать деньги другими способами. Он скупал оружие у инвалидов войны и сбывал его каким-то организациям, участвуя в темных и зловещих делах. На средства из неизвестных источников он снимал огромные виллы и жил там среди льстившей ему чужой роскоши. Однажды он пригласил к себе Трассена. Войдя в громадный холл, Трассен увидел грубо намалеванное полотно, изображавшее битву древних германцев. Подметив пренебрежение на лице гостя, Веске усмехнулся и пригласил его присесть на диван. Трассен развалился, облокотившись на подушку. Руки его коснулось что-то холодное. Из-под подушки выползла тонкая змейка. Не помня себя Трассен бросился к дверям. Веске с застывшей улыбкой спокойно смотрел на него, потом подошел к дивану и тростью приподнял змею.
— Неплохой трюк? — спросил он.
Потом Трассен долго не видел Веске. И вот однажды рядом с ним на улице затормозила блестящая черная машина. За рулем сидел эсэсовец, а рядом с ним — Веске. Тогда Трассен догадался, где Веске работает. В гестапо.
— Прозит, — сказал Веске и поднял бокал.
— Прозит, — ответил Трассен.
— Так как же вам понравилась сегодняшняя сказочка? Она забавна. Человек движется со скоростью, близкой к скорости света, и его часы замедляют ход. Вы не согласны, Трассен?
— Я не занимаюсь теорией относительности.
— Но ведь вам, кажется, поручили написать об этой теории заключение для профессора Зауэра? — Веске выдержал эффектную паузу. — Скучный человек профессор Зауэр! — воскликнул он. Меня совершенно не интересует его точка зрения! Меня интересует только ваше мнение, господин Трассен!
Трассен налил себе еще вина. Он чувствовал, как его загоняют в какой-то тупик, из которого он вряд ли выберется.
— Так как же вы относитесь к эйнштейновской теории?
— Я пишу об этой теории заключение по заданию профессора Зауэра. — Трассен резко передвинул бокал.
На белой скатерти расплылось красное винное пятно.
— Похоже на кровь, — сказал Трассен.
— Отличное вестфальское вино! — сухо возразил Веске. Право, можно подумать, что вы всерьез размышляете над своим официальным заключением о теории относительности. Послушайте, хотите, я вам его продиктую? — Веске потянулся за бумажной салфеткой. — Ведь говорят, что Эйнштейн однажды уложил всю свою теорию на четвертушке бумаги!
Трассеном овладело бешенство.
— Что вам от меня надо? Смысл теории относительности?
— Да, — спокойно ответил Веске. — Нам необходимо в кратчайший срок получить абсолютно проверенную и секретную информацию о реальных возможностях эйнштейновской теории. Нам надо знать: проводились ли какие-нибудь опыты, подтверждающие теорию относительности? При каких именно условиях явления, предсказанные Эйнштейном, можно было бы легко наблюдать?
Веске выжидающе замолчал.
— Эффекты теории относительности можно было бы легко наблюдать, — медленно сказал Трассен, — если бы... — Он расправил бумажную салфетку и начал на ней, писать.
Веске кивнул официанту, и тот подкатил к столику тележку с винами.
— Пожалуй, вот эту, — Веске внимательно осмотрел этикетку и поставил бутылку на стол. — Говорят, что теория относительности возникла только из-за того, что не удался опыт какого-то Майкельсона?
— Не удался, — Трассен продолжал писать на салфетке.
— Так. А почему он не удался?
Трассен писал.
— Я спрашиваю вас, Трассен, почему не удался опыт Майкельсона?
Трассен отложил исписанную салфетку и, положив перед собой коробку сигарет, стал писать на ней какие-то формулы.
— Он не может получиться, господин Веске. Это невозможно.
— Невозможно? — Веске налил вино в бокалы. — А кто он по национальности, этот Майкельсон?
— Поляк. Работал в Америке.
— А немецкие ученые не пытались повторить этот опыт?
— Пытались.
— Ведь это поразительно! — снова воскликнул Веске с фальшивым пафосом. — Только от того, что провалился один-единственный опыт, рождается теория, которую никому не удается подтвердить ни одним наглядным наблюдением. Рождается теория, которая противоречит опыту здравого человеческого рассудка!
Трассен поднял голову и посмотрел Веске в лицо.
— Теорию относительности можно было бы проверить на опыте, — сказал он, — если бы скорость света была не так велика. Если бы она была, скажем, не триста тысяч километров в секунду, а двадцать-тридцать километров в час...
— Скорость машины на берлинской улице в часы «пик»? Шутить изволите, господин Трассен?
— И тогда скорости, с которыми мы встречаемся в нашей обычной жизни, оказались бы близки к скорости света, — невозмутимо закончил Трассен.
— Но ведь это невозможно?
— Невозможно.
— Господин Трассен, советую оставить эти шуточки.
— Я не шучу.
— Тогда вы пьяны.
— Я выйду, — сказал Трассен, вставая. — Мне надо освежиться.
— Пожалуйста, господин Трассен, — любезно разрешил Веске. — Возвращайтесь побыстрее. Мне не терпится узнать подробнее, как это один провалившийся опыт разрушил всю нашу почтенную науку.
Трассен вышел в холл. Вынув из кармана коробку сигарет, он сел на диван и задумался.
Веске, конечно, вовсе не интересуют истинные причины неудачи опыта Майкельсона. Руководителей Третьего рейха интересует секретная информация о теории относительности.
Сначала эйнштейновскую физику запретили, а потом на статьях о ней поставили штамп «Только для служебного пользования». А теперь перед нацистами возникает вопрос, как практически использовать эту самую теорию относительности? И даже тут они начинают с провокации:
«Почему, мол, провалился опыт Майкельсона? А нет ли тут подвоха и нельзя ли этот опыт «исправить» арийскими силами?»
Нельзя.
Тогда что же все-таки можно из него «выжать»?
Ничего. Потому что никакими способами нельзя изменить скорость света. Эта величина остается в природе неизменной.
Но, оказывается, если скорость света — абсолютно постоянная величина, сразу начинаются чудеса: возрастает масса движущегося тела, сокращаются его размеры и, наконец, замедляется само время, измеряемое часами на движущемся теле.
«Все это бредни Эйнштейна! Этого не может быть!» — кричат нацисты. И тут же требуют, чтобы им представили секретные возможности практического использования теории относительности. Практические возможности?
Трассен усмехнулся и посмотрел на коробку сигарет. Вот вам практические возможности! Вот расчеты формул теории относительности при фантастическом предположении, что скорость света может быть равна не 300 000 километрам в секунду, а всего лишь 20 километрам в час. Однако именно в этих условиях можно было бы наблюдать поразительные следствия теории относительности — изменение массы, размеров, времени. И тут Трассен неожиданно вспомнил о странном портрете Эйнштейна, когда-то написанном его бывшим другом Раулем Клемпертом. Трассен закурил и стал припоминать картину Клемперта. Собственно говоря, это не был портрет Эйнштейна, хотя сквозь таинственные превращения миров и проступало его удивительное лицо. Главным в картине было то, что скрывалось за превращениями геометрических тел, из которых складывался кажущийся хаос картины. В нем таился нераскрытый закон превращения движущихся тел, о котором художник что-то знал. Но Рауль Клемперт отмалчивался, когда речь заходила об этом портрете. А ведь они дружили... Эти было так давно... Дружба их распалась сама собой, задолго до ареста Клемперта...
Трассен вспомнил, что его ждет Клаус Веске. Его охватила тоска. Новым хозяевам требуются снаряды с возрастающей массой, использование взаимопревращения массы и энергии. Где эти тела, двигающиеся со скоростями, близкими к скорости света? Как приобрести патент на управление временем? Многое хотели бы знать правители Третьего рейха. Но что будет с ним, с Лео Трассеном? Может быть, его сделают секретным консультантом по теории относительности? Отец мечтает о его блестящей карьере. Вот бы сейчас и сделать эту карьеру. Самый подходящий момент.
— Разрешите?
К Трассену подошел эсэсовский офицер и щелкнул каблуками. Он держал в руке сигарету. Трассен зажег спичку.
— О, формулы на коробке! Какое увлечение наукой!
Трассен подавил дрожь в пальцах и поднес спичку, к сигарете офицера.
— Спасибо.
Эсэсовец еще раз щелкнул каблуками и отошел.
Трассен посмотрел на коробку сигарет. Да, если бы скорость света была равна всего лишь двадцати километрам в час, то мир изменился бы. Но стал бы он от этого лучше?
Неподалеку от одного из берлинских вокзалов около железнодорожного моста стоит телефонная будка. Через каждые пять минут она сотрясается от проходящего поезда. Звонить из нее почти невозможно. Бог знает, кто установил ее в этом неподходящем месте.
В будке лицом к стене стоит высокий человек. Он звонит в магазин готового платья. Из магазина отвечают, что художник-оформитель Херти Лидер у них больше не работает. Человек стоит, не оборачиваясь. Он знает: у него в кармане только тридцать пфеннигов. Это значит, что он беззащитен. Берлин для него — опасная зона. Домой возвращаться нельзя. Звонить знакомым тоже нельзя. Но Херти его не выдаст. Почему он в этом уверен? Неизвестно. И вот след Херти, маленького художника, оформляющего витрины магазинов, потерян. Надо добывать деньги и бежать. Человек перебирает в памяти знакомых. Может, позвонить теоретику Лео? Нет! Лео не смог остаться самим собой. Тем более сейчас, когда начата бешеная травля Эйнштейна. Ведь его — Клемперта Рауля — арестовали, наверно, за этот портрет. Впрочем, и за другое. В кафе «Синяя лампочка» долго висела его карикатура на Геринга. И нарисовал-то он ее по памяти, а получилось и похоже и смешно. В этом кафе подле вокзала всегда бывало много народу. Приходили рабочие из депо, «интеллектуалы» из центра города, молодые актеры. Каждый вечер начинался с того, что на сцене появлялся хозяин кафе и, умоляюще складывая своя толстые руки, обращался к посетителям с одними и теми же словами: «Прошу вас, господа, будьте сегодня осторожнее!»
А потом из-за столика на эстраду, надвинув на глаза полицейскую каску, выходил «Неизвестный» и начинал составлять протокол. В него заносились все грехи «Синей лампочки»: песенка о солдате, не желающем воевать, карикатура на господина Геринга... На сцену выплывал сам «Геринг» — парень в розовой картонной маске с надвинутой на один глаз фуражкой. Зал свистел. Ребята из джаза вытесняли «полицейского». Барабанщик вскакивал на плечи «Герингу» и, сидя верхом на фашистском бонзе, бил в барабан. Кафе отплясывало фокстрот, а мнимый полицейский пил пиво с хозяином, дядей Карлом, который продолжал жалобно повторять свои предостережения.
Бедный дядя Карл. Он первым попал в руки гестапо. Рауль видел его потом в концлагере. Он еле ходил. Но жалоб от него теперь никто не слыхал. В лагере Раулю Клемперту казалось, что на свободе вообще никого не осталось. Но люди продолжают существовать и в коричневой трясине фашизма. Вот он теперь сам на свободе, но она смертельно опасна — эта свобода. Рауля сковывает страх. Нет. Надо идти.
Рауль решительно отворил дверь и вышел.
Вот трамвайная остановка. На остановке трое. Женщина с сумкой. Молодой человек с портфелем. И штурмовик. Штурмовик первым входит в трамвай. За ним — женщина. Потом молодой человек с портфелем. Трамвай уходит. Рауль решает свернуть с этой улицы.
...Он держит свою жизнь за ниточку. Ниточка натягивается, и каждый раз, когда он огибает препятствие, у него захватывает дыхание. Только бы не оборвать эту ниточку.
Вот и Момзенштрассе. Та самая Момзенштрассе. Цветок в окне углового дома. Раньше там не было никакого цветка. На занавеске висит смешная детская игрушка, собака с длинной черной шерстью. Неужели кто-то спокойно живет в его комнате? Рауль снова взглянул на окно. Вот цветок подвинули. Или это ему только показалось? Останавливаться нельзя. Надо идти дальше. Вот отворилась тяжелая парадная дверь. Полный чиновник со значком национал-социалистской партии вышел на улицу, благодушно улыбаясь. Да, цветок на окне действительно отодвинули, и кто-то помахал чиновнику рукой. Что ж, так и должно быть. Жизнь продолжается.
Момзенштрассе — короткая улица, и на ней лучше не останавливаться. Надо выбирать улицы длинные и многолюдные.
Рауль снова потянул за ниточку и пошел дальше. Неизвестность и полная изоляция. А вокруг шумит город.
Кто я такой в сегодняшнем Берлине? Приговоренный к расстрелу? Или просто согрешивший «левый» художник Рауль Клемперт? Запугивали его расстрелом или отложили исполнение приговора? Неизвестно! А что объявили отцу?
— Однажды Эйнштейн сказал: «Если бы все на свете исчезло, кроме одного-единственного человека, он ничего не смог бы узнать о себе: движется ли он или остается в состоянии покоя. Для того чтобы узнать что-либо, надо иметь возможность сравнить! Сравнить с чем-нибудь свою собственную систему отсчета...»
Эта мысль поразила тогда Рауля своей удивительной бесспорностью. А сейчас вот он сам ничего не знает ни о себе, ни об окружающих его людях. Ему трудно представить, что кто-либо продолжает жить своей прежней размеренной жизнью, обедает в кафе от двух до трех, ходит к знакомым. Ведь всего в трехстах километрах существует концентрационный лагерь. Два часа в берлинском городском парке и два часа в подвале кирпичного дома гестапо... Нет, единое время должно разорваться! Его не существует. Люди живут в разных временах.
Вот и Люстгартен. Клемперт остановился. Ему пришла в голову спасительная мысль. Он вспомнил свою работу в театре марионеток. Там, в Люстгартене, в старом балатаде, есть еще один верный человек. Молчаливый старик с трубкой. Дядя Эрнст — хозяин театра.
Рауль торопится. Выход найден. Деньги даст из кассовой выручки, дядя Эрнст. И этой же ночью надо добраться до чехословацкой границы. В Праге есть надежный адрес? «Дом-Минута. Квартира доктора Влачека».
Рауль заставляет себя идти неторопливо. Совсем неторопливо, рассеянно посматривая по сторонам. Тонкая ниточка снова натянулась. Лицо встречного штурмовика кажется знакомым. Шаг. Еще два. Три. Поравнялись. Штурмовик прошел мимо. Рауль не оглядывается. Вперед! В Люстгартен!
...В концентрационном лагере после исчезновения заключенного номер триста два был введен особый режим. Водителя автобуса дважды вызывали в комендатуру лагеря для допроса, и он дважды показал следующее.
«Я работаю шофером горного автобуса в Баварии и обслуживаю фирму «Заксенгаузен». Мою машину передали на две недели в аренду для обслуживания лагеря. Неделю назад я перевозил группу заключенных, работающих в верхних ущельях. При повороте мне не удалось выровнять автобус, и машина нависла над обрывом высотой двенадцать метров. Несколько секунд мы висели над пропастью. Вдруг сидевший на заднем сиденье заключенный выбил стекло и выпрыгнул из автобуса через заднее окно. Вслед за заключенным выскочил конвойный и выстрелил ему вслед. Я продолжал изо всех сил нажимать на тормоза и увидел в зеркале на ветровом стекле, как заключенный скрылся за выступом скалы».
Комендатура лагеря продолжала разыскивать бежавшего заключенного.
Херти очень дорожил своей профессией. Искусно оформить витрину — это значит придумать такую загадку, решение которой знает только один художник.
«В каждой витрине, — говорили ему в училище, — обязательно должна быть ловушка для покупателя. Сначала надо притянуть взгляд покупателя каким-нибудь неожиданным предметом и лишь потом привлечь его внимание к главному — к рекламируемому товару.»
Херти подмел пол в бывшем кукольном театре, выкатил на сцену два белых мотоцикла и поставил их друг против друга. За ними он повесил зеркала. Мотоциклы отразились в зеркалах и в свете яркого прожектора заиграли белой эмалью и никелированными частями. Херти снял пиджак и взвалил на плечо рулон с декоративной тканью. Ярко-красная, блестящая, как атлас, материя должна была оттенить белизну новеньких машин. Херти долго возился со складками, закалывая их булавками, потом включил прожектор. Он не замечал, как бежит время, выставку приказали закончить к утру, придется работать всю ночь. Но несколько минут можно и передохнуть. Херти сел у двери на стул билетера.
По другую сторону площади вращалось «колесо смеха». Шел последний сеанс. В центре цветного диска сидела девица в очках, напряженно упираясь пальцами в скользящую поверхность около «полюса». Ее подруга, веселая хорошенькая блондинка, с хохотом съезжала к резиновой обочине. Пожилые супруги по другую сторону с серьезными лицами, вцепившись друг в друга, тщетно пытались сохранить устойчивое положение и тоже сползали. Механик, управлявший колесом из будки, поощрял катающихся одобрительными возгласами. Вот он рывком увеличил скорость вращения, и супругов стремительно отнесло к обочине. Блондинка опять громко захохотала, а ее очкастая подруга отчаянно уперлась длинными пальцами в «северный полюс». Диск вертелся с такой скоростью, что, казалось, расплывался. Так же вращается диск и на картине Рауля Клемперта. И раскрашен диск на этом странном портрете Эйнштейна точь-в-точь, как это колесо. Синие, красные полосы...
Да, портрет, спрятанный Херти на чердаке, таит какую-то загадку. Зачем понадобилось Раулю, например, рисовать Эйнштейна смотрящим сквозь «колесо смеха»? И почему на картине Клемперта с вращающимся телом происходят какие-то удивительные превращения: оно как будто порождает какие-то другие фигуры, уплывающие вдаль, как круги на воде? Можно подумать, что диск сначала превращается в чуть вытянутый эллипс, потом сужается и, наконец, переходит в какую-то совсем странную, замысловатую фигуру. А Эйнштейн смотрит, улыбаясь, сквозь все эти формы, словно добрый волшебник, которому забавны вызванные им чудеса. Кажется, даже от его длинных, пушистых волос отрываются маленькие крутящиеся колечки. И хотя смысл картины загадочен, Херти знает, что писал ее большой мастер. В этом-то он разбирается! Как прекрасно лицо ученого! Влажный блеск живого взгляда. Грустная полуулыбка. А не попробовать ли самому Херти написать портрет? Однажды он вырезал из черной бумаги силуэт Рауля, и получилось похоже... Похоже? Херти вздрогнул. Ему показалось, что к нему приближается Рауль Клемперт.
«Нет, этого не может быть! — Херти замер. — Да, это Рауль! Но как он попал сюда? А если он... если...» — Херти встал и, медленно подойдя к фонарю, остановился. Человек, похожий на Рауля Клемперта, тоже остановился, но в тени.
— Херти, — вдруг тихо позвал он. — Подойди сюда.
Херти вошел в тень. Перед ним стоял Рауль Клемперт.
— Что в театре? — спросил Клемперт. — Где его хозяин?
— Театр закрыли.
Херти оглядел забрызганный глиной плащ Клемперта.
— Закрыли? — Рауль отступил еще глубже в тень к стене балагана.
— Господин Рауль, вы читали сегодняшние газеты?
Клемперт вздрогнул.
— Нет!
— Эйнштейн заочно приговорен к смертной казни. Я был у вашего отца. Портрет у меня.
Глаза Рауля блеснули в темноте.
— Мальчик... ты...
— Вам надо уходить из Берлина.
Клемперт кивнул головой.
— У тебя есть деньги, Херти?
Херти покраснел.
— Я купил себе костюм в эту получку, осталось только пять марок.
— Мало. Значит, надежда только на Трассена. Он достанет деньги. Херти, ты можешь пойти в университет и связаться с Лео?
— С Трассеном? — Херти тревожно посмотрел на Клемперта. Но Лео Трассен...
— Для меня он сделает все! Ведь когда-то я спас ему жизнь.
— Трассен не бывает больше у вашего отца.
— У меня нет другого выхода, — возразил Клемперт. — Поэтому тебе придется немедленно связаться с Лео Трассеном. Пусть передаст через тебя деньги. Я буду пробираться в Чехословакию.
Херти не отвечал. Он смотрел на багровеющее небо.
— Господин Клемперт, над университетом пламя! — прошептал, наконец, Херти.
У Рауля окаменело лицо.
— Я сейчас все узнаю, — сказал Херти. — Не уходите. Я вернусь.
Рауль медленно вошел в темный балаган. Херти прикрыл за ним дверь и заколотил ее доской.
— Гвоздь забит слабо, — шепнул он в щель и побежал на зарево.
У Херти никогда не было тайн. Жизнь его была проста. Он радовался каждому дню, начинающемуся с торопливого рабочего утра. Берег каждый пфенниг, заработанный им «для дома», и старался урвать время, чтобы научиться рисовать. Писал акварелью легкие, мягкие пейзажи. Рисовал пастелью уютные старинные уголки тихой части города, потемневшие от времени памятники. Вот и все.
Было еще, правда, кое-что в его жизни, но это должно было «навсегда остаться в его душе» с того самого дня, как он купил для своей собственной библиотечки книгу стихов Гейне с розочками на обложке. На закате, гуляя вдоль городской реки, он любил читать стихи...
Навстречу Херти плывет удушливый дым. Слышится отдаленный шум толпы. Время от времени гул смолкает, и раздаются голоса, выкрикивающие отрывистую команду. Потом тишину снова прерывает невнятный рев. К самому входу в Люстгартен примыкала цепь штурмовиков. Вдоль цепочки двигалась толпа, а дальше стлался черный дым от коптящих факелов, от их огней, колеблющихся над университетской площадью. Херти вышел в Музейный переулок. Он был пуст. Гулко ступая по широким каменным плитам между высокими потемневшими стенами музея, Херти дошел до угла и задохнулся от потока раскаленного воздуха. На университетской площади горели костры. Их окружала молчаливая толпа.
— Что здесь происходит? — спросил Херти.
— Жгут вредные книги, — четко ответил чей-то голос.
— Кто жжет?
Девушка в спортивных ботинках повернулась к Херти.
— Жгут те, что на площади...
Внезапно раздался голос диктора:
— Немцы, все на борьбу с вредными книгами! Каждый честный немец должен сжечь одну антинемецкую книгу!
Тишина. А потом рев штурмовиков.
— Вперед! Вперед! Вперед!
Снова зловещая тишина ожидания. И вот на площадь въезжает закрытый фургон. Диктор возвещает:
— Прибыла новая партия антигерманских материалов!
Люди, стоявшие за штурмовиками, выстроились в цепочку. Из фургона вытащили пачку книг, развязали.
— Против материализма, за немецкий идеализм! Я предаю огню произведения Карла Маркса!
Человек отделился от цепочки и, подняв книгу обеими руками над головой, бросил ее в огонь. К костру подошел следующий.
— Против еврейской дерзости в искусстве, во имя высшей расы я предаю огню стихи Гейне!
Херти вздрогнул. Маленький томик стихов с веточкой розы на переплете медленно умирал, шелестя обугленными страницами. Это была «Книга песен» Гейне, книга, которую он знал наизусть...
Печаль, печаль в моем сердце, А май расцветает кругом. Стою под липой зеленой На старом валу крепостном, — прошептал Херти.
«Каждый честный немец должен сжечь одну вредную книгу»...
И снова раздался голос над площадью:
— Против искажения природы и ее неприкосновенных форм: пространства и времени! Против теории относительности, разлагающей честную немецкую науку, я предаю огню книги Альберта Эйнштейна!
Херти увидел, как из толпы вышел полный господин и деловитой походкой пошел к костру, держа книги под мышкой. Это был господин Трассен, отец физика Лео. Херти с ужасом следил за ним. Трассен подошел к костру, встряхнул книги за обложки так, что они повисли, как мертвые птицы, и швырнул их в костер с хорошо разыгранной брезгливостью.
Да, это был господин Трассен. «Честный немец»...
Херти, опустив голову, побрел к Люстгартену, где его ждал Клемперт, для которого больше не было выхода. Дверь по-прежнему была забита доской. Он вытащил гвоздь и вошел. Рауль молча ждал, что ему скажет Херти. У него дрожали губы.
— Там жгут книги, — наконец сказал он.
— Жгут книги?
— Да. — Херти всхлипнул. — Я сам видел, как их жгли. Там был отец Лео Трассена. Он бросил в огонь книги Эйнштейна.
Рауль пошел к двери.
— Господин Клемперт, куда вы? Вам надо переночевать здесь. А завтра я достану деньги...
Тишину парка Люстгартена нарушило щелканье включенных громкоговорителей.
— Внимание, внимание! — заговорил озабоченный мужской голос. — Слушайте чрезвычайное сообщение берлинской полиции! В пределах городской черты находится политический преступник, бежавший из заключения. Бежал художник Рауль Клемперт... Возраст двадцать семь лет. Рост метр восемьдесят пять, стрижка короткая, глаза серые... Особые приметы... За его поимку назначено следующее вознаграждение...
— Я сейчас уйду, — устало сказал Рауль Клемперт.
— Погодите!
Херти бросился к одному из стоявших на сцене выставочных мотоциклов и что-то проверил.
— Есть бензин! Полный запас! — Херти сорвал с мотоцикла номер и сунул его под сиденье. — Выкатывайте! — Он подвел машину к Клемперту.
— Херти... друг... — Рауль положил руку на плечо Херти. Прага... Дом-Минута... Квартира доктора Влачека... Запомни, — голос Рауля прервался.
— Скорее! — шепнул Херти. — Никого нет.
Пригнувшись, Рауль довел машину до бокового выхода на шоссе. Темные деревья стояли неподвижно в безветренном воздухе. Рауль нажал на стартер, и мотоцикл рванулся вперед. Призрачная лента шоссе была пустынна. Сразу пройдя барьер привычных скоростей, Рауль заставил машину отдать последнее. От скорости зависела его жизнь. Скорость становилась смертельной. Он перестал различать проносящиеся предметы. Пространство слилось в бешено проносящуюся материю. Прошлое исчезло. Время остановилось...
Сидя в холле ресторана, Лео Трассен продолжал размышлять об исследовании эффектов теории относительности в условиях световой скорости, равной двадцати километрам в час. Что бы тогда происходило? Масса бегуна возрастала бы, его размеры сокращались, а автомобилист должен был бы регулировать свои часы, потому что его «собственное» время текло бы медленнее. А как выглядел бы в таких условиях провалившийся опыт Майкельсона? Если бы не провал этого опыта, не было бы и теории относительности. А при малой скорости света... не изменился бы и этот опыт?
«Выйти, что ли, освежиться перед разговором с Веске?» — подумал Трассен и пошел к двери. И кто знает, как сложилась бы судьба Лео Трассена, если бы у двери в ресторан не оказался новый швейцар.
— Не велено выпускать, — сказал швейцар и слегка толкнул Трассена в грудь.
— Что?
Через свои огромные очки Трассен увидел наглое бритое лицо.
— Ты что, напился, болван?
— Не велено выпускать! — повторил швейцар. — Ты теперь на службе у господина Веске.
Трассен сшиб швейцара ударом кулака и, проскочив стеклянную вертушку, выбежал на улицу. Перед подъездом стояла машина Веске. Трассен сел в «оппель», и автомобиль, правысив ту воображаемую скорость, с которой по идее Трассена мог бы распространяться свет, пересек перекресток и помчался через город.
...Профессор Зауэр снял телефонную трубку.
— Алло! — Правой рукой он продолжал перемещать движок логарифмической линейки. — Трассена в университете нет. Он получил от меня задание. Что? Я должен его найти? Да кто вы такой? Ах, так! — Рука Зауэра застыла на движке линейки, на ней вздулись вены. — Не знаю, господин... господин Веске... Да, да... Постараюсь найти. Но, право, вряд ли...
В трубке послышались короткие гудки. Зауэр положил трубку на рычаг, но снова раздался звонок.
— Это вы, Трассен? — Зауэр брезгливо поморщился. — Вас ищут, Трассен. Да, да! Этот господин... Веске. И, пожалуйста, Трассен, считайте себя свободным от моего поручения. Я решил взять нового ассистента. Что? Где увидимся? Световая скорость равна двадцати километрам в час? Да вы с ума спятили! Вы пьяны, Трассен! Ступайте и приведите себя в порядок. Скорость света — величина постоянная. Ее изменить нельзя. Ее численное значение в вакууме равно тремстам тысячам километров в секунду. Все! Продолжайте свои дела с господином Веске. И никогда больше не ссылайтесь на сотрудничество со мной. Хайль!
Зауэр бросил трубку и рассеянно записал в углу листа бумаги какую-то цифру. Потом пристально на нее посмотрел и задумался. Телефон позвонил дважды, прежде чем он снова снял трубку.
— Зауэр, ваш ассистент Трассен скрылся на моей машине. Запишите номер. Я выезжаю следом на гоночном «мерседесе». Трассен должен быть возвращен! Он нам нужен! Официальная немецкая скорость света равна по-прежнему тремстам тысячам километров в секунду. С вами говорил Веске из отдела номер...
Зауэр вывел на бумаге номер машины и продолжал сидеть за столом, держа трубку, хотя зловещий голос Веске умолк. Зауэр холодел. Ему казалось, что охлаждается даже стул, на котором он сидит. Наконец его взгляд упал на часы. Они стояли...
Потеря «оппеля», угнанного Трассеном, которого он, казалось, держал мертвой хваткой, привела Веске в бешенство.
Прежде всего Веско доложил своему шефу, что сбежавший физик увез секретные данные, хотя никаких секретных сведений у Трассена не было. Поэтому Веске получил для погони лучшую гоночную машину — красотку «мерседес». Она выжимала сто пятьдесят километров, и Веске был уверен, что его «оппель», на котором уходит Трассен, быстро вернется к своему хозяину. Все полицейские посты, оповещенные гестапо, указывали Веске нужное направление. Он вырвался за пределы города и помчался по шоссе. Через сорок минут бешеной езды он получил указание от последнего полицейского поста свернуть на проселочную дорогу. Слегка покачиваясь, машина поползла вдоль перелесков. Темнота и безлюдье. В небе где-то совсем недалеко вспыхнули яркие зарницы. И Веске увидел впереди, всего лишь в ста пятидесяти метрах свой «оппель». Он нажал на педаль, «мерседес» рванулся, по тут же резко остановился. Веске расширенными глазами смотрел туда, где ему только что померещился «оппель». Внезапно Веске ослепил режущий свет, в ветровое стекло ударил шквал горячего воздуха, раздался взрыв, и красотки «мерседес» не стало.
Чудом обретя вновь свое грязное сознание, Веске выбрался на дорогу из глубокой канавы, поросшей мелкими ромашками, и принялся за поиски своего багажа: ампул с ядом, кляпа, автоматических наручников, маски с хлороформом. Нашел он только шестизарядный револьвер. Веске решил выйти из леса и немедленно связаться с шефом. Он дойдет до населенного пункта и доложит о зверской диверсии коммунистов, взорвавших «мерседес».
Прошло два с половиной часа, но Веске не встретил на своем пути ни одного населенного пункта. К тому же по каким-то загадочным причинам идти было так тяжело, что он еле плелся. Чем быстрее он старался идти, тем грузнее казалось ему его тело, которое как будто постепенно наливалось свинцом. Местность вокруг была незнакомая. Никаких полицейских постов. Ни одного мотоцикла с дежурным штурмовиком, ни одной машины, мчащейся с вооруженными эсэсовцами. Казалось, он находился не в Германии, где царил введенный фюрером железный режим Третьего рейха, а где-то совсем в другой стране...