Их было двое или трое, может быть, четверо. Сколько же точно, никто не знал. Никто из тех, с кем я потом разговаривал и с кем произошло то же, что и со мной. Я пил пиво на «Речном», просто стоял на улице, глядя в осеннее небо, как серое кое-где наливается черным, а потом белеет. Ну а они вдруг подошли. Они все были в белых куртках. «Здравствуйте», – сказал один из них. Я удивленно передернул плечами, давая понять, что это какая-то ошибка. Он усмехнулся, а тот, который был слева от него, тоже сказал: «Здравствуйте». Тогда я еще не заметил, что у них одинаковые лица, но, видимо, подсознательно это как-то во мне отложилось, и когда со мной поздоровался третий, а потом четвертый, мне стало не по себе. «Вы что, ребята? – сказал я, сглатывая. – Вы чего?» «Ничего», – сказали они и пошли дальше, засунув руки в карманы черных брюк, а сверху были эти куртки, белые куртки, да-да, глянцевые такие, немного грязноватые, из кожзаменителя. Я смотрел в удаляющиеся спины этих парней, ничего не понимая. Розыгрыш, что ли, какой? Потом снова посмотрел на небо, потом на шоссе, которое какой-то человек пытался перейти и не мог из-за большого потока машин. Он беспомощно стоял на осевой. Я допил пиво и поставил бутылку на асфальт. «И чего им было надо?» Потом сел на автобус и уехал с этого места.
Машины у меня нет, и мне всегда интересно, как это шоферы едут и не боятся, что правый бок их, то есть не их, а того, на чем они едут, может что-нибудь задеть, задавить кого-нибудь. То есть я понимаю, конечно, что надо только один раз попробовать, поводить самому и тогда возникнет то, что называют опытом, то, что почему-то повторяется, и это конечно же хорошо, что повторяется, по крайней мере в этой жизни есть чему доверять. Так или примерно так думал я, стоя уже в автобусе над пустым, освобожденным другим пассажиром местом. Садиться как-то не хотелось, хотя в то же время и хотелось. Почему бы и в самом деле не сесть? Но рядом стояла женщина. Я подумал, что, быть может, она тоже захочет сесть и вот-вот начнет садиться и тогда уже будет не важно, старше она или младше меня. Но это всё конечно же пустяки, какие крутятся и у каждого и на которые обращать внимание не принято.
Я приехал домой и решил выпить кофе, потому что от пива клонило в сон. Кофе я не варю, а просто заливаю кипятком, как и многие другие, и пью. Так я пил и тогда, крутилась какая-то дурацкая мысль, что-то вроде того, что я пью ртом. «Ну и что, что ртом?» – как бы возражал я сам себе, представляя со стороны обнаженную кожную замкнутость своего тела и раскрытую красноватую влажную полость рта. «Это мое, мое», – думал я, когда вдруг раздался звонок в дверь. И была уже следующая новая мысль: «Кто бы это мог быть?» Отрываться от кофе не хотелось. Я вспомнил двух христианских дураков, которые распространяли какие-то календари церковных праздников, дураки звонили в дверь и елейно улыбались, предлагая мне эти календари, они звонили раза три, потому что были пьяны и забывали, что они уже мне звонили, и в конце концов я послал их на три буквы. Я так и сказал им: «Идите на три буквы, понимаете?» Они стали креститься и ушли. «Но этого не может быть, – думал я, ставя чашечку на свой пустой, с одной лишь сахарницей стол. – Не может быть, чтобы эти козлы пришли ко мне в четвертый раз!»
Я открыл. У лифта стояли те, в белых куртках. «Пиздец», – подумал я, понимая, что надо захлопнуть дверь, шарахнуть ею со всей силы, завернуть замок и бежать в комнату. Почему именно в комнату, я не знал, но всем нутром чувствовал, что надо именно в комнату. «Именно в комнату», – думал я и стоял, глядя на этих людей в белых грязноватых куртках.
Они спокойно разглядывали меня, как будто изучали, как рассматриваешь человека, только-только с ним познакомившись и удивляясь, что вот у него такое лицо, и что это лицо разговаривает и что-то там про себя думает, и что у него, у этого человека, своя, какая-то другая жизнь, а потом, когда видишь его уже во второй или в третий раз, человек этот уже будет неинтересен, он уже будет на кого-то похож, он будет уже одним из тех, с кем ты был знаком раньше, и с этим человеком уже не будет возможности чего-то иного, другого какого-то опыта, а не как с остальными людьми, с которыми нас связывают отношения родства, брачного партнерства, дружбы, любви и конечно же отношения социальные, как когда вместе едешь в автобусе, или сидишь у юриста, или стоишь в сбербанке, или подчиняешься, или повелеваешь на работе.
Но эти люди меня разглядывали уже довольно долго, и я почему-то им ничего не говорил, а тоже разглядывал их, переводя взгляд с одного на другого, и они просто смотрели на меня, и я вдруг поймал себя на чувстве, что у меня уже нет никакого страха перед этими людьми и что мне не надо захлопывать дверь. Это все было как-то дико, и я подумал, что раз уж я уже стою здесь, то лучше всего мне сделать вид, что я их не знаю, как будто вижу их в первый раз, а то, что минут двадцать назад произошло на «Речном», да и «произошло-то» – не то слово, этого как будто ничего и не было.
И тут вдруг один из них сказал:
– Простите, – сказал он.
И я почувствовал, что ему неловко говорить, мне показалось, что сейчас он начнет что-то просить у меня, но что, что я могу ему дать, ведь у меня нет никаких избытков, а если и есть немного денег, то почему, собственно, я должен их кому-то давать, чувство тревоги вновь попыталось вернуться ко мне, как оса, которая вдруг снова появляется и замирает рядом, но не садится и не жалит, и ее можно прогнать, махнув рукой. Но я как бы отстранился от этого чувства-осы. Брать у меня нечего. Нет у меня ничего такого особенного, ради чего стоило бы меня ограбить или даже убить. Ну ведь не из-за видеоплеера же. И потом, не только у того из них, кто начал говорить, у них у всех был такой извиняющийся, вежливый вид, совсем не такой, как когда они подошли ко мне на «Речном». Впрочем, и там тоже не было ничего страшного.
– Простите, – повторил первый, а я уже, отвлекшись, рассматривал других, думая: «Братья это что ли? Или двойники, то есть, тройники, четверники, пятийники? Уж больно похожи».
– Простите, – повторил первый в третий раз, но на этот раз с усмешечкой. – Но, как видите, это опять мы, Бычковы.
Меня как током рубануло от этой фразы, так было (с током) один раз, когда я ввинчивал лампочку в своей комнате, меня тогда ударило наискось как-то, в ключицу, ударило до синевы в глазах, такая пронзительная яркая синева, я даже подумал, что это смерть, и удивился, почему она так неожиданна (было два часа дня) и прекрасна. Потом уже были контакты, эти блестящие язычки в пластмассовом черном стаканчике, куда ввинчивают лампочку и которые я увидел, когда прошла синева в глазах.
«Какие еще, блин, Бычковы?! Я же не знаю никаких Бычковых!»
– Да, да, – раздались голоса других (один из них, я помню, покашливал в кулак). – Это мы, Бычковы.
– В чем дело? – сказал я, подсознательно думая, слышат ли они или нет стук, тук, тук, тук моего сердца, но ведь, в конце концов, как бы успокаивал я сам себя, как они могут слышать этот стук, ведь они же снаружи, а он, стук, внутри, он, стук, мой, и страх, который все же ужалил меня и теперь во мне разливался, потому что страх просачивается всегда в тончайшие каппиляры, он, страх, тоже мой.
– Дело ни в чем, – сказал самый последний, четвертый (или пятый?), который стоял за спинами первых и которого я даже сначала и не видел, потому что он стоял в тени и на него не падал впрямую свет из раскрытой кабины лифта.
Я вдруг опомнился и с силой захлопнул дверь и побежал в комнату. Я не знал, что делать, и просто бросился на кровать, уткнувшись лицом в подушку. «Этого ничего не было! Не было ничего!» – безмолвно прокричал я сам себе, с ужасом ощущая, что это не зависит уже от меня и что это было. Что, быть может, эти люди и сейчас стоят за дверью. А может, сейчас даже и начнут ее открывать, потому что у них наверняка есть отмычки и весь ужас в том, что они не боятся того, что я сейчас позвоню в милицию, что они спокойно успеют сделать то, что хотят, и спокойно уйдут до ее, милиции, приезда. Но я почему-то лежал и не звонил по телефону, хотя, как на верхнем этаже, как на верхней палубе парохода, из старого какого-то кино (почему-то было именно такое ощущение), медленно проплывала мысль, какое-то абстрактное и в то же время до боли конкретное словосочетание – «приезда милиции».
Я отомкнул лицо от подушки. Прошло, наверное, минут пятнадцать. «Бред, это все бред какой-то!» За окном было все то же серое неравномерное, с чернотами небо, и в одном месте оно довольно быстро раздувалось, и, быть может, если бы выглянуло в тот момент солнце, я и в самом деле подумал бы, что это какой-то бред и что ничего не было. Но солнце не выглядывало. Небо в этом месте было яркое серое, почти белое, там вполне могло бы быть и солнце, но оно было скрыто, и никаких доказательств никакого опыта, конкретного зрительного опыта не было. Потом я думал, что если я, может быть, и позвонил бы тогда в милицию, то это было бы бессмысленно. А что бы я им, в самом деле, сказал?
Я вышел на кухню через другую дверь (у меня две двери в комнате), избегая проходить мимо входной, хотя уже отчетливо понимал, что они конечно же уже ушли и что если и явятся еще, то конечно же не сегодня.
На столе стояла белая чашка с остатками кофе и сахарница с медным ободком. Я вылил в раковину и смыл остатки «Якобс» горячей водой. Вдруг я понял, что беспокоиться нечего, ведь если бы они хотели меня убить, эти Бычковы, то они бы меня уже убили, и потом, они бы не здоровались, конечно, со мной у метро, и, позвонив в дверь, они бы не разговаривали со мной так долго и не церемонились. Но что, что им было надо? Ведь в этом было что-то дикое, что-то совсем иное. «Господи, – подумал я. – Вдруг я и в самом деле сошел с ума?! Сошел с ума, а сам об этом и не знаю, ведь теперь все другое. То, другое, чего мы, быть может, сами не отдавая себе отчета, ищем всю свою жизнь».
Больше я в тот день не мог делать ничего. Я включил видеоплеер и стал смотреть какой-то фильм, кажется, это был Висконти, с ужасом я наблюдал сам за собой, что я по-прежнему все понимаю, как и прежде, вот она в церкви, а он положил ребенка на подоконник, чтобы его, ребенка, остудить, чтобы он, ребенок, умер, потому что ребенок не его, а он сам любит, безумно любит эту женщину. Единственное, пожалуй, что я тогда, глядя в этот фильм, отметил в себе нового, это то, что я теперь слежу только за интригой, спокойно наблюдаю за судьбой героев, тогда как раньше (а я смотрел этот фильм и раньше, ведь он же на кассете и ее можно поставить, когда захочешь) больше рассматривал интерьеры. Я вдруг словно увидел какую-то белую линию, и эта линия была как фильм или, быть может, и просто фильм. А интерьеры сами по себе. Но это не имело никакого отношения к изображению на экране и к тому, что говорили герои. Это происходило как бы во мне.
В тот вечер я лег спать рано. Я был уверен, что вскоре снова увижу тех людей. Единственное, что я помню, когда засыпал, это какие-то картинки, на которых эти люди в этих белых грязных куртках куда-то бегут.
Но больше этих людей я не встречал и не видел никогда. И никто из тех, с кем происходило нечто подобное, тоже никогда в своей жизни их больше не видел.