Белужка – река плесистая, будто кто утехи ради поломал ее на замысловатые коленца, да и забыл о своем баловстве. Узкие протоки, стиснутые крутоярьями и жиденькими редколесьями, сменяются озерной ширью. На заплесках пасутся станки домашних гусей, одиноко белеют строгие, чуткие цапли, выслеживая рыбную мелкоту, да, воровато озираясь, подбирают снулых мальков пугливые вороны.
В реколомную пору в горловинах Белужки громоздятся ледяные шалыги. А широкие плесы в солнечных пестринках отливают холодной синевой. На них сразу же после распадения начинается ловецкая страда – весенняя путина: мелководья словно паутиной опутываются сетями, в каждой заводи и заманихе вентерей натыкано столько, что рыбе и пройти-то мудрено.
Самая большая речная россыпь – Трехбратинская (на нижнем конце ее высятся три крутоярых острова – по ним и название дано) – приспособлена под речной невод. Выше ее, за двумя плесинами, рыбозаводской поселок. Ниже, в конце однолуки, раздор – Белужка, одна из многих волжских проток, дробится на четыре рукава, те чуть ниже ветвятся несчетно, так что и определить мудрено, сколькими речушками впадает Белужка в море.
Здешняя рыболовня, или тоня, названа Лицевой, поскольку она у самого моря, лицом к лицу с ним. И первые косяки рыбные на Лицевой берут, и безрыбье тут познают первыми.
В недавние, уже послевоенные годы, Лицевой и в помине не было. Огромный плес помаленьку застилался разной водоростью – камышом, чилимом, ежеголовкой, пеленался темно-зеленой бархатной ряской. Промышляли тут колхозные рыбаки на бударках – прогонистых, легких на ходу лодках в два ловца.
Филипп Чебуров в то время на рыбозаводе хозяйничал плотовым. Работенка хлопотная! За день, бывало, десятки караванов буксиры подведут, и всю рыбу надо вовремя через плот пропустить в цехи, которую – в посол, которую – в заморозку, которую – на консервы. Выливщики от кранов сутками не отходили. Резалками в путину нанимали всех поселковых баб и девок. Солильщики с ног сбивались: то чаньев не доставало, то просолившуюся воблу или леща некому на вешала выносить. Вроде бы и не плотового это печаль- – в каждом цехе свой мастер, да Филиппу от этого не легче: коль в цеху каком прорыв – значит и на плоту затор. Рыба – не дрова, ждать выливки не будет. Полдня лишнего пролежала – и уже закисла, вздулась. А протушить караван – верная тюрьма.
Что и говорить, сумасшедшая должность – плотовой. Но Филипп исполнял положенное исправно, даже с увлечением, за сезон усыхал, темнел с лица, словно вместе с рыбой и его на вешалах вялили.
Поворот в судьбе его получился совсем неожиданно. У Лебедкова, директора завода, совещание шло. Намечали, где новую тоню открыть. Спорили, рядили, но Лебедкова никакие предложения не устраивали. Мужик он несговорчивый, наскоком не убедишь. Глазами только зыркает, слушает и помалкивает, а глаза у Лебедкова пронзительные, будто рентгеном просвечивают. Сам худощав, лицо острое и длинное. И весь он собран, шустрый.
Тут Филипп возьми да и скажи:
– Зачем далеко ходить? Лучше Трехбратинской плесины где найдешь? В нее рыба, как в мешок, набивается.
Вокруг загалдели – Трехбратинская и впрямь под боком, все ее хорошо знают:
– Нешто чилим там заготавливать?
– Травы – невод не протащишь.
– Загнул, Филипп…
– Лето ухлопаешь, пока расчистишь…
– Сам-то небось не взялся бы.
Лебедков долго молчал, слушал перебранку, живыми глазами озорно оглядывал спорящих и вдруг подмигнул плотовому:
– А что, Филипп Матвеич, возьмешься, а? Стоящее ведь дело, черт возьми!
– Почему бы и не попробовать, – неохотно согласился Филипп. Так он стал начальником Лицевой.
С плесом вдоволь намучились, все лето ухлопали, еле-еле к осенней путине управились. Лебедков, правда, помогал как мог: два баркаса восьмидесятисильных за бригадой закрепил, косилки там, бороны для расчистки – в первую очередь им.
С тех годов Лицевая богато снабжает завод рыбой.
Нынешняя весна мало чем отлична от прошлой. Только краснуха раньше обычного пошла, в одно время с воблой – в самом начале апреля. Другие года припаздывала малость, а нынче ничего. И ребята духом воспрянули. Вчера кассир приезжала с завода: по две сотенки с лишком за пятнадцать дней – это ли не деньги? А он, Филипп, звеньевые да еще механик и того больше заработали. Если и дальше так продержится, наскребет Филипп на катерок.
Давно в его голове угнездилась мыслишка о собственном катерке. Только все недосуг. Но теперь-то Филипп решил наверное. Летом пенсия подходит, вот и кстати очень посудину самоходную иметь в своем личном пользовании.
Баюкающе тарахтит дизель, чуть поскрипывая, лебедка наматывает на вал урез – вытягивает невод. Филипп любит эти редкие минуты затишья. Он сидит у притонка и блаженно смотрит на тихую реку. Она будто застыла, но по тому, как ходко сплывает невод, рыбак чувствует неуемную силу вешней воды.
Выше по реке, в конце притонка, маячит одинокая фигура пятчика. Привычно орудуя пятым колом, он сдерживает полукилометровый невод. Филипп знает, каково пятчику, – сам в молодые годы не одну путину пахал колом песчаный берег. В большую воду невод без сноровки не удержать – пятной урез струной гудит. Наискосок к яру нацелишь пятной кол в песок – так он словно канавокопатель бороздит. К летнему запрету притонок похож на вспаханный клин.
…Трудно пятчику, надо бы в половодье напарника выделить, да некого. Рабочих и на выборке невода нехватка. Приходится и ему, Филиппу, подключаться – напяливать ловецкую робу и выстаивать вахту в звене.
У верхней излуки плеса показался баркас. Филипп признал: рыбозаводской. И недовольно поморщился, не иначе, начальство какое али еще хуже – снимальщик из газеты. На прошлой неделе Лебедков привез одного. На нем висели два фотоаппарата, один на груди, другой у пупка. А шустряк – не приведи господи! Как окунь в вентере: шныряет по притонку – глазам больно смотреть.
Филипп еле отделался от фотокорреспондента и, когда тот отошел, сказал Лебедкову:
– Ты мне этих газетчиков не вози, Дмитрий Иванович. Мне рабочих надо. Вода сильная, невод вместе с руками рвет.
– Знаю. Подошлю, – пообещал Лебедков и поправился: – Будут люди – подошлю.
Меж тем баркас обогнул невод и приткнулся к бережку. С него сошли двое мужиков. И едва они оказались на берегу, баркас, не теряя ни секунды, отработал задним ходом и пошел себе дальше на низ, к Трехбратинскому раздору. Филипп подивился такой прыти и подумал ехидно: «Прижало, не иначе. На котел даже не клянчили».
Что правда то правда: баркасная команда на каждой тоне, на каждой приемке запасалась рыбкой на котел. К вечеру в кормовом ларе накапливалось столько сазанов, лещей да судаков, что уварить «улов» можно было в десяти котлах, не меньше.
Филипп брезгливо поморщился: всегда вокруг добра хапуги вьются. И эти, баркасники, небось, солят да поторговывают.
Двое прибывших подходили уже к притону, и Филипп порадовался, что Лебедков сдержал слово, прислал подкрепление. Но тут он признал в одном Гришу, сына директора завода, прикинул, что пора студенческих каникул не наступила, и огорчился. Знать, не подмога. Да если бы и в бригаду – какое от Гриши подсобление: мальчонка-мальчонкой, худенький, росточком в отца, руки выхолены, будто у конторского служаки.
Его напарник чуть постарше, но не поселковый, пришлый. Одет по-городскому: короткая тужурка из черной кожи глянцево отсвечивает на солнце, на голове узкополая фетровая шляпа, старательно отутюженные брюки, ладные черные туфли.
«Руководитель», не иначе, – с неприязнью подумал Филипп, – а может, лектор, вон и портфель, опять же, в руках. В эту пору гостей навалом. В безрыбье никого не докличешься. А сейчас едут на рыбку и икорку».
И кто только в путину не наезжает на тоню! Милиция там, связь, бытовики, лекторы и докладчики, к примеру, – этим положено бывать средь рыбаков. И, конечно же, не похлебав ухи, не уезжают. На котел тоже берут. Ладно, они службу исполняют.
Если бы только они… Совершенно сторонний народец вдруг к Филиппу или к иным тонщикам вниманием проникается. Еще лодка к притонку не подрулила, а уж он, этот незванец, руку вверх тянет – приветствует, улыбается, как лучшему другу, обнимается, сойдя на берег, будто отец родной в гости пожаловал. Таких гостей Филипп не признает и гонит о шею.
А одного, хоть и при службе человек был, не из случайных, Филипп так турнул, что тот и по сей день Лицевую объезжает, как пустое место. Да и можно ли было стерпеть, ежели человек обнахалился вконец. День рождения у него, видите ли, гостей созывает, а по такому случаю ему нужно два осетра. Так и сказал: два осетра, да еще икряных. И не просто сказал, и пальцем ткнул: вот этого и вон того.
Ловцы сердито засопели и отвернулись, а Филипп не сдержался:
– Может, белугу возьмешь? Вон она на приколе. Два центнера, не меньше. Икры пуда два, а то и больше. И гостям хватит, и себе останется. На всю зиму харч.
Это был милиционер Шашин. Ничего не ответил он на обидные Филипповы слова. Повернулся и уехал. С тех пор и нога его на Лицевую не ступает.
– Отучил, – смеются рыбаки, вспоминая тот случай.
– Нянькаться, что ли, с ним… – отзывается бригадир.
Так размышлял Филипп и присматривался к незнакомцу. И рыбаки, сидящие рядком на бревне, тоже с любопытством смотрели на приезжего. Гришу-то они знали, а вот второй, не тутошний, вызывал любопытство. Был он статен, с пышной кучерявой шевелюрой, круглое лицо его местами было тронуто рябинками.
– Здорово, мужики! – приветствовал он рыбаков. Гриша молча кивнул и заулыбался знакомым рыбакам.
Филипп промолчал, озабоченно роясь в кармане, а рыбаки нестройно загалдели в ответ.
– Нам начальника бы увидеть, – сказал незнакомец.
Филипп опять не произнес ни слова: прикуривал сигаретку. Мужики закивали в его сторону: он, мол, и есть начальник.
Приехавший несколько подивился такому приему, но недовольства своего не выказал. Он достал из кармана куртки бумажку, не спеша развернул ее.
– Направление. Вагин Петр да вот он, Гриша. Зачислены в вашу бригаду.
– Ну, это мы еще посмотрим. – Филипп покосился на бумажку. – Кадровику лишь бы контингент набрать, а мне работящие нужны… У нас коллектив рабочих людей, – Филипп с ударением произнес последние слова. – Ясно, мил человек? Случайных не берем. Из каких мест будешь? Городской, что ли?
– Не совсем.
– Сельский, стало быть.
– Опять не отгадал, товарищ начальник. Я из поселка городского типа.
– К нам, на завод, как попал?
– Слыхал, что люди нужны. Вот и решил подзаработать малость. После армии деньги не лишни…
– Ну-ну. Ловецку работу, поди, ни хрена не знаешь, парень из поселка городского типа, – Филипп чуть приметно улыбнулся.
– Эк, мудрена штука, – вновь оживился Вагин, – В космосе легче разве? А ничего – летают.
– Не всем там летать, – осерчал Филипп. – Кому-то и рыбку ловить надо. – Он встревожено глянул на реку. – Невод подходит. Айда, мужики… Вот что, ребятки, – обратился он к прибывшим. – обождите-ка малость. Освобожусь, тогда…
Что тогда – Филипп не договорил. Вместе с рыбаками пошел к неводу.
Мотню – ловушку посреди невода – подвели к отмели. Рыба, оказавшись в сетчатом мешке, судорожно забилась, вздыбив фонтан брызг. Сквозь радужную заволоку Петр с изумлением смотрел на огромных рыбин. Лобастые белуги, лениво переворачиваясь, подминали под себя прогонистых севрюг и словно выточенных из серо-голубого мрамора осетров. Меж огромными телами трепетало и брызгалось серебристое месиво – вобла.
Ловцы бродом подогнали к мотне бударку.
Что было дальше, Петру увидеть не пришлось. На сухое выбрел начальник тони. Он, даже не взглянув на ребят, прошел мимо и запоздало позвал:
– Пошли!
Гриша покорно последовал за ним.
Петр же малость помедлил, потому как все тут было для него ново и интересно. Но затем он подхватил полупустой портфель и с сожалением пошел следом.
В приземистом здании, крытом и обшитом с боков голубоватым, в мелких складках, шифером, Филипп имел отдельную комнату. Узкая голландская печь, сложенная поперек боковушки, разделяла ее пополам. Позади, в темной половине, стояла кровать. В светлой части вплотную к окну был придвинут почти квадратный стол, заваленный какими-то бумагами, пожелтевшими брошюрами. На подоконнике молчал дешевый, в черном пластмассовом футляре, транзистор.
– Ты чё тут не ко времени? – спросил Филипп Гришу.
– Так вышло, – неопределенно отозвался тот.
– Ну-ну, – расспрашивать дальше Филипп не стал, прошел за печь и полез под кровать.
Минуту спустя оттуда полетели и тяжело плюхнулись к ногам ребят новенькие резиновые сапоги и тяжелые оранжевые свертки – робы.
– Переодевайтесь. Асфальта у нас нет. Нечего людей смешить. На притонке прибывших встретили одобрительными возгласами.
– Робятки-то на людей стали похожи.
– Держись теперь… все подборы пооборвут.
– Крепок парень, только весноватый малость, в пестринках. – Это о Петре конечно же.
– Шершавый, да, видать, неплошавый, – отозвался другой рыбак. И Петр, как бы между прочим, ввернул словечко:
– На вспаханном хлеб растят.
Так перекидывались они шуточками, а Филипп отметил про себя, что Петр вроде бы ничего парень: расторопный и общительный. И силой, видать, родители не обделили его. Из Гриши, правда, помощничек не ахти какой, да ничего, в артели сойдет. Фонарщиком придется его определить. И такая должность есть на тоне.
Тут опять невод подошел, шутки стихли. Филипп подозвал Петра и показал что делать. Все оказалось до удивления просто: нижнюю подбору с каменными грузилами-ташами тянула лебедка, а верхнюю, с пенопластовыми, почти невесомыми поплавками, стоя по колено в воде, вытягивали рыбаки. И Петр тоже.
И так – метр за метром, метр за метром. Работа особого навыка не требует, только без привычки вода в рукава заливается, щиплет кожу. Потом звеньевой Усман отъехал на лодке к середине невода и долго что-то копошился там, низко склонившись к воде. Несколько спустя Петр понял: пока сплывает невод, мотня-ловушка скатана и привязана к верхней подборе, чтоб не путалась, не выворачивалась наизнанку. А когда невод на подходе, мотню распускают – тут уж ее сама вода расправляет самым наилучшим образом и вся рыба, обманувшись ложным ходом, оказывается в ловушке.
Ночами у мотни лодку с красным фонарем к неводу причаливают – вроде бы передвижной бакен, чтоб ненароком катер или мотолодка невод не порвали. А на лодке-фонарке – фонарщик дежурит…
Вначале, пока мотня шла приглубью, Петр видел, как вскидывались крупные рыбины – темные покатные спины, глянцем раздвигая желтую воду, блестели на солнце. На отмели мотня взбурунилась, зашебуршила.
Петру кинули брезентовые рукавицы.
– А ну, парень из поселка городского типа, разомнись-ка… Вокруг засмеялись, но Петр нисколько не обиделся. Сунул широкие ладони в рукавицы, изловчился и схватил некрупного белужонка за раздвоенную махалку. И в тот же миг его мотнуло в сторону, потом в другую. Потеряв равновесие, он отпустил рыбину и повалился было в воду, но его поддержали.
– Ты б еще зубами за махалку. В один момент скулу своротит.
– Под кулаки ты ее бери. Так вот. – Филипп подхватил белугу под грудные плавники. – Тут она и твоя…
Вахта кончилась под вечер. К притонку уже спешили ловцы подсменного звена.
– Петро, отнеси-ка на кухню, – Филипп вытянул из бударки саженного осетра и взвалил парню на плечо.
– Солнце садится, у рыбак живот веселится… Айда за мной. Уха варим. – Это Усман. Он рад концу смены, предстоящему отдыху. Но Петр с опаской смотрит то на Усмана, то на Филиппа: нести осетра на кухню или шутят над ним? Наверняка шутят – кто же эдакую махину будет варить.
– Ты чё замешкался? Или мало? – Филипп вскинул на парня округленные глаза.
– Хе, скажешь тоже. – Петр заулыбался растерянно и зашагал следом за Усманом.
– Повариха мал-мал болел, – говорил Усман. – Чебурок домой ее отправил.
– Кто? – не понял Петр.
– Филипп…
– А Чебурок – это фамилия?
– Ну да… Чебуров он. А чебурок-таш – это такой грузел каменный. Филипп – мужик крутой, тяжелый. Вот его и звал Чебурок… – И пожалковал: – Теперь сурпу сам варим…
Усман разделывал осетра мастерски. Вытащив из кармана штанов складной нож с потемневшей, пропитанной рыбьим жиром деревянной ручкой, навел лезвие о край эмалированного ведра. Попробовал остроту на палец и скупым движением ножа глубоким надрезом окольцевал рыбью махалку. Пока из туши стекала кровь, похлопал шершавой заскорузлой ладонью по осетровой брюшине.
– Икра сейчас мал-мал ашаем…
– А как узнал, что икряная? – полюбопытствовал Петр.
Усман озадаченно посмотрел на парня, удивляясь неуместному вопросу. Сколько он себя помнит, перед ним никогда не возникали такие пустые и ненужные вопросы. Откуда все приходило – рыбак не мог бы и объяснить. Это так же естественно и ясно, как и то, что днем светло, а ночью – тьма.
– Зачем спрашиваешь? – осерчал Усман. – Гляди: большой брюха – икра многа, маленький брюха – мала. Когда вот тут длинный ямка – сапсем бестолковый рыб… – Довольный своим объяснением, он подцепил указательным пальцем становую жилу, белевшую в надрезе, и потянул на себя, извлекая из тушки белый упругий жгут. – Вязига ашал? Нет… Уй-бай. Вязиг солить, сушить будем, домой бери. Пироги делать будем. Баба есть?
– Не успел. Только из армии вернулся…
– Баба будет, – успокоил Усман. – Мать есть?
– Никого у меня нет, – глухо отозвался Петр. – Детдомовский… Усман, не переставая работать, долгим взглядом посмотрел на Петра.
– Выходной придет, ко мне поедем. Моя Марья хороший пирог печет. Я русский бабу взял. И тебе найдем. Дочка у меня – четыре штуки. Какой понравится – та твой… Бери, пожалста, красивый дочка: глаза большой, как у Марья, глаза… Держи… вот так держи.
Усман полоснул белугу вдоль брюха. В открывшемся разрезе сизым отливом блеснула икра.
– Ведро давай, – попросил рыбак. Он запустил руки в брюшину и вытащил крупный ястык икры. – Большой белуга, а дурак. Половина ведра нет… Пустой рыба, – ворчал Усман. И Петру: – Я в море ходил после войны. Икрянщиком на шаланде был. Шаланда, знаешь? Нет? Завод такой, в море плавает. Уй-бай, сколько икры Усман делал! Какой белуг резал! Икра – четыре-пять ведра. Жаксы, хорош белуг! Утром видал, какой белуг поймали? Корова! – Усман увлеченно рассказывал, а сам крошил рыбью тушу на мелкие куски, срезая их с жесткой, в острых костяных жучках, кожи. Все получалось у него ладно и споро. Петр еле успевал споласкивать крошево в воде и класть в развалистый дюралевый котел.
Когда заварили уху, Усман снял со стены эмалированную кастрюлю и поставил перед собой. Попросил:
– Грохотку дай-ка.
– А что это… грохотка?
– Уй ты, парень городской, типовой, – пошутил Усман. – Сапсем дурной голова. Вон на стенке висит – видишь.
– Решето это.
– Решето у бабы на кухне. У рыбака – грохотка. Икру через нее пробьем, кишка-мишка ненужный бросаем. – Он взял ястык и потер о грохотку. Икринки мелкой дробью осыпались в кастрюлю, а на капроновой мелкоглазой сетке грохотки остались ястычные пленки – «кишка-мишка». – Усман большой мастер-икрянщик был. После шаланда тут, на заводе, работал. Икра делал – мед. Кило ешь, два ешь – еще охота. Мала-мал не доглядишь – язык проглотишь… Любой фасон делал: паюсный, зернистый, жировой. Все бросал, ушел…
– А ушел-то зачем? – поинтересовался Петр.
– Устал, парень. Один просит: дай, другой просит: дай. Усман – человек добрый, всем давал. Потом устал мал-мала… Что, говорю, Усман – купец? Ушел… Давай вода горячий, соль давай.
Усман развел крепкий тузлук и вылил в кастрюлю с икрой. Опустился затем на корточки и не спеша стал помешивать в кастрюле ложкой. Черные икринки слегка пожелтели, набухли просяным зерном.
– Теперь гляди, учись. Давай руку, – зашептал Усман и положил парню на ладонь пол-ложки икры. – Вот так теперь жимай мал-мал. Тихо, ну чистый медведь. Вот, гляди. Зерно лопнул, а молока нет. Значит, готов икра. Такой вот секунд найдешь – хорошо, жаксы! Не то – пропал икра!
Они сцедили тузлук, и поверх марлицы, расстеленной на грохотке, горкой рассыпчатого черного зерна аппетитно засветилась икра. Рыбак сунул Петру ложку и сказал:
– Ешь. Только язык не глотай.
После ухи на заходе солнца всем звеном поехали на приемку. Три бударки, всклень налитые рыбой, тяжело тащились за слабеньким буксирным баркасиком. Усман, сидя на кормушке последней лодки, блаженно улыбался и шершавой ладонью поглаживал живот.
– Жаксы!
– Еще бы не жаксы, осетрина – не щучина.
– Любит дядя Мокей рыбу без костей.
– А что, ребята, щука рыба нужная, особливо мужику в возрасте. Силу возвращает.
– Усмана щучиной надо кормить.
– Ничава, мой Марья на меня пока не обижается, – отшутился Усман.
Приемный пункт, заякоренный у крутояра, открылся за первым же коленом. Водоверть прижала к берегу рыбницу с камышовым навесом и невысоким кубриком на корме и несколько вытянувшихся гуськом прорезей – садков для живья.
– Аноха уже у весов, на вахте.
– Жулик Аноха, – в сердцах отозвался Усман. – Сапсем не надо его рыбница сюда водить. Другой места пущай карапчит.
– Не один хрен, – усмехнулся Филипп. – Не у нас, так у других, Проучить его надо бы.
– В прошлый раз тебя не был, Филипп, – вспомнив что-то, оживился Усман. – Тридцать шесть носилка сдали, Аноха тридцать пять писал.
– Уши не развешивайте, – беззлобно усмехнулся Филипп. – Одному надо завсегда у весов стоять и отвесы записывать. Аноха прикидывается только эдаким простачком-беднячком, а у самого небось на пять машин лежит на книжке. Что и говорить – продувной мужик.
– Так-так, – закивал Усман и потянул на себя румпель – караван заворачивал к приемке. А сам подумал: как незаметно меняются люди. В войну они с Анохой пацанами были. И всегда тот, бывало, за товарища горой. Куском последним делился, А теперь поди-ка вот…
В молодости Анисим слыл простачком и даже недоумком. Всерьез никто его не принимал. И когда неожиданно он стал приемщиком, сомневались мужики: потянет ли? Что там ни говори, рыбу надо принять и в целости-сохранности доставить на завод. И не один центнер, а сотни. Попробуй-ка летом, в сорокаградусную жарынь, не протушить ее…
Обернулось, однако, совсем иначе. Аноха и хозяйство свое соблюдал, и пронырливым не в меру оказался – поворовывать начал, да так незаметно и красиво, что и придраться вроде бы не к чему.
Когда начали сдавать рыбу, Филипп дозором застыл у весов рядом с Анохой и записывал каждый раз, как только носилки снимали с весов. Приемщик чувствовал недоверие рыбаков, но прикидывался, будто не замечает их подозрительности.
На Петра приемщик произвел хорошее впечатление: открытое улыбчивое лицо, глаза внимательные, спокойные. Говорил Аноха неторопко, мало, не суетился, двигался уверенно, подчеркивая тем самым, что на рыбнице он хозяин, а среди рыбаков – свой человек. Подумалось тогда парню: может, оговаривают человека? Всем угодишь разве?
Петр работал в паре с Усманом. Подставляли пустые носилки к бударке, груженной красной рыбой, а когда их наполняли – шли к весам, потом – к прорези. Трех белуг, не умещавшихся в носилки, к весам, а затем и к прорези тащили волоком.
– Хорош, шайтан. Держи, Петька, – приговаривал Усман. В нем опять проснулся старый мастер-икрянщик. – Два пуд икра – как пить дать… Золотой белуг, матерый белуг…
Петр просунул пальцы в жабры, потянул, но тут же отпустил: зазубрины белужьей щеглы-щеки больно впились в суставы – костяная щегла была чем-то повреждена.
– Глянь-ка, Усман, как изуродована…
Но Усман всякого насмотрелся на своем ловецком веку. Какой ему интерес рассматривать царапину или пустяшную ранку на белуге, которую они сейчас сдадут и уже более никогда не увидят.
– Давай-давай, Петряй… Кина смотреть пришел, да?
Петр тут же забыл и о боли в пальцах и о зарубцевавшейся ране на белужьей скуле. Вдвоем с Усманом они доволокли рыбину до края прорези и столкнули в садок.
И, может статься, никогда бы не вспомнить Петру о той малой неприятности, если бы не скорое происшествие на тоне. Неслыханный этот случай произошел на следующий же день и до крайности возмутил рыбаков нечеловеческой жестокостью.
А пока ловцы сдавали улов, не зная, не ведая о том, что их ожидало.
Наутро Филипп вышел из своей боковушки без робы и без сапог. На нем была ватная телогрейка, брюки заправлены в шерстяные, домашней вязки, носки, на ногах потрескавшиеся, прожаренные на солнце галоши. Он после пополнения бригады не заступил со звеном на вахту, а стал тем, кем и должен быть – начальником тони, чтоб руководить всеми тремя звеньями.
День был безветренный, ясный и уловистый. Река разгладилась от ночных волн-морщин, от нее веяло свежестью, пахло снегом, переспелым арбузом.
Подошла мотня. Став полукругом, уловщики выбирали из воды мотню, все более сужая котел, в котором вскипала вода от рыбы.
– А много краснухи-то, – не то сказал, не то спросил озабоченно Гриша.
Усман с усмешкой покачал головой:
– «Много»… Слыхал, Филипп? – Усман обернулся к берегу, где у самого заплеска, широко расставив ноги, стоял Чебуров. – Слыхал, Филипп, что балашка болтает… полета голов не наберешь. До войны мой ата невод тянул. Ты, Филипп, не забыл? Скажи, эти котята ничава не знает… Скажи, Филипп, сколько мой ата брал.
– До тысячи голов с притонения, а точно, до штуки, не упомню. – Подумав, Чебуров добавил: – И поболе случалось.
– Видал? А ты «многа»… Уй-бай, какой белуг был. Одну поймал – тонна весил, икра два центнер был. Так вот!
Филипп от воспоминаний закручинился, зло сплюнул под ноги на желтый песок и побрел прочь от работавших.
Подогнали бударку, и ловцы, подзадоривая друг дружку, подхватывали под кулаки мордастых белуг и осетров, перекидывали их через низкий борт бударки. И вроде бы уж и перекидали всех, и звеньевой отодвинул бударку с красной рыбой, чтоб поставить у мотни вторую лодку для воблы, как рыбаки приметили среди частиковой мелкоты неестественной желтизны белужью спину. Было что-то странное и непонятное в неподвижности огромного сильного тела.
Петр с Гришей осторожно добрели до середины мотни, раздвинули мелкую рыбу и немало подивились: на дне мотни лежала огромная белуга, не меньше той, которую поймали вчера. Усман опять скажет: корова.
Ребята потянули белугу за кулаки и, удивленные тем, что открылось им, словно сговорившись, выпустили ее из рук и немигающими, широко раскрытыми глазами смотрели на нее.
– Чава стоишь? Кипа смотришь, да? – нетерпеливо спросил Усман, но тревога ребят уже передалась и ему. – Чава молчишь? Рот закрой – карга залетит.
– Выпотрошенная… белуга-то… – наконец проговорил Гриша.
– Дохлый?
– Живая, ворочает жабрами…
– Чава болтаешь… Кто потрошил?
Белугу выволокли на берег. Она и впрямь была еще жива. Продольный разрез страшно зиял на ее мелко вздрагивающем теле. Ловцы окружили рыбину кольцом и, пораженные, молча смотрели на нее.
Первым опомнился Усман.
– Филипп! – осевшим голосом окликнул он Чебурова. – Ходи сюда! Тот стоял у вешалов, где сушили и ремонтировали запасной невод, о чем-то разговаривал со стариком-чинильщиком. Не зная, по какому случаю понадобился звеньевому, Филипп не заспешил к притонку, а присел на кортки возле старика и помог ему вырезать латку из ядра, чтоб вставить ее в поврежденное крыло невода. И лишь когда Усман во второй раз окликнул и нетерпеливо замахал рукой, Филипп неспешно поднялся и так же вернулся к пригонку.
То, что он увидел, поразило старого рыбака не меньше, чем ребят, еще мало что познавших в жизни. На притонке лежала чуть ли не трехметровая белуга, вспоротая по всей длине брюшины. Бескровное ее тело желтело воском, побелевшие безжизненные глаза неподвижно уставились в небо и, видимо, уже ничего не различали – даже огромного и жаркого солнечного диска. По телу, когда-то сильному и быстрому, мелкой рябью пробегали предсмертные судороги. Она сдержанно дышала, вяло раздвигая щеглы, под которыми чуть приметно вздрагивали слипшиеся бледно-розовые жабры.
Обреченная на смерть еще задолго до того, как неводом вытянули ее из реки, она, отходя, недвижно, живым укором человеческой жестокости и алчности лежала на сыром песке.
Ловцы, с детства свычные каждодневно и каждочасно во множестве вылавливать (и тем самым обрекать на смерть) этих редкостно-могучих и совершенных в своей красоте рыбин, тут, при виде столь неоправданной жестокости, виновато молчали, словно вина неизвестного им человека, сотворившего это зло, была и их виной, а его жестокость – их жестокостью.
Стояли рыбаки возле белуги и никто не знал (да никто и не думал о том), что тускнеющие ее глаза, неподвижно нацеленные в небо, видели эту бесконечную синь и желтый диск солнца давно-давно, когда никого из них, даже самого старшего, Филиппа, не было на свете. И тони, конечно же, не было, не тарахтел дизель, не стояла на берегу под ветлами одетая в шифер казарма. Да что там тоня, что казарма, что ветлы! И сама рыбистая Белужка еще не коленила здесь, и камышовые острова, что крутояро высятся вдоль реки, еще лежали в верховьях Волги, Камы и Оки – за многие сотни перст отсюда. Да и сама земля-то плотно, песчинка к песчинке спрессованная водой, и та намного поздней принесена сюда буйными вешними паводками с разных уголков необозримой волжской области – с западных предгорий Урала и клязменских водомоин, с овражистых полей Заволжья и древних муромских косогоров.
В то далекое время здесь было море, по нему гуляли волны-беляки, бегали реюшки под серыми косыми парусами, а зимой на санных подводах съезжались сюда ловцы за белорыбицей, долбили пешнями неподатливый искристый лед, шестами щупали дно, ставили оханы-режаки, а в ожидании улова жили в ледяных буграх, греясь днем работой, ночами – в шалашах, у жарников.
Белужонок тогда впервые попал сюда. Вывелся он из серой липкой икринки в верховьях Волги под Тетюшами. С месяц подрастал в пронырливой стайке таких же колючих плосконосых белужат, креп на вольной приглуби, близ студеных водовертей, жил различными водянками и рачками.
Потом всю стайку вынесло в море – в эту необъятность воды и соли. Вначале белужонок держался в сладимой воде, чуть ниже устья, где в едва заметной солености и рачки помельче и раковины понежней, не то что в морской глуби.
Вот тут-то и вышло с ним небольшое приключение, чуть не стоившее ему жизни. Резвился, гонялся белужонок за малюсеньким бычком и не заметил, как влетел в сеть. А когда вода посветлела и над морем где-то сбоку взошло холодное оранжевое солнце, режак выбрали, и человек, выпутывая белужонка, нечаянно поломал ему щеглу. Белужонок забился от боли, но в тот же миг, выброшенный ввиду своей непомерной малости, плюхнулся в воду.
С годами белужий косяк уходил мористей. В полуводе ловили бычков, воблу и прочую мелкоту. В приглубь не уходили – там жили старые одиночки. Они много лет уже не поднимались в Волгу – давно отметались, отплодились, теперь доживали долгие холодные и одинокие морские годы…
Лет через двадцать белуга со щербатой щеглой почувствовала: что-то внутри не дает ей по-прежнему беззаботно резвиться в морской безбрежности. Инстинкт подсказал ей: надо плыть в те же самые места, где она сама появилась на свет.-
Но чего это ей стоило! Ближе к устью путь ей преградил пугающий смолистой вонью невод. К нему рыбы близко не подплывали, шли косячками вдоль стены, искали ход на свежую сентябрьскую струю. Каким-то чудом им удалось найти пролаз, образовавшийся меж дном и нижней подборкой ловушки.
В другой раз долго и осторожно обходили они крылья невода.
По Волге поднимались и днем и ночью, врожденным чутьем отыскивали суводи и закрутени, жались больше к обрубистым берегам, где меньше хитроумных ловушек, нет речных неводов, плавных режаков…
Но и здесь рыбу поджидала смерть.
Как-то у перекатистой водоверти идущие впереди вожаки судорожно задергались, метнулись в стороны и вмиг были схвачены стальными, жалящими, словно иглы, крючьями.
К лесистым тетюшевским ярам и суводям дошли редкие белуги. Похолодало, сгустилась вода. Белуги залегли в глубокую уямь под глыбистой кручей. Долгая зима ледяным панцирем давила на глубь, скуднела вода, рыба лежала недвижно, словно снулая, неживая, в плотной шубе осклизлого слёна.
К апрельской ростепели с низов пришли весенние косяки – яровые – шустрые, сильные.
И пока перезимовавшие – озимые, выйдя на быстрины и стрежни, смывали с себя слеп, набирались сил, пришлые яровики выметали икру и покатились к низовью, гонимые верховой снеговой водой. Чуть после, закончив икромет, ушла следом и белуга со щербатой щеглой.
С тех давних времен, каждые три-четыре года, набрав икру, шла белуга к волжским верховьям. От той первой беззаботной стайки сеголеток, которая впервые скатывалась в море, осталась она одна. На икромет ходили небольшими косячками в пять – десять голов. Достигали верхов как и всегда немногие. Белуге с рваной скулой везло. Вначале оттого что шла следом за вожаками и гибли чаще всего они. Потом сама, став вожаком, привычными перекатами и приярами с остерегом вела косячок к заветным икрометным каменистым нерестилищам.
Затем исчезли морские невода. И уж совсем стали забывать о снастях крючковых. Но тут вошло в жизнь белуги что-то новое и непостижимое. Далеко до Тетюшей, сразу же за Вольскими перекатами, навалилось на Волгу что-то грохочущее, сокрушающее. С шумом срывались откуда-то сверху мощные потоки воды, суводили, отбрасывали косяки назад. И сколь ни бились рыбы, пройти не смогли, зазимовали в новых необжитых яминах.
А в последнюю, нынешнюю зиму, пришлось залечь уже намного ниже, в Светлоярских омутах, даже не дойдя до створа Ахтубы. Грохочущая лавина воды подошла совсем близко к морю, заслонила далекое и такое нужное верховье…
И если в прежние годы осетровые поднимались до устья Самары, Шоши, ловились в Шексне у Череповца, под Костромой, то отныне их путь по Волге заканчивался у плотины Волгоградской гидростанции.
Заиленные омуты были до отказа набиты белугами, осетрами и севрюгами. Местами они лежали в три-четыре слоя. Белуга с рассеченной скулой упокоилась рано. В конце зимы, оказавшись наполовину замытой илом, с трудом выбралась из тины.
Икромет как обычно начали яровики. Илистое дно огромной котловины, куда с верхового плеса еле доходили водоверти, было покрыто слоем наскоро выметанной икры – слипшейся, гибнущей…
Бесчисленные стайки стерлядей, густеры-белоглазки, язей и разной мелкоты вроде гольцов и пескарей роились тут же, в приглуби, поедая и свежие, и уже с проклюнувшимися глазами икринки.
Белуга донашивала в себе икру. Время от времени устремлялась навстречу снеговой подсвежке, но обессиленная в неравной борьбе с могучими водотоками, скатывалась в кишащую рыбой котловину.
Однажды, передохнув, она пошла правым отлогим краем речной впадины. Сверху до нее доносились стрекотанье гребных винтов, гул работающих двигателей и содроганье могучих корпусов. Белуга, хоронясь от опасности, ушла вглубь и продолжала двигаться против воды.
Так она дошла до осклизлой, покрывшейся зеленью стены и затаилась. Здесь было тихо, как в омуте, и несуводно.
И тут белуге повезло: мшавая стена медленно раздвинулась и она, увидев желто-зеленый проран, метнулась в шлюз.
Едва-едва мужики очухались после такого происшествия, Филипп медленно обвел всех взглядом, будто пытался разгадать мысли каждого, испросил:
– Что делать-то будем?
– Тюрма сажать нада, – горячо откликнулся Усман. Фонарщик Гриша усмехнулся, а Филипп иронически одобрил:
– Это ты как в воду глядел – сажать. Кого хватать-то?
– Уй-бай, – Усман понял, что дал промашку и, чтоб как-то сгладить её, предложил: – Белуг сдавать надо. Мишка-большой и Мишка-маленький звать.
– Насчет инспекторов – верно сказал. Позвать надо, без них как же… – согласился Филипп. Он обернулся к фонарщику: – Гриша, скажи-ка, пущай на метчике сбегают до кордона, позовут инспекторов, так, мол, и так. – И решил: – Без них сдавать но будем…
Гриша зашагал к баркасику-метчику, чтоб передать мотористу наказ начальника тони, а рыбаки будто почувствовали некоторое облегчение от того, что найден какой-то выход, и загалдели.
– А икорки, братцы, хватанул порядком.
– Куш! Ведра три – наверное.
– Ухапил, че там говорить… Только не пойму, зачем рыбину-то в воду?
– Видать, помешал кто…
– Да… вот такая, братцы, самодеятельность.
Незаметно задул верховик-водосгон. Пока вернулся метчик с кордона и пошел на очередной замет, пока дождались инспекторов рыбоохраны, плёс залохматился волнами-беляками. Поскрипывали лодки у причала, зашелестели мелкими листьями ветлы, зашуршали камышинки.
Подошел невод, и на притонке снова воцарилось оживление. Филипп глянул на часы, заспешил в свою боковушку: подошло время по рации связываться с Лебедковым.
А снизу, от Трехбратинских островов, спешили на дюралевой шлюпке Миша-большой и Миша-маленький. Утлое суденышко, натыкаясь на встречную волну, дыбилось, швыряло брызгами.
Чуть пониже тони – рыбнадзорный пост. Свояки Миша-большой и Миша-маленький несут охрану на Белужке не первый год. И они всех ловцов в лицо знают, и к ним все привыкли. Миша-большой – детина саженного роста, телом худощав, узкое морщинистое лицо рассекают поперек рыжие усы – предмет постоянных насмешек свояка. Говорит Миша-большой высоким певучим тенорком, смеется раскатисто, от души, любит подтрунить над своим подручным, привычно ожидая от него ответную колкость.
Как старший по службе, он возит при себе в офицерском планшете необходимые документы и бумаги. Протокол на нарушителей составляет не спеша, обстоятельно заполняя все пустоты бланка.
Настигнув обловщика, с удовольствием потирает широкие сухие ладони:
– Сейчас мы маленький актик сварганим. Миша, – обращается он к Мише-маленькому, – ставь-ка чаек. Вот бумаги обладим, да и чайку похлебаем. Угостить надо людей… – Он часто бывает улыбчив, но непреклонен: напакостил – отвечай.
Миша-маленький – полная противоположность участковому: росточком ему по грудь, плотный, словно дубовый желудь, широколиц, смугл. В движениях и словах он медливый, слово говорит – будто царским золотым червонцем одаривает, с оглядкой, с раздумкой.
В разъездах Миша-маленький любит рулить, а Миша-большой восседает на вёсельном сиденье. На ходу, когда нос шлюпки высоко вздыбится, а корма просядет, Миша-маленький по соседству с другом, что мышь у копны.
Друзья они закадычные. Случится коли одному по надобности домой отлучиться, второй следом лопотит.
Подруливая к притонку Лицевой, Миша-маленький заметил:
– Райинспектора надо сегодня же оповестить.
– Да, конечно. Случай-то не совсем обычный. На кого тут дело заводить?
Филипп стоял на рундуке казармы. Когда рыбнадзорская шлюпка уткнулась тупым носом в прибрежный туго намытый песок, спустился со ступенек и направился к охранщикам.
Миша-большой и Миша-маленький сидели на, кортках возле уже бездыханной белуги. И оттого, что она не шевелила жабрами, не водила плавниками, а в застывших глазах исчезли последние проблески жизни, ни один из инспекторов не почувствовал той остроты и необычности случая, той бесчеловечной жестокости, которую часом раньше ощутили ловцы. Для дозорщиков нынешний случай, само собой, не представлялся обыденным, но и предаваться душевным переживаниям особой причины не было. Только Миша-большой неприметно матюкнулся. Миша-маленький по обыкновению промолчал.
Служба есть служба, и ее надо исполнять. Свояки придирчиво осмотрели рыбину. Все внутренности нетронуты, даже крохотные ястычки икры в спешке оставлены и лоскутами чернеют в распахнутой брюшине. Белуга, сброшенная в реку, понемногу теряя кровь, погибала медленно, водой ее несло вниз, пока невод не выволок на отмель.
Миша-большой достал из планшета бумаги, тут же на притонке угнездился на туго свитом мотке троса и ушел в свои мысли. Миша-маленький в таких случаях переходил на полутона, с почтением посматривал на старшого – для него составление протокола было трудом непосильным. И дело тут не в грамоте, с ней-то он справится, но мысль коряво на бумагу ложится. По этой причине Миша-маленький уже не единожды отвергал предложение райинспектора перейти старшим на другой участок. Когда особенно настойчиво приставали, отшучивался:
– Грамотка-то тверда, да язык шепелявый. – И оставался со свояком.
Вскоре подъехал и Лебедков, да не один, а с милиционером Шашиным. Мужики с любопытством поглядывали на него, но Шашин вел себя так, будто ничего между ним и Филиппом не произошло.
Лебедков поздоровался со всеми за руку, постоял над белугой, покачал головой и отошел к Филиппу:
– Рассказывай, как оно?
– Чё тут говорить… – Филипп пожал плечами: – Похабное дело.
– Да-а… Рыба ловится?
– Держится краснуха. Жаловаться грех. Пока яры не затопит, дышать можно. Вобла, однако, прошла, на полой вышла, икру мечет.
– Остановилась вода-то, – оживился Лебедков.
– Чую. Вторые сутки на одной отметине. Придержали, видать, воду-то.
– Хорошо. Иначе с планом не пролететь бы…
– Оно, конешно. Пока сазан да лещ в трубе, в реке то петь, и на полой не вышли, и план, и два взять можно. С одной стороны, так сказать, оно и приятно…
– Понимаю, Филипп Матвеич, как тут не понять.
– Баба, ежели она в положении, рожать должна. Рыба тожить живность… Вобла седни-завтра отмечется. Теперь сазану да лещу черед. Недельку, ну, от силы полторы – и потечет икра. Крупной рыбе большой паводок требуется. А воду-то, как видишь, держат. Отчего такой коленкор?
– Весну в верховьях раннюю ожидали, начали было воду спускать, да похолодание вышло. Вот и попридержали. Да ничего, – Лебедков старался успокоить Филиппа. – Не допустят беспорядка, дадут воду. Так что берите рыбку пока можно.
– Мы что… Мы возьмем положенное, – угрюмо отозвался Филипп. – Уловим… От нас наше не убежит. Только беспокойно… Как бы не наворочали, опосля виноватых днем с огнем не сыщешь. – Филипп кивнул на Шашина, усмехнулся: – Зашебутился… Он-то зачем тут? Рать народная…
– Без милиции как же? – ответил Лебедков. – Пускай подключается. Дело, скажу я тебе, но шутейное.
– Знамо, – согласился Филипп, и опять улыбка тронула его смуглое сухое лицо – вспомнил прошлогоднюю стычку с Шашиным.
Милиционер между тем вытащил из кармана рулетку и пытался измерить белугу. Полнота мешала Шашину, он стеснительно зыркнул глазами, поспешно опустился на одно колено и приложил ленту к телу рыбины. Но рулетка была коротка и Шашину пришлось, приподнявшись, шагнуть в сторону и опять стать на колено. Затем он долго изучал белугу, видимо, пытаясь обнаружить какую-либо особенность или примету. Примета вскорости обнаружилась: щербатая скула да еще не зарубцевавшийся разрыв в жабрах. Многолетней давности зазубрины на щегле уже окостенели, а ранка на жабрах была недавней. Шашин просунул под щеку пальцы и нащупал острые зазубрины.
Весь материал дознания и показания рабочих милиционер обстоятельно записал и попросил Чебурова и Усмана подписать протокол. Филипп наспех посмотрел написанное и оставил замысловатую, в завитушках, подпись, а Усман и совсем не вник в суть: подсунули бумагу, он ее и подмахнул. А прочти он – еще неизвестно, как бы обернулась эта история. Может, и вспомнил бы он про слова Петра, сказанные на приемке, когда они сдавали Анохе такую же вот белугу, со щербинкой на скуле. Кто знает, как она завертелась бы, история эта…
Шашин протянул один экземпляр протокола Усману.
– Чава мне суешь, вон Филипп начальник, ему давай.
– На твоей вахте происшествие, вот и бери, – настоял на своем Шашин. Он решил, что с начальником тони надо быть осторожным, а потому против обыкновения составил протокол под копирку в трех экземплярах, – И Чебурову будет. Чего шумишь?
Верховик буйствовал двое суток. Отложистый притонок заметно оголился, а залитый водой низкодол в глуби острова, где по утрам, на восходе солнца, и на вечерней зорьке играли рыбные косяки, опустел. Обнажились, будто выбрели на мель, молодые стрельчатые побеги камыша, буйно зазеленела дикая беловерхая копрушка, обсохшие кочкарники затянуло зеленым лягушачьим шелковником.
Лебедков поначалу радовался малой воде. Весна складывается удачливой, тони берут рыбу неплохо, а запоздалое половодье обещало удлинить сроки добычи – не придется, как в иные годы, свертывать промысел далеко до запрета.
Но паводок не только задержался, а и стал сходить с низин. Лебедков встревожился, но успокаивал себя тем, что верховые угонные ветра весной непродолжительны. И этот – отдуется и перестанет.
Так оно и вышло. На вечерней зорьке верховый угомонился, а на утренней – как это часто случается – задул ветер с низу. Лебедков облегченно вздохнул: теперь-то нагонит водичку. Однако его прогнозы не оправдались. Морянило вот уже третьи сутки, а вода все убывала и убывала.
На Лицевой между тем жизнь шла своим чередом. Вахта сменялась вахтой, в пересменках сдавали рыбу. С моря двинулись косяки сазана и леща. Бударки загружали всклень, по самые бортовые линейки. Было от чего повеселеть ловцам: уловы богатые, заработки знатные. Дело шло к большим премиальным.
Ловцы, кивая на Петра и Гришу, шутили:
– Удачливые ребята, лафит им… Подшибут деньгу…
И только водосгон волновал рыбаков, заботил их. Даже Петр, новый на промысле человек, и тот чуял неладное.
А Филипп мрачнел день ото дня. Каждый полдень по рации он докладывал Лебедкову о ходе промысла, а в конце, под занавес, обязательно напоминал:
– Как там насчет воды, не узнавали?
Вначале директор завода успокаивал Филиппа, а потом стал раздражаться и, недослушав, приглашал к разговору начальника другой тони.
Но и на других тонях беспокоились не только о выловленных центнерах и заработанных рублях.
– Я что вам, начальник водохранилища? – взрывался Лебедков. – Откуда воду возьму?
– Дак… смотреть больно. Икра гибнет.
– А мне радостно, да?
– Оно конешно… Только как же насчет воды-то, дадут али как? И все повторялось сначала.
Усман, когда ему случилось присутствовать при радиоперекличке, старался успокоить Филиппа:
– Уй-бай, зачем нерва портишь? Начальник большой есть в город, пусть его голова болит. Даст вода, никуда не спрячет. Целый моря вода… что он – вся пить будет, да?
Почти каждодневно заезжали на тоню Миша-большой и Миша-маленький, интересовались уловами, следили, чтоб немерную рыбу не мешкая живьем выпускали в реку.
– Ничего нового? – интересовался Филипп. Инспекторы-свояки понимали, что речь идет о злополучной белуге и что люди ждут от них действий. Однако ничего утешительного у них пока не было, да и быть не могло так скоро. О белуге слух прошел по банкам, дошел он небось до каждого рыбака и, конечно же, – самого виновного. А коли так, то не дурак же он, чтоб продолжать шалить. Затаился, пережидает, не иначе. И нужно время какое-то, чтоб, переждав, снова взялся за черное дело. Так рассуждали Миша-большой и Миша-маленький, и, конечно же, правильно рассуждали.
В милиции тоже решили, что торопливость лишь помешает. В иных условиях, возможно, и надо торопиться: собаку пустить по следу, дороги перекрыть, чтоб незаконный товар перехватить. Но вокруг тони – вода, острова, камыши… Собака тут совершенно беспомощна. Улики искать: слизь, икринки, кровь и другое что, тоже безрезультатное дело, поскольку на каждой бударке, на каждой приемке и на тоне таких «улик» хоть отбавляй. Каждый рыбак за путину худо-бедно несколько красных рыб для себя разделает. И домой на уху свезет, и соседа-неудачника угостит. Такой уж обычай, а он, как правильно замечено, сильнее даже самого строгого закона.
И в рыбоохране и в раймилиции люди смекалистые, бывалые. С обловщиками встречаются не впервой, их повадки изучили. А потому и не спешат. Знают: переждет-переждет браконьер, да за прежнее возьмется. На всякий случай, однако, выше Лицевой за два-три плеса неприметно для стороннего глаза установили пост. Со стороны глянуть – палатка, а у яра с удочкой турист-рыболов да и только.
Миша-маленький горестно разводит руками, а Миша-большой вздыхает:
– Темное дело. – Но твердо обещает: – Ништо! Доведаемся…
– Непременно надо найти, хлеб задарма никто не должен есть, – жестко говорит Филипп. Но его больше волнует не эта злосчастная белуга, а беда куда более значительная – безводье. Браконьера найдут. Но разве сравнить тот урон, что принесет малая вода, с гибелью одной белуги? Потому-то начальник тони спрашивает озабоченно: – Вы того… райинспектор ничего не говорил насчет воды? Нынче еще ходче пошла.
– Звонили в управление. Со всех районов трезвонят, разве мы одни? – охотно отвечает Миша-большой. Он рад, что разговор принял иной оборот. – Вчера вертихвост летал над лугами…
– Летал, летал, – обрадовано соглашается Усман. – Туда-сюда, туда-сюда… Уй-бай, вертун какой…
– Полой снимали, чтоб не просто слова, а доказательства были, – объяснил Миша-большой. – Радиограмму в Москву отшлепали, а следом фотокарточки пошлют. С энергетиками не просто воевать. У них свой план: дать столько-то киловатт, и точка. Пол-Расеи небось Волга током питает. Попробуй-ка план нарушить – голову снесут! Вот и выходит, это энергетики хозяева: хотят – пустят воду, а не захотят – шиш получишь. И тут хоть расшибись.
– Как это не захотят? – горячо возразил Петр. – Что они, не понимают?
– Плохой слов говоришь, Мишка, – вмешался Усман. – У них план рыба губить, да?
– Пакостное дело, ребята, а как быть – ума не приложу, – сокрушался Филипп. – Весь урожай воблы так сгубить можно. Ходил я вчера на полой. Где обсохло – гибнет икра. Висит на камышинках, сморщилась, усохла. Делать надо что-то. И выше министра есть люди. Призовут, коль надо, к порядку.
– Еще как призовут, – шумел Петр.
– Во раскипятился! – засмеялся Миша-маленький. – Без тебя обладят. Твое дело – рыбу ловить. А мы уж как-нибудь…
– «Как-нибудь»… уши развесили. Обловщика вон и то не найдете… – Петр не на шутку рассердился. – А то… «не мое дело». Все – мое дело. Возьму вот и напишу самому министру, а то и выше, чтоб нашли управу на кого следует.
– Правильна, Петряй, – поддержал Усман. – Пиши, пущай этот министр электрический мала-мала и про рыбак помнит… Черный икра он ашает, сушка тоже любит, а вода не дает…
– Тебе бы Усман все шутки шутить, – оборвал его Филипп. – А тут серьезное дело, да такое серьезное, хоть реви. И сложа руки, ребятки, сидеть не будем. Отобьем-ка телеграмму в Москву. Начальство районное и областное хлопочет, ну и пусть. А мы – сами по себе, свое слово скажем… пожестче, по-рабочему… без дипломатии. Пиши, Петр, да и отвези на почту.
Спорили ловцы, горячились, обидными словами обменивались. А в это самое время из области в Москву шли телеграммы и письма, велись долгие телефонные разговоры. И в министерстве рыбного хозяйства и в Главрыбводе, призванном охранять рыбные запасы страны, и в министерстве энергетики и электростанций десятки людей озабоченно искали выход.
Конечно же, ни рыбники, ни энергетики, ни кто другой, так или иначе связанный с образовавшейся ситуацией, не были пагубниками Каспия, не жаждали и помысла не имели уничтожить запасы моря. И если бы ненароком кому-либо из лиц, втянутых в конфликт, сказали эти укорные слова, он, безусловно, посчитал бы себя глубоко и кровно обиженным. Но тем не менее каждый прежде всего отстаивал свои ведомственные интересы, настаивая на своем, порой не задумываясь над тем, что лишний день затянувшегося спора, даже лишний час несогласия – это десятки и сотни миллионов невыклюнувшихся мальков, сотни и тысячи центнеров погибшей рыбы.
Энергетики, большей частью по вине службы погоды, оказались далеко не в благоприятных условиях. В ожидании теплой дружной весны было решено, как можно скорей сбросить лишние запасы воды из водохранилища.
Сбросили.
И одновременно в верхах началось похолоданье. Поступление большой воды задерживалось. И тогда-то придержали сброс: не оставаться же на лето без воды, не останавливать же гидростанции!
Промысловикам, казалось бы, на руку это. И Лебедков попервоначалу радовался: меньше воды – богаче уловы, заработки, почет, награды… Но когда Лебедков понял, что его личные блага и успехи рабочих завода выкраиваются за счет большого ущерба, наносимого морю, а значит, и народу, он тоже забил тревогу.
Мысли Лебедкова, его действия были сходны с мыслями и действиями подавляющего большинства промысловиков, начиная от рядовых ловцов – Петра, Усмана, Филиппа и до самого главного добытчика, министра.
Оттого-то вся ловецкая держава обеспокоилась, заволновалась в ожидании конца разногласий. Само собой понятно, что долго продолжаться такое не могло. Разум и хозяйская забота о будущем должны были одержать верх. Верховую снеговую подсвежку ждали Волга, Белужка, ждали ее банки, протоки, ерики, поля, уже обсыхающие, покрытые буйными зеленями низкодолы, ждали ловцы, работники рыбоохраны, ученые, руководители рыбных заводов и научных институтов – все, кто имел к Волге и Каспию хотя бы малейшее отношение. Но все их нетерпение было несравнимо с невыносимым ожиданием подсвежки бесчисленными рыбными косяками. Природа требовала свое: сроки уходили, икра выливалась не на мелководных прогретых весенним солнцем нерестилищах, а в холодную воду глубоких рек, неспособную поддержать жизнь в малюсенькой беспомощной икринке.
Прорываясь под гигантскими заслонками, водопадами клокотала вода в тот день, когда белуга зашла в шлюз. Тогда еще не педали о предстоящем похолодании в верховьях и были приоткрыты все створы – спешили до большого паводка сбросить зимние запасы. Лавины поды падали в котлован с оглушительным шумом. Тело плотины, своей неприступностью напоминавшее могучую стену древней крепости, мелко дрожало, и казалось, что рукотворное море вот-вот опрокинет ее, сокрушит, перетрет в щебенку.
Со стороны ворот, откуда только что приплыла белуга, что-то застрекотало и огромной тучей надвинулось на рыб. Белуга метнулась вперед, потом в сторону. Но всякий раз на пути ее вырастала осклизлая зеленая стена. Наконец белуга нашла тень и схоронилась в ней, а когда затишило, и совсем успокоилась.
Но ненадолго. Впереди тускло блеснул просвет, неведомая сила потянула в него воду и вынесла белугу на холодный простор. Сверху опять гулко загудело, и вслед ей двинулась та же густая тень. Белуга устремилась на течную воду, но и с верховой стороны, встречь ей, с речной быстрины нестройно загрохотало, задребезжало, застукало.
Вся эта шумиха, создаваемая движением судов из шлюза и в шлюз, вспугнула белугу, и она, неразумная, молнией кинулась с тихой струи в тугую заверть. И в тот же миг сильное ее тело подхватило, закрутило, бросило вниз. И не осталось у нее силы, чтоб шевельнуть махалкой или же плавниками. Если это ей иногда и удавалось, тело не слушалось, а жило и двигалось, подчиняясь воле реки.
Бешеное движение это длилось недолго – считанные секунды. Под конец вода тисками сжала ее с боков и бросила под заслонку в тридцатиметровую водяную ступу.
Оглушенная падением, белуга вновь оказалась в котловине. Холодные вихри подхватили ее и понесли вниз по реке. Силясь вырваться из их цепких струй, белуга остервенело вскинулась, и в тот же миг острая боль в жабрах прострелила тело.
Белуга потеряла способность что-либо ощущать и видеть. Будто снулая, она перевернулась кверху брюхом и, уносимая течением, стала медленно всплывать на поверхность. Из жаберной боковой прорехи сочилась тонкая струйка алой крови.
А внизу у самого дня, исполняя недобрую службу, холодно поблескивая, торчал металлический штырь, забытый и в свое время не убранный строителями. Чуть поодаль из бесформенной глыбы бетона навстречу воде целили острые жала еще несколько стержней. А дальше еще, еще.
Позднее сюда спустятся аквалангисты, сфотографируют это подводное кладбище железа и бетона. Позднее рыбники заставят строителей и эксплуатационников расчистить дно котлована и подходные к плотине пути.
Все это будет позднее.
А пока дно усеяно искореженным железом и битым бетоном, пока сплывает по Волге изуродованная белуга.
Если бы только одна…
Как-то собрались мужики посубботничать дома: побаниться, попокоиться денек, отдышаться от путинных забот. И Филипп не удержался от соблазна понежить старые кости в банном пару – две недели не навещал дом.
Вахту отстояли на рассвете, едва засерело на востоке, с уловом разделались до восхода. А когда солнце плеснуло на отмель тепло и свет, Усманово звено, разместившись на двух бударках с подвесными моторчиками, подъезжало к заводскому поселку.
Поселение рабочих ничем не отличается от низовых ловецких сельбищ. Редкие деревенские избы чередуются с невеликими садовыми участками, распахнутыми окнами удивленно глазеют на Белужку. И лишь в центре поселка, где на сваях покоится заводской плот, поодаль от берега высятся рыборазделочные цеха, холодильник, вешала для вяления. У заводского причала перестукиваются баркасы, на деревянном настиле скрипят краны – выгружают из прорезей рыбу, снуют лодки. Дымит коптилка, огромной меловой глыбой белеет холодильник.
Усман в добром настроении. Он хлопает Петра по плечу, говорит:
– Мой Марья хорошо бань топит. Пар даем, веник спина гуляет. Напарим – до другой бань не забудешь. Уй-бай, хорошо… – Усман уже видит себя в бане, довольно щурит и без того узкие глаза. – Магазин зайдем, арака берем. Марьин пирог с вязиг ашать будем.
Все смеются над его словами, а он нисколечко не смущается, балагурит:
– Девка мок полюбишь – бери. За так отдам.
– Усман-то наш женитель, оказывается, неплохой. Обабит он тебя, Петро. – Филипп громко смеется. – Долго, пожалуй, не проженихаешься, в один момент осупружит. Девок у него хоть отбавляй. Старшая задевовалась давно.
– Надо посмотреть, – отшучивается Петр.
…Бударка подрулила к мостинке. Ловцы вытащили лодку на берег к плетеной ветловой забойке, накинули цепь на обрубок ветлы и стали расходиться.
Усман жил на крутоярье. Внизу у заплеска такая же забойка, сходни к воде. На яру – подворье: камышитовая пятистенка, кухня-мазанка, баня, многочисленные загоны и хлевушки для коровы, овец и птицы.
К немалому огорчению Усмана, кроме Марьи, широкобедрой, крупнокостой, с улыбчивым смуглым лицом, дома никого не было: две старшие дочки ушли в соседнюю деревеньку тетку проведать, малая – поскребыш – на улке где-то с ровнями резвится, а та, что старшее, предпоследыш – в школе.
Марья, с любопытством поглядывая на Петра, наскоро собрала мужу белье. Она была полной противоположностью мужу – узкотелому, поджарому, с опалым лицом.
– У вас-то есть сменное? – поинтересовалась она у Петра. – Или приготовить?
– При себе обязательно вожу, спасибо.
Баня стояла в глубине двора у прясленной изгороди. Камышитовый остов щедро обмазан глиной и коровяком. Усман, видимо, любил баниться. Оттого и баньку поставил просторную, высокую, с большим окном, тогда как в понизовых селах принято рубить крохотные оконца – в одно-два звена.
Раздевались в предбаннике – светлом и чистом, без единой паутинки по углам, с нажелто выскобленными полами. Усман разоблачался не спеша, оттягивая тот долгожданный миг, когда обволакивает пар и приятная истома охватывает тело. Он стянул с себя густо засмоленные, залубеневшие брюки, вздыбил над головой косоворотку, вылез из нее и, когда выворачивал рубаху с исподу на лицо, из нагрудного кармана выскользнула многократно согнутая и уже потершаяся на изгибах зеленоватая бумажка.
– Мильцанер протокол давал – чава с ним делать? – Усман подобрал с пола бумажку, расправил се и положил на лавку, рядом с собой.
– Храни, глядишь, и сгодится.
– Контор ходим, ход пущаем, – пошутил Усман и проскользнул в дверь.
И в бане, теплой и светлой, – образцовая чистота. Марья все сделала, чтоб опровергнуть поговорку: баня всех моет, а сама грязна. Вдоль смежных стен – длинная, углом, лавка, напротив, впритык с калильной печью, полок в рост человека, с подголовьем. По углам – деревянные вязанные орешниковым обручем бочки с холодной водой; развалистый котел, вмазанный в печь, исходит паром.
Усман плеснул в калильную печь ковш горячей воды, и в тот же миг белесая струя с шипом вырвалась из печной пасти и густым туманом разлилась под потолком. Усман вытянул из котла с кипятком веник из солодковых ветвей с мелкими резными листьями и протянул Петру.
– Бери. Веник в бане самый бальшой начальник. Усмана лупит, Лебедкова лупит, и секретарю райкома и министру жар дает – никого не боится. Ловец без бань никак нельзя. Вся простуд гоняет.
Петр не долго пробыл в бане: до красноты надрал мочалкой тело, облился, выскочил в прохладный предбанник и с удовольствием и успокоением вдохнул свежий весенний воздух.
Разгоряченное тело отходило медленно. Дождавшись знобкой свежести, неспешно оделся и вдруг углядел зеленоватый лист бумаги. Он машинально потянулся, расправил исписанный бланк и бегло пробежал по нему глазами. «Старая зарубцевавшаяся рана на скуле…» В памяти шевельнулось что-то знакомое, но подзабытое. Петр недоумевал: что бы это означало? Почему слова из протокола заставили его задуматься? И тут его словно озарило. Белуга! Так это та самая белуга, которую они с Усманом с весов сталкивали в прорезь. На ее скуле тоже была зарубцевавшаяся рана. Острые зазубрины тогда больно врезались в руку Петра…
В это время дверь распахнулась и Усман в клубах пара, сияющий, довольный паркой, вывалился в предбанник.
Филиппова изба глядела на Белужку двумя небольшими окнами в резных голубых наличниках. По фасаду бревенчатого сруба – палисадник, обнесенный тонкими ошкуренными ветловыми жердями. За жидкой оградой две карликовые вишенки в окружении круглолистых мальв – без цветов и даже еще без бутонов. На высоких стрельчатых стеблях огневками зажгутся цветы в разгуле комариного лета, а пока мальвы стройными, чуткими к ветру стайками разбежались по палисаду.
Свежий сруб купил у плотовщиков еще отец Филиппа. Четырехстенка была рублена в приокских лесах из строевого хвойного избняка и на плоту сплавлена в понизовье. Старик Чебуров поставил ее высоко на каменный фундамент, горницей к реке, стряпной половиной во двор.
Филипп, когда вернулся с фронта, нашел избу осиротевшей. Жена оставила десятилетнего сына городской тетке, а сама укатила с проезжим то ли на Урал, то ли в Сибирь. Оконца были наглухо заколочены, двор зарос бурьяном, тесовая крыша прогнила, покоробилась. Филипп поступил на завод разнорабочим. В свободные деньки потихоньку, не спеша, приводил в порядок дом.
Сына к себе не взял, тетка рассоветовала. Мальчонка учился при заводе в ФЗО. Так он и присох к городу.
С той поры Филипп вдовствовал. Особой страстью к женщинам и в молодые-то годы не страдал, а если по-холостяцки иной раз и наведывался к одиноким бабам, так ничего предосудительного в тем не видел. Но жениться зарекся.
Было поначалу труднехонько мужику хлопотать по домашности: варить, стирать, мыть… Однако освоился. Но домой наведывался редко – в баньке помыться или по другим неотложным делам – и подолгу не задерживался.
Вот и сегодня сидел он после баньки на веранде, попивал чаек и нетерпеливо посматривал на часы. И не знал, что в это же самое время к нему спешит Петр.
Странный этот Усман. Когда Петр, не дожидаясь, пока тот облачится в чистое, объяснил про слова в протоколе, про растерзанную белугу, которую днем раньше сдали они, Усман спокойно, будто ничего серьезного не произошло, сказал:
– Он, Аноха. Мы эта давно знал.
– Кто мы?
– Я знал. Жулик Аноха, мошенник.
– А что же молчал?
– Чава скажешь? – лениво отозвался Усман, натягивая брюки.
– Как «чава»! – осерчал Петр и тут же застеснялся своей невоздержанности. Но Усман не обиделся его гневной вспышке.
– Ты Аноху за рука поймал? Чава кричишь?
– Ну так примета есть.
– Какой примет? Нет примет!
– Ну вот же, вот! – Петр сердился и тыкал пальцем в бумагу.
– Протокол есть, белуг нет, давно консервная банка лежит… Какой тебе еще примет!
И только тут до Петра дошел смысл Усмановых слов. А ведь прав он! Белугу давно отправили на завод, разделали. Попробуй доказать, что эту белугу ранее уже сдавали рыбаки на приемку! Не докажешь.
– У Аноха семь балашка, – ворчал тем временем Усман. – Аноха тюрма пойдет, кто дети кормить будет? Дай бумаг! – Усман зло выхватил протокол из рук парня и разорвал на мелкие части.
Петр после этого и совсем растерялся: выходит, делай Аноха что хочешь, а Усман жалеет его.
– Ты же сам кричал на притонке. мол, в тюрьму надо сажать!
– Кричал, верна, – согласился Усман, – Кричать можно, сажать зачем?
– Вот те на! А если он человека убьет, тоже пусть гуляет?
– Ты, Петр, дурной, да? Зачем такой слов говоришь. Человек… – Усман замялся, подыскивая нужные слова. – Это… человек! Бандит тюрма место. А белуг потрошил – мала-мала озоровал.
– Хорошее озорство! – возмутился Петр и засобирался: – С тобой, Усман, каши не сваришь.
– Зачем каша варить? Марья пирог готовил…
Раздосадованный Петр рушил поговорить с Филиппом. Надо же что-то предпринять. С Усманом дело не обладишь. Засадит сейчас за пирог, будет поить водкой. В другой раз почему бы и не погостевать, но только не сейчас.
Петр еле отвертелся от хлебосольного хозяина и после долгих расспросов, отыскал, наконец, Филиппово подворье. Филипп от души обрадовался Петру.
– Не ждал. Ну заходи. Чего у порога присох? Вот сюда приземляйся, – хозяин подтянул табуретку к столу, – Чаёк попьем.
– Я ненадолго, дядь Филипп. Дело тут такое…
– Пришел коль, что торопиться. Тем более что и не без дела. Филипп подставил уемистую чашку под кран. Тронул верток, и струя крутого кипятка ударила в фарфор. А парень тем временем рассказал ему о своей догадке и про разговор с Усманом.
– И выходит, что потрошеная белуга та же самая, которую мы раньше Анохе сдавали.
Филипп вроде бы и не слушал его, посматривал на реку и противолежащий раздел, изрезанный луговинами, еще неделю назад полными водой, а ныне, после водоспада – яркой предлетней зеленью.
– Н-да… Фокус – ничего не скажешь, – запоздало отозвался Чебуров. – Дал маху Усман.
– Вот и я говорю, если бы он прочитал перед тем, как подписать…
– Упустили время. Сразу коли нагрянуть, можа, и нашли бы. Теперь небось упрятал икру али сбыл давно. Пройда этот Аноха… Ну да что сокрушаться-то. Придумаем что-нибудь. Со свояками надо посоветоваться. Они ребята бывалые. – Это о Мише-большом и Мише-маленьком вспомнил Филипп.
Караульная Трехбратинского поста на крутоскатом лбище, под высоченными осокорями. Отсюда верховый плес виден до самого окоема, где на разделе воды и неба еле слышно ворчит тоневой дизель да отстукивают последние путинные дни баркасы-метчики. У песчаного подмытого водой яра застыла косная лодка, а рядом, наполовину вытащенная на берег, задиристо вскинула нос дюралевая шлюпка.
Второй день стояла натишь – предвестница близкого шторма. Миша-большой и Миша-маленький на зорьке, уже светком, вернулись с дозора, выспались и теперь лежали каждый на своей кровати. И сон уже не в сон, а и подниматься охотки нет.
Миша-маленький прислушивается к далеким звукам тони и уже в который раз отмечает про себя, что Филипп мужик деловой, заботливый. Другой ни за какие пряники не решился бы расчистить зарастающий плес. Трудов положили – им да богу одному известно сколько. Египетскую работу исполнили. Зато теперь не нарадуются. И Белужка вширь раздалась.
– Без рабочих рук и золото глина, – вслух говорит он.
– Ты чё? – лениво отзывается Миша-большой и теребит рыжий ус.
– Про Лицевую… Про Филиппа.
– Ну дак… Мужики работливые собрались. Про таких оно и говорят: как сердце стучит, так и рука строчит.
– Факт.
И опять свояки лежат, молчат, рассуждают каждый про себя. Не только про Филиппа и Лицевую, конечно. И Филипп и Лицевая только повод, ниточка, за которую обязательно тронешь, прежде чем о главном надумаешь, потому как это главное связано и с Филиппом и с Лицевой. А оно, это главное, жить спокойно не дает.
Миша-большой: на Лицевой, понятно, такое дело не провернешь, если бы даже и пожелал кто. Три десятка человек – тут шила в мешке не утаишь. А при таком старшом, как Чебуров, подобная дикость и в мыслях не народится. Нет, не могли на Лицевой белугу потрошить. Отпадает эта версия.
Теперь о колхозных ловцах-бударочниках. Тута, конешно, все проще. На бударке двое промышляют. Столковаться легко, в два счета можно снюхаться. Засунутся на лодке в камыши – не то что одну, десяток белуг распотрошат. При такой вольготе да безглазье и человека можно тюкнуть. Было, же в прошлом лете такое. Выехали со свояком-коротышом на Каменскую бороздину в сумерках, а там обловщики шуруют. Развернули дюральку да и туда. Те, обловщики-то, выбрали из воды режак и тикать. Тоже на шлюпке, да что-то все мотор у них чихал: то ли свеча отказывала, то ли в карбюратор вода попала. Одним словом, стали их настигать. Своячок кричит им: «Стой». Куда там, начхали они на нас. Мат-перемат вместо слов нормальных.
А потом как саданут из охотничьего ружья, да не дробью, а пулей, которой кабанов бьют. Просвистел свинец над головами. Своячок-то у кормы в кулачок сжался и рулит по-прежнему следом за бандюгами. Браконьеры, жулье это несчастное, еще раз пальнули, уже по корпусу срикошетила пуля. Что дальше приключилось бы, никому неведомо – то ли смертоубийством, то ли тюрьмой дело обернулось бы за стрельбу.
Смекнули, однако, браконьеры, что ружьем нашего брата не испугать, и хитрость выкинули – бросили под нашу шлюпку сеть-режак. Мотор взвыл как псих и захлебнулся.
Пока ножом срезали с винта режак (а он, паразит, капроновый), они и ушли. Страху тогда натерпелись со свояком, и вес даром – впотьмах даже не признали обловщиков. И уличить нечем.
Выходит, от бударочника можно ожидать всякое безобразие, поскольку он безартельный и сам себе голова. Из сотни, возможно, один такой, а все же есть он, готовый ради копейки на подлость и преступление…
Таким вот образом рассуждал Миша-большой. Но и ему в своих суждениях не все до конца ясно. А загвоздка вся в том, что от Лицевой до бударочников деревенских верст семь-восемь. В состоянии ли полуживая, выпотрошенная белуга осилить такую дорогу? Вряд ли. А впрочем, всякое случается…
Пока Мишу-большого озаряли подобные мысли и терзали сомнения, его свояк тоже не дрёме предавался. Совсем как в сказке: и спать не спал, и дремать не дремал, а думу думал. Но его волновал этот вопрос несколько в ином плане.
Миша-маленький: свои набедокурили или же с городу? Там жулья поболе, но мелкота, размах не тот. Намедни накрыли одного. Дур-р-рак! Пожилой, степенный, а тупой. Леской натаскал сверх положенного. Ну, бывает: азарт и прочее… Взвесили когда – чуть ли не две нормы. Свояк-эт велит ему отобрать положенные пять кило. Тот с дуру самых крупняков отсортировал. От баламут! Подумал бы как след, прежде чем вред себе причинять. Не удержался я, сунул этому городскому губошлепу мелкоту в сумку, а он на дыбки! «Не командуй, – говорит, – какую хочу, ту и беру я наловил. Твое дело протокол составить и наказать».
Вот уж право: старые дураки глупее молодых. Самую что ни на есть мелкоту оставил. Подсчитали: семьдесят девять штук. По два рублика – за полторы сотни набежало штрафу. И поделом.
Положим, этот охламон с белугой слабак связываться. Тут уметель орудовал, дошлый. Не иначе – местный. Сельские – они все умеют, и хитрости им не занимать. В позапрошлую жаркую путину привел след на ферму. Порасспросили, как положено и кого положено, обыск в полной форме нельзя учинять. Для законного обыску из прокуратуры бумага нужна. Да разве по каждому случаю к прокурору набегаешься? Вот и ходили, смотрели, примечали. Уж собирались уходить, свояк – большегон усатый – у поленницы притормозил. Давняя поленница песком засыпана, паутиной запеленатая, с краешку, однако, потревоженная. Вроде бы разбросали поленья баловства ради, да и опять уложили. Свояк мне моргает – рискнем, мол. Решились. Так две бочки балыков обнаружили – запасистым мужичок оказался.
Свои-то, местные, шныряют туда-сюда без передыху и день и ночь, поди разберись тут. С городчанами легше. Их за версту отличишь: лодки, как бабы расфуфыренные, да и сами все больше ухоженные да гладкие, амуничка привозная, вся в замочках и где положено и где не положено: на коленях замочки, на заднице замочки… Подъедешь к ним – опять же обращение чувствуешь. С улыбочкой, да все на вы. Не то что сельские – и на знакомого и на незнакомого тыкают. Легше, легше с городскими. Они и ящики сами пооткрывают и в каюту пригласят: смотри, мол, не сумлевайся. Все на виду. Иной, конешно, и схитрит, припрячет два-три сазанчика или судачка. Не без того. Но схоронить матерую белугу – извини-подвинься. У него спрятного места для того нет. Вот и выходит, что нашенские сблудили. Не иначе. И скорей всего эта лиса…
Миша-маленький вскакивает с кровати, в упор смотрит некоторое время на свояка и говорит.
– Аноха, не иначе…
– Он, – отзывается Миша-большой. – Заметил вчерась на приемке: извивается, сука, как веревка на огне.
– Склизняк.
– Однако голыми руками такого не возьмешь. Тут нужны уличительные факты, – рассудительно говорит Миша-большой.
– Сказано – не доказано, факт, – отвечает Миша-маленький, – А давай-ка, свояк, посидим ночку-вторую у приемки. Небось и Аноха успокоился, если он, конешно. Шумок прошел и стих, а?
– Посидим. Стемнеет как, на шестах и подъедем, чтоб втихую. Ну дак встали. Пожуем малость, да и на Каменскую. Давно там не бывали.
– Наведаемся, – соглашается Миша-маленький, подтягивает штаны и выходит из караулки: пора чай заваривать.
Каменская бороздина, о которой вели речь Миша-большой и Миша-маленький, не обозначена ни на одной географической карте, но имеет очень примечательное и интересное бытословие. Глубокой падью рассекает она волжские россыпи с юго-востока на северо-запад. Зарождаясь в пучине моря, верхним своим конном упирается в черни – камышовые крепи вперемежку с ветловым редколесьем.
Не случайно еще два с половиной века назад неугомонный государь российский Петр I остановил свой выбор на Каменской и повелел с присущей ему твердостью обратить причерновой предел ее в бухту, поставить причалы, дабы могли суда каспийские швартоваться. А заодно и столбовую дорогу насыпать из бутового камня от бухты до губернского центра, разбалуй-города Астрахани.
Согнали в камышовую чащобу, в ненасытное комариное царство, работный люд, поставили бараки, возвели церквушку рубленую, плотами гнали лес, подводами – железо, на судах с каменистых побережий Каспия подвозили бут…
И быть бы царскому велению точно исполнену, кабы не смерть Петра. Почуяв послабление, управитель-строильщик зажил вольготно, сорил казной, пил несусветно, а дело государственной важности, запустил безнадежно.
Спохватились власти, учинили взыск, да было поздно. Похватали, пытали кого положено. Даже попик не избежал кары. Присказка есть, что, мол, поп и петух не евши поют. Этот слуга божий и ел, и пел, и пить не забывал. Сослали и его на каторжную жизнь – сибирщину.
С управителем иная история приключилась. Был он в отъезде, то ли в Москве, то ли в Петербурге самом. Только так вышло, что, возвращаясь, остановился он на постой в казацкой крепостице Черный Яр и тут узнал о нависшей над ним беде.
Стройщик этот был человеком широкой натуры, недрогливый. Окликнул он голытьбу черноярскую, распечатал по кабакам винные бочары. А голякам что? Гулять не устать, поил бы кто. Устроил разудалый управитель себе помины при жизни своей, упоил в усмерть ватагу голышную, а сам после поминального гульбища разогнал повозку барскую да с кручи и в Волгу.
Мимо этой кручи и проплывала белуга, после того, как пораненную у плотины и вконец обессилевшую, несло ее водой вниз по Волге. Подталкивало рыбину водотоком, тянуло по порожистому дну, где нашел свой конец незадачливый строитель Каменской бухты.
Немало дней и ночей сплывала она по течению, пока уже в низовье не окрепла, не учуяла в теле вернувшуюся силу. А когда пришла уверенность в движениях и вешняя вода оказалась неспособной повелевать белугой, она была в устье Волги. Искать верховых нерестилищ времени не оставалось: икра дозрела, налилась молоком. Приближался икромет.
Вот тут-то инстинкт и подсказал ей: надо плыть на Каменскую. Много лет назад она опросталась там. И в тот год поджало время. Еще невода морские ежепутинно стояли на северных каспийских отмелях. В ту весну косяк белуг долго плутал меж сетчатых крыльев, пока но приметил окно. Голубыми молниями одна за другой метнулись белуги в проран… и обманулись.
В просторной мотне разнопородное рыбье стадо – укрощенное, безразличное. И те, что последними заскочили в ловушку, пометались-пометались и тоже унялись. Было то ночью, а утром к мотне на подчалках съехались ловцы, сузили мотню и побросали пленников в лодки. Спустя малое время просунули белуге под жабры колючую хребтину-кукан и выбросили за борт. Она рванулась прочь, но хребтина осадила ее.
На кукане продержали их долго. Весна та была непогодистой. Налетевший с севера шквал поломал опоры, положил невод, и ушла добрая неделя, пока его не восстановили. В тс дни было не до белуг: закуканены, ну и пусть плавают. Рыба стожильная, выдюжит.
Шквал спас белугу ~ перетер кукан о борт. В одно утро она почувствовала свободу, вильнула луконосой махалкой и ушла в глубь.
Тогда-то она и выметала икру на Каменской. Всю весну и жаркую белуга плавала с осклизлой истлевающей веревкой в жабрах. Лишь к холодам она сгнила и отвалилась.
Давнее прошлое… Ничего-то белуга не помнит. Лишь удивительное чувство, данное природой всему живому, – инстинкт, напомнило ей о Каменской бороздине, о ее стремительных водотечах, о каменисто-бутовом дне, без которых красная рыба не может выдавить из себя ни икринки.
Белуга еще не знала, что не дойдет до Каменской, что смертный день ее уже настал и что она в последний раз видит холодный оранжевый круг над рекой.
После натиши задула моряна. На травных лугах, где еще совсем недавно было море воды и буйствовал икромет, снежными мазками белел цветущий курослеп. Не вскипали полой по утрам от шумных и бесчисленных рыбных косяков, не пугали водоплеском осторожных белых и голубых цапель. По всему ннзкодолу буйно цвело разнотравье. И лишь местами, подернутые шелковником, поблескивали невеликие колужники, в которых еще теплились нарождающиеся рыбьи жизни.
Из области сообщили, что вот-вот дадут воду, но все оставалось по-прежнему, и это волновало ловцов.
Усманово звено вернулось на тоню в тот же день. Шторм только-только разыгрывался. Рябь зловеще золотилась на плесе. Волны-толкунцы с заиндевелыми кудряшками наскакивали друг на друга. А к вечеру, когда ловцы заступили на вахту, моряна крепко заволнила плес, погнала встречь воде спорные волны, накатывала их на открытый волнобойный притонок.
Ночная смена измотала ловцов. В полночь к исходу вахты белопенные валы с шумом перекатывались по однолуке. Буйный штормяк-волногон, кажется, осатанел вконец.
Красный фонарь бешено скакал в темени. Гриша почти невылазно дежурил на лодке-фонарке. На берег выходил ненадолго, когда подводили мотню, – чтоб поразмять отекшие ноги да помочь ловцам перелить рыбу в бударки.
С вахты пришли сморенные, уснули крепким, без видений сном. А утром, проснувшись, увидели: штормило, как и ночью.
На притонке с сигаретой в зубах сидел бригадир. Из казармы вышел Петр и подсел рядышком.
– От дает, а? – с непонятной радостью прокричал он.
– Свежак хорош! Аж ноздри отворачивает, – одобрительно отозвался Филипп. – И воду малость придержало в реке. До большой воды поштормило бы, а?
– Не слышно, как там?
– Спрашивал, Лебедков только руками разводит. Обещают, вроде бы, а нет пока. Вот канитель какая, – Помолчав, Филипп предупредил: – О вчерашнем никому пока не трепись. Слово вылетит – не словишь. За своими щеками не удержишь, за чужими и подавно. Инспекторы подъедут, скажем, чтоб Анохой занялись. Он, конешно. Кому больше? Однако доказать надо, все наши догадки – шиш на постном масле.
– С Усманом не разговаривали? – спросил Петр.
– Поговорю, – посулил Филипп, по-прежнему глядя на взлохмаченный плёс.
Филипп не сказал Петру о том, что вчера, после возвращения на тоню, он зазвал звеньевого в свою боковушку. Усман догадался, о чем пойдет разговор, и сидел насупленный.
– Рассказал мне Петро… – начал было Филипп.
– Что Петра! Котенок еще твой Петра! – вскинулся Усман. – Ево голова плох варит!
– Ты не кипятись, – после короткого молчания сказал Филипп. – Думаешь, только ты такой сердобольный, а мы пеньки бесчувственные.
Перед Петром неудобно. Будто мальчишка ведешь себя. Зачем протокол порвал? Жулика выгородить хочешь?
– Жалка, Филипп, – признался Усман. – Его Дашка как будет жить? Полный дом балашка.
– Детей в беде не оставят.
– Когда мы остались без ата…
– Ты, Усман, одно с другим не путай. Твой отец землю свою, людей защищал. А этот грабит, браконьерничает.
– Сапсем плох дело, – засокрушался Усман. – Мы с Анохой вместе рос, одна чашка уха хлебал.
– Все это так, Усман. Только пойми и другое: ты, рабочий человек, прикрываешь жулика. Где честь твоя рабочая? Это доходит до тебя?
Разговор был долгим и, видать, ни к чему не привел. Филипп, вконец раздосадованный Усманом, осерчал не на шутку и сказал в сердцах:
– Пиши объяснительную. Все как было изложи. Милиция разберется, что к чему.
И Усман в долгу не остался, тоже вспылил:
– Ничава я не видал! Никакой жабра-мабра. Твой Петра все придумал.
Он ушел расстроенный и со вчерашней вахты обходил начальника тони и, конечно же, никакой объяснительной не приносил.
Обо всем этом Филипп решил пока не говорить Петру. Может, Усман еще одумается. Хотя, кто знает, какое коленце выкинуть может! А Петр, будто догадываясь о мыслях Филиппа, спросил:
– Неужели Усман будет Аноху прикрывать?
– Не думаю, – неуверенно ответил бригадир. – Усмана ведь тоже понять надо. Я не оправдываю его, нет. И все же… Когда отец у него ушел на фронт, на иждивении Усмана пятеро младших и больная мать остались. А самому пятнадцатый год шел. Голодали, рассказывают, по-дикому. Оттого у мужика и жалость к Анохиным детям. – Филипп поднялся с рундука и сказал, будто отрубил: – Ладно, это устроится. Воды нет – вот беда, так беда, парень. Тут дров можно больше наломать. А про Аноху ты пока помолчи, остальным ни-ни…
Петр в ответ не промолвил ни слова, лишь отвел глаза от Филиппа. Не сказал он и того, что Гриша-фонарщик уже знает обо всем. И поведал ему о вчерашнем не кто иной, как сам Петр, когда они перед вахтой натягивали на себя ловецкую амуницию. И Филипп, сам того не подозревая, надоумил Петра разоткровенничаться перед Гришей.
Вчера, когда Петр гостевал у бригадира, разговор ненароком зашел о директоре завода. Филипп пил чай и нахваливал Лебедкова: он и руководитель хороший, и хозяин что надо, у него каждая копейка гвоздем прибита, и человек обходительный, не накричит, не обидит подчиненного, и справедлив, легкости в жизни не ищет и детей своих тому не учит.
– С Гришкой-то своим ишь как обошелся? В неводные определил. Другой бы при конторе оставил, а Лебедков…
– Это наш Гриша? – поинтересовался Петр.
– Ну! На врача пошел учиться, да и бросил. Вот Лебедков и рассудил: нечего, мол, насиловать себя да штаны протирать, если лекарская наука не по душе. Оно по справедливости коли решить, так и должно быть: отслужит в армии, поймет, что к чему, а пока – пущай работает, приоденется малость. Не все же из отцовского кармана. Он, карман-то, хоть и директорский, не бездонный.
С того или не того, только зауважал Петр паренька, а когда оказались на тоне, разоткровенничался с ним. Гриша, выслушав его, сказал убежденно:
– Аноха это. Его на заводе не любят. Хитрюга, тут обыск не поможет. Где-то прячет он. – И вдруг предложил: – Слушай, я тутошние места хорошо знаю. Давай в лесу возле приемки пошарим.
В словах Гриши да и во всем его обличий было столько мальчишеского, что Петр улыбнулся снисходительно.
– Что, не веришь? – насторожился Гриша.
– Верю. Только несерьезно все это… будем по лесу рыскать, как кладоискатели.
– Аноха на приемке хранить икру не будет, – уверенно сказал Гриша. – И если еще он ее не сбыл, тут, поблизости где-нибудь, прячет.
«Вроде бы все логично», – подумал Петр, по согласился неохотно:
– Ну что ж, посмотрим, получатся ли из нас Шерлоки Холмсы.
– Смеешься, – обиделся Гриша.
– Шучу, – поспешно успокоил Петр товарища.
– Вахту отстоим – и айда…
– Ночью-то? Лучше завтра, после смены.
– Договорились!
И про этот уговор не сказал Петр начальнику тони: решено было никого в дело не посвящать.
…После дневной смены, наскоро пообедав, Гриша небрежно сказал Петру:
– Побродим по острову? Посмотрим, как там на полоях.
– Почитать хотел, – для вида заупрямился Петр, – а впрочем, пошли.
– Уй-бай, такой шторма гулять? – удивился Усман.
– А чего не прогуляться, – отозвался Гриша, – свежий ветерок…
Филипп строго глянул на ребят: что замыслили? Но выпытывать не стал.
Закурили ребята, руки в карманы и зашагали не спеша, будто и впрямь на прогулку собрались. Миновали пригонок, направились в ближайший ветловый лесок.
Солнце зависло над густолесьем. В залитых низинах хороводили пучеглазые лягушки, скакали по залитой водой цветистой луговине, а где поглубже, раздвигая стрелки луквенника и аржанца, табунились сазаны: впереди – крупная медлительная матка, следом, мешая друг другу, с десяток самцов, помельче, побойчее.
Икромет. Над еще оставшимися полоями день-деньской звенит разноголосица: кваканье лягушек, сорочьи перебранки, утиный кряк, посвист куличков и всплески играющих рыбных косяков.
– Пойдем по лесу, – предложил Гриша. Умилки-ямочки на его розовых, только-только познавших бритву, щеках, исчезли, лицо посерьезнело. – Вокруг приемки поискать надо. Тайник должен быть. На судне, как ни говори, опасно. В любую минуту обыск могут учинить.
Меж стволами, выше по Белужке, показалась приемка. Ловцы сдавали рыбу, и это было очень кстати: Аноха занят и ребята могут безбоязно побродить по лесу, присмотреться, поискать потайное место.
Темнело, когда свояки проезжали мимо Лицевой. Миша-большой, приметив Филиппа на притонке, дернул подбородком снизу вверх и сказал еле слышно:
– А ну…
Свояки понимали друг дружку с полуслова и Миша-маленький развернул «Казанку» к берегу. Чебуров подошел к ним.
– Думал, мимо проскочите. Хотел поманить, гляжу: сами завернули, – сказал Филипп, пожимая руки своякам. – Разговор есть.
Он присел на холодную бортовину «Казанки». Будто сговорившись, все полезли в карманы за куревом.
Моряна попритихла. Мелкие волны-плескуны накатывались на притонок, незлобиво били шлюпку под корму и, затухая, шипели на песчаном отлоге.
– Дело-то ишь как оборачивается, – сказал Филипп. – Петр, новенький наш, не гляди, что пришлый, смикитил… Стало быть, Аноха и есть. Только как вот уличить его?
И Филипп рассказал своякам о последних новостях. Миша-большой, оглянувшись на работающих в сторонке рыбаков, сказал доверительно:
– Прошлую ночь схоронились у приемки, однако ничего, тихо…
– Должен зашевелиться. Коль вворовался человек, не вдруг отстанет, – подтвердил бригадир.
– Факт. – Это Миша-маленький. – Воровство – тоже ремесло.
– Тьфу, – осерчал Миша-большой. – Ремесло, скажешь тоже. На копейку прибытку, на рупь стыда. Ништо! Выследим. – Он неожиданно засобирался: – Пока светло, в поселок сбегаем. Пущай Аноха подумает, что домой уехали. А мы, как солнце под закрой, на шестах спустимся. Ты, Филипп Матвеич, будешь на притонке, посматривай. Всяко случается, может, подсобить придется… Поехали. И штормяк, кажись, утомился. – Он бродом развернул валкую лодчонку навстречь волне, поболтал ногами в воде, смывая с сапог песчинки, и взобрался на шлюпку.
…В поселке они оставались до темноты. Едва противоположный берег растворился в ночи и над водой сгустел мрак, свояки отчалили от мостков. Руль-мотор, как и всегда, висел на корме, но его не запускали: Миша-маленький сидел на веслах и неслышно греб по воде.
Всю дорогу свояки молчали. Шлюпка сплывала вдоль камышовой степы, где темнота была гуще, чем на середке, да и зыбь у яров в затиши слабела, не шибко тревожила.
Остановились чуть повыше приемки, под яром, в тени нависших кустов чернотала. Миша-маленький перешел в корму, намотал на головку маховика пусковой шнур – чтоб все было в полной готовности, – умостился на заднем сиденьи и затих. Он мог молчать и всю ночь. Но его старшой долгого безмолвья не выдерживал. В нескончаемо длинные ночные дежурства в засаде любит Миша-большой порассуждать. Свояк молча слушает и лишь по редким замечаниям можно догадаться, что и он бодрствует.
– Я, свояк, че думаю, – вполголоса заговорил Миша-большой. – Вот сидим мы тута с тобой, вторую ноченьку глаза пялим, ежели и закурим – с опаской, в рукав. Рыбокрадов, стало быть, ловим. Ну, поймаем, осудят его, упекут…
– А что с ним чикаться.
– Не-е, ты, Миш, не думай… Я согласный. Раз обловщик, то и место ему в отдаленных местах. Не хапь, не алчней. Ты знаешь: от меня браконьер не уйдет. Больше нормы на удочку надергал – стало быть, закон переступил. Ну и получай. Верно я говорю? Верно. И все же сумление имею, колебание мыслей, ежели по-научному высказаться. И вся решительность на двое раскалывается. За одну рыбину судом судим, а тыщу сгубим – виновных не находим. Помнишь, повальный валеж приключился?
– Ну дак!
– В верхах дамбу прорвало, нечисть отравная пошла Волгой. В прошлом годе на совещании в области с одним разговорился. Он с верхов сам. Страсть такую рассказал – поверить боязно. С реки воду пить запретили, из худуков степных возили. Мыслимо ли, чтоб на Волге такое, а? Чай, помнишь, снулья плыло сколько. Страсть, красной рыбы гинуло! И что? Посадили на позорную скамью больших людей, месяц, ежели не дольше, судили-рядили, да так и не разобрались до конца, кто прав, а кто злодейство совершил.
– Ни хрена!
– О! А ты говоришь…
– Чего говорю? – лениво насторожился Миша-маленький.
– К слову это я. Или вот нынче с водой ишь какой кавардак вышел. Ежели серьезно подумать, тут и тыща Анох столько вреда не смогут причинить. А то – моду взяли в море нефть проливать. Слышал небось? Во! Скважины в море фонтанят. Чуешь! Сколько отравы в море уходит. Эт-та надо, а! Погибель рыбе, а мы тут Аноху стережем. Вот и говорю: послабление решительности началось…
– Обожди-ка, – вскинулся Миша-маленький. – Слышь-ка?
Замерли свояки, склонили головы на бок, рты даже пораскрыли – чтоб слышать лучше.
– На низу вроде-ка?
– Там.
Еле различимое гуденье доносилось снизу, из-за Трехбратинских островов.
– Не участковый? Утром на полуглиссере побежал к взморью. Без водителя. Мастак-мужик.
– Может, и Шашин. В милиции на эту белугу тоже дело завели, вот и рыщет. Ну да, полуглиссер и есть.
– Факт, Только Шашин с ночевкой укатил. Сам утресь говорил.
– Сказать легко. За день мало ли дело как обернется.
– Оно конешно.
Меж тем полуглиссер поровнялся с тоней и, не сбавляя хода, обошел бударку-фонарку.
– Домой лопотит, к бабе под бок.
– Жинка у Шашина, говорят, городская, на голове парик-пакля крашеная заместо волос, и реснички приставные.
– Потеха, – ухмыляется Миша-маленький. – Такую бабу и обнять боязно, на запчасти развалится. А Шашин-то никак к Анохе заворачивает?
– С проверкой. – В голосе Миши-большого откровенная ирония. – Разгуделся. Пока к приемке рулит, Аноха все, что хочет, обделает. Этого прощелыгу и втихую не уследишь.
Полуглиссер захлебнулся и стих. Затем послышался стук о борт рыбницы, приглушенные шаги. Блеснул свет в раскрытой дверце каюты и косо упал на воду. Шашин зашел в каюту к Анохе.
– Может, на котел рыбка потребовалась?
– Будет он тебе связываться с Анохой! На низу у бударочников, что ли, на котел не достать.
– Не скажи!
– А что? – заинтересовался Миша-большой.
– Нехорошее про Шашина говорили, – нехотя отозвался Миша-маленький.
– Эт-то давнее дело. Ну, было, крохоборничал, побирался, – Миша-большой брезгливо поморщился. – Филипп отучил, говорят.
– Отучишь такого, как же! Не-е… я так думаю: где жадность, там совести не место. А еще милиционер. Погоны носит.
– Разве в этом дело? Её, форму-то, всякий может носить, – возразил старшой, – Только за Шашиным с того раза не замечается…
– Смотри, – перебил его свояк.
Дверь распахнулась опять: из каюты вышли двое и надолго растаяли в темноте.
– Чего-то копаются… – недоумевал Миша-маленький.
– Слышь-ко, а вдруг это не Шашин…
– Тогда берем.
– Отвяжи конец. Сейчас мы его на возврате перевстретим. Полуглиссер испуганно взвыл и, развернувшись, пошел на воду.
– Заводи, – крикнул старшой, и в тот же миг Миша-маленький рванул на себя пусковой шнур.
Мотор сыто замурлыкал, и шлюпка тихим ходом пошла наперелом полуглиссеру. Свояки молча всматривались в приближающиеся сигнальные огни. Их охватило беспокойство и нетерпение, которые они испытывают всякий раз, когда приходится брать обловщика. И хотя сейчас они предполагали встретиться с милиционером Шашиным, каждый из охранщиков допускал мысль, что это, быть может, и не он, а кто-то другой, пока что не известный для них человек, приятель Анохи. Потому были свояки готовы ко всему. Миша-большой расстегнул кобуру пистолета и сдвинул ее вдоль ремня к животу. То же самое сделал и Миша-маленький.
Тот, что на полуглиссере, заметил их, сбавил ход и оба суденышка, как бы присматриваясь друг к другу, медленно сближались. Миша-большой включил фару, и желтый сноп света выхватил из темени полуглиссер, а на нем участкового Шашина. И сразу будто камень от сердца отвалился.
– А мы брать настроились, – заулыбался Миша-большой, когда суденышки сблизились.
– Обыденкой обернулся? – спросил Миша-маленький.
– Да что-то зазнобило. Холодная весна. Вот еду и дрожь в теле. – Шашин был бледен, подбородок мелко-мелко вздрагивал. – А тут с Анохой повздорил. Завернул посмотреть чтоб, а ему не по ндраву.
– Брюзгач. Медом не корми, лишь бы ему погундосить.
– От его ворчни рыба в момент дохнет. Я свояку говорю, надо бы изобрести аппарат для щекотки. С ним бы и подступаться к Анохе.
– Не заболеть бы, – Шашин засуетился, нажал на стартер. – Ну, бывайте. До райцентра дорога неблизкая.
– Айда и мы, – предложил Миша-большой, – попусту что торчать. Коль Аноху спугнули, проку не будет.
– Факт, – охотно согласился Миша-маленький и направил шлюпку вниз по реке к сторожевому посту.
А чуть раньше, на грани дня и ночи, с Петром и Гришей произошла вот какая история. Вначале они долго и безуспешно бродили между низкорослыми ветлами по холодной задерневшей земле, пересекли круглую в белых крапинках одуванчиков луговину. Петр поначалу согласился идти с Гришей, но вскоре настроился прекратить поиски. Мальчишеская затея – не больше. Хорошо еще, что на тоне никто не знает о ней. Иначе засмеяли бы…
Гриша, однако, стоял на своем: должно быть скрытное место, куда Аноха втай складывает то, что не с руки держать при себе.
Вечерняя сырость окутала лес. Нерешительно, редко и длинно мигая, заголубели на востоке первые звездочки. Совсем пора было уже возвращаться нагоню, но тут Гриша вспомнил:
– Слушай, Петь, вон за тем колком толстенное дерево стояло. В два обхвата. А молния ка-а-ак шибанет…
– Ну и что, – с нетерпением перебил Петр.
– Верх сгорел, а ствол метра на три остался. И огромное дупло образовалось. Пацанами мы здесь в войну играли. Я часто там прятался.
– Пошли. – Петр решительно направился к ветловому колку, решив про себя, что больше он не будет слушаться Гришу и прекратит эти дурацкие поиски.
Ветлянник был молодым, поднявшимся на лесной вырубке. То и дело ноги натыкались на полуистлевшие трухлявые пнины.
– Ноги поломаешь. – чертыхался Петр.
– У меня фонарик есть. – Гриша полез в брючный карман, но Петр остановил его:
– Не надо. Приемка рядом: приметят. Далеко еще?
– А вот, – Гриша прошел несколько шагов, раздвинул ветви и перед ними открылась небольшая росчисть, посреди которой лесным чудищем разлепилась обгоревшая колода. Верх ее наискосок срезан, чуть ниже обломанные и тоже обуглившиеся сучья-кривули. А на высоте мальчишеского роста зияла огромная дыра.
Гриша подбежал к пню, осветил дупло фонарем и заглянул внутрь. Просунув в дупло руку, он стал шарить внутри.
– Ну, чего ты?
– Листьев тут навалено… погоди… – И вдруг зашептал осипшим голосом: – Тут мешок. Глянь-ко.
Петр вначале тоже ничего не мог различить, кроме вороха истлевших, цвета жирной земли, листьев, но, когда разворошил их, рука нащупала податливую шероховатую мешковину. Петр нашарил раструб мешка и сунул руку в полость. Пальцы наткнулись на что-то круглое, запеленатое в холстину, плотное, словно булыжник. Он взял один кругляш и вытащил из мешка.
В холстине была завернута головка паюсной икры – круто посоленной, отжатой в мешковине.
– Там почти полон мешок – под завязку, – пораженный находкой, вполголоса сказал Петр. – Вот гад!
– Белуга-то была с кулас… Чего делать-то будем, а?
– Да-а, фокус… – Петр задумался на миг. Вот тебе и ребячья затея. Гриша-то прав оказался. – Сделаем так. Положим икру назад и айда к Филиппу Матвеичу. Расскажем все, а он уж рассудит, что к чему.
– Можно к Чебурову, отчего же, – согласился Гриша, но в голосе его Петр уловил скрытое недовольство. – Может, в милицию сразу, а? Вон утром участковый на низ поехал. Завтра он вернется, ему и скажем, а?
– Не будем откладывать, – ответил Петр, – Филипп Матвеич – мужик что надо, – Петр вернул сверток в мешок и заложил его листьями.
На Лицевую они вернулись возбужденные и вместе с тем обрадованные находкой. Филиппа разыскали в его комнатушке. Мужик уже разобрал постель и был в исподнем. Он, едва ребята ввалились в дверь, смекнул, что они не зря весь вечер плутали по острову, а сейчас взбудораженные, с хмельными от волнения глазами, заявились к нему. Филипп молча выслушал Петра и так же, не проронив ни слова, в раздумчивости стал одеваться.
Снаружи, на рундуке, скрипнули половицы, дверь шатнулась и открылась. Вошел Усман.
– Глядел окна – ребят бежит. В казарма не зашел, к Филипп торопится…
– Тут, Усман, такое дело, – Филипп коротко поведал звеньевому о том, что только что узнал сам.
– Уй-бай! – засокрушался Усман. Но его обеспокоило другое: – Тюрма Аноха, верный тюрма! Как Дашка будет жить, уй-бай…
– Довольно сопли размазывать, – оборвал его Филипп.
– Молчим, Филипп, молчим, булдэ…
Усман затих. А звеньевой тем временем говорил ребятам:
– Прежде всего молчок, замок на губы. Сейчас приготовим бударку с подвесным мотором и все прочее. Чтоб наизготовке бить.
– Уй-бай… Пойдем, Филипп, пойдем…
– Может, в рыбинспекцию съездить, – предложил Петр.
– На посту никого нет, – ответил Филипп и открылся ребятам: – Свояки возле приемки дежурят. Аноху высматривают. Мешать не будем. Никуда теперь он не денется.
Они вышли на притонок. Несчетной россыпью глазели с неба звезды. Ветер спал, и река еле приметно пестрилась мелкой рябью.
– Вы пока посидите на рундучке, – тихо сказал Филипп. – Лодку пойду изготовлю.
Усман с Петром закурили. И Гриша попросил сигарету. Куритель он неважный, но в минуты возбуждения тоже тянулся за куревом.
– Слабак ты, Усман-Талисман, – затянувшись дымом, усмехнулся Петр. – Байки белить мастак, или там пошутить над кем, а серьезное дело не по тебе.
– Ты такой тяжелый слов не говори, – осерчал Усман. – Мала-мала живи, тогда глядим. Молодой когда – все смелый. Головам думай мало, ничава в жизнь не понимает.
– По-твоему, и Филипп Матвеич ничего не понимает. Вон как!
– Уй-бай, ты совсем дурной, Петра… Чебурок – умный человек. Мы его вся жизнь знаем.
– Странно получается, Усман. Чебуров хороший, а ты его не поддерживаешь, а за браконьера Аноху – страдаешь.
– Чава болтаешь! – от возбуждения Усман привстал с рундука. – Аноха жулик. Я давно говорил… Балашка его жалко, соображаешь? – Усман в сердцах сплюнул на землю и отошел от ребят.
Гриша в разговор не встревал, с усмешкой смотрел на возбужденного Усмана, а когда они остались одни, сказал:
– Зря ты так. Добряк он, хочет, чтоб всем только хорошо…
– Так не бывает, – сердито оборвал его Петр.
– Я понимаю.
На притонке своим чередом шла работа: ловцы вытягивали невод, из-за ветел доносилась надоедливая воркотня дизеля. Цепочка огней вытянулась по-над берегом. Мотыли-светлячки плотным клубком роились вокруг огней. У противоположного берега мимо фонарки пробежало вверх небольшое суденышко. Филипп узнал полуглиссер участкового – по огням да еще по характерному шуму двигателя. Но сделал вид, что не видел его. Шашина после того, что произошло прошлой весной на топе, Филипп, конечно же, не признает и, понятно, обращаться к такому человеку не будет. Свояки – Миша-большой и Миша-маленький – надежнее. Они свои, поселковые, вся жизнь их с пеленок на виду. Этим можно довериться.
Филипп, налаживая руль-мотор, заметил краешком глаза, что Шашин подрулил к Анохе, побыл там какое-то время, затем отчалил и навострился домой. И тут его перехватили свояки. Человеку постороннему ничего кроме мелькавших на черном плесе огней не увидеть. Но вся жизнь Филиппа с детства и до последних дней связана с рекой, поэтому он не только сигнальные огни да луч прожектора различал в темени, а все понимал, как если бы сам там присутствовал.
Полуглиссер вскорости стал удаляться вверх, а инспекторская шлюпка пошла по воде. Филипп столкнул бударку с отмели, шестом отвел ее от берега, запустил мотор и пошел наперерез своякам.
…Полчаса спустя, а возможно и менее, Миша-большой, Миша-маленький, Петр и Гриша покинули освещенный притонок и направились к ветловому лесу. Вначале шли ватагой, переговариваясь, а достигли редколесья – смолкли, пошли гуськом, след в след. Гриша и ночью не терялся отыскал вскорости нужную росчесть и обгорелую колоду. Миша-большой переломился в пояснице, сунул в дупло руку с фонариком и заглянул внутрь.
Глубоко внизу лежал жиденький ворох прошлогодних листьев… Мешка не было.
Последний, роковой для белуги день с раннего утра окрасился со стороны лесистого берега в оранжевые и розовые цвета. И никто не мог, конечно же, знать, что этот красный майский день станет для мудрой рыбины, многое повидавшей на своем длинном веку, черным, смертным днем.
Поначалу все складывалось неплохо. Позабылись минувшие неурядицы и жило в белуге лишь одно устремление – к нерестилищу! Сладкая истома копошилась внутри тела, временами она вызывала тревогу и тогда плавники бойчее ввинчивались в воду, гнали упругие струи от сильного мускулистого тела.
Прошла белуга мимо большого города. Она почувствовала его по невнятному гулу, доносившемуся сквозь толщу воды, по многочисленным, иногда еле приметным, иногда оглушающим шумам судов, проходившим взад и вперед. Она обгоняла их, но иные обгоняли ее, что тоже было непривычно, – в прежние годы такого не случалось.
К исходу белого дня оранжевый круг сместился к вечерней стороне, тени осокорей и ветел легли на реку. Начала сгущаться вода.
На последке дня белуга увидела перед собой легкую клетчатую стенку. Она знала: это ловушка. И сразу же ушла вглубь. Но и там движущаяся по воде стена заслонила ей путь. Тогда рыбина круто развернулась и пошла на воду. На этот раз стена двигалась на нее. Белуга ткнулась рылом в глазок сети, сработала назад и вновь ушла ко дну.
Крылья-приводы сошлись, потянулись к берегу, расправилась водой мотня-кошель и выползла на отмель.
В кишащем рыбой сетчатом котле щербатая белуга заметно отличалась величиной. Оттого-то ее первой подхватили под кулаки – грудные плавники и перевалили через бортовину бударки. Белуга больно ударилась скулой о днище, судорожно забилась, хватила махалкой дощатый настил и затихла.
Непривычно громко кричали люди, что-то вонючее оглушительно тарахтело на берегу, невыносимо пекло солнце, вдруг ставшее белым и горячим. Оно нещадно припекало, сушило тело. Так длилось до вечера. На приемке двое мужиков подхватили ее под жабры, втащили на что-то железное и холодное, а оттуда кинули в прорезь-садок. Из узких щелей в днище струилась подсвежка. Белуга жадно задвигала жабрами, прогоняя сквозь их красные махровые сита студеную воду. Тело вновь оживало, наливалось силой.
…Над рекой нависла ночь. Вызвездило. Близко к полуночи из кубрика поднялся на палубу рыбницы Аноха. Оглянулся окрест, прислушался.
Река спала.
Ниже по воде светился притонок и неустанно работал тоневой двигатель. И ни души вокруг…
Аноха улыбнулся, довольный: ночь матка – все гладко. Он нашарил в кормушке топор, стащил с навеса багор и склонился над прорезью.
…Что-то завозилось под белугой и остро кольнуло в брюшину. И тут же ее потянуло наверх. Она не успела даже отработать плавниками, чтоб увернуться. Едва ее тупое рыло поднялось над водой, что-то тяжелое обрушилось на нее, оглушило.
Она пришла в себя уже на дне реки. Резкая боль разрывала брюшину. Ни плавники, ни махалка не слушались ее. С этой минуты и до последней, когда те же самые рыбаки с Лицевой во второй раз выволокли ее неводом на тот же притонок, жизнь медленно и безвозвратно угасала в ее теле.
В муках она провела страшную ночь. Течение перекатывало ее, словно бревно, по суглинистому дну, к полдню вынесло на тоневой плес. И когда ловцы Усманова звена вытянули ее на притонок и, пораженные невиданным зрелищем, стояли вокруг, жизнь догорела в ней.
…Аноха, оглушив белугу, отбросил топор и с превеликим трудом выволок ее на дощатый настил прорези. Не спеша извлек из кармана брюк большой складной нож с деревянной ручкой, попробовал остроту лезвия, привычно вонзил его в тело и распорол брюшину.
И в то самое время, когда выгребал икру, ястык за ястыком бросал в эмалированные ведра, с верхнего конца плеса из-за речного колена, со стороны рыбозаводского поселка, донеслось гудение мотора. Аноха матерно выругался и заспешил: спустил в кубрик одно ведро, второе, третье. И едва управился с последним, полуглиссер поравнялся с приемкой, развернулся, чтоб причалить к ней. Аноха, не на шутку оробев, спихнул белугу за борт и водой окатил настил – смыл следы.
Аноха всмотрелся в человека и чертыхнулся: участковый приехал. Шашин выбрался из полуглиссера, потянулся до хруста в суставах.
– Здоров, хозяин?
– А то нет, – недовольно отозвался Аноха.
– Что не спишь?
– Бессонница.
– Ну-ну. Веди в кубрик. Плохо гостя встречаешь.
– Айда, – Аноха первым шагнул в дверь и спустился по крутой лесенке. Он на ходу стянул с себя парусиновый пиджак и небрежно накинул его на ведра с икрой.
– Подогреть, али как? – спросил Аноха. – Холодное все.
– Уху в другой раз.
Аноха достал из навесного шкафчика эмалированное блюдо с икрой, тарелку с отварной осетриной, хлеб. Пока он раскладывал угощение и пластал хлеб, Шашин осмотрелся, отвернул полу пиджака и увидел ведра, полные икры.
– О, богато! Бегемотище видно был, а?
– Был, – Аноха сожалел, что опрометчиво, без надобности столкнул белугу. Посолить бы ежели – на всю зимушку харч. Ну да шут с ней. Оглядчивого бог бережет. А белуга еще будет, мало ли их…
– А где она?
– Где плавала, туда и… Ты спугнул.
– Ну и хрен с ней, – успокоил Шашин. Он достал из кармана поллитровку водки. – Стаканы подай-ка.
Закусив икоркой, Шашин сказал:
– В прошлый раз горчило что-то. Вроде бы и не твой засол.
– Какая уж вышла, че теперь, – оправдывался Аноха.
– Ты того… – Шашин кивнул на ведра под пиджаком, – чтоб засол что надо. Давай-ка еще по стакашке. Заночую я у тебя.
– Авось получится.
– На авось не полагайся, кто авосьничает, тот и постничает. Было это в ночь гибели белуги. А спустя неделю Шашин еще раз заглянул к Анохе – за обещанным. Вдвоем они принесли из леса мешок с икрой, и Шашин, пользуясь темнотой, на полуглиссере заспешил восвояси. Тогда-то и повстречали его ночью свояки-инспекторы. Повстречали, перекинулись словами и разъехались.
Свояки-инспекторы и ребята из Усманова звена, раздосадованные неудачей и злые на весь белый свет, ни с чем вернулись на Лицевую. Но пока топали пешим ходом от леса до притонка, и Миша-большой и Миша-маленький, каждый сам по себе, дошел до одной догадки. Догадка эта была для них сколь неожиданна, столь и необычна. Но она пришла к обоим, а потому и не могла быть напраслиной. И поэтому, когда Миша-большой шепнул несколько слов напарнику, тот вздрогнул будто ужаленный.
– Я тоже думаю: что ему по ночам-то шастать. Сам говорил с ночевкой, а обыденкой вертался.
Переглянулись свояки и поняли друг друга: надо срочно ехать в район.
И они тут же, не медля ни минуты, подались в инспекцию. Контора была на замке. Тогда Миша-большой кинулся к райинспектору, растолкал его и, пока тот одевался, путанно и длинно рассказал о событиях нынешней ночи. Райинспектор ничуть, кажется, не удивился, что Шашин заодно с Анохой, и тут же из дома позвонил начальнику районного отделения милиции, обстоятельно поведал о случившемся. Районный начальник сильно расстроился и долго не принимал всерьез услышанное. Оно и понятно: кому охота иметь у себя жулика и нарушителя? Сколько он работал в милиции – такого еще не бывало.
– Ну, брат, ты мне и ночью покоя не даешь. Ладно, встречу я этого Шашина, ух и встречу! Если твоя правда, упеку я его, паршивца, в места отдаленные. Упеку-у…
Миша-большой возвратился к свояку. Они закурили и устало опустились на рундучок.
– Слышал, вода пошла.
– Болтают, – зло отозвался Миша-маленький.
– Не, серьезно. Райинспектору радиограмма пришла.
– Ну и ладно. Вобла-то, считай, погибла. Хошь сазан да лещ отнерестятся без помех…
Наискосок к Белужке, прочертив небосклон, скатилась звездочка.
– Шашинская звезда закатилась, – сказал Миша-маленький.
– Много чести, если на каждого подлеца по звезде, – недовольно проворчал Миша-большой, Затянулся дважды кряду и, будто вспомнив о чем-то светлом, сказал: – Петр-то… прибылой, а ничего. Настырный, форсун.
– Галантерейный парень, – одобрительно отозвался Миша-маленький, – свой. Говорит, на заводе останусь.
– Дело молодое. Девку найдет, женится. Чё ему теряться. Это нам деваться некуда, одну сорокалетнюю не променяешь на две по двадцать. Не дадут.
– Дураков нет, факт.
Публикация: журнал "Москва", VII, 1976