Внука деда Игната звали, как теперь редко кого называют, — Прохором. Звали так и покойного отца Игната. Прохор Аверьянович был человеком хорошим, по правде жил. Вот и решили, чтобы память о нем в имени правнука воскресилась.
Фамилия у Прохора лесная. Берестняков. А село, в котором все Берестняковы родились, жили и умирали, прозывалось ласково и негромко: Ягодное.
Городов вблизи села не было. Зато леса кругом бескрайние, дремучие.
Чужим места здешние мнились мрачными, недобрыми. Но это по незнанию, с непривычки. Для коренных жителей леса — дар большой: они охраняли Ягодное от ветров холодных, от засух, от снежных бурь и от злых людей. И хотя мало около села пахотных земель, колхозники все же жили зажиточно, потому что щедрый лес давал им немалое: грибы, травы пахучие, дрова жаркие, ягоду кислую и сладкую, еще смолу, уголь, мед, дичь и птицу.
Возле самого села протекала речка Видалица. Кто ее и когда так назвал, в Ягодном не помнили. А Прохору Берестнякову, еще маленькому, думалось, что речка их бежит по лесам и столько видит всего на своем пути, что и впрямь настоящая Видалица.
Вода в речке студеная и светлая-пресветлая: кинь иголку на любой глубине, тут же ее на дне и увидишь. И по прозрачности могли речке дать такое название…
Дом Берестняковых стоял на самой крутизне, над Видалицей. Отсюда гляделось далеко-далеко. И сколько глаз хватало, все леса, леса виделись. Хвойные, частые. А за лесами — дали переливчатые. Переливчатые потому, что в разное время дня разными цветами они отливали: то горели золотом, то серебрились, то становились темными, то полыхали малиновым заревом. Но чаще всего дали были подернуты сине-алой дымкой. И лес там, возле дымки, становился легким, зыбким, невесомым.
Когда Прохор был маленьким, то спросил однажды у своего деда, что есть там, за дымкой сине-алой. И дед ответил раздумчиво:
— Города большие красивые, моря, реки, дороги широкие. Гляди, внучок, почаще на дали-то. Когда-нибудь подует сильный-пресильный ветер, разгонит сине-алую дымку, и тогда те города увидать можно. Ужот-ко гляди.
С тех пор Прохор и глядел на дали. А ветры все не разгоняли дымки. Так и не увидел Прошка городов больших красивых, рек и морей, дорог широких. Зато на всю жизнь полюбил дали бескрайние, зазывные. Часами мог Прохор стоять на круче и смотреть туда, куда всегда уходило солнце.
А вот теперь он не мог подолгу смотреть на дали. Там, за этими далями, где-то очень-очень далеко, шла война. И когда Прохор глядел с кручи, тоска брала его за сердце: ведь за далью за этой воюют его отец и четыре дяди.
В доме Берестняковых стало тихо, пусто, сиротливо. А до войны в этой огромной пятистенке жили девять человек: дед Игнат, бабушка Груня, Прошкины мамка, отец и четыре отцова брата. За год перед войной на лесосплаве деревом придавило Прошкину мать. Она прожила после этого всего десять часов.
Бабка Груня, хоть и не любила невестку, громко плакала, на людях даже выла и все говорила, что Марьюшка-чернодушица беду на их дом накликала. А дед Игнат уверял, что несчастье пришло потому, что за печкой запел сверчок. Дед проварил кипятком все щели в стенах. Сверчок петь перестал, но на следующие лето началась война. Сразу ушли на фронт четыре брата Берестняковы, а через месяц и младший — за ними следом… И берестняковский дом стал как нежилой.
Досталось Прошке с дедом осенью: огородище огромный. Грибы, бруснику таскали. Всех дел не перечтешь. Но управились. Еще и колхозу помогали: одни женщины ведь в деревне остались, женщины да старики. Отдыхали внук с дедом, когда рыбачили на Видалице. Рыбы приносили помногу. А когда дед Игнат рыбачил один, то еле доносил свой улов.
— А почему, деда, ты без меня столь приносишь, а если я с тобой ужу, то поменьше намного? Чай, ты и вправду рыбий колдун?
— Колдун? Чего мелешь-то!
— Не я придумал. Соседи говорят.
— Ну и пусть говорят. — Дед усмехался.
Рыбу варили, жарили, солили, вялили. Дед Игнат просил жену часть уловов раздавать соседям.
— Ладно, — соглашалась бабушка Груша, но ни одной рыбины никому не дала.
Прошка не любил бабушку. Не любил за то, что она прятала от деда деньги, за притворство, за ложь. Сама раньше всех поест, а говорит, что аппетита у нее нет. Или ляжет на кровать. На голову мокрую тряпку положит и охает: больная. А только дед за порог, тряпку с головы долой и на цыпочках к занавеске, словно и не старая, — вприпрыжку. И еще никогда Прошка не забудет, как плакала его мать от злого бабушкиного языка.
Дед Игнат, видать, тоже не любил жены. Прошка однажды слышал, как дед, захмелев, жаловался своему другу Филиппу Цыбину:
— Пошто я не женился на Марьюшке? И ей люб был. И она до сего дня около сердца хранится.
— Чай, не своей волей оженился, — сочувственно сказал дед Филипп.
— А то не знаешь!
— Знаю. — Старик вздохнул и налил себе и деду. — За Марьюшку, за молодые годы… Отец твой все за богачеством охотился.
К Ягодному рано подступили холода. За одни сутки затянулись все полыньи на Видалице. За одну ночь лег снег.
Прошка вернулся из школы. Снял с чердака лыжи. Наладил ремни и пошел покататься с горы. Съехал раза три. Больше не хотелось. Посмотрел на дали и заторопился домой.
К их крыльцу подъехали сани. Лошадью правила Дуська Кутянина. Ее Прошка сразу узнал по полушубку кирпичного цвета и голубому полушалку. Рядом с Дуськой стояла чужая женщина. Одета она была не по-здешнему. В такой одежде не шибко от мороза убережешься. Прохор сразу об этом подумал. Женщину и ходьба не согрела. У Дуськи щеки пылали: подставь спичку — загорится. А у незнакомки щеки белые-белые. «Будто из снега леплена», — подумал о ней Прошка и, дотронувшись рукавицей до шапки, поздоровался.
— Здравствуйте, — ответила белоликая чужачка.
Прошке понравился ее неторопливый ласковый говор. «Московская, — определил Берестняков, — «акает». А глаза словно фиалки на снегу оброненные».
В санях кто-то сидел. Человек был закутан в какую-то одежду. Трудно было определить, кто в санях: мальчишка или девчонка. «Девочка, — все же решил Прошка. — Носик аккуратный, и глаза такие же, как у чужачки».
— Глаза сломаешь, Берестяга. — Дуська напялила козырек треуха Прошке на нос.
— Не озоруй, — тихо сказал мальчик.
— Ох, важный какой! Не озоруй! Иди, зови деда. На квартиру к вам ставят… — Дуська запнулась, — беженцев.
— Эвакуированных, — осторожно поправила чужачка Дуську.
— Ужот-ко путь по-вашему: экувированных. Тьфу! Язык сломаешь.
Дуськино сообщение так вдруг обрадовало Прошку Берестнякова, что он, забыв про степенность и про то, что на него смотрит незнакомая девчонка, подпрыгнул и мгновенно исчез за дверью. И почти тут же он снова появился на улице, ведя за руку раздетого деда.
Увидев незнакомую женщину, дед Игнат смутился и хотел снять шапку с непокрытой головы. Поняв свою промашку, дед крякнул. Дуська хохотнула и угнулась, пряча смех.
— Здравствуйте, Игнат Прохорович, — неторопливо и ласково сказала чужая женщина.
— Здравствуйте, здравствуйте, — выжидающе ответил дед Игнат.
— Выковыренные, беженцы это, — пояснила Дуська. — Ужо забыл, что председателю обещал на квартиру пустить?
— Чай, не забыл, хохоталка, — сказал Дуське сердито дед. — Милости просим в дом. — Дед поклонился женщине.
Прошка проснулся легко и сразу. И вроде бы не было долгой зимней ночи: так быстро слились вчера и сегодня в одно целое.
Он лежал на широченной и высокой деревянной кровати за печкой. Кровать, как и все в доме, самодельная, прочная. На ней спали мать с отцом, а потом — отец и Прошка. А как отец ушел на войну, с Прошкой спал дед Игнат.
К старости люди понимают, что жизнь не такая уж длинная, чтобы помногу спать. Поэтому, наверно, Прохору почти не удавалось видеть, когда дед засыпает, когда просыпается. Дед вроде бы и вовсе никогда не спал. Конечно, и сейчас его рядом не было.
Прошка заглянул за занавеску. В доме прибрано. Дед Игнат сидел на лавке у стола в новой ситцевой рубахе. Эту синюю рубаху он надевал только по праздникам. Может, оттого она так и нравилась Прошке.
Дед, далеко выставив вперед руки, бережно держал пальцами листок календаря. Чтобы удлинить расстояние от листка, старик отпрянул назад, но все равно с трудом разбирал написанное и вяло шевелил губами.
В доме дремала сытая тишина. Прошка слышал, как сердито ворчал огонь, ударяясь о старые выжженные кирпичи, слышал, как пламя с треском и хрустом съедало сухие поленья.
До Прошки долетали запахи подгоревшей пенки и кислого теста: значит, будут горячие лепешки с холодной сметаной. И Берестнякову захотелось поскорее сесть за стол и увидеть, как будут есть дымящиеся пахучие лепешки Наталья Александровна и Таня.
Прошке захотелось кувыркаться, прыгать. Он с головой укрылся одеялом и беззвучно засмеялся. От счастья. Еще никто и никогда не приезжал в дом Берестняковых в гости из города.
Прошка не ошибся: бабушка поставила на стол целую сковороду лепешек, плошку со сметаной. Сметана холодная, густая. И чтобы видно было, какая сметана подана, бабушка воткнула в нее ложку. Будто нечаянно. А сама нарочно воткнула ложку-то. И Прошка, и дед Игнат знали бабушкину хитрость. И ложка стояла в сметане, словно воткнутая во что-то твердое.
Бабка Груня тоже нарядилась: кофта на ней новая, шуршащая, платок белый, шелковистый. Бабушка помолодела: нарядная одежда всегда молодит людей. Она подошла к двери на другую половину, где теперь жили квартиранты. Постояла. Прислушалась. Потом тихо постучала.
— Войдите. Пожалуйста, — ответили бабушке.
И она вошла. А Прошка, дед Игнат замерли, смотрели на дверь и слушали, как «запела» бабка Груня своим медовым голосом. Наталью Александровну она назвала «красавушкой писаной», Таню — «ангелочком». И одеты они, «как принцессы заморские», и «патреты» их только в «рамочку вставить».
— Полноте, — сопротивлялась Наталья Александровна, — не смущайте нас похвалами.
Но бабка Груня сдалась не сразу. Еще и еще похвалила, а потом уже к столу позвала. Вышла от квартирантов довольная. Глаза ее смеялись. Щеки раскраснелись.
Следом за хозяйкой вышли Самарины. Дедушка вскочил с места, засуетился. Прошка же и встать не смог: будто по лавке смолу разлили.
Обычно утром в воскресные дни Прохор с дедом нанашивали воды из колодца, рубили хворост, чистили закуты, разгребали снег возле дома, поили скотину. А сегодня они задержались за столом дольше обычного. Вчера вечером Самарины не успели ничего рассказать о себе. И Берестняковы тоже не открылись им, потому что квартиранты за дорогу устали, намерзлись. Они попили чайку, и сморило их. Легли они отдохнуть на часик и проспали до утра. Бабка Груня хотела разбудить их ужинать, но дед отговорил. А сегодня, после праздничного завтрака с вином, груздочками, лепешками, яичницей, окороком, все будто отяжелели и остались сидеть за столом. Слушали друг друга внимательно, раздумно: мир Берестняковых для Самариных был так же нов, как мир Самариных для Берестняковых.
Наталью Александровну Прошка слушал с открытым ртом. Сама она, оказывается, учителей учила в институте. Танин отец всю жизнь был военным, четыре шпалы носил. И жили Самарины в разных городах: в Ленинграде, в Чите, во Владивостоке, в Москве, а последнее время в Калуге. И это ж надо! Таня всего на месяц старше его, а уже сто раз ездила на поездах, плавала на настоящих морских кораблях и даже летала на самолетах. А Прошка за свою жизнь трижды прокатился на грузовике и нигде, кроме Ягодного, не был. Он и города-то видел только в кино. От этого Прошка казался себе сейчас жалким, несчастным. И чем больше узнавал Берестняков о жизни Самариных, тем заметнее росла в его мыслях пропасть между ним и красивой девочкой Таней.
Прошке вдруг захотелось встать и уйти с отцовским ружьем в лес, далеко-далеко, и бродить там долго-долго. И он даже представил, как идет один по онемевшему лесу. А если бы в лесу встретил Таню? И хорошо бы в тот момент, когда на нее напала рысь. Уж Прошка бы не промахнулся! С одного выстрела он уложил бы хищницу… Вот тогда бы Таня узнала, какой Прошка человек. Пускай не летал он на самолетах, но еще никто в Ягодном к четырнадцати годам не убивал по три волка.
— Проша, ты в каком классе учишься? — спросила Наталья Александровна.
Берестняков не расслышал вопроса. Смутился. Покраснел. Его бросило в жар.
— В седьмых, — ответила за Прохора бабка Груня и с укоризной посмотрела на внука.
— Я тоже в седьмом, — сказала Таня и улыбнулась Прошке.
Взгляд у нее был открытый, чистый.
— Вот и прекрасно, — обрадовалась Наталья Александровна. — Вместе в школу будете ходить. Надеюсь, друзьями станете.
Весь день Прохору казалось, что в их дом пришел праздник. И работалось в это воскресенье легко и быстро. Дед Игнат не поспевал за внуком и все окорачивал его:
— Не горячись, Прошка.
— А ты, дед, отдохни. Я и один управлюсь.
— Каким любоделом стал. — Дед сел в сторонке на поленья, закурил и стал наблюдать, как Прошка рубит хворост. Наблюдал и посмеивался в усы.
Во двор вышла Таня. Дед Игнат проворно подошел к Прошке и забрал у него топор.
— Кончай, Прохор, хватит. Ступай, квартирантке село покажи, — и, толкнув легонько внука в бок, добавил шепотом: — Валенки новые с калошами одень.
Прохор растерялся и стоял посреди двора, не зная, что ему делать.
Дед Игнат поспешил на выручку.
— Не хочешь ли, дочка, село наше старинное посмотреть?
— Очень хочу. Пойдем, погуляем, — позвала Таня Прохора.
— Пойдем… Сейчас я. — Он побежал переодеваться.
Дед Игнат подошел к Тане и ласково сказал ей:
— Ягодное — село доброе. Полюби его, и оно тебе лаской отзовется… Зимой красиво у нас. А лето придет, и рая не надо.
Школа, в которой учился Прошка, находилась в километре от края села. Десятилетка расположилась в бывшем имении богатого графа.
В глубине старого липового парка стоял трехэтажный графский дворец. Белый, с колоннами и большими сводчатыми окнами.
Дед Игнат рассказывал Прохору, что в здании, где теперь занимались сотни учеников, жил граф, его жена и две дочки.
Прохор верил деду, но понять, зачем для четверых такой домина с двумя залами и множеством комнат, не мог. Пытался в мыслях переселиться со всей берестняковской родней в бывший дворец, но с трудом мог «занять» с десяток комнат. И то, если две из них отдать кошкам. А дед говорил, что у того графа таких имений было несколько.
Позади дворца стояло еще одно каменное здание. Но оно было уже менее красивым, двухэтажным и с маленькими окошками. Развернутое фасадом к дворцу, здание словно охраняло графские покои от леса, который начинался прямо за парком, и в то же время делало дворец более величественным. Двухэтажный дом был построен для графской челяди, а теперь в нем был интернат, где жили ученики из дальних сел и деревень.
В конце парка, у самого леса, сохранились остатки развалин от конюшен, каретной, скотного двора и винных погребов. И, конечно, в Ягодном существовала легенда о подземных ходах и несметных богатствах, спрятанных там графом перед побегом из имения.
Прохор Берестняков любил свою школу. Он занимался слабо, но с удовольствием проводил бы в школе не одну, а две смены — так нравилась ему умная тишина во время уроков, звонкая разноголосица и суета на переменах.
Иногда Прохор специально опаздывал на урок, чтобы пройти по школьному коридору, когда уже начались занятия. Ему трудно было бы объяснить, что с ними происходило в такие моменты. Он переживал страх и радость, чувствовал скованность и в то же время безграничную свободу.
Тишина и безлюдность делали и без того просторные коридоры огромными и бесконечными. У Прошки трепетно замирало сердце, когда он проходил по коридорам и прислушивался. Каждый класс жил своей жизнью. Прохору мнилось, что он занимается сразу во всех классах. Иногда он останавливался у дверей и слушал, о чем и как рассказывает чужой учитель. Берестнякову в такие минуты всегда мерещилось, что за ним кто-то внимательно наблюдает. Он быстро оглядывался. Никого…
Заглядывал Прохор в школу и летом, когда занятий не было. Разгуливал по пустым коридорам, но удовольствия от этого не испытывал. Прохор был тогда как моряк, ступивший на палубу корабля, который покинула команда…
Берестяга всегда любил свою школу, а теперь она стала казаться ему еще милее, потому что в ней училась Таня Самарина.
Первый раз она пришла в школу через неделю, как приехала в Ягодное. Прохор ведь хорошо знал, что именно сегодня Таня должна прийти к ним в класс. И все-таки ее появление было для него неожиданным.
Шел урок зоологии — любимый урок семиклассников. И учительницу по зоологии Ксению Васильевну ребята любили. Как ни странно, но этим Ксения Васильевна во многом обязана Прохору Берестнякову.
Год назад она пришла в Прошкин класс преподавать ботанику. Ксения Васильевна — очень добрая и некрасивая. А ученики почему-то иногда не прощают учителям доброты. Шестиклассники стали «изводить» учительницу. И Берестняков поначалу был не прочь поболтать в открытую на уроках Ксении Васильевны. Поболтать, «поиграть» под партой на проволочке, «покашлять», когда на всех «вдруг нападала простуда». Чего отставать от других: на миру и смерть красна.
Но однажды с Прошкой что-то случилось. Он неожиданно присмотрелся к учительнице и вдруг обнаружил, что она похожа на его мать: такие же рыжие волосы, а главное, точно такой же взгляд — мягкий, грустный.
Прошка загляделся на учительницу, притих, а потом стал внимательно слушать. Ксения Васильевна рассказывала интересно, но вяло: хорошо рассказывать тем, кто тебя слушает. А тут галдят, перебрасываются записками. Особенно старался давнишний соперник Берестнякова Юрка Трусов. Трус был второгодником и старался верховодить классом, но для этого ему не хватало Прошкиной смелости и ловкости, Прошкиной славы лучшего охотника и следопыта. Правда, в девятом классе учился Трус-старший, которого побаивались даже десятиклассники. Но Прохор не обращал внимания на Юркиного брата. Трусовы в Ягодном гости. Они приезжают учиться из дальней деревни Залетаевки и живут в интернате. А Прохор — у себя дома.
Трусову тогда очень хотелось сорвать урок. Он корчил рожи, делал вид, что ловит мух, пищал по-крысиному. Почти все ученики смеялись, шумели.
Учительница уже несколько раз делала паузы. Класс на минуту притихал, но Трус, прячась за спины товарищей, снова начинал паясничать.
Прошка и сам не знал, как это случилось. Только неожиданно он сильно стукнул Юрку по спине и зашипел на одноклассников:
— Чего хохотальники разинули? Обезьян не видели? Кто пикнет, тому: во! — Берестяга показал кулак.
На перемене Трус подскочил к Прохору и запетушился:
— За что, Берестяга, меня по горбине треснул?
— Станешь урок Ксении Васильевны срывать, не то будет. Запомни!
— Таким стал, да? Скажу братану, тогда узнаешь.
— Говори…
— А чего это ты за Ксюшу Рыжую заступаешься? — спросила Тамарка Ныркова.
Нырковы — соседи Берестняковых, поэтому Тамарка считала, что Прохор ей не страшен, всегда можно наябедничать Прошкиным деду с бабкой.
— Тебе-то какое дело, — ответил Нырчихе Берестняков и вышел из класса.
Надо же было случиться такому, что классный руководитель Прасковья Егоровна, которая преподавала шестиклассникам географию, захворала, и заменять ее урок пришла Ксения Васильевна.
Ребята притихли и выжидающе посматривали то на Прохора, то на Трусова. Решался важный для класса вопрос: кто кого? И это прекрасно знали и Прохор и Юрка. Поединок начался с того, что Трус обернулся назад и, нахально посмотрев на Берестнякова, попытался изобразить Иванушку-дурачка. Прошка взял с парты ручку и замахнулся, будто собирается воткнуть перо Юрке в спину. Трус поспешно отвернулся. Потом опять оглянулся. Взгляд у Прохора был решительный, в руке по-прежнему была зажата ручка с пером, направленным в его, Юркину, спину.
— Берестяга — гнилая коряга, — по-предательски, неслышно, прошипел Трус. От бессильной злобы у Трусова даже пятна по лицу пошли. Но Юрка спиною чувствовал острие пера и сидел, не шелохнувшись: Берестняков просто так грозить не любил.
Сначала Ксения Васильевна удивилась непривычной тишине. Она все ждала какого-нибудь подвоха. После опроса это чувство у нее пропало. Она встала из-за стола, обвела класс доверчивым взглядом и впервые улыбнулась шестиклассникам. От улыбки ее лицо перестало быть некрасивым. И она так интересно стала рассказывать, что даже Трус забыл про своего противника и слушал с приоткрытым ртом.
Прохор же все еще был начеку и не спускал глаз с трусовского белесого затылка. Волосы у Юрки лохматые, уши лопухами и прозрачные, шея — жилистая, тонкая, давно не мытая.
С тех пор на уроках ботаники стояла деловая тишина. Сначала ребята побаивались Прошки, а потом сами раскусили, какая чудесная учительница Ксения Васильевна…
Шел урок зоологии, когда раздался стук в дверь и в класс вошла классная руководительница Прасковья Егоровна, а за нею — Таня. Все встали и уставились на Самарину, будто на заморское чудо. Прошка и сам смотрел на девочку, словно видел ее впервые. Мальчишки с не меньшим любопытством, чем девчонки, разглядывали Танино темно-синее платье с белоснежными кружевными манжетами и воротничком, ее прическу, туфли. Сразу было видно, что эта стройная, подтянутая девочка — городская.
Таня привыкла быть «новенькой». Ягодновская школа была седьмой по счету, в которой ей приходилось учиться, поэтому девочка не испытывала робости.
— Познакомьтесь, ребята, — сказала Прасковья Егоровна, — Таня Самарина. Она будет учиться в вашем классе. Таня — эвакуированная. Отец Самариной на фронте. Командует полком. — Класс восхищенно загудел. — Мама будет преподавать в нашей школе химию… Куда же тебя, Таня, посадить?
И тут случилось невероятное. Такого еще никогда в Прошкином классе не было. Девчонка сама попросила, чтобы ее посадили с мальчишкой.
Нет, никто не ослышался. Таня именно так и сказала:
— Прасковья Егоровна, разрешите мне сесть с Прохором Берестняковым?
Класс замер.
— Хорошо, Таня, садись, — разрешила классная руководительница.
Прошка сделался красным, как рак, вынутый из кипящего навара. Он глаз поднять не мог, а в душе — ликовал.
Он стоял, потупившись, но все равно видел, как Таня Самарина подошла к его парте, как стала рядом с ним.
Прасковья Егоровна ушла.
— Садитесь, — сказала Ксения Васильевна и стала продолжать прерванное объяснение.
Тут только Прохор осмелился взглянуть на соседку. Их глаза встретились. Таня улыбнулась. Прохор не выдержал и тоже ответил улыбкой.
Тишины такой даже на уроках директора не было, но Ксению Васильевну почти никто не слушал. Учительница поняла состояние ребят. Она велела записать им домашнее задание, а остаток урока расспрашивала Таню, где та жила и в каких школах училась, как добиралась до Ягодного.
Девочка рассказывала просто и интересно. Она прекрасно знала, что никто из теперешних ее товарищей не смог увидеть и узнать столько, сколько довелось увидеть и узнать ей. Но в ее рассказе не было ноток хвастовства, ни единого намека на какое-то превосходство. Класс оценил это качество новенькой. Пропала настороженность, вежливая холодность, недоверие. Ребята по немому согласию приняли новенькую в свою среду и, не скрывая своих симпатий к этой не по летам развитой девочке, стали забрасывать ее вопросами. И только три человека делали вид, что им наплевать на белоликую городскую девочку и на ее рассказы: сестры Нырковы и Юрка Трусов. Нырчихи сидели надутые и обиженные, а Трус скептически щурился и старался многозначительными подмигиваниями найти себе единомышленников. Но они не находились. Тогда Трус выбрал момент и решил «подковырнуть» Таню. Она только что рассказала, с каким трудом им с мамой пришлось добираться до Ягодного. На чем только не пришлось им ехать: на попутных машинах, на товарняках, на лошадях и даже на танках, которые отходили от Калуги к Москве.
Вот тут-то Трус и задал свой вопросик:
— А на верблюдах ты не ездила? — В слове «верблюдах» Юрка сделал ударение на окончании.
— Ездила и на верблюдах. — Таня подчеркнула правильность ударения. — Только тогда я была совсем маленькой. Мы гостили в Казахстане у папиного брата. И там меня катали на верблюдах и… на ослах.
На перемене семиклассники в коридор не выходили. Они обступили Прошкину парту. Лишь Нырчихи демонстративно «выплыли» из класса. Сестры торопились разнести сплетни по школе о бесстыжей девчонке, которая сама напросилась сесть с Берестягой.
— Проша, подожди меня на улице. Вместе пойдем домой, — сказала Таня Берестнякову после уроков.
— Подожду.
Как назло, в раздевалке Прошка встретил своего закадычного дружка семиклассника Петьку Ныркова. И эти Нырковы были соседями Берестняковых. Только их дом стоял по другую руку. Справа и слева от дома Берестняковых стояли дома Нырковых.
Прошка впервые стал в очередь за пальто. Потом медленно одевался. Долго прилаживал шарф. Тянул время. Петька не вытерпел и спросил:
— Заболел, что ли?
— Прихварываю, — соврал Прохор.
— Оно и видать: шевелишься, словно муха в предзимье… Гляди-ка, твоя квартиранка и выковыренный очкарик из восьмого «А» идут.
— Ну и пусть, — как можно равнодушнее ответил Прошка.
Нырков многозначительно улыбнулся и передразнил приятеля:
— «Прихварываю». Знаем мы теперь твою хворь. — Петька понимающе подмигнул Прохору.
«Все этот Нырок Лыкопузый всегда знает», — с досадой подумал Берестняков. Не выдержал и посмотрел на Таню. Она действительно шла с мальчишкой, слушала его и смеялась. Очкарика Прошка видел впервые. Он — высокий, худой и нескладный. И это особенно заметно было сейчас, когда он шел рядом с Таней. Мальчишка сутулился. Походка у него некрасивая. Шел он будто на чужих ногах. Свободная от книг рука все что-то рисовала в воздухе.
Таня заметила Берестнякова, что-то сказала своему собеседнику и кивнула в сторону, где стояли Петька и Прохор. Очкарик закрутил головой из стороны в сторону, как мышь перед выходом из норки.
— Пошли, — позвал Прохор друга и направился к выходу.
— Проша, подожди нас, — окликнула Таня.
— Давай подождем, Берестяга, — сказал Петька.
— Давай, если хочешь…
Петька и Прошка переглянулись, когда увидели, как очкарик подает Тане пальто и держит ее сумку.
— Вот это да! — протянул Нырок.
— Как иностранец.
Наконец они оделись и подошли к приятелям. Таня вопросительно посмотрела на Петьку и протянула ему руку. Петька, растерявшись, подал ей только три пальца.
— Таня, — сказала Самарина.
Нырков первый раз в жизни так знакомился с девчонкой. Он чуть не хохотнул, но все-таки сдержался, и подавив смех, произнес:
— Петька.
— Мальчики, познакомьтесь.
Очкарик поклонился Прошке и Петьке (каждому в отдельности) и с улыбкой, с очень вежливой улыбкой, сказал:
— Александр Лосицкий.
Своими поклонами очкарик сразил ребят «наповал». Нырков, невольно передразнивая Лосицкого, тоже отвесил поклончик и с улыбкой, которую скорее можно было назвать ухмылкой, сладкоголосо произнес:
— Петр Нырковский.
А Берестняков просто буркнул:
— Прошка.
Почти всю дорогу Прохор и Петька помалкивали. И не оттого вовсе, что им не хотелось поговорить. Нет. Просто они не могли поддерживать этого непонятного для них разговора, который завел Лосицкий. А Александр все расспрашивал Таню о книгах, про какие ни Петька, ни Прохор даже не слышали. Потом эвакуированные говорили про Шопена, про ноктюрны. И Таня и очкарик очень любили Шопена.
«Все откуда-то знает, жердь очкастая, — завидовал Лосицкому Прошка. — Чай, жил в городе, как барин, да книжечки почитывал. Поворочал бы с наше, по-другому бы запел… Ученая цапля!»
И Петька думал почти так же, как и Прохор: «Ишь, выдрючивается перед ягодинкой… «Шопен!» «Ноктюрн!» — мысленно дразнил Лосицкого Петька. — Пожил бы, долговязый брехун, в деревне, узнал бы, почем фунт Шопена! С дедом с моим денек покосил бы, такой ноктюрн в пузе замузыкал бы! Я те дам…»
— А вам нравится Шопен? — спросил неожиданно Лосицкий Петьку.
— Нам? — Петька ткнул себя в грудь рукавицей. Покраснел. Смешался, но все же решил поострить: — Не приходилось его видать: он к нам в Ягодное не наведывался. — Нырков виновато поглядел на Таню. Он знал, что сострил глупо. Петька разозлился на Лосицкого. «Ну, погоди, — мысленно пригрозил он ему, — погоди же, четырехглазый грамотей, ужо я тебе подсуну орешек! Поломаешь и ты зубки свои белые…»
Прошка ждал, что и его сейчас спросят о Шопене, но Лосицкий после Петькиного ответа замолчал, почему-то тоже смутился и старался не глядеть на Таню. А она делала вид, что ничего не слышала. Шла и терла рукавичкой нос… Вот тут-то Нырка и осенило.
— На лыжах бы покататься, — будто для никого сказал Петька.
Таня обрадовалась.
— Пойдемте! — сказала она. — Здорово Петя придумал. Правда, Саша?
— Мысль хорошая, — согласился с Таней Лосицкий, — но я не смогу составить вам компанию. У меня лыж нет.
— Какая невидаль лыжи. Найдем, хоть десять пар. — Нырков посмотрел на ботинки Лосицкого и добавил. — И валеные для катанья достанем.
Петька Нырков по натуре был добрым пареньком, но сейчас добреньким только прикидывался. Мысли-то у него были сейчас недобрые.
Лыжню прокладывал Петька. Следом за ним шла Таня, за Таней — Лосицкий, а Прохор был замыкающим. Таня до этого уже несколько раз ходила на лыжах без палок. Прошка учил ее. Лосицкий же все время спотыкался и падал. Вставая, каждый раз смущенно оглядывался на Прошку. Прошка в душе посмеивался над «ученой цаплей», но виду не подавал.
Возле леса ребята остановились. Холодное солнце повисло на вымерзшем до ледяной синевы небе. Чистый хрупкий снег сверкал, словно усыпанный крохотными стеклышками. Все звуки куда-то попрятались. Заснеженные поля, лес превратились в царство белой тишины.
— Как тихо здесь, — сказала Таня.
Каждый из ребят понял, почему Таня Самарина так сказала. И все четверо подумали об одном и том же, даже посмотрели, не сговариваясь, туда, где была Москва. Там полыхала война; там воевали их отцы; там люди шли на смерть, защищая родную землю и город, который русские прозвали сердцем Родины; там сейчас снег стал черно-красным. И там давно забыли, что такое тишина… Постояли.
— Куда поедем? — спросил Прошка Петьку.
— На Хитрую горку, — неуверенно ответил Петька.
— На Хитрую? — переспросила Таня. — А почему именно на Хитрую горку?
— Да так, — нехотя ответил Нырок и пошел прокладывать след.
Хитрой горкой назывался крутой и длинный спуск к Видалице. Словно кто специально прорубил здесь лес для зимних утех. Широкой просекой тянулась Хитрая между вековых сосен и далеко внизу вдруг разлеталась в стороны пойменными заснеженными лугами.
Нырок ринулся вниз под горку. Следом за Петькой «нырнул» с вершины Прохор. Смотреть на них — и то дух захватывало. Таня даже ладони к щекам прижала и все ждала, что Прохор обязательно налетит на Петьку, думала, что ребята обязательно упадут еще в начале спуска, но будто невидимая сила поддерживала их и несла вниз, туда, где Видалица сейчас казалась застывшим ручейком.
Они не упали, благополучно съехали, а съехав, превратились в очень маленьких человечков и, наверное, поэтому так долго потом взбирались на гору. А когда наконец взобрались, то можно было подумать, что оба только что долго парились в жарких и душных деревенских банях: оба стали краснолицыми, мокрыми. И от обоих шел пар.
— Уф! — вздохнул Петька.
— Уф! — поддержал его Прошка.
— Чего же не съезжаете? Заслабило?
— Боюсь, — откровенно призналась Таня.
— А ты, Александр?
— Видишь ли, Прохор…
— Прошка, — перебил Лосицкого Петька, — ты такие стишки не слыхал? Братан мой когда-то разучивал все: «А вы ноктюрн сыграть могли бы на флейте водосточных труб?..» Как стишки, Берестяга? — спросил Нырков Берестнякова, а сам уставился на Александра.
Лосицкий все теперь понял. Побледнел и опустил голову. А потом почему-то боднул морозный воздух и, как отчаянные люди бросаются с высоты в воду, Саша ринулся с гребня и заскользил в снежную бездну.
Таня ахнула и даже закрыла сначала глаза, но тут же открыла их и так посмотрела на Петьку Ныркова, что тот отвернулся. А Прошка опять подумал: «Глаза-то какие! И вправду: будто фиалки на снег обронили… Ресницы снегом посеребрило и сверкают, чисто камни-самоцветы».
— Он же разобьется! — крикнула Таня и шагнула к круче.
— Таня! Куда ты? — закричал вслед Самариной Прохор. — Гнись больше! Сойди с лыжни!
Она не слышала, что ей кричит Берестняков.
Прохор знал, что Лосицкий упадет. Как любую птицу узнавал Прохор по полету, так сразу же мог определить, кто стоит на лыжах. А чтобы определить, каков лыжник Лосицкий, и опытного глаза не надо было иметь. Александр напоминал новорожденного теленка, угодившего на ледяное поле.
Прошка следил за Лосицким и Таней. Они упали почти одновременно. Александр сначала «запахал носом», а после его швырнуло в сторону в сугроб. Таня «приземлилась» более благополучно. Она сначала села на снег, а потом проехала несколько метров, лежа на спине. Нырков и Прохор поспешили на выручку. Они лихо затормозили и развернулись рядом с Таней.
— Ушиблась — спросил Прошка, подавая девочке руку.
Но и без ответа ее он знал, что ничего с нею не случилось. Таня смеялась:
— Здорово! — сказала она и швырнула в Прохора снегом.
— Чего здорово?
— Падать. Мчаться вниз и падать.
Прошка пожал плечами: Берестняков не любил падать и поэтому не вполне разделял Танин восторг. Впрочем, девчонок трудно понять. Они какие-то чудные.
— Саша, ты жив? — крикнула Таня Лосицкому.
— Жив, — откликнулся Александр, — но…
— Что такое?
— Мои очки…
Они искали их до темноты, но не нашли. Лосицкий сник, стал жалким. Без очков он почти ничего не видел. У него появились такие же осторожные движения, как и у ягодновского слепого Филатки. Искать Саша не мог, он стоял у костра, который развел Прошка, грелся и изредка нетерпеливо спрашивал:
— Не нашли?
Он знал, что ребята сразу бы закричали, если б нашли, но все равно повторял свой тревожный вопрос.
Не нашли. Очки будто кто-то подхватил и забросил неизвестно куда.
Возвращались в Ягодное по старой своей лыжне. Возвращались медленно и молча. Прошка теперь шел вожаком, за ним следом — Лосицкий. Со стороны поглядеть — ребята играли в лошадки. Из ремней и шарфов сделали вожжи. Прохор «конь», Лосицкий — «кучер», но кучер странный, неопытный, с осторожными, робкими движениями.
Прошка услышал тихий и горьковатый запах дыма. Значит, подходили к деревне. Давно не возвращался так поздно Прошка домой.
Без огней Ягодное боязливо притаилось. Острая тоска уколола сердце мальчика. Ему захотелось опять вернуть недавнее прошлое, когда деревня смело встречала темноту огнями, когда в доме деда было тесно и шумно, когда ждал его самый близкий и самый сильный человек на земле — папка…
Лениво, не вылезая из будки, залаяла собака в крайнем доме. По привычке ей откликнулись соседские псы. Может, собаки знали, что в деревню вошли свои, а может, холод мешал, но только лай был недружный и без задора. И это Прохор заметил.
Возле нырковского дома Берестняков остановился и сказал Тане:
— Ступай домой, а мы проводим его. — Прохор все еще не решил, как ему называть Лосицкого.
— Я пойду с вами.
— Идите домой, — сказал Александр. — Мама ваша давно уже, наверное, беспокоится. А нам ведь еще надо зайти к Пете. Я должен переобуться.
Таня попрощалась и ушла. Петька повел к себе Лосицкого, а Прошка остался поджидать их на улице.
Ждал Прохор долго. Чтобы не захолодать, стал приплясывать. За это время, думается, сто раз переобуться можно было, а то и в бане выпариться. Наконец звякнула щеколда. Прошка приготовился наброситься на Петьку. А тут на тебе! Лосицкий взял и обезоружил Берестнякова:
— Простите, пожалуйста, Проша, — сказал он вежливо, словно там какому-нибудь важному человеку или учителю. — Я виноват, что вам пришлось так долго мерзнуть на улице.
— Ладно уж, — миролюбиво проворчал Прошка. — Да я и не замерз, — а Ныркова Прошка шибко толкнул в бок.
— Чего ты?! — ощетинился Петька. — Психует еще! Александр щеки обморозил. Оттирали. И дед с бабкой без еды его не отпустили.
— Очень-очень добрые люди твои бабушка и дедушка, — сказал Лосицкий.
— У нас все такие.
«А его на «ты» очкарик называет», — с непонятной завистью подумал Прохор и почему-то представил хитрое лицо бабушки Груни. — «У нас все такие», — повторил он мысленно слова Ныркова и тяжело вздохнул.
Проводив Лосицкого, приятели торопливо возвращались и не разговаривали. Уже расставаясь, Петька так, между делом, сообщил:
— Дед с бабкой отдали Александру валенки. Насовсем. А я думаю еще шапку ему отдать…
Дед Игнат принес охапку дров для утренней топки. Вышел проверить, надежно ли заперта скотина, вернулся в хату, разделся и ушел к себе за печку. Дед улегся на кровать и надел радионаушники.
Бабка Груня уже давно спала: ей вставать раньше всех. За столом сидели Наталья Александровна, Таня и Прохор.
Наталья Александровна писала письмо мужу. Она часто задумывалась. Рука иногда останавливалась на полуслове, взгляд туманился. Видно было по глазам, что Танина мать сейчас далеко-далеко улетела в мыслях. И Таня, глядя на мать, невольно задумывалась.
Наталья Александровна наконец дописала письмо, тяжело вздохнула и, не сказав ни слова, ушла на свою половину.
В щедро натопленном доме стало совсем тихо. Так тихо, что слышно было, как попискивают за печкой наушники. Прошку стало клонить ко сну. Он учил историю: читал, беззвучно произнося написанное губами, как немой. От этой дурной привычки его начал отучать еще отец, а сейчас это делала Таня, но Прохор часто забывался.
Прохор очнулся, когда Таня дотронулась до его плеча.
— Я не сплю, — встрепенулся Прошка.
— А что ты делаешь?
— Думаю.
— А-а-а?.. Проша, а Петька нарочно завел нас на Хитрую горку? Ему хотелось унизить Сашу, да?
— Я почем знаю. — Прохор смутился. — Мы всегда катаемся на этой горке. А твой малый задавала. Язык-то у него ходовой, быстрый, а…
— Ты не прав, — перебила Таня. — Лосицкий вовсе не задавала. Просто он очень много знает. Саша — умница. Не понимаю, почему вы его невзлюбили?
Прошке не понравилось, что Таня так открыто хвалила Лосицкого, и он замолчал, надувшись.
— Чего же ты молчишь?
— Очкарику твоему мы ничего плохого не сделали.
— «Очкарику!» Эх, ты! Разве он виноват, что без очков почти ничего не видит… У Лосицкого родных нет… В их дом попала бомба. Саша стоял в очереди за хлебным пайком, потому остался в живых.
— Вон что, — тихо проговорил Прохор. — А бабка его как же жива осталась?
— Какая бабка?
— С которой к нам в Ягодное приехал?
— Ольга Евгеньевна?
— Почем я знаю, как ее зовут. Знаю, что приехал о… — Прошка хотел сказать «очкарик», но осекся и даже покраснел. — …Что приехал этот твой с какой-то старухой. И все ягодновские думают, бабка она ему.
— Ольга Евгеньевна знакомая Сашиного деда, а дед у него был профессор.
То, что дед Лосицкого был профессором, Прохора удивило, но не так, как то, что Александр живет у чужой женщины и она его кормит. Вслух своего удивления Берестяга высказывать не стал. Он задумался, и Таня стала думать о чем-то своем. От тепла в доме и от близкого жара керосиновой лампы девочка разрумянилась. Большие фиалковые глаза ее блестели. И когда Прохор посмотрел на Таню, ему показалось, что глаза девочки блестят от слез.
Прохор уже не в первый раз обратил внимание на Танины руки. Худые длинные пальцы. Кожа на руках гладкая, белая и тонкая, такая тонкая, что видны голубые жилки. Прохору нравились ее руки, хотя он слышал, как бабка Груня говорила об этих руках: «От таких бумазейных рук работы не жди. Ридикюли только такими руками носить». А Прошка долго соображал, почему бабушка назвала руки Тани «бумазейными», но так и не разгадал этого странного определения.
— Таня, — позвал Прохор, но она его не слышала. — Таня!
— А? — Она очнулась. — Ты меня звал?
— Ага. Петька Сане, — Берестняков впервые назвал Лосицкого по имени, — валенки отдал насовсем.
Прохор хотел сказать, что отдаст Лосицкому лыжи, но Таня перебила его:
— Я так и знала, что Нырков очень добрый.
Прохор от ее слов насупился, закусил краешек нижней губы. Таня уже знала, что Берестняков так делает, когда бывает не в духе.
— Ты что?
— Спать хочется, — уклонился от ответа Прохор и собрал свои книги и тетрадки.
Таня пожала плечами, встала из-за стола и осторожно пошла к себе. Возле двери она остановилась, оглянулась на Прохора и прошептала:
— Спокойной ночи, Проша.
— Спокойной, — буркнул в ответ Прохор.
А ему так не хотелось, чтобы Таня уходила.
Берестняков не пришел и ко второму уроку.
— Таня, что с Прохором? Почему его нет в школе? — спросила Самарину Прасковья Егоровна.
— Не знаю. — Таня говорила правду. Она действительно не знала, почему Берестняков не пришел в школу. Уроки они вечером выучили вместе. Заболел? Вряд ли. Прохор крепкий, выносливый.
«Может, обиделся на меня за что-то? — подумала. — А за что?» — И стала вспоминать вечерний разговор с Прохором. Но, кажется, ничего обидного Таня ему не сказала.
Она стала смотреть в окно. На улице еще не растаяли сумерки. Пошел снег. Можно было подумать, что девочка любуется плавным и безразличным спокойным падением снежинок. А Таня думала вовсе не о снежинках. И не о Прохоре.
Ей припомнился летний день, когда она с отцом ездила на Оку, на Андреевскую переправу. Их приятель — старик бакенщик дал им плоскодонку. Они уплыли на свой любимый плес и поставили там с вечера донки, подпуска, жгли костер, кипятили чай, а потом лежали в шалаше и разговаривали. Таня помнит тот разговор слово в слово. Сама не зная почему, она спросила тогда отца, не жалеет ли он, что у него растет дочь, а не сын. Отец удивился:
— Почему тебе такое на ум пришло?
— Мне кажется, что все отцы хотят, чтобы у них были сыновья.
— Мне еще до твоего рождения хотелось, чтобы у меня росла дочь. Так что, Синяя девочка, пусть тебя этот вопрос больше никогда не тревожит. Я счастливый отец.
Таня прижалась своей щекой к отцовской — щетинистой, колкой — и зашептала:
— Какой ты хороший, папка. Ты просто замечательный. Ни у кого больше нет такого.
— Да что с тобой, Синенькая?
— Ничего. Просто мне очень хорошо.
«Синенькой» Таню называл только отец. Таня сама стала виновницей прозвищу. Она была совсем маленькой, когда сказала отцу, который возил ее на санках по двору:
— Папуля, посмотри, какая я стала хорошая: синенькая, синенькая!
— Синенькая?
— Во! Посмотри на щечки. Синенькие?
— Красненькие.
— Ой! Я перепутала, — смутилась девочка.
Так вот и стала Таня «Синей девочкой». И знали об этом только двое: Таня и ее отец.
И сейчас Синяя девочка смотрела на снегопад за окном, а сама мечтала о сказочном Джине, который смог бы исполнить любое ее желание. Первое, что потребовала бы она от него, — это мгновенного прекращения войны. А во-вторых, чтобы он перенес ее на Андреевскую переправу, на Оку… И чтобы опять было лето. Чтобы рядом в шалаше лежал и курил папка, а кругом — тихо-тихо. И только слышалось бы ворчание реки у подмытого берега да как гуляет в теплой воде рыба… И вдруг… Чистый звон колокольчика: ожила донка. И вдруг…
— Самарина, — это голос не из сказки про Синюю девочку. Это голос Прасковьи Егоровны. — Самарина, что с тобой?
— Простите, задумалась.
На задней парте захихикали сестры Нырчихи. Юрка Трус ехидным шепотком пропел:
— Извела меня кручина…
Таня покраснела и опустила глаза.
— Садись, Самарина, — разрешила учительница.
Таня села и тут же уронила голову на руки…
Она возвращалась домой одна. Шла медленно, машинально. Не обращала внимания на крепчающий мороз. На краю деревни навстречу ей выбежал пес слепого Филата Смагина — Сигнал. Он каждый день встречал здесь девочку и этим высказывал ей свою дружбу. Сигналка любил Таню бескорыстно. А она всякий раз старалась его чем-нибудь угостить. Сигнал брал маленькие кусочки хлеба или лепешки из вежливости и съедал принесенное осторожно и неторопливо, чтобы Таня не подумала, будто он встречает ее потому, что она приносит ему эти кусочки — очень дорогого сейчас и особенно для приезжих — хлеба. Сигнал никогда не был попрошайкой. Больше того, он никогда не брал из рук чужих съестного. Да и сыт был всегда. Сигналка для своего слепого хозяина — незаменимый помощник, оттого в семье Филата собаку никогда не забывали накормить.
Нет, Таня нравилась Сигналке никак не за подношения. Старый пес верно угадывал, что у этой девочки доброе сердце. Это он сразу определил, когда увидел, как она заспешила к его хозяину, чтобы помочь ему перейти застывший ручей по обледеневшему жиденькому мосточку. Сигналка почти безошибочно распознавал людей по их отношению к слепому.
Вот с того раза, когда Таня помогла перейти Филату через ручей, Сигнал почти каждый день и встречал ее возле своего дома, а после провожал до поворота на главную деревенскую улицу. Провожал бы ее и дальше, но Сигналка знал, что в любую минуту может понадобиться хозяину.
А сегодня Таня не заметила своего друга. Сигналка старательно вилял хвостом и шел рядом с девочкой, заглядывал ей в лицо. Она же шла и ничего не видела. И ее походка очень напоминала Сигналке походку слепого Филата.
Чтобы обратить на себя внимание, он лизнул шершавую и холодную рукавичку девочки. Таня удивленно поглядела в его сторону и улыбнулась.
— Сигналка? Ты?
Больше она ничего не сказала, а положила руку в холодной шершавой рукавичке ему на голову. Так они и шли по неширокой, расчищенной в сугробах дороге, от которой то справа, то слева, словно траншейные ходы, были прорыты смежные тропки к каждому крыльцу. Таня еще никогда до приезда в Ягодное не видела таких снежных заносов. Было похоже, что деревенские дома оделись в снежные шубы, спасаясь от лютых холодов, которые пришли на землю в ту зиму.
На углу главной деревенской улицы Сигналка остановился и проводил уходящую девочку тревожным взглядом. Ему надо было возвращаться домой, а он все стоял на месте и смотрел Тане вслед.
Девочка по-прежнему шла медленно, низко наклонив голову и опустив руки.
Сигналка уже решил возвращаться, как вдруг заметил, что навстречу Тане выбежал мальчишка. Собаке показалось, будто этот мальчишка — Танин обидчик. Сигналка ринулся к девочке. Бегал Сигналка так, как не бегала ни одна собака в Ягодном: даже волки не могли тягаться с ним.
Возле Тани Филатов поводырь остановился как вкопанный, ощетинился и зарычал на мальчишку, но тут же узнал в нем Берестягу и смущенно отвернулся.
— Ты что, Сигнал? — спросила девочка.
Сигналка посмотрел на нее виновато и медленной рысцой побежал к своему дому. Теперь уже Таня смотрела ему вслед.
— В школе про меня спрашивали? — услышала девочка охрипший голос Прохора и обернулась к нему.
— Спрашивали.
— А ты что сказала?
— Я же не знала, где ты.
— Сказала б, что заболел.
— Не умею врать.
— Ну и не ври! — грубо выпалил Прошка и еще раз повторил: — Ну и не ври!
Таня удивленно поглядела на него.
— На вот, передай своему очкарику, — опять грубо сказал Берестняков и вытащил из кармана шубейки какой-то предмет, завернутый в пеструю тряпку.
— Что это?
— Гляди, не слепая, чай. — Прохор небрежно сунул в руку девочки сверток и решительно зашагал к своему дому.
Таня развернула пеструю тряпку и увидела очки с толстыми стеклами. Девочка даже руками всплеснула.
— Проша! Проша! Обожди!
Прохор остановился. Он обрадовался, что она позвала его, но вид у него был все еще какой-то взъерошенный, обиженный.
Прохор пошел в берестняковскую породу и был не по летам рослым, плотным. Лицо у него смуглое, глаза черные, диковатые. Диковатость взгляду придавали густые сросшиеся брови. Подбородок у Берестяги был раздвоен глубоким шрамом. Еще совсем маленьким Прохор на спор поехал с горы, с какой и взрослые парни не рисковали съезжать. С горы-то с той он съехал, но не смог вовремя отвернуть в сторону и его вынесло на застывшую Видалицу, на бугристый лед. Отчаянный мальчишка ударился подбородком и рассек его до кости. Он не плакал. Это была его первая победа. Прохор впервые победил страх. И в знак той большой победы ему был дарован первый шрам на лице. Шрам на лице мужчины — лучшее украшение.
Таня подошла к Берестяге и тронула его за руку.
— Какой ты хороший, Проша… И добрый.
— Ладно тебе, — смутился Берестняков.
— Как же ты их нашел?
— Очень просто. С самого темна искал. Еще вчера с вечера решил найти их. «Не мог же, — думал, — их леший утащить». Вместо школы и пошел на Хитрую. Перекопал всю гору. Нету очков. Снова стал перебирать каждую снежинку. Опять нету. Так раз пять кряду. Притомился даже. Сел на лыжи передохнуть… Услышал белку. Глаза поднимаю и вдруг вижу, что-то сверкнуло на кустике. Я туда. Висят пропащие.
— Проша, на тебе одежда заледенела, — встревожилась Таня.
— Подумаешь, беда какая! — Берестяга счастливо засмеялся и заблестели его белые крепкие зубы.
Еще в сенях Прохор услышал запах пирогов, такой знакомый запах пирогов с печенкой. «Никак, пирогов бабка Груня напекла. Или праздник сегодня какой? Если бы праздник, бабка еще б вчера охать да ахать начала…»
— Проша-а-а, — не заговорила, а запела бабушка Груня. — Проша-а-а, внучо-ок мой сладкий, радостный день-то ужо сегодня. Какой день-ти! Не зря голубочки мне снились. Подлетели к оконцу к моему и все в горенку залететь хотели. Проснулась я, а сердце мое так и заговорило: «Жди, Аграфена, весточки!» Только подумала я об этом, как почтальонша постучалась и кряду три письма из сумки достает: от папки, от дяди Гриши и от Семушки, — бабушка засморкалась в фартук, по щекам ее потекли крупные жидкие слезы.
И хотя Прохор знал, что заплакать бабке Груне ничего не стоит, все же сердце у него сжалось.
— Что? — он шагнул к бабушке.
— Живые все. Все пять соколиков живы.
— Где письма?
Бабушка протянула ему три треугольника. Прохор схватил их и стал приплясывать. А Таня еле сдерживала слезы: вот уже целый месяц от отца не было никаких вестей. Девочка заторопилась на свою половину, чтобы Прохор с бабушкой не видели, как она плачет: у них ведь радость.
До самого вечера в дом Берестняковых приходили соседи, родственники — дальние и близкие. И каждому вслух читались все три письма. Прохор выучил уже эти письма наизусть, как стихи, и читал их с выражением, с чувством.
Вернулась из школы Наталья Александровна. Берестнякова даже раздеться ей не дала, а протянула письма, на которых значилось, что они бесплатные и проверены военной цензурой. Наталья Александровна начала про себя читать письмо Прошкиного отца, но бабка Груня попросила:
— Вслух, Александровна, почитай, вслух.
«Дорогие батя, мама и сынок мой Проша. Пишет вам с далекого фронта сын ваш и отец Сидор Игнатьевич Берестняков. Спешу сообщить, что я жив и здоров. Малость поцарапал меня немец проклятый, но рана уже зажила. Братья мои, Иван и Василий, воюют со мною вместе. В одном танке мы. Они под моим присмотром. Где сейчас младшие, Григорий и Семен, не знаю, но наверняка тоже живы и здоровы и тоже бьют фашистскую гадину. Если есть от них какие вести, то отпишите сразу…»
Наталья Александровна прочла все три письма, поздравила деда Игната, бабку Груню, Прохора и, как все женщины, которые приходили слушать письма с фронта, заплакала.
Берестняковы пригласили своих квартирантов ужинать. Давно они уже питались порознь. Самарины сами отказались от сытной хозяйской еды. У них нечем было платить за нее. Те вещи, какие Самарины привезли с собою, уже давно перекочевали в сундук бабки Груни, а зарплаты Натальи Александровны и денег, которые она получала по аттестату, хватало, чтобы только сводить концы с концами: продукты становились все дороже и дороже.
А Берестняковы жили так же зажиточно, как и до войны, а то и побогаче. Бабка Груня тайком от мужа и внука наменяла немало «городских» вещей и складывала их в свой заветный, окованный железом, сундук. И денег накопилось у нее немало. Старуха продавала продукты на базарчике в леспромхозе. Это о таких, как Берестнячиха, говорили: «Для кого война, а для кого — мать родна».
Дед Игнат пытался стыдить жену, но она его и слушать не хотела.
— Помалкивай, старый дурень. Не твоего ума дело, — каждый раз огрызалась бабка Груня. — Истинно: простота — хуже воровства. Дай те волю, все бы ты роздал, непутевый. Обожди, ужо вспомнишь меня, когда черны дни придут!
— Не накликай беды, толстосумка. Богу молишься, а людей обираешь. Вот пропишу сыновьям на фронт, что спекулянничаешь. Дождешься, все пропишу: и как обобрала жену красного командира, и как кубышку завела — все, как есть, поведаю ребятам.
Бабка Груня, если чего и опасалась, то только исполнения этой угрозы, но хитрое ее сердце подсказывало, что дед Игнат не напишет сыновьям о ее проделках: не захочет добрый и справедливый отец расстраивать своих сыновей.
И Берестнячиха продолжала наживаться на горе и нужде других людей, людей, которые вынуждены были бросить свои города, дома, все свое добро.
Под одной крышей в старом доме Берестняковых теперь жили два кровных врага: дед Игнат и его нелюбимая жена. А Прохор, хоть и не знал всех бабкиных дел, больше держал сторону деда. Прохор всегда знал, что тот добрее, а главное — справедливее бабушки.
Берестяга обрадовался, что бабка Груня пригласила Самариных ужинать. Он никак не мог смириться, что он, дед, бабка едят наваристые щи, мясо, картошку и кашу со шкварками, сметану и хлеба вволю, а Таня и Наталья Александровна — похлебку постную, в которой «крупинка за крупинкой гоняется», с хлебом «вприглядку». У Прохора кусок поперек горла застревал от такой несправедливости. А бабушка все твердила, что «всякому свое и еще неизвестно, что будет впереди-то».
Пытался Прохор тайком делиться с Таней едою, но она гордо отказывалась… Прохор мучался.
Дед Игнат и Прохор думали, что Самарины откажутся от приглашения, но Самарины пришли. Они не меньше, чем Игнат с внуком, были удивлены «щедростью» хозяйки. Бабка Груня уставила стол всякой едою. В центре стола красовалась деревянная миска с огромными сгибнями и пирогами с ливерной начинкой. Желтобокие пироги поблескивали румяными корками и дразнили ноздри густым и ядреным запахом русской печки и пропеченного теста.
— Добрые вести пришли в дом наш. Кушайте, гостюшки, — пригласила бабка Груня, — угощайтесь, чем бог послал.
«Старая ведьма!» — ругал Игнат притворную жену. «Ничего себе, чем бог послал», — подумала Наталья Александровна.
Таня потупилась, чтобы не видеть дразнящих закусок. Ей хотелось встать и уйти. Девочка не любила старуху и поэтому не хотела дотрагиваться до ее угощения. А Прохор ни о чем таком не думал. Он просто радовался, что за столом опять собрались вместе Самарины и Берестняковы.
— Александровна, — по-отечески, ласково обратился дед Игнат к Наталье Александровне, — гляжу, давно не приходило писем от твоего-то.
— Давно, Игнат Прохорович. Так давно, просто не знаю, что и думать.
— Не печалься, Александровна. Даст бог, все будет хорошо… Давай-ка выпьем с тобой самогоночки. Оно и полегчает… Поверь мне, полегчает. Ты не брезгуй: она чистая, что слеза Христова.
— Не греши, старый дурень, за столом-то.
— Помалкивай, — вдруг цыкнул на жену Игнат, — знаю, что говорю. Не то что некоторые — богу молятся, а черту кланяются.
Бабка Груня тут же смекнула, на что намекает старик, и сама неожиданно стала его поддерживать. Старуха «запела» своим медовым голосом:
— И, правда, касатушка, выпей с Игнатом, выпей за нашу радость и чтобы к тебе радость пришла. Ведь радость, как и горе, в одиночку не ходит.
— Выпей, Александровна, — грустно и добро оказал Игнат.
— Уговорили, Игнат Прохорович.
Прохор ждал и надеялся, что квартиранты наедятся сегодня досыта, а Самарины съели по пирожку, да сгибень на двоих, и еще кой-чего понемногу и встали из-за стола, благодаря за угощение. Встали, будто каждый день им доводится есть и баранину, и огурчики соленые, и картошку тушеную с требушкою, и груздочки, и хлеб чистый, без примеси.
Дед Игнат только понимающе покачал головой. А бабка Груня сидела, как ни в чем не бывало. Ей неведомы были гордость и благородство, поэтому она удивленно уставилась на мать и дочь, вставших из-за стола.
— Куда же вы встаете от харчей таких? Даром, чай угощаю-то. За так.
— Спасибо, Аграфена Наумовна.
Когда Самарины ушли к себе, Берестнячиха причмокнула ниточками-губами, сузила свои бегающие глазки и сказала еле слышно, словно змея прошипела:
— Ишь! Гордая! И детеныш — гордый. Погодите, заморские крали! Голод — не тетка.
— Замолчи, отрава, — дед Игнат неожиданно стукнул кулаком по столу. И от этого подпрыгнули в деревянной тарелке желтобокие с румяной корочкой пироги.
Бабка поперхнулась и выскочила из-за стола.
Дед Игнат низко-низко опустил голову. Прошке показалось, что на голове у деда не волосы, а пакля вокруг лысины налеплена. Старик вдруг махнул рукой, налил полную кружку самогона и стал медленно пить. А выпив, разломил пирог и потянул в себя запах ноздреватого, пышного излома. Крякнул и сказал внуку:
— Греби пироги: раздашь ребятам в школе. Каким поголодней.
Прохор сразу вспомнил, что они с Таней собирались сегодня отнести очки Лосицкому.
На улице было тихо-тихо. Снег перестал идти еще днем. Мороз перехватывал дыхание, обжигал. Без огней деревня опять казалась вымерзшей или крепко спящей. На землю глядели далекие и яркие звезды. Таня и Прохор шли торопливо. Их подгонял не только холод, но и торопило обманное чувство, что сейчас уже полночь.
Ольга Евгеньевна с Сашей жили в центре деревни у Анны Цыбиной, которую в Ягодном звали «председательшей», потому что муж у Анны до войны был председателем колхоза. Анна осталась с пятью детьми. И все они мал-мала меньше. Жилось теперь Анне нелегко. Но правду говорят: кто с нуждою знаком, у того сердце щедрое. Анна Цыбина сама вызвалась взять на квартиру Ольгу Евгеньевну и Сашу. Когда Анна увидела их, то сердце у нее защемило от жалости. Председательша сразу почувствовала, что они — не просто эвакуированные, или беженцы, как попросту в Ягодном называли эвакуированных, а люди, у которых в сердцах неизлечимая печаль.
Анна очень хорошо знала, что трудно придется таким в Ягодном, и твердо решила взять эту «двоечку» к себе. Как ни странно, но решение ее упрочилось, когда она догадалась, что у беженки и ее «внука» ничего нет, кроме того, что на них надето.
Анна привела их к себе домой и, ни о чем не договариваясь и не расспрашивая, накормила. Потом натопила баньку и дала чистую смену белья и платья: Саше — мужнино, Ольге Евгеньевне — свое.
— Не обессудьте, — сказала Анна грубовато, — какое есть, такое и даю. Шелков не нашивала, зато чистое и крепкое.
И Ольга Евгеньевна, на вид такая скупая на слезы, заплакала. Она поняла: грубость, с какой Анна предложила им свои вещи, — напускная. Эта женщина с усталым взглядом и торопливыми движениями — добра и бескорыстна.
— Спасибо вам, — только и смогла произнести Ольга Евгеньевна.
С тех пор семья Анны Цыбиной увеличилась на два человека.
И хотя оказалось, что Ольга Евгеньевна даже простой похлебки сварить не умеет, все же Анне жить с квартирантами стало веселее и даже как ни странно, легче. Саша без усталости помогал Анне: нанашивал из колодца воды, пилил и колол дрова, чистил закуты.
Ольга Евгеньевна, чтобы хоть чем-то быть полезной, взялась за воспитание хозяйских ребятишек. Трое из них ходили в школу. Петр учился в пятом, Надя — в четвертом, Сергей — во втором, а Зине и Васе, близнецам, осенью исполнилось по шесть лет.
Ольга Евгеньевна следила, как старшие цыбинские ребятишки учат уроки, а с младшими гуляла, учила их читать, писать, рисовать. По вечерам она устраивала громкое чтение. Даже Анна старалась не пропускать этих чтений. Садилась поближе к свету, шила что-нибудь, перекраивала, штопала (праздно, просто так, Анна сидеть не могла) и внимательно слушала. Читать-то Анне почти не приходилось после замужества. Чтение она, как и многие в Ягодном, считала блажью. Иногда Анна не все понимала из прочитанного и, не таясь, просила Ольгу Евгеньевну объяснить. Ольга Евгеньевна, как казалось Анне, знала буквально все.
Часто цыбинские квартиранты говорили на непонятном языке. Анна внимательно прислушивалась к чужой речи и беспомощно пожимала плечами. «Лопочут, словно «немцы», — удивлялась она. Однажды не выдержала и спросила:
— Это по-каковски говорите-то?
— По-французски.
— Вона что, — поразилась Анна, — по французски. Мудреный язык. Ничего не понимаю.
— Вы нас извините, Анна Кирилловнна. Это мы для практики, чтобы Саша не забыл языка.
— Ну, а к чему ему язык-то ненашенский? Польза от него какая будет?
— Будет. Чем больше человек знает, тем жить ему легче.
— Это понятно.
И вдруг Ольга Евгеньевна решила: «А что, если начать учить языкам Анниных ребятишек?»
— Анна Кирилловна, хотите, я буду учить и ваших ребятишек?
— Какая же мать не захочет, чтобы ее детей учили хорошему. Только…
— Что только?
— Сколько это стоить будет?
— За что же вы меня обижаете, милая? Мы неоплатные ваши должники. Живем нахлебниками, а вы еще о какой-то плате речь ведете…
Так с того раза и начала Ольга Евгеньевна учить цыбинских ребятишек французскому языку… И словно, не учила она их, а играла с ними в игру интересную. Все пятеро залопотали понемногу. И Анна старалась запомнить слова странные. И чудно же ей было, когда понимать кое-что стала.
Профессорша же за стол начнет звать — по-французски, ложку попросит — опять на чужом языке.
Анна долго крепилась, а однажды не вытерпела и сама по-французски: «Идите все к столу». Ребятишки от восторга захлопали в ладоши. Анна смутилась. Покраснела.
— Небось, скажете, совсем дурочка деревенская из ума выжила.
— Что вы, Анна Кирилловнна! — загорячился Саша. — У вас прекрасно выходит, — и уже по-французски добавил: — Спасибо, мадам, за приглашение. Охотно садимся за стол.
Анна поняла и замахала на Сашу рукой.
— Еще чего скажет! «Мадам». Какая же я мадам? Я баба, простая русская баба.
Слух, что вся цыбинская семья учится говорить не по-нашенски, быстро разбежался по селу. Трудно что-нибудь скрыть в деревне от соседей. Один узнал — узнает вся округа.
Первыми проболтались близнецы. Вышли на горку с салазками. Катаются и песенку французскую поют.
Услышали другие ребята, спрашивают:
— Эй вы, кошкины братья (почему-то так звали в Ягодном близнецов), какую песню поете?
— Французскую, — ответила курносая хвастушка Зина.
— Будет врать-то! «Хранцузскую», — передразнили Зину.
— А мы не врем, — вступился за сестру Вася. — Такие во Франции поют.
— Французы — это немцы? — спросил мальчика его приятель-одногодок.
— Не. Наша Ольга Евгеньевна говорила, что французы во Франции живут… И еще в Париже.
— А они за нас?
— За нас. Только их немец победил.
— Васька, скажи еще что-нибудь, как немцы французские говорят.
— Я иду гулять на улицу.
— Х-хы, х-хы-ы. Что сказал?
— Я иду гулять на улицу.
— Во здорово! Как настоящий.
Маленькие приятели Зины и Василия, вернувшись с улицы, конечно, рассказали родным о том, что цыбинские ребятишки умеют говорить на чужом языке. А на следующий день ягодинки уже расспрашивали председательшу, кто да как научил ее ребят разговаривать по-иностранному, Анна рассказала.
— Теперь они от тебя, Анюта, что угодно скрыть смогут, — сочувственно сказала старуха Кутянина, мать Дуси Кутяниной. — Промеж себя чего хочешь полопочут, а ты только глазами хлопай.
— Ничего, бабк, что не надо не налопочут: я сама все понимаю.
— Может, и сама говорить, как французы, умеешь? — полюбопытствовала шабриха Анны, солдатка Марья. И, отвернувшись от Цыбиной, подмигнула ягодинкам, что означало: «Вот я ужо ее подковырнула!».
— И сама, коль надо, поговорю, — ответила на подковырку Анна.
— Ну? — поразилась старуха Кутянина. — Ври больше.
— Дорогие дети, пора садиться за уроки, — робея, произнесла Анна французскую фразу.
— Господи, спаси и помилуй! — Старуха Кутянина перекрестилась. — Что творится на белом свете. По-нашему обозначь, что сказала.
Анна перевела. Женщины от удовольствия загалдели. Вплотную обступили Цыбину и стали упрашивать еще покалякать. Несколько дней в каждом доме то и было разговоров, что о французах Цыбиных. Потом говорить об этом перестали, а прозвище «иностранцы» так навсегда и осталось за всеми, кто происходил из семьи Цыбиных…
Таня и Прохор молча дошли до «иностранцев». Обмели на крыльце валенки. Постучали. Хлопнула дверь. Кто-то вышел в сени.
— Кого надо?
Прохор узнал голос хозяйки.
— Отопрись, тетка Анна, это я, Прохор Берестняков.
— Заходи проворней, а то холоду напустишь. Да ты не один.
— Квартирантка наша.
— Сама, чай, догадалась. Что приволок-то?
— Лыжи Саньке.
— Лыжи, говоришь, Саньке? А кто, вражененок, слепым его сделал? Не знаешь?
— Ладно, не ори, тетка Анна. Принесли мы ему очки.
Все «иностранцы» сидели за столом. Прохор и Таня поздоровались и остались стоять у порога.
— Раздевайтесь, чего, как христославцы у порога-то остановились? — грубовато сказала Анна. — Ужинать с нами.
— Спасибо за приглашение, — ответил за двоих Прохор. — От стола только. Мы на минутку к Саньке.
— Ладно, на минутку. Раздевайтесь. А что у тебя в кульке-то?
— Пироги.
— Пироги?
— Дед велел снести. — Прошка шагнул к столу и высыпал из кулька желтобокие с розовыми корочками пироги и сгибни.
У младших Цыбиных глазенки засверкали. Они глядели на Берестягу, как на фокусника. Только что они пили чай с пареной сахарной свеклой и ели «тертики», а тут настоящие белые пироги! Шутка ли?
— Золотой дед у тебя, — сказала растроганная подарком Анна. — Да ведь Прохор не только пироги принес. Лыжи тебе, Саша.
— Мне? — удивился Лосицкий и стал, щурясь, отыскивать глазами Берестягу. — Спасибо. Но как же так? За что? — Саша сконфузился.
— А главное, Александр, — заговорила Таня, — Проша принес тебе твои очки.
— Очки! — разом вскрикнули и Ольга Евгеньевна и Саша.
Таня протянула очки Лосицкому. Он судорожно схватил их, каким-то неуловимым движением надел на переносицу и радостно зашептал:
— Вижу. Снова вижу! — И, как маленький, выскочил из-за стола и бросился благодарить смущенного Прохора.
Берестяге стало неловко от похвал. А его все хвалили и хвалили.
После уроков Прохор зашел в седьмой «Б» за Петькой. Таня обещала их ждать в раздевалке или около школы. Лосицкий тоже просил подождать его возле школы.
…Школьный вестибюль очень напоминал театральный: просторный, светлый, с колоннами и раздевалками. Из вестибюля на второй этаж поднималась широкая лестница со ступеньками из белого мрамора. На потолках до сих пор хорошо сохранились росписи, на перекладинах лестничных перил еще не стерлась позолота.
По этой расписной лестнице когда-то поднимались важные гости графа. Владельцы дворца и предполагать не могли, что по ее белоснежным ступеням так свободно будут разгуливать крестьянские дети, потомки тех крепостных, которые, даже проходя мимо графского дворца, снимали шапки.
Давным-давно и духа графского не осталось во дворце-школе, но то, что было сделано руками безызвестных крепостных мастеров, до сих пор изумляло и наполняло сердце трепетным чувством: время не в силах победить власти подлинного искусства.
Прохор Берестняков сколько раз ловил себя на мысли, что какая-то сила сдерживает его и не позволяет спуститься по белым и гладким ступенькам бегом. И никто из учеников не бегал по лестнице, а все спускались и поднимались чинно, не торопясь.
Вот отчего Прохор сразу же обратил внимание на бегущего вниз по лестнице Юрку Трусова.
— Видал? — спросил Берестняков у Петьки.
— Оголодал Трусенок, — не понял дружка Нырков. — Щи хлебать торопится.
— Да нет, — возразил Прохор. Но своих подозрений высказывать не стал.
Приятели оделись и вышли из школы, и только они сошли с парадных ступенек, как из-за колонны навстречу им выскочил Трус-младший.
— Здорово, Берестяга, — нагло улыбаясь, сказал Юрка и протянул Прошке руку.
— Убери лапу, Трус.
Трусов неожиданно размахнулся, ударив сумкой Прохора по голове, и пустился наутек. У Прошки слетела шапка, но он в запальчивости не стал ее поднимать, а побежал за Юркой. Петька поднял шапку и поспешил за дружком… Трус завернул за угол школы, Прохор — за ним. И тут он наткнулся на засаду. Сенька Трусов и три его дружка интернатских поджидали Берестнякова. У Прохора была возможность спастись бегством. Но он ведь был из рода Берестняковых, а Берестняковы никогда ни от кого не бегали.
К Прошке подошел Петька. Он присвистнул и стал рядом с другом.
— А ты, Нырок, чего здесь забыл? — Сенька Трусов вышел вперед. — Шпарь домой, к мамке, пока я не раздумал.
— Ты мне не указывай, — огрызнулся Петька.
— Потом не обижайся, — засмеялся Трус-старший. — Сам напросился.
— Братан! — приказал Сенька. — Подь сюда… Так ты говоришь, вот этот Волкодав, — Сенька небрежно кивнул на Прохора, — стал показывать клыки?
Юрка цыкнул через зубы и подтвердил обвинение брата:
— Этот.
— А ну! Посчитай-ка ему зубочки!
Юрка ринулся с кулаками на Прошку, но тут же отскочил прочь, получив удар по носу.
— У-у-у!!! — завыл он.
— Ты еще огрызаться будешь! — Сенька медленно пошел на Прохора.
Петька знал, что сейчас им плохо придется, но приготовился сражаться. Петька попытался отбиваться, но ему заломили руки.
— Отдохни, Нырок, — усмехнулся Сенька. — У нас все честь по чести! Один на один рукопашная.
— Пустите! — Петька старался вырваться. Кто-то стукнул его по лицу, рассек губы.
Прохор ждал. Он знал, что Сенька Трусов сильнее его, но на стороне Берестяги была правда.
Сенька не торопился нападать. Он вел себя, как хищник, который знает, что добыча уже никуда не уйдет от него. Сенька лениво и театрально поплевывал на ладони, сбил на затылок шапку и только тогда замахнулся.
Трус-старший не ожидал, что Берестяга окажется таким сильным противником. Сенька стал злиться, а кто злится, тот редко выходит победителем. Может, ему так бы и не удалось одержать победы, но один из его приятелей — Ленька Клей — налетел на Берестнякова сзади и ударил его по спине. Прохор невольно оглянулся. В это время Сенька ударил его в живот ногой. Прохор упал в снег, корчась от боли.
— Будешь еще трогать моего братана, Волкодавище? — потребовал ответа Сенька. — Говори, будешь?
Прохор молчал.
— Ты у меня сейчас запросишь пощады. — Трус-старший выругался. — Ну? Последний раз спрашиваю! — И Сенька приготовился ударить Прохора, и опять ногою.
Но в это время из-за угла выбежали Таня и Саша Лосицкий.
— Лежачего бить? — закричал Саша. — Не смей!
Сенька повернулся к бегущим. Сплюнул в снег, подождал, когда Таня и Саша подбежали к нему, и тогда, прищурив для острастки левый глаз, зловеще спросил:
— Чего басишь, очкарик? Этого захотел? — Сенька сунул к Сашиному носу кулак.
— Не пугай! — Саша резким движением отвел его кулак. — Не из пугливых!
Таня в это время склонилась над Прохором и помогла ему встать. Петька Нырков по-прежнему пытался вырваться. Прохор, все еще морщаясь от боли, шагнул к Сеньке. Трус-старший видел, что положение его ухудшилось. Он призывно свистнул. Его подручный Ленька Клей поспешил на выручку, но ему преградила дорогу Таня.
— Ты чего? — оторопело спросил Клей девочку.
— А вот только подойди! — ответила Таня.
— Отойди, тебе говорят, а то стукну!
— Попробуй!
Трус решил воспользоваться замешательством и бросился на Лосицкого, но тут же упал от сильного удара в подбородок. Не теряя времени, Саша поспешил выручать Ныркова. Увидев это, Петькины охранники бросили его и удрали. А за ними побежали с поля боя Ленька Клей и Юрка Трус.
Сенька остался один против четверых. Он лежал на снегу, защитив лицо и живот, и все требовал:
— Ну, бейте! Бейте! Ну?..
— И набьем, если надо будет, — сказал Саша. — А сейчас вставай и убирайся отсюда.
Сенька встал и, озираясь, пошел в сторону интерната. Отойдя на почтительное расстояние, он остановился, потряс кулаком и крикнул:
— Мы еще посчитаемся!
Саша сделал вид, что хочет догнать его. Трус пустился к интернатскому крыльцу. Петька Нырков проводил его свистом.
Таня, Лосицкий и Петька дружно засмеялись. Только Прохор был мрачен. Он очень переживал, что Таня видела его побежденным. Что она теперь о нем подумает? Берестяга готов был провалиться сквозь землю от стыда.
— Проша, ты что такой мрачный? — спросила Таня. — Все еще больно?
— Нет, не больно.
— Тогда не хмурься. — Самарина достала чистенький носовой платок и вытерла следы крови у Прохора на щеке. Щека от этого порозовела. Таня незаметно погладила Прохора по щеке и тут же отдернула руку. Берестяга растерянно поглядел на девочку и опустил глаза.
Саша ничего не заметил или сделал вид, что не заметил, а Нырков понимающе улыбнулся.
— Если бы, Берестяга, сзади Ленька Клей не налетел на тебя, ты Трусюгу одолел бы, — сказал Петька. — Я ведь все видел, да упредить тебя не мог: рот мне зажали.
Прохор был так благодарен Петьке за его слова.
— Мне б, дураку, не оглядываться, — посетовал Прошка, а потом махнул рукой и улыбнулся.
По дворам быстро разнеслась весть, что из района приехали трое собирать теплые вещи для фронта. Весть была верной. Подтверждая это, ударил в «рельсу» колхозный сторож Скирлы.
И в каждом доме обязательно кто-нибудь сказал:
— Скирлы зазвонил…
А кто-нибудь обязательно спросил:
— Чего вызваниват?
— На собрание.
Колхозники собрались в клубе. Одни женщины и старики да несколько парней, пришедших вместо своих матерей.
Обычно перед колхозным собранием в клубе бывало шумно: смех, остроязыкие шутки, подковырки, легкие перебранки. Где же еще, как не перед собранием вдоволь насмеяться. А сейчас ягодинки нехотя и устало переговаривались. Не до смеха и шуток ягодинкам. Здесь немало заплаканных лиц и скорбных взглядов: многие уже получили похоронные, а многие давно не получали никаких вестей от своих сыновей, женихов, мужей.
Собрание открыл председатель колхоза Трунов. Он коротко рассказал, что для фронта сейчас очень нужны теплые вещи и что вещи эти, возможно, попадут к тем, кто ушел на войну из родного села. Председатель хотел еще что-то говорить, агитировать, но его перебила бабка Петьки Ныркова.
— А ты нам антимонию не разводи. Нечего нас агитировать. Скажи, куда вещи приносить. Мы с дедом своим даем полушубок, валенки да пару рукавиц. Мало? Еще прибавим бельишка нательного… Не замерзать же в окопах моему соколику. — Бабка засморкалась в кончики платка и села на место.
И сразу же женщины закричали все разом, поддерживая старуху Ныркову.
Председатель поднял свою единственную руку и подождал, когда колхозницы утихнут.
— Спасибо вам, — сказал растроганный Трунов. — За всех, кто сейчас стоит насмерть под Москвой, спасибо, — и он поклонился женщинам. — А вещи будем собирать по дворам, согласны?
— Согласны! — дружно ответили ему.
— Вот, пожалуй, и все. Собирать вещи будут товарищи из района и секретарь сельского Совета.
Василий Николаевич Трунов председательствовал в Ягодном третий месяц. Под Смоленском политруку роты Трунову оторвало руку. Его отправили в тыловой госпиталь в Горький. После госпиталя Трунова демобилизовали из армии по чистой. В Ельню, где жила мать, Василий Николаевич поехать не мог: там были немцы. В Горьком Трунов оставаться не захотел. Попросился в какой-нибудь дальний район, в деревню.
Василию Николаевичу предложили поехать в Ягодное председателем.
Трунов засомневался, но в конце концов решился.
В Ягодное его повез председатель райисполкома Макаров. Василий Николаевич считался человеком завидного роста. А Макаров был выше Трунова на две головы. Плечистый, большеголовый, мрачный.
В тулупе Макаров вообще казался великаном.
— Не бойся, довезет, — сказал Макаров, усаживаясь в санки.
И, словно поняв хозяина, жеребец Металл резко рванул с места санки.
— Держись, — засмеялся председатель райисполкома.
За городом в лицо ударил жгучий ветер. Трунов спрятал лицо в воротник тулупа. Овчина пахла стылым и щекотала нос. И вдруг у Трунова нестерпимо заныли пальцы, пальцы, которых давно не было… Трунов проснулся и никак не мог сообразить, что с ним происходит. Только что он ехал в вагоне санитарного поезда. В вагоне было жарко, шумно. И Трунов еще слышал стук колес… Василий Николаевич открыл глаза. Снова овчина защекотала нос. Теперь Трунову ясно было, почему приснился поезд. Из-под копыт Металла летели комья и ударялись о передок.
— Крепко спал, председатель, — сказал Макаров, сдерживая Металла, чтобы прикурить. — Скоро приедем.
— Уже и председатель! Обожди, еще прокатят на вороных. Не изберут.
— Изберут. Можешь не сомневаться. — И неожиданно спросил: — Слышишь, талым пахнет? Мороз, а откуда-то весна пробивается.
В Ягодное приехали после обеда. А вечером старики, ягодинки с ребятишками сходились на общее собрание.
Трунов не успел опомниться, как уже зашла речь о нем. Макаров рассказал, кто он. «Откуда мою биографию узнал? — удивился Василий Николаевич. — Ну и гнет же про геройство…» Макаров и правда про жизнь Трунова все где-то разведал и рассказывал о нем колхозникам, как о старом знакомом. Про последний же бой, в котором Трунову оторвало руку, говорил так, что многие ягодинки прослезились. Василий Николаевич разозлился за это на предрика.
…Против Трунова никто не голосовал.
Макаров горячо пожал труновскую левую руку и пригласил кивком головы к трибунке:
— Расскажи о себе колхозникам, председатель, — Макаров особо подчеркнул слово «председатель».
— Что ж рассказывать-то? Рассказывать нечего. Будем работать вместе, вот тогда друг друга и узнаем: на работе — не на собрании.
Но Трунова не отпускали. Закидали вопросами. Спрашивали о его родных, о войне, об отступлении, о немцах. А бабка Ныркова даже спросила, не видал ли он, случаем, ее сына.
После собрания временно исполнявшая до этого обязанности председателя колхоза Анна Цыбина пригласила Макарова и Трунова ужинать.
За ужином Макаров спросил, к кому можно поставить на квартиру Трунова.
— Пускай у моих шабров поживет, если понравится, — предложила хозяйка, — Дом у них большой. Хозяева — старики. Люди они добрые, мирные.
На том и порешили.
А на следующее утро Цыбина сдала Василию Николаевичу дела, показала фермы, конюшню, амбары. Потом Макаров собрал членов правления, поговорил с ними и заспешил в обратный путь.
Трунов не ожидал, что тяжко будет расставаться с предриком. Макаров понял состояние Василия Николаевича, неуклюже обнял Трунова своими огромными ручищами и сказал:
— Действуй, Николаич, действуй смелее. Звони почаще, приезжай.
…Трунов стоял у околицы до тех пор, пока санки предрика не скрылись в лесу. Ждал, что Макаров обернется, помашет, но Макаров так и не обернулся…
Сани, нагруженные вещами, остановились возле крыльца. Прошка увидел в окно, как в дом направились незнакомый городской мужчина и секретарь сельсовета, жена слепого Филатки Смагина, Татьяна. Прошка ушел за печку, где стояла отцовская кровать. Берестяга сгорал от стыда. Только что он был свидетелем ужасной сцены. Бабка Груня решила «пожертвовать» для фронта пару теплых шерстяных носков и пару старых овчинных рукавиц.
Дед Игнат опешил от такой «щедрости».
— Ты что? Неси еще шубный пиджак и пару новых валенок. А то все три пары!
— Замолчи, окаянный! — прикрикнула бабка на деда. — По тебе хоть последнее добро раздай! Нету тут ничего твоего, голоштанный нечестивец. Все в доме мое… И не заикайся. — Бабка Груня угрожающе потрясла кулаком. — Сама буду с ними баять!
Все это видели и слышали Самарины. Прохор закрыл лицо ладонями и тут же услышал взволнованный и строгий голос Натальи Александровны:
— Как же вам не стыдно! У вас пятеро сыновей на фронте, а вы жалеете для них вещей. И так оскорбляете Игната Прохоровича. Он прав, а вы его оскорбляете.
Словно взорвало бабку. Она не закричала, а удушливо зашипела:
— И ты, голодранная беженка, учить меня! Я тебя пригрела, дала кров! А ты меня попрекаешь? Чтобы духу вашего голодного в моем доме завтра не было!
— Не смей! — закричал Берестяга и выскочил из-за стола.
— У, берестняковский змееныш! — Бабка наотмашь ударила внука по спине…
В хату без стука вошли городской мужчина и Татьяна Смагина. Они поздоровались от порога.
Зная, кто верховодит в семье Берестняковых, Смагина сразу обратилась к хозяйке:
— Бабка Аграфена, чего сынам-то из теплых вещей пошлешь?
— Хозяина спрашивай, — ответила старуха.
Чтобы не быть свидетелем неприятной сцены, которая должна была произойти сейчас, Наталья Александровна перебила их разговор.
— Простите, — сказала Самарина, — но я очень тороплюсь в школу, поэтому попрошу сначала взять вещи у меня… К сожалению, мы с дочкой можем дать только вот этот шарф и свитер. Больше у нас нет теплых мужских вещей.
— Вам же самим носить нечего, — удивленно возразила Смагина. — Они эвакуированные, — пояснила она городскому.
— У эвакуированных мы не берем, — сказал мужчина.
— А у нас прошу взять… Мой муж на фронте. — Голос у Самариной стал глухим, решительным. — Словом, возьмите. — Наталья Александровна положила на лавку вещи и позвала Таню.
— Пошли, дочка.
Самарины ушли. И почему-то все — и городской мужчина, и Смагина, и Берестняковы долго глядели на захлопнувшуюся за Самариными дверь.
— Проклятая война, — тихо проговорила Татьяна Смагина, а потом зло и в упор спросила Берестнякову: — Что дашь для фронта? А?
— Носки дам, рукавицы.
Дед Игнат выскочил в сени, как ужаленный. Слышно было, как он возится в чулане, чем-то там гремит. Дверь неожиданно и нетерпеливо распахнулась, и в хату влетел, не вошел, а именно влетел дед Игнат.
— Вот, держите, — и старик прямо на пол положил новый дубленый полушубок и пять пар валенок.
— Не смей, грабитель! — закричала Берестнячиха и бросилась к вещам. — Не отдам! Не имеете права! Последний крест снимаете с тела!.. Убью, постылый задохлик! — Она зашлась от ярости.
— Идемте, — брезгливо сказал городской мужчина.
— Пошли. — У порога Татьяна остановилась и, посмотрев сочувственно на деда Игната, сказала: — Не убивайся, дядя Игнат, тебя никто не осудит. Мы и заходить к вам не хотели: все ведь знают, что у нее зимой льда не разживешься. Только думали, может для детей родных не пожалеет.
После их ухода в доме нависла гнетущая тишина. Дед Игнат сидел неподвижно на лавке и исступленно смотрел на отшлифованный подошвами сучок. Старик его помнил еще с тех пор, как помогал стелить половицы плотникам. Еще тогда он обратил внимание на причудливый рисунок на поперечном срезе. Издали смотреть на этот срез — вроде бы солнце заревое выныривало из воды. А иногда казалось, что солнце это закатное… От времени доска поистерлась, и сучок стал выступать еле заметным бугорком.
Бабка Груня закаменела возле отвоеванных вещей. Она растерялась. В ее душе сейчас боролись два противоречивых чувства: жадность и боязнь дурной славы. Но жадность брала верх, жадность постоянно жила в душе Берестнячихи, а чувство стыда — чувство пришлое, временное.
И вдруг бабка Груня и дед Игнат разом вздрогнули. Из-за печки, где стояла кровать Прошкиного отца и на которой теперь спали дед со внуком, раздался крик:
— Убегу!!! К папке!.. На войну!.. Осрамила!.. Убегу!
Самарины прожили у Берестняковых еще несколько дней. Бабка Груня притихла и больше не напоминала им об уходе. В душе старуха каялась, что не удержала тогда злых слов. Но слово не воробей… Бабка Груня надеялась на отходчивость квартирантки. Совсем не выгодно было для Берестянихи, чтобы Самарины ушли от них именно сейчас. Хоть и была бабка Груня человеком черствым, жадным, эгоистичным, но сильно любила внука. И не могла она не видеть, что с тех пор, как поселились у них Самарины, Прошка стал совсем другим, более поклонным, желанным, а главное — лучше учился. Раньше он приносил в табеле одни «псы», а с Таней в хорошисты вышел.
И по другой причине сейчас было выгодно Берестнячихе, чтобы Самарины оставались у них на квартире. Все село узнало историю с вещами. Все открыто осуждали бабку Груню. Ей и так не стало проходу, а уйди от них Самарины, совсем заклюют ягодинки.
Прохор перестал ходить в школу и прятался от Натальи Александровны и Тани. Он считал, что они теперь возненавидели его: бабкину вину внук взял и на свои плечи.
Целыми днями Берестяга пропадал в лесу или у охотника Скирлы.
Прошка не мог прожить дня, не увидав Тани. Он выслеживал девочку, когда она шла в школу или из школы домой.
Однажды Прохор и Таня встретились на крыльце: Берестяга не успел вовремя спрятаться.
— Проша, здравствуй.
— Здравствуй.
— Где ты пропадаешь?
— Нигде, — буркнул Прохор и заспешил во двор.
Таня посмотрела ему вслед. Задумалась. Она решила, что Прохор, так же, как и его бабушка, не любит их, не любит эвакуированных. А ей Прохор так нравился. Он раньше казался Тане очень справедливым, сильным.
Неужели Таня ошибалась в нем? Неужели он притворялся. Ведь притворялась же вначале его бабушка радушной и гостеприимной хозяйкой и называла их с мамой «красавушками», «ангелочками».
Тане захотелось заплакать, но она больно прикусила губу и вошла в дом, который ей сейчас показался особенно чужим.
Прохор же страдал. Он ругал себя за неожиданную резкость. И как это у него получилось. Почему он сказал ей это грубое «нигде»? Берестяге хотелось вернуться к Тане на крыльцо и попросить у нее прощения, рассказать ей все, что у него на душе. И он собрался вернуться на крыльцо, но услышал, как открылась, жалобно пропев, дверь в сени, а потом резко захлопнулась. «Вот и все, — с отчаянием подумал Прохор. — Ушла…»
Сам не зная зачем, он вошел в сарай. Увидел топор, схватил его и вдруг стал с ожесточением колотить чураки. Ударял с каким-то остервенением по заветренным желтым срезам березовых комлистых чураков и зло ахал: — А-а-ах! А-а-ах!
И ему чудилось в эти минуты, что рубит топором все то, что связано с несправедливостью, с бабкиной жадностью, рубит те злые силы, которые разрушили его дружбу с Таней… Наконец, он выбился из сил, бросил топор и вышел из сарая. Прохор не знал, что ему делать, куда девать себя. Он постоял возле дома, а потом побрел куда глаза глядят.
Берестяга пришел к домику Скирлы. Домик этот стоял на вершине поклонной горы, недалеко от старой церкви. «Зайду к деду, — решил Берестняков. — Посижу у него…»
Прохор и Скирлы, несмотря на разительную разницу в возрасте, были большими приятелями. Оба они — заядлые охотники, оба, как все, кто любит и понимает язык леса, — молчуны.
Всех удивляла эта дружба. Только бабка Груня считала, что Скирлы — старый колдун и приворожил ее внука. Сколько раз Берестнячиха собиралась «турнуть как следоват колдунюгу Скирлыщу», да боялась. Старуха считала, что с колдунами шутки плохи.
Скирлы жил одиноко. Родных у него никого не было. И он очень привязался к Прохору. И хотя никогда не высказывал открыто старый Скирлы своей безмерной и благодарной любви, Прохор все равно чувствовал это и сам его безгранично и преданно любил… Только с Прохором Берестняковым Скирлы был откровенен. Только Берестяге он рассказывал о себе, говорил то, чего не говорил никому. И мальчик честно и свято хранил тайну Скирлы.
Даже среднее поколение на селе не помнило, а вернее, просто не знало настоящего имени старого Скирлы.
С первой мировой войны вернулся он на деревянной ноге. Сам первым и сказал о себе: «Вот и вернулся я. И стал теперь Скирлы. Скирлы на липовой ноге…»
Скирлы, так Скирлы. Прозвище ягодновским понравилось.
Скирлы пристроился церковным сторожем и заодно звонарем. Такого звонаря в Ягодном никогда еще не было. Звонил Скирлы с величайшим старанием и, надо сказать, виртуозно. Особенно «звонарь на липовой ноге» любил звонить к вечерне. Он забирался на колокольню и долго смотрел на бескрайние дали, подернутые грустной дымкой, и каждый раз вспоминал Ксению, которую любил и которую отдали насильно за другого. Она жила в соседней деревне, где не было своей церкви. Иногда Ксения приходила в Ягодное, чтобы помолиться. Редко, но приходила. И почему-то все больше к вечерней службе. Скирлы знал это, поэтому вечерний звон был для него любимым.
Он закрывал глаза и, думая о Ксении, начинал вызванивать нежную и печальную мелодию. И каждый раз она звучала по-новому, но непременно нежно и грустно. В колокольном звоне Скирлы выражал свое горе, колокола пели, уносили в сине-алые дали мечты одинокого церковного сторожа. Но как бы ни разнились мелодии, созданные Скирлы, они всегда кончались редкими ударами в главный колокол: «Бом-м-м… Бом-м-м… Бом-м-м…» И густые звуки поющей меди напоминали вздохи человека.
Скирлы знал, что Ксения овдовела, что муж ее убит на германском фронте, но ни разу не пытался встретиться с нею. «Нужен я ей с липовой ногою», — рассуждал Скирлы. А Ксения ждала с ним встречи. Но он прятался на колокольне и незаметно наблюдал за нею, когда она шла в церковь или уходила по тропинке, которая спускалась по поклонной горе к лесу.
Однажды они все же встретились. Случайно. Осенью.
Пришло погожее цветастое бабье лето. Скирлы любил эту пору. Каждую свободную минуту он старался провести в лесу или на берегу Видалицы. Ему нравилось бродить по шуршавшей от опавших листьев земле, собирать грибы. Лес в это время нарядный, пестрый. Каких только красок нет в лесу в эту пору. Деревья, травы, цветы, кустарники прожили лето и сейчас отдавали земле семена, плоды. И, чтобы земля приняла их дары, чтобы она была щедрой и доброй, лес одевал самый яркий и праздничный наряд. Позолотились листья берез, ярко подкрасились легкомысленные молодые осинки, запылали клены. Золотистые, красные, бурые, темные, малиновые, зеленые листья осыпались на землю, чтобы украсить ее богатым ковром.
Скирлы знал, что все это скоро исчезнет. Ударят заморозки — эти злые вестники зимы. А там и зима со своими белыми нарядами.
Он вышел из дому поздно. Собирался уйти пораньше, да попадья заставила набить обручи на кадки. Решил далеко в лес не заходить. Но как-то само собой вышло, что забрел он на дорогу, которая шла к деревне, где жила теперь Ксения. И Скирлы пошел по той дороге. Идет, похрамывает. «Дойду, — думает, — до просеки рубежной и сверну к сторожке. В гости к леснику зайду».
Задумался Скирлы и не заметил, что навстречу ему женщина идет. Очнулся, когда шаги чужие услышал. Вскинул глаза и остановился изумленный. Навстречу шла Ксения. Застелило ему глаза дымкой. Почувствовал Скирлы, что упадет сейчас. Плетушку из рук выронил. Зажмурился, словно спасаясь от чар.
— Здравствуй, — сказала Ксения.
А он в ответ и слова вымолвить не смог.
— Здравствуй, — повторила Ксения. — Или не признал меня, Тема?
— Как же я мог не признать тебя. Только теперь все зовут меня не Темой, а Скирлы, Скирлы — липовая нога. — Скирлы осмелел. Взглянул на нее, а взглянув, уже не смог оторвать взгляда.
Ксения глядела на него ласково, с укором.
«Как же ты мог, Тема, до сих пор не повидаться со мною?» — спрашивали ее глаза. И Ксения повторила вслух то, что спрашивали глаза:
— Как же ты мог, Тема, до сих пор не повидаться со мною?
— Нет больше Темы, — глухо сказал он. — Вместо него теперь есть Скирлы. — Он почти выкрикнул: — Скирлы! Скирлы — липовая нога!
— Знаю, ненаглядный мой. Знаю. А для меня ты, как прежде, Тема.
Прихожане были крайне удивлены, когда услышали, как Скирлы зазвонил к вечерне. Вместо тихой, непоправимой печали в перезвоне колоколов они вдруг услышали торжество, радость. Это уже было не горькое размышление о прошлом, не вздохи разбитой души.
Богомольные ягодинки опасливо крестились, заслышав набатный гул колоколов. Даже батюшка (ленивый и добродушный чревоугодник с мясистыми и вечно мокрыми губами), разоблачаясь после службы, сказал Скирлы:
— Ты бы, сын мой, не очень усердствовал бы, звоня-то. Прежде у тебя выходило и благовестнее и богу угоднее.
Но Скирлы в бога перестал верить еще тогда, когда Ксению отдали за другого. А уж когда ему оторвало ногу, то и вовсе безбожником стал.
Все в Ягодном считали, что звонарь рехнулся. А он вдруг обвенчался с Ксенией. И она переехала к нему в дом.
Ксения к нему вернулась, а вот старое имя не вернулось. Так и продолжали звать Тимофея Провоторова Скирлы. А он на это плевал: пусть хотя горшком называют, только бы в печку не сажали, а главное — Ксения бы с ним всегда рядом была.
Счастье их совпало с тревожными и непонятными для деревни временами. Ходили слухи, что скоро турнут помещиков и будто бы царя не будет. Скирлы верил этим слухам. Верил по тому, как вел себя его хозяин. Батюшка стал мрачным, опасливым, коней все наготове держал. А главное, вера такая в душе звонаря жила потому, что в окопах он познакомился с большевиками. И всем сердцем был за этих правильных и смелых людей.
Первым о революции жителям прихода возвестил Скирлы-звонарь. Он ударил в колокол набатно, неистово, собирая людей на сход, где пришлые люди сообщили, что царя свергли. Скирлы на сходе выбрали секретарем сельского Совета.
…Когда в Ягодное пришли белые, Скирлы пришлось скрываться. Но были люди, которые не забыли Тимофею Провоторову его набата. На Скирлы донесли. Беляки пришли к нему в дом. Все обыскали, но хозяина нигде не нашли. Тогда белые стали допрашивать Ксению. Она знала, где скрывается ее Тема, но молчала на допросе, молчала и тогда, когда ее пытали.
Белогвардейцы изрубили шашками сначала маленькую дочь Ксении от первого мужа, а потом и ее самое.
Скирлы вернулся в Ягодное вместе с красными. Веселый, счастливый. Торопливо заковылял к своему дому, а вместо дома головешки и черная печь с торчащей в небо трубою.
Скирлы замер, а потом запрыгал к соседям.
На пороге его встретила старуха Домна. Она низко опустила голову и прижала руки к впалой груди.
— Что молчишь, бабушка Домна? — еле выдохнул слова Скирлы.
Старуха скорбно закачалась из стороны в сторону.
— Да скажи ты, что случилось? — зашептал он.
— Лучше бы тебе, горемычный, и не возвращаться к гнезду своему, — запричитала Домна. — Лучше бы…
— Что с ними?! — закричал Скирлы.
— Порубил их беляк проклятый…
— Порубил? — И вдруг он захохотал, захохотал зловеще, безумно.
Домна с невестками искали его и не нашли. Где они только не побывали за этот долгий и тревожный день, а вот на колокольню наведаться не догадались.
…На следующее утро, на рассвете, белая конница решила выбить красных внезапной контратакой. Беляки верно рассчитывали, что усталые красные конники будут крепко спать под утро…
Тихо покидала ночь землю. Она осторожно уходила на запад, а с востока лениво брел полусонный рассвет. Скирлы застывшим взглядом смотрел с колокольни вдаль. Он видел, как убегает к далекому горизонту тускло-темной полосой лес, как дымится Видалица, как дышат туманами росистые луга, но не узнавал родных мест. Ему мерещилось, что он не на земле, а на небе. И от этого становилось смешно. Скирлы неожиданно начинал посмеиваться, словно кто-то принимался его щекотать. Молчит, молчит, и засмеется… Он ничего не помнил: ни где он, ни как и зачем забрался на колокольню (да он и не подозревал, что сидит на колокольне: какая же на небе колокольня), а главное Скирлы не помнил, что у него была красавица жена Ксения и приемная дочка Вера… И Скирлы безмятежно смотрел окрест и изредка посмеивался…
Вдруг он увидел далеко-далеко какое-то зыбкое движущееся облако. Это облако было там, внизу, на земле. Оно появилось из лесу и покатилось по широкому тракту. Скирлы мучительно стал соображать, что же там такое. От этого появилась резкая боль в затылке. И вот боль-то неожиданно принесла ясность уму. Скирлы все вспомнил. Сердце зашлось от приступа отчаяния. Тут Скирлы вновь увидел несущееся по тракту облако. Теперь он понял, что по тракту скачет конница… Чья?.. В селе красные. Скирлы посмотрел на деревню. Всюду возле домов привязаны кони. Село спало мертвым сном. Конечно же, по тракту скачут белые. Они хотят неожиданно напасть на село и вырубить красный отряд.
— Врете! — закричал безумно Скирлы.
Он с ловкостью кошки бросился к веревкам, привязанным к языкам молчавших колоколов, и ударил в набат.
«Бомм!!! Бомм!!! Бомм!!! Бомм!!! Бомм!!!»
Разгромив белогвардейский эскадрон, красные конники возвратились в Ягодное.
Первым, что спросил у жителей села командир красных: кто звонил тревогу.
— Скирлы, — ответили ему разом многие.
— Скирлы? — удивился командир. — Имя какое чудное.
Тогда ему рассказали, кто такой Скирлы.
— Так это же наш одноногий Тимофей Провоторов!
— Верно говоришь, начальник. Тимофей Провоторов и есть тот самый Скирлы-звонарь, который вас спас.
— Так где он, наш герой? Разыщите его!
И вновь начались безуспешные поиски Скирлы. Только теперь его искали не только Домна и ее невестки, а все жители села и большой отряд красных конников. Но Скирлы исчез…
Долго ничего не знали о звонаре односельчане. Они, правда, слышали о том, что есть такой отряд, которым командует хмурый и молчаливый человек с деревянной ногой. И вроде бы отряд тот был за красных, потому что нападал на беляков. Поражала только легендарная жестокость отряда, какой не было у красных. Отряд одноногого атамана не брал пленных.
Вернулся в родную деревню Скрилы, когда о нем уже давно забыли. Как-то в жаркий летний полдень в Ягодное пришел старик. Бородатый, сухоликий с большими печальными глазами. Лицо его — от правой стороны лба через переносицу и по щеке до самых усов — пересекал шрам. Сведущий человек сразу мог определить, что шрам этот от сабельного удара. Такие шрамы обычно говорят, что их обладателям когда-то крепко не повезло… Но самым приметным в старике была его деревянная нога.
Его приняли за нищего, которые были уже в диковину. Догадка подтверждалась и тем, что он подошел к церкви, где теперь находился колхозный склад, снял головной убор, отдаленно напоминающий командирскую фуражку, оперся на палку и долго стоял, опустив голову. Конечно, это богомольный нищий! Однако он не побирался, не просил «корочку, Христа ради». От церкви он уверенно заковылял к дому Домны. Непугливо отмахиваясь от собаки, зашел на крыльцо и постучал. На стук вышла молодая женщина.
— Куда же ты идешь, дедушка? Собака закусает. Хлеба тебе подать или горяченького поешь?
— Позови, ягодинка, Домну, — попросил старик.
— Домну? — женщина испугалась. — Господь с тобою, — она даже замахала на него рукою. — Домна два года, как умерши.
— Умерла, говоришь? — старик тяжело вздохнул. — Жаль. Хороший она человек, Домна-то, была. Очень хороший.
— А ты ее знал, что ли, дедушка?
— Знавал, ягодинка, знавал. — И вдруг назвал ее по имени. — С кем теперь живешь, Паша?
— А меня откуда знаешь?
— Так не признаешь, что ли?
— Нет, — замотала головой Паша и силилась что-то припомнить, — нет, дедушка, не признаю.
Старик постукал палкою по деревянной ноге. Глаза женщины было вспыхнули радостной догадкой, но тут же вновь потухли. И она опять отрицательно замотала головой.
— Скирлы я. Скирлы — липовая нога.
— Ох! — вскинулась Паша. — Родимый! Да ведь сказывали, что убили тебя беляки.
— Убивали, а я не убился… Отдохнуть-то пустишь?
— Ужо что же я, окаянная, стою! Заходи в хату. Самым дорогим гостем будешь. Да что там гостем? Как родной ты нам! — Уже в сенях она спросила: — Мужика моего помнишь, дедушка?
— Федора?
— Да-да, Федора!
— Помню, помню.
— С войны-то с гражданской живехоньким вернулся. Сейчас в председателях колхоза ходит.
Пришел Скирлы в Ягодное на денек, на два. Хотел воспоминаниями душу изболевшую побередить. А так и остался доживать век свой на родине.
Отпросившись у деда Игната, Прохор жил у Скирлы два дня. Вторую ночь Прошке не спалось на новом месте… Ворочался, возился он. Никогда он еще не спал у чужих. Даже темнота была какая-то не такая, как в своем доме.
— Не спится? — спросил Скирлы.
— Не.
— Быват.
— Засну.
Снова замолчали.
Прохор полежал спокойно и опять заворочался.
— Слышь, Прохор, все не засыпается?
— Не засыпается.
— Чего-то, смотрю я, чудной ты какой-то в последние дни стал. Чего у тебя приключилось? А?.. Да ты не мычи. Откройся. Я же от тебя не таюсь. Ну что тебе душу-то тревожит? Отец, дядья живы. Печаль откуда идет?.. Говори, парень.
И Прохор все рассказал Скирлы: и про Таню, и про бабку Груню, и про вещи, и про то, как следил за девочкой и как встретился с нею и не стал разговаривать… Прохор ни за что бы не стал обо всем этом говорить, но было очень темно, а в темноте почему-то люди становятся откровеннее.
Старик внимательно выслушал Прохора. Помолчал. И вдруг спросил:
— Не спишь?
— Нет, — удивленно ответил Прохор. — А ты сам-то не спал, когда я говорил.
— Разве можно спать, когда душа другого человека говорит… Нет, Проша, не спал я… И вот тебе мой совет. Помирись с Таней. Если она с понятием человек, то не станет из-за фортелей бабки Груни на тебя зло иметь. — Скирлы вздохнул. — Эх, Игнат, Игнат, где твоя прежняя сила и гордость мужицкая? Допустил до того, что в своем доме жадность и корысть верх взяли над добром и справедливостью. Эх!
Больше Скирлы и Прохор не разговаривали. Но Прохор все равно не спал. Он все думал над тем, как же сделать так, чтобы вновь в старый дом Берестняковых вернулись навсегда добро и справедливость…
Прохор вернулся домой рано утром. И сразу почувствовал, что произошло что-то непонятное. Бабки дома не было. Дед сидел на лежанке. Курил. И молчал. Прохор пытался вытянуть из него хоть слово. Молчит. «А может, ничего не случилось? — подумал Берестяга. — Дед теперь всегда такой. Вроде бы с тихой чуднинкой…»
Отчасти внук был прав. Дед Игнат теперь подолгу неподвижно сидел на лежанке. Курил и глядел куда-то далеко-далеко. И не разговаривал почти ни с кем. А на бабку Груню совсем не обращал внимания. Она спросит его о чем-нибудь, а дед будто и не слышит. Смотрит в одну точку, самокрутку сосет. Прошке даже иногда казалось, что дед стал совсем слепым и глухим. Нет. Когда бабки Груни не было дома, дед все слышал, что ему говорили. И разговаривал сам с собою… И сам с собой дед разговаривал не впервые. Бабка даже слух из-за этого распустила, что помешался дед.
Открылась дверь и на их половину вошли Наталья Александровна и Таня. Одетые и с чемоданчиками.
И тут все еще Прошке было невдомек, что они уходить собрались. Он заулыбался и спросил:
— В баню с баулами собрались, что ли?
Ни Таня, ни Наталья Александровна на его шутку не ответили. Они посмотрели куда-то мимо Прошки и подошли к деду. Наталья Александровна протянула старику руку:
— До свиданья, Игнат Прохорович.
— До свиданья, Натальюшка. — Дед никогда еще не называл Наталью Александровну так. Потом он опустил глаза, угнулся и еле слышно сказал: — Не обессудь, Натальюшка. Чай, сама видала, не хозяин я здесь, — дед беспомощно развел руками, — а квартирант.
— Куда вы? — встревожился Прохор.
— До свиданья, — сказала Наталья Александровна.
Таня ничего не сказала, а прошла мимо, к двери наружу.
Когда дверь закрылась за ними, Прошка сорвался с места, подбежал к старику и закричал, как оглашенный, на весь дом:
— Дедушка!
— Ну, что? Чего орешь?
— Они же насовсем ушли!
— Насовсем.
— Где же они жить-то станут?
— У добрых людей… У Марьюшки, у Кутяниной.
Прошка убежал к себе за печку, бросился ничком на кровать и заревел, как бабы ревут, в голос. А потом, когда затих, то лежал долго в полудреме. И не спал вроде, а сны видел — туманные, лихорадочные.
За печкой тихо, душно. Прошке мнится, что печка раскалилась докрасна. Он дотронулся до кирпичной стенки осторожно, словно до утюга. Печка — чуть теплая. Чудно. Прошка стал водить по старым гладким кирпичам. Задумался.
Дверь скрипнула. Коротко пропела. Опять скрипнула. Смолкла. Послышались тяжелые редкие шаги. «Бабушкины», — узнал Прошка. И тут же навстречу шагам рванулся крик деда Игната:
— Пришла мироедка! Пришла толстопуза! Ну, радуйся, радуйся, выжила людей хороших. Обожди, ужора, ужо отольются те их слезы… обожди! — Дед закашлял и упал…
— А-а-а-а! — заголосила бабка Груня. — Помер!
Дед Игнат не умер, но долго после того дня хворал. Лежал он на кровати за печкой, а Прошка перекочевал на лежанку. Спать Прошка стал чутко. Стоит деду пошевелиться, Берестяга тут же проснется, прислушается, а потом обязательно спросит:
— Дед, спишь?
— Сплю, сплю, Проша.
Прошка мгновенно снова засыпал.
…Вторую неделю Прошка сидел дома и не ходил в школу.
Дед начал поправляться. Он уговаривал внука не сидеть возле него, прогонял в школу. А Прохор знай твердит:
— Обожду чуток: с тобой мне надо побыть.
— А что те со мной быть? И сам побуду. Ступай, ступай, неслух, в школу, — незло ругался старик.
— Обожду, — упрямо говорил Прохор, и дед знал, что никакими посулами, никакими угрозами сейчас в школу его не пошлешь.
Знал, конечно, Игнат, что внук не ходит в школу не из-за него только… Мирской стыд! Невидимый и страшный судья.
К Берестняковым зашла Прошкина классная руководительница Прасковья Егоровна. Прохор увидел ее в окошко и спрятался в чулане.
Учительница несколько раз постучала в дверь.
— Проша, открой: стучит кто-то, — сказал дед.
Внук не отозвался.
— Прошка! Смолой ухи залепило? А?
Наконец Прасковья Егоровна вошла в избу.
— Ходи сюда, — позвал старик. — Кто там?
Прасковья Егоровна назвалась. Дед Игнат смутился. Прошка не видел этого. Он только слышал, как дед вдруг соврал учительнице:
— Внука в школу я не пускаю, нельзя мне без него ни секунды. Ты его, милая, не исключай. Он самолично по книжкам учится.
— Надо все же Прохору ходить в школу. Аграфена Наумовна разве не может приглядеть за вами, когда Прохор в школе?
Дедушка прикинулся глуховатым.
— Сердце у меня все болит. Так болит, — прошептал старик.
— Извините меня. Не стала бы тревожить вас, да целый год у мальчика может пропасть. Негоже так.
— Негоже, — подтвердил старик.
Когда Прасковья Егоровна собралась уходить, дед Берестяга сухо спросил:
— Скажи, будь люба, как там поживает Наталья Александровна с наследницей?
Прошка дышать перестал.
— Как вам сказать… Живут. Живут, как все мы, приезжие. Хозяйка у нее добрая, но… — учительница чего-то не досказала.
— Жить-то можно по-всякому, — допытывался старик.
— Не надо об этом, — сухо сказала Прасковья Егоровна… — Таня заболела. И парта их теперь пустая… Пойду я. До свиданья.
Прохор выбрался из чулана, где пахло кислым тестом и подгоревшими шкварками.
— Дед.
— Чего тебе? — сердито спросил Игнат.
— А им, чай, и поесть нечего?
— Какая ужо там у них еда, — старик махнул рукой.
— Медку бы им горлачик да сметанки. — Прошка выжидающе посмотрел на деда.
— Известно, медку бы да сметанки, — согласился дед. — Да, чай, под семью замками все схоронено у нее. — Дед теперь никак не называл свою жену.
— Если позволишь, все достану. Думаешь, это коты сметану-то воровали?
Прошка угнулся, ожидая взбучки за признание, а дед вдруг дружески толкнул его в бок и впервые за долгое время засмеялся.
Спать в деревне ложились рано. С керосином трудно. И потом, только во сне люди забывали войну, горе, нужду, усталость. Сон — сладкий избавитель. Но не всем спалось. По ночам неслышно плакали матери, жены. Вели долгие, откровенные беседы с темнотою старики. Для некоторых каждая ночь была пыткой. Такие ждали рассвета, чтобы забыться в изнурительной деревенской работе. Этим людям уже некого было ждать с войны…
Бабка Груня спала хорошо. Она верила: бог защитит на войне всех пятерых ее сыновей. Старуха рано ужинала одна в своем чулане, где стряпала, и уходила спать в горенку. Бабка Груня любила прохладу и чистый воздух.
— Зря керосин не пали, — уходя спать, приказала и в этот раз она Прошке.
— Ладно, — буркнул он.
В дверях старуха остановилась и спросила:
— Чего учительша приходила? А?
Прошка хотел пугнуть бабку штрафом: вроде бы, будут брать штраф за то, что он в школу не ходит. Но, подумав, пошел на хитрость.
— Какая учительша? — И сделал вид, будто ничего не знает о приходе Прасковьи Егоровны. Даже испугался для пущей важности: — Без меня, видать, приходила. На горку бегал, у деда спроси.
Но у мужа бабка Груня ничего спрашивать не стала. Заворчала и ушла спать в горенку.
Прохор быстро собрал поужинать. Но есть не хотелось ни ему, ни деду.
Бабка Груня пекла огромные заварные хлебы. Муки у Берестняковых хватало. Хлебы выходили высокие, круглые, с толстой глянцевитой горбушкой. Начатой ковриги Прошка не нашел. Тогда он отрезал добрую половину непочатой ковриги и шепнул деду:
— Я и хлеба ломотик захвачу. Ладно?
— Шныроватый малый! Хлеб — первая еда. Идешь?
— Иду.
— Задами прошмыгни. Хлеб в сумку положи.
Берестняков вышел на огород. Тайным лазом выбрался с огорода и ходко пошел задами к Марьиной усадьбе… Взмок. Возле Марьюшкиного дома остановился поостынуть. Воздух был острый, щекотал ноздри. Пахло снегом и почему-то свежей осиновой корой.
Прохор решительно шагнул на ступени крыльца… Постучал.
— Кто? — спросила Марьюшка.
У Прошки слова не шли с языка. Сердце колотилось. Глотнул жадно густого воздуха.
— Кто стучит? — недовольно переспросила хозяйка.
— Я. Прохор Сидорович Берестняков, — сказал Прошка, закрыв глаза и поморщился.
— Проша? Берестняков? — удивилась Марьюшка и торопливо загремела железной задвижкой. — Ты что, Проша?..
— Дедушка послал. Велел отдать твоим квартирантам. Вот. — Берестняков сунул сумку ей в руки. — Опростай сумку.
— Что это?
— Мед, сметана, картошка, хлеб.
— У них нет денег, Проша. И мне нечем заплатить… Поблагодари дедушку. Где ты? Держи сумку! — глухо сказала Марьюшка.
Прохор захлебнулся словами:
— Денег нам не надо… От нас с дедушкой… Бери… Нельзя не брать… Много у нас добра этого… Бери… — умолял Берестняков, — а то помрет Таня. Кто подарок не берет, тот зло за пазухой носит.
Марьюшка вошла в избу, оставила дверь открытой. Прохор прикрыл дверь и сам остался стоять в сенях, где пахло лежалой соломой и подгнившими бревнами.
Дверь снова отворилась. В сени робко проскочила тусклая полоска света.
— Заходи же, Проша, — зашептала хозяйка.
Прохор вошел в хату, остановился у порога, снял шапку. Тщедушное пламя горящего фитиля было защищено стаканом без дна… Глаза Прохора быстро привыкли к полумраку. В избе пусто, но прибрано. Прохладно… Чулана для стряпни не было. Вместо переборки у печки висела старая занавеска. За занавеской Марьюшка перекладывала продукты. Вздыхала.
Прохор еще никогда не был в доме у Марьюшки. В Ягодном почти все шабры были сродни друг другу. В селе всего несколько фамилий значилось: Берестняковы, Нырковы, Цыбины, Кутянины, Смагины. Было несколько семей с другими фамилиями, но те семьи не коренные ягодновские, а пришлые.
И жили люди в Ягодном, на первый взгляд, мирно, дружно. Драк никогда не было. Если кто из парней забывался и затевал рукопашную, то имел дело потом со взрослыми мужиками. А те шутить не любили.
Междоусобные войны велись в Ягодном скрытно: наговорами, разноречивыми мнениями на собраниях, споростью дел. Противники досаждали друг другу тем, например, что раньше управлялись с покосами, нарядней одевались, чаще покупали обновы. Новые дома, богатая резьба, обилие на свадьбе, городские гости, ходкая долбленка, драчливый петух, гулянье возле дома — все бралось на вооружение при тайной борьбе шабров.
Приедет ягодинка торговать в далекий поселок леспромхозовский. Продает сметану, творог, яички. Продает, а сама по сторонам поглядывает: нет ли рядом ягодинки-противницы. Если завидит, то вроде бы ненароком заговорит с соседками и покупательницами о хозяйках-грязнулях. Всяких страстей нарасскажет. И вдруг будто только заметит противницу.
— Че зря баять, бабоньки, вон така неряха приехала, — и стрель глазами в сторону ненавистной ягодинки. — Сама видела, как мышу-упокойницу из горлача вынала, а молоко на продажу.
И больше наветчице ничего не надо делать. Мигом поселковый рынок будет знать историю про «мышу-упокойницу». А кто станет покупать у такой ягодинки молоко или сметану? Любителей не находилось. Разве, кто по случаю, по незнанию.
Прохор Берестняков незнаком был со всеми тонкостями такой вражды. Мать, когда еще жива была, учила его быть почтительным со всеми взрослыми. Отец и дед Игнат требовали того же самого. Только от бабушки Груни Прошка узнал, что к разным соседям следует относиться по-разному. От нее же он впервые услышал, что Нырковы, которые живут от них по левую руку, — «Нырковы-одночашники», а Нырковы, живущие справа, — «Лыкопузые хорьки». Не один раз ломал голову Прошка над тем, почему всех родственников Петьки Ныркова бабушка прозвала Лыкопузыми хорьками, но так и не мог открыть для себя тайну обидного прозвища. Да и мог ли Берестяга догадаться, что сорок пять лет назад Петькин дед посватался к Петькиной бабушке, а бабка Груня ожидала, что Ефим Нырков зашлет сватов в ее дом. И не только Прошка, а и никто другой в семье Берестняковых не знали истинной причины бабушкиной неприязни к доброму дому Нырковых. Больше того, никто, кроме бабки Груни, никогда ничего плохого не делал Лыкопузым хорькам. А дед Игнат в отсутствие жены ходил покурить к деду Ефиму. Прошка дружил с Петькой. Девчонок же Нырковых-одночашников Прошка терпеть не мог: они востроносые, жадные, ехидные. Это они, Нырчихи с козьими выпученными глазами, первыми прозвали Прошку и Таню Самарину женихом и невестой.
Прошка за это хотел им «влить как следоват», но Таня его отговорила.
— Пусть, Проша. Подразнят, подразнят, перестанут, — сказала Таня. — Это они от зависти.
Прохор Берестняков был далек от тайных интриг бабки Груни. Но хорошо знал Прошка, что бабка Груня ни от кого в Ягодном не скрывала своей открытой вражды к Марьюшке Кутяниной.
Марьюшка Кутянина когда-то была невестой Игната Прохоровича Берестнякова. Они собирались пожениться. Но прадед Прохора, тот самый Прохор Аверьянович, в честь которого Прошка и назван был Прохором, рассудил, что «любовь — баловство». Прохор Аверьянович не хотел, чтобы его сын жил «в обнимку с нуждой и красивой женой». Он заслал свата к богатой Аграфене Тягуновой.
Горе красавицы Марьюшки было непоправимо… И вот, когда в тягуновском доме за свадебным столом, разгоряченные желанием выпить и насытиться, гости исступленно и дико заорали: «Горько-о-о-о-о! Горько-о-о-о-о!.. Горько-о-о-о-о!..» — в тягуновскую просторную и душную горницу вбежал дружок Игната Берестнякова Филиппка Цыбин и срывающимся визгливым тенорком врезался в гудящее «горько-о-о-о-о!»:
— Игнатко-о-о-о-о! Беда-а-а-а-а!
Застолье разом смолкло, но Филиппка этого не заметил и в гробовой тишине опять натужно и звонко заорал:
— Марьюшка утопи-и-и-ила-а-ась!
Словно неведомая сила подхватила Игната. Миг — и жениха не было в горнице. И Филиппки не было. Ошеломленные гости пооткрывали рты и, тупо соображая, смотрели на распахнутую настежь дверь. Некоторые боязливо крестились, некоторые под шумок торопливо «обожгли душу первачом».
Лицо невесты сделалось как отбеленный холст, а потом пошло пятнами и исказилось злобой.
В горнице в зловещей тишине все еще висел Филиппкин крик. Тогда Прохор Аверьянович наклонился к набычившемуся свату, что-то прошептал ему. Прасол Тягунов согласно, но зло кивнул отцу Игната. Прохор Аверьянович встал и, за улыбкой скрывая бешеный гнев свой, сказал властно:
— Пейте, дороги наши гости, жених-то ужо сейчас возвернется. Не объезжан еще. Молод. Да така неуделка поправима…
И вышел из-за стола Прохор Аверьянович. А вместе с ним вышли из-за стола двое его старших сыновей. Гости переглядывались, перешептывались. Но теперь уже никто не боялся отмены пиршества. Все смотрели вслед трем кряжистым бородачам Берестняковым и думали об одном и том же: каждый знал, что означали слова старшего Берестнякова «Жених-от ужо сейчас возвернется…»
Добрые люди спасли Марьюшку. Жива она осталась. Но навсегда утонула в светловодой Видалице ее чистая радость. Навсегда после этого погасла ее озорная улыбка, навсегда потухли глаза. И никого она больше не полюбила и ни за кого не пошла замуж.
Жила Марьюшка одиноко в старом отцовском доме. В гости не ходила и к себе гостей не звала. Изредка только Марьюшка Кутянина уезжала погостить к отцу и брату. Марьюшке исполнилось четыре года, когда отец бросил их с матерью и уехал в Астрахань. Завел там себе новую семью. А им присылал деньги, посылки с балыками. Балыки мать продавала старому фельдшеру. Она не знала настоящей цены жирным нежным балыкам и отдавала их почти даром, да еще считала фельдшера благодетелем.
Деньги Марьина мать прятала в подполье. Все собиралась сказать дочери, где они схоронены. И не успела.
После ее смерти Марьюшка написала свое первое письмо в жизни, письмо отцу и однородному брату. Звала их жить в Ягодное, сулила отдать дом, усадьбу — все, что у нее было.
Ни отец, ни брат не захотели жить в деревне. Они уговаривали Марью приехать в Астрахань, даже прислали денег на дорогу. Поехала Марьюшка с надеждой уговорить астраханских Кутяниных уехать в Ягодное. А поглядела на их житье-бытье и сама решила, что незачем им уезжать от такой жизни.
Отец ее был мастером на рыбном заводе. Брат и жена брата — докторами. Хозяйство вела мачеха. Она и за внучатами-близнятами приглядывала. Все: и отец, и брат, и невестка, и мачеха понравились Марье. А от племянниц она не отходила и больше никак их не называла, как только миловидушками, красавочками.
Марью оставляли насовсем в городе. Отказалась.
Так и жила одна Марья-Затворница без подруг и праздников. Праздники для нее наступали тогда, когда приезжали на лето в Ягодное племянницы. Но чем старше они становились, тем реже навещали тетку, тем меньше оставалось светлых праздников у Марьюшки.
Незаметно и тихо пришла к ней старость. Марья даже обрадовалась ей: в одиночестве жизнь порою кажется долгой и ненужной…
Прошка первый из Берестняковского рода нарушил неписаный закон и переступил запретный порог.
Ожидая, пока Марьюшка опростает сумку, Прохор вдруг вспомнил, что Берестняковым заказано входить в этом дом, в дом Марьи-чернодушицы… Однажды бабке Груне взбрело в голову, что Марья-ягодинка занимается ворожбой. Так бабка старательно всем об этом рассказывала, что сама вдруг поверила своей же выдумке и стала бояться ходить в темноте мимо кутянинского дома. А каждую чужую кошку, забежавшую в их ворота, бабка Груня била чем попадя, потому что была убеждена, что никакая это не кошка, а Марья-оборотень. «Куда пришел-то я!» — подумал Прошка. И тут же в голову полезли небылицы, какие рассказывала бабушка про Марью. Прошка засунул руки в карман и сделал фигу. На всякий случай. Берестяга не верил в колдунов, в домовых. Но раз попал в этот дом, то надо защитить себя от всяких случайностей, а лучшая защита от колдовства, по словам бабушки, — фига в кармане.
«Одной мало? Нате вторую!» — мысленно предложил Прохор кому-то и вдруг даже похолодел: из-за дверницы на него смотрели чьи-то глаза.
«Марья! Чего она смотрит?» — Прошку бросило в жар.
Мальчишка был прав: Марьюшка наблюдала за ним из-за дверницы.
«Чай, сглазить хочет», — Прошка судорожно сжал пальцы, которые делали фиги.
А Марьюшка смотрела на Прохора, как на чудо: Берестняков, пусть хоть и внук Игната, но Берестняков, пришел к ней в дом! «По закону-то Проша моим внуком должен был быть-то», — подумала старая.
Наконец она вышла к Прохору. Опустила глаза и сказала:
— Не знаю, как и благодарить дедушку…
— А никак, — ответил Прошка, взял сумку и выскочил из хаты.
По улице шел быстро, не оглядываясь. Ему казалось, что за ним кто-то крадется. Совсем около дома Прошка не выдержал и побежал опрометью.
— Отнес? — спросил дед Игнат.
— Отнес.
— Запыхался-то. Волки, что ли, за тобой гнались?
Прошка, не таясь, рассказал деду про свой страх, как фигами спасался, как на него Марья из-за дверницы смотрела. В другой раз, пожалуй, не стал бы откровенничать. А тут темнота помогла. В темноте правду говорить легче.
— Дурень ты, дурень… А еще охотник. Негоже, Прохор, — укорил дед, — мужику из берестняковского рода бабьим байкам веровать!.. Нет на свете ни колдунов, ни чертов, ни домовых. Я вон-от жизнь каку прожил, а ни одного черта не встретил. А ужо по лесам-ти, по дремучим, поблукал я. А байки про всякую там нечисту силу попридумали человеки из-за невежества. Сам, поди, про то знаешь?
— Знаю.
— Пошто тогда фигой от доброй ягодинки оборонялся?
— Бабушка говорила, что Марьюшка Кутянина — ворожея-чернодушица.
— А ты ужо и поверил? Сам, Прохор, учись, без наветов и подсказок людей распознавать, всамделишнюю доброту от накраски отличать. Человеческая душа что заузлок. Нелегко ее распутлять, а, чай, надо. По теперешнему лихогодью рано, Проша, вам мужиками стать придется. А мужик-ат тот хорош, какой умом пригож и на все свой взгляд имет.
Никогда еще дед Игнат не разговаривал так с Прошкой. Было лестно, что дед вдруг заговорил, как с ровней, и в то же время стало боязно вдруг так рано становиться мужиком: будто дедовские слова превратились в тяжелый груз, какой дед, проводив сыновей, целиком принял на свои плечи, а сейчас часть его передал внуку.
Темнота в берестняковском доме пахла старыми кирпичами и свежим хлебом, который пекла сегодня бабка Груня, а дед Игнат почему-то слышал, как шумят на лесных пригорках ручьи, чувствовал теплое дыхание талой земли, запахи лесной сырости и зацветшей медуницы…
Прошка проснулся рано. Пробуждение было продолжением обманного и желанного сновидения. Привиделся же Прохору летний вечер на покосе. Откопнились. Дед Игнат запряг кусачего пегого мерина и все торопил ехать. А отец ушел прятать косы и долго не возвращался. Тогда Прошка побежал к отцу и позвал его:
— Пошли, папка, дед уже запряг.
— Пошли, — согласился отец и погладил Прошку по голове. — Смотри, какой ты большой-то стал. Скоро с меня будешь.
Прошка загордился, а самому хотелось прижаться к отцовской руке.
Сели на телегу, поехали лесной дорогой к деревне. Лошадью правил Прошка. Лошадь не слушалась. Дед ворчал, а отец смеялся. Домой приехали затемно. Бабушка Груня стала собирать ужин…
И тут Прошка проснулся. Под впечатлением сна ему пригрезилось, что никакой войны нет, что за столом уже сидят, дед, бабушка, дядья и что сейчас его позовет отец, как всегда звал, шутливо и ласково: «Вставай, Прошка! Ждет тебя большая ложка». Прошка почему-то верил, что услышит эти слова.
— Вставай, — позвала бабка Груня, — картошка стынет.
Прошка натянул на голову одеяло, уткнулся в подушку.
Встал он, когда бабушка зачем-то вышла на улицу. Долго умывался под висячим рукомойником, в котором вода всегда отдавала старым железом… Вернулась бабушка. Она сердито приговаривала:
— Я тебе покажу, шкода, я тя похолю!
По злобному шипению Прошка догадался, что бабушка держит за холку своего любимца огненно-рыжего кота Левонтия. Бабка Груня прошла в чулан, где хранила харчи. Прошка на цыпочках подкрался к двери. Бабка тыкала своего любимца носом в разлитую сметану и одновременно била кота прутом. Удары были гулкие, словно ударяли по животу лошадь после водопоя. Кот надсадно шипел и угрожающе орал: «Мря-я-я-у-у-у! Мря-я-я-я-я-у-у-у-у!».
— Вот те сметанка! Вот те сметанка!
«Так его! Так!» — мысленно подзадорил бабку Груню Прошка.
Он ненавидел бабкиного прихлебателя, которого она кормила лучшими кусками. Деда держала впроголодь, а «рыжей шкуре» каждый день шмат мяса отхватывала.
Экзекуция кончилась. Левонтий пулей вылетел из чулана, исчез под печкой и долго еще там остервенело негодовал: «Мря-я-у-у-у! Мря-я-я-у-у-у!»
«Ужо надо ему морду медом вымазать», — подумал Прошка, вслух же спросил:
— За что лупцевала Левонтия?
— За дело! — зло буркнула бабка Груня и стала дуть на руки, в кровь изодранные котом.
Она подошла к шкафчику-угольнику, где хранилась посуда, из которой никогда почти не ели и не пили, где стояли пузырьки и бутылки и лежали травы пучками. В доме запахло настойкой тополя. И этот запах напомнил Прохору фразу, которую он помнил, сколько помнил самого себя: «От срезов, порезов, от укусов злых…»
Дома Прохору не сиделось. Читать не мог: мысли путались… Дед куда-то ушел. Торчать просто так в душно натопленной хате да слушать, как бабка Груня бубнит что-то себе под нос, противно. И Прохор решил уйти в лес.
Он достал и просмотрел отцовское ружье. Ружье не новое, видавшее виды, но стволы у него отличные. Набил патронташ. На всякий случай взял ломоть хлеба и кусок сала. Оделся, а поверх легкого шубного пиджака накинул свой белый маскировочный халат и сразу стал похожим на разведчика…
За деревней повернул в заячью рощу, где всегда водилось много беляков.
Прохор увидел свежий заячий след, но былого охотничьего азарта не испытал. Глядя на чистый, пахнущий острой свежестью и солнцем снег, вспомнил приезд Самариных. Казалось, что случилось это очень давно, что Самарины всегда жили в Ягодном.
Прохор не видел Таню с того самого дня, как Самарины переехали к Марьюшке. Для Прохора это целая вечность…
Он давно уже выследил беляка, но сейчас был слишком рассеянным. Наконец Берестяга поднял зайца и удачно стал у него на кругу. Глаз у Берестяги был точен, как у индейца.
За первым беляком он подстрелил второго, потом еще и еще, но удача не радовала Прохора. Он возвращался в деревню понурым. И ему даже не хотелось, чтобы кто-нибудь встретился и удивился такой удаче. Четыре зайца. Для взрослого охотника в их местах четыре зайца не так и много. Но для мальчишки!
Возле деревни Прохор снял лыжи и повез их за собою на веревке, как это делали все здешние охотники. Только теперь он почувствовал усталость. Ноги стали тяжелыми, шаги — неторопливыми. И шел Берестяга, как матрос, вразвалочку.
Вот он прошел мимо дома слепого Филатки и только собирался свернуть на главную улицу, как его окликнули:
— Проша! Берестняков!
Прохор нехотя оглянулся и увидел Сашу Лосицкого.
— Обожди!
Берестяга остановился.
— Вот это да! — поразился Александр. — И всех сам подстрелил?
Кто же мне их еще подстрелит? — гася невольно вспыхнувшую гордость, сказал Берестняков.
— Здорово!
— Беляк что. Вот русаков столько не настреляешь. Русака без собаки трудно взять. — Прохор вспомнил, как бабка Груня продала отцовского гончара Баяна, а сказала, что собака убежала. Потом соседи уже рассказывали, что приходил какой-то мужчина и увел Баяна, а бабка Груня даже провожала мужчину до околицы. Дед, узнав правду, стал ругаться с бабушкой, а ей все нипочем. Деду же и досталось за то, что харчи переводил на собаку, какая и брехать-то «по-человечески» не могла. Прохор от этих воспоминаний тяжело вздохнул и помрачнел.
— Проша, — спросил Лосицкий, — почему ты перестал ходить в школу?
— Не хочу! — отрезал Берестяга.
Александр пристально посмотрел ему в глаза. Прохор не выдержал взгляда, но опять упрямо повторил:
— Не хочу! — И с каким-то вызовом спросил: — А тебя что, уговаривать меня подослали?
Берестяга ожидал, что Лосицкий возмутится и скажет ему что-нибудь обидное, а «иностранец» только грустно улыбнулся и сказал чуть слышно:
— Просто я полюбил тебя, Берестняков. И мне очень обидно, что ты сам себе делаешь зло. Как ты в глаза отцу посмотришь, когда тот узнает о твоем слабодушии?
— Так и посмотрю. Всыплет разок, другой, а потом отойдет.
— А жить неучем как станешь?
Прохор отвернулся, давая понять, что не собирается дальше разговаривать на эту тему.
— Я сейчас у Тани был, — сказал будто бы ненароком Лосицкий.
Прохор резко обернулся. Саша заметил в глазах его нескрываемый интерес, удивление.
— Все болеет?
— Лучше ей, — Лосицкий помедлил, а Прохор все ждал, что еще скажет о Самариной очкарик. — Привет тебе просила передать. И еще говорила… Если Прохор, сказала, не будет ходить в школу, я ему больше не друг.
— Врешь?
— Не вру. Вот записка от нее.
Прохор взял записку. Хотел тут же прочитать ее, но поспешно сунул в карман и стал прощаться.
Он сделал несколько шагов и вдруг вспомнил о зайцах. Остановился и закричал Лосицкому:
— Саня! Постой.
Лосицкий остановился. Прохор подбежал к нему. Торопливо отвязал трех зайцев и протянул их Саше.
— Два вам на всех «иностранцев», а этого отдай Тане. Ладно?
Лосицкий пытался протестовать, но Прохор и слушать его не хотел.
— Бери, говорят! Я этих беляков каждый день таскать могу. А кто у нас подарков не принимает, тот зло таит.
Удивленный и растерянный, Лосицкий остался стоять на дороге с зайцами в руках, а Берестяга побежал на главную улицу. Он торопился домой, чтобы прочитать Танину записку.
«Проша! Меня очень огорчает, что ты не ходишь в школу. Мама сказала, что о тебе говорили на педсовете. Если ты сейчас не станешь посещать школу, то тебя оставят на второй год. И тогда мы будем учиться в разных классах.
Мама говорит, что ты не ходишь в школу из-за истории с вещами. Глупенький. Ты же — не бабушка. А твоя доброта и доброта твоего дедушки всем известна. Спасибо вам. Марьюшка нам все рассказала. Все, все.
Я поправляюсь. Скоро смогу заниматься.
У нас с мамой большая радость. Мы наконец-то получили письмо от папы. Папка жив. Он был тяжело ранен. Лежал в госпитале. А сейчас снова на фронте. Я — самая счастливая на свете… Заглянул бы к нам, Проша. Очень буду тебя ждать. Придешь? Таня».
Прохор несколько раз перечитал записку, а хотелось читать еще и еще. Так и написано: «Очень буду тебя ждать».
Берестяга даже подпрыгнул от счастья. Блаженно и глупо улыбаясь, припустился он к дому.
Бросил лыжи в сенях и прямо в маскхалате, не обмахнув валенки, вбежал в хату, крикнул:
— Дед, ты дома?
Дед сидел на лежанке.
— Ослеп ты, малый, что ли?
— Дед, я завтра в школу пойду!
— Молодчина.
— Дед, а Танин отец тоже жив!
— Откуда знашь?
— Не знал бы, не говорил. Вот записка! — И Берестяга прочитал деду Танину записку.
Дед Игнат все понял. Заулыбался. А улыбку, чтобы внук, чего доброго, не обиделся, старик прикрыл рукою и сделал вид, что расправляет усы.
Давно у деда Игната не было так хорошо на душе.
— Непременно сходи к Тане. Хорошая она девонька. Чай, и не сыскать лучше-то. Сходи, Проша, сходи, внучок.
— Дед, а если сегодня?
— Что ж, можно и сегодня. Принеси водицы с колодца, дров на утро и ступай… Принарядись и ступай, — дед посмотрел на двери и поманил Прохора. — На погребице под ящиком с плотницким инструментом сало у меня припрятано. Возьми, отнеси им. И яблочек моченых расстарайся. Учить тебя не надо. Сам знаешь, как.
— Дед, ты самый лучший дед на земле.
— Ну, ладно тебе, ладно… Одного косого-ти только лупанул?
— Четырех.
— Где же они?
— Двух — «иностранцам», а одного нашим. — Прохор смутился.
— Ну, ладно, ладно, — опять повторил дед Игнат. — Ступай по воду. Не теряй время.
Прохор скинул маскхалат, забрал в чулане ведра и пошел на колодец.
Вернулся быстро. Запыхался… Вылил воду в бак и собрался выходить из дому. Тут его окликнул дед:
— Проша!
— Ау.
— Проша, а догнать-то осилишь?
— Осилю. Осилю, дед.
Таня была дома одна. Наталья Александровна еще не вернулась из школы. Марьюшка ушла к соседке разжиться закваски для хлеба.
Прошка долго стучался. Но в сени никто не вышел. Тогда он зашел в хату и остановился у порога. Таня, услышав, что кто-то вошел, спросила:
— Мамочка, это ты?
Прохор оробел.
— Кто там?
— Это я, Берестяга.
— Проша? Иди сюда!
Он разделся и осторожно, словно по стеклянному полу, прошел за перегородку, где лежала Таня.
— Здравствуй, Проша… Садись.
— Я и постою.
— Тебе надо скоро уходить?
— Нет. Сколько угодно могу побыть…
— Страшная… я стала? Да?
— И вовсе нет, — запротестовал Берестяга. — Ты всегда красивая.
Он и сам не знал, как произнес эти слова. Таня тоже смутилась.
— Ты очень добрый, Проша.
Он еще больше смутился от ее ласковых слов.
Таня стала расспрашивать об охоте.
О лесе, о зверях Берестяга знал не меньше любого опытного охотника. Его учителями были не только отец, дед Игнат, Скирлы, но и сами звери.
Он не ожидал, что Таню может так заинтересовать охота. А она слушала его внимательно-внимательно.
Пришла Марьюшка. Поздоровалась и ласково ему улыбнулась. Прохор невольно подумал: «А я, дурак, ей фиги показывал… Все из-за бабки. Темный она человек».
Прохор даже вздохнул.
— Ты что, Проша?
— Так просто… Скоро поправишься?
— Теперь скоро. Фельдшер говорит, что дней через десять можно уже будет на улицу выходить. А ты пойдешь завтра в школу?
— Пойду.
— Молодец. — Таня протянула свою худенькую, бледную, словно в ней не было ни кровиночки, руку и слабо пожала руку Прохора. — Молодец, Проша. Знаешь, что я придумала? Приходи ко мне учить уроки. Я ведь тоже отстала. Вместе и будем догонять. Хочешь?
— Я-то хочу. А Наталья Александровна не заругается?
— Мама? Что ты? Мама тебя очень любит.
Прохор засобирался домой, как только пришла из школы Наталья Александровна.
— Посиди, — попросила Наталья Александровна. — Я ведь тебя давно не видела. Как дедушка себя чувствует?
— Отпускает болезнь.
— Собираюсь все его навестить, да… да вот, ни одной минутки свободной нет. Передай, пожалуйста, дедушке мой поклон и скажи, что мы никогда не забудем того, что он для нас сделал. И тебе, мальчик мой, спасибо. — Наталья Александровна подошла к Прохору, обняла, прижала его голову к груди и стала ласково гладить по голове.
Прохору на мгновение даже показалось, что это объятие матери. Он замер и закрыл глаза. Точно так же его гладила по голове мать. Тоска холодным острым лезвием вонзилась в сердце. Словно почувствовав это, Наталья Александровна тихо заплакала.
— Не надо, мама, — попросила Таня, — не надо.
— Не буду. Это я так. — Самарина отошла от Прохора.
— Мамочка, Проша завтра в школу идет.
— Правда?.. Наконец-то, Проша. Молодец. И вот что я тебе скажу. Не обращай внимания на тех, кто станет над тобой посмеиваться и говорить всякую чепуху. Будь выше этого. Договорились?
Прохор проснулся среди ночи, а показалось что уже наступило утро. Но почему в доме так тихо? Почему не слышно едкого запаха махорки? Почему не гудит в печке огонь? Почему, наконец, не слышны бабкины шаркающие шаги и ворчание, похожее на молитву? Неужели все проспали?
Прохор встал и босиком побежал в бабкин чулан. Пошарил над челом, нашел коробок со спичками… Нашел рукой стенку, где висели ходики, чиркнул спичкой. Увидел взмахи ленивого маятника, циферблат. Было только три часа ночи.
— Ты чего? — заворчал спросонья дед.
— Время посмотреть.
— Небось, около трех. Спи, Лотоха. Разбужу.
Прохор лег, а заснуть все никак не мог. Стал представлять, как войдет в школу, как переступит порог класса. Сначала все замрут, потом, конечно, заорут все разом: «Берестяга-коряга явился!» Сестры Нырчихи зашушукаются, захихикают, начнут что-нибудь нашептывать соседям. Они уже как-то крикнули ему вдогонку: «Берестяга! Бабка невесту-то твою потурила! Смотри, не удавись с тоски!..»
Впрочем, Нырчихи меньше всего волновали Прохора. Им кулак покажи, они и язык проглотят. А вот Юрка Трус! От этого жди всякого. Этот и карикатуру намалюет. И повесит ее в коридоре. И на доске что угодно написать может. А стереть до прихода учителей никому не даст… Драться же с Трусовым не хотелось. Первый день в школе — и драка… Страшней же всего встречаться с учителями. Сначала придется идти к директору и рассказывать, почему не ходил в школу. А после каждый учитель, войдя в класс, будет обращать на него внимание. Трус же, прикинувшись дурачком, станет каждому говорить, что вот вернулся Берестняков и что его надо спросить, почему он столько дней пропустил.
Прошка как представил наигранно дураковатую физиономию Трусова, его длинную шею, лохматый затылок и огромные прозрачные уши, так у него сами собой сжались кулаки.
И Берестяга даже прошептал:
— У, Трусюга!
Прохора волновала встреча с Ксенией Васильевной. Она наверняка ни о чем не станет расспрашивать, а только внимательно посмотрит в глаза и тут же отвернется, чтобы уже больше ни разу за урок не взглянуть в его сторону. А у Ксении Васильевны такие же глаза, как были у Прошкиной матери, такие же рыжие волосы, такая же улыбка.
И ему вдруг расхотелось идти в школу. И чем ближе подходило к селу декабрьское стылое утро, тем упрямее становилось желание не ходить в школу…
Уже подоила корову бабка Груня. Уже слышно было, как по хате растеклись запахи убежавшего молока и запаренных картофельных очистков для поросят. А он все лежал на отцовской широкой кровати и мучительно думал, что же ему делать.
— Проша, вставай, — позвал с лежанки дед Игнат. — Вставай, внук, а то опоздаешь в школу.
— В какую школу? — не выдержала и спросила деда бабка Груня.
— Не твово ума дело, — отрезал дед.
И тут Прохор понял, что ему обязательно надо идти в школу. Его возвращение в школу — это не просто возвращение в школу. Это маленькая победа Самариных, деда Игната и его, Прохора, победа над бабкой Груней. Она всем уже последнее время говорила, что сама не пускает его учиться. Еще успеет, мол, «мозги вывихнуть». И еще неизвестно, что ждет ее внука впереди. Так что пусть поволюет, пока за бабкой живет.
А когда Берестяга вспомнил Таню и ее слова: «Молодец. Молодец, Проша», — то сразу же стал поспешно собираться.
Он вышел из дому вовремя, но шел так медленно, что опоздал на первый урок. И может, от этого ему так повезло в тот день.
…Воровато открыл парадную дверь и пошел к раздевалке. А там его сразу заметила уборщица Феня и заругалась на него, будто они вчера только виделись:
— Чего опаздываешь? Чай, минут десять, как на урок позвонила. Живо раздевайся, Берестяга! Дрыхнешь долго.
У Прохора от этой ругани на душе полегчало.
— Ладно, не ругайся, теть Фень, — как и всегда в таких случаях, стал он упрашивать уборщицу.
— Я те дам, не ругайся! Кто же вас и поругает? Марш в класс!
Берестняков осторожно поднялся по широким мраморным ступеням, вошел в коридор, и тут же пришло знакомое чувство, какое всегда приходило к нему, когда шел по школе, где уже начались уроки. И Берестяга вновь стал переживать необъяснимые страх и радость, снова почувствовал скованность и в то же самое время безграничную свободу и легкость… Тишина и безлюдность сделали и без того просторные коридоры огромными, бесконечными. У Прошки трепетно замерло сердце. Он прислушался. Каждый класс жил своей жизнью.
Только Прохор остановился под дверью седьмого «Б», где занимался Петька Нырков, и приложил ухо к двери, как чья-то рука легла ему на плечо. Прохор втянул голову, замер.
— Здравствуйте, Берестняков.
Прохор даже зажмурился: он узнал голос директора школы Николая Николаевича Симакова, невысокого человека с болезненным лицом, который никогда ни на кого не кричал.
В Ягодновскую школу Николай Николаевич приехал года за два перед войной. До этого он работал в Горьком, преподавал в институте. У Симакова было такое больное сердце, что врачи запретили ему работать.
Один из товарищей посоветовал Николаю Николаевичу поехать в Ягодное, где леса и целебный воздух. И правда, в Ягодном Симакову стало гораздо лучше. Он, как говорится, поднялся на ноги и стал даже подумывать о возвращении в институт. А тут война. Директора Ягодновской школы мобилизовали. Тогда-то Николаю Николаевичу и предложили стать директором…
— Здравствуйте, Берестняков, — повторил приветствие Николай Николаевич.
— Здравствуйте, — оробело ответил Берестяга.
— Давно хотел вас попросить, Прохор, чтобы вы взяли меня с собой на охоту… А?
Прохор подумал, что ослышался. Он украдкой взглянул на директора. Нет, тот и не собирался над ним смеяться. Глаза за стеклами очков усталые и серьезные, улыбка открытая, добрая.
— Так как насчет охоты? Возьмете меня как-нибудь с собой в лес?
— А пойдете?
— Раз прошу, значит пойду. Значит, возьмете?
— Возьму.
— Спасибо. Если не трудно, то загляните ко мне после уроков: договоримся поконкретнее.
Николай Николаевич торопливо и бесшумно пошел к учительской.
Прохор глядел ему вслед и никак не мог опомниться…
«Как же так, — мучительно соображал Берестняков. — Не стал меня ругать за прогулы. А я боялся. На охоту попросился, — у Прохора сердце зашлось от гордости. Он мысленно повторил слова директора: «Давно хотел вас попросить, Прохор, чтобы вы взяли меня с собой на охоту». — Вот деду расскажу. Не поверит старый… А кто же Николаю Николаевичу сказал, что я охотиться хожу?»
Прохор не успел опомниться от одного чуда, как к нему подоспело другое. Это чудо явилось в образе Юрки Трусова. Трус подбежал к Прохору как только Симаков вошел в учительскую, подбежал на цыпочках и зашептал своим прокуренным голосом:
— Здорово, Берестяга, — и лапу протянул, будто между ними ничего и не было.
— Здравствуй, — не очень приветливо ответил Прохор.
— Чего тебя «Вытя» останавливал?
Прохор прекрасно знал, что «Вытей» дразнят Николая Николаевича. Дразнят за то, что он всем ученикам говорит «вы», но он удивленно спросил:
— Какой «Вытя»?
— Не знаешь?
— Не.
— Директор!
— Директор?.. В гости меня к себе звал.
— Ну?
— Баранки гну!
— Здорово. Берестяга, а твоя… — Трус хотел сказать «твоя невеста», но вовремя спохватился. — А твоя соседка Таня когда в школу придет?
— Скоро.
— Скажи, отец-то у нее генералом стал. Здорово, правда?
— Здорово, — согласился Прохор, хотя впервые от Трусенка услышал важную новость. «Что же она ничего про генерала не сказала?» — в душе обиделся на Самарину Берестяга.
— А что мой братан школу бросил, слыхал?
«Вот почему ты залебезил, Трусенок!» — подумал Берестняков.
— Не слыхал.
— Бросил. Ему на тот год уже в армию идти. Так он решил хоть напоследок погулять. Да надо полы в хате перестелить, нижние венцы в сарае заменить. Много делов всяких. Одним нам с матерью не справиться. Вот пока братан и подлатает дыры в хозяйстве, — повторил Трус чью-то чужую фразу. — Заболтался с тобою. Чего не идешь на урок?
— На второй пойду.
— Ладно, побежал я. Меня Прасковьюшка за картой послала. Будет теперь от нее. Скажу, что еле нашел. — Трус рысью припустился по коридору. Возле учительской остановился, пригладил пятерней вихры и с подобострастным видом постучался.
Весь день Прохор не переставал удивляться. Оказывается, все в классе очень без него скучали, так что когда он переступил порог своего седьмого «А», одноклассники радостно закричали, а некоторые даже полезли обниматься. Берестяга был растроган такой встречей.
На уроках он сидел, будто новенький, боялся даже пошевельнуться и внимательно слушал. И вовсе не так уж сильно отстал. Никто ведь, даже дед, не знал, что Берестяга все время, пока не ходил в школу, «почитывал» учебники.
Прохор почти все, о чем шел разговор на уроках, понимал. Иногда он даже раньше других находил ответы на вопросы учителей, а поднять руку опасался: он чувствовал сейчас себя в классе так же, как чувствует себя певец, который должен петь перед публикой после долгого перерыва.
Все же Прохор решился. И на уроке Ксении Васильевны поднял руку. Она одобрительно улыбнулась Берестяге, кивком головы пригласила ответить. Прохор встал из-за парты и почувствовал, что краснеет. Класс с любопытством смотрел на него. А он не видел лиц товарищей, но их состояние чувствовал по необыкновенной тишине.
Начал Прохор говорить тихо-тихо и даже слова растягивал так же, как бабка Груня, а потом заговорил смелее, смелее…
— Хорошо, — похвалила ответ Ксения Васильевна. — Ты, оказывается, совсем не отстал от класса. Молодец. Садись.
Берестяга ждал встречи с Петькой Нырковым. Не виделись они уже дней десять. На улице все как-то не приходилось повстречаться, а домой друг к другу приятели не ходили. Прохор немного обижался на Петьку. Когда ему что-нибудь было нужно от него, так Нырок хоть под землей Прохора разыскать мог. А тут как в воду канул. Тоже, друг называется!
Петька явился на большой перемене. Подошел к Прохору и поздоровался с ним так, словно они расстались только вчера. Прошка хотел надуться на него, но заметил, что Петька какой-то бледный, похудевший. Вообще-то он никогда не был упитанным, а сейчас совсем на кощея смахивал: скулы и подбородок заострились, уши оттопырились. Прохор, вместо заготовленной обидной фразы, сочувственно спросил:
— Ты что, Нырок, так отощал?
— Болел.
— Болел? А я и не знал.
— Снега наелся. Горло потом так прихватило, что я те дам. Есть ничего не мог. Трус к тебе не подлизывался?
— Как же! Лапу первый протянул. Хотел я его турнуть, да, гляжу, совсем уши на спину положил. Боится, как бы ему не вспомнили той драки.
— Берестяга, слыхал, что волки двух колхозных коров зарезали?
— Ну?
— Точно. А у Лазаря Кривого собаку унесли.
— Обкладывать надо.
— Конечно, надо, Трунов к нашему директору пошел. Команду волчатников сбивать будут из старшеклассников.
— Ври?
— Вечно ты, Берестяга, ничему не веришь. А кому еще обкладывать-то. Ягодинкам? На отстрел пойдут деды да школьники, которые на волков с отцами ходили.
— А кто у нас ходил на волков?
— С десяток волчатников наберется.
— Наберется.
— Нас возьмут? Как думаешь?
— Не знаю…
— Зазвонила! Поговорить не даст. Домой вместе пойдем?
— Еще бы.
— Слыхал, что Танин отец генералом стал?
— Слыхал.
— Теперь, чай, к ней и не подойдешь: заважничает.
— Я навещал ее, — сознался Прохор, — ничего, попросту.
— Тебе что! Ты особ статья.
— Смотри, Нырчонок! Схлопочешь, — пригрозил незло Прохор, а по лицу видно было, что доволен Петькиными словами.
— А чего ты в бутылку полез. Неправду я, что ли, сказал?
— Ладно, помалкивай… А она про то, что отец ее стал генералом, мне и не сказала.
К концу пятого урока в 7 «А» постучали. В класс вошел Лосицкий, попросил разрешения сделать объявление. И Прохор нет, не ослышался, Саша именно так и сказал:
— Прохор Берестняков, после этого урока зайди, пожалуйста, в кабинет директора на совещание. Сразу же после урока. — Саша улыбнулся Прохору, давая этим понять, что ничего страшного для него на этом совещании не будет. — Совещание очень важное, и Николай Николаевич просил тебя присутствовать на нем.
Лосицкий ушел. Класс одобрительно загудел. Подумать только, на настоящее совещание приглашают, да еще на очень важное! Ай да Берестяга!
Прохор стал очень серьезным, хотя ему хотелось прыгнуть от удовольствия. Но ведь совещание-то должно быть очень важным. Берестяга даже дыхание замедлил и сидел, будто аршин проглотил.
К нему обернулся Юрка Трус и прошептал:
— Очкарик нащальником стал. Комсомольский секретарь всей школы. — Трус, словно и забыл, что Лосицкий и Берестняков — приятели. Очень искусно передразнив близорукий бегающий взгляд Саши, Юрка прощакал: — Мама, щаю, мама щаю, мама щаю не хощу, а в лесу живет нащальник — познакомиться хощу.
И расплылся в улыбке, ожидая одобрительного взгляда Берестяги, но у Прохора было каменное лицо. Глядя на его лицо, можно было подумать, что Прохор ничего не видит и ничего не слышит и что перед ним сидит не Юрка Трус, а ползает маленькая козявка.
Трус пожал плечами и хотел обидеться, а тут…
— Трусов, повтори, что сейчас Кутянина рассказала.
Трусов поднялся и стал похож на вопросительный знак.
Рот у Юрки приоткрылся, лоб напрягся от «мучительных» дум, уши зашевелились, в глазах застыло выражение вселенской скорби. Он вскинул глаза к потолку. Кроткий мученик — и все тут!
Но разве могли понять это простые смертные — учителя. Куда им! Вот и учительница истории Людмила Ивановна, которую ребята заглазно звали «Тигрой», не оценила Юркиных страданий и, строго посмотрев на него, заявила:
— Третий раз, Трусов, я спрашиваю тебя за сегодняшний урок с места, и третий раз ты ничего не можешь мне ответить. Ставлю тебе «плохо». Дай дневник.
Трусов уже приготовился кротко, обессиленным голосом пролепетать, дескать, «забыл» его в интернате, но вспомнив, что «Тигра» может сгонять и в интернат, достал дневник и скорбно поплелся к учительскому столу, бубня:
— А что я?.. Я ничего. «Плохо»-то за что?
— Что ты там ворчишь? Чем недоволен, Трусов? — Людмила Ивановна склонила набок голову и внимательно посмотрела на Юрку.
Он сразу прикинулся простачком.
— Я ничего, Людмила Ивановна. Я говорю, что у меня ухи болят. Слышу плохо.
— Четверть-то кончается, Трусов. Побыстрее вылечивай свои уши.
— А вы меня на следующем уроке спросите?
Даже Людмила Ивановна не выдержала и засмеялась, глядя на Юркину физиономию.
Берестяге хотелось бежать на совещание, но он шел медленно-медленно. От этого выглядел надутым и важным… Приоткрыв дверь директорского кабинета, он остановился и в замешательстве посмотрел на собравшихся. Но никого не узнал.
— Заходите, Прохор, заходите, — директор приветливо закивал ему. Берестняков поздоровался со всеми и сел на стул рядом с Сашей Лосицким.
— Теперь все в сборе, — сказал, посерьезнев, Николай Николаевич. — Можно начинать. Мы собрались на это совещание по просьбе председателя колхоза. Он сейчас расскажет, с какой целью мы вас потревожили и оторвали от дел. Пожалуйста, Василий Николаевич.
Трунов рассказал о том, что уже все знали: о нападении волков на колхозный скот, о том убытке, который нанесли хищники, и сколько они еще могут навредить, если их не истребить.
— Я уже говорил со стариками охотниками. Они говорят, что единственный выход — охота с флажками. Но для этого нужны охотники. Одних стариков мало. Вот я и обратился за помощью к вам. Кто из вас мог бы участвовать в истреблении волков?
— Кто из вас когда-нибудь охотился на волков? — спросил Николай Николаевич.
Все девять старшеклассников подняли руки и десятый — Прохор.
— А кто может принять участие в охоте?
Опять все подняли руки.
— Кого бы вы выбрали старшим? Так сказать, командиром? Кто из вас более опытный в этом деле? — спросил Трунов.
Встал десятиклассник Силаев.
Силаевы — не коренные жители. Они приехали в Ягодное лет пять назад. С Урала. Семья у них маленькая, всего три человека. А сейчас Тихон Силаев остался вдвоем с матерью. Отец его погиб сразу же, как попал на фронт. Тихон всегда-то был неразговорчивым, а теперь и вовсе стал молчуном. Силаев с нетерпением ждал, когда подойдет его срок пойти на фронт. Он должен был отомстить за отца. Тихон ушел бы добровольцем, но знал, что мать будет страдать. А срок придет, она смирится.
Когда встал Тихон Силаев, ребята притихли: попусту Тихон говорить не станет.
— Среди нас, — заговорил приглушенно и очень медленно Силаев, — самый лучший охотник — Прохор Берестняков. — Заметив удивленный взгляд Трунова, Тихон посмотрел на него пристально и еще раз повторил: — Среди нас самый лучший охотник — Прохор Берестняков. И ничего, что он моложе нас всех. Дело не в возрасте, дело в опыте и даже, если хотите, в охотничьем таланте. Прохору еще и одиннадцати не было, когда его опытные охотники брали на облавы. Никто из нас не имеет на своем счету хотя бы одного убитого волка, а Берестняков уложил трех. Командовать нами и должен, по-моему, Прохор. — Сказал — и как точку поставил.
— А вы, друзья, как считаете? — Николай Николаевич обвел учеников пытливым взглядом. — Прав Тихон или нет?
— Прав, прав, — заговорили все разом.
— Как сам Прохор думает? — теперь все смотрели на Берестнякова.
Он встал и вдруг посмотрел растерянно в глаза Николаю Николаевичу.
— Говори, говори, Проша.
И Берестяга сразу вспомнил, что говорил его отец, когда охотники однажды выбрали его старшим. «Спасибо за доверие, — сказал тогда отец и поклонился тем, кто его выбирал, — спасибо за доверие, но старшим не могу я быть. Не могу потому, что есть охотник меня удалее и мудрее. Хочу, чтобы его поставили первым охотником». — «Кого же вместо себя хочешь поставить?» — спросили отца. «Деда Скирлы», — ответил Сидор Берестняков.
И Берестяга слово в слово повторил то, что когда-то сказал его отец:
— Спасибо за доверие. — Прохор даже поклонился всем. — Спасибо за доверие, но старшим не могу я быть. Не могу потому, что есть охотник меня удалее и мудрее. Хочу, чтобы его поставили первым охотником.
— Кто же этот охотник? — спросил Николай Николаевич.
— Кого ты имеешь в виду? — поинтересовался Трунов.
И все собравшиеся с интересом ждали, кого же назовет Берестяга.
— Дед Скирлы…
— Скирлы? — удивился Трунов. — Да он же стар и… без ноги.
— Стар, — с достоинством ответил Прохор, — а в глаз белке попадает. С ним охота будет верная. Ни одного серого из загона не выпустим.
Не заходя домой, Прохор пошел к деду Скирлы.
Старик удивился неожиданному приходу Берестяги.
— Что-то у тебя вид такой деловой?
— Волки шалят, — ответил Прохор.
— Слыхал.
— Обкладывать надо.
— Надо. А кто обкладывать будет?
— Мы.
— Кто мы?
Прохор стал перечислять фамилии учеников и стариков, которые могут участвовать в охоте. Перечисляя, он загибал пальцы.
— Всего пятнадцать человек, — подвел итог Берестняков.
— Что же, людей, пожалуй, предостаточно. Охотников, правда, маловато. Но тут многое зависит от главного. Кого в главные выбрали?
— Тебя.
— Меня? — Скирлы даже поперхнулся.
— А кого же еще-то? Без тебя — ничего не выйдет.
— Ты постой, постой меня стращать да завлекать похвальбами. Дай подумать, помозговать… Дело не шутейное, а я на одной ноге и на седьмой десяток пошло мне… Подумать надо.
— Очень я тебя прошу. Не откажи, дедушка Скирлы. А то ведь меня хотели за главного выбрать. Чудаки.
— Вон оно что! А ты что же, заробел?
— Поблагодарил за доверие и сказал, что не могу я быть главным, когда в Ягодном есть заправский волчатник.
— Так-так-так. Стало быть, испугался?
— Я испугался? Ты что, дед? Меня не знаешь? Или думаешь, что я не берестняковской породы?
— А чего же отказался?
— Я же сказал, почему!
— И я главным не буду, — упрямо отрезал дед Скирлы.
— Как не будешь? — поразился Прохор.
— Очень просто. Сам испугался, а меня втравливат. Хитер, малый.
Берестяга никогда еще не видел таким своего старого друга и поэтому был так поражен его отказом, что растерялся и стал агитировать старика. Говорил о том, какой ущерб могут нанести колхозу волки, если их не истребить, и о том, что сейчас все должны помогать фронту.
Скирлы слушал Берестягу и про себя улыбался. И вовсе он был не против возглавить облаву, но у старика возник свой план. Ему захотелось сделать доброе дело для своего юного друга, хотелось, чтобы к нему пришла слава настоящего охотника. Поэтому Скирлы и стал упрямиться… И чем Прохор больше упрашивал старика, тем он ретивее отказывался. Наконец Прошка окончательно выдохся и замолчал. Несколько минут он сидел, низко опустив голову, затем встал и собрался уходить.
— Пошел я, — сказал он глухо.
— Счастливочки.
А когда Прохор подошел к порогу, Скирлы окликнул его:
— Постой, Прошка.
— Чего?
— А в помощники я к тебе пошел бы.
— Ты? Ко мне в помощники? Как же так? Что-то ничего я не пойму. Главным отказываешься — а в помощники идешь…
— Ну так что из того? Ты помоложе моего. Вот и побегай, организуй подвоз, добудь ружья, проверь одежду, заряды. А я тебе помогу. Я советы давать стану, а ты будешь распоряжаться. Согласен?
— Я-то согласен. Но не по-честному это будет: ум твой, а язык — мой.
— Как хочешь, Прохор. Не нравится моя придумка, не принимай. Я и дома посидеть могу.
— Согласен я, согласен. Только больно несправедливо.
— Понимал бы ты что-нибудь в справедливости! Так и должно в жизни быть: ум стариковский, а дело — молодых. Так по рукам?
— По рукам.
— Вот и справно. А то обижаться вздумал, меня в отсталую контру сразу произвел. Никогда горячиться в жизни, Прошка, не надо. Все сначала взвесь, прикинь, обдумай, а потом уже делай или говори… А теперь слушай, что скажу тебе… Стая держится в Аюкловом урочище.
— Почем знаешь?
— Когда не знаю, не говорю… Стая большая. Сегодня всех обеги и предупреди, что завтра чуть свет выезжаем. Обо всем позаботься. Я же зарядов наделаю. И чтобы на всех халаты белые были… С хвоей бы попариться всем надо, чтобы дух человеческий отбить… Лошадей оставим в сторожке, а оттуда к Аюкам на лыжах пойдем. Теплей пусть одеваются, но половчее. Учить тебя нет надобности. Еще что забыли?.. Все вроде бы. Флажков у меня хватит. А отцовские флажки целы?
— На чердаке хранятся.
— Возьми с собою. Дед Игнат не поедет с нами?
— Хворает он еще.
— Жаль. Мимо твоего деда ни один волчина не проскочит. С любым зверем твой дед совладает. Вот только…
Прохор понял, о чем хотел сказать Скирлы, и заторопился уходить.
— Побегу я, Скирлы.
— Беги, беги. Ничего не забудешь? А то ведь потом спросят с главного. Штрафовать будем. Пусть Трунов водочки старикам разживется. Мне не надо, а кой-кто после охоты это дело любит. Ступай. Ступай.
Сначала Прохор побывал у Николая Николаевича и рассказал ему о своем разговоре со Скирлы.
— Ничего не поделаешь, Прохор, — ответил Симаков. — Придется вам руководить охотой. А сейчас пойдемте к Трунову и договоримся обо всем, что нужно.
…Уже поздно вечером Берестяга попал домой. Он решил взять все необходимое для охоты и пойти ночевать к Скирлы.
Дед Игнат, узнав об охоте, заохал.
— А может, Проша, выдюжу? А? Если, скажем одеться потеплее?
— Нет, дед, сиди дома. Нельзя тебе. С тобой было бы лучше, но слаб ты еще.
— Это верно, — слаб я еще…
Укладываясь спать. Прошка вспомнил, что так и не зашел к Тане. А ведь обещал. Обещал прийти к ней учить уроки. «Теперь обидится, — решил Берестяга. — А может, не обидится: ведь для мира стараюсь, не для себя… Она ведь справедливая. Она все поймет». — И тяжело вздохнул.
— Чего, Прохор, ворочаешься да вздыхаешь? Волков, что ли, страшишься?
— Когда я их страшился? Скажи?
— Давай спать. На гулянку, чай завтра едем… А охотнички твои мне приглянулись. И глаза у всех быстрые, чистые.
Прошка никак не хотел вставать. Перед утром сон липкий, сладкий. Но вдруг вспомнил он, зачем его будят, и тут же вскочил с лежанки. Оделся быстро. Умылся и хотел уходить.
— Куда ты? — спросил, усмехаясь, Скирлы.
— За лошадьми.
— Спохватился! Лошади уже возле двора стоят. Сейчас охотнички собираться станут. Через четверть часика тронемся.
— Чего ж не разбудил?
— А помощники зачем? За все сам браться будешь — ничего по-хорошему не сделаешь. Твое дело руководи и налаживай.
Прохор подозрительно посмотрел на старика: не смеется ли он над ним. Нет, Скирлы не смеялся. Напротив, он был очень серьезным, как всегда, когда собирался на охоту.
Только Прошка успел перекусить, как в окно постучали, а потом в дом вошел Тихон Силаев.
— Припаздывают охотнички? — проворчал Скирлы. — Не дело, Прохор.
— Все уже в сборе, — сказал Тихон. — Ждут вас.
— Ну! — обрадованно удивился Скирлы. Подмигнул Прохору. — Что я тебе с вечера говорил? Скирлы умеет в людях разбираться.
— Наши-то в сборе, а где же председатель? — спросил Тихон.
И тут же, будто в сказке, дверь в хату отворилась и вошел Трунов. Может, слышал он вопрос Тихона, а может, простое совпадение, но Трунов, переступая порог, заявил:
— Явился тютельку в тютельку, как было приказано! — И посмотрел для убедительности на часы.
— Тогда будем трогаться… Может, чайку, Николаич? — предложил Скирлы председателю.
— А, пожалуй, не откажусь.
— Садись. Ешь. А мы пока погрузимся. Шубейку-то скинь пока.
Скирлы стал еще раз проверять, все ли необходимое подготовили.
— Волки опять наведывались, — сообщил Трунов.
— Знаю, — сказал Скирлы.
Ехали на трех лошадях. Ехали молча. Почему-то всем казалось, что разговаривать нельзя. И молчали… Темень — глаз коли. Мороз такой, что воздух стал хрупким и застревал льдинками в ноздрях.
Со стороны глядеть, подумаешь, маленькая партизанская группа. Едут партизаны под покровом темноты в лютый мороз, чтобы внезапно напасть на врага. Едут молча, чутко. Настороженность передалась и лошадям, поэтому не слышно ржания и отфыркивания. Только поют ноющим скрипом полозья да месят рыхлый снег копыта.
Прохор стал подремывать. Сны тут же привиделись. На морозе почему-то всегда сны приходят быстро. Всегда сны эти странные, обманные. Замерзающим всегда почти снится солнце, тепло.
И Берестяге снился солнечный знойный день. Снилась Таня. Они шли по берегу Видалицы. На заливном лугу травы по пояс. Цветы. А Таня и Прохор идут в валенках. В соседнем лесочке скрипит какая-то незнакомая Прохору птичка. Очень хотелось посмотреть, какая. Таня же не пускает его. Наконец Самарина соглашается поискать птицу. Теперь они идут по лугу, крадучись. Таня пугается и показывает рукою на дерево. Прохор смотрит, куда она показывает, и видит на ветвях крылатого волка. Повнимательней пригляделся, а крылатые волки на каждом дереве. И все они смотрят на Таню. Вот жаль, что он не взял ружье с собою. Что же теперь ему делать? Кажется, волки хотят наброситься на Таню. Нет. Берестяга не даст в обиду друга. Волки тяжело вспархивают с деревьев и начинают кружиться над девочкой. Она в страхе прижимается к Прохору. Он трясет над головою кулаками и гневно кричит чудовищным птицам:
— Эгей-ей! Я вас!..
— Ты чего? — слышит Прохор голос Скирлы и открывает глаза. — Чего ты, Прошка, на лошадей кричишь? Они и так ходко бегут.
Берестяга молчит и, зябко ежась со сна, «зарывается» в тулуп… Скрипят полозья… За санями гонится темнота… Хрупкий воздух застревает льдинками в ноздрях… Прошке хочется снова заснуть, чтобы увидеть Таню.
В темноте еле различаются сторожка, сараи, стог под навесом.
— Прикажи, Прохор, чтобы лошадей накрыли попонками, — совсем тихо говорит Скирлы.
— Ребя! — громко обращается ко всем Берестяга. Голос у него срывается: он в первый раз приказывает. — Ребя, лошадей не забудьте попонками укрыть!
И тут же приказ его выполнен.
Охотники стали разминаться: толкались, прыгали, хлопали себя по бокам.
Матвей-лесник, узнав своего давнишнего друга Скирлы, поспешно открыл ему и впустил в сторожку.
Матвей привык ничему не удивляться. А тут не мог скрыть любопытства:
— Что за армия с тобою приехала, Скирлынушка?
— Охотники… Волков в Аюках обкладывать будем.
— Слава богу. Житья от них нету… Я-то привычен. А ребятишки и бабоньки от дома шагу сделать боятся… Гончара моего Валдая помнишь?
— Помню.
— Не уберег. Днем почти около дома взяли вороги… Веришь, плакал по собаке.
— Чего же не верить-то. Заплачешь. Золотой пес был.
— Откуда столько охотников набралось?
— Ученики из Ягодновской школы… Пойдешь с нами-то, Матвей?
— Как же мне не ходить. Ты за главного?
— Не. Берестняков.
— Игнат?
— Не.
— Какой же тогда? Или кто с войны вернулся?
— Прохор.
— Прохор? Это какой же Прохор?.. Это мальчонка-то?
— Такой мальчонка двух мужиков-охотников стоит. Вот поднатореет, и нас с тобою за пояс заткнет… Конечно же, нам с тобой управлять охотой придется, но делать это надо тонко, чтобы никто того не заметил, а пуще всего сам Берестняков.
— Все будет, как надо быть. — Матвей покачал головой. — Придумает же!.. А если помозговать, твоя, Скирлы, правда: и в охоте, как в любом-ат ремесле и умельстве, после себя продолжателей оставлять надо…
Лошадей поставили в просторный холодный сарай, задали им сена. Николая Николаевича Симакова, как он ни упирался и ни отнекивался, старики оставили в сторожке под предлогом, что нужно следить, как будут бабоньки еду на всю артель варить…
Чуть темнота таять стала, как охотники стали на лыжи и цепочкой пошли к Аюковому урочищу. В маскхалатах, с ружьями за плечами, они сейчас уже напоминали не партизан, а бойцов-лыжников, совершающих дерзкую вылазку в тыл к фашистам.
Во главе всех проводником шел Матвей-лесник. За Матвеем — Прохор. Замыкающим в отряде был дед Скирлы. Только он шел с палками. Походка у него была необычная: старик словно топтался, выпрямившись, на месте и растирал снег лыжами…
Таня ждала Прохора до позднего вечера. Но Прохор так и не пришел. Настроение у Тани испортилось. Ей хотелось узнать, что нового в школе, как встретили Берестнякова в классе. А кроме всего, ей просто хотелось видеть Прохора. С ним Тане становилось очень спокойно и как-то необычно.
У Тани всегда было много приятелей, но еще никогда и ни к кому у нее не возникало таких чувств, как к Прохору. Ей хотелось делать для него что-то хорошее, необыкновенное. Странно, но ему Таня с удовольствием бы дарила свои любимые цветы.
Она уже не раз думала о том, что с радостью познакомила бы Прохора с отцом. И ей даже рисовались картины, как она, папка и Проша живут в палатке на берегу Оки.
— А мне Проша нравится… — однажды ночью призналась Таня Наталье Александровне. Призналась и расплакалась.
— Ну что ты, дурачок мой маленький. Разве от этого плачут?.. Проша хороший мальчик. Мне он нравится. — Наталья Александровна стала гладить худенькие плечи дочери, а сама задумалась: ведь дети чаще всего заставляют родителей думать о том, что совсем не за горами их поджидает обидная и несправедливая старость.
…Таня чутко прислушивалась к шагам за окном. Каждый раз, когда открывалась со скрипом дверь в сени, сердце девочки сжималось от сладкой тревоги… Нет, опять Марьюшка… А это пришла соседка посудачить…
Стемнело. В хате стало тихо. «Теперь Прохор не придет», — подумала девочка. И почему-то ей стало жаль себя. И сами собой потекли слезы.
В это время Марьюшка и спросила, не зажечь ли лампу. Таня ничего ей не ответила.
— Заснула, — ласково прошептала Марьюшка и бесшумно вышла.
Что бы с человеком было, если бы природа не подарила ему верного утешителя — сон… Таня лежала, смотрела, смотрела на темноту и заснула.
Проснулась она оттого, что в сенях опять хлопнула дверь. Пришла из школы мама.
— Как себя чувствуешь, дочка?
— Хорошо, мамочка.
— Хорошо? А почему голосок кисленький?
— Не знаю.
— Слышала новость?
— Какую новость?
— Охотники отправляются истреблять волков.
— Марьюшка что-то говорила.
— Проша к тебе не забегал?
— Нет.
— Хотя чего же я спрашиваю? Ему сегодня, наверное, и присесть было некогда. Ведь его, Танюша, главнокомандующим над всеми охотниками назначили.
Так вот почему он не пришел. Таня чувствовала, что ей легче дышится. Она вдруг и громко засмеялась.
— Что с тобою? — удивилась Наталья Александровна.
— Смешно, мамочка, стало, когда представила Прохора в роли главнокомандующего.
Таня проснулась среди ночи. На душе тревожно. В голову лезли неприятные мысли. Девочке привиделась страшная картина. Лесная чаща. Метель. Прохор по пояс в снегу. Он прижался к стволу старой сосны. У него кончились патроны… На него медленно наступают волки. Он видит только их огромные силуэты и горящие круглые глаза… В Марьюшкином доме тепло и тихо. Только иногда спросонья квохчут куры, которых хозяйка от морозов держит под печкой, и во сне тяжело вздыхает сама Марьюшка. И снова тишина. Тишина, а Таня слышит завывание озверевшей метели и голодное волчье клацанье. Таня даже слышит, как стучит Прошино сердце, — громко и часто-часто. И сердце девочки стучит громко и часто-часто…
Когда у человека бессонница, время тянется утомительно долго. Таня ждала рассвета, а он не торопился. Хотелось разбудить маму, но Таня знала, что она очень устала, отработав две смены.
Под утро Таня заснула тревожным глубоким сном. Ее и во сне мучали кошмары, она металась, бредила.
Наталья Александровна с тревогой смотрела на дочь. Сердце у нее холодело при мысли, что у Тани начался новый приступ болезни.
И только Таня открыла глаза, как Наталья Александровна тут же прикоснулась ладонью ко лбу дочери.
— Как ты себя чувствуешь, милая?
— Хорошо, мамочка.
— Хорошо… Ты бредила.
— Это от страшных снов. Не беспокойся.
Ленивое утро сменил долгий день. Таня старалась поторопить его делами, чтением. Ничего не помогало… Наступил полдень. Пришла откуда-то Марьюшка и стала собирать на стол.
Обедали они вдвоем. Поели пустых щей. Марьюшка всегда старалась отрезать Тане ломоть хлеба побольше. Хлеб был тяжелым, клейким и всегда казался сырым, потому что муки в нем было мало. В основном в хлебе была картошка. Мякинки добавляли. Но и такого хлеба елось не вдосталь, по норме. И был он заветным. И вкуснее его трудно было что-нибудь представить… Хлеб. О нем тогда думали почти все люди.
Спроси любого человека в сытое время, что составляет главное богатство на земле. Каждый начнет перечислять разное. Чего только не назовут люди: и золото, и драгоценные камни, и деньги, и дворцы… И только мудрые скажут: «Хлеб!».
Сегодня в Марьюшкином доме пир: кроме щей, на обед картошка с зайчатиной. Для настоящего пира не хватало лишь гостей. Но только Марьюшка вытащила из печки на загнетку жаровню с тушеной картошкой и кусками зайчатины, как к ним постучали.
— Богатыми быть, коли гость к столу спешит, — сказала Марьюшка, а после пригласила: — Входите.
Хозяйка и Таня выжидающе смотрели на дверь. А за дверью кто-то тщательно обметал ноги. «Может Проша?» — и глаза Тани загорелись надеждой, но в дом вошел Лосицкий.
Саша поздоровался, как слепой, не видя с кем. Стекла его очков покрылись серебристым налетом тут же, как только он вошел в тепло.
Лосицкий снял очки, протер их.
— Ну и мороз, — сказал дежурную фразу Саша и тут только заметил, что в доме собираются обедать. Лосицкий смутился. Он хорошо знал, что такое нужда, что такое голод, поэтому не любил «попадать под обед» к чужим и особенно к добрым людям.
— Обедать с нами, — пригласила Марьюшка.
— Спасибо. Я уже обедал, — поблагодарил Лосицкий и старался сделать вид, что его совершенно не интересует никакая пища. Он даже был убежден, что ему не хочется есть. Но эти проклятые запахи тушеного мяса и картошки невольно заставляли глотать слюну. Саша проклинал себя за это, а поделать с собою ничего не мог.
— Спасибо у нас говорят после еды. Садись, Шуреша, садись, — настаивала Марьюшка. — Когда не будет чем угощать, не позову, а сейчас не сядешь — обиду в душе хозяйки оставишь.
— Обедал я уже, Марья Николаевна, — пробовал защищаться Лосицкий. Он даже для убедительности ладонь к сердцу прижал.
— С уроков? — спросила Таня.
— С уроков, — кивнул Саша.
— А говоришь, уже обедал? Обманщик.
Лосицкий покраснел.
Марьюшка налила ему щей и отрезала ломоть хлеба. Сказала:
— Догоняй нас с Таней, а потом зайчатину есть станем и спасибо Прохору Сидоровичу Берестнякову скажем.
Марьюшка сказала эти слова не без политики. Саша Лосицкий ей нравился, а Прохор для нее — роднее родного. Знала старая ягодинка, что такое украденная кем-то любовь, поэтому и побаивалась, как бы Лосицкий не перебил у ее любимца Таню.
А Саша и не подозревал, какие мысли таятся у Марьюшки. Он от души поддержал слова хозяйки:
— Да, Прохору есть за что спасибо говорить. Добрее его трудно себе и представить человека.
Марьюшка воспользовалась случаем и давай нахваливать Прохора, его отца, деда Игната. А потом добрым словом помянула мать Берестяги. И только о бабке Груне Марьюшка не сказала ни слова.
Даже близорукий Лосицкий не мог не заметить, с каким вниманием слушала Таня Марьюшкин рассказ о Берестняковых.
Отобедали. Марьюшка убрала со стола и ушла на скотный двор. Саша стал рассказывать о школьных новостях. Таня, казалось, слушала его внимательно. И Лосицкий рассказывал увлеченно, остроумно.
— Скажи, Саша, опасно охотиться на волков? — неожиданно перебила его Таня.
Лосицкий удивленно уставился на нее. Он недоумевал: «Причем тут волки?.. А! Вот в чем дело…»
— Наверное, всякая охота — небезопасна. Но, я думаю, что у наших ребят все будет хорошо. Ведь руководят охотой опытные люди: Прохор Берестняков, — Лосицкий нарочно назвал Берестягу очень официально, — Скирлы.
— Не знаешь, Саша, вернутся они скоро?
— Вероятно, к вечеру.
— Будешь их встречать?
— Обязательно.
— Тебе не трудно выполнить одну мою просьбу?
— Зачем же ты об этом спрашиваешь?
— Передай, пожалуйста, Прохору, чтобы он зашел ко мне сразу же, как вернется. Если сможет, конечно.
— Хорошо, передам.
Наталья Александровна прилегла, не раздеваясь, на кровать, надела наушники и стала слушать Москву. Этот город был сейчас для Самариной, как и для всех советских людей, очень-очень дорогим и нужным.
Когда Наталья Александровна слушала Москву через наушники, ей начинало казаться, что город этот недосягаемо далек и что побывать ей в нем вряд ли когда-нибудь еще доведется. И всегда почему-то Самариной вспоминалась в такие минуты их квартира на Сретенке. Но ведь они жили там так давно… Наверное, миллионы лет назад. А может, все, что было до войны, — это только сказочный сон. Хотелось плакать. Наталья Александровна и плакала бы часто и подолгу, если бы не Таня. Таня не должна видеть ее слез. Да и не помогут слезы.
Наталья Александровна начала подремывать: увядал ее взгляд, рука безвольно упала и потянулась к полу, на лице появилось выражение покоя, безмятежности.
Таня заметила, что мать засыпает и улыбнулась. Она любила смотреть на спящую мать. Когда мама спала, то лицо ее молодело. А как Таня любила это красивое лицо! Как она хотела, чтобы оно никогда не старилось. Но новые и новые морщинки прочеркивались на лбу, под глазами, а в темных и душистых маминых волосах появилась ранняя и несправедливая седина…
Наталья Александровна открыла глаза. Можно было подумать, что ей неожиданно приснился какой-то удивительный сон, из тех, которые мгновенно будят человека. Только после таких снов взгляд у проснувшихся бывает рассеянным, а у Натальи Александровны он сразу же стал напряженным, ждущим…
— Таня! — зашептала Наталья Александровна. Таня вздрогнула и Марьюшка вздрогнула. — Танечка! Начался разгром немцев под Москвой!.. Началось… Милые мои, началось!
Самарины не видели, как тайком перекрестилась старая Марьюшка, как потекли у нее слезы. «Господи, — шептала Марьюшка, — помоги им. Храни их, господи…»
— Пусти, доченька, задушишь меня. Давай еще послушаем.
Они разделили наушники.
— Ты слышала? — спросила, бледнея, Наталья Александровна.
— Да. А ты? Что ты слышала?
— В битве под Москвой особо отличились части подразделения… И потом… дивизия генерала Самарина… Я не ошиблась? Ты слышала такое же?
— Да… дивизия генерала Самарина.
Они обнялись и заплакали… А в сторонке стояла Марьюшка и, теперь уже не таясь, крестилась и просила бога, чтобы он послал победу русским.
— Жив, — повторяла Наталья Александровна. — жив… жив…
А Таня ничего не говорила. Она терлась щекой о мокрую щеку матери… И была она сейчас некрасивая-некрасивая.
С улицы постучали.
— Кто же это стучит так поздно?
Таня пожала плечами, но тут же вспомнила про Берестнякова.
— Наверное, Проша стучит… Я просила его зайти после охоты.
— Верно. Ведь сегодня обязательно должны вернуться охотники.
Это действительно был Прохор. Он вошел следом за Марьюшкой. В распахнутом полушубке, поверх которого был надет маскхалат, в белых высоких, за колено, валенках, он показался им огромным и нескладным. Лицо у Прохора усталое, осунувшееся, глаза воспаленные.
Берестяга остановился у порога и сказал:
— Здравствуйте.
— Проша! Немцев под Москвой разбили! — одним духом выпалила Таня, подбежала к Прохору и обняла его за шею.
Прошкины руки повисли, как плети, глаза стали круглыми, глупыми. Он хотел что-то сказать, но не мог. И от этого рот его открывался беззвучно, как у задыхающейся рыбы.
— Что с тобою? — спросила Таня.
Берестяга зачем-то замотал головой и стиснул веки.
— Проша!
— Не торопи его, Таня. Устал человек, а ты к нему пристаешь.
— А я, а я… не устал я… Пойду я, — Прохор нахлобучил шапку и повернулся к двери.
Таня схватила его за руку.
— Постой, Проша. Хоть скажи, как охота ваша.
— Девять, — выпалил Берестяга и опять порывался уйти.
— Чего девять? — удивилась Таня.
— Девять волков взяли.
— Девять?! — поразилась девочка и прижала ладони к щекам. А Прохор, почувствовав, что его уже не держат за рукав, налег на дверь и… исчез.
— Глупенький, — сказала ему вслед Таня.
«Оба вы глупенькие, — подумала Наталья Александровна. — Хорошие и глупенькие…»
Прошка проснулся ближе к полудню. Ни дед, ни бабка Груня не помнили, чтобы он еще когда-нибудь спал постольку.
К Прохору приходили Саша Лосицкий, нарочный от Трунова, еще какие-то ребята, но дед с бабкой будить внука не давали.
Дед Игнат заметил, что с женою происходит что-то непонятное. Она заискивающе заговаривала с ним. Вдруг заботливей стала. Два дня, как уже варила еду на всех, а до этого только о себе думала. До смешного доходило: он свой котелок в печку сует, старуха — свой. И Прошку все поделить между собой не могли. Бабка зовет внука ее похлебку есть, дед — свою.
Прохор, конечно, из дедовой миски ел.
Последние дни старуху будто подменили. Игнат видел это, но не понимал, что с ней происходит.
…Бабка Груня получила от старшего сына письмо. Прошкин отец сообщал печальную весть, что брат его Григорий лежит в госпитале. И не так страшна его рана, но он сильно обморозился.
Надо же такому совпадению получиться. Она пожалела теплые вещи, а ее любимец Гриша обморозился. Из-за ее жадности ему могут отрезать ногу! Целый день бабка провыла в сарае. Лежала на соломе и выла, причитая. А как кляла она себя. Все бы она сейчас рада была отдать: и дом, и вещи, какие наменяла на продукты, и кубышку свою с деньгами — все-все, только не было бы этого письма, которое своими строчками ожгло ей сердце.
Суеверная старуха убеждена была, что это господь бог послал ей свою кару за жадность и за то, что она прогнала «беженцев» Самариных.
Письмо бабка Груня скрыла. Узнает Игнат, что Гриша обморозился, — убьет ее. Ведь из-за нее не хватило сыну теплой одежды. А что станут говорить на селе? Нет. Лучше бабка Груня одна перенесет свое горе, а там, бог даст, все обойдется. Может, и не отрежут Гришеньке ногу.
…Прошка встал, умылся. Вытирает Берестяга рушником шею, прислушивается и ушам своим не верит. Это бабка зовет их с дедом? Она. Чудно.
— Игнатуш-ка, Проша-а-а, — кличет враспев бабка, — садитесь ужо за стол. Ешьте, пока все горяченькое, огонюшком отдает-ат…
«Что же это такое?» — недоумевает Берестяга и торопится за стол. И дед, как ни странно, за стол поспешил… А бабка-то, бабка!
— Ешьте, мужички мои, ешьте, — сказала ласково и даже поклонилась им.
«Вот это да!» — поразился Прохор… «Пошто, ягодинка, такой ласковой стала? Спроста ли? Или, может, из мягкой веревочки жестку петлю вьешь?» — допрашивал мысленно жену Игнат.
— С охотой удачной тебя, внук, — поздравила бабушка Прохора.
— Спасибо, — смущенно буркнул он в ответ.
— Сколько же сам-то серых положил?
— Двух.
— Молодец. Если считать со шкурами да с телками за одну охоту тыщи четыре заработал, а то и все пять. Мясо ноне дорогое.
«Вот ты куда клонишь», — сообразил дед Игнат и сердито засопел. А Прохор даже ложку положил на стол.
— Денег никаких не увидишь. Я их фронту отдам. На танк на новый, для отца и дядьев. Ясно? — почти крикнул Прошка.
— Ясно, Проша, ясно, — покорно согласилась бабка Груня. — Вот и умник, что так порешил. Умник. Я всегда знала, что светлая у моего внука голова, а душа добрая.
Прохор и дед переглянулись. И тот и другой были сбиты с толку покорностью старухи. Чтобы замять неловкость, оба набросились на еду, а бабка Груня еще больше их смутила, сказав:
— Едите-то как дружно… Смотреть на вас — душа радуется. Хорошие мужики всегда едят скоро, без разбору.
К Берестняковым пришел Трунов. Вот уж кого не ждали ни Прохор, ни дед Игнат, ни бабка Груня. Председателя стали усаживать за стол. Он отнекивался, но потом все же сел. Бабка Груня вышла в сени и позвала за собой мужа. Старик вернулся с бутылкой настоящей водки. А вскоре вернулась и хозяйка дома. На столе появилась вяленая рыба, грибки соленые, брусника моченая, сало. Василий Николаевич, увидав такое богатство, только крякнул.
— А пить-то вроде ни к чему, — попытался отказаться от водки Трунов.
— Как же ни к чему? — удивился дед Игнат. — А за победу под Москвою? А за моих сынов? А за Россею? Не грех и за удачную охоту, в какой и внук наш не последним был.
— Правда твоя, Игнат Прохорович. Наливай. Итак, за победу под Москвой. Ведь это не просто победа. Это начало конца войны. Погонят теперь немцев с земли нашей… — Потом они выпили за Берестняковых-фронтовиков, за Прохора. Последний тост был за Россию…
Трунов и дед Игнат закурили. Старик захмелел и все высказывал свои прожекты относительно войны. А председателю вдруг захотелось спать. Жил он впроголодь, работал много. И сейчас обильная еда и водка разморили его. Но Трунов не сдавался сну. Он встряхнулся и встал, чтобы уйти.
— Куда же ты? — спросил дед Игнат, которому жаль было терять собеседника.
— Дел, Игнат Прохорович, много… Часа через два Макаров приедет, собрание проводить будем. Приходите всей троицей… А ты не раздумал? — обратился Трунов к Прохору. — Насчет танка-то?
— Чего ж ему еще раздумывать-то, — вместо внука ответила бабка Груня. — Для фронта нам ничего не жалко, — сказала и даже не моргнула.
«Вот это да»! — удивился Василий Николаевич и, не таясь, красноречиво почесал затылок.
Собрание проводили в школе. Зал там был огромный, светлый. Граф, видать, балы любил и гостей собирал помногу.
Такому залу в любом городе позавидуют, а все равно он маловатым показался. Все пришли сюда, кто ходить мог, а кто не ходил сам, того привели родственники или соседи. Каждому хотелось послушать о битве под Москвой, о победе, за которую молились старики и старухи и которую ждали от мала до велика.
Макаров говорил долго, а никто этого не заметил.
Кончил предрика рассказывать о битве под Москвой. На место сел. А в зале все еще стояла гробовая тишина. И никто не шелохнулся. И казалось, что в этом огромном светлом зале вовсе никого нет. Макаров даже немного растерялся.
Неожиданно раздался короткий крик:
— Оох!
Крик испуганно взметнулся и разбился где-то на хорах, разбился, не долетев до потолочных сводов. И снова воцарилась тишина. Только младенцы зашевелились от неожиданности и с испуганным любопытством глядели на вскрикнувшую старуху Ижорову, а старики и ягодинки будто и не заметили этого выкрика, но каждый из них сейчас вспомнил, что Ижорова получила две «похоронки». Молчали. И снова казалось, что зал пуст.
Вдруг неизвестно кто, в полной тишине, негромко сказал слова, которые прозвучали, как скорбные удары колокола:
— Вечная память всем, кто сложил свои головы за Москву, за Россию-мать.
И все, не сговариваясь, встали. У Макарова задрожали губы. А Трунов не вытерпел и рукавом единственной руки мазанул по глазам.
А потом зал ожил. Заговорили все разом. Ни Макаров, ни Трунов даже не пытались устанавливать тишины. Она пришла сама. Предрика забросали вопросами. Людям хотелось знать каждую мелочь, каждую подробность, связанную с фронтом, связанную с первой большой победой русских.
В первом ряду встал слепой Филатка. Он не видел Макарова, поэтому ошибочно повернул голову туда, где никого на сцене не было.
— Вот ты, товарищ Макаров, сказал, что совсем недавно в Москве побывал, — сказал Филатка. — Интересуемся знать, какая она сейчас, Москва?
Филатка сел. Его тут же поддержали:
— Верно! Расскажи о Москве!
— Пострадала она от бомбежек-то?
— Рассказывай!
— Тише вы! Ничего не слышно!
«Как это я сам не догадался о Москве поподробнее рассказать?»
И снова Макаров говорил долго, а людям казалось, что он только начал… Захлопали Макарову дружно, громко. Пришлось успокаивать народ.
За предриком взял слово Трунов. Он говорил коротко. Поздравил односельчан и стал рассказывать об охоте на волков. Многие сначала пожимали плечами: мол, причем тут волки-то, когда только что говорили о победе под Москвой. Но все стало ясно, когда председатель объявил, что все деньги, которые положены охотникам за убитых хищников, по предложению Прохора Берестнякова, отдаются на строительство танка.
В зале зааплодировали. Трунов поднял руку, прося тишины.
— Но, конечно, друзья, только на эти деньги танка не построишь. Может, добавим ребятишкам на строительство грозной машины? А?.. Каковы думки на этот счет?
— Можно мне сказать?
Прошка весь сжался, услышав голос своей бабки. В зале стало очень тихо. Все повернули головы в сторону Берестнячихи и с любопытством ощупывали ее взглядами. Бабка Груня все видела и поэтому не торопилась высказываться. Она еще раз спросила:
— Можно мне сказать?
— Да говори! Говори же! — зашикали на нее.
Но она дождалась, пока Трунов сказал:
— Даю слово Аграфене Наумовне Берестняковой.
И тогда бабка Груня заговорила своим певучим грудным голосом:
— Мудрые слова председатель наш сказал. Надо на танку нам денег собрать-ат. Видать, чем больше танков-то этих будет, тем скорее сыны наши, мужья домой вернутся. Наш пай со стариком такой: даем десять тыщ!
Зал ахнул… Первым захлопал в ладоши Макаров. За ним — Трунов, а потом уже взорвался аплодисментами весь зал. А бабка Груня все стояла и раскланивалась направо и налево, как раскланиваются артисты в плохих театрах. Она и опешившего деда Игната заставила встать и показаться народу.
…Трунов и Макаров все никак не могли поверить, что в течение нескольких минут была собрана такая сумма. Двести тридцать тысяч за несколько минут! А кто тон задал? Берестнячиха, слава о жадности которой стала поистине легендарной. Что с нею случилось? Удивительное превращение.
Хотели Нырковы перебить Берестнячиху и пожертвовали двенадцатью тысячами. Не уступила бабка Груня. Поднялась и заявила, что дает с дедом пятнадцать тысяч. Спорить с нею в первенстве больше никто не стал…
Собрание кончилось тем, что всем, кто участвовал в охоте на волков, Макаров вручил грамоты от райкома партии и райисполкома… А Прохору Берестнякову и Скирлы подарили именные ружья-бескурковки.
Когда Прошка получал ружье, все гладко вышло. А когда Скирлы — вышла заминка… Макаров объявил, что грамотой и именным ружьем охотничьим награждается один из старейших и лучших охотников всей округи Тимофей Аристархович Проворотов.
Кто-то крикнул из зала:
— Такого не знаем!
— Нет у нас такого!
А к сцене заковылял дед Скирлы…
С того пямятного собрания много важных событий произошло в жизни Прохора Берестнякова. Во-первых, на весь район и на всю область прославили его и всех Берестняковых в газетах. В Ягодное приезжали корреспонденты и долго беседовали с Прошкой, с дедом Игнатом и бабкой Груней. Расспрашивали про их жизнь, про братьев Берестняковых, которые были на фронте, читали их письма. И все в блокноты записывали. После Прохор водил приезжих в гости к деду Скирлы, в школу.
Корреспонденты уехали. А через несколько дней в областной и в районной газетах появилось по очерку, где много говорилось про семью патриотов Берестняковых.
Бабка Груня заставила Прохора несколько раз перечитать очерки и каждый раз проливала слезы от умиления.
И в классе читали вслух оба очерка. А Прохору было как-то очень неловко, особенно, когда читали то место, где описывалась его храбрость во время охоты. А какая же там храбрость? Стреляй себе метко — вот и все. Волк ведь не кабан: на охотников не бросается. Сразу видно, что писали статейки женщины.
Прохора все поздравляли. И Таня поздравила. Она совсем поправилась и снова ходила в школу. Но след болезнь оставила. Таня была бледной и худенькой, стала раздражительной и часто дома плакала.
Таня рассказала Прохору по секрету, что бабка Груня разговаривала с Натальей Александровной. Подстерегла ее на улице и стала просить прощения за недобрые слова и дела. Звала опять жить к себе в дом и предлагала Самариной взять обратно вещи, какие они отдали за продукты.
Наталья Александровна сказала, что зла на Берестняковых не имеет, что очень рада переменам в характере Аграфены Наумовны, но переходить к ней на квартиру и брать обратно вещи отказалась. И этим очень расстроила Берестнячиху…
Прохор, Тихон Силаев, Скирлы и Трунов ездили в Богородск, на завод, где ремонтировали танки и рабочие которого решили на деньги жителей села Ягодное построить два средних танка.
В Богородске их встречали как героев. Водили в райком партии, в райком комсомола, в среднюю школу, где Прохору пришлось выступать.
Прошка, когда говорил, сбивался, краснел, но его все равно слушали с большим вниманием, а после задавали всякие вопросы и хлопали.
На заводе же был настоящий митинг. Прошка навсегда запомнил огромный цех, в котором собрались рабочие. Митинг открыл директор завода. Он говорил здорово. И рабочие его слушали очень внимательно. Видно было, что этого человека на заводе любят. От гостей пришлось выступать деду Скирлы. Его до митинга все подучивали, что говорить: и Трунов, и секретарь райкома, и секретарь партбюро завода. А Скирлы все их подсказки забыл и начал по-своему, по-мужиковски. И так он складно и душевно говорил про дружбу крестьян и рабочих, про общую их боль, что многие женщины стали вытирать слезы.
Прошка слышал, как секретарь райкома шепнул Трунову:
— А мы с тобой лезли к нему с советами, что говорить. Самим у него надо поучиться.
— Это потому, что от сердца слова идут, — тоже шепотом ответил Трунов.
Прохора Берестнякова поразили лица рабочих. Худые, изнуренные работой и полуголодной жизнью, с воспаленными глазами от недосыпания и болезней, с плотно сомкнутыми губами. А некоторые спали стоя. Среди угрюмых рабочих Прохор заметил нескольких подростков. И они были серьезны, как взрослые.
«В деревне у нас еще некоторые плачутся, — подумал Берестяга. — Поглядели бы на рабочих! Вот вернемся в Ягодное, порасскажем, как живут рабочие!»
Их водили по всему заводу. Прошка виду не подавал, но опасался, как бы их не прибило какой-нибудь железкой. Кругом стук, звон, лязг, сверкают огни сварки. Здесь, на своих рабочих местах, ремонтники не показались Берестяге смурыми. Они шутили, радушно объясняли, что к чему, расспрашивали, как живет деревня. Особенно охотно говорили рабочие с дедом Скирлы.
— Туго вам, братцы, — посочувствовал Скирлы небольшой группке дефектовщиков, которые работали в самом холодном цехе.
— Туго, отец, — ответили ему. — А где сейчас легко? А на фронте как? Не расстраивайся, отец. Выдержим. Хлебушка побольше растите. Посытней поел бы, любой мороз нипочем.
И Прохор стал верить, что действительно все выдержат эти уставшие, но сильные духом люди. Вот когда Берестняков по-настоящему почувствовал, что русский народ непобедим.
Такое же на ум пришло и Скирлы, и Тихону Силаеву, и Трунову… И, наверное, чтобы утвердить в их сердцах веру в непобедимость русских, директор завода предложил всем четверым поехать на танках на пристрелочный полигон.
Всем им выдали шлемы, посадили на разные машины и повезли на полигон.
От грохота мотора и лязга гусениц казалось, что танки летят на бешеной скорости куда-то в пропасть. Через полчаса танки остановились в поле и открыли беглый огонь из пушек…
Прохор в эту ночь плохо спал. Ему снилась война. Грохотали орудия, рвались снаряды. Один раз Прохор шел в атаку на немцев. И дед Скирлы, Тихон Силаев и Трунов слышали среди ночи Прошкин победный крик:
— Ура-а-а! Ура-а-а!
— Воюет Берестяга! — вслух сказал Скирлы.
— Воюет, — ответил Василий Николаевич Трунов и со вздохом скомкал пустой рукав нательной солдатской рубашки.
Кончилась вторая четверть. Школьников распустили на каникулы. Но не всех учеников Ягодновской средней школы ждал отдых. Ребята восьмых и девятых классов должны были ехать в лес на заготовку дров для госпиталей. В «команду лесорубов» назначили и некоторых семиклассников, которые посолиднее, поздоровее. Попали в их число и Берестняков с Петькой Нырковым, и Трусов.
Дрова должны были заготавливать возле Лыковского хутора, что в пятнадцати верстах от Ягодного в сторону райцентра. День отправки назначили на утро второго января.
За три дня «лесорубы» должны были отдохнуть, набраться сил, а интернатские за это время успеют побывать дома, запасутся продуктами и снова вернутся в Ягодное.
Таня огорчилась, что в каникулы им не придется быть вместе. Срывалась поездка в Дуденево, где жила старшая сестра Прошкиной матери. Дуденево находилось километрах в тридцати от Ягодного. Прохор так много рассказывал хорошего о своей тетке и двоюродных сестрах, что Таня их заочно полюбила. Все было готово к этой поездке: дед Игнат лошадь выпросил. Прохор заранее написал тетке и сестрам, что приедут к ним в гости, Наталья Александровна дала согласие отпустить Таню. И вот это маленькое путешествие расстраивалось. Но что поделать? Война… А заготовка дров для госпиталей — тоже помощь фронту.
…Тридцать первого декабря в их школе проводился новогодний вечер старшеклассников. И семиклассников позвали.
Прохор зашел за Таней. А она словно и не собиралась идти в школу: украшала маленькую елку самодельными игрушками.
— Ты что такая скучная? — спросил Берестяга.
— Правда, скучная, — согласилась Таня. — Вспомнила, как встречали в Калуге последний довоенный Новый год… Это мой самый любимый праздник.
— На вечер-то пойдем?
— На вечер?.. Учиться танцевать будешь?
— Ладно, буду.
— Тогда пойдем.
И в школе ей не стало веселее. Многие ребята приглашали ее танцевать, но она вежливо отказывала им.
Хотела она поучить танцевать Прохора. Подошла к нему, а он так засмущался, что Тане стало его жаль, и она отпустила Берестягу «подпирать стенку» с другими нетанцующими мальчишками.
В перерыве между танцами, когда все стали играть в «ручеек», Таня позвала Прохора домой.
— Куда так рано? — спросила их в раздевалке техничка Феня, спросила и сладко зевнула.
— Мороз стеречь, — ответил Берестяга.
— Чего? — не поняла Феня, хотя ей самой принадлежала эта фраза. Каждого прогульщика она непременно спрашивала: «Ну, что? Опять мороз стерег?»
— Мороз идем стеречь, — повторил Прохор.
— Смотри, барышню свою не заморозь, Берестяга. Тебе-то не привыкать мороз стеречь. А она ягодиночка городская, квелая.
Это были последние часы тысяча девятьсот сорок первого года. Луна висела над селом.
Холодный усталый лунный свет превращал Ягодное в какое-то сказочное поселение, жителей которого усыпил злой волшебник. И потому не светятся огнями окна домов, и потому так тихо и морозно.
Таня почувствовала это:
— Красиво. Правда?
— Красиво, — согласился Прохор.
— И немного страшно… Мне сейчас подумалось, что мы идем по заколдованной земле. И нам надо спасти зачарованных жителей… Ты любишь стихи?
Прохор пожал плечами.
— Хочешь, я тебе почитаю что-нибудь?
— Почитай.
Стихи были незнакомые. Прохор никогда не читал их и не слышал, но они нравились ему. Если бы он сочинял стихи, то, пожалуй, они были бы именно такими, немножечко грустными и в то же время светлыми, зовущими куда-то в неведомое… И о войне он обязательно бы так же написал бы.
Таня перестала читать и ждала, что скажет Прохор, а он ждал, что она прочтет еще что-нибудь. Так они и шли молча…
— Тебе не нравятся стихи? — спросила Таня.
— Нравятся.
…Подошли к Марьюшкиному дому. Снег и лунный свет приукрасили старенький дом. И в нем сейчас не чувствовалось ветхости.
— Проша, — позвала Таня.
— Что?
— В двенадцать часов я подумаю о тебе. А ты?
— А я всегда о тебе думаю.
— До свиданья. Теперь мы с тобою встретимся только в новом году.
— Может, ночью на салазках кататься пойдем? Позовем ребят и на горку?
— Нет, Проша. Мне надо побыть с мамой. Мы никогда с нею не расстаемся в новогоднюю ночь… Иди.
Она стояла на крыльце и смотрела на уходящего Прохора, слушала его шаги. И вдруг окликнула его:
— Постой, Прохор.
Он остановился.
— А стихи эти я сама написала…
Берестяга слышал, как закрылась за нею дверь.
В полночь на краю села, где жили Берестняковы, раздалась ружейная пальба. Но никто с других улиц не рискнул пойти проверять, в чем дело. Только берестняковские шабры повыскакивали на улицу.
Палили из ружей Прошка и Петька Нырков. Палили и во всю глотку кричали:
— Ура-а-а!!!
— Ур-р-ра-а-а!!!
— Чего беситесь? — заругалась на приятелей перепуганная мать сестер Нырчих.
— Калугу освободили! — и Прохор опять закричал: — Ур-р-ра-а-а!
— Ур-р-ра-а-а! — поддержал друга Петька.
— Полоумные какие-то, — заворчала Нырчиха и поспешила в дом, в тепло.
— Прошка, айда к Самариным!
— Спятил ты, что ли?
— А чего такого-то? Ведь не спят они, чай. С Новым годом поздравим и новость сообщим. Может, они радио-то не слушали.
— Как же так, ночью-то?
— Ну и дубина ты, Берестяга! Кто же в Новый год ложится в такую рань. Пошли… Зайдем домой… слямзим еды и пир у них устроим. Да не бойся ты! Идем, со мной не пропадешь.
Стук испугал Марьюшку. Только что кто-то стрелял недалеко от ее дома, а теперь вот кто-то стучит.
— Стучат, — сказала Таня. — Открыть?
— Я сама выйду.
— Кто? — спросила Марьюшка, не подходя к двери.
— Мы. Петька Нырков со своим шабром Прохором Берестняковым.
Марьюшка еще больше испугалась.
— Чего случилось-то? Говорите! — И она все не могла открыть засов. У нее тряслись руки.
— Ничего не случилось, тетка Марья, — успокоил ее Петька. — В гости к вам пришли.
— Ох, а я подумала… — Марьюшка прислонилась к стене.
— Чего подумала? — потребовал уточнения Петька Нырков.
— Да так… Блажь всякая в голову идет. Заходите в хату…
Таня, увидев ребят, просияла. И Наталья Александровна очень им обрадовалась.
— Какие вы умники. Раздевайтесь!
— С Новым годом вас! С новым счастьем! — оба, как по команде, сказали ребята.
— Спасибо. И вас поздравляю с Новым годом. И всего-всего самого хорошего вам желаю… Садитесь за стол.
Берестяга стушевался. А Петьке — хоть бы что.
— Прошка, кошелку волоки, — скомандовал Петька.
Прохор принес из сеней корзинку. Нырок, будто фокусник, хлопнул над корзинкой в ладоши, сдернул тряпицу и начал выкладывать на стол гостинцы.
На Ныркова действительно смотрели как на настоящего фокусника. Даже Прохор засмотрелся на его проворные руки и ждал, что же Петька еще извлечет из корзины.
Нырков вдруг затих и виновато посмотрел на Наталью Александровну.
«Ты чего, Нырчонок?» — спросил Петьку глазами Берестяга. Петька его понял и в ответ скорчил кислую мину, пожал плечами, что означало на их языке жестов — сомнение.
Таня не выдержала, заглянула в корзинку и захлопала в ладоши.
Петька с испугом поглядел на Наталью Александровну.
— Что у вас там такое? — не удержалась и спросила Наталья Александровна.
Петька закрыл глаза: «Все пропало! Мы погибли!».
Выручила Таня. Она запустила руку в корзину и извлекла оттуда бутылку с густой, вишневого цвета жидкостью. Прошка даже присел от неожиданности. Об этой бутылке он ничего не знал. Эта бутылка — дело Петькиных рук.
— Чудесно! — сказала Таня. — Все есть за нашим праздничным столом. И даже бутылка с шампанским.
И все трое — Петька, Прохор и Таня — одновременно посмотрели на Наталью Александровну.
— Разбойники, — с притворной строгостью заявила Самарина. — Что это? Самогон.
— Что вы, Наталья Александровна! — обиделся Нырков. — Настойка. Вишневая. Бабка моя мастерица делать.
— Сколько же в ней градусов?
— Квасок. — Петькино лицо стало таким невинным, что можно было подумать, будто он принес газированную воду, а не тридцатиградусную настойку, которую для себя специально готовил его дед.
Сели за стол. Марьюшка для такого торжества зажгла лампу-молнию. Все были возбуждены. Ко всем неожиданно пришло праздничное настроение.
— А мне стало весело, — сказала Таня. Сказала всем, а говорила только для Прохора. Берестяга понял это и ответил Тане улыбкой.
— Петя, Петя! Не наливай помногу! А Тане совсем чуть-чуть.
— Мамочка… — Таня сделала вид, что надулась на мать.
— Как хочешь, милая. Только запомни, что ничто так не старит женщину, как слезы и вино.
— За что мы выпьем, мальчики? — спросила Таня.
— Как за что? Вы разве ничего не знаете? — удивился Петька.
— Вы не слышали последние известия? — спросил Прохор.
— Нет, не слышали, — виновато ответила Таня.
— А что произошло, мальчики? — Наталья Александровна даже побледнела.
Марьюшка взялась за сердце и еле слышно произнесла:
— Господи…
Прохор и Петька в один голос (опять, как по команде) объявили:
— Калугу освободили!
— Ох! — Наталья Александровна всплеснула руками.
Таня на мгновение оцепенела, но тут же лицо ее озарилось радостью.
— Калуга! Калуга! — начала напевать Таня. И хлопала в ладоши.
Потом она подбежала к матери и стала обнимать ее, целовать.
Петька смеялся и тоже хлопал в ладоши. А Прохор вдруг помрачнел. Петька заметил это и, толкнув приятеля в бок, тихонько спросил:
— Ты чего, Берестяга?
— Не знаю, — ответил Прохор.
Прохор говорил неправду. Грустно ему стало оттого, что подумал он о том, что Таня теперь может скоро уехать из Ягодного в свою Калугу.
Первый раз в жизни Прохор столкнулся с такой нелепостью, когда большая радость заставляла и радоваться и печалиться.
«Лесорубы» приехали на Лыковский хутор к вечеру.
За дорогу ребята наговорились, насмеялись, набегались «для согреву», так что больше всего им сейчас хотелось отдохнуть в тепле.
Лыковский хутор принадлежал лесничеству. Пять больших домов опасливо отступили от леса, и, притихшие, стояли на небольшой поляне. Без огней в окнах дома казались нежилыми, брошенными… Пахло дымом. И только этот запах дыма вселял надежду, что на хуторе есть жизнь.
Ученики стояли большой группой и ждали, когда вернется к ним Николай Николаевич. Директор пошел узнать, где размещать школьников и колхозниц, которые тоже приехали на заготовку дров. Ученики молчали, а ягодинки о чем-то тихо переговаривались.
Николай Николаевич вернулся с высоким сутулым мужчиной.
Он тихо поздоровался с приехавшими. Похоже было, что ему не хватает воздуха, чтобы говорить громко. Незнакомец почти все время глухо покашливал. Рот его был прикрыт шарфом.
— Значит, — уточнил незнакомец, — у вас тридцать восемь юношей и одиннадцать женщин. Учеников придется разбить на три группы. Так можно?
— Разумеется, — ответил Симаков. — Одна группа пойдет со мною, вторая — с Пчелкиным. Третья, — директор что-то прикинул в уме, — а третья — с Берестняковым. Вот у нас и получилось три бригады.
Директор перечислил тех, кто должен был пойти с Прохором. Под начало Берестяги попали и Петька Нырков, и два Прошкиных недруга — Юрка Трусов и Ленька Клеев, по прозвищу Клей.
— Николай Николаевич, а можно и мне пойти с группой Прохора Берестнякова? — спросил вдруг Саша Лосицкий.
— Пожалуйста, — разрешил директор.
Ребята из бригады Берестяги забрали свои сумки с едою, одеяла, лыжи. Высокий сутулый мужчина повел их в крайний дом.
Хозяин дома, когда ушел мужчина с тихим голосом, тут же ошеломил гостей неожиданным заявлением:
— Воровать, шкоды, кто вздумает, либо приставать к внучке, пристрелю, как облезлого лиса! — И стал для страху дергать носом, похожим на скороспелую картофелину, и ощупывать каждого гневным взглядом.
— Мы сюда не воровать приехали, — с достоинством и за всех ответил Лосицкий.
— А ты кто будешь, начальник? — Дед устрашающе уставился на Сашу.
— Бригадиром у нас Берестняков Прохор, — Лосицкий кивнул в сторону Берестяги, — а я простой член бригады и еще секретарь школьной комсомольской организации.
— Ага! Значит, ты начальник? — набросился теперь старик на Прохора. — Ты за все и ответчиком будешь!
И сразу же подобрел дед. Словно, запугав своих временных постояльцев, он выполнял чье-то неприятное для него поручение и теперь мог снова стать самим собою.
— Теперь будем знакомы… Федор Федорович Брынкин. Объездчик и хозяин сей хоромины. — Пожав всем руки, старик продолжал: — Хозяйку мою зовут Клавдией Семеновной, а внучку — Настей. Еще есть у меня сноха Катерина, но она лежит сейчас в больнице.
— Федор Федорович, — спросил Трусов, — скажи, пожалуйста, кто тот длинный мужик, который нас к тебе привел?
— Мужик длинный, — передразнил Трусова объездчик. — Да это сам лесничий. Игорь Аркадьевич Гуминский.
— А мы-то почем знаем? С виду больно потешный. — Юрка закрыл рот шарфом и передразнил Гуминского: «Устраивайтесь, молодые люди. Желаю вам всего хорошего». — И так здорово передразнил, что даже Федор Федорович умилился.
— Шельмец. Ну, шельмец. Прям, артист взаправский, — старик захихикал. — Чай, я за порог-ат, ты и на меня морду скорчишь?
— А я и при тебе могу. — Трус напялил треух до бровей, зло нахохлился и захрипел — ну точно дедовым голосом: — Воровать, шкоды, кто вздумает, либо приставать к внучке, пристрелю того, как облезлого лиса, — и Юрка стал дергать носом и ощупывать каждого гневным взглядом.
Ребята давились от смеха. Федор Федорович смущенно чесал затылок. И вдруг застекленная дверь с другой половины открылась, и все увидели жену объездчика и его внучку. Они хохотали, держась за животы…
— Ох! Ох!.. Не могу! Уморил! — задыхаясь от смеха Клавдия Семеновна, тучная, дородная женщина.
На фоне ее басовитого густого смеха серебром звенел нежный смех Насти.
Увидав Настю, Трусов стушевался. Таким его ребята еще никогда не видели. Трус — и вдруг смутился перед девчонкой! Странно…
Насмеявшись, Клавдия Семеновна приказала мужу:
— Иди с ребятами, насыпки сеном набей: не на полу же им спать-то. А мы с Настей самоварчик поставим.
— Дело, — сказал Федор Федорович и повел «лесорубов» делать матрацы.
На улице объездчик похлопал Трусова по плечу и сказал всем:
— По сердцу вы пришлись моей Семеновне и Настеньке — значит, теперь полный порядок будет, — и, чему-то радуясь, Федор Федорович захихикал.
Школьники действительно понравились хозяйке. Если бы не понравились, то зачем бы она их угощала медом?
Самовар оказался огромным: как на вокзалах или в домах колхозников. Медный, с красноватым отливом, он величественно стоял на лавке возле хозяйки и распевал самоварные песни, от которых на душе становилось очень спокойно, а в доме — уютно.
Вместо чая была заварена ароматная душица со зверобоем. Каждый из ребят уже выпил по нескольку кружек. Довольно бы уже пить-то. Тем более на ночь. Но ведь на столе стояла большая плошка с медом и было сказано, что ради встречи сегодня меда есть можно сколько угодно. Вот и старались «лесорубы».
От чая и домашнего тепла все разомлели. А Нырок даже заснул за столом. И всем захотелось спать. Только Трус был бодр, как после утреннего купания в Видалице. Юрка незаметно, как ему казалось, все разглядывал Настеньку. У нее глаза большие, цвета переспелой вишни, а волосы светлые. Коса в кулак толщиной. На щеках будто закатное солнышко свой отсвет оставило. И лукавые ямочки на щеках Настиных были. Не только Трус на хозяйскую внучку поглядывал. Она всем понравилась. Но Трусову особенно. Поэтому Юрка стал неузнаваемым: не кривлялся, не паясничал, был неожиданно важным и степенным.
Настя, конечно же, заметила что Юрка на нее чаще других поглядывает, да притворялась, что ничего не видит. Со всеми была она одинаково ласкова и оживлена. Ох! Эти девчонки. Хитрые они прехитрые. Не то что мальчишки, у которых, что на сердце, то и на лице.
— Трусенок, — покровительственно сказал Ленька Клей, — изобрази-ка Вытю.
— Кого? — удивилась Настя.
— Наш директор, — паясничал Клей. — Давай, Трусенок.
Юрка ловким и неуловимым движением сбросил Ленькину руку со своего плеча и с неприязнью сказал:
— Отклейся, Клей. Сам изображай кого угодно. Я к тебе в клоуны не нанимался.
— Чего ты психуешь? — удивился Ленька.
Трусов не удостоил его ответом.
— Настя, вы в каком классе учитесь? — спросил Лосицкий. Он нарочно задал этот вопрос хозяйской внучке, чтобы не дать разгореться ссоре.
— В восьмом, — ответила Настя и удивленно посмотрела на Сашу, а потом сама поинтересовалась: — А вы все из восьмых и девятых классов? Да?
— Да. Десятиклассников не стали трогать, — ушел от прямого ответа Лосицкий.
Трусов благодарно посмотрел на Сашу. А Клей хотел объявить, что Трусенок, Нырков и Берестяга — семиклассники, но Лосицкий почувствовал это и опередил его новым вопросом:
— А в какой школе учитесь?
— Во второй школе, в Богородске.
— Там и живете?
— Там и живу. У тетки. А на каникулы приезжаю домой.
Клей все порывался сообщить свою сенсационную новость о семиклассниках, но Лосицкий так и не дал ему этого сделать. Он вдруг начал благодарить хозяев за чай, за радушие. И все за ним благодарили Клавдию Семеновну и Федора Федоровича.
— Постойте расходиться из-за стола, — остановила гостей хозяйка. — Как харчеваться-то думаете? Из общего котла? Или каждый сам по себе?
Лосицкий и Виталий Пыхов (одноклассник Лосицкого и тоже эвакуированный) опустили глаза. Каждый из ребят, помимо хлеба, картошки и крупы, выданных колхозом, привез с собою по сумке с провизией. А у Лосицкого и Пыхова таких сумок не было.
Виталий жил еще хуже Лосицкого. У него были две сестры, а работала одна мать. Сын все упрашивал мать, чтобы она разрешила ему бросить школу. Но мать не соглашалась… И жили Пыховы впроголодь. Виталию от скудной еды дома доставалось меньше других, потому что он тайком отрывал от своего «пая» для младших сестер. Вот почему Пыхов был очень худ, бледен. От систематического недоедания у него часто кружилась голова, начали расшатываться зубы, кровоточили десны.
Виталию дали прозвище «Кащей». В школе и на улице ребята бывают безжалостными и несправедливо жестоки, давая прозвища. Пыхов не обращал внимания на прозвище, он ждал лета, чтобы сесть на трактор и заработать хлеба. И никому он не говорил, что может водить автомобиль и трактор.
Виталия хотели освободить от дровозаготовок, но он твердо сказал, что поедет со всеми вместе.
…Все задумались, взвешивая вопрос Клавдии Семеновны.
— Питаться будем из общего котла, — наконец сказал Прохор. — А кто хочет есть из кулачка, тот пускай уходит из моей бригады.
Берестяга сказал эти слова так властно, как говорят заправские бригадиры.
— Дело, сынок, говоришь, дело, — похвалил Берестнякова Федор Федорович.
— Так будет не совсем справедливо, — не поднимая глаз заявил Пыхов. Больше всего Виталий боялся того, что его товарищи могут подумать, будто он рисуется, а еще больше он не хотел быть нахлебником. Даже сейчас, когда пили чай, он меньше всех съел меда. Тот, кто знаком с голодом, всегда боится обездолить другого.
Снова всех удивил Юрка Трус.
— Ты, Пых, что? Не знаешь, что такое артель? — сказал Трусов. — Жить будем одной семьей, есть из одного котла. И точка… И еще предлагаю, чтобы по одному каждый оставался помогать хозяйке. Воду там таскать, картошку чистить и обед на делянку подвозить. Вроде бы как на передовую полевая кухня приезжать будет.
— Не согласен, — загорячился Клей. — Каждый день одним пильщиком у нас в бригаде меньше будет.
— «Не согласен», — передразнил Трус Леньку Клея. И сказал это так же гундосо и упрямо, как сказал только что сам Клей. За столом все заулыбались, а Настя не вытерпела и засмеялась. — «Не согласен», — опять передразнил Юрка. — Понимал бы ты что-нибудь! Прикинь-ка, сколько времени уйдет на ходьбу с делянки на хутор и обратно. Да лучше мы за того, кто дежурным по кухне останется, две нормы выполним, чем таскаться туда и обратно.
— Трусов прав, — опять по-бригадирски властно сказал Прохор. — Харчи все отдаем Клавдии Семеновне. Кого назначим дежурить по кухне на завтрашний день?
— Трус предложил, пусть первый и будет кашеварихой, — «сострил» Ленька.
— Нашел, чем испугать!
— Давай. Дежурь первым, — согласился Прохор.
— Я тебе помогу, Юра, — сказала Настя.
— Что? — Нырков проснулся и непонимающе захлопал веками.
Ему ответили дружным хохотом. И только потому никто не заметил, как зарделась Настя, вызвавшись помогать Трусову.
До делянки от Лыковского хутора было километра два, не больше. Но все равно пришлось идти туда на лыжах: сугробы по пояс.
Еще не совсем рассвело, когда школьники дошли до места. Руководить всей работой лесничий поручил Федору Федоровичу и однорукому леснику Силантию, молодому мужику, который уже успел побывать на фронте, как побывал там и ягодновский председатель Трунов.
Брынкин и Силантий развели ребят по участкам, объяснили, какие деревья нужно валить. Тех, кто имел опыт, лесники поставили на повал, а остальных — на обрубку сучьев, на распиловку и трелевку. Норма на каждого небольшая: по два с половиной кубометра.
Когда совсем рассвело, вовсю кипела работа. «Лесорубы» распугали тишину. Она улетела куда-то в глушь лесную и спряталась там, как прячутся чуткие птицы.
Далеко-далеко по лесу разносилось разноголосое пение пил, удары и звяканье топоров… Полыхали костры. Огромные нервные огненные языки лизали морозный воздух. Пахло дымом, свежими опилками, душистой смолой… То и дело раздавались тревожные и в то же время какие-то радостные крики:
— Поберегись!
А после слышался зловещий скрип. Потом дерево, рассекая морозный воздух, летело к земле. Глухой удар! И вздрогнет под снегом земля. И тут же, как проворные дятлы, начинали стучать топоры… А пилы все пели и пели…
— Шабаш! — на весь лес прокричал однорукий Силантий. И все сразу стихло. Только звякнул нечаянно сорвавшийся топор. — Обедать и… — Силантий хотел предложить перекур, но вовремя спохватился.
Женщины и две бригады школьников пошли с делянки. А бригада Прохора Берестнякова собралась у своего костра.
— Чего расселись? — спрашивали «чудаков-берестяков». Тут же подковырнуть старались: — Уморились, бедные. Встать не могут…
— Может, на буксир взять?
— Полежите, болезные. Лежа-то, чай, лучше отдыхать.
Вдруг все насмешники рты позакрыли… Из лесу на поляну вышли Юрка Трус и Настенька. Они везли салазки, а на салазках укутанные в одеяла ведра и посуду в корзинке.
— Чего уставились? — крикнул Трусов глазеющим. — Походная кухня спешит на передовую! А они уставились! Поспешайте на хутор, а то похлебка стынет!
Пока дошли «лесорубы» других бригад до хутора, «берестяки» уже отобедали. Федор Федорович тоже поел с ребятами.
— Сыты? — спросила Настенька.
— Сыты! — дружно ответили ей.
— Ужинать не опаздывайте.
— Чего-чего, а ужинать не опоздаем, — уверил Нырков. — Водички, Трусенок, не догадался привезти.
— Чаю вам привезли и свеклы пареной.
Трусов и Настенька стали собираться в обратную дорогу, но видно было, что уходить им не хотелось.
— Пошли, Юра, — позвала Настя.
— Пошли.
— Чего спешить? Побудьте с нами, — предложил им Лосицкий. — Кстати, нам надо провести летучку… Федор Федорович, кубометра по два на человека мы уже заготовили?
Брынкин оглядел делянку, прикинул и потом только сказал:
— По два кубометра есть смело.
— Предлагаю нашей бригаде заготавливать в день по пять кубометров на каждого, — сказал Лосицкий. — Дрова нужны госпиталям, где лечатся раненые красноармейцы, командиры. Чем больше мы дров заготовим, тем теплее будет в госпитальных палатах. Наша работа — помощь фронту… А если нам вызвать на соревнование другие бригады?.. Выпустим боевой листок с обращением.
— А бумажки-то, на чем писать будем, где возьмешь, комиссар? — полюбопытствовал Клей.
— Вот о бумаге не подумал, — огорчился Саша.
— А мы на бересте напишем, — подала идею Настенька. Она считала себя членом этой дружной бригады.
— Правильно! Умница! — обрадовался Лосицкий. — На бересте углем и напишем.
— Ловко придумано! — Ленька Клей прикинулся довольным. — И не так ловко, как здорово: бригада Берестяги пишет на бересте. Во! — Клей поднял кверху большой палец, а потом потянулся и улегся на хвое, сказав, что ему надо отдохнуть, пока «комиссар Лось» плакат на бересте строчить будет.
Шест с обязательством поставили на самом видном месте.
— А теперь за работу! — скомандовал Прохор. — Теперь нам не до отдыха.
— Настя, — спросил Трусов, — может, ты одна поможешь бабушке ужин готовить? А? Я с ребятами останусь.
— Оставайся. Конечно, оставайся.
— Нет, Трусов, ты тоже пойдешь с Настей, — приказал Прохор.
— Чего?
— День дежурства — это день отдыха для каждого. День отдыха от пилы и топора. Верно я говорю, Федор Федорович?
— Верно, сынок… Видать, ты не новичок-ат на лесоповале…
Стали возвращаться с обеда «лесорубы» из других бригад. И каждый останавливался возле шеста — его воткнули у дороги, так что не обойдешь.
«Внимание! Наша бригада решила ежедневно выполнять двойную норму. Пять кубометров на каждого вместо двух с половиной!
Вызываем на соревнование другие бригады.
Все для фронта! Все для победы!
— Вот это Берестяга!
— Да разве их теперь догонишь? Смотрите, уже сколько без нас «наломали».
— И нам бы обедать на делянке.
— Скажут, собезьянничали.
— Не собезьянничали, а переняли опыт. Правда, Николай Николаевич?
— Правда. Хорошее перенимать никогда не зазорно.
Стало вечереть… Федор Федорович и Силантий успели замерить «штабеля». Ребята ожидали, когда лесники объявят результаты обмера.
Силантий вышел в круг. В руке у него засаленная ученическая тетрадка. Силантий и так знал, сколько какая бригада заготовила дров, но все равно держал тетрадь с записями. Видно, для убедительности и солидности. И все «лесорубы» смотрели на эту тетрадку.
Говорил Силантий витиевато, долго. Ребята еле дождались, когда он наконец объявил:
— На первом месте на сегодняшний день бригада Берестнякова. По шесть с четвертью кубометров на каждого. — Кто-то захлопал в ладоши. И все захлопали. А Силантий растерялся: у него не было второй руки, чтобы хлопать. — На втором месте бригада Пономарева. По пять кубометров на человека. — Этой бригаде тоже похлопали. — На третьем месте бригада Уткина. По четыре с половиной кубометра…
— А мы на каком? — потребовали ответа ягодинки.
— Вы особ статья, — ответил Силантий. — Вы сами по себе, без соревнования. Не с кем вам соревноваться.
— А ты антимонию не разводи. Говори, по сколько бригада ягодинок заготовила?
Силантий заглянул в тетрадку.
— На каждую бабоньку приходится по шесть кубометров без малого.
Никто не стал засиживаться за столом в этот вечер. У всех болели мышцы, гудели руки… Поужинали и тут же завалились спать. И заснули все как по команде.
Не спали только Федор Федорович, Клавдия Семеновна, Настя, Прохор и Трус.
Настя и Юрка помогали Клавдии Семеновне мыть посуду. Федор Федорович у порога точил и разводил пилы. Для верности глаза Брынкин надел очки. Очки были старенькие, с одной дужкой, а вторую заменял кусок черного шнурка от ботинок.
Прохор писал письмо Тане. Он обещал ей в первый же день написать. Берестяга думал, что написать письмо ему ничего не стоит, а теперь вот сидел над тетрадкой, а на первом листе, на первой строчке пока что была выведена фраза: «Здравствуй, Таня!».
Повизгивал напильник… О чем-то без умолку говорили Трусов и Настя… Тихо, для себя, напевала Клавдия Семеновна. Она готовилась к утреннему затопу… Посапывали спящие на полу «лесорубы»… А Прохор все никак не мог придумать следующей фразы…
Его кто-то тряс за плечо. Берестяга открыл глаза, увидел Настю.
— Ложись, бригадир.
— Сейчас, сейчас, — согласился Прохор.
— Завтра допишешь письмо, — Настя улыбнулась. — Эх, ты! За весь вечер только и успел написать одну строчку… Разбудить тебя пораньше?
— Разбуди.
Три дня осталось жить «лесорубам» на Лыковском хуторе. Один день только бригада Берестнякова уступила первенство уткинской бригаде. И не оттого что ребята стали хуже работать, а просто досталась им трудная делянка.
«Утята» зря ликовали. На другой день «берестяги» поднажали и снова стали первыми.
Дрова стали вывозить с делянок к шоссе, а оттуда в Богородск.
На хутор приехали на лошадях Скирлы, дед Петьки Ныркова и Дуська Кутянина.
Они должны были помочь вывозить дрова из лесу на проезжую дорогу и увезти «лесорубов» домой. Почти все, не скрывая, радовались скорому возвращению в Ягодное.
Только Юрка Трус затосковал. Когда он теперь встретится с Настей? Если только летом. От Лыковского хутора до Юркиной деревни, правда, всего тринадцать верст. Но разве отпросишься у матери, когда на усадьбе, дома и в колхозе будет дел по горло?
Настя тоже последние дни ходила скучная.
— Письма мне будешь писать? — спросил ее Трусов.
— Не знаю, — ответила Настя, но тут же шепнула: — Буду. Только ты первый мне напиши.
…Уже несколько дней у Николая Николаевича болело сердце. Сначала он скрывал это. Наконец директору стало так плохо, что он не смог подняться с постели. Симакова перенесли в дом Брынкина под присмотр Клавдии Семеновны.
В обед трех бригадиров и Лосицкого вызвали на хутор к директору.
Возле кровати больного сидел Игорь Аркадьевич Гуминский.
— Николаю Николаевичу нужно ехать в больницу, — сказал Гуминский своим тихим голосом. И показалось, что это вовсе и не он сказал, потому что ни один мускул при этом не дрогнул на его лице, а рот его, как всегда, был прикрыт шарфом. — Но он говорит, что не может оставить вас одних. Вы что на это скажете, молодые люди?
— Вы за нас не беспокойтесь, — стал успокаивать Лосицкий. — Все будет в порядке. Закончим работу и благополучно вернемся домой. Сами не маленькие, а кроме того, здесь Скирлы, Ефим Назарович Нырков. За нас вам беспокоиться нечего…
Николай Николаевич ничего не ответил…
— Федор Федорович, запрягите, пожалуйста, Сокола. Поедем в город, — неожиданно громко и твердо сказал Гуминский.
— Сейчас, Игорь Аркадьевич. Сейчас…
Брынкин проворно оделся и вышел из дома. Вернулся он скоро и сообщил:
— Можно ехать.
— Спасибо, — поблагодарил Гуминский. — Я только на одну минутку загляну в контору и поедем.
— Федя, — кликнула Брынкина Клавдия Семеновна. — Катерину не забудь проведать. Может, на базар успеешь заглянуть. Папирос купить бы, сахарку: посылочку Алеше собрать надо.
— Денег давай.
— Сейчас. — Клавдия Семеновна ушла на свою половину.
— Скоро ты там? — поторопил жену Брынкин.
— Федя, поди-ка сюда…
— Вот копуша, — заворчал Федор Федорович и отправился к жене. Вернулся он каким-то странным. Ни на кого не посмотрел. Губы плотно сомкнуты. Брови мрачно насуплены.
— Ты чего дедушка? — спросила Настя.
— Ничего, — буркнул сторож.
Санки были просторные. Николая Николаевича «запеленали» в стеганое одеяло и еще укрыли тулупом.
Гуминский пристроился рядом с больным. Перед тем как сесть в санки, Федор Федорович успел шепнуть Лосицкому:
— Деньги у нас кто-то украл. — И, причмокнув губами, попросил лошадь: — Давай, Сокол, трогай…
Во время работы Лосицкий не стал никому говорить о краже. Только Прохору он рассказал, что у их квартирных хозяев пропали деньги.
После ужина, когда все поели, Саша Лосицкий сообщил товарищам о том, что кто-то похитил у хозяев деньги. Он не высказывал никаких предположений, догадок. Он просто сказал, что деньги украдены и что их необходимо вернуть. Но похититель не объявился. В хате нависла душная гнетущая тишина. Лица у ребят были мрачные. Никто не глядел друг на друга. Молчали.
И вдруг заговорил Ленька Клей:
— Я знаю, кто украл деньги, — заявил он.
— А ты уверен, в том, что говоришь? — спросил Леньку Лосицкий. — Это ведь очень серьезное обвинение.
— Уверен.
— Кто?
Все уставились на Леньку. От этих взглядов, как от ярких прожекторов, он на секунду зажмурился, а потом широко раскрыл глаза и коротко бросил:
— Пыхов.
Виталий отпрянул, будто ему в лицо бросили ком грязи.
— Ты что, Клей? Шутишь? — прошептал он.
— Не прикидывайся, Пых, лучше гони хозяевам деньги, — потребовал Ленька.
— Ребята, он же врет! — У Виталия затряслись от волнения руки. — Честное комсомольское, я не брал. Я скорее с голоду умру… Да как же ты можешь говорить такое!.. Ребята!.. Да скажите же вы ему!
Но ребята все молчали. Никто не глядел на Виталия.
— Ишь, прикидывается ангелочком, — усмехнулся Клей.
— Какие у тебя есть доказательства? — мрачно спросил у Леньки Лосицкий.
— Доказательства? — Ленька опять ехидно усмехнулся. — Вчера он оставался помогать кашеварить и разнюхал, где деньги лежат. А вечером звал меня те деньги тырить.
— Негодяй! — Виталий размахнулся, чтобы ударить Клея.
Трус схватил Виталия за руку и спас Леньку от удара.
Клей побледнел, сощурил глаза и процедил сквозь зубы:
— Ну ты, выковыренный, полегче, а то схлопочешь по воровскому зевалу…
Пыхов закрыл лицо ладонями… Всхлипнул раз, другой… И плечи его затряслись от беззвучных рыданий.
— Ишь, сопли распустил. Москва слезам не верит.
По-прежнему все сидели словно застывшие. Только Юрка Трусов вертелся, возился, нервно теребил пуговицу на рубахе. Юрка сидел рядом с Клеем. Странного в этом ничего не было: Ленька и Юрка — приятели. Правда, здесь, на хуторе, между ними словно бы черная кошка пробежала. Но, видно, так только казалось. Не зря говорят: «Старый друг милее новых двух».
Возился, возился Трусов, теребил, теребил пуговицу на рубахе и неожиданно замер, побледнел слегка, подбородок его стал вздрагивать… Вдруг Трусов вскочил, размахнулся и ударил Леньку Клея по лицу. Ленька рухнул на пол, но тут же вскочил и хотел броситься на Юрку. Между ними встал Прохор.
— Пусти! — взвыл Клей. Из носа у него текла кровь: — Пусти!
— Не нравится? Пусти его, Берестяга, я ему еще врежу! Сам, отрава, тыришь, а на других наветничаешь!
Клей бросился к двери.
— Держи его! — закричал Трусов.
Но Прохор и без предупреждения преградил дорогу Леньке.
— Пусти! — рвался на волю Клей.
— Деньги у него в пиджаке, в подкладке зашиты, — сказал тихо Юрка и отвернулся.
Деньги действительно были зашиты в подкладке Ленькиного пиджака.
Клей стал жалким. Он жалобно, по-детски, скулил:
— Простите, ребя… Мамка у меня больная… Братан маленький разут, раздет. Хотел ему валеные купить. Простите, ребя… В школе не говорите, ребя. Мать меня убьет, если узнат.
…Лосицкий хотел постучать в дверь на хозяйскую половину, но неожиданно дверь сама отворилась, и на пороге остановилась Клавдия Семеновна.
— Вот, возьмите ваши деньги, — Саша протянул пачку денег Брынкиной.
Она взяла деньги и скорбно покачала головой:
— Все я слышала. Вернулись деньги, а радости от этого нет. За какую-то тыщу совесть человеческую малый разменял. Да в какое время… А как же ты, Трусов, догадался, где деньги у него спрятаны? Может, заодно с ним?
И все сразу стали глядеть на Трусова, и глаза каждого задавали тот же вопрос, какой задала вслух Клавдия Семеновна. И Настя смотрела на него из-за бабушкиного плеча.
Трусов набычился:
— Был когда-то с ним заодно. Вон Прохор и Санька знают, да и все знают. Только еще в школе мы разошлись с Клеем… А о деньгах я ничего не знал. Зря меня черните… Просто, когда он на Пыхова указал, я сразу вспомнил, как он просил у Насти иголку с ниткой, чтобы пуговицу к телогрейке пришить, а сам в сени вышел. Я подумал, кто Клей вышел покурить, и за ним. Гляжу, а он зачем-то пиджак снял. Снял и снял — мое-то какое дело. А сейчас я все припомнил и незаметно пиджак общупал. Ну, и нащупал деньги. Тут я и дал ему по морде.
В эту ночь никто не ложился спать. Бригада судила Леньку. Какие только наказания не придумывали. Одни требовали написать отцу на фронт, другие — «отмолотить ворюгу». Советовали обсудить Леньку на общешкольном собрании, подать дело в милицию, выгнать из школы.
Говорили теперь все. Только Пыхов и Лосицкий молчали. Казалось бы, Виталию надо ликовать, а он был грустный, молчал. Впервые Пыхов столкнулся с такой открытой несправедливостью, впервые он узнал, что такое клевета…
Когда все выговорились, слово попросил Лосицкий.
— Каждый из вас по-своему прав. — Саша поправил очки, зачем-то посмотрел на свои руки. И все поглядели на его руки, как будто на них было что-то написано. — Пусть Клеев уходит от нас. Мы не будем никому на него жаловаться. Жалуются слабые. А мы сильные. Завтра утром ты, Клеев, должен уйти от нас.
И вдруг Клей заплакал. Наказание, придуманное Лосицким, показалось ему страшным. Его изгоняли из бригады, изгоняли, как изгоняли предателя клондайковские золотоискатели, о которых ребятам рассказывал Саша.
— Простите… Не выгоняйте, — взмолился Клей.
Он уходил на рассвете… Лыжи его скользили робко, неуверенно. Ленька низко опустил голову. Он знал, что все ребята смотрят сейчас ему вслед. Он чувствовал эти взгляды и сутулился. Где-то, на самом дне души, теплилась надежда: «Может, окликнут, может, позовут вернуться…» Нет, не позвали.
Дойдя до места, где лесная дорога поворачивала вправо, Клеев остановился и воровато оглянулся. Возле дома лесного объездчика никого не было.
Идти на работу еще рано. В дом почему-то заходить было неловко. Ребята решили посидеть на крыльце. Крыльцо тесовое, застекленное. Здесь не так холодно. Всем хотелось есть, но никто об этом не заикался.
— Все же оглянулся, — объявил Нырков.
— Оглянулся?
— И как ты придумал такое наказание? — спросил Прохор Лосицкого.
— Не я его придумал…
— А правда, что у него мать больная и живут они плохо? — ни у кого спросил Пыхов.
Ему ответил Трусов:
— Правда. Он из нашей Залетаевки. Шабры мы с ним…
На крыльцо вышел Федор Федорович. Он вернулся домой ночью.
— Марш за стол! — скомандовал старик. — Живо. Порядка, бригадир, не вижу. Хозяйка ругается, еда стынет…
Обычно, когда утром бригада собиралась за столом, было всегда весело: над кем-нибудь подшучивали, кто-то рассказывал забавную историю, иногда упрашивали Трусова «изобразить» кого-нибудь.
Это во время завтраков. За ужином же, как правило, велись серьезные разговоры. И чаще всего о фронте. После ужина старались побыстрее лечь спать. И не только потому, что за день сильно уставали. Торопились послушать Сашу Лосицкого. Он стал штатным рассказчиком. Саша пересказывал содержание книг, которых он прочитал столько, сколько не прочли вместе ребята, приехавшие на Лыковский хутор. А память же была у Лосицкого! А как рассказывал!
В доме темно, тепло, тихо. От этого голос Саши всегда казался таинственным, незнакомым. И невольно верилось всему, о чем рассказывал «очкастый мудрец», лежавший на полу, на колючей насыпке.
Клавдия Семеновна, Федор Федорович и Настя тоже слушали каждый вечер Сашу. Они об этом никому не говорили, но все ребята знали об этом.
В прошедший вечер, вместо того, чтобы дослушивать «Квартеронку», судили Клея… Теперь Клея за столом не было. Судить было некого. А веселья, обычного утреннего веселья, не было. И все знали, что его теперь не будет до самого последнего дня. Здесь, на работе в лесу, родилась и крепла с каждым днем большая дружба, вера друг в друга… И вдруг этот нелепейший случай… Кража. Прошкина бригада сейчас очень напоминала отделение солдат, которое вдруг узнало, что один солдат из их отделения стал предателем. Предателя уже среди них нет. Остались только испытанные люди. Но почему-то никто не смотрит друг другу в глаза. Каждый молчит об одном и том же…
Федор Федорович знал, что работники сегодня из ребят плохие. Старик смотрел на осунувшиеся лица школьников, на усталые и виноватые глаза и думал: «Беда всегда людей старит, а молодых — взрослит… Эх, война, война!.. Человек человека истребляет!.. Прошибся ты, Гитлерюга, прошибся. Не совладать тебе с нами, ни за что не совладать. Вот, видишь, мужиков на войну взяли, а дело мужиковское не стоит: сыновья отцов заменили… Однако «мужичкам» отдых дать надо…».
— Мужики, — Федор Федорович так и назвал ребят, — с часок поваляйтесь, а потом на делянку пойдем… Ложитесь, ложитесь. Я разрешаю, слышите!
Хлопнула крылечная дверь. Кто-то поспешно прошел сени… Открылась дверь… На пороге остановился Ленька Клей. На нем лица не было. Все уставились на изгнанника, но он будто не видел удивленных вопросительных взглядов. Видно, с ним произошло такое, что заставило забыть происшедшее накануне.
— Там… в лесу, — Ленька задыхался от волнения и быстрой ходьбы. — Там… шпионы… парашютисты. Двое их.
Ребята повскакали с мест. Окружили Леньку. Кто-то сунул ему кружку с чаем, кто-то подставил табурет, чтобы Клеев сел… Загалдели. Забросали Леньку вопросами.
— Тише вы! — прикрикнул на ребят Федор Федорович. — Далеко от хутора видал этих самых?
— Километра четыре отсюда, а может, и все пять.
— Ну-ка, Трусов, сбегай за Игорем Аркадьевичем. Живо. Скажи, срочно нужен… На лыжах они?
— Не знаю. Не приметил, — признался Ленька.
— А почему ты решил, что встретил именно шпионов? — спросил Саша.
— Не наши они. Точно говорю.
Ленька шел, не торопясь. Это радость человека подгоняет. А беда… Некуда Клею было торопиться. Что он скажет дома? Как он теперь покажется в школу? Ему впору бы сесть под елкой и не встать, пока не замерзнет. Ленька даже представил, как удивятся, как испугаются те, кто его прогнал от себя, когда узнают, что он, Ленька Клеев, в знак протеста замерз в лесу. Но тут же Клей решил, что такой поступок расценят, как трусость. Кто станет жалеть вора?.. Вор?! А если об этом узнает мать? Узнают в их деревне?
Ленька часто останавливался, оглядывался. Он видел свой одинокий след на чистом снегу. Сейчас побежать бы по этому следу к Лыковскому хутору, к ребятам! А как бы он работал теперь!
Но нельзя было Леньке возвращаться обратно. Надо было идти по снежной целине. Даже таким шагом к вечеру он придет в Ягодное. Лучше бы даже прийти туда ночью, а на рассвете податься в свою Залетаевку.
— «Ворон»!.. «Ворон»!.. «Ворон», помоги!
Ленька остановился. Неужели почудилось? Прислушался… Снова где-то слева от него кто-то негромко позвал:
— «Ворон»!.. Помоги, «Ворон»!.. «Ворон»!
Клееву показалось, что зовет человек, у которого совсем мало сил.
«Вот штука-то! А зачем он ворона кличет? — подумал Ленька. — Может, померещилось мне? Какой дурак ворона кликать станет?».
Нет, Леньке не померещилось. Он снова и снова услышал странный призыв.
Клееву стало не по себе. Что же делать? Уйти побыстрее от этого таинственного голоса или пойти, пойти на него?.. Ленька решился. Он, крадучись, пошел в ту сторону, откуда взывали о помощи.
Вышел к небольшой поляне и притаился под елкой. Теперь уже где-то совсем рядом слышался потухающий мужской голос, автоматически повторяющий:
— «Ворон»!.. «Ворон»! Помоги, «Ворон»!
Ленька обшарил глазами поляну. Голос доносился откуда-то сверху. И вдруг Клеев обомлело прижал руки к груди: он увидел человека, висящего вниз головой. Леньке захотелось поскорее удрать отсюда, но он присмотрелся и наконец понял, что человек этот висит на стропах парашюта. Ну, конечно, это же парашют! Никогда Ленька не видел настоящих парашютистов, но видал их на картинках, в кино… Клеев немного успокоился. Когда исчезает таинственность, человек смелеет. А таинственного теперь ничего не было. Человек прыгнул с самолета на парашюте в темноте и угодил на дерево. Запутался в стропах. А сейчас он теряет силы, и ему надо помочь. Ленька нащупал в кармане складной ножик. «Сейчас подойду к дереву… Залезу на тот сук и перережу эти веревки», — решил Ленька.
И снова услышал:
— «Ворон»!.. «Ворон»!.. Помоги!
Но почему все же он кличет чернокрылую птицу, которую так у них не любят? Почему он просто не зовет на помощь?.. Нет, Ленька, не спеши. Обдумай все… А вот и «Ворон»! К дереву, по краю поляны, брел рослый мужчина. Останавливался, озирался. Он уже был недалеко от дерева, на котором висел зовущий «Ворона».
— Да заткнись же ты, «Ястреб»! — зло приказал пришедший на помощь. — Не «Ястреб» ты, а растяпа! — И «Ворон» сказал несколько фраз на чужом языке.
— Помоги, «Ворон»! — попросил в последний раз «Ястреб»-растяпа и смолк.
Теперь ясно Леньке стало, что это были за люди. Клеев прижался к стволу елки и даже перестал дышать.
«Ворон» довольно быстро освободил парашютиста. Тот, видно, долго провисел на дереве, потому что сразу и на ноги встать не мог. Лежал на снегу. А «Ворон» этим временем сжег его парашют, засыпал золу снегом. Делал «Ворон» все проворно, ловко. Делал и ругал товарища. Потом достал из кармана флягу и протянул «Ястребу». Тот сел, сделал несколько глотков из горлышка и вернул флягу хозяину.
— Очухался? — спросил «Ворон», и опять что-то сказал на чужом языке.
Вместо ответа «Ястреб» попытался встать. «Ворон» помог ему… И они, крадучись, пошли по прежним следам «Ворона».
Первым их заметил Игорь Аркадьевич. Он поднял руку. Все: Брынкин, Прохор, Силантий, Ленька, Виталий и Уткин — остановились.
Гуминский указал рукой, куда смотреть. Просекой, прижимаясь к лесу, брели двое.
— Они, — прошептал Ленька.
По одежде эти двое были очень похожи на красноармейцев, выписавшихся из госпиталей: старые солдатские ушанки, бушлаты защитного цвета перехвачены брезентовыми ремнями, армейские валенки, а за плечами тощие вещмешки. Красноармейцы и красноармейцы! Все даже невольно посмотрели на Леньку Клея: не ошибся ли ты, малый? Может придумал всю эту историю с парашютом.
— Они, — еще раз повторил Ленька.
— Нечего терять время, — сказал Гуминский. — Надо действовать. Идут они на деревню Прядкино, а оттуда рукой подать до железнодорожной ветки. Все ясно. Мы с Берестняковым обойдем этих «птиц» лесом и преградим им дорогу. Федор Федорович и Уткин подойдут к ним с правой стороны, а Силантий и Виталий — слева. Мы с Прохором выходим на дорогу, и я командую: «Руки вверх!» А вы выскакиваете на дорогу. Ясно?.. Пошли, Прохор.
Гуминский и Берестяга наблюдали за приближающимися «Вороном» и «Ястребом» из-за кустов. Условились, как только они поравняются с сухой елкой, выскакивать с ружьями наизготовку, и Гуминский подаст команду сдаваться.
Уже хорошо были видны их лица. Усталые, сосредоточенные. И не было в этих лицах ничего подозрительного — спокойные лица солдат, хорошо знающих куда и зачем они идут. Может, это спокойствие на их лицах лишило Гуминского той решительности, а главное, быстроты при нападении.
Игорь Аркадьевич выскочил на дорогу первым и слишком мягко скомандовал:
— Руки вверх!
Прохор увидел, как мужчина, шедший впереди, неуловимым движением выхватил из кармана пистолет. Берестяга выстрелил первым. Навскидку.
— А-а-а! — вскрикнул незнакомец и выронил из перебитой руки пистолет в снег.
Тут же прогремел второй выстрел…
А третьего Прохор уже не слышал. Этот третий выстрел, сразивший наповал того, кто только что стрелял в Берестнякова, принадлежал деду Скирлы…
Старый охотник склонился над Прохором и тихо звал его:
— Сынок… Проша… Сынок… Очнись… Проша…
Но Берестняков не приходил в сознание. Он тяжело и порывисто дышал. Пуля угодила ему в грудь и прошла навылет.
Скирлы плакал, уткнувшись лицом в шапку, и приговаривал:
— Опоздал, старый дурак, опоздал… Не уберег… не уберег его…
Проезжий завез в Ягодное черный слух, что Прохор убит. Слух перебегал из дома в дом и наконец добрался до Берестняковых.
Недобрую весть принесла их шабриха Нырчиха-одночашница.
Насморкавшись вволю, она без всякого подхода оглушила вопросом стариков:
— Тетка Груня, дядь Игнат, слух-ти какой про вашего внука ходит. Ай, и правда, в дом ваш така беда подкралась?
— Какой такой слух? — насторожилась бабка Груня.
— Болтают… Уши бы мои вовек не слышали такого!
— Что же болтают-то? — спросил встревоженный дед Игнат.
— Повторять жутко.
— А ты говори, говори, касатушка, — настаивала бабка Груня. — Не по-соседски скрывать-то.
— Да больно плохо говорят.
— А ты все равно говори.
— Будто убили Прошку?
Короткий, разящий душу крик, будто отшвырнул Нырчиху к двери… Бабка Груня рухнула на пол… Игнат безумными выпученными глазами смотрел на ягодинку-горевестницу и не мог произнести ни слова. Старику нечем было дышать, он хватал ртом теплый воздух.
Ныркова выскочила на крыльцо и заголосила на все село:
— Помогите!.. Помирают!..
Долго отхаживал Берестнякову фельдшер. Она пришла в себя и лежала окаменело неподвижно. Только остановившийся взгляд, до краев налитый печалью, говорил, что она жива.
Наступила долгая томительная ночь. Возле бабки Груни дежурили соседи, Наталья Александровна. По совету фельдшера, ноги ей обложили бутылками с горячей водою… Лекарств она не принимала. Когда ее пытались уговорить выпить хотя бы простой валерьянки, она молча стискивала зубы и отворачивалась к бревенчатой стенке.
Дед Игнат сидел на лавке, уткнувшись в ладони, и раскачивался из стороны в сторону, как заклинатель.
Было гнетуще тихо. Даже шепот здесь казался очень громким и нелепым.
Трунов весь вечер пытался дозвониться до Лыковского хутора. Наконец ему ответили. Заспанный женский голос спросил в трубку:
— Чего надо?
— Лесничество?
— Ну, лесничество. Чего надо?
— У вас там работают ученики из Ягодного…
— Работают, — перебила женщина. — Что дальше скажешь?
— Все ли там у вас в порядке?
— Приезжай, узнаешь.
— Я Трунов. Председатель Ягодновского колхоза.
— Чай, в трубку кем хочешь назваться можно.
— Вот чудачка, — стал злиться Трунов. — Я же у тебя никаких тайн не выведываю. Ты мне только скажи, жив ли Прохор Берестняков?
— Кто ж его знат? Пуля насквозь прошила мальчонку… Звони в район. Туда его повезли.
…Трунов дозвонился до районной больницы. Ему ответили, что Берестняков в больницу не поступал.
Василий Николаевич провел ладонью по лицу, точно смывая усталость и мрачные мысли.
— Что же будем делать, Трунов? — сам себя спросил Василий Николаевич и стал сворачивать на колене самокрутку. — Что же будем делать? — повторил он вопрос. И будто кому-то еще, а не самому себе ответил: — Утром надо ехать в Богородск.
Трунов, произнеся слово Богородск, почему-то сразу вспомнил ремонтный завод, лица рабочих, с которыми разговаривал после митинга, а после Василий Николаевич припомнил первый свой приезд в районный центр, встречу с Макаровым, колхозное собрание…
«Макаров? — спохватился Трунов. — Что же я о нем раньше-то не вспомнил?.. Вот кому надо позвонить! Он все разузнает… Может, сейчас? Поздно? Ничего. Не какой-нибудь там пустяк…»
Он долго крутил ручку аппарата. Телефонистка недовольно проворчала что-то вроде: «Не спится людям». Василий Николаевич пропустил замечание усталой женщины мимо ушей и решительно потребовал:
— Соедините меня с Макаровым.
— Кабинет Макарова не отвечает, — сообщила с каким-то оттенком торжества телефонистка.
— Позвоните на квартиру, — упрямо потребовал Трунов.
— Слушаю вас, — очень официально и, как показалось Василию Николаевичу, раздраженно, произнес первую фразу Макаров.
Трунову стало неловко. Он знал, что предрику нет покоя ни днем, ни ночью, поэтому замешкался с ответом.
— Ну, кто там? Алло! Слушаю вас.
— Прошу прощения за беспокойство… Разбудил Михаил Сергеевич?
— Раз разбудил, так хоть скажи, кто разбудил?
— Трунов.
— Трунов! Здравствуй, дорогой. Кстати позвонил. Я тебя только что вспоминал. О Берестнякове беспокоишься?
— Из-за него звоню.
— Отличный паренек…
— Так он что, живой? — крикнул в трубку Трунов.
— Оглушил… А вы что же, похоронили его уже?
— Ох, — вздохнул Василий Николаевич. — А тут такое творится! Бабка Берестнякова почти при смерти лежит. И дед Игнат еле дышит. Хоть расскажи, что случилось?
— Разве ничего не знаешь?
— В том-то и дело. Проезжал какой-то тип мимо Ягодного и пустил слух, что Прохор Берестняков убит.
— Вот идиотизм! Сходи, успокой стариков. Скажи, что пустяковая царапина у внука, а не рана. На самом деле ранен он тяжело, но не смертельно. Парня уже оперировали в госпитале.
— Да что случилось-то? Откуда рана?
— Твои ягодновские орлы диверсантов поймали. Одного в лесу прикончили, а второго в Богородск доставили. Важная птаха, хоть и кличку имеет Ворон… Завтра Скирлы Проворотов в Ягодное вернется и все-все вам расскажет… Ну, Скирлы! Ну, старик. Такой тут тарарам устроил! Всех на ноги поставил… Он ведь и спас Прохора… Ну, спокойной ночи.
— Спасибо, Михаил Сергеевич. Спокойной ночи.
— Да! К старикам Берестняковым сегодня сходи. А через недельку привози их сюда, к внуку. Счастливо.
Почти всю дорогу от правления до берестняковского дома председатель бежал. Изредка только останавливался, чтобы отмахнуться от собак. Они словно специально поджидали сегодня Трунова и подло нападали с тыла.
…В деревнях не запирают дверей, когда в доме горе, чтобы в дом могли войти добрые и сердечные люди. И у Берестняковых двери не были заперты.
В первой хате никого не было. Одиноко и тускло горела «увернутая» лампа. Трунов прошел в горницу и остановился у порога. Снял шапку.
Дед Игнат безразлично посмотрел на председателя и скорбно покачал головой: мол, спасибо тебе, добрая душа, что не забыл в горе и не взыщи, что нет для тебя ласковых гостеприимных слов, не до ласковых слов сейчас.
Наталья Александровна вскинула глаза на Василия Николаевича и отвернулась, чтобы не расплакаться.
А бабка Груня даже не заметила вошедшего.
Кто-то еще сидел подле стола, на лавке, но Трунов не разобрал кто именно. Ему вдруг стало жутко, когда он увидел глаза старика Берестнякова.
Надо было скорее сообщить этим людям, что внук их жив, но Трунов боялся сказать об этом: и радость иногда убивает, особенно слабых. Трунов растерялся и очень громко, нелепо громко, сказал:
— Здравствуйте!
Он знал, что надо чем-то отвлечь их, прежде чем сказать о Прохоре, и поэтому задал очень глупый вопрос:
— Чего в темноте сидите? — Трунов подошел к лампе и вывернул фитиль. В горнице стало необычно светло.
Дед Игнат заслонился от света ладонью. Даже бабка Груня с каким-то испуганным любопытством поглядела на председателя. Трунов заметил это и понял, что пора.
— Кто распустил этот нелепый слух? — строго спросил он.
— Какой слух? — спросил машинально хозяин дома. — Нам, родимый, сейчас не до слухов. Горе у нас… Ты не того?..
— Не того, отец, не того… Трезвый я. А вот вас словно кто опоил зельем. Всяким слухам верите! Нехорошо!
— Да не мучай ты нас! Каким таким слухам мы верим?
— А по какому случаю убиваетесь?
— Грех тебе так шутить, милый человек, — возмущенно зашептала бабка Груня. — Грех!
— А живого отпевать не грех?
— Как так отпевать живого?! Кого живого? — старуха даже привстала на постели. — О чем это ты, родимый?
— А о том, что внук ваш Прохор… жив!
— О-о-ох! — вскрикнула Берестнякова и забилась в истерике.
Наталья Александровна обняла старуху за плечи и всхлипнула.
Дед Игнат уставился на Трунова. Потом шагнул к нему. Ноги у старика стали ватными. Он оступился. Василий Николаевич вовремя поддержал его…
И вдруг за столом кто-то громко зарыдал. Трунов обернулся на плач и увидел Таню Самарину.
Прохора вез домой шофер директора ремонтного завода Николай Абраменко. Шоферу за сорок, а выглядел он так моложаво, что все звали его просто Колей. На ремонтный завод Абраменко попал после тяжелого ранения, но на нем не написано, что отвоевал свое. И часто солдаты, инвалиды, усталые женщины обзывали его, розовощекого, некурящего Колю Абраменко, «тыловой крысой», а то и похуже.
Коля очень переживал такую несправедливость. По первости горячился, перед каждым старался оправдаться, доказывал, нередко на кулаках, что он бывший фронтовик. А после пообвык, начал сторониться людей, сделался замкнутым, нелюдимым. И с Прохором, как отъехали от Богородска, не разговаривал. А Прохору что! Он сам молчуном был.
С неделю, как Берестнякова выписали из госпиталя, а отпечаток больничный еще остался: лицо бледное, глаза воспаленные, движения осторожные. И руки белые.
В машине тепло. И Прохор стал подремывать… Николай тоже «клюнул» носом, тут же встрепенулся и, чтобы не заснуть, спросил Прохора:
— Спишь, герой?
— Не сплю, — откликнулся Прохор. — И никакой я не герой.
— Конечно герой. Говорят, тебя к награде представили: медаль «За отвагу» собираются дать… Слыхал?
— Слыхал.
— Теперь от девчонок отбоя не будет.
— Как-нибудь отобьюсь, — мрачно проговорил Берестяга и отвернулся.
— Ты, Проша, не обижайся. — Абраменко миролюбиво похлопал его по плечу. — Я ведь без подковырок… Если хочешь знать, я завидую тебе. Будь я верховным главнокомандующим, каждому бы, кто получил ранение в бою, давал бы либо орден, либо медаль. Ну, смотря там, за какое ранение… Мне вот не дали никакой награды, потому что ранен при отступлении. А герои, Проша, и при отступлении были. Да еще сколько их было!..
Тускло-белая (еще с зимы не сменили маскировочный цвет) «эмка» въехала в лес… Абраменко опустил стекло. В машину стали залетать с ветром запахи талой земли, запах поздних ручьев, прошлогодних листьев, первой зелени и ранних цветов. Эти запахи настоялись на солнце, перепутались и были густыми, дурманными.
— Какая благодать! И спокойно, — с каким-то укором сказал Абраменко и вздохнул. — Дорога совсем подсохла.
— Пора, — отозвался Прохор. — Уже осина запылила. Вот-вот кукушка закукует.
— Остановимся на минутку: надышаться лесом хочется.
— Давай.
Они вышли из машины и зашагали к деревьям.
— Смотри, Прохор, шмели летают!
— Шмель гудит, первая роса спешит.
— И бабочки! — И что-то ребячье, наивно-доброе появилось в лице Николая. Он стал гоняться за бабочкой. Поймал. Подержал, разглядывая, и отпустил на волю. — Вот пожить бы недельку-другую в лесу! Здорово!
— А тебя на сколько отпустили!
— Два дня директор погостить разрешил.
— Мало.
— Что поделать…
— Ты к нам в отпуск приезжай.
— Какой же сейчас отпуск. После войны отдыхать будем. А сейчас справки вместо отпуска дают… Командир же из тебя, Прошка, выйдет мировой! Форма военная тебе пойдет… Да серьезно тебе говорю… Когда твой год-то брать будут?
— Еще не скоро. К концу сорок четвертого.
— Война кончится к тому времени. Московскую, Тульскую, Смоленскую, Калининскую области уже освободили… Потурим их скоро, Прохор, потурим… Поехали, что ли?
— Поехали…
…Пошли родные места. Сердце Берестяги заторопилось к дому. И потому казалось, что машина идет медленно. Мысленно он уже несколько раз открывал дверь в дедовский дом, встречался с Таней, с ребятами, заглядывал в школу. А лесная дорога все бежала и бежала навстречу, словно ее кто нарочно удлинил. И Николаю передалось его нетерпение.
— Скоро твоя деревня-то? — спросил Абраменко. Спросил в тот момент, когда машина выскочила из леса. Лес отступил влево и полез в гору, с которой вниз смотрела величавая церковь и несколько любопытных домиков.
— Вот и село Ягодное, — сказал, волнуясь, Прохор.
— Как же мы заберемся на эту горку?
— Объезд для машин есть. Сейчас вправо надо взять.
— Есть взять вправо!
Бабка Груня не отпускала и не отпускала из объятий внука. Дед Игнат стоял возле, приплясывая. Он легко подталкивал жену в рыхлый бок и просил:
— Дай и мне облобызать родимого… Пусти, Аграфена… Пусти.
Наконец деду удалось завладеть Прохором. Он стиснул его, припал щекой к его плечу и заплакал.
А бабка Груня уже набросилась на Абраменко и ну его обнимать, целовать, как близкого, родного человека…
— Хватит ахать! — сказал дед бабке. — Собирай на стол.
— Сейчас я, Игнатушко-о-о, сейчас, — запела бабка. Она сбегала в горницу и надела новую шуршащую кофту. Разрумянилась. Помолодела.
Дед Игнат подмигнул Николаю и шепнул ему на ухо:
— Идем-ка прогуляемся в чуланчик. Невмоготу ждать. Радость со встречи распирает, — старик красноречивым и понятным жестом показал, зачем надо прогуляться в чуланчик.
Прохор стоял возле окна и смотрел на улицу. Он знал, что скоро все село узнает о его приезде и в их дом один за одним станут приходить односельчане…
Вон уже, кажется торопится Нырчиха-одночашница… А ему так хотелось поскорее увидеть Таню. Она уже теперь пришла из школы. Он видел ее месяц назад, когда она приезжала навестить его в госпитале.
Бабка Груня угадала мысли внука. Подошла к нему и тихо, ласково сказала:
— Проша, а ты до обеда сбегай к ягодинке Марьюшке. С Таней повидайся. Она тут без тебя часто к нам наведывалась. Девонька-то какая желанная, умная. Зови в гости и Танюшку, и Наталью Александровну, и… Марьюшку.
Прохор даже охнул от удивления. А бабка Груня кокетливо толкнула его плечом, засмеялась и поплыла накрывать стол в горнице.
— Ты куда, Прохор? — в сенях спросил его дед, пряча за спину бутылку.
— Сейчас я!
Он решил бежать огородами, чтобы никого не встретить. И побежал, да вдруг остановился на круче над Видалицей. Сине-алые зазывные дали остановили Берестягу.
…Внизу под кручей куда-то торопилась Видалица. Она еще не вошла в берега… А за речкой, сколько глаз хватало, все леса, леса виделись. Хвойные, частые. За лесами — дали. Сейчас они были подернуты весенней сине-алой дымкой. И лес там, возле дымки, становился легким, зыбким, невесомым.
А там, за дымкой сине-алой, города большие, моря, реки широкие, там, за этими далями, где-то очень-очень далеко, шла война…