Александр Дорофеев Березовое пугало

* * *

Дрозды клевали на огороде клубнику. Они резко и жирно квохтали, подзывая приятелей. Рано утром склевывали ягоды. До половины со спелого бока.

Толстые коричневые тельца упруго подскакивали в клубничных зарослях. Наглый грабеж! С криками выбегал я из дому. Дрозды, треща крыльями, стрекоча, якобы напуганные до смерти, скрывались в кронах деревьев. Следили оттуда, когда мне надоест торчать на огороде. А надоедало быстро – делать тут было нечего, если не клевать клубнику.

У сарая подыскал я двухметровый березовый кол. Прибил перекладину. «Вот и человек поначалу-то был так же прост – тяп-ляп. А вон как изменился!» – думал я, роясь в сундуке. Откопал две шляпы и три пиджака. Шляпы – летние, соломенные, мятые. Пиджаки – хоть куда! Один еще недавно дедушка носил. Двубортный и приталенный.

Сундук облагораживает – чем дольше вещи лежат, тем более в них значительности. Цвет матереет, покрой моднеет. И нафталин ароматен, как тонкий одеколон.

Подвернулись рыженькие искристые брючата и галстук с попугаем. В облаке воспоминаний вернулся я к березовой крестовине. Пиджак был тесноват в плечах, и я обпиливал перекладину, когда подошел дедушка.

– Что это тут? Одежду разбросал…

– Пугало строю. А то клубнику клюют.

– Какая клубника, если спать до полдня! Птицы умнеют, а иные люди – никак. Попилил бы дрова, чучелко!

Отвлекая дедушку, я прикинул рыжие брючки, едва достававшие до щиколоток.

– А когда-то впору были…

– Здорово вымахал, – вздохнул дедушка.

Сбить его с дороги было мудрено, и я покорно слушал, разбирая сундучное добро.

– Не много нажил, – заканчивал он. – Разбрасываешься! А человек должен иметь твердую цель в жизни. Эх, чучелко, – махнул рукой, вытащил из кучи шляпу и, примеряя, удалился в сарай, откуда враз послышалось жужжание, постукивание, завывание. Дедушка точил по заказу общества кружевниц деревянные колокольчики. Выходили, как настоящие, – с деревянным же язычком. Березовые колокольчики подвешивали на сплетенные кружева. Они, конечно, не звонили, а скромно постукивали. Когда дедушка вытаскивал из сарая связки колокольчиков, они косноязычно шелестели, как баранки.

«Пугало – не чучело, – думал я, прибивая к березовой крестовине березовые руки и ноги. – У пугала твердая цель – пугать!»

Гвозди входили уверенно. Сухой стук прыгал среди сосен. Крест преобразился в голую и суровую древнюю букву, которую неизвестно как произнести. Лучше прикрыть одеждой.

С рубашкой и пиджаком хлопот не было. Зато штаны не налезали, цеплялись за сучки. Наверное, так же трудно обряжать одеревеневших покойников. Подпоясав веревочкой, я поставил его на ноги и глянул – как бы вдруг.

У куста бузины, чуть косовато, замер, вроде подстерегая, мрачный мужик – из ворота рубахи торчал березовый обрубок. Казалось, голову только что отсекли, и мужик еще не догадался. Торопливо накрутил кулем ветхую простыню, разгладил морщины на будущем лице и нахлобучил шляпу. Однако в руках пустовато. Отыскал прошлогодний желтый портфель и прибил сапожным гвоздиком. Мужик сразу приосанился, белея из-под шляпы пустой простыночной мордой. Хотелось нарисовать хорошее лицо, с доброй улыбкой. Но вылезли сами собой голубенькие унылые глазки, мягкий розовый нос, вялый румянец на дряблых щеках и оплывший подбородок. Не такого я задумывал. Впрочем, уж каков уродился. «Фома Платоныч, – послышалось, – агроном со стажем».

Подхватив, бережно отнес на огород. Воткнул у клубничной грядки в рыхлую землю. Снял шляпу. И обухом топора влепил по белому темени – простыня расползлась, выперла березовая кость. Воровато оглянувшись на дорогу, ударил еще пару раз, и Фома Платоныч утвердился охранять посевы.

Рваное небо плавало в облаках. Пустая асфальтовая дорога была серо-синей, холодной, как осенняя река. Сосны убегали высоко вверх и там мотались из стороны в сторону под ветром. Трещали, как сороки, дрозды, носясь меж деревьями. В сарае выл дедушкин токарный станок. И только пугало Фома Платоныч, агроном со стажем, стоял недвижно средь огорода. Даже желтый портфель не шевелился в его руке.

Порывами, как из лейки, сыпался дождь, и простыночное мятое личико менялось, как хотело. Из-под носа вытекли усики, возникли лохматые бакенбарды и неприятные складки вокруг рта. Совсем противным стал Фома Платоныч, а все ж отчасти родственным. Подобное, верно, могут чувствовать пожилые родители к неоправдавшему надежд стареющему сыну.

– Обед! Обед! – покричал от сарая дедушка, взмахивая деревянным колокольчиком. – Фу-ты ну-ты! – подошел к грядкам. – А я смотрю – с кем на огороде топчешься?! Бродяжка какой-то! Вон, как опуститься можно – пиджачишко затрепанный, штаны вкривь-вкось. А шляпа на что похожа? Воронье гнездо! Погоди – другую принесу.

Дедушка сходил в сарай за шляпой и сам надел Фоме Платонычу – чуть на затылок, с наклоном влево.

За обедом все косился дедушка в окно, на огород.

– Тьфу! – не стерпел во время компота. – Так и кажется – чужие бродят! Поставил ты чучело на беду! Смотри, обчистят. И пиджак не плох, и шляпа свежа. А портфель! Сам бы носил.

– Потерпи до осени, – попросил я. – Без портфеля Платоныч сам не свой.

– Какой еще Платоныч? – нахмурился дедушка. – Вот обчистят, отчества не спросят! А главное – огород потопчут. Эх, все бездельем маешься, чучел строишь! А пора бы себя строить, не тратя времени.

После обеда дедушка пошел отдохнуть, а я заглянул в сарай. Тут было множество приспособлений, инструментов и совсем непонятных металлических загогулинок. И все на своем месте – в покойной строгости. У дедушки каждый немой инструмент – молоток, пила или стамеска – знал свое место. Какая-нибудь захудалая проволочка на специальном гвоздике. Болтик или шурупчик в определенном ящичке. Любопытно разглядывать молчаливые железки. Хотя с дедушкой-то они вовсю разговаривают. Одни повизгивают, другие ворчат и поскуливают, третьи только соглашаются – да, да, да. Этих-то я хорошо понимал. Спорить с дедушкой впустую. Ворчи или повизгивай, а все равно скажешь – да, да, да. Дедушка всегда прав.

Так раздумывая, покинул я сарай и направился на огород к Фоме Платонычу. Что-то смущало в этом самовольном агрономе. Тронул его за плоское плечо, ощутив под пиджаком, как и следовало, неотесанную палку. Тяжелая черноватая туча выбиралась из-за сосен, и в предгрозовых сумерках Фома Платоныч насупился. Беспокойство и хлопотливость появились в тряпичном лице – на полвека состарилось оно за прошедший час.

Редкие прохожие спешили по дороге. Тетка с авоськой замерла у забора и долго приглядывалась к Фоме Платонычу. Рукой помахала. Крикнула – эй! Но Фома Платоныч и глазом не повел. «Нежить!» – ахнула тетка и заспешила прочь.

Все же знал свое дело Фома Платоныч. Попугивал. Сами дрозды его сторонились, суетясь вдали от грядок.

Выплыла белая лошадь, впряженная в повозку, на которой куковал старьевщик Соловей.

То и дело вскрикивал: «Старье брани да со двора гони!» Слова будто прыгали по ухабам – кое-что подскакивало, остальное без следа западало. Висело, как дряхлый ковер на веревке, побитое молью заклинание – арье-ани-дара-ани!

Соловей остановился у ворот, зашел и – прямо к Фоме Платонычу. Пиджак пощупал. Понюхал портфель.

– Свой парень! Беру в товарищи – кобылу стеречь. Даю, согласен, пистолет со свистком.

Прихватил Фому Платоныча за плечи, уже раскачивая, таща, как овощ, из земли.

– Погодите!

– Годить да чаи пить – жизнь фью-ить! – свистнул Соловей, отступая на шаг. – Вижу, согласен, что родня тебе. Однако ж подумай – два пистолета, согласен. Загляну на днях. Думай! – И пошел к лошади, бледневшей, как вечерний туман. Прыгнул в повозку и сразу исчез, будто провалился меж буераков, под землю.

Похолодало. Полярный ветер проносился чуть выше сосен. Низко, чтобы не угодить в эту зиму, пролетали две вороны, беседуя, как немые, крыльями. Вдруг расстались – одна села на сухую березу, другая полетела в просветлевшее на закате небо.

Постукивая колокольчиками, вышел из сарая дедушка. Голова засыпана тонким опилочным пухом. Опилки лежали на лице. Забились в складки вокруг рта, растопорщили усики и бакенбарды. Я обнял дедушку, ощутив под пиджаком сухое воробьиное тельце с острыми лопатками.

– Будет баловаться-то, – отстранился он. – Что успел за сегодня?

Огляделся, припоминая, но все вокруг молчало обо мне.

– Зря день прожил, – кивнул дедушка. – Не будет из тебя толку!

– А от тебя-то какой толк? – прошамкал вдруг Фома Платоныч. – Разве что к Соловью в товарищи – кобылу стеречь.

Дедушка встрепенулся и откашлялся, будто услыхал, но не разобрал ясно, а переспросить-то вроде и некого. Опилки посыпались с лица. Он махнул рукой и пошел в дом. Березовые колокольчики шелестели ему по дороге какие-то деревянные слова – мол, вечер, спать пора. А спал дедушка уверенно, лежа на спине, руки вдоль, упрямо дыша носом. Умеет ли кто спать правильней?

Взошла внезапно пятнистая луна. Я посидел у дома на скамейке. Обернуться бы пугалом, стоять меж грядок долгие годы, безмолвно, твердо зная, что делать, все понимая, всех любя, пугая беззлобно птиц и охраняя урожаи.

Войдя в дом, выключил свет и поглядел из окна. Луна теперь была ясная, без пятен. Поблескивали листья. Мутно светилась парниковая пленка над огурцами и помидорами. А где же Фома Платоныч? Не видать его!

Окно запотело, и луна растянулась по небу светлым столбом. Протарахтел на дороге мотоцикл.

Я выскочил на улицу. Сосновые лапы медленно ползали по луне. Холодный ветер опустился до травы. А Фома Платоныч укрылся, кажется, за елкой. Вот он, стоит, не шелохнется. Воротник поднят. Портфель в руке на гвоздике.

Я тихо подошел сзади и отвесил подзатыльник – шляпа покатилась, вихляясь, по сырой тропинке. Фома Платоныч вроде присел. Я щелкнул по холодному скользкому носу, отчего состроилась диковатая нездешняя гримаса. Фома Платоныч отпрянул и застыл с жалкой улыбкой.

– Какой из тебя толк? – бормотал я, стаскивая с него пиджак.

– Толк? – переспрашивал суетливо Фома Платоныч. – Какой толк? Из меня толк? Польза или прок?

Рубашку он никак не хотел отдавать, цеплялся каждым сучком. Да, видно, ослаб – руки и ноги в штанах отвалились без борьбы, как сухие ветки. Когда я разматывал простыню с перекошенным лицом, глаза его были полны укоризной.

Озираясь на дорогу, поспешил в дом. Полная луна все так же лезла в окно. Долго не мог заснуть, вертелся, чувствуя внутри простую березовую крестовину, как у бывшего Фомы Платоныча, – тяп-ляп. Хоть бы листики какие распустились…

Ранним-ранним утром, которое мне обычно лишь снилось, по огороду с лейкой в руках бродил дедушка. Наклонялся над клубничными кустиками, и лицо его разглаживалось. Улыбаясь, щурясь на солнце, приостановился у березовой крестовины, вбитой среди грядок. И, как бы померившись ростом, пошел к сараю.

А на крестовину уселся дрозд. Вертелся из стороны в сторону, как флюгер, подрагивал хвостом, шею тянул, голову набок – недоумевал вроде, откуда березовый кол вместо серьезного человека со стажем, Фомы Платоныча, пугала огородного.

Загрузка...