Берингов пролив — не только вода. Память между двумя берегами. Кого-то она забирает навсегда. Кого-то выбрасывает на берег.
Поезд снова дёрнулся и пошёл ровно. За окном поползла тёмная промзона, потом редкие огни города стали редеть. Виктор устроился на нижней полке, достал из сумки пластиковую бутылку без этикетки.
— Будешь? — спросил он, не глядя на Роба.
Роб помедлил, глядя на бутылку.
— Спасибо. Но, пожалуй, нет.
— Правильно, — кивнул Виктор. — Сначала смотри, с кем пьёшь. Потом — зачем.
Он отвернул крышку, сделал глоток, поморщился — не от крепости, а будто от боли где-то глубже. Затем достал из сумки завёрнутый в газету хлеб и огурец, положил их на газету рядом.
— Ешь.
— Спасибо, — Роб взял кусок хлеба.
— Ты откуда к нам такой? — спросил Виктор, жуя. — Не турист же, вижу.
— Я… — Роб запнулся, привычно собирая фразу. — Я еду в Сарапул по семейному делу.
— По какому именно? — сразу уточнил Виктор. Без враждебности, но прямо.
— Ищу следы. Документы. Письма, возможно.
— Умер кто-то?
— Отец, — сказал Роб. — Недавно.
Виктор кивнул.
— Тогда ясно. После смерти всегда начинают искать правду. До — некогда.
Он снова глотнул и посмотрел на Роба внимательнее, будто через стекло.
— Ты не наш, да?
— В каком смысле?
— В обычном. Не отсюда.
— Я родился в Калифорнии, — сказал Роб. — Но по отцу…
— Американец? — перебил Виктор и сам же ответил. — Ясно. Значит, обратно тянет.
— Я не уверен, что это правильное слово.
— А правильного и нет, — отмахнулся Виктор. — Тянет — и всё.
Пауза повисла, заполненная стуком колёс под полом купе. За окном начинала светлеть ночь: предрассветная белизна горизонта.
— Ты как к нам вообще относишься? — спросил Виктор вдруг, обращаясь в профиль. — Только честно.
Роб посмотрел в окно. Потом — на свои руки.
— Я долго считал, что Россия — это место, где всё… — он поискал слово. — Broken. Сломанное.
Пауза затянулась.
— Где правила есть, но на них нельзя опереться.
— А сейчас?
— Сейчас я вижу, что правила есть. Просто они другие. И иногда… — он замолчал, — иногда они про то, о чём у нас вообще не говорят.
Виктор хрустнул огурцом, вытер руки о штаны.
— Про совесть, что ли?
Роб кивнул.
— У нас это слово используют редко. Обычно говорят про ответственность. Или про репутацию.
— Репутация — это когда на тебя смотрят. — Он медленно взял бутылку со стола и посмотрел сквозь мутный пластик на Роба.
— А совесть… — он сделал глоток и поморщился.
— Это когда ты сам на себя смотришь.
И видишь.
Он закусил хлебом.
— Я вот к брату еду. Хоронить. Сорок лет на заводе отпахал. Никаких репутаций. Чтобы детей не обмануть и самому потом в зеркало смотреть — вот и всё. Больше ничего и не было у него.
Роб слушал и смотрел в окно, где только что мелькали фонари и резко возникла чернота ночного леса. В стекле появилось его отражение — лицо, которое он не узнавал: осунувшееся, с тенями под глазами и бородкой, высвеченное лампой купе.
— В Америке, — вдруг сказал он осторожно, — считается, что человек прежде всего должен думать о себе.
Он нахмурился, будто проверяя сказанное.
— Иначе система не работает. По крайней мере, так принято говорить.
— Ага, — сказал Виктор. — И у нас система часто не работает.
Он помолчал.
— Зато… — он осёкся. — Люди.
Он посмотрел на Роба сбоку, оценивающе, взвешивая его на весах.
— Знаешь, в чём твой прокол? — спросил вдруг.
— Прокол?
— Ты говоришь, как протокол пишешь. Каждое слово щупаешь. У нас так базарят либо те, кто уже отсидел, либо те, кто очень не хочет туда попасть.
— Я действительно боюсь, — честно ответил Роб. — Потому что я не уверен, что имею право.
Виктор хмыкнул.
— Право появляется, когда отвечать готов, — он усмехнулся. — По-настоящему.
Переставил бутылку подальше от себя, лёг на спину, закинув руки за голову.
— Знаешь, — сказал он уже почти в темноте, в той особой мягкости, которая приходит перед сном, — ты, может, и американец. Но если приехал сюда не за выгодой, а за памятью… — он не договорил, махнул рукой в темноту. — Значит, не чужой.
Роб долго молчал.
— Я сегодня впервые подумал, — сказал он наконец, очень тихо, — что, возможно…
Он замолчал.
Виктор не ответил сразу. Долгая, тяжёлая пауза. Потом он повернул голову, и даже в полусвете Роб видел его улыбку — грустную и какую-то жалостную.
— Ты не спеши с такими словами, — сказал он. — Это не паспорт и не фамилия. Русский — это когда уйти не можешь, даже если можно.
Он погасил свет над полкой.
Поезд шёл сквозь ночь, ровно и упрямо, как будто знал дорогу лучше всех в этом купе. За окном растекалась темнота, и оба мужчины слушали этот ритм: стук колёс, звон чайной ложки о подстаканник — сердцебиение огромной страны, которая каждую ночь везла людей в свою глубину.
На нижней полке спал Виктор, и его дыхание постепенно выравнялось. На верхней Роб лежал с открытыми глазами, повторяя про себя слова, которые только что услышал.
Из соседнего купе тянуло копчёной курицей.