Во второй половине восьмидесятых, вскоре после кончины Федора Александровича Абрамова, мы вместе с его вдовой Л. В. Крутиковой-Абрамовой составляли сборник воспоминаний об этом крупном художнике. Среди тех, к кому я обратился с просьбой написать для сборника, был известный калининградский писатель-фантаст Сергей Александрович Снегов (1910–1994). Я знал, что он не раз встречался с Абрамовым в Доме творчества в Комарово, рассказывая о многих годах, проведенных в заключении, о встречах там с видными учеными, выполнявшими оборонные задания. Я тоже слыхал об этом из уст Снегова, который охотно откликнулся на моё предложение, но публикации не дождался: сборник так и не вышел. Последнее письмо из Калиниграда я получил в начале 1992 года. В пакете была книга С.Снегова о пережитом — «Норильские рассказы». Более поздних воспоминаний там не было… Несколько страниц из них я рад представить читателям журнала «Нева».
Александр Рубашкин
Бесед с Федором Александровичем у меня было немного, но каждая запомнилась. Мы часто встречались в Комарове — я туда приезжаю каждую зиму, — один раз встретились в Москве. Начну с московской встречи, она была самой непродолжительной.
Академик-ядерщик Георгий Николаевич Флеров, поклонник Театра на Таганке, часто посещал его. Бывая в Москве, я сопровождал его. В качестве ответной услуги я приглашал его в Театр Моссовета, куда Юрий Александрович Завадский разрешил мне брать билеты на любой спектакль. Однажды Флеров предложил пойти на прогон «Деревянных коней». С Федором Александровичем я уже был знаком, творчество его ценил и, естественно, согласился с радостью; Но сам Флеров в этот вечер был вызван не то в Академию наук, не то в министерство, и я составил компанию его жене. Сидели мы на обычных флеровских местах — в каком-то из первых рядов. Театр был полон, но не набит зрителями — присутствовали только приглашенные. В первом ряду — кажется, справа — сидел Федор Александрович. Спектакль покорил меня оригинальностью режиссерского выполнения, силой слова, мастерством артистов: и сегодня в памяти звучат голоса актеров. В перерыве я подошел к Федору Александровичу. Он казался не радостным, а почти раздраженным. Я спросил, как ему понравился спектакль. Он почти сердито ответил:
— Что вы меня спрашиваете? Это вас я должен спросить, понравился ли вам. Вот скажите — нравится?
— Очень нравится, — сказал я. Мне показалось, что именно такого ответа он ожидал. Тут его перехватили другие зрители.
Вот такой был короткий разговор.
В Комарове беседы были продолжительней. В моем номере иногда по вечерам собирались заядлые покеристы. Федор Александрович карточных пристрастий не показал, но раза два или три принял участие в игровом азарте — играл, естественно, неумело, но сопровождал свои карточные закономерные неудачи или случайные успехи то восклицаниями досады, то радостными репликами — в общем, играл так же шумно, как и все мы. Чего-либо необычного в те вечера не было.
В пору же нечастых далеких прогулок по Комарову приходила пора обстоятельных бесед и они были нестандартно интересны. Расскажу о трех таких прогулочных беседах.
В одной из них — от Комарова до Дома архитекторов в Зеленогорске и обратно — Федор Александрович рассказывал, как встретили его первую большую вещь в «Новом мире», какие мытарства пришлось испытать, какие нападки и злую критику понадобилось отражать, как трудно было устоять в вере в свою правоту и отмести лжедружеские советы доработать, почистить, исправить… И как он прошел с честью эту трудную дорогу — устоял и отстоял рукопись.
Он говорил с волнением, с глубоким убеждением в своей правоте, с естественной гордостью за свою несгибаемость, а я с таким же волнением слушал его. Я знал почти всех людей, которых он упоминал, — за несколько лет до его романа в «Новом мире» печатались мои роман и повесть: ясно видел всех, кто горячо ратовал за Федора Абрамова, и тех, кто на первых порах мешал ему. Для меня та наша долгая беседа стала как бы живым образом принципиальной честности и нравственной твердости творчества.
Другая столь же долгая беседа произошла во время такой же комаровской прогулки, но была уже на тему, далекую от литературных дел. На этот раз говорил в основном я. Я рассказывал, как в годы моей комсомольской юности, в начале тридцатых годов, меня командировали на село читать лекции о преимуществах социализма перед всеми иными общественными формациями. Я жил тогда в Одессе, преподавал в университете, а на селе, оправлявшемся от голода, вызванного скорей искусственно, чем причинами природными, как раз в это время довершалась операция, названная «сплошной коллективизацией на базе ликвидации кулачества как класса». С кулаками, реальными или официально таковыми объявленными, было уже покончено, добирали сомневающихся и непокорных «подкулачников» — понятие по тем временам емкое и грозное. И вот секретарь кустовой парторганизации — кажется, тогда это были еще партячейки — как-то объявил:
— Серега, будешь понятым. Завтра арестуем злостного подкулачника. Вот же гад — лошадь есть, две коровы, всякое добро. А в колхоз не вступает, хлеба всего не сдал, что наложили на него, — говорит, вражина, что все отдал, урожая не было. А знаем, врет, припрятал! Такой вредный пример подает.
— Да как он уцелел в единоличниках, — помню, удивился я.
— Уцелел… Бывший буденновец, жутко играет на этом. Столько льгот ему давали — ожирел, накопил хозяйства… Мы его завтра со всей семьей возьмем и вышлем, постановление уже есть, а ты подпишешь акт изъятия имущества, чтобы сволочи из наших под шумок не разворовали. Классовый враг, понял, а маскируется под трудягу — надо таких без пощады вышибать с нашей трудовой земли!
Ликвидация «классового врага» на другой день совершилась на моих глазах. Дом «подкулачника» окружили, сотрудники ГПУ вошли внутрь, из дома выбежала жена хозяина с несколькими детьми, она размахивала руками, кричала, дети заливались слезами. Потом из дому выскочил сам разъяренный хозяин, оглянулся и кинулся ко мне. Я стоял в сторонке, ошеломленный, и зачарованно глядел на него. Он был в красноармейской парадной гимнастерке, на груди, в красных розетках, светили два ордена Боевого Красного Знамени. Я не мог оторвать от них взгляда. Боже мой, ведь тогда два таких ордена впечатляли вряд ли меньше, чем сейчас две Золотые Звезды! А он наступал на меня, почему-то на меня одного, не обращая на других внимания, и страшно орал — ярость в голосе смешивалась с рыданием:
— Сопляк! Раскулачивать пришел! Да мне Семен Михайлович эти ордена навесил, как герою за советскую власть! Кровь свою проливал за нее, против всех белогвардейцев и поляков, а ты меня, гад, раскулачивать! А ты меня, как врага!..
Сотрудники «органов» тащили его, он вырывался, матерился и все выворачивал в мою сторону голову, как бы меня одного виня в своем несчастье и лишь меня одного неистово проклиная. Связанного, его повалили на телегу и увезли. Меня позвали подписывать протоколы изъятий, но я ушел сразу же, я не мог подписывать никаких бумаг, моя, тогда молодая и наивная, голова никак не могла осилить страшного противоречия: почему советская власть всей своей мощью пошла на тех, кто кровью своей утверждал ее?
Федора Александровича воспоминание мое сильно разволновало. Я страдал, рассказывая, он страдал, слушая. Он воскликнул с негодованием:
— Вот такие, как вы, не зная деревни, ничего не понимая в деревенском деле, приходили из города и все уничтожали, все опорочивали, все изгаживали! Нет вам прощения! Столько зла принесли, столько зла!
— Я ли принес это зло? — спросил я с горечью. — Помилосердствуйте, Федор Александрович!
— Не вы лично. Сколько вам было тогда лет? Двадцать два? По-нынешнему — пацан, по тогдашнему — полностью самостоятельный. Не обижайтесь, не вы, другие, но такие, как вы, — лихие люди из города, энергические, — он именно так и сказал: «энергические», — рьяные на выполнение, а чтобы подумать, понять — нет! Такой вред принесли деревне!
И он долго не мог успокоиться. Я тоже…
Третья и самая продолжительная беседа состоялась в другую зиму во время длинной — многократно туда и обратно — прогулки по комаровскому поселку академиков. Мы шли мимо темных дач, во многих я бывал, там жили радиохимики, о которых я писал в своих книгах о создателях ядерного оружия и ядерной энергии. На этот раз я почти только слушал, а Федор Александрович почти только рассказывал. Эта беседа завершилась спором, который так и не нашел разрешения.
Федор Александрович вспоминал свою поездку в США — целый месяц в этой стране знакомился с ее людьми, ее городами, особенно ее сельским производством. Федор Александрович — неожиданно для меня — оказался внимательным и тонким наблюдателем чуждого нам быта, беспристрастно оценивал достоинства и недостатки американцев. Когда он закончил свой рассказ, я сказал:
— Вот вы призываете людей воротиться в село. Но ведь это противоречит историческому развитию человечества. В Штатах лишь семь процентов населения постоянно проживает на селе, но кормит и себя, и всю страну, да еще обеспечивает на пятьдесят миллиардов долларов сельскохозяйственного экспорта — в том числе и нам.
— Неправильно говорите, возразил он с досадой. — Не знаете истинного положения в Америке. У меня спросите, я знаю. Не семь процентов, только четыре — вот сколько населения постоянно там проживает на селе!
— Но ведь это еще усиливает мое возражение…
— Нет, не усиливает. Опять путаете. У них свой путь развития, у нас свой. Мы не должны отрываться от природы, у нас иное отношение к земле. Вы этого не понимаете.
Я и вправду этого не понимал. Федор Александрович объяснял, каким ему представляется наше истинное, по-настоящему хорошее отношение к сельскому производству: суть не только в умножении товарных излишков, а в родственно-близкой связи с землей, лесом, водами…
Признаюсь, меня он не убедил, и, очевидно, я не постиг его аргументации. Почувствовав несогласие, он перевел разговор на другую тему:
— Вы говорите, что в этих дачах живут радиохимики. Вы писали о них? Чем они интересны?
Я сказал, что писал о ядерщиках, физиках и радиохимиках. О физиках напечатал три книги — о наших и зарубежных. О радиохимиках написал роман, но рукопись, хоть и была заказана, разрешения в печать не получила и, судя по всему, не получит никогда. Я сказал Абрамову, что ученые, о которых я писал, в трудный момент нашей истории вели самоотверженно смертельно опасные исследования, зная, что одно согласие делать их равнозначно вынесенному самому себе смертному приговору. Минер погибает в результате ошибки, радиохимик погибал от того, что не совершал ошибки. Великая нужда для народа была в этой смертельной работе — и большая нужда перевешивала маленькие личные выгоды и нужды. Дачи, выстроенные в Комарово и в других местах, — не столько теперь благодарность ученым за их успехи, сколько памятник их мужеству и самопожертвованию.
— Печатали роман о физиках? В «Знамени»? Не читал. А отдельная книга не вышла? Почитал бы…
Моя книга о физиках и частично о радиохимиках — роман «Творцы» — в это время вышла, и я, надписав, подарил экземпляр Федору Александровичу, но не знаю, прочитал ли он ее. Роман же о радиохимиках так и не вышел в свет.
В следующий мой приезд в Комарово у нас снова зашел разговор о делах деревенских. Перед тем в «Правде» было перепечатано замечательное письмо Абрамова к землякам, в котором он упрекал своих односельчан в безразличии к делу, равнодушии к собственному дому и пьянстве. Я сказал, что письмо это — удивительное излияние души, очень искреннее, очень честное и очень важное.
Федор Александрович хмуро ответил:
— Да, честное… А сколько недовольства вызвало! Как они, мои земляки, сердились и возражали, прямые укоры были…
Теперь перехожу к последней большой беседе — уже не на прогулке, а у меня в номере, — и я должен предварить ее особым пояснением. В комаровской библиотеке я нашел третий том собрания сочинений К. Маркса и Ф. Энгельса, издание 1929 года в синих переплетах. В этом томе помещены подготовительные работы Маркса для его с Энгельсом книги «Святое семейство». «Подготовительные работы» печатались во всех последующих изданиях избранных сочинений Маркса, но с изъятием одной важной главы, которая имеется только в этом издании. В этой, в последующих изданиях изъятой, маленькой главке «Частная собственность и коммунизм» молодой Маркс, применяя так хорошо им уже тогда усвоенный диалектический метод, рассматривает две фазы коммунизма: первую, являющуюся полным и всеобщим отрицанием капитализма, и вторую, отрицание отрицания по гегелевской триаде, характеризующую развитой коммунизм. Утверждения Маркса о первой стадии, по самой сдержанной оценке, парадоксальны.
Как-то после ужина я подошел к Федору Александровичу и сказал:
— Зайдите ко мне. Хочу вас угостить.
— Вином, что ли? Пить не буду.
— Не вином, а сочинениями Маркса. Почитаю кое-что интересное.
Он взорвался.
— Вы что, думаете, я Маркса не знаю? Когда читал студентам курс литературы, столько его штудировал. Доныне мозги саднит! Не имею никакого желания снова повторять сотни раз пережеванное.
— Узнаете о Марксе то, чего еще не знали, — настаивал я.
Он без охоты согласился.
— Ладно, завтра после обеда. Если будет желание…
Он сидел на диване, я стоял. Он слушал, я читал. Привожу здесь подлинные слова Маркса, лишь самые резкие формулировки:
«…Коммунизм есть положительное выражение уничтоженной частной собственности, являясь на первых порах всеобщей частной собственностью. …Он хочет уничтожить все, что не может стать достоянием и частной собственностью всех, он хочет насильственным образом устранить таланты и т. п. Непосредственное физическое обладание является в его глазах единственной целью жизни; форма деятельности рабочего здесь не уничтожается, а распространяется на всех… Это движение… выражается в совершенно животной форме, когда оно противопоставляет браку (являющемуся, конечно, известной формой исключительной частной собственности) общность женщин, когда, следовательно, женщина становится у него общественной и низкой собственностью. Можно считать, что в этой идее об общности женщин выражена тайна этой еще совершенно грубой и бессмысленной формы коммунизма… Этот коммунизм, отрицающий повсюду личность человека… показывает присущее ему отрицание мира образования и цивилизации: оно есть лишь возвращение к неестественной простоте нищего и нуждающегося человека, который не только не преступил за грани частной собственности, но даже не достиг еще уровня ее… Коммунизм: а) по политической природе демократический или деспотический; б) уничтоживший государство, но… все еще сохраняющий частную собственность, то есть отчуждение человека…»
Чтение длилось долго, и настроение Федора Александровича менялось. Я выделял голосом многочисленные подчеркивания Маркса — здесь их не привожу, — и каждое действовало, как удар. Еще ни разу я не видел его таким возбужденным. Воистину этот молодой мыслитель Маркс, отважно исследовавший крайние границы возможного, был ему неведом. Когда я закончил чтение страниц 619–621 третьего тома, Федор Александрович взял у меня книгу и сам перечел все прочитанное вслух.
Я сказал:
— Не находите ли, Федор Александрович, что в страшной практике Пол Пота, называвшего себя коммунистом, проявились некоторые черты описанного Марксом примитивного коммунизма?
— При чем здесь Пол Пот? Не упрощайте! Честно глядите на факты истории. Не только Пол Пот, не только в одной Кампучии! По-разному, то одно, то другое, ослабленное, затушеванное, но и в других местах… Нет, какой ум, какое бесстрашие мысли! Где вы достали эту книгу? В нашей же библиотеке? Завтра же заберу и не отдам! Хочу иметь у себя, буду перечитывать.
Я попросил:
— Не забирайте! У вас — только для вас. А в библиотеке еще другие прочитают…
После смерти Абрамова я снова бывал в Комарове. В первый же приезд попросил в библиотеке знакомый том. Он оказался на месте и, судя по библиотечному формуляру, никем не был востребован.