Вадим Пеунов Без права на помилование Роман

Вадим Константинович Пеунов родился 29 апреля 1923 года в семье служащего. Он принадлежит к тому поколению советских писателей, для которых главной жизненной школой стала Великая Отечественная война. В действующей армии — с 1942 года. Награжден медалями. Член КПСС.

В 1955 году вышла первая приключенческая повесть В. Пеунова «Последнее дело Коршуна», которая сразу же завоевала признание читателей, была переведена на несколько языков. Перу писателя принадлежит более двух десятков книг, в том числе романы: «Друзья и враги», «Любовь и ненависть», «Об исполнении доложить», «Веские доводы» и др. Плодотворно работает В. Пеунов также в жанре публицистики.


ОГЛЯНИСЬ НА КАЖДЫЙ ПРОЖИТЫЙ ТОБОЮ ДЕНЬ

Скупы на ласку сыновья

Иван Иванович переступил порог кабинета заместителя Начальника УВД области Строкуна, своего давнего друга, с тяжелым чувством неоправданного доверия.

Около трех месяцев тому назад, 29 апреля, был лихо ограблен мебельный магазин «Все для новоселов». Четверо бандитов управились за считанные секунды: они заставили кассира опустить в подставленную спортивную сумку выручку, приготовленную для инкассации.

Никого из этой банды, кроме водителя, пока взять не удалось, хотя двое из них — Дорошенко, по кличке «Жора-Артист», и Кузьмаков, по кличке «Суслик», — были хорошо известны милиции. В старом деле имелись отпечатки их пальцев, нашлись и фотокарточки, правда, восемнадцатилетней давности. По описаниям очевидцев художник набросал эскизы портретов тех, кто принимал участие в ограблении мебельного магазина, так что теперешний облик двух матерых рецидивистов тоже был известен.

В результате поиска удалось выявить и арестовать нескольких прямых и косвенных участников преступления: Ярослав Гриб — проходчик шахты Ново-Городская, ранее судимый за участие в воровстве, находился за рулем машины, которая увезла грабителей; Всеволод Пряников, ранее судимый за несоблюдение техники безопасности, что привело к гибели человека, начальник участка, у которого под вымышленными фамилиями Юлиана Ивановича Семенова, Георгия Ивановича Победоносца и Козьмы Ивановича Пруткова работала эта троица, вернее, числилась, хотя никто из них ни разу даже не надевал шахтерскую робу, а зарплату получали наравне с лучшими проходчиками. Сначала удалось выйти на Алевтину Тюльпанову, массажистку из косметического салона, которая оказалась наводчицей. Через свою клиентку — директора мебельного магазина — она узнала все необходимое: сумму дневной выручки, время приезда инкассаторов и характеры работников магазина. Она же, Алевтина Тюльпанова, предоставила в распоряжение грабителей машину своего мужа. Нетрудно было обнаружить и Марию Круглову (уборщица шахты Ново-Городская, ранее не судимая), у которой накануне грабежа проживал главарь банды по кличке «Папа Юля».

Но все четверо арестованных, по существу, были мелкой сошкой, главные виновники пока оставались на свободе. А о Папе Юле почти ничего не удалось узнать, кроме клички, да еще Мария Круглова обмолвилась про бороду: «Будто бы рыженькая...»

Папа Юля предпочитал никаких следов не оставлять. С начальником участка Пряниковым он общался через Ярослава Гриба и Алевтину Тюльпанову. Пряников утверждал: «Я его видел только однажды, и то мельком, встречу — не узнаю». Алевтина Тюльпанова, которая была знакома с Папой Юлей лет двенадцать, заверяла, что все распоряжение от него получала по телефону, и не помнит примет этого человека. Ярослав Гриб тоже валял дурачка: мол, был с нами в магазине один, но я его плохо помню. Борода? Так она у него не настоящая. Разную ахинею на этот счет несла и Мария Круглова — хозяйка квартиры-притона; дескать, помню, что бородатенький, солидный из себя... И все.

Иван Иванович был убежден, что всех четверых заставляет молчать страх, который они испытывали перед Папой Юлей.

Папа Юля... Кто он? Где его искать? Кто укажет тропу к его логову?

На Дорошенко (Жору-Артиста) и Кузьмакова (Суслика) был объявлен всесоюзный розыск. А Папа Юля, увы, пока оставался вне досягаемости... Мистер Икс!

Иван Иванович вернулся из Краснодара, куда ездил проверять давние связи Тюльпановой. Командировка оказалась неудачной.

— Разрешите доложить, товарищ полковник! — устало отрапортовал он, переступив порог кабинета.

Строкун вышел из-за стола, прихватив пачку сигарет, лежавших на краешке, кивнул на стул:

— Присядь-ка. В ногах правды нет. — Взял припасенную заранее осьмушечку листа и начал крутить из нее тюричек — этакую вороночку, куда стряхивать пепел.

Иван Иванович понял, что разговор предстоит долгий и не из легких.

— На небесах правды и того меньше, — ответил он, опускаясь на стул. — Иначе хотя бы один из троих где-то вынырнул.

— Эта публика на выдумку хитра. К примеру, колония — удобное и безопасное место. За несущественное, — пояснил свою мысль Строкун.

— Или «дурдом», — согласился с ним удрученный Иван Иванович. — Помнишь, лет восемь тому?.. Один такой в Горловке «боднул» трамвай, уходивший с остановки. Ахи-охи — голова в крови, изо рта — желтая пена. А он — мыло разжевал. Я о таком обороте дела уже думал: интересовался в своих больницах, не поступил ли к ним за последнее время «потерявший память». Соседей запросил: ростовчан, днепропетровцев, запорожцев. В Краснодаре наводил справки. Ничегошеньки.

— Печально, но факт: Папа Юля со своими подельниками[1] — не лыком шиты. — Строкун всласть затянулся. Напустил дыму полон кабинет. Подошел к окну, распахнул его пошире. — Нет сведений — это тоже информация, хотя и неутешительная.

Строкун мог бы, вернее, должен был сказать заместителю начальника уголовного розыска майору Орачу, что генерал (который раз!) вновь интересовался, когда же, наконец, сдвинется с точки замерзания это дело с ограблением мебельного. Но, видя, как устал Иван Иванович, и, понимая, что очередная проработка не ускорит расследования, решил дать другу время.

— Санька вторые сутки тебя ищет.

Иван Иванович удивился: сын никогда не звонил ему на работу и уж, конечно, не стал бы разыскивать его через «дядю Женю», то есть полковника Строкуна.

Иван Иванович поинтересовался:

— Что он хотел?

Строкун пожал плечами.

— Говорит, что ты ему нужен по личному делу. Спрашиваю: «Не жениться ли надумал?» Отвечает: «Министр Военно-Морского Флота Кузнецов считал, что офицер, который женится до сорока лет, теряет перспективу по службе. Я его последователь. Но что такое примус хотел бы знать». Вот они, нынешние... Что такое синхрофазотрон знает ученик пятого класса, а что такое примус, спрашивает без пяти минут кандидат геологических паук. Он его ни разу в жизни не видел. Поясняю: «Примус — незаменимый агрегат для подогрева чая и варки обедов в тесных коммунальных квартирах, где «кухней» служили шикарные коридоры. В Донецке, мол, примус не привился сызначала, так как здесь господствовал уголь, а теперь — газовая плита». Он сказал: «Спасибо за исчерпывающую информацию» — и повесил трубку.

Иван Иванович глянул на телефонный коммутатор, украшавший угол кабинета по ту сторону массивного стола, и поймал себя на мысли, что ему хочется позвонить домой. Саньки, конечно, еще нет, в институте или в библиотеке — парень закончил первый вариант диссертации. Грозный академик Генералов сказал: «На докторскую годится, а для кандидатской — еще сыровато: слишком много своих мыслей и маловато чужих, которые демонстрировали бы кругозор диссертанта». И вот Саня пропадает в библиотеке, подбирает литературу, штудирует английские и немецкие журналы по геологии. Словом, дома его нет. Но Марина — Санькина тетка, выпестовавшая его, могла бы отозваться...

Иван Иванович подавил в себе неоправданное беспокойство и сказал Строкуну:

— Летел и думал: если эти литературно-библейские герои — «Козьма Прутков», «Юлиан Семенов» и «Георгий Победоносец» уволились, готовясь к грабежу, то не применили ли они схожий прием и раньше? Посмотреть, какие у нас есть нераскрытые дела за последние год-два, проверить: не совпадают ли они по срокам с очередным увольнением троицы или кого-либо из них с участка Пряникова...

— Посмотреть можно и нужно, — согласился Строкун, попыхивая сигаретой. — Новые факты, новые свидетели... Но, понимаешь, майор Орач, в чем наша с тобой ошибка: мы идем по следам, а они их ловко путают и уничтожают. Уволились с шахты — в отделе кадров даже обычных учетных карточек не осталось. Запропастились, а скорее того их изъяли. Шахта перечисляет деньги своим рабочим на сберкнижку, казалось бы, есть свидетели — работники сберкассы. Но в сберкассе счет на имя Юлиана Ивановича Семенова открывал Ярослав Гриб. Он и деньги получал по доверенности. Нам надо работать на опережение. Давай-ка проанализируем все специфические приемы, которые применяет группа Папы Юли, и попробуем предусмотреть, где он со своими субчиками может вынырнуть. Поворошим нераскрытые дела, сопоставим.

— Все с самого начала... — помрачнел еще больше Иван Иванович.

— Ваня, майор Орач, — посочувствовал ему Строкун. — В нашей службе главное — результат. А сколько ты мучился, идя к нему, это, как говорят в Донбассе, — дело третье...

Иван Иванович в тот день вернулся домой раньше обычного и половине девятого. Он любил это предвечернее время, когда солнце опускается к небосклону. До захода еще минут сорок пять — пятьдесят, можно с высоты девятого этажа полюбоваться закатом (лоджия выходит на запад). Конечно, это не степные дали Карпова Хутора и не морская бесконечность Азовского моря, которые милы и близки сердцу Ивана Ивановича. Но панорама города тоже по-своему красива. В иное время вместе с ним полюбовалась бы закатом Иришка — дочь-пятиклассница. Но сейчас она в пионерлагере, в Велико-Анадольском лесу. Это всего в нескольких километрах от родного Карпова Хутора, которого теперь уже нет: снесли за ненадобностью. Молодежь перебралась в Благодатное — главную усадьбу колхоза, в Волновую — районный центр и крупнейший железнодорожный узел, в Донецк... Старики вымерли. Какое-то время в пустующих хатенках колхоз держал цыплят. Но потом построили современную птицеферму, назвали ее колхозной птицефабрикой, а старые лачуги снесли, мелкие, тоже устаревшие, садочки выкорчевали, пустошь перепахали.

Все правильно, и вместе с тем — грустно...

Возвращается человек в свое прошлое всегда с невольной грустью.

Иван Иванович открыл дверь и... приятно удивился: на пороге кухни стоял, ожидая его, Саня.

Марина, свояченица Ивана Ивановича, старшая сестра Аннушки, вскормившая и воспитавшая Саню, называла его девичьей погибелью. Он был весь в покойную мать — хрупкую красавицу, которую в Карповом Хуторе звали за глаза «шамаханской царицей». Только в девичью хрупкость вплелась мужская удалая сила — это уже от Григория Ходана, родного отца Сани. С лица он бел и красен. Брови густые, широченные, подчеркивают крутой бугристый лоб. Глаза — смелые, большие, сочные. Волосы со стальным отливом, этакой львиной гривой почти до плеч. Иван Иванович когда-то ворчал за «хипповскую» прическу сына, но Марина, защищая своего любимца, говорила:

«Иван, ты же по натуре — старик. Ты совсем не понимаешь современную молодежь: иные времена, стало быть, иные песни и моды».

По части моды Марина специалист: она модельер по конструированию женского и мужского платья.

Саня стоял и хмурился, ожидая, когда отец снимет туфли и наденет шлепанцы. Иван Иванович уловил в его тяжеловатом «ходановском» взгляде притаенную тревогу или скрытую надежду и понял, что Саня хочет что-то сказать. (Наверно, то, ради чего искал отца, звонил полковнику Строкуну). Марина, которой хмурившийся Саня напоминал Гришку Ходана — человека ненавистного, обычно говаривала: «Улыбнись!» И он — улыбался, становясь застенчивым, добрым.

— Что-то в институте? — спросил Иван Иванович, вновь вспоминая академика Генералова и трагедию его жены.

Саня замотал головой: «Нет».

— Тебя давно не видел.

Слова приятные. Их говорил отцу двадцатисемилетний сын. В этом возрасте наши сыновья скупы на ласку и приветливость. А Саня по натуре вообще сдержан.

— Аннушка дома?

— Поехала с оказией проведать Иришку, ей какой-то сон приснился. Еще вчера.

В словах Сани по отношению к приемной матери звучала легкая ирония: «Эти женские слабости».

Иван Иванович умылся, надел пижаму и наконец почувствовал себя дома.

— Поглазеем на закат? — предложил он.

Саня, молча, последовал за отцом.

Между Иваном Ивановичем и взрослым сыном установились отношения своеобразной мужской дружбы. Посторонний, пожалуй, сказал бы, что они оба — суховаты.

И вообще им не хватает теплоты. Уезжая в очередную командировку с геологической партией, Саня ни одной строчки не напишет отцу. Все свои короткие и редкие, как снег в Сахаре летом, открыточки, он адресовал Марине, В них жила неизменная фраза: «Привет нашим. Как Иришка?» А при встрече после долгой разлуки они хлопали этак вскользь друг друга по ладошке и обменивались парой колких фраз:

«Ну как, нашлась замена старику Донбассу?»

«Чулыманское месторождение: пласт — восемьдесят метров, скосил траву — и бери экскаватором. Нерюнгринское... Уникальная близость промышленных запасов коксующихся углей и богатых железных руд. А вокруг — вся таблица Менделеева: от металлов до кристаллов».

«За морем телушка — полушка, да рупь перевоз, — возразит Иван Иванович. — Накормить Донбасс привозными углями... Идея не менее смелая, чем перекрыть плотиной Беренгов пролив, чтобы отделить Тихий океан от Ледовитого».

«Из вчерашнего абсурда уровень человеческих знаний и технических возможностей сегодня делает открытие века».

Не признавать «чужих богов», брать все на проверку, сомневаться, постоянно иронизировать... Впрочем, это была всего лишь форма общения двух мужчин, которые любили друг друга и чуточку стеснялись необычной взаимной привязанности.

Словом, если бы на приглашение отца «поглазеть на закат» Саня пробурчал, дескать, можно и поглазеть, то все было бы в пределах нормы. Но сын молчал.

«В чем дело?»

Нас обычно поражает не само явление, а его неожиданность и необычность, своеобразная исключительность, которые делают происходящее загадочным, непонятным. А все непонятное — настораживает, заставляет искать отгадку.

Иван Иванович заглянул в кухню, поздоровался с Мариной и направился в лоджию.

Солнце уже перестало греть. Его раскаленный до багрянца (цвета остывающего бутылочного стекла) диск коснулся далеких, тающих в сизой предвечерней дымке терриконов. С высоты девятого этажа пятиэтажные дома, уходившие по улице к концу квартала, за которым начинались одноэтажные домишки частного сектора, выглядели плоскими, приземленными. От перегревшихся за день крыш струилось марево.

— Дядя Женя говорил, что ты искал меня... — начал разговор Иван Иванович.

— Посоветоваться хотел, но отпала необходимость.

«Ну что ж, если отпала...»

Через несколько минут Марина кликнула их на ужин:

— Мужики, отощаете. К столу!

Ели. Мужчины, занятые делом, помалкивали, а Марина, истосковавшаяся по собеседникам, тараторила о чем-то своем — о зимних модах, о том, что в наличии нет материалов, которые числятся в каталоге ярмарок... «А серятина ныне не в моде. Подавай пестрое, нарядное».

Поужинали. Иван Иванович предложил сыну:

— Подышим лечебным воздухом.

Они прошли в лоджию. Иван Иванович облокотился на перила.

Жара, мучившая город весь день, начала спадать. С далеких полей, с огромного, скрывавшегося за полями водохранилища, нареченного Донецким морем, потянуло легкой прохладой. Она еще не давала отдохновения, но вселяла надежду, что вот-вот можно будет надышаться вволю.

Саня сел в кресло-качалку — любимое место Иришки. Покачался — погойдался. Иван Иванович понял, что Саня собирается с мыслями, и не ошибся.

— Папка... — начал Саня. — Чуточку твоей милицейской фантазии... Чистая нелепица: предположим, я хочу купить автомат. Современный. Конечно, с патронами, два-три диска. Только ты не удивляйся вопросу, — еще раз напомнил он. — Сколько бы с меня содрал его владелец?

Иван Иванович немного растерялся:

— Но мы — не Америка! И у нас оружие...

— Я же тебя предупреждал: чистая нелепица, бред сумасшедшего, фантасмагория... Ну, словом, голая теория... В своей работе ты сталкивался с таким случаем, чтобы кто-то продавал автомат?

— Кому?

— Да неважно кому. Продал! Неважно, где его взял. Нашел, украл, изготовил своими руками... Есть заинтересованный покупатель. Сколько с такого можно слупить? К примеру, за автомат Калашникова. Тысячи три... дадут?

Иван Иванович насторожился. Что-то с Саней происходило. Уж какой-то он взвинченный, наэлектризованный. «Эти несуразнейшие вопросы...»

— Почему только три?.. — как можно спокойнее ответил Иван Иванович. — Дадут и больше. За утерю личного оружия — пять лет. А за продажу... Да еще современного автомата, который находится на вооружении армии... Тут «десятку» могут не пожалеть, особенно если выяснится, что из него убили человека и ограбили при этом сберкассу или магазин...

Санины брови схлестнулись на переносице, но тут же хмуринки исчезли.

— Папка, — бодрячком сказал сын, — ты — юморист, но на свой, милицейский, манер. Представь себе: одна симпатяшечка... общественный корреспондент из многотиражки, привязалась: «Академик рекомендовал вас... Что-нибудь интересное для газеты: на первый номер учебного года». Ну, я, желая подразнить ее, и ляпнул: «Детектив хотите?» Она согласилась: «Только увяжите это с вашей последней поездкой в регион Байкала. Академик сказал, что вы там открыли целую страну полезных ископаемых». Втолковывал, объяснял, что геология — наука коллективная, что такие открытия, как Нерюнгри, делают не личности, а коллективы: одни выдвигают теории, другие их разрабатывают, третьи ищут подтверждения, четвертые, можно сказать, работающие по готовым адресам, находят искомое. Но это премилое создание из газеты в геологии — ни бе, ни ме, ни кукареку, она будущий биолог, но хочет стать журналисткой... Словом, уперлась в свое: «Академик говорил...» А что, спрашиваю, академики не ошибаются? Еще и как! Так вот, мой биологический журналист обиделась: «Вы надо мною издеваетесь. Академик Генералов так много хорошего говорил о вас...»

Симпатяшка-биолог, увлекающаяся журналистикой...

У Сани довольно несовременный взгляд на женский вопрос. Марина, обеспокоенная этим (ну как же так: парню минает двадцать седьмой год, а зазнобу не завел. Да что он, не живой!), говорила не раз: «Неужели ни одна не коснулась твоего сердца?»

— «Коснулась!» — отвечал он и вел к рабочему столу, где у него лежала рукопись диссертации. «Настоящей науке нужны одержимые, — пояснял он. — Не кандидаты, не доктора и даже не академики, а одержимые, свихнувшиеся на какой-то идее, например, на том, что Байкал в будущем — новый океан, а пока уникальная кладовая пресных вод».

«Симпатяшка из газеты... Детектив на тему: «Освоение богатств Сибири и ликвидация (во имя гуманизма) глубоких шахт старичка Донбасса, разрабатывающих маломощные пласты...»

За всем этим что-то стояло, что-то беспокоило Саню. И это «нечто» он, вопреки обыкновению, сейчас пытался скрыть от отца. До сих пор у них не было каких-либо тайн друг от друга. Даже служебных, хотя на «специальные» темы они и не распространялись. Уже по иной причине: Иван Иванович был далек от проблем современной геологии, а Саня не увлекался «детективом», написанным жизнью. «Иное дело — Агата Кристи! Читаешь и решаешь ребусы. Словом — положительный стресс, столь нужный затурканному научно-технической революцией и космическими скоростями человеку».

— Ну, если тебе надо знать цены на современные автоматы только как деталь для шуточного детективного рассказа, напиши: сто тысяч, — посоветовал Иван Иванович, убежденный, что Саню такой ответ не устроит, он задаст еще какие-то «наводящие» вопросы и, возможно, назовет истинную причину своей взволнованности.

— Но даже пародия на детектив должна исходить из какой-то реальности! — возразил запальчиво Саня. — Вот у Чехова «Шведская спичка». Там все герои — живые люди с индивидуальными характерами, реальные события. Ловкая бабешка упрятала от глаз людских своего любовника, а желающий выслужиться чиновник решил, что тут имеет место криминальная история: как же, человек пропал! Чиновник из дотошных и строит свою ложную версию, основываясь на реальных «вещдоках». Он идет по верному пути и таки находит и «труп», и «убийцу»... В дураках же остался лишь потому, что не учел характера среды... Словом... подбросил бы, майор милиции, какой-нибудь сюжетец начинающему литератору... Похлеще.

У Ивана Ивановича чуть было не слетело с губ: «Трагедия семьи Генераловых — куда уж хлеще...» Но вовремя сдержался.

— Чужая трагедия — не предмет для насмешек или вышучивания, — ответил он.

— Черт с ней, с этой многотиражкой, — вдруг решил Саня. — Обойдутся без моего детектива.

Он качнулся на кресле-качалке так, что кресло его «катапультировало». Подошел к Ивану Ивановичу, стал рядом.

Город расцвел огнями. Лежащие внизу улицы потеряли привычные очертания, стали сказочными. Казалось, их построили ловкие умельцы из киностудии, чтобы снять сцену о Гулливере... Вот протопает сейчас человек-гора по этим бутафорским улочкам, выбирая место, куда поставить ногу, ногу, обутую в огромный ботинок.

— Порою в голову лезут такие ералашные мысли! — заговорил тихо Саня. — Я мог бы и не родиться. Доля вероятности, что родится именно такой-то человек в определенную геологическую эпоху, в этом городе и у этих родителей, — астрономически мала... А мы все-таки рождаемся... И умираем. А возможность человека умереть — диаметрально противоположна возможности родиться. Смерть индивидуума — это неизбежность... А как же расставаться вот с этим?! — Саня обвел рукой вокруг себя.

В твои-то годы — о смерти, Саня! — воскликнул Иван Иванович, который уже места себе не находил, ему передалась внутренняя тревога сына.

— Да я не о костлявой... Я о другом: вот если бы не родился, то у меня не было бы... тебя, Иришки, Марины, чудака академика, этого вечернего города, не было бы даже этой нашей дурацкой беседы о сюжете для детективного рассказа... Ничего... А как это ни-че-го? Как? Не понимаю. Нейтрино, пронизывающее Землю, как иголка мешковину, — нечто! Умер человек — о нем остается память. Стерлась память — остаются кости. И через два миллиона лет Некто найдет случайно мою челюсть и будет воссоздавать по ней мой облик: попытается угадать, на каком этаже я жил, был дом с лоджиями или с балконами. Пусть все пойдет в тартарары, Землю поглотит «черная дыра», пожирающая материю. Но и тогда произойдет всего лишь очередная трансформация космоса... А вот если человек не родился... Как же так: человек — и вдруг не родился?! Может, это и есть абсолютный нуль? Мне думается, лучше умереть в самых жестоких муках, чем... не родиться. Не могу налюбоваться жизнью. Но какая она короткая у человека! Ну, пусть, в среднем, семьдесят лет. Из них двадцать пять поднимаешься на ноги, десять — толкуешь на бульваре, сидя на лавочке с пенсионерами, о том, почему «Шахтер» продул в Киеве динамовцам. А что остается для творчества, для любви, для настоящей жизни? Вот и приходится выбирать между тем или другим, иначе ничего не сделаешь путного, всюду опоздаешь...

Таким грустным философом Иван Иванович, пожалуй, сына еще не знал. Дети, дети... Как заблуждаются родители, думающие, что они вас знают и понимают!

— Пойду, кислородом подышу, — решил Саня.

— Надолго?

— До утра... Марина пилит: «Другие женихаются, а ты как не от мира сего...» Словом, решил загулять.

И только сейчас Иван Иванович уловил легкий запах спиртного. «Санька — выпил!» Впрочем, парню — двадцать семь, в октябре защищает кандидатскую. Исколесил всю Сибирь. Почему бы ему, можно сказать, бывалому геологу, не выпить в такую жару кружку пива или бутылочку шампанского с друзьями... Если бы только не этот разговор — почем на базаре автомат Калашникова, и не «космическая» тоска по неродившемуся человеку... Чем навеяны эти вопросы, эти мысли? Что-то же их породило? Сегодня! Ни вчера... Ни позавчера... Ни завтра! А именно — сегодня!..

Впрочем, тут он не прав. Саня звонил ему на работу, искал еще позавчера.

Хлопнула дверь. Прошла минута. Иван Иванович уже поглядывал вниз, на подъезд, где в освещенном круге должна была мелькнуть ловкая фигура Сани. Но того все не было. И вот — звонок в дверь. «Вернулся. Что-то забыл? Или передумал».

Иван Иванович собрался было выйти в коридор, поинтересоваться, но Саня уже переступил порог лоджии. Возбужденный, черные глаза полыхают черным огнем.

— Пап! Мне нужно с тобой поговорить. Мужское дело. — И огорошил: — Григорий Ходан жив. Я его видел.


Орачи с Ходанами были соседями, Иван с Гришкой, как говорят на Украине, — товаришували: за десять километров ходили в школу из Карпова Хутора в Благодатное. Гришка был мозговитый парень, в отца — известного на всю округу умельца Филиппа Авдеевича. Руки золотые. В шестом классе за эти руки Гришку премировали путевкой в Артек: Матрена Игнатьевна, завуч школы, расстаралась для любимого ученика.

Накануне войны Гришку Ходана призвали в армию. А через год, в декабре, он уже появился в Карповом Хуторе и темно-синей форме полицая.

— Конец Советской власти! — говорил Гришка.

Если человек сволочной по натуре, то рано или поздно это все равно выплывет, как мазут из-под снега. Так и с Гришкой...

Где-то через год он привел к отцу в дом свою жену Феню. Иван увидел ее дня через два после приезда. Она сидела на крыльце и чистила картошку. Шестнадцатилетний парнишка так и прилип к забору: таких красивых он только на картинках видел. Носик тонкий, остренький, глазищи черные-черные. Брови крутые — ласточкиным крылом. Гречанка — не гречанка... Уж очень белолицая. Волосы густые, каштановые, в крупных локонах.

Так пришла к хуторскому парнишке, истосковавшемуся за годы черной оккупации по светлому, честному, доброму, первая любовь.

Феня ждала ребенка, а Гришка постоянно допекал ее злыми выдумками. Иван не раз видел: схватит тоненькую, маленькую ручонку Фени и давай сжимать в своих тисках, выкручивать — ждет, когда в уголках карих глаз созреет слеза. А увидит, что Феня вот-вот заплачет, с горечью скажет:

— Идиот! На цыганский манок купился: надутую пьяную кобылу за резвого скакуна принял. В кого поверил! В Гитлера, в этот собачий потрох! Ему башку открутят — это теперь и слепой видит. А заодно и таким, как я! И поделом! Но как подумаю, что после моей смерти кто-то другой целует-голубит мою Фенюшку... Удушу-ка лучше я тебя! Да и повешусь после этого... Без тебя мне жизнь не в жизнь!

Не удушил и не повесился. Как змея, которая жрет свой вылупок, своих детенышей, — отлучил от матери трехмесячного сына. И если бы не дед Филипп Авдеевич, что было бы с Санькой? Матрену Игнатьевну, которая жила в его доме на правах матери (старая коммунистка от фашистов укрывалась), собственноручно расстрелял возле школы. Ее и еще двадцать семь человек. А потом хотел и соседей: Ивана с его младшим братом Лехой... Из пулемета. Леха убежать не смог. Ивана спасла случайность: Феня, которая была на подводе, настегала лошадей, те помчались вскачь и... пулеметчик не сумел прицелиться.

Позже, когда Иван был уже на фронте, мать ему писала, что тачанку с полицейскими, а значит, и с Гришкой Ходаном, «растрощил» советский танк.

Феня нашлась месяца через три после освобождения Карпова Хутора. Люди привели. Дело уже шло к зиме, а она была все в том же жакете, в котором Гришка увез ее из дому шестого сентября. Несчастная мать бродила по полям и посадкам, искала исчезнувшего сына, звала его: «Адольфик, мальчик мой, иди, иди ко мне, твоей маме...»

Дело в том, что Ходан нарек своего сына, родившегося накануне освобождения Карпова Хутора от оккупации, Адольфом, мол, вырастет, люди возненавидят в нем прошлую войну (по ассоциации с именем Адольфа Гитлера), и обозлится мальчишка, и возьмется за нож или пистолет, горя жаждой мщения. (Так оно вначале все и шло... Но отогрели чуткое, начиненное незаслуженной обидой сердце мальчонки добрые люди).

Феня, у которой отобрали сына-первенца, от великой боли лишилась рассудка да так и умерла блаженной, промучившись семь лет.

Иван был убежден, что его обидчик Гришка Ходан погиб. Но судьба, видимо, распорядилась иначе. Видел Гришку Ходана один человек в пересыльной тюрьме. Глаза в глаза... И все-таки не верилось.

Но как мог Саня опознать Григория Ходана? Он же его ни разу в жизни, можно сказать, не видел. Фотографии тоже не сохранилось.

Тревога, зернышком упавшая в душу, вдруг созрела и ну ломать Ивана Ивановича. Саня был рядом, в лоджии на девятом этаже, а Ивана Ивановича охватило желание защитить его, прижать к груди, как тогда... Вбежал он в опустевшую хату Ходанов, в потемках стукнулся о кровать, на которой сипло попискивал мальчонок. Взял его на руки, прижал к груди, и такая жалость полоснула по сердцу шестнадцатилетнего паренька, что он заплакал... «Дитенка, кровиночку родную, — и то не пожалел!»


Саня плюхнулся в качалку; она жалобно заскрипела, словно обиделась на грубое обращение. Вцепившись в подлокотники, оплетенные лозой, Саня сжал тонкие нервные губы. Глаза его стали большими, будто остекленели: не моргнут, не мигнут...

— А я... в него не верил, — заговорил Саня, после долгой, тяжелой паузы. — Матвеевна меня постоянно пугала домовым... Я все допытывался, где он живет. Она сказала: «Под печкой». Как-то поздним вечером ее вызвали к соседке, у которой начались роды, я и полез под печку. От страха чуть не умер, а все-таки выгреб всякую рухлядь. Домового на месте не оказалось, и когда Матвеевна вернулась, я говорю ей: «Врешь ты мне про домового... Нету такого». Но отрицать начисто существование страшилища я тогда еще не смел и добавил: «В твоей хате». «Домовым под печкой» всю жизнь был для меня Григорий Ходан. Ни ты, ни Марина, ни мама Аннушка никогда о нем при мне не вспоминали. Но где-то он в моей жизни был. И вот — встретились.

— А ты... не фантазируешь? — осторожно поинтересовался Иван Иванович.

— Есть свидетель. — Саня коснулся левой части груди.

Иван Иванович в тот миг, казалось, почувствовал, как под ладонью сына бьется сердце, словно бы это его рука прикрывала Санину грудь.

Дичайший случай, которому даже по теории вероятности не должно бы быть места в жизни, свел Саню и Григория Ходана, отца и сына... убийцу и его жертву... Как это могло произойти?

Гришка Ходан никогда не был дураком... Понял, в свое время, что напрасно связал судьбу с теми, кто топтал Родину, надругался над близкими... Может быть, он сожалел о том, что отрекся от сына?..

Коротка жизнь человеческая, ох, до чего коротка! Может, тем она и мила? Явился ты на этот свет, мотыльком мелькнул — и нет тебя. Но мотылек не осознает своих связей с прошлым и будущим; произвел себе подобных и уступил им место, не познав при этом ни радости, ни горечи, не изведав чувства любви и страха. А человек — существо общественное, — природа научила его думать, и страдать.

Может быть, страдал и Гришка Ходан, ощущая свое вселенское одиночество. Мы уходим в мир иной, откуда никто не возвращается. Нет, мы не исчезаем бесследно, наша плоть, наши думы и деяния, даже боли и страдания остаются в наших детях.

А если ты отрекся от своих детей, от своего будущего, кто даст тебе утешение в старости? Кто проводит тебя в последний путь? Кто освежит память о тебе своими слезами?

Черная измена — величайшее наказание жизни. Можно изменить любимой, а потом прийти и покаяться... Женщины щедры и милостивы, они умеют и любят прощать, это у них от инстинкта материнства. Но если ты изменил жизни, посмел нарушить ее незыблемые законы, кем ты для нее стал? Чужаком, ненужным, вредным, и она в целях самозащиты, во имя своей вечности, уничтожает тебя. Кто ты для нее? Венец творения природы? Нет, всего лишь одна из разновидностей живых организмов: тип — хордовых, подтип — позвоночных, класс — млекопитающих, отряд приматов, семейство гоминид... Э-эх, Гришка, Гришка!..

Увидел. Узнал свою плоть и кровь. Да и как было не узнать густые, широченные брови, крутой бугристый лоб (свой лоб!). Глаза спелые, сочные — глаза твоей Фенюшки. Ты же любил ее, пусть дико, зло, но любил!

...И Гришка Ходан, увидев Саню, признав в нем сына, — подошел. Этого не стоило делать. В его заячьем положении такой поступок был чреват самыми тяжелыми последствиями. Но черт с ними, с последствиями: пусть ловят, как бешеную собаку, пусть судят, пусть расстреливают и вешают. Хоть привселюдно!

Он просто не мог не подойти — его вел зов крови.


Саня сидел в качалке и думал о чем-то своем. Ивану Ивановичу показалось, что сын не хочет продолжать разговора, и он решил на время сменить тему: пусть Саня поуспокоится...

— Вино-то с кем?..

— Со Славкой. Приехал в отпуск. Только не вино, а пиво.

Славка Сирко — самый близкий и, пожалуй, единственный друг Сани. Закадычный, со второго класса. Славка из породы бузотеристых, нахрапистых. Саня с ним — неразлейвода, если не считать случая, когда мальчишкой «посадил» друга на вилку, словно жареного карася. Они учились в третьем классе. И уж очень обидел тогда Славка — председательский сынок — приемыша участкового милиционера, растрезвонив его тайну: мол, тех, кому поставлен при школе памятник, расстрелял собственноручно родной отец Саньки — фашист и подлюка Григорий Ходан. И Санька на самом деле вовсе не Санька, а Адольф, как Гитлер. Теперь, по прошествии стольких лет, друзья, вспоминая тот случай, лишь улыбаются; кто из мальчишек в таком возрасте не дрался! А тогда... Славкин отец, председатель благодатненского колхоза «Путь к коммунизму» Петр Федорович, основательно выпорол своего сына: «за подлость».

Учился Славка Сирко кое-как. Из класса в класс его переводили скорее из-за уважения к отцу. Благодатнейшую школу все-таки домучил, но учиться дальше не захотел. Петр Федорович, рассердившись, сказал: «И черт с тобой, с безмозглым». Мать обратилась к Ивану Ивановичу, который в то время был начальником угрозыска районного отделения милиции, и тот помог парню поступить в ремесленное железнодорожное училище. Славка избегал книг и тетрадей, как черт ладана. Он ушел из училища через год, определился учеником слесаря в железнодорожные ремонтные мастерские, там и проработал до армии. Впрочем, переход «на самостоятельные хлеба» был связан с женитьбой.

Себя он нашел в армии, оставшись на сверхсрочную. Оружейный мастер, начальство им довольно: прапорщику Сирко — благодарность, прапорщику Сирко — внеочередной отпуск за отличное выполнение задания командования. Вот так и раскрываются таланты.

Но для Ивана Ивановича на всю жизнь осталось загадкой, что в этом бесшабашном парне привлекало Саню, человека серьезного, вдумчивого? Правда, Славка был заводилой, веселый, душа любой компании. Он знал массу песен. Природа наградила его красивым, сочным баритоном, возможно, ему следовало бы поступать в консерваторию, но лень-матушка перекрыла дорогу таланту: видать, «чужой» достался, коль так безалаберно с ним обошелся.

Словом, приехал друг. А когда прапорщик Станислав Сирко появлялся в Донецке, аспирант Александр Орач забрасывал все свои дела. На сей раз приезд Славки имел самое непосредственное отношение к встрече Сани с Григорием Ходином.

— Днем жара допекала, — начал Саня. — И решили мы освежиться пивком: подались в «Дубок». Славка убеждал меня, что там пиво подают по специальным трубам прямо с завода... Стоим за столиком, наслаждаемся напитком, о всякой всячине болтаем. Чувствую, мне как-то не по себе; все обернуться хочется, будто за спиной — глухой лес... Не выдержал, обернулся. Смотрит на меня крепенький мужик, я бы даже сказал, дедок. Бородатый... Глаза — сверла, так и буравят...

Славка кружку прикончил и вышел на минутку... Глазастый подходит ко мне. «Слышал, ты с Карпова Хутора?» А мне от его взгляда — не по себе. Народу — не продохнешь, но у меня такое ощущение, будто встретились мы с этим глазастым на пустынной ночной улице... Отвечаю: «Допустим, что из Карпова Хутора!» Он еще вопрос: «А ты, случаем, не знавал старого мастера Филиппа Авдеича?» Говорю: «А вы его знали?» — «Пару раз довелось повидать». Тут вернулся Славка, и бородач отошел прочь...

Как тут быть? Признать: «Да, это был твой, родненький...» Или все подвергнуть сомнению? Дескать, какой-то захожий, бывал раньше в Карповом Хуторе... Из городских... Может, командировочный. К примеру, заготовитель кожсырья или мяса...

Но отцовское чувство подсказало Ивану Ивановичу, что сейчас шутки неуместны.

Из картотеки памяти возник другой «бородач» — Папа Юля. Конечно, в наше время бородатыми можно заселить все планеты из созвездия Волосы Вероники. И все же...

— Каков он? — осторожно начал выспрашивать Иван Иванович.

— Глазастый... Уставится — и хмурится при этом. Бороду, наверно, подкрашивает, такая уж она у него приятно-рыжая.

— Нос?

— Нос как нос. Не обратил внимания.

— В чем одет?

— Полосатая безрукавка навыпуск. Волосатая грудь, как у гориллы. И руки по-обезьяньи длинные.

— При встрече узнал бы?

— Даже если он у меня будет стоять за спиной... Почувствую.

— А Славка?

— Что Славка? — не понял Саня.

— Опознает?

— Он его не видел! — с непонятной резкостью ответил сын и снова замкнулся.

У Ивана Ивановича создалось впечатление, что Саня уже раскаивается в своей исповеди. Он сидел молча, покачиваясь в кресле.

Затем вдруг встал, обнял отца за плечи и сказал:

— Папка, я пойду... Договорились со Славкой.

— А не поздно?

— Для друзей, которые сто лет не виделись!..

— Домой-то когда вернешься?

Саня пожал плечами:

— Дом — куда он денется? А друг — уедет...

Марина проводила Саню. Прогромыхала на площадке дверь лифта...

Ушел...

Иван Иванович (в нем уже пробудился работник милиции) взял листок бумаги и записал приметы неизвестного, с которым Саня повстречался в пивном баре «Дубок».

«...Глазастый. Уставится — и хмурится при этом».

Конечно, приметы чисто эмоционального плана. «Чувствую, что мне как-то не по себе: обернуться хочется, точно за спиною — глухой лес». Это чувство опасности... У одних оно выражено поострее, у других, особенно живущих в благоприятных, тепличных условиях, притупилось.

«...Рубашка... Полосатая безрукавка навыпуск» — тоже ненадежная примета. Одел — снял... А вот волосатая грудь, «как у гориллы», и руки, по-обезьяньи длинные... Да еще рыжеватая, подкрашенная борода... Это уже кое-что.

А в целом — чистая глупистика. Если майор Орач убежден, что его сын видел именно Григория Ходана, то надо срочно поднимать на ноги милицию, перекрывать дороги и вокзалы, прочесывать посадки, обследовать все шахтерские поселки. Но начинать такое мероприятие по несуразной причине... Парню, выпившему пива, показалось, что кто-то слишком пристально смотрит на него... А потом этот «кто-то» спросил, ориентируясь на случайно подслушанный разговор: «Твоего деда не Филиппом Авдеичем звали?» В свое время тароватому на веселое слово и озорную выдумку мастеру — что печь сложить, что смастерить узорное крыльцо, поставить хату, гроб сколотить — не было равных во всей округе. Словом, у Филиппа Авдеевича Ходана знакомых и друзей было пол-области. Возможно, один из них и подошел к его внуку... По такому случаю поднимать на ноги все службы милиции не стоит.

Он сеял горе

Иван Иванович посидел минут десять со свояченицей на кухне, поговорили о Сане. Марина чисто по-женски считала, что парню пора бы на жизнь взглянуть глазами простого смертного, а то «эта наука все мозги высушит». Иван Иванович оправдывал сына:

— В науке, как в спорте, вершины доступны только одержимым.

Он отправился спать. В просторной комнате с двумя широченными, прижавшимися друг к другу кроватями (прихоть Аннушки) ему стало грустно, под сердце подкатило тоскливое чувство одиночества. Света не зажигал и занавесок на окнах не задергивал, лежал в полутьме, вглядываясь в заплатку, выкроенную широким, распахнутым настежь окном из притуманенного неба.

...Древние считали, что у каждого из живущих на земле есть своя звезда-хранительница. «Какая же из них Санькина?..»

Мысли все время вились вокруг сына. Вспоминалась та далекая встреча.

Старший сержант Иван Орач, артиллерист-истребитель танков, участник двух войн, возвращался домой... А очутился в районной больнице с проломленным черепом — так его «пригрели» два друга: Суслик и Артист, «пригрели» и ограбили... Три недели провалялся он на больничной койке в двадцати пяти километрах от дома — Карпова Хутора. Потом к нему пришел врач и сказал: «Там, на хуторе, умерла Феня Ходан. Родственница, что ли? Просили отпустить тебя на похороны».

«Родственница...»

Как назвать ту, чье имя ты повторял, словно святое заклинание, в тяжкие минуты, когда белый свет превращался в ночь, когда земля вставала дыбом и все вокруг грохотало, визжало, свистело, рвалось...

«Феня! Фенюшка...»

И так десять, двадцать, сто раз кряду... Не эта ли святая вера в волшебную силу любви отводила от тебя беды?

Первая любовь... Семь лет жил ею солдат...

Ивана отпустили на похороны.


Погожий солнечный день. Ослепительно сияет укатанная снежная дорога. Накручивается и накручивается на колеса — бесконечная.

Вдоль большака стоят в почетном карауле древние тополя. Их посадили шестьдесят шесть лет тому назад, когда в здешних землях нашли доломит, серый камень, столь нужный металлургическим заводам Юзовки и Мариуполя. Пробивали к карьерам дорогу, а чтобы она во вьюге не затерялась в степи, пометили тополями. Деревья выросли, набрались сил, и теперь трудно себе даже представить, что когда-то их здесь не было. Они давно уже стали неотъемлемой частью пейзажа.

Почему Иван в те минуты думал о голубизне неба, о судьбе тополей, которых пощадили две мировые войны? Может, в этом был виноват солнечный день, в который не вписывались черные траурные краски? Не щемило солдатское сердце от горечи утраты: Иван уже давно привык к мысли о смерти Фени. Это мать в письмах внушила сыну: «Не жилец наша Фенюшка на белом свете».

Иван попросил водителя не въезжать в хутор, остановиться подальше от людских глаз. Машина ушла, и тогда волнение одолело вчерашнего солдата. Напала желтая лихорадка. Бьет, полосует всего.

Иван был уверен, что тело Фени лежит у них в хате. Но хуторские толпились на ходановском подворье — это рядом с домом Ивана, через огород.

Нет, не мог он избавиться от ощущения, что это Гришкин дом: здесь родился, вырос, здесь творил свои преступления Григорий Ходан.

Иван подался к себе.

В ушах гудит, впору оглохнуть. Переступил порог родного дома — и к горлу подступил комок. «Эх, старший сержант», — попрекнул он себя, расчувствовшись до слез.

В хате тихо, тепло и уютно. Пахнуло наваристым борщом, картошкой в мундире, хлебом, кислой капустой и еще чем-то привычным с детства, а потому родным. В кухне кто-то постукивал о миску.

— Матинко! — воскликнул взволнованный Иван. Ему бы тихонько войти, зажать матери ладошкой глаза, как в детстве: «Отгадай!» Но не хватило на этот раз у солдата выдержки.

— Чего тебе? — отозвался из кухни детский голос.

Возле старенького кухонного стола, сработанного в незапамятные времена сельским умельцем, на табуретке сидел мальчишка лет восьми. Остренький носик, огромные черные глазищи, — галчонок. Екнуло Иваново сердце.

— Внук Авдеича, что ли? — невольно спросил он. «Фенин сын».

— Я хвашист, — угрюмо ответил мальчишка и весь ощетинился. Ложку в сторону, миску, из которой хлебал борщ, — на середину стола.

Иван оторопел.

— Да какой же ты фашист?

— А меня так дразнят. И в школе, и на хуторе... А я за то им бью морды! — Он показал кулачок. — А вчера сыну тети Жабы так надавал, так надавал! — злостью загорелись глазенки младшего Ходана.

Эта злоба обожгла солдатское сердце, как неожиданное пламя. Вот бросили в костер охапку соломы, вспыхнула и опалила неосторожных, беспечных.

— «Тетя Жаба» — это кто? — спросил Иван. Он не знал, о чем и как вести разговор с мальчонкой, заряженным лютой ненавистью.

— Наша учителька. Жабенок не пускал меня в класс: «Покажи да покажи вторую обувку». Ну, галоши, або что, — он вдруг залился краской стыда. Не было у маленького Ходана второй обувки. — Говорю: «Пусти, хужее будет!» Так он обозвал меня хвашистом. Я ему головой в живот ка-ак дал, он и сел. Разевает большой рот, словно жаба. Тут его мамка из учительской выскочила. За уши меня, за уши. Оттаскивает от жабенка. Я ее укусил, она завизжала: «Хвашист!» Я — драла.

Мальчишка рассмеялся. Он был доволен: таки постоял за себя.

Хутор мстил сыну Гришки Ходана... «Подлюка! — подумал Иван о Гришке, — заставил ребенка расплачиваться за свое предательство».

Мальчишка оглядел его и сказал:

— Ты — Ванюша? Я тебя по фотокарточке узнал. Там, на стенке за стеклом.

Он говорил совершенно не по-детски. Строил фразу грамотно, слова подбирал умело. И откуда такая речь у деревенского второклассника из донецкого хутора, где все разговаривают суржиком: смесь украинских и русских слов?

Иван инстинктивно почувствовал, что у мальчонки с именем связаны большие неприятности. «Неужели сбывается проклятие полицая, который со злым умыслом нарек сына Адольфом?»

— Хочешь, отгадаю твое имя? Санька — вот ты кто.

И потеплели на миг глаза-угольки. Мальчишка смутился.

— Так меня зовут бабка Матвеевна и дед Авдеич. — Глянул на военного и застеснялся. — Ты голодный? — спросил солидно. — Бабка Матвеевна такого вкусного борща наварила. Хочешь?

— Не хочу, — отказался Иван.

Перед трагедией Фениного сына померкло все: и собственная беда, и ненависть к Гришке Ходану, и даже смерть Фени. «Кем вырастет этот мальчишка, который живет ненавистью? Пока Санька беспомощен. Но он подрастет, окрепнет, наберется сил. Автомата не будет — смастерит самопал, изготовит обрез, выточит из плоского напильника финку... Придет в дом к ненавистной тете Жабе и к ее сыну. Он воздаст сторицей за пережитое унижение. Тогда люди вспомнят: «Его отец — душегуб! И этот ублюдок в него!» Люди! Но это же вы посеяли злобу в сердце мальчонки! По зернышку каждый. Вы лелеяли ядовитые исходы, удобряли их своей глупостью, своей черствостью. И блеснувший однажды в его руках нож станет протестом загнанного, обессилевшего от долгой травли человека.

— На поминки, что ли, борщ-то? — спросил Иван мальчонку, кивнув на печку, откуда шел густой запах.

— Угу. Мамка подохла, — пояснил тот, хмурясь чисто по-ходановски.

— Что ж ты так... о матери?

— Она была чокнутая, — пробурчал мальчонка, покрутил пальцем у виска. В воспаленных глазах заискрились слезинки. — Она меня звала «маленьким Гитлером»! — выкрикнул он.

Муторно стало на душе у Ивана, словно его опять саданули по затылку коротким ломиком-«фомкой». Где-то в мозгах ожил комарик, противно запищал, вызывая тошноту.

— А знаешь, почему она стала такой? Один фашист... зверь зверем, отобрал тебя, усадил ее силой в бричку и увез. Она плакала, убивалась, боялась, что ты помрешь без нее с голоду. И от горя потеряла рассудок.

Иван разговаривал с мальчишкой, как с равным, как со своим сверстником. Он не хотел унизить его еще одним недоверием.

— Меня выкормила козьим молоком бабка Матвеевна! — Мальчишка был упрям. Свое мнение он выстрадал и не собирался отказываться от него. — А мамка называла меня «маленьким Гитлером»! — Он не мог простить обиды никому! Даже родной матери. Слишком много и жестоко страдал от несправедливости хуторян.

Они не успели завершить разговор — нечто незримое встало между ними, начало разделять. Внутреннее недоверие к правоте другого? Но вот распахнулась дверь, на пороге появилась мать. Она протянула к Ивану руки, а сделать шага уже не могла: ноги не слушались.

— Ванюша! — И заплакала.

Он подхватил ее: легонькая, маленькая... А в его представлении она жила рослой, мужественной. Когда-то ей безропотно подчинялись семидесятипятикилограммовые мешки с картошкой, она ловко орудовала и лопатой, и вилами, и даже топором, — мало ли что приходилось подлатать, в хозяйстве солдатки!

— Господи! — сквозь слезы проговорила мать. — Фенюшка-то наша растаяла, как свечка. Прибрал господь. Может, оно и к лучшему: что такому человеку от жизни? А надежды никакой. Плоха она была последнее время, ох, плоха. Все с ним воевала, — кивнула мать на мальчонку, который бдительно следил за разговором взрослых.

Насупился. Бука букой.

— Иди, погуляй, Саня, я кое-что спрошу у твоей бабки Матвеевны. Секретное, — шутливо добавил Иван, видя, как помрачнел мальчонка.

Тот вышел и злобно хлопнул дверью.

Тяжко вздохнула Екатерина Матвеевна:

— Не знаем с Авдеичем, чем горю помочь, — совсем от рук отбился.

Учительница сказала: «В колонию отправлю». А башковитый мальчишка, с пяти лет читает. Все, какие есть, у кого на хуторе книги — перечитал. И по арифметике прытко соображает. Какая у нас на хуторе школа? Все классы — в одной хате. И учительница одна на всех. Ты ее не знаешь, она приехала с ребеночком, когда еще шла война. Грамотная. И на молочарке работала, и учетчицей, а открыли свою школу на хуторе — пошла учительницей. Пишет она на одной доске для первых и третьих классов, а на другой для вторых и четвертых. Едва закончит писать задачу — у Саньки уже готов ответ. И за третий, и за четвертый класс решит. Вот она и сердится: родной-то ее сынок такой недотепа...

— Обозлили мальчонку, — буркнул Иван.

Мать почувствовала себя виноватой.

— Не могут люди забыть, как его отец хозяйничал в округе. Кому он только не насолил! — Она снова вздохнула и позвала: — Пойдем, Ванюша, глянешь на Феню.

Иван остановился на пороге, вспомнил о Саньке, которого выдворил из кухни.

— Ты где там? — заглянул он в комнату.

Мальчишка забился в угол и плакал. Он не вытирал слез. Они сбегали по смуглым щекам и застывали капельками живого янтаря.

— А я-то думал, что ты из героев! — с сочувствием проговорил Иван. — С четырехклассниками сражался и побеждал.

Иван хотел привлечь мальчишку к себе, положил руку ему на плечо. Но Санька рванулся в сторону, больно ударился головой о стенку.

— Не тронь! — выкрикнул он. Дико заблестели глазенки. — Иди, целуйся со своей Матвеевной!

Иван невольно присвистнул:

— Э-э, вон ты куда гнешь!

Екатерина Матвеевна поняла состояние своего воспитанника.

— Саня, да это же мой сынок! С фашистами воевал. Герой. Вернулся из армии. Я тебе о нем рассказывала и фотокарточки показывала. Не забыл?

Трясет головой мальчишка: нет, не забыл. Он все отлично помнит: пока не было этого военного, ворчливая, но добрая Матвеевна целовала и голубила его, Саньку Ходана.

Хочет старая женщина приласкать обиженного. Но где там!

— «Федул! — шутливо дразнил Иван мальчишку. — Чего губы надул?» — «Кафтан прожёг». — «А велика ли дыра-то?» — «Один ворот остался».

Это была еще одна попытка восстановить попранный мир.

— Иди к своей сумасшедшей! — выкрикнул мальчишка. Ивану стало неприятно: «Я же к нему всей душой...»

И то хорошее, что он питал к сыну Фени, вдруг начало улетучиваться.

— Пошли, матинко... Ты на меня, Саня, не сердись. Я люблю свою маму, давно не видел ее, соскучился.

Они вышли, оставив парнишку одного в комнате.

— Ванюша, не держи на Саню сердца, — просила мать. — Кто приголубит такого, кроме нас с Авдеичем? Мальчонка так тоскует по ласке...

— Да я на него и не обижаюсь, — проговорил Иван. — Я все понимаю.


Проснулся Иван Иванович от пронизывающего утреннюю тишину шепота двух сестер: вернулась Аннушка.

Ночью что-то снилось... Неприятное. Это от чрезмерной усталости, накопившейся за командировку. Сердце работало с перегрузкой...

Хотел вспомнить сон и не мог. Может, оно и к лучшему? Заикнись Аннушке, она примется толковать на свой лад. А всех-то делов — спал на левом боку.

Облачился в пижаму и направился в ванную. Можно было идти через кухню, но там шептались сестры: Иван Иванович избрал иной путь — через Санину комнату, которая считалась их совместным кабинетом.

На столе у сына Иван Иванович увидел... свою книгу. Это был словарь жаргона преступников, Иван Иванович держал его на своей полке. Аннушка делами мужа особенно не интересовалась, Иришке такая книга ни к чему, Марина, которую судьба провела через огонь, воды, медные трубы и чертовы зубы, сама могла бы составить жаргонник, но она люто ненавидела все, что хоть отдаленно могло напомнить ей о тяжелом прошлом... Саня?.. Он однажды держал этот словарь в руках, полистал, хмыкнул по поводу того, что таракана называют «бабушкой», а блоху — «кавалеристом», подсчитал, что у слова «женщина» восемьдесят восемь синонимов и каждый несет в себе какой-то оттенок, не без сарказма сказал: «Чувствуется, что над разработкой этой темы трудилось не одно поколение выдающихся умов»; закрыл словарь и потерял к нему всякий интерес. Это было почти два года тому назад.

«Что он искал в нем сейчас?»

Иван Иванович взял со стола книгу. Она открылась в самом начале, — видимо, на этом месте ее перегнули. Бросилась в глаза крохотная точка, поставленная старым стержнем от авторучки против слова «автомат», рядом стояло пояснение: «Пистолет-пулемет Шпагина — «примус»; автомат Калашникова — «игромет».

Иван Иванович сразу же вспомнил вчерашний разговор с Евгением Павловичем. Даже услышал голос Строкуна, интонацию, с какой тот говорил: «Санька вторые сутки тебя ищет».

«Что он хотел?»

«Поинтересовался, что такое примус». Но где Саня мог услышать это жаргонное обозначение автомата? От кого? Почему проявил к нему повышенный интерес?

Припомнился и показавшийся нелепым разговор о стоимости автомата системы Калашникова на «черном рынке»...

Иван Иванович уставился на точку-крохотулечку, оставленную против слова «автомат».

Такая ли уж тут «голая теория»? Только ли сюжет для рассказа, который аспирант кафедры академика Генералова пообещал написать по заказу «симпатяшки» из институтской многотиражки?

Захотелось немедленно позвонить в редакцию, разыскать «симпатяшку» — студенческого корреспондента и спросить: «Александр Орач обещал вам... рассказ?» Она бы ответила: «Обещал...» И это успокоило бы Ивана Ивановича.

Но он не мог позвонить в институт. Кому? По какому поводу?

Иван Иванович поставил словарь на место. Но уйти из комнаты не мог, словно бычок, привязанный к колышку, топтался возле стеллажа.

Откуда взялся автомат у владельца?

«Нашел!» Но пистолеты-пулеметы в наше время на улицах не валяются. После войны еще можно было найти на месте прежних боев... Но не системы Калашникова...

«Изготовил своими руками»... Разве что обрез... Папа Юли, грабя вместе с Кузьмой Прутковым — Сусликом и Георгием Победоносцем — Артистом мебельный магазин «Все для новоселов» был вооружен обрезом, который он смастерил из старого ППШ[2].

«Украл...» Автомат системы Калашникова, который принят на вооружение в нашей армии, можно только украсть.

Иван Иванович прошел в ванную и, включив в розетку электробритву, начал бриться.

В приоткрытую дверь заглянула Аннушка.

— Встал? А мы с Мариной думаем, что ты отсыпаешься шепчемся.

Ткнулась пухлыми губами в его щеку — приласкалась.

— Саня не ночевал, — сказал он жене, не сумев скрыть тревогу.

Аннушка улыбнулась, она была спокойна: на щеках полнились милые ямочки.

— Славка приехал в отпуск, и они подались в Благодатное. С автовокзала позвонил, предупредил Марину. — Аннушка быстро исчерпала эту тему и перешла к другой — о дочери. — Приехала к Иришке, а она мне: «Ты почему приехала? Родительский день в следующее воскресенье». Спрашиваю: «Ты что, не рада?» — «Рада, — отвечает, — но день — не родительский. К другим не пускают, и ко мне не надо ездить. Стыдно». И от подарка отказалась. Я ей кое-что привезла. Говорит: «Забери назад. Родители привозят, дети объедаются, а потом болеют», совсем стала взрослой! — восхищалась Аннушка дочерью. — Вытянулась. Загорела. Спрашиваю: «Ты о нас с папой скучаешь?» — «Нет», — говорит. А когда я собралась уходить, обняла меня и расцеловала.

Иван Иванович слушал жену вполуха. Жужжала бритва, и голова была занята совсем другими мыслями...

Впрочем, может быть, точка в словаре против слова «автомат» — действительно всего лишь поиск детали для детективного рассказа?

Но довод был слишком слабым. Если бы Саня шел от словаря к сюжету, он бы не стал спрашивать у дяди Жени — полковника милиции Строкуна, что такое «примус» — узнал бы из словаря. А Саня сначала услышал это жаргонное слово, не понял его, но насторожился и стал искать пояснения. Обратился к дяде Жене, потом — к словарю... Не в пивном ли баре «Дубок»?

«Григорий Ходан жив. Я его видел... Стоим со Славкой за стойкой, наслаждаемся напитком, о всякой всячине болтаем. Чувствую, мне как-то не по себе: все обернуться хочется, будто за спиной — глухой лес... Не выдержал, обернулся. Смотрит на меня... Бородатый... Глаза-сверла, так и буравят.

— Слышал, ты из Карпова Хутора?

А мне от его взгляда — не по себе. Народу — не продохнешь, но у меня такое ощущение, будто встретились мы... на пустынной ночной улице».

Только ли от взгляда стало Сане не по себе? Может, он что-то услышал? От рыжебородого... От Григория Ходана. В пивной, где народу не продохнешь, матерый преступник не станет говорить о пистолете-пулемете, даже на жаргоне. Он поищет место поукромнее. Выходит... Что же выходит? Саня что-то недоговорил...

Сели завтракать. В иное время Иван Иванович обязательно рассказал бы свояченице о признании Сани: «Григорий Ходан жив. Я его видел...»

Но что-то удерживало его от такого разговора с Мариной.

«Вернется Саня из Благодатного... Поговорю вначале с ним. С глазу на глаз, как мужчина с мужчиной, как отец с сыном, как майор милиции с излишне доверчивым неопытным человеком, у которого совершенно не развито чувство опасности».

— Отец, ты чего?.. Словно не в своей тарелке... — спросила Аннушка.

— По работе неприятности... — буркнул он.

Этого было для нее вполне достаточно. Аннушка никогда не вникала в специфику его нелегкой службы.

Глаза у страха велики

День выдался напряженным. Иван Иванович пришел в Управление в начале девятого — хотелось еще раз осмыслить сложившуюся ситуацию по делу об ограблении мебельного магазина. Но позвонил Строкун и сказал:

— Майор Орач, генерал жаждет нас видеть.

Генерал — это начальник Управления внутренних дел облисполкома. На белом свете много генералов разных рангов, которые занимают разные должности, но в Управлении этим словом всегда называли одного человека, — оно заменяло ему фамилию и имя-отчество.

Разговор с генералом не мог быть особенно приятным майору Орачу. За его группой с начала года числилось три нераскрытых дела, в том числе убийство охранника вневедомственной охраны, который дежурил при входе в здание Министерства угольной промышленности. Казалось бы, все очень просто: в конце рабочего дня кто-то вошел в вестибюль, рядом оказался охранник, и в него выстрелили. Но кто именно? Увы, свидетелей не было. Иван Иванович со своей группой два месяца бился над расследованием. Каких только версий не выдвигали! Месть. Ревность. Охота за оружием. Охранника с кем-то спутали... Убийца-маньяк. Ни одно из этих предположений не подтвердилось. Майор Орач как розыскник расписался в собственном бессилии. Обидно. Это унижает тебя в собственных глазах, вызывает горькое сочувствие у товарищей по работе и постоянные (молчаливые — они еще острее) упреки начальства. За год майору Орачу пришлось принять участие в раскрытии нескольких преступлений... Удивляться не приходится: область промышленная, из пяти миллионов жителей — четыре с половиной живет в городах и поселках городского типа. А сложная оперативная обстановка складывается именно в городах. Урбанизация, акселерация, миграция... Изменяется социальный состав страны, изменяется и картина преступности. А по какой-то непонятной давней традиции принято считать, что в изменении картины преступности виновата милиция. Будто преступность — это продукция правопорядка, а не издержки развития общества в целом.

— В прошлом году у вас было пять нераскрытых преступлений, а в этом году — шесть: рост нераскрытости — двадцать процентов!

Внимательно выслушав майора Орача и полковника Строкуна, генерал принялся рассматривать портреты Егора Дорошенко и Кузьмакова, воссозданные художником по рассказам очевидцев.

— Всесоюзный розыск рано или поздно свое дело сделает, но нас с вами это не устраивает. Вы убеждены, Иван Иванович, что эта парочка, — он показал на портреты Дорошеко и Кузьмакова, — не выехала из Донбасса?

— Предполагаю, товарищ генерал, — ответил Орач. — Косвенные данные...

— Евгений Павлович, — обратился генерал к Строкуну, — в таком случае грош цена нам с вами, как работникам милиции. Двое известных розыску преступников в двух шагах от нас с вами, а мы, словно слепые котята, тычемся вокруг да около. И потом, почему до сих пор толком ничего не выяснено об этом легендарном Папе Юле! Хотя бы эскиз портрета по описанию очевидцев. Есть такие?

— Четверо, не считая работников магазина и случайных людей, оказавшихся в тот момент в магазине. На редкость противоречивые сведения: то с бородой — то без бороды, то высокий — то низкий, то лысый — то чубатый, то старый — то молодой. А подельники задавлены страхом и готовы принять все его грехи на себя, лишь бы не упоминать в показаниях этой личности.

Генерал покачал головой.

— Чем меньше хотят говорить о Папе Юле его сообщники, тем острее необходимость у нас с вами знать о нем хоть что-нибудь. Побеседуйте еще разок-другой на эту тему с заинтересованными лицами, — посоветовал генерал.

Совет начальника — приказ для подчиненных.

Впрочем, Иван Иванович и сам понимал, что о Папе Юле — опытнейшем и опаснейшем рецидивисте — он практически ничего не знает.

Слушая генерала, Иван Иванович не переставал думать о Сане, о его встрече с Григорием Ходаном. «Густая, приятно-рыжеватая борода, волосатая, как у обезьяны, грудь, длинные руки...»

«Интересно, а что по этому поводу скажут наши женщины?» — (Он имел в виду Круглову и Тюльпанову).

После того, как закончился разговор у генерала, Иван Иванович отправился в следственный изолятор на очередное свидание со своими подопечными.

Сказать, что походы в следственный изолятор доставляли Ивану Ивановичу особое удовольствие, — нельзя. Мрачное заведение, строгие порядки содержания заключенных, длинные гулкие коридоры. Тяжелые двери с «глазком», серого цвета стены, стойкие, присущие только тюрьме запахи...

Но служба есть служба.

Позже, покидая негостеприимное здание следственного изолятора, Иван Иванович, измученный многочасовой бесплодной беседой с соучастниками Папы Юли, пытался проанализировать разговор.

Круглова, которой шел пятьдесят второй год, женщина, высушенная безалаберной жизнью и болячками (почки, желудок, неврастения), при первом же допросе ударилась в слезы. Реветь она умела и придерживалась этой тактики «Ниагарского водопада» во время всех встреч с работниками милиции. Дескать, ничего не знает и не ведает. Вся вина ее в том, что на зарплату уборщицы не проживешь. Вот и сдает она приезжим, которые не смогли устроиться в гостинице, комнату. Недорого: два рубля в сутки. Постель всегда чистая, простыни накрахмалены, две подушки, полотенце... Так же и этот... которого следователь называет Папой Юлей... Сказал, что приехал на неделю. Выгодный клиент. Но как-то утром ушел и не вернулся, а денег не заплатил. Так что если его изловят, то уж пусть гражданин майор побеспокоится, чтобы причитающиеся ей деньги клиент отдал. А насчет того, какие у него руки, — она не помнит. Если бы он расплатился, может, она и обратила бы внимание на руки. И вообще, она женщина старая, больная, пожалеть ее некому, а обидеть всякий норовит.

Каждое слово старая притонщица сопровождала слезой.

С Алевтиной Тюльпановой разговор был еще более неприятным.

«Я с вашим Папой Юлей не спала, так что, какая у него грудь — волосатая или лысая, — не знаю. И о его руках расскажет другая, которая их помнит. А у нас с ним любовь — вегетарианская».

Если верить Алевтине Тюльпановой, то она даже прозвище Папа Юля впервые услыхала только от «гражданина следователя».

На вопрос, как же она нашла этого «папу» (что на воровском жаргоне означает «главарь»), ответила: «Кто-то позвонил, мол, если не хочешь, чтобы о твоем прошлом узнал муж, приходи в сквер Пушкина, под памятник, потолкуем...»

А какой женщине захочется, чтобы супруг дознался об ошибках юности!

Ошибки юности... Смазливенькая девчонка-подросток подбирала «клиентов» возле ресторанов, гостиниц, вокзалов и «выводила» их на своих дружков-грабителей.

Словом, она не знает никакого Папу Юлю. Ну, вышла на свидание к памятнику Пушкина... Толковал с нею один тип... Но когда это было? Четыре года тому. Забыла... Тогда он был без бороды. А за четыре года можно троих детей родить, не только бороду отрастить.

Она не отрицала, что дала машину мужа «напрокат» Георгию Победоносцу, хотя догадывалась, что «колеса» ему нужны не для прогулки с «очередной кралей». Алевтина объяснила свой поступок чувством ревности:

«Пять лет мой благоверный путался с Генераловой. Надоело!»

«Но они встречались не без вашего молчаливого согласия и даже участия, — напомнил ей Иван Иванович. — К тому же и вы в долгу не оставались».

«Он связался с Генераловой первым... И толкнул меня на этот скользкий путь».

«Но отношения Тюльпанова с Генераловой остались в рамках: «Люблю чужую жену», «Люблю чужого мужа», а ваши с Пряниковым и Папой Юлей подпадают под ряд статей Уголовного кодекса».

«Никаких отношений с Папой Юлей у меня не было, — резко возразила Алевтина Тюльпанова. — Он звонил, приказывал, я выполняла... Из страха...»

На этом разговор с нею оборвался.

Всеволод Пряников притворился дурачком: мол, не все равно, какие у человека руки, если он грабил магазин. «А борода... Шел на дело, мог прицепить. Я в мебельном не был... И вообще видел Папу Юлю в своей жизни раз или два. Случайно».

Ох, эти далеко не случайные случайности!

Папа Юля подсказал Всеволоду Пряникову, как можно без особых хлопот иметь постоянные солидные доходы. Советские законы — гуманные, народ наш незлопамятный. Было что-то с человеком, по молодости, по глупости накуролесил. Отбыл свое — и возвращайся к нормальной жизни. Конечно, не все начальники, ведающие рабочими кадрами, встречают хлебом-солью «бывших», за плечами у которых две-три судимости. Но ведь где-то работать им надо!..

И вот Всеволод Пряников создал у себя бригаду проходчиков в основном из бывших осужденных. Принимали в эту бригаду только тех, кого рекомендовал Папа Юля, и, естественно, бригада жила «по зековским законам». Случается в местах не столь отдаленных, что человек отдает часть своего труда какому-нибудь «сильному», из главарей. Таких отработчиков называют «блатными мужиками». Вот и Пряников... Внешне все выглядело сверхпатриотично: вчерашние правонарушители перевоспитываются. А на деле... За счет чудовищных приписок на участке Пряникова средняя зарплата достигала 800-900 рублей.

Кроме собственной зарплаты, Пряников имел, как принято говорить, «дополнительные» доходы: каждый из тридцати семи проходчиков передавал ему через своего бригадира по 200 рублей. «Блатные мужики» не роптали: в скоростную проходческую бригаду Папой Юлей подбирались такие, которые умеют молчать, а потом 600-700 рублей, которые им оставались, — заработок тоже достаточно высокий.

Участок Пряникова «гремел» четыре года. О нем писали в газетах. Сам Пряников постоянно восседал в различных президиумах. Еще бы! Человек «продвигал» скоростные забои со скоростью мировых рекордов. И ко всему был «свойским парнем», человеком широкой натуры (впрочем, собирая ежемесячную дань по семь-восемь тысяч рублей, можно быть щедрым по отношению «к нужным людям»). Но, как показало следствие, Пряников, по существу, был лишь «дойной коровой»: значительная доля ежемесячных поборов доставалась Папе Юле и его дружкам Дорошенко (Георгию Победоносцу) и Кузьмакову (Козьме Пруткову).

Не отрицая ничего, в чем его обвиняли, Всеволод Пряников божился, что лицезреть Папу Юлю не имел счастья: «Связь мы поддерживали через Тюльпанову».

А вот Ярослав Гриб, пройдоха и хитрюга, был с Иваном Ивановичем более откровенным:

«Гражданин майор, у меня такая плохая память потому, что у Папы Юли она слишком хорошая. Ну что я буду иметь по статье? Семь лет. Да скостят за ударный труд и примерное поведение. А Папа Юля любого угрохает: буду ли я на Колыме вкалывать, или в Сибири — он всюду найдет и достанет. Так что никаких рыжебородых я не встречал, первый раз слышу, что такие вообще бывают».

«Мне нужна твоя вера, тебе — вещественные доказательства!»

Уставший от бесплодных разговоров, подавленный своей неудачей, Иван Иванович вернулся к себе в отдел. Там уже никого не было. Оно и к лучшему: хотелось побыть одному, разобраться в неудачах, найти причину.

Едва он уселся поудобнее за столом, как зазвонил телефон. Треск в трубке и густой бас, исполнявший арию Карася из оперы «Запорожец за Дунаем», подсказали Ивану Ивановичу, что звонят из отдаленного района.

«Так и есть, Волновая...»

— Товарищ майор! — кричал дежурный райотдела. — У нас ЧП: привели двоих, затеяли драку в ДК — ваш Саня и сынок Петра Федоровича.

«Этого еще не хватало! — подивился Иван Иванович. — Без пяти минут кандидат геологических наук ввязывается в драку в общественном месте!»

— С кем они завелись? — спросил он дежурного.

— Друг с другом... У вашего Сани — рука порезана. У Сирко — физиономия всмятку...

Час от часу не легче!

— Пьяные?

— То-то и оно, что трезвые... Я хотел... Сами понимаете, товарищ майор, Петр Федорович — человек уважаемый... И при смерти. Думаю, угробит его такое известие о сыне. Решил: возьму грех на душу, выдержу парней, заставлю написать объяснительную, а утром отпущу подобру-поздорову. А ваш сын требует, чтобы дело было передано в прокуратуру. Говорит: «Не сделаете этого, напишу жалобу».

И еще пригрозил: «Отпустите Сирко — беды не миновать, у нас с ним — свои счеты». Свидетели говорят, что завелись они из-за какой-то девчонки. Товарищ майор, может, вы приедете? Парням грозит двести шестая... Испортим биографию обоим...

Поножовщина в общественном месте! И с кем! С закадычным другом! Из-за чего? Дежурный райотдела сказал: «Из-за девчонки...» В это трудно было поверить. Славка — женат. В отпуск приехал вместе с женой, мать которой живет в Волновой. И жена у Славки, да и теща такие, что особенно не разгуляешься: крылышки пташке вмиг поощипают. Единственный человек, с кем жена без боязни отпускает Славку на «любые мероприятия», — это Саня. Верит она ему. А у Сани взгляд на девичий вопрос вообще не современный. И вдруг — из-за девчонки драка, поножовщина... И ко всему требование: «Передайте документы в прокуратуру!» Почему друзья в одно мгновение стали вдруг лютыми врагами?»

Иван Иванович ответил дежурному:

— Выезжаю.

Он позвонил домой, предупредил Аннушку:

— Часика на три выскочу в район.

Жены милиционеров... Судьба обделила их вниманием и лаской не менее чем жен моряков, которые по десять месяцев в год без мужей. Вся жизнь милицейской жены соткана из ожидания и надежд, из опасений и страха. Вдруг однажды кто-то из близких друзей мужа, потоптавшись за дверью, осторожно позвонит. Затем, переступив порог, остановится при входе, глядя на застывшую от дурного предчувствия хозяйку виноватыми глазами, и скажет охрипшим от напряжения голосом: «Извини... так уж вышло...»

Ночь-заполночь — звонок. Сонный Иван Иванович протянул руку — телефон всегда рядом. «Да, слушаю. Машину выслали? Выхожу». Еще трубку на место не положил, а свободной рукой уже натягивает рубашку. Чмокнул в щеку жену: «Мать, спи. Справлюсь — вернусь. Пустяковое дело». А по пустяковому ночью заместителя начальника уголовного розыска Управления внутренних дел области не вызывают. Тем более из отдаленного района.

Уехал. Сутки его нет, и третьи — ни слуху, ни духу. Иная, из молодых-неопытных, позвонит на службу. Но и там не найдет утешения, ей ответят с теплотой в голосе: «Да что вы волнуетесь! Такая у него работа». Она-то знает — ра-бо-та... Но сердце полнится тревогой: «Позвонил бы! А уж если так некогда, попросил бы кого-нибудь... хотя бы дежурного: мол, все идет по плану, ждите...»

Ох, это женское сердце! Казалось бы, за девятнадцать лет можно привыкнуть! Разве это первый или последний предупредительный звонок Ивана Ивановича? Но Аннушка встревожилась!

— Что-то хлопотное?

— Ничего особенного: вызвали в район.

Он чувствовал, что она сейчас спросит: «В какой?» Таких вопросов она обычно не задавала, но если вдруг бы спросила, он вынужден был бы ответить: «В Волновую». А это — ее дом, ее родина, и, хотя близких родственников у нее там уже давно нет, Аннушка все равно разволновалась бы, вспомнив, что Саня со Славкой уехали именно в Волновую.

Он сказал:

— Часа через три вернусь. — И поскорее положил телефонную трубку на рычажки.

Зайдя к Строкуну, который тоже не покидал Управления, корпел за столом над какими-то бумагами, Иван Иванович доложил:

— Проскочу в Волновую... Санька там набузотерил: в ДК сцепился со Славкой Сирко. Толком не знаю, но кто-то из них схватился за нож. Доставили в райотдел, Санька требует, чтобы протокол задержания составили по всей форме и обязательно передали в прокуратуру.

Строкун знал, какая давняя дружба у сына майора Орача с сыном знаменитого на всю республику председателя колхоза «Путь к коммунизму» Петра Федоровича Сирко.

— Да что они, мухрморов объелись?!

— Будто бы из-за девчонки...

— Санька из-за девчонки пошел с ножом на Славку? Майор Орач, если ты в это поверишь, я перестану тебя уважать как розыскника! Поезжай, разберись...


Парни, разведенные по разным углам, сидели в комнате. Глянув на них мельком, Иван Иванович убедился, что потрепали они друг друга изрядно. У здоровяка Славки (штангой бы ему заниматься, бить мировые рекорды!) под правым глазом — огромный синяк, глаз заплыл и почти не открывается, под породистым вздувшимся носом запеклась корочка крови. Славка, откинув голову назад, положил ее на высокую деревянную спинку жесткой заеложенной лавки и прижимал скомканный в потной руке платок к раскисшей губе, которую украшали роскошные, словно у гусара-ухаря, черные усы.

Сане тоже досталось. Рубашка спущена с плеча, рванули ее за рукав, словно спешили распустить на бинты, чтобы перевязать раненого. Но лицо — чистое, Славкины пудовые кулаки его, видимо, не коснулись.

— Аники-воины! — сердито заключил Иван Иванович.

Славка Сирко виновато, чисто по-мальчишески (парню шел уже тридцатый) потупился и отвернулся. Ему было стыдно. Совсем иное чувство владело Саней: глаза — словно угли потухающего костра, на которые дунул ветер. Он весь собрался, сжался, вот-вот прыгнет на своего обидчика...

Иван Иванович прошел к дежурному за стеклянную перегородку.

Майора Орача в здешнем райотделе считали «своим», здесь он начинал службу участковым инспектором, затем розыскником. Дослужился до капитана, отсюда несколько лет тому его и направили в областное управление.

При виде Ивана Ивановича дежурный поднялся из-за пульта. Он был смущен, — уж так ему все это неприятно...

— Что тут все-таки произошло? — спросил Иван Иванович.

— Они молчат, — кивнул дежурный на доставленных, которых хорошо было видно сквозь стеклянную стенку. — Позвонили из ДК: дерутся парни, из приезжих, могут порезать друг друга. Тут как раз подвернулись ребята из ГАИ на мотоцикле.

И вот — привезли... — Дежурный выложил на стол складной нож с деревянной ручкой, — такими садовники обычно делают обрезку кроны. — У Сирко отобрали. А ваш орудовал ремнем с офицерской пряжкой.

Иван Иванович взвесил на ладошке нож. Сколько ему за годы работы в милиции довелось повидать таких ножей — с государственным клеймом и самоделок, некоторые из них были настоящими произведениями искусства. Но все — участники (а затем — вещественные доказательства) человеческих трагедий: они калечили и убивали.

Ивану Ивановичу было обидно за сына и его закадычного друга: до такой степени потерять человеческий облик!

Правая рука Сани была замотана платком. «Нож за лезвие поймал», — определил Иван Иванович. Саня сжимал порезанную ладошку в кулак, значит, пальцы сгибались, сухожилия целы. А могло все закончиться и более трагически.

«Дурошлепы!» — обругал он в душе обоих.

Его удручала злость, которая руководила драчунами, та жестокость, с которой они сцепились, а главное, то несчастье, которое могло произойти, не подоспей вовремя сотрудники ГАИ на мотоцикле. «Кто из них виноват? Кому отдать предпочтение? И надо ли кому-то из них отдавать это предпочтение»?

— Обоюдная драка с применением холодного оружия, — констатировал Иван Иванович. — Злостное хулиганство в общественном месте — статья двести шестая, часть третья Уголовного кодекса — до семи лет лишения свободы.

Парни угрюмо молчали.

— Что вы не поделили? — жестко спросил Иван Иванович. В таком тоне он вел допрос отъявленных бандитов. Подержал в руках нож, передал его дежурному.

Славка, должно быть, понял, что шутки кончились. Побледнел.

— Не я начал, — кивнул на Саню. — Я за ним в Донецк приехал, соскучился. В ресторане пообедали. Вечером сюда прикатили, батю в Благодатном навестили... Отпуск мне дали по телеграмме... Попрощаться вызвал, говорит: «Умру скоро».

Иван Иванович знал, что знаменитый председатель благодатненского колхоза Петр Федорович Сирко доживает последние дни: заел бывшего воина ревмокардит. Да и в послевоенные годы, когда восстанавливался дотла разоренный, разграбленный оккупантами колхоз, у председателя легких дней не было. По восемнадцать часов в сутки на ногах, сто стрессов на месяц. Вся жизнь страны в то время умещалась в одном емком слове: «Надо!» А если надо... значит, надо! И делали, не считаясь со временем, с возможностями, со здоровьем. А жизнь-то у человека одна...

— Тебя по телеграмме к больному отцу, а ты... на танцульки в ДК... И в драку! — упрекнул дежурный по райотделу Славку Сирко.

Тот, чувствуя себя виноватым, обратился за поддержкой к Ивану Ивановичу:

— Так батя меня и отослал: «Саньку проведай». Как он обрадовался, когда мы появились у него в хате!

— Сдаст тебя военкомат в комендатуру! — вновь заметил дежурный. — Сколько у тебя осталось того отпуска?

— Двадцать трое суток.

— Ну вот, комендант на полную катушку, на двадцать... и отмерит.

— Да не хотел я! — взмолился Сирко. — В ДК — танцы. Стоим, лясы с девчонками точим. А он меня вдруг — хрясь по морде! За что, спрашивается?

Саня вскочил с места, весь трясется от возбуждения.

— За то, что ты — последняя сволочь! — выкрикнул он, — Я бы... таких!!! — Он пока еще не знал, какой лютой казни следует предавать таких... как Славка Сирко, — Что ты сморозил о своей матери?

Скуластое лицо Славки еще больше расплылось. От недоумения. И он стал каким-то чудаковатым недотепой: моргают глаза, шмыгает разбитый нос.

Иван Иванович поверил Славке — не он начал драку.

— А что я такого?.. Ничего.

— Врешь! — кипятился Саня. На его высоком лбу выступили капельки пота.

Славка старался вспомнить.

— Девчонки там были... Ты одну похвалил, а я сказал, что все они... — Он не осмелился повторить то слово, заменил его: — ...одинаковые.

— А я возразил: «Почему все? Твоя мать тоже девчонкой была», — напомнил Саня дружку.

И того осенило: он вдруг смутился, стыдно стало.

— Я и брякнул: «А что, и она такая же... была...» Так разве я это всерьез? — тут же поспешил оправдаться Славка. — К слову пришлось. А ты меня — по морде. — Он осторожно потрогал распухающий нос, который стал похожим на картофелину.

Иван Иванович посмотрел на сына.

Саня зло поджал тонкие, нервные губы, сдавил челюсти так, что желваки на скулах заиграли. Насупился, схлестнулись на переносице густые черные брови. Как он сейчас был похож на... молодого Григория Ходана!

Конечно, Славка Сирко брякнул нечто гаденькое, похабное. Но его можно и понять, когда он схватился за нож — заехали прапорщику по физиономии. Да такому здоровому. Теперь девчата засмеют. Ох, и горько в такое мгновение парню, и кажется ему, что обиду можно смыть только кровью врага своего.

— Тюрьма — не тот университет, где на каждое вакантное место по пятнадцать заявлений, — обронил Иван Иванович.

Воцарилась гнетущая тишина. Славка Сирко сопел, как паровоз, спускающий излишний пар.

— Да я что, — пробурчал он. — Ну, виноват... По дурости... ляпнул. Ты уж меня, Саня, извини... И за нож... Ну, хочешь, ударь этим же ножом. Отдайте ему, — попросил он у дежурного... — Пусть! И будем квиты...

Он был искренен в своем раскаянье. Иван Иванович хотел, чтобы сын сейчас протянул закадычному другу руку и сказал: «Черт с тобой... Только в следующий раз думай, что болтаешь!»

Но Саня не принял призыва к миру.

— Давайте уладим все по-родственному! — с едким сарказмом процедил он сквозь зубы. — Протокол порвем, хулиганов, учинивших дебош в общественном месте, развезем по домам на служебной «Волге». А люди скажут: «Как же! Его отец — майор милиции...»

С сыном что-то происходило, — надломилась его душа. Даже в детстве он, обижаемый другими, не был злопамятным. Вспыхнет, а через минуту-другую осознает свою вину и не постесняется признаться в этом: не прав. А сейчас он горел жаждой мести...

Не потому, что друг поднял на него нож, нет, причина иная. Шалопай позволил себе сморозить глупость, оскорбил ту, которая его родила и выпестовала. Но в этом ли все дело?

Родная мать Сани тронулась умом и умерла много лет тому назад. С Аннушкой Саня контактов так и не установил: он ревновал ее к Ивану, да и она его недолюбливала. А вот Марина привязалась к Сане всей душой и была ему предана, как может быть преданной чуткая, истосковавшаяся в одиночестве женщина. Саня отвечал ей полной взаимностью. Он буквально боготворил свою тетку, она была ему, пожалуй, единственным другом, если не считать Ивана Ивановича. Марина как женщина тоньше и глубже понимала Саню.

В общем, грязные слова, сказанные прапорщиком Станиславом Сирко по отношению к родной матери, Саня вполне мог отнести и в адрес Марины...

Но как ни естественно было такое объяснение странного поведения Сани, Иван Иванович инстинктивно чувствовал, что есть и другая, тщательно скрываемая обоими драчунами причина. Она-то и была главной... если... такая вообще существовала.

— Так что, хочешь познакомиться с одним из мест лишения свободы? — спросил он сына.

— Хочу! — выкрикнул тот, сверкая по-рысьи черными глазами. — Хочу сидеть с ним в одной камере! — показал он на своего дружка.

— Камера существует только в следственном изоляторе, — ответил Иван Иванович. — А вы будете отбывать наказание в колонии. Там — обычные общежития, только с ограниченной зоной передвижения. Но соучастников расселяют подальше друг от друга, — пояснил он не без издевки, понимая, что только такой тон может как-то встряхнуть Саню, вывести его из состояния транса.

Но на сына ничего не подействовало.

— Не все ли равно?! — выкрикнул он. — Камера... Общежитие с ограниченной зоной передвижения! Тюрьма и есть тюрьма!

— Прости ему, — вдруг обратился дежурный к неистовствовавшему Сане. — Хотя бы во имя... Петра Федоровича: вызвали сына к умирающему отцу, а мы их разлучим. Это не по-человечески... И на себя не возводи напраслины.

И Саня обмяк, опустил глаза, спрятал их. Напоминание о Петре Федоровиче проняло его.

Петр Федорович одним из первых помог отвергнутому сыну Гришки Ходана обрести чувство веры в человека. Председатель колхоза уговорил директора школы, тот проэкзаменовал талантливого ученика и добился, чтобы Саню из третьего класса перевели в пятый. Это была моральная победа Саньки и над самим собой, над чувством неполноценности, и над всем злым, что оставил после себя Григорий Ходан. И вот теперь, когда Петр Федорович стоит, можно сказать, одной ногой в могиле, Санька (Александр Иванович Орач), без пяти минут кандидат наук, готов нанести ему жесточайшую обиду.

Иван Иванович был, убежден, что Саня образумится. Но тот стоял, насупившись и молчал. Долго молчал. Наконец спросил как-то осторожно, вполголоса:

— А как же быть с правдой? Разве не ты, отец, говорил мне, что правда на свете одна и перед нею все равны. А здесь два коммуниста со стажем, — он показал на Ивана Ивановича и на старшего лейтенанта, дежурного райотдела, — стараются перелицевать ее и приспособить к своей потребности, а нас убедить, что этот вывертыш и есть истина, которой надо поклоняться!

Саня весь дрожал от внутреннего возбуждения. Временами голос его переходил в шепот: провидец, которому дано заглянуть в будущее и который предупреждает живущих ныне об опасности, подстерегающей их на долгом и трудном пути...

Нас заедает быт, черной кошкой перебегают дорогу досадные мелочи. Их так много, что порою, они закрывают собою перспективу. И тогда во имя сиюминутных потреб мы начинаем ощипывать завтрашний день. «Жизнь взаймы»... Так сказал Эрих-Мария Ремарк, писатель, веривший в будущее человечества, но не доверявший своим современникам, обвинявший их в безучастности к тому, что происходит рядом с ними.

Для Ивана Ивановича обвинителем стал сын. Но он предъявлял отцу счет с каких-то очень странных, непонятных тому позиций.

Приходит время, когда дети получают право судить своих родителей по тем законам морали, которые они втолковывали всю жизнь им, детям.

— Ты требуешь от меня, чтобы я поступил, как велит долг милиционера. Но я никогда не поклонялся букве закона, которая не в состоянии предусмотреть всего многообразия человеческих отношений. Я всегда был гуманным к тем, кто оплошал, споткнулся, я стремился помочь тем, кому моя помощь могла принести пользу. Так же поступлю и по отношению к тебе. Ты — не преступник, я пока еще не понимаю, с какой целью ты затеял эту драку, почему тебе обязательно надо скомпрометировать друга, при этом даже себя готов принести в жертву. Ты скрываешь от меня правду, подсовываешь вместо нее чучело и требуешь, чтобы я поверил, будто это нечто живое. Но я — не селезень, задурманенный весною, который идет на манок и садится рядом с деревянной уткой.

Слова Ивана Ивановича, видимо, попали в цель. Саня смутился, отвернулся, съежился. Наконец встал с лавки и шагнул к Ивану Ивановичу. Но не подошел, передумал. Долго, вприщур, смотрел на отца, будто хотел без слов втолковать ему.

— Правда, в том, что я дал этому подонку по морде, — Саня кивнул на Сирко. — А он меня намерился ударить ножом. Старший лейтенант перед твоим приездом говорил: «За поножовщину в общественном месте судят по двести шестой статье, часть вторая или даже третья».

— Дурак или сроду так! — вырвалось у дежурного. — Впервые встречаю чудака, который требует, чтобы его судили вместо того, чтобы помиловать!

— Милуют — от щедрости души, а вы, граждане представители советской милиции, хотите все спустить на тормозах совершенно по иной причине: у одного из преступников папа — майор милиции, у другого — знаменитый председатель колхоза, Герой Социалистического Труда... — жестко ответил Саня.

— Сотрясаем воздух хорошими словами, — нахмурился старший лейтенант. — Но от самых хороших намерений даже плохая трава не растет. Лишение свободы — только в книжках школа, а в жизни это не так. В компанию к убийцам и грабителям ему захотелось... — Старший лейтенант исчерпал свое терпение и сожалел, что так долго уговаривал упрямого парня. — Доучились! Кан-ди-да-ты... Не был бы ты сыном уважаемого человека... А майору каково, подумал? Спросят! Взыщут! А за что, спрашивается? На дурака что-то нашло, какая-то извилина в мозгах не по профилю легла. — Он покрутил пальцем возле виска.

В самом деле, Саня, видимо, до сих пор не думал об этой стороне дела.

С удивлением посмотрел на дежурного, на отца, потом метнул взгляд в сторону Славки Сирко, топтавшегося возле деревянной лавки, и снова сник.

— Прости, папка, — проговорил он угрюмо. — Но иначе я поступить не мог. И ты обязан с нами... по всей строгости закона.

Понимая, что Саня перевозбужден, Иван Иванович мягко ответил:

— Если бы ты был преступником, я бы подписал самый суровый приговор. Но таковым ни тебя, ни Славку не считаю, поэтому поступлю с вами, как поступил бы с любым в подобной ситуации. Составьте протокол, — обратился он к дежурному. — Проинформируйте прокуратуру. А копию — в институт. «О недостойном поведении аспиранта кафедры общей геологии Александра Ивановича Орача». Материалы на Станислава Сирко передайте на усмотрение военкомата, который, если сочтет нужным, направит их в военную прокуратуру.

Оба виновника подписали протокол не читая.

Иван Иванович вышел вместе с ними на улицу. Душу полосовала зеленая тоска. Было уже поздно. Тьме-тьмущей, казалось, не было и не будет конца-края. Ночь задавала свой ритм жизни далеким мерцающим звездам и всему сущему на земле. Только крохотные островочки света, ютившиеся под фонарями, были не подвластны могучей владычице.

Неподалеку от здания милиции, за высоким плотным забором находилась железнодорожная станция. Диспетчер на сортировочной горке ругал по громкоговорящей связи — по секрету всему свету — рохлю машиниста маневрового тепловоза, что-то напутавшего спросонья.

Прошла парочка. Парень обхватил девушку за талию, девчушка млела от удовольствия и льнула к спутнику. Влюбленным было наплевать на страсти-мордасти, кипевшие в душах четверых, стоявших у широкого крыльца райотдела милиции.

— Хочется, чтобы случившиеся послужило вам обоим уроком, — проговорил Иван Иванович, обращаясь к растерянному прапорщику Сирко.

— Дядя Ваня, разве это я? — взмолился тот. — Санька все затеял. Я, конечно, дурак, за нож схватился. Но это от обиды: при девчонках — по роже, и почти ни за что...

— Да есть, видимо, за что, — с горечью ответил Иван Иванович и показал сыну на «Волгу», стоявшую неподалеку на площадке. — Садись, — Когда Саня ушел, он спросил Славку: — Ты можешь мне толком объяснить, какая кошка пробежала между вами?

Тот пожал плечами.

— Ума не приложу... Вы бы знали, как я о нем скучаю в армии. И всем рассказываю, какой у меня друг — великим ученым будет. Да я за Саньку — кому угодно голову скручу. Он мне роднее жены и сына... Что на него нашло?..

Он недоумевал и был искренен в своем недоумении.

Не понимал по-прежнему причины распри друзей и Иван Иванович.

— Ну ладно, иди, — отпустил он Сирко. И выругался: — Дурачье! Мой совет: завтра с утра к военкому и, пока не передали протокол, кайся...

— Дядя Ваня, я же понимаю... Отправят депешу в часть — меня в два счета демобилизуют...

Совсем иначе был настроен Саня. Сначала Иван Иванович хотел сесть рядом с ним на заднее сидение, но почувствовал, что этого делать не стоит.

Ехали молча. Саня сидел затаившись. Порою Ивану Ивановичу казалось, что сын даже не дышит. Хотелось обернуться, но он сдерживал себя.

Наконец Саня заговорил:

— Ты... дома-то нашим... без подробностей, мол, подрались — и все. А то Марина разохается. Да и Аннушка слезу прольет.

Иван Иванович не без сарказма ответил:

— Само собою — никаких подробностей. Для женщин — не интересно. Это же не кинофильм «Гамлет» с участием Смоктуновского — всего-навсего двести шестая, часть третья, как ты сам уточнил. До семи лет... Марина, она знает, как скрипят тюремные ворота, так что ее не удивишь. Словом, обойдется без охов-вздохов. А вот Аннушку... Та на слезу слаба и вообще — придира, сделает из «шалости» кандидатика в ученые-геологи трагедию и, чего доброго, перейдет с валидола на нитроглицерин. Но это все — мелочи жизни. Суета сует... Главное, что мы про-де-мон-стри-ро-ва-ли! Только что? Кому? И во имя чего?


У Марины судьба трудная. По злой воле полицая Гришки Ходана она попала в Германию. Вернулась оттуда со жгучей тоской по Родине. Но вытравила жизнь на ней тавро: «была в оккупации»... В общем, Марина не сразу нашла свое место в новой, послевоенной жизни. Обиженная и поруганная, она пристала к тем, кто в ту трудную для нее пору был с ней ласков...

Юристы о таком случае говорят: «Устойчивая преступная группа». Марина перешивала краденое. Правда, не без влияния Ивана, она, в конце концов, восстала против такой судьбы...

Теперь Иван Иванович может себе признаться: в ту пору он любил разудалую красавицу Марину. Но удерживался от последнего, решающего шага. Чувствовал: Марина что-то скрывает от него. А может, главной причиной сдержанности была Аннушка, существо преданное и нежное?..

Ночь, тревожные раздумья, неизвестность, мучившая отца... Все это напоминало Ивану Ивановичу последнее «любовное» свидание с Мариной. Оно состоялось после суда, где молодой участковый выступал свидетелем.

Адвокат, защищавший Марину, говорил в своей речи о том, что Крохина была случайным человеком в «устойчивой группе». Задолго до разоблачения группы органами милиции Крохина порвала свои личные отношения с директором универмага Нильским, одним из руководителей банды, и сделала отчаянную попытку уйти из-под его влияния... Именно поэтому на нее и покушались... А все из-за Ивана, Нильский попытался прибрать к рукам мил-дружка Марины, она восстала. Тогда ее чуть было не зарезали: на всю жизнь осталась калекой, голова, можно сказать, «пришита» к правому плечу.

Адвокат умело доказывал, что судьба Марины Крохиной — это трагедия личности. И причиной тому — война. По просьбе того же адвоката Ивану разрешили минутное свидание с Мариной после суда.

Они стояли в дальнем углу комнаты, где находились и другие осужденные — женщины. Ивану казалось, что он слышит, как бьется сердце Марины. А может, это гулко стучало его собственное?

Марина повернулась к нему боком, — иначе она теперь смотреть перед собой не могла. Не смела пошевельнуться. Глаза у нее — карие, а в тот момент стали черными-черными. Это их подкрасила нарождающаяся слеза.

— Спасибо, что пришел... Боялась, отречешься.

— Почему отрекусь?... Ты-то от меня не отреклась, когда нож к горлу подставили.

— Я — баба, дура влюбленная. Ты — иное дело.

— А я — человек.

Постояла, повздыхала:

— Больше уже не свидимся.

— Пять лет — не вечность.

— Не вечность. Это верно. Но слыхал, как адвокат «смягчал» мою вину? «Благодаря мужеству Крохиной была раскрыта преступная группа Нильского». Вот за то мужество...

— Выбрось из головы! — потребовал он.

Она согласилась:

— Правильно, лучше о тебе. Женись на Аннушке. Любит она тебя. А я теперь калека. Да и клейменая...

Это было полной неожиданностью для Ивана. Растерялся, не знал, что ответить. А их уже поторапливают:

— Кончайте свидание.

Марина чмокнула его в щеку.

— Прощай, человек ты мой, человек.

Когда он вышел в коридор, Аннушка засыпала его вопросами:

— Ну что она? Ну как?..

— Сказала, чтоб на тебе женился.

Аннушка оторопела, не зная: верить — не верить...

— Марина... тебя любит.

— А ты?

Аннушка не смела глаз поднять. А он требовал:

— Посмотри на меня! И спроси: кого я люблю.

И она спросила.

Марина вернулась из заключения через три года. И всю свою добрую, отзывчивую душу, переполненную любовью, отдала Саньке, сыну Григория Ходана, который искалечил ей жизнь.


Иван Иванович попросил водителя остановиться за углом.

— Тут рядом, разомнем ноги.

Ему хотелось вызвать сына на откровенность. Когда машина ушла, он взял Саню под руку и повел к дому.

— Мне всегда казалось, что ты близок ко мне по духу, — начал он трудный разговор.

— И я верил, что ты по духу мне родной отец. Но сегодня ты не захотел меня понять. Бывает, видимо, у каждого день, мгновение... когда ты должен доказать себе... и всем, что ты за человек... И мне нужна была твоя вера, а ты, как милиционер, требовал вещественных доказательств. Но они у меня в душе. Как же я их тебе предъявлю?

Что мог ответить Иван Иванович на такое обвинение? В самом деле, надо было поверить сыну и довериться ему. Но трудно верить на слово тому, на кого ты привык смотреть, как на ребенка. Все хочется поруководить, предостеречь, взять на себя его тяготы, его боли. Да не всегда это можно сделать. И не всегда это надо делать. Нельзя прожить жизнь за любимого сына, за любимую дочь. Какой бы мерой не измерялась твоя любовь, она никогда не заменит им собственного жизненного опыта.

Саня обижен. Но кем! Не Славкой же, безобидным, по-собачьи преданным Славкой...

— Сын, доверь мне свою обиду.

Саня медленно покачал головой.

— Папка... Не поверишь: нет у меня обиды, есть необходимость.

— Да в чем дело? — не выдержал пытки неизвестностью Иван Иванович.

— Ты сейчас меня все равно не поймешь. Нужных милиционеру доводов у меня нет. Вот года через три, через пять... жизнь их смастерит.

Что оставалось Ивану Ивановичу? Примириться.

Дома, конечно, ахали-охали. Аннушка даже всплакнула по поводу случившегося: «С ножом — на друга!» Разволновалась, сразу дало знать о себе сердце: впору вызывать «скорую». Марина, та — человек дела. Развязала руку, наспех замотанную платком, осмотрела рану.

— Пошевели пальцами! Двигаются! К хирургу! Немедленно! Противостолбнячный укол! — Отругала Ивана Ивановича: — Майор милиции называется! Ты же в этих делах дока! Почему не заехал в больницу?

— Опростоволосился. Замотался...

Саня начал возражать, мол, если до сих пор ничего не случилось, то доживет до самой смерти.

— Утро вечера мудренее.

Но Марина настойчива:

— Побасенки оставь девчонкам. В больницу!


Утром позвонил начальник Волновского райотдела подполковник Авдюшин, с которым они были в добрых отношениях еще со времен совместной службы. Под началом старшего лейтенанта Авдюшина младший лейтенант Орач начинал службу в розыске.

— Иван Иванович, — начал Авдюшин, не сказав даже «доброе утро». — Что за игра в поддавки! Дежурный показал мне протокол вчерашнего задержания, рассказал о выбрыке вашего Саньки. Удивляюсь: серьезный, ученый, и такое! Ничего мы писать в институт не будем. А шарады разгадывайте сами.

Где-то на самом дне души родилась крохотная радость: «Может, и к лучшему...»

Но тут же Иван Иванович вспомнил вчерашний разговор с Саней: «Мне нужна была твоя вера, а ты... требовал вещественных доказательств... Их у меня нет. Вот года через три... жизнь смастерит». И еще: «Нет у меня обиды, есть необходимость».

Какая? Потребность, чтобы протокол о случае с поножовщиной был передан в прокуратуру для возбуждения уголовного дела? Но чем такая необходимость может быть вызвана?!

— Все-таки напишите, Владимир Александрович, — попросил майор Орач. — Я еще не разобрался, но Саня упорно настаивает... Нынешние, они с повышенным чувством собственного достоинства. Ситуация такова, что нетрудно ошибиться. Доверимся нашим детям. Им уже под тридцать. Нам и в семнадцать доверяли: вот тебе винтовка, тридцать патронов, две гранаты — защищай Родину.

— Что это тебя, Иван Иванович, потянуло на патетику? — воскликнул Авдюшин, — И вообще: я тебе — про Фому, а ты мне — про Ерему... «Тридцать патронов! Две гранаты!» Да этот дурацкий случай может стоить Саньке всей карьеры ученого! Меня удивляет твоя позиция нейтрала. Если бы похожее случилось не с твоим сыном, с посторонним, ручаюсь — ты бы всю область перепахал, а до истины добрался. В чем подлинная причина драки? Почему Сане надо довести дело до трагического конца: сообщить о его антиобщественном поступке на кафедру?

«Взрослые дети...» — невольно подумалось Ивану Ивановичу.

— Да, да, конечно, — согласился он, — я попробую выяснить... Но все-таки напишите. Обоим. Пока это единственный реалистический ход.

— С Сирко — проще: передали дело в военкомат, а оттуда пошлют в комендатуру. У него еще двадцать дней отпуска, отсидит на гауптвахте... Не знаю, на каком он счету в части, но и там, узнав обо всем, по головке не погладят, — пояснил начальник райотдела. — И все-таки «главным пострадавшим» в этой ситуации окажется Санька. Не забывай, Иван Иванович, что в решении его судьбы когда-то и я принимал участие.

(Авдюшин помогал Орачу оформлять документы на усыновление Адольфа Ходана).

Письмо, конечно же, попадет к академику Генералову, и завкафедрой будет решать судьбу своего любимого ученика...

А тут еще эта грязненькая история с женой академика. Ее могло не быть — если бы не служебное рвение майора милиции Орача. Но тогда осталось бы нераскрытым ограбление мебельного, гуляли бы на свободе Пряников, Тюльпанова, Гриб... Впрочем, был выход; как только всплыла фамилия Капитолины Генераловой, супруги любимого учителя Сани, можно было передать дело кому-то другому...

А другой что, был бы менее объективен? Просто Иван Иванович в глазах академика Генералова выглядел бы чистеньким (моя хата с краю, я ничего не знаю). Удобная позиция... для дезертира.

«Позвонить Викентию Титовичу...» — мелькнула угодливая мыслишка. Но Иван Иванович тут же отбросил ее. Академик Генералов ни разу не обратился к майору Орачу с просьбой вывести жену из дела. Человек с достоинством!

Иван Иванович тоже никогда и нигде не хлопотал за сына, если не считать случая при поступлении в институт. Да и там старался Строкун.

...У несовершеннолетнего выпускника средней школы Александра Орача не приняли документы: «Институт — не детский сад!» И тогда Строкун привел необычного абитуриента к академику Генералову: «Смотрят не на знания, а на года...» И Саня покорил грозного академика своей влюбленностью в геологию...

В тот же день у Ивана Ивановича состоялся разговор со Строкуном. Евгений Павлович уже знал обо всем со слов начальника Волновского райотдела.

— Объясни толком! — потребовал Строкун. — Или я за тридцать лет работы в милиции до того постарел, что совсем не добираю... Что там к чему?

А Ивану Ивановичу и ответить нечего.

— Все мои попытки установить с сыном душевные контакты ни к чему не привели.

— И он по этому поводу еще иронизирует! — возмутился Строкун. — Если у тебя не хватает отцовской власти, я применю свою: на правах друга и крестного отца...

Когда Евгений Павлович разговаривал с Саней — для Ивана Ивановича осталось загадкой. Но уже на следующий день полковник милиции Строкун вынужден был признать свое поражение.

— Понимаешь, Иван, я почувствовал себя каким-то... несовершеннолетним. Не знаем мы наших детей, приставляем к ним свои аршины. А они на целое поколение моложе нас, у них свои мерки, свой спрос — и с нас, и с себя... В ответ на все мои возмущения твой Санька отвечает: «Ну, просто какая-то эпидемия среди «предков», — все убеждены, что молодежь губит дело их жизни. Но у каждого поколения — свое дело всей жизни. У одних — борьба с разрухой, у других — целина, у третьих — освоение космоса... Или доверяйте нам до конца, или признайтесь сами себе, что вы нас ничему не научили, в таком случае вся ваша жизнь — пустышка». Вот так-то... Доверяйте! А доверять, в моем представлении, — это проверять и вовремя подсказывать. Но взрослые дети — сами с усами...

Письмо райотдела попало к академику Генералову.

Вызвал тот опального аспиранта и, держа двумя пальчиками за краешек письмо, отпечатанное на бланке, спросил:

— Уважаемый коллега, как мы с вами классифицируем эт-тот документ?

А молодой ученый Александр Орач отвечает:

— Викентий Титович, неужели вы ни разу ни с кем за свои убеждения не схлестнулись?

— Н-да... — пробормотал тот, пораженный неожиданно дерзким ответом своего ученика. — Но за нож я при этом не хватался. Я всегда верил, что самый сильный аргумент — знания, а самое острое оружие — слово.

— И я за нож не брался. Лишь перехватил его, поймав за лезвие.

Профессор Генералов глянул на перебинтованную руку аспиранта и хмыкнул:

— Н-да... — Затем доверительно спросил: — Выходит, драка была по делу?

— По делу.

— Не... из-за дамы сердца?

— Нет. Из-за судьбы человека.

— Не приемлю петушиных боев и схватки самцов из породы гомо сапиенс. Не сожалеешь?

— Нет!

— Выходит, по убеждению... Ну что ж... В любом случае, снявши голову, по волосам не плачут. А другая народная мудрость гласит: делу — время, потехе — час. Потешился добрый молодец, пора и за работу. На носу защита, оппоненты у нас с вами, кол-ле-га, весьма воинственные, а судьба байкальского разлома — дело крайне проблематичное.

И все-таки: где тут собака зарыта?

Строкун сказал:

— Иван, ты с «Новоселом» умотался вконец, отдохни-ка, развейся слегка, тут есть, так сказать, курортное дело: выезд в родные места, сельская местность... Словом, обокрали Стретинский универмаг. Крупнейший в Волновском районе... При этом остались в непорочном состоянии не только двери и окна, но даже замки и бумажные пломбы на них.

Иван Иванович познакомился с делом.

Третьего июля, в субботу, директор универмага Вера Сергеевна Голубева, как обычно, заперла магазин, повесила контрольный замок с пломбой. На пост заступила сторожиха Матрена Ивановна Верходько. Утром, пятого июля, в понедельник, директор, дождавшись продавцов, открыла магазин. В отделах радиотоваров, обуви и шерстяных тканей полки оказались пусты, обокрали и подсобки этих отделов. Сторожиха утверждает, что всю ночь была на посту, никуда не отлучалась, а утром сдала «объект» в полном порядке: пломба на дверях целая. Директор подтвердила: на бумажной пломбе — ее роспись.

В деле имелись акты двух ревизий. Одну проводило КРУ (контрольно-ревизионное управление), организация весьма авторитетная. Она засвидетельствовала, что менее месяца тому назад, то есть 19 июня, была обнаружена недостача в одиннадцать тысяч рублей шестьдесят три копейки. Но через несколько дней выяснилось, что никакой недостачи нет, просто директриса-растеряха куда-то засудобила накладную на ковровые изделия (на сумму в 11 тысяч рублей 63 копейки). Вначале она взяла копию накладной на оптовой базе Галантерейторга. А во время ревизии, которая состоялась после того, как магазин обокрали, нашлась и квитанция — оригинал.

Эта же ревизия зафиксировала в универмаге недостачу в 91. 523 рубля 13 копеек (после кражи).

Версию о том, что работники универмага обокрали сами себя, Иван Иванович отверг сразу. Обычно делают недостачу, а потом пытаются ее скрыть, инсценируя ограбление. Здесь же все наоборот: магазин «пострадал» вскоре после самой тщательной ревизии, когда работники универмага еще не избавились от шока, вызванного якобы имевшей место недостачей в одиннадцать тысяч рублей. (Можно себе представить, как переживали невиновные и под каким психологическим прессом они находились почти три недели!)

И второе: если бы ограбление было инсценировано, то постановщики спектакля постарались бы оформить его более эффектно: высадить окна, двери, взломать замки. А в том варианте, в каком предстало дело, все выглядело обычной недостачей, а за такую отвечают работники магазина.

Вряд ли бы они умышленно ставили себя в столь сомнительное положение.

Перед тем, как выехать на место происшествия, Иван Иванович по доброй старой привычке зашел к Строкуну поделиться своими соображениями, в надежде, что тот подкинет какую-нибудь «идею».

Строкун сидел в нелепой позе: руки на столе — уронил на них голову, прикрыв лицо ладошками, словно бы рыдал. При появлении друга как-то тяжело, пьяно глянул на него, и устало откинулся в кресле, удрученный, осунувшийся, небритый. Иван Иванович вспомнил: «Шахтерские похороны!»

Строкуна трое суток не было в управлении. На одной из шахт, славной своими рабочими традициями, произошел внезапный выброс газа, который тут же и взорвался. Выброс — стихия, гибнут люди, это всегда навевает горькие думы о бренности нашего существования и о смысле жизни вообще.

— Садись, Иван, — предложил Строкун, кивнув на один из стульев, и легким движением руки пододвинул пачку сигарет. — Как в том анекдоте: один говорил: «Бросить курить — плевое дело, сам уже тридцать раз бросал...» За эти дни — в сутки по три-четыре пачки... Знала бы твоя Аннушка, — какую превосходную лекцию прочитала бы на тему: никотин, содержащийся в одной сигарете, убивает лошадь или пятнадцать кроликов... А я живу этим ядом. Двое суток на ногах...

Заместителю начальника областного управления внутренних дел по оперативной работе приходится заниматься не только грабежами, убийствами, растратами и махинациями, но и... похоронами. Где человеческая трагедия — там и милиционер. На свадьбы и крестины, на праздники в качестве почетного гостя милиционера приглашают редко. А вот если беда — кричат: «Караул!.. Помогите!..»

И он — ночь-заполночь — спешит, чтобы помочь. Но милиционер — не робот, и как бы ни закаляли его тяжкие происшествия, каждое из них оставляет на душе свою метку, свой шрам. Шрам к шраму, а поперек их — еще и еще шрамы. Это реакция самозащиты: организм приспосабливается. И все равно не может человек жить на одних отрицательных стрессах.

«Сдает Евгений...» — невольно подумалось Ивану Ивановичу. Под серыми глазами Строкуна — синие круги. В пышной шевелюре, уложенной природой в волнистую широкую укладку, серебра больше, чем черни. И плечи уж слишком покатые, нет в них привычного, годами армейской службы выправленного разворота.

Иван Иванович рассказал о своих сомнениях:

— По-моему, капитан Бухтурма поспешил задержать директора универмага. По первому прочтению дела мне подозревать ее не хочется. И объективка положительная: Голубева восемнадцать лет в этом универмаге, без недостач, без всяких там излишков...

Строкун с ним согласился:

— Задержали по подозрению, проявили активность. Есть видимость первых успехов... Типичная ошибка неопытного или «горячего» розыскника. — Он коснулся рукой красной папки: — Я тут сводки происшествий за последние дни просмотрел. По Стретинке есть еще одно: в субботу вечером, то есть третьего, загорелась скирда соломы. Ей бы полыхнуть, но солома, по всему, была влажная... Словом, редкий случай в пожарной практике — спасли полскирды. Причина пожара — грубое нарушение элементарных правил противопожарной безопасности: сушили с помощью подогретого воздуха, воткнули вентилятор прямо в скирду, оставили на ночь без присмотра. Что-то там замкнуло, заискрило.

— А я как-то проморгал этот эпизод! — посетовал Иван Иванович.

— Ничего удивительного: пожар попал в сводку за субботу, а история с универмагом — за понедельник. Но я о чем подумал? Универмаг закрыли в субботу в 20.00. Открыли в понедельник в 9.00. В течении этих тридцати семи часов кто-то и ухитрился «изъять» на солидную сумму разного товара. Пожар случился в тех же пределах. Я тебе подбрасываю столь дохленькую идейку только потому, что иной пока у меня нет.

Вконец измотанный, Строкун все-таки заставил себя думать о том, чем предстоит заниматься одному из сотрудников — взял сводки происшествий за неделю, изучил их, проанализировал, сопоставил... Он искал, что предложить подчиненному, который столкнулся с необычным преступлением.

Конечно, идея не бог весть какая. Загорелась скирда соломы во время искусственной сушки. Пожару разрастись не позволили. Случается, хотя уж как осторожничают во время уборки хлеба. Впрочем, солома — не хлеб. В иное время этот случай не попал бы в областную сводку происшествий за сутки. Но солома — корм. А заготовка всех видов кормов взята облисполкомом и обкомом партии под особый контроль.

Но какое отношение все это имеет к тому, что в Стретинке обворовали универмаг?


Подкрадывалась осень. Отбушевала первая кружилица, когда злой, суховеистый ветер сбивает с уставших от летней безводицы деревьев первую, ставшую «лишней», листву. Она металась по посадкам, набиваясь между стволами, оседала неподвижными блекло-желтыми «лужицами» в кюветах... Еще далеко до золотой пушкинской и левитановской осени, еще придет пора листопада, когда влюбленные будут дарить девчонкам золотисто-палевые и оранжево-огненные листья клена, а пока природа делала как бы первую прикидку к поздней осени...

В машину вместе с ветром, насыщенным пылью, заносило сладковатый запах гари — это жгли где-то стерню, стараясь таким образом избавиться от сельскохозяйственных вредителей и мелких грызунов, против которых были бессильны ядохимикаты.

Урчали трактора, елозившие по черноте пала, поднимая зябь. Кое-где сеяли пшеницу и рожь в расчете на будущие осенние дожди.

«Замариновал я в себе крестьянина», — не без грусти думалось Ивану Ивановичу, пока он добирался до Волновой.

Запах горелой стерни постоянно напоминал о предупреждении Строкуна: «Полусгоревшая скирда...»

В деле, которое попало в руки майора Орача, слов «пожар» и «солома» не упоминалось. Поэтому, приехав в райотдел, он заинтересовался, прежде всего, именно этим, в общем-то незначительным происшествием.

Подполковник Авдюшин рассказал суть дела. Сушили солому. Для этого обычно сколачивают специальные козлы и выметывают на них скирду, потом ставят мощный вентилятор и начинают продувать солому. По правилам противопожарной безопасности вентилятор надо ставить метрах в пятнадцати от скирды и тянуть к ней железную трубу. Но такой трубы в колхозе не оказалось, а солома уже начала «гореть» от сырости, и, тогда электрик с немого согласия главного инженера колхоза и председателя воткнул вентилятор прямо в козлы. Позже и электрик, и главный инженер оправдывались, мол, так ставят вентиляторы все. «Побывайте в других колхозах».

— Ну и как же в других колхозах? — поинтересовался Иван Иванович.

Подполковник Авдюшин махнул рукой: дескать, что тут спрашивать?

— Во время уборочной прошли дожди, так что солому скирдовали влажную. И такой рады. В прошлом году некоторые колхозы остались совсем без грубых кормов, возили машинами из соседней области. Как говорится: за морем телушка — полушка, да рубль перевоз. Туда — тысячу километров — машины порожняком, оттуда, можно сказать, воздух возили. Конечно, солому на месте прессовали, но на пятитонной машине — полторы тонны груза... В этом году за корма взялись всерьез с самого начала. Сушат все, а правила противопожарной безопасности выполняются «по мере возможности». В колхозе — пятнадцать вентиляторов. По пятнадцать метров специальных труб — это двести двадцать пять. А их у колхоза нет. Пожарники делают вид, будто не знают об этом. В районе — пятьсот скирд, одна загорелась... Это две десятых процента, а если учесть, что полскирды растащили и солому спасли...

Маленький червячок, точивший совесть майора Орача (знакомясь с делом, не обратил внимания на совпадение по срокам двух случаев в Стретинке: обворовали универмаг, и загорелась скирда), перестал беспокоить. В любом деле существует процент брака, неудач, несчастных случаев. В их природе порою лежит стихия, неуправляемость, а чаще всего халатность: недосмотрел, потому что устал, надоело караулить, понадеялся на авось...

В общем-то, следствие, розыск так и идут: возникают по ходу дела версии, проверяются; непригодные, случайные отсеиваются. Иногда они дают незначительные детали, которые помогают вызреть новым версиям, а те, в свою очередь, тоже оказываются несостоятельными.

Вот и в данном случае. Статистика утверждает, что на пятьсот скирд, которые сушат в районе с помощью электровентиляторов, обязательно произойдет ЧП: кто-то где-то прошляпит, проморгает, допустит халатность, граничащую с преступлением.

Судьба на этот раз выбрала село с красивым старинным названием Стретинка, колхоз «Октябрь». А ЧП с универмагом — случай из другой серии.

К месту происшествия вместе с представителем области поехали начальник райотдела подполковник Авдюшин и начальник районного отделения розыска капитан Бухтурма, мужик лет тридцати трех, угрюмого вида, начавший рано приобретать «начальственную талию». Грек по национальности, из тех, чьи прародители появились в здешних местах около двухсот лет тому назад, когда в дикой степи — привольном безлюдном крае — по жалованной грамоте царицы Екатерины начали создаваться первые поселения: Енисоль, Анатоль, Ялта... Капитан Бухтурма любил свой район и неплохо знал людей. По дороге к Стретинке он расхваливал универмаг:

— Приезжал как-то секретарь обкома, мне довелось сопровождать его машину по району. Останавливается в Стретинке на площади. А время благодатное: площадь цветами благоухает, особенно хороши были в ту пору розы. Огляделся он, по дорожкам между клумбами походил. Затем заходит в универмаг. От прилавка к прилавку... А тут и случай помог: накануне товары привезли: обувь, костюмы, какие-то особые телевизоры. Народу — полно, все довольные, все с обновками, покупками. Одного спросил: «Что купили? Покажите». Другого... И — секретарю райкома: «Пора уже не на словах, а на деле стирать грань между деревней и городом. Такой бы универмаг в Донецк, в шахтерский поселок...» А потом хитро улыбнулся и говорит: «Не провести ли на базе вашей Стретинки областной семинар: «Культура обслуживания советского покупателя»? Пригласим городских строителей и дизайнеров, пусть поучатся, как оформлять магазины...»

Стретинка — село старинное. До революции, пока в здешних местах не нашли уголь и не заложили шахты, оно славилось ярмарками, двумя шинками[3], земской больницей, церковноприходской школой и... собственной тюрьмой. Но шахты преобразили его. За годы Советской власти село дважды было районным центром, так что разрослось вширь и вглубь. Колхоз «Октябрь» — один из самых славных в районе. Но из трех тысяч шестисот сорока жителей Стретинки в членах колхоза числилось менее пятисот человек, остальные — шахтеры, железнодорожники, рабочие доломитных карьеров, которые ездили на работу за двадцать-тридцать километров. Да и чего не ездить — в районе более восьмисот километров дорог, как говорят специалисты, «с твердым покрытием», то есть асфальтированные. Регулярное автобусное сообщение и внутри района, и с Донецком, со Ждановом, с Запорожьем, с Днепропетровском... А за горняками, строителями и железнодорожниками приходят специальные автобусы: на смену, со смены... Словом, стретинцы по прописке — сельские жители, а по характеру — рабочий класс, горожане с хорошей зарплатой, с двумя выходными в неделю, с солидной пенсией в пятьдесят — пятьдесят пять лет...

Типичная для Донбасса обстановка.

К центру большого, утопающего в зелени садов села вело шоссе, смахивающее на аллею: по обе стороны его высились пирамидальные тополя. Деревья — одно в одно, ухоженные, прихорошенные.

Милицейский «бобик» выскочил на просторную сельскую площадь-парк. С одной стороны ее обрамляло двухэтажное административное здание правления колхоза и сельсовета, с другой — просторнейшая, с двумя пристройками (спортзал и столовая) — школа-десятилетка, при которой был стадион, с третьей — торговый центр. Он состоял из двухэтажного продовольственного магазина, верхний этаж которого занимали службы быта (парикмахерская, швейная мастерская и мастерская по ремонту радиобыттехники). Но главной достопримечательностью площади был красавец универмаг. Бетон. Стекло. Алюминий. Широченные витрины. Внутри помещения стены облицованы цветным стеклом. Зеркальные колонны, полки из голубого, приятного на вид пластика. Лампы дневного света. Вне сомнения, ночью магазин хорошо освещался как снаружи, так и изнутри. «Ночного посетителя заметила бы сторожиха, да и звуковая сигнализация — «ревун» оповестила бы, что кто-то открыл дверь».

— Для того чтобы попасть в универмаг ночью, надо убрать сторожа и хотя бы на время отключить сигнализацию, — сделал первое заключение Иван Иванович.

Капитан Бухтурма с ним согласился:

— Почему и пало подозрение на работников универмага. Они перед этим получили большую партию товаров и еще не успели ее рассортировать. Кто об этом мог знать? Сторожиха в ту ночь никуда не отлучалась и ничего подозрительного не заметила. Поэтому я предположил, что товар в магазин просто не поступал.

— Версия вполне солидная, — поддержал его Иван Иванович, — Остались пустяки: найти ей подтверждение...

— Или опровержение, — добавил не без иронии Авдюшин, привычным жестом мизинца поправляя на переносице очки. Эти очки в тонкой золотой оправе, которые сделал мастер-немец из Веймара лейтенанту-артиллеристу Авдюшину, когда тот служил в Группе советских войск в ГДР, придавали худощавому, с уставшим лицом подполковнику вид русского интеллигента чеховских времен.

Прежде чем начать беседу с работниками универмага, Иван Иванович решил сделать рекогносцировку, познакомиться на местности с путями подхода к зданию магазина, с укромными закоулочками, где могла бы дожидаться, не привлекая к себе внимания случайных сельских прохожих, машина типа «фургон». (На легковой всего украденного товара не вывезешь, а на открытой бортовой — уж слишком приметно).

У Стретинки была еще одна достопримечательность — церковь. Она располагалась метрах в полутораста от школы. Красивая, с голубым, недавно отремонтированным шаровым куполом и высоким, в полтора человеческих роста, каменным забором, церковь стояла на самом высоком месте села, на юру, как говорили в старину. Иван Иванович поднялся туда по высыпанной доломитным гравием неширокой дорожке.

Отсюда открывался вид на всю округу. «Вот это позиция!» — невольно подумал он, как бывший артиллерист.

На левой (западной) окраине села, он увидел полтора десятка скирд. Неподалеку от них (отсюда казалось, что почти впритык) стояли два ряда аккуратных ферм — это молочнопромышленный комплекс колхоза «Октябрь», а за ним, чуть вправо, первые домишки сельской околицы.

Увидев скирды, Иван Иванович вновь вспомнил о втором стретинском происшествии. Пожарище хорошо было видно: горела крайняя в первом ряду скирда, ближняя к белым, похожим на стаю лебедей, хатам, за которыми шли сады и огороды. Во время пожара солому растащили, и сейчас она желтела широким ляпком растекшегося по холодной сковородке блинного теста.

— Интересно: во время пожара в селе выключали свет? — поинтересовался Иван Иванович.

— Ненадолго, — ответил капитан Бухтурма, сверкнув белками больших глаз. Он почувствовал, к чему клонит майор из областного управления, и невольно запротестовал: — Скирда занялась в субботу вечером. В ДК как раз закончился концерт, приезжала Киевская филармония. Люди из ДК — валом к скирдам, там же неподалеку комплекс... А универмаг... — Он внимательно посмотрел на майора Орача. Сказать «обокрали» — значило опровергнуть его собственную версию: товар в магазин не попадал. — Об универмаге нам в райотдел сообщили в понедельник.

— Если во время пожара снимали напряжение, то сигнализация в универмаге сработать не могла, — пояснил Иван Иванович свою мысль.

Тут уж запротестовал подполковник Авдюшин:

— Иван Иванович! Если предположить, что пожар — дело рук тех, кто... — Он никак не мог подобрать слова, определяющее характер случившегося... — обчистил универмаг, то в соучастии надо обвинить колхозного электрика, который буквально воткнул вентилятор в скирду под козлы... Впрочем, таким макаром в это же время сушилось еще шесть скирд. Надо обвинять главного энергетика колхоза, который не обеспечил вентилятор подводными трубами, к нему в компанию причислить председателя колхоза, — заботясь о кормах, тот распорядился «дуть» всю ночь... Ну и господа-бога — туда же, в преступную группу, это он напустил дождь во время уборочной.

— Да я же только по поводу факта! — взмолился Иван Иванович. — Если капитан Бухтурма прав — в товар в универмаг не попадал, тут все проще: круг людей, причастных к этому, невелик: шофер, экспедитор, заведующие двух-трех отделов, разгружавшие машину, ну и... директор универмага, которая должна была присутствовать при разгрузке. Вы с ними беседовали?

— Но вы же сами видели протоколы! — невольно вспылил, видимо, обидевшийся капитан Бухтурма.

Иван Иванович внимательно изучил эти «первичные», как принято говорить, документы. Разнобоя в показаниях он не обнаружил. Все говорили одно и то же и называли почти одни и те же детали: когда и как подъехала машина с товаром, как и в какой последовательности, разгружали, куда сносили, кто где при этом находился.

— У нас пока лишь две версии, — примирительно заговорил Иван Иванович, — Первая: товар в универмаг не попадал. Вторая: его оттуда вывезли... Так вот, вывезти можно было лишь при условии: отключить сигнализацию и отвлечь внимание сторожа. Если во время пожара снимали напряжение во всем селе, то тем самым отключали и сигнализацию. Я — лишь об этом.

Подполковник Авдюшин сказал:

— Вы пока — без меня. Я — к председателю колхоза. — И зашагал по дорожке вниз, к селу.

Капитан Бухтурма и Иван Иванович, переглянувшись, последовали за ним.

В универмаге и не подозревали о том, что привело сюда переодетых в гражданское трех чинов милиции: торговля шла полным ходом. Иван Иванович обошел магазин. Почти в каждом отделе толпилось человек по пятнадцать. «И это в страдную пору!» — невольно подумал он, вспоминая, что в колхозах идет уборка овощей и фруктов, там каждая пара рук на учете: едут на помощь к подшефным рабочие заводов и шахт, учащиеся школ и училищ, студенты вузов...

— Людно, однако же! — заметил он.

— В Стретинке — более трех тысяч рабочих и их семей. Если не принимать в расчет тех, кто на смене, тысячи полторы свободных всегда найдется. Так что в дни завоза товара тут людно. Народ — при деньгах. А самый ходкий товар — цветные телевизоры, ковры, импортные пианино, радиоаппаратура, стиральные машины, хрусталь, ну и автомашины, а также мотоциклы с колясками.

Вернулся подполковник Авдюшин. По привычке трет переносицу. Смущен.

— Разговаривал и с главным инженером, и с председателем... Выйдем на свежий воздух, — предложил он.

Выбрались из универмага и направились к одной из лавочек, стоявших в парке.

— Часа два село было без света, — сообщил Авдюшин. — Когда телефонистка доложила председателю, что горит солома возле комплекса, тот сразу смекнул: «Вентилятор». Приказал: «Сообщи главному инженеру и секретарю парткома, поднимай бульдозеристов, трактористов и завгара!», бросился к пульту и выбил главный рубильник. Потом побежал на комплекс — кабель к вентиляторам тянули оттуда — и там отключил напряжение. Тут подоспели люди, первые трактора. Скирда горела изнутри, так что верхнюю часть растаскали волокушами. Пригнали дождевалку, начали нагнетать воду под скирду... Когда огонь в основном уже затоптали и стало темно, вспомнили об электросвете. Председатель послал электрика. Тот включил вначале главный рубильник, и село получило свет, затем подали электрику и на молочный комплекс.

Авдюшин явно сожалел: как это он, опытный оперативный работник, не удосужился сопоставить два факта: пожар и случай в универмаге.

Иван Иванович решил не усугублять это чувство, которое заставляет думать о своей неполноценности.

— Ну что ж, первую часть теоремы можно считать доказанной, — сказал он с легким юмором. — Осталась вторая: сторожиха. Капитан, вы тут знаете всех...

Это было приглашение принять активное участие в разработке очередной версии. Капитан Бухтурма с видимым желанием принял его.

— Матрена Ивановна Верходько — человек по всем данным положительный. Двенадцать лет сторожем... Когда-то уже была попытка ограбить магазин, так она задержала одного из грабителей: вцепилась в него и не выпускала, пока не прибежали люди, хотя мужик был здоров и пытался освободиться от зацепистой тетки всеми силами — измолотил ее...

Иван Иванович хорошо помнит этот случай. Его только-только перевели из Волновой в Донецк, семья еще не переехала — не было квартиры, и вот его посылают в Волновую уже как представителя областного управления. Шутка жизни: буквально вчера он внимал каждому слову начальника угрозыска райотдела Авдюшина, а сегодня приехал его «поучать»...

— Отважная женщина... — согласился он. — Муж у нее, кажется, погиб.

— Несчастный случай: попал под собственный трактор. Пустил его, а сам зашел наперед, хотел убрать оставленную с осени борону... Двое детей: старшему тринадцать, младшему — десятый.

— Беспокойный возраст, — заметил Иван Иванович, вспоминая Саню в эти годы.

Уж он с мальчишкой намучился. У обиженного жизнью мальца было обостренное чувство собственного достоинства, болезненное восприятие правды и справедливости, как он их понимал, исходя из своего небольшого, но трудного социального опыта. Узнав, что Иван надумал жениться, ушел из дома, решил перейти на харчи, заработанные собственным трудом, подрядился в один из совхозов перебирать яблоки и картошку. «У тебя теперь родные дети будут», — сказал он приемному отцу. А позже не ладил с Аннушкой, считая, что она отобрала у него самого близкого человека. И только рождение сестренки Иришки в какой-то мере примирило его с приемной матерью.

Показать сотрудникам милиции, где живет сторожиха, вызвалась рябая тетя Катя, технический работник универмага.

— Сурьезная женщина, самостоятельная, — рассказывала она по дороге, расхваливая Матрену Ивановну Верходько. — И себя блюдет, а баба — в соку, сорока еще нету, и сынов держит в руках. А хлопцы — шибеники[4].

Хата сторожихи стояла на околице, выдвинувшись вперед навстречу крылатым зданиям молочнопромышленного комплекса. Их разделяла проезжая дорога и скирды. А сгоревшая была всех ближе к хате.

Хата в таком селе, как Стретинка, где проживало 85 процентов горняков и их семей, — это добротный дом под шифером, на высоком фундаменте с широкими «городскими» окнами, с просторной верандой. Чувствовалось по всему, что хату Верходько ставил серьезный, вдумчивый хозяин, — вон какие добротные ставни приспособил. Зимой о них разбивается злой степной ветер, летом они создают в доме прохладу.

И все-таки чувствовалось: соскучилась хата по мужским заботливым рукам: одна из ставен сорвана, побелка посерела, взялась большими пятнами, и тротуарчик от калитки к крылечку, некогда выстланный старым кирпичом, кое-где пооблысел.

При виде непрошеных гостей тявкнула незлобиво лохматая дворняжка, привязанная у дальнего угла дома. На высоком крыльце появился вихрастый вспотевший мальчишка. Он мазнул по лицу рукавом и крикнул:

— Мамка, до нас хтось!

На крыльцо вышла небольшого росточка, худенькая женщина, брюнетка. Приятные, мягкие черты лица, карие моложавые глаза... По всему видно, она стирала — подол юбки подоткнут за пояс. В руках — ведро с мыльной водой.

— Ой! — сказала женщина, увидев троих мужиков у себя во дворе. Оставила на крыльце ведро и шмыгнула в хату.

«Чуточку прихорошиться», — понял Иван Иванович и невольно подумал: «Почти подросток, а сумела когда-то задержать грабителя». В нем родилось невольное уважение к мужественной женщине.

Через минуту-другую хозяйка вышла уже причепурившаяся.

— Матрена Ивановна, примете непрошеных гостей? — спросил Иван Иванович.

— А мы гостям завсегда рады, — высоким песенным голосом ответила женщина. — Только в хате — содом, стирала. Витек, выплесни-ка из ведерка, — сказала она.

Сын охотно выполнил ее просьбу.

— Пожарищем интересовались, — пояснил Иван Иванович, входя в хату. — Не страшно было, когда скирда загорелась? Располыхается солома — горящие пучки на полкилометра кидает. Вот вспоминаю, у нас на Карповом Хуторе... Сам-то я из-под Благодатного...

Матрена Ивановна хорошо знала и Благодатное, и несуществующий ныне Карпов Хутор. Она закивала головой: мол, бывает всякое.

— Нашей-то скирде и загореться толком не дозволили, — начала она рассказ, видимо почувствовав к вошедшим невольное доверие: как же, речь ведут о ее недавней беде. — На той час вышли из дека... А хтось углядел: горит скирда. Ну и подняли гвалт. И как еще заметили! Занялось от вентилятора, он и загнал огонь под скирду. Да тут дождевалки подоспели и трактора. Оно, конешно, третья часть все же перетлела. Ну да это на семьдесят тонн — считай, крохи. Остальное спасли, как навалились! Хлопцы опосля концерту... И в чем были — на скирду тросы от волокуши заводить...

— Чудеса! — восхитился Иван Иванович. — И не думал, что солому можно из огня выхватить!

— А у нас такие люди! — с гордостью ответила сторожиха. — Казалось бы — чужое! Солома — колхозная, а хлопцы и девчата — кто с шахты, кто со станции. Но понятие имеют...

— И вы помогали? — с самым невинным видом поинтересовался Иван Иванович. Он даже отвернулся от Матроны Ивановны, подошел к окну и стал рассматривать то, что осталось от бывшей скирды, — солому. Ее проветривали после того, как, облитую из дождевалок, растрясли по пахоте, опоясывающей скирды. И все-таки боковым зрением видел, как Матрена Ивановна засмущалась. На крутом красивом лбу выступили росинки. Мочки ушей, а затем и щеки полыхнули, заалели. Говорить ей стало трудно, она проглотила комок вязкой слюны.

— Не-е... Я сторожувала. Мне нельзя объект покидать.

— Ну а вы? — обратился Иван Иванович к мальчишкам, которые внимательно прислушивались к разговору старших.

— Ого! Еще как! — отозвался старший. — Как зачалось — дым повалил. Потом огонь. И людей набегло — сила-силенная. Мамка прибежала, отперла, ну мы и сиганули. Дождевалки воду в брюхо скирде так и гонют, так и гонют. Как из пушки, аж солома летит под самое небо.

— Что ты верзешь! — накинулась мать на сына. — Да я вас в тот вечер не запирала!

Но мальчишки в два голоса заорали:

— Запирала! Только ты запамятовала. А как отперла, начала барахло из хаты выносить и все крестилась.

Мать ударила старшего сына по щеке и заплакала.

— Напрасно вы на сына, — усовестил ее Иван Иванович, — он ничего, кроме правды, не сказал. И вас можно понять: неподалеку от дома горит скирда, а дети заперты. Наверно, и я на вашем месте побежал бы спасать сыновей.

Женщина с благодарностью глянула на Ивана Ивановича, но плакать не перестала. Молча, беззвучно. Стояла, безвольно опустив руки, ссутулившись, а слезинки рождались в уголках распахнутых настежь немигающих карих глаз, со страхом взиравших на непрошеных гостей, — по всему видать, начальство.

Слезинки созревали, набухали, грузкие от тяжести, и скатывались по щекам.

Матрену Ивановну колесовало чувство вины.

— Поуспокойтесь и расскажите, как все случилось, — как можно доброжелательнее сказал Иван Иванович, — Это очень важно...

Она закивала: расскажу! Обязательно! Все, что знаю... Что видела... Что пережила.

Возле машины они закурили. Молча, попыхивали дымком.

Капитан Бухтурма громко выругался по-гречески и сказал:

— Фокусник! Как ловко он отключил сигнализацию и увел сторожа!

«Он» — пока еще неизвестный розыску человек... Но они трое уже знали, что где-то на белом свете есть он. Теперь надо только узнать, кто такой и где обитает.

— Стра-ате-ег! — согласился начальник райотдела. — Давненько таких не встречал... Думал уже, что перевелись. Сразу после войны были ухари...

Но были и другие, еще более страшные, вроде Гришки Ходана. Он в свои бандитские дела привнес богатый опыт карателя-мародера. В Мариуполе явился к зубному технику: «Тетка, отдай золотишко». И ломал ей пальцы, зажав в дверях. Дробил молотком руки священнику, к которому явился за тем же золотом...

Но жизнь брала свое, и вор, как говорили работники милиции, постепенно поизмельчал, хотя и не стал скромнее. Некоторые виды преступлений вообще исчезли, например, организованный бандитизм.

Ограбление универмага в Стретинке «провернул», вне сомнения, кто-то из опытных, из бывалых.

— Даже бумажная пломба в замке оказалась нетронутой! — напомнил капитан Бухтурма.

Он понимал, что с задержанием директора универмага Голубевой дал маху. Говорят же: поспешишь — людей насмешишь. Капитан Бухтурма нервничал и досадовал. Но, как показалось Ивану Ивановичу, лишь на то, что придется освобождать «задержанную», а это значит — расписываться в своей некомпетентности. Щекотливая ситуация!

Иван Иванович хотел помочь капитану найти корень ошибки.

— А вы послали эту пломбу на графологическую экспертизу? — спросил он.

— Какая экспертиза? — удивился Бухтурма. — Голубева признала свою подпись: есть акт.

— Признала... Это еще ни о чем не говорит, — возразил Иван Иванович, — Когда вы показывали пломбу, она была уже порвана. А если учесть психологическое состояние? Утром пришли, открыли магазин — пусто! У директрисы — волосы дыбом... Она позвонила, вы приехали и, уверенный, что она — виновна, начали ее допрашивать: «Ваша подпись?» А сами бумажку разглаживаете на столе, намекаете, мол, сознавайся, набирай, пока не поздно, смягчающие вину обстоятельства. Вы не предлагали Голубевой чистосердечное признание?

— Предлагал, — пробурчал обескураженный капитан Бухтурма.

Иван Иванович выбросил сигарету, растер ее носком туфля и сказал:

— Ну что ж... Одно о нем мы уже знаем: не дурак. А с умным все же попроще... Хотя у него все продумано заранее и семь раз отмерено, но действует он в силу логики. А дурак иногда такое отчебучит — сто лет всей академией разбирай, не поймешь, почему именно так, а не иначе. Будем искать логику в событиях... А пока — поехали извиняться перед директрисой. В данном случае, капитан, вам предоставляется самая неограниченная свобода действий.

При этих словах майора Орача капитан Бухтурма побагровел, смуглое лицо стало цвета кирпича, только что вынутого из обжиговой печи.

— Освобождать — не задерживать, доброе дело делаешь, — напомнил ему подполковник Авдюшин.

Капитан заупрямился:

— Какой-то ливерщик[5] взял магазин. Допустим — залетный. Кто-то дал ему наводку, что дом сторожихи на юру, наискосок через дорогу от крайней скирды, а детвору она запирает. Но ключи! И образец подписи! И специальная бумага для пломбы! У кого она была? У Голубевой! Так что без нее тут не обошлось! Кто знал, что товар лежит готовенький в подсобках?

— Капитан! — возразил Иван Иванович. — Определяя заранее степень виновности того или другого человека, оказавшегося в кругу событий, мы с вами создаем условия для ошибки. Наша обязанность добывать и сортировать факты. Факты и только факты!

Можно было бы просто приказать капитану: «Вы уже допустили одну непростительную ошибку — не увязали кражу с пожаром в селе. Не делайте второй; освободите незаконно задержанную вами гражданку Голубеву Веру Сергеевну, директора универмага». Но Бухтурме предстоит вести дело дальше, так что необходимо прежде всего переубедить его, доказать, где он допустил ошибку и почему. Хотя чутье вело его по правильной дороге: преступник каким-то образом получил сведения у работников магазина.

— Древние говорили: все дороги ведут в Рим. — Иван Иванович старался уйти от темы, толкающей к непониманию друг друга; важно было из людей с разными характерами создать коллектив, нацеленный на одно: найти и обезвредить преступников. — А наш капитан считает, что все дороги и тропы начинаются от Голубевой. Так нанесем ей визит, потолкуем. И по ходу дела решим: освободить ее сейчас или какое-то время еще погодить...

Бухтурма успокоился и, открыв дверцу «бобика», забрался в дальний угол.


Вера Сергеевна Голубева, 35 лет, незамужняя, член КПСС. По службе характеризовалась с самой положительной стороны. Она работала директором промтоварного магазина еще в ту пору, когда весь-то стретинский центр ютился в помещении бывшей земской больницы. Старое здание просело в результате сотрясений от взрывов в доломитном карьере и ремонту практически не подлежало... Но, как говорится, нет худа без добра, — облпотребсоюз в дружбе с колхозом «отгрохал» двухэтажный универмаг самой современной планировки с превосходными подсобными помещениями. Всю организационную сторону сложнейшей стройки Голубева «тащила» на своих худеньких плечах. А это ох как нелегко! Но она умела находить общий язык и с проектировщиками, и со строителями, и со снабженцами, и с другими организациями, без помощи которых сегодня не решается ни одно серьезное дело.

Голубеву пригласили на беседу в кабинет начальника райотдела. Она переступила порог и остановилась возле дверей, близоруко щурясь.

Это была небольшого роста, худенькая женщина, из тех, кто живет в вечных хлопотах и заботах о делах, о близких и дальних родственниках, о знакомых и соседях, поэтому времени на себя у них не остается. Волосы — реденькие, каштановые, по всей вероятности, Голубева мыла их в красящем шампуне «Ольга». Глаза уставшие, под ними широкие синие круги, заретушированные сеткой мелких-мелких морщинок. Губы сухие, рот небольшой. Косметикой Голубева, по всему, никогда не увлекалась, хотя следы помады можно было еще различить на ободочках губ.

— Присаживайтесь, Вера Сергеевна, — пригласил ее Иван Иванович, показывая на приготовленный заранее стул. — Мы рассчитываем на вашу помощь...

Она метнула не очень приветливый взгляд на капитана Бухтурму, сидевшего возле окна, и Иван Иванович понял: женщина обижена.

Она села на предложенный стул, не согнувшись в спине. Было в ней что-то от физкультурницы, которая, стоя на мотоцикле, держится за древко развевающегося знамени. Такой Голубеву делала оскорбленная женская гордость.

Иван Иванович невольно симпатизировал директрисе.

— Вопросы, которые я задам, вам, видимо, уже знакомы. Вы-то сами, Вера Сергеевна, что думаете о случившемся?

Она кивнула, мол, вопрос поняла. Но сразу ответить не смогла: волнение перехватило дыхание. На глубоко посаженные серые глаза навернулись слезы. Но она их не замечала. Наконец тяжело вздохнула.

— Какое-то наваждение... — низким голосом заговорила она. И это было неожиданно; такая маленькая, сухонькая, а голос...

«Ей бы Леля в «Снегурочке» петь», — подумал Иван Иванович.

— Привезли импорт, кое-что из обуви... Женские сапожки... Радиотовары... Полную машину. Ну, просто повезло: все, что просили, — получили...

— Оч-чень повезло! — ядовито заметил капитан Бухтурма.

Голубева глянула на капитана и вспыхнула.

— Я... не об этом... — пояснила она и замолчала.

Иван Иванович понял, что рождающееся доверие, без которого следователю и розыскнику просто невозможно работать, у Веры Сергеевны исчезло. Ему захотелось сказать капитану: «Вы свободны», но делать этого в присутствии Голубевой не следовало. Все, что надо, Иван Иванович скажет невыдержанному человеку потом, наедине.

— Случай-то, Вера Сергеевна, особый. — Иван Иванович сделал паузу, давая Голубевой возможность осознать эту истину. — И вы, и все мы встревожены... Действительно, наваждение... Но как все случилось?

Женщина поежилась. Всех донимала полуденная духота, а Голубеву знобило.

— Приехали с товаром, девчонки спешили... Восемь продавцов, пятеро еще незамужние. Да и те, которые замужем, еще не старухи. А в ДК — концерт, артисты Киевской филармонии. У всех наших билеты... Мы дружно навалились, разгрузили машину, товар занесли в подвал... И все... — Она растерянно глянула на Ивана Ивановича.

Он понял ее: «И все...» означало, что привезенного товара она больше не видела.

— А что дальше?

— Ничего... В воскресенье мы все помогали колхозу на уборке овощей... В понедельник, как и договорились, пришли пораньше, к семи. Универмаг работает с десяти, мы приходим — к девяти. Но надо было рассортировать привезенный товар...

— А сам процесс открытия — закрытия... Как он проходит?

— Как во всех промтоварных магазинах. Каждый отдел отвечает за свой товар, а помещение общее... Так вот, чтобы не было двусмыслицы, заходим в магазин и покидаем его после работы — все вместе. За ключи по очереди отвечают доверенные — заведующие отделами. Но при них всегда есть дежурные. Закрыли, опечатали — Матрена Ивановна принимает контрольную пломбу. А утром сдает дежурство тому, у кого ключи, — доверенному. В этот раз ключи были у меня. Глянула на пломбу — цела. Открыла. А зашла в магазин — своим глазам не поверила: все, что привезли накануне, исчезло. Все-все. И то, что было в отделах, — пустые полки.

— Что же вы предприняли?

— Обошла со своим замом магазин, заглянула в подвал... Наревелась вволю и позвонила в милицию...

— А когда вы убедились, что роспись на пломбе — ваша?

— Точно уж и не помню, — вздохнула Голубева. — Капитан приехал, начал опрашивать всех, проверил замки и ключи... Три замка: винтовой, внутренний... В проспекте говорится, что ключ подобрать невозможно: сто тысяч вариантов... И — висячий, с контрольной пломбой. Капитан вынул ее из замка. Я же проткнула ключом. Показывает: «Подпись ваша?» Глянула — моя.

— А вы внимательно присмотрелись?

Голубева выразительно пожала худенькими плечами.

— У меня для контрольных пломб — специальная тетрадка, в такую крупную клеточку... В сейфе хранится. Вырезаю — по замку, расписываюсь. Бухгалтер ставит печать... И бумага была моя, и печать, и роспись...

Иван Иванович извлек из папки небольшой, проткнутый посередине квадратик бумаги в крупную клеточку.

— Он?

Голубева взяла бывшую контрольную пломбу в руки. Они у нее задрожали. Положила квадратик бумаги на левую ладонь, разгладила указательным пальцем и долго всматривалась в подпись.

— Печать есть, и бумага — моя...

— А подпись?

— Подпись... — неуверенно повторила Голубева. — Если бы вы меня так не выпытывали, я бы сказала: «Моя», а теперь и сама уж не знаю. Но я именно так и расписываюсь.

— Где вы были во время пожара?

— Да вместе со всеми! Закончился концерт, все вышли из ДК. Такой приятный, тихий вечер. Вдруг кто-то закричал: «Скирды горят! Спасай корма!» Ну, все и бросились к скирдам. Там уже были председатель колхоза и еще кто-то, не помню. Подогнали трактора и дождевалки... Вскоре все село возле скирд собралось.

— А вашу Матрену Ивановну вы там не видели?

— Не-ет... Она на посту была. Что вы! Такая обязательная женщина...

— Вы в этом уверены?

— Конечно! Матрена Ивановна у нас — герой, однажды она задержала грабителя. Ей бы тогда медаль — за мужество... Говорят, нет такой.

— А ее сыновья вам на глаза не попадались?

— Сыновья?— Голубева наморщила лоб, вспоминала. — Кого-то видела, кажется, старшего. Ну да, я еще сказала: «Не лезь к огню». Но мальчишку разве угомонишь: такое зрелище!

Иван Иванович убрал в папку контрольную пломбу и, как бы между прочим, спросил:

— Говорят, что Матрена Ивановна, уходя на дежурство, обычно запирает сыновей в хате?..

— Наверно, в этот раз не заперла...

— Или выпустила. Скирда-то рядом с хатой. Видит — полыхает. Все бегут, орут... Ну и... на минуточку...

Голубева стала строгой, растерянность выветрилась.

— Если бы у меня были дети, и я заперла их в доме... А рядом — пожар... Дети! Будь у меня два сына — за каждого бы сгорела дотла...

Иван Иванович почему-то чисто по-мужски пожалел худенькую женщину, которой не повезло в жизни, — семьи нет, детей тоже... А она вон как о них втайне тоскует.

— Во время пожара часа на два с половиной отключали электроэнергию, — вел свое Иван Иванович. — В это время сигнализация в магазине не работала.

— И сторожа на месте не было, — вставил капитан Бухтурма.

Голубева вздрогнула и медленно повернулась к капитану. Глаза у нее округлились: огромные, о чем-то взывают, просят пощады. Но капитан не хотел жалеть:

— А пока Вера Сергеевна глазела на пожар, обобрали универмаг. Интересуюсь, как вор справился с тем замком, который не поддается отмычкам и к которому ключи не подбираются?

Голубева оторопела. Медленно опустились и без того узенькие, покатые плечи. Она вся как-то съежилась, нахохлилась осенним воробышком.

Иван Иванович понял: она поверила в свою вину.

— Вера Сергеевна, кто имеет доступ к ключам, кроме вас? — спросил он.

— Все... — ответила она почти шепотом. — Все завотделами и мой зам. По очереди. Дежурят...

— А кого можно заподозрить в соучастии? Пусть в невольном. Халатное отношение к ключам, кто-то снял слепок... Словом, кто недостаточно серьезен, не очень разборчив в друзьях, идет на случайные знакомства?.. Веселая компания, поп-музыка, бутылочка вина, машина, на которой тебя отвезут на море...

Голубева долго молчала, думала. На лбу прорезались морщинки. Наконец решительно заявила:

— В универмаге вместе со мною двадцать семь человек. За всех ручаюсь и всю ответственность беру на себя. Судите.

Иван Иванович в душе улыбнулся: «Эти современные донкихоты! «Всю ответственность беру на себя!»

— Вы возьмете ответственность на себя, а тот, кто обокрал магазин, останется на свободе... И, пользуясь нашим ротозейством, обчистит еще не один универмаг, не одну сберкассу, кого-то убьет, а если не убьет — опустошит душу, исковеркает... Вы же, Вера Сергеевна, не хотите этого?

Она лишь вздохнула тяжко, будто прощалась на веки вечные с близким человеком.

— Не хотите! — ответил за нее Иван Иванович. — Так давайте вместе и поищем настоящего преступника. Вы сказали, двадцать семь сотрудников. У кого из них за последние месяц-два появились новые друзья, особенно не из Стретинки, а, к примеру, из Донецка, из Жданова?

Простой, казалось бы, вопрос, но как он заставил разволноваться Голубеву. Лицо взялось бурыми пятнами, глаза вот-вот лопнут от внутреннего напряжения. На лбу — капельки росы. Женщина молчала.

— С ходу на этот вопрос не ответишь, — выручил ее Иван Иванович. — Возвращайтесь домой. И, не вызывая подозрения у сотрудников, попробуйте поискать ответ.

Она продолжала сидеть, тупо глядя на собеседника.

— Вера Сергеевна, вы свободны, — напомнил ей подполковник Авдюшин. — Просим извинить за невольно причиненные огорчения.

— Но гарантировать, что все огорчения уже позади, увы, не можем, — добавил капитан Бухтурма.

Нет, он был неподражаем в своем упорстве. Впрочем... по-своему прав: следствие только начиналось. Кого оно коснется? Кому доставит неприятности?..

В универмаге работало двадцать семь человек. Четырнадцать продавцов, в основном девчонки, вчерашние десятиклассницы, которые закончили профучилище. Почти все незамужние. Трое из них, по характеристике Бухтурмы, «девочки в свободном поиске», то есть не очень разборчивые в связях.

— Ими и придется заняться, прежде всего, — констатировал Иван Иванович.

Пятеро заведующих отделами. Все семейные, в универмаге давно. В селе найти для женщины работу, не связанную с сельскохозяйственным производством, нелегко, так что заведующие отделами за свое место держались крепко. Впрочем, это не означало, что их связи можно не проверять.

Сторож универмага.

Две упаковщицы — женщины-вдовы, обеим за сорок. У обеих взрослые дети.

Уборщица. Одинокая, из блаженненьких. Ни семьи, ни детей.

Из мужчин в универмаге работало всего двое: бухгалтер, инвалид Отечественной войны, потерявший в битве за Днепр ногу; «бухгалтерейший из бухгалтеров», — так его охарактеризовал капитан Бухтурма, — человек беспредельно преданный сельской кооперации, на ниве которой работал счетоводом еще до войны.

Шофер, лихой парень, гуляка, бабник, но отличный специалист. Машина — развалюха, которую надо было бы списать на металлолом лет пять тому, существовала на белом свете только благодаря влюбленности в нее потребсоюзовского механика. Короче, Голубева отдала эту рухлядь шоферу на откуп. И тот эксплуатировал ее по своему усмотрению. Никто никогда не давал ему ни запчастей, ни скатов; где он все это брал, чем и как расплачивался — тоже никто знать не хотел. Но машина в любое время на ходу. «Фрукт!» — дал ему характеристику всезнающий капитан Бухтурма.

Заместитель директора универмага, она же товаровед, из стретинских «королев красоты», женщина за тридцать, восьмой год замужем за секретарем парторганизации колхоза, но детей пока нет. «Белоручка! — заверял капитан Бухтурма. — В доме полов не вымоет, свекруху эксплуатирует. И муж у нее — на побегушках. А ребенок — это пеленки, недоспанные ночи, словом, хлопоты. Да и фигура после родов завянет...»

И двадцать седьмая — директор универмага Голубева. Капитан Бухтурма, человек наблюдательный и довольно злой по натуре, почему-то относился к ней с особым предубеждением.

— Ей на роду написано ходить в старых девах. От ее взгляда спирт может прокиснуть. В настоящей бабе должна жить... стервинка, на которую и клюет мужик. Увидишь иную — и душу будто не колет, глаза от красоты не пощипывает, а что-то в тебе ноет, тянет к ней, и ты таешь. А уважаемая Вера Сергеевна глянет на тебя — словно кипятком обольет: вмиг присмиреешь, все игривые мысли и чувства, как жила на огне, стянутся в комочек.

— На вкус и цвет... — возразил ему Иван Иванович, который почему-то в душе симпатизировал Голубевой. — По-моему, женщина вполне самостоятельная. И могла бы быть хорошей женой и матерью. Как она о детях сторожихи: «Были бы у меня сыновья, за каждого бы в огонь бросилась».

— Такая и за мужика, который ей улыбнется, в огонь бросится.

— Если полюбит, — уточнил Иван Иванович.

— Какая там любовь! Поманил брюками — и дура ему универмаг подарит. Не верю я старым девам, они — не от мира сего. Что выкинут — не предугадаешь: одна готова яду сопернице или изменнику подсыпать, другая — петлю на себя наденет. По мне уж лучше та, которая гуляет напропалую, ее хоть понять можно.

Двадцать семь человек... Пути к преступникам шли через них, через кого-то из них.

Распределили обязанности, наметили мероприятия...

Засиделись.

Большая беда начинается с маленькой лжи

Начальник райотдела пригласил Ивана Ивановича перекусить. Тот уже было поднялся от стола, с удовольствием потоптался на месте, разминая затекшие ноги, когда вошла секретарь-машинистка — принесла почту.

— Лариса свет Алексеевна! — взмолился подполковник Авдюшин. — Вы самая человеколюбивая женщина. Даже моя жена знает, как я в вас влюблен. И не ревнует!.. Пощадите! Десять часов на одном чае. Готовите вы его на уровне мировых стандартов, но... пожалейте мою двенадцатиперстную! Позвольте с другом съесть по тарелке борща! Оставьте бумажки на потом.

И, чуткая, обаятельная, «самая человеколюбивая» из женщин, Лариса Алексеевна вспыхнула, будто девчонка: на ровненьком носу вырисовались милые крапушки, а в серых глазах появились розовые оттенки вечернего заката.

Иван Иванович грешным делом подумал: если и есть совершеннейшее творение природы, то это именно такая женщина, которая в самую критическую для мужчины минуту может подкупающе-доверчиво улыбнуться, засмущаться и тем самым помочь примириться с порою горьковатой действительностью.

Всем своим видом Лариса Алексеевна говорила: в самом деле, надо же подполковнику милиции если не отдохнуть, то хотя бы поесть по-людски.

Врачи-педанты утверждают, что простому смертному сегодня, в век нервных перегрузок, космических скоростей, недостатка положительных стрессов и прочих «болезней» эпохи НТР необходимо четырехразовое питание. Профсоюзное законодательство говорит: рабочий день — не более восьми часов с обязательным перерывом на обед, хотя бы в сорок семь минут. Но работник милиции в этом плане (увы!) даже не член профсоюза.

Вот и стоит обаятельная Лариса Алексеевна с красной папкой в руках возле стола начальника райотдела УВД, которого «прижала» язва, так как он с утра еще ничего не ел.

— Владимир Александрович, — мягко уговаривает начальника человеколюбивая, чуть смутившаяся, а от этого похорошевшая Лариса Алексеевна, — познакомьтесь лишь с одним — прибыло фельдъегерской почтой. Может, что-то важное... А вы уедете, замотаетесь...

Подполковник Авдюшин глянул на Ивана Ивановича: ничего не поделаешь!

— Куда бедному крестьянину податься! Майор из области давит! Лариса свет Алексеевна терроризирует! Давайте уж ваши фельдъегерские секреты. Опять какое-нибудь предупреждение: «Не пейте сырую воду некипяченой во избежание... появления очагов желудочно-кишечных заболеваний».

Подполковник Авдюшин «взвесил» на ладошке конверт из плотной пакетной бумаги и взломал сургучную печать.

Прочитав письмо, скептически покачал головой, мол, так и знал: вибрион эль-тор в крутом кипятке, то есть не заслуживающее внимания... И протянул послание фельдъегерской почты Ивану Ивановичу.

— О друге твоего Саньки. Отдельное поручение военной Прокуратуры. Оказывается, в день отъезда прапорщика Сирко в отпуск в части пропал автомат системы Калашникова. Военный следователь просит «понаблюдать» за вышеуказанным военнослужащим сверхсрочной службы, так сказать, в штатских, мирных условиях. Увы... Прапорщик в отпуске Сирко С. П. — уже неделю на гарнизонной гауптвахте и понаблюдать за ним никто, кроме военного коменданта, не сможет.

Скептик Авдюшин иронизировал. А Ивану Ивановичу от содержания письма стало не по себе.

«Автомат Калашникова...»

В мгновение все сплелось в единый клубок: звонок Сани к полковнику милиции Строкуну: «Что такое примус?..» Чуть приметная точка в спецсловаре напротив слова «автомат»... Сказочка о симпатящке из студенческой многотиражки, для которой обещано написать озорной рассказ... И деталь к нему: «Сколько можно содрать за автомат Калашникова с заинтересованного покупателя? Тысячи три?..» Зачем эта взволнованность: «Видел Григория Ходана». Узнал человека, ни разу в жизни не видя его, только по интуиции. Но только ли по интуиции? И, наконец, драка с другом в ДК в присутствии свидетелей — девчонок... Драка без видимых причин. Требование: «Протокол по всей форме! И передайте в прокуратуру. Сообщите об антиобщественном поступке ко мне в институт и Славке в часть...»

«Автомат Калашникова...»

«Саня-Саня! Ну, кто же решает серьезные дела таким наивным, детским способом!»

Иван Иванович вернул письмо Авдюшину с самым безразличным видом. А сердце требовало: «Домой! Домой!»

И все-таки от обеда-ужина отказаться было невозможно: не поймут.


Нужна была встреча с Саней, серьезнейший разговор по душам двух мужчин. Только этот разговор мог поставить точки над «i», разрешить сомнения Ивана Ивановича.

...Вернулся в начале девятого. Заехал в управление. Строкуна не было, дежурный сообщил, что полковник «на происшествии». «Труп. Девчонке девятнадцать. Есть подозрение, что кто-то из родственников».

Будни милиции. Тяжкое преступление. Порою из-за мелочи. Что-то в быту не поделили — кухонные дрязги, не сумели найти общую точку зрения на раздел имущества... Казалось бы, никто миллионами не владеет: домишко с огородом, машина и гараж, мебель импортная.... Эпоха научно-технической революции дала человеку сверхзвуковые скорости, вывела в космос, опустила на дно мирового океана, подарила такие материалы (и болезни), которых не сумела создать природа, запрягла атом, помогла разгадать тайны наследственности, но при том при всем она сделала его зависимым от успехов техники и науки, лишила «венец творения природы» некоторых индивидуальных черт. «Воспитать нового человека», — говорится в Программе КПСС, а воспитать — значит, научить разумно, не в ущерб другим (и себе), пользоваться теми благами, которые дает человеку эпоха научно-технической революции...

Вот... теперь за обычной дракой встало другое: пропавший из части автомат системы Калашникова, современное боевое оружие... Но пока об этом знают только трое, вернее, двое... А может быть, даже один... А двое лишь догадываются.

«Что же знает о пропавшем из части автомате Саня?»

Дома, куда позвонил Иван Иванович, сына, конечно, не было.

— В библиотеке, — пояснила Марина — Взял с утра шахтерский «тормозок» и ушел. К открытию.

Иван Иванович глянул на часы: «Библиотеке работать еще час... Есть смысл».

Можно было от управления до библиотеки проехать три-четыре остановки трамваем или троллейбусом. Иван Иванович отправился пешком: надо собраться с мыслями для серьезного разговора.

«Война дважды перекатывалась через Донецк, но уличных боев в городе не было, его судьба решалась на дальних подступах — и тогда, когда его оставляла шахтерская дивизия полковника Провалова, и тогда, когда драпали гитлеровцы. Стратегические дороги обнимали и обминали его, а остаться в «котле» — кому хотелось... Но перед отступлением оккупанты взорвали все мало-мальски приличные здания. Не избежала это участие и библиотека, которая в то время была окраинным зданием.

Спроси сегодня юного донетчанина: «Что было раньше на том месте, где сейчас замечательный сквер имени Горького с кинотеатром «Красная шапочка»? Мальчишка удивится и ответит: «Наверно, был сквер». Для юных — война с ее смертями и надругательством над всем человечным, святым, непреходящим — всего лишь... захватывающие кинофильмы о подвигах...

...Уходит из жизни поколение, для которого Отечественная война — часть биографии. Подрастают другие. Для них 1941 год — нечто весьма далекое, даже экзотическое: фильмы и книги, семейные сказания о подвигах. А страдания и тяжесть утраты со временем обесцвечиваются, забываются, — это срабатывает природная защита, не позволяющая перегружать нашу память тяжелым чувством. И нельзя за это осуждать наших внуков, жизнь еще предоставит им сюжет для собственных легенд, создаст условия для совершения подвигов, которые станут частью уже их биографии...

Иван Иванович прошел в научный зал. Здесь жила густая, словно паста, тишина. Ее подчеркивал шелест страниц, редкое поскрипывание стульев, когда кто-нибудь потихоньку, так, чтобы не привлекать к себе внимания и не беспокоить соседей, потянется, пошевелит под столом занемевшими ногами.

Саня сидел в дальнем конце, у окна. Город окутывали сумерки, и работающие в научном зале зажгли настольные лампы старинного «библиотечного» типа — под круглым зеленоватым колпаком-абажуром. Иван Иванович постоял на пороге, присматриваясь к сыну. Саня, видимо, почувствовал его взгляд, обернулся, узнал отца и улыбнулся. Доверчивая, почти детская улыбка... Что-то дрогнуло в сердце Ивана Ивановича.

Они вышли в коридор, где можно было поговорить.

— Из Волновой... — пояснил отец свой неожиданный визит. — В Стретинке универмаг обокрали. Ловкачи... Позвонил Марине, она сказала, что ты здесь. Вот и зашел.

Саня кивнул, он принял эту версию.

— Устал? Какой-то весь помятый... Даже голос... уж слишком глухой.

— Женщина там — без вины виноватая...

— Помог?

— Надо вначале найти виновного.

— Найдешь! — Саня в этом и не сомневался.

— Ты скоро? — спросил Иван Иванович.

— Сдам книги... С утра... Голова, как шаманский бубен, гудит.

— Тогда я тебя подожду у выхода.

Саня кивнул: годится.

Через несколько минут они уже брели по вечернему городу.

Трудовой день закончился. Люди успели отряхнуть с себя усталость рабочего дня: они добывали уголь, варили металл, собирали сложнейшие машины, строили высотные дома, открывали тайны кристаллов, боролись с опаснейшими врагами горняков — пылью и газом, а теперь отдыхали, оставив себе приятные хлопоты и заботы о близких и любимых; они несли покупки, спешили в магазины и просто прогуливались по вечерним, дремотно присмиревшим в этот теплый вечер, улицам большого города, залитого огнями освещения и реклам.

— Какой-то ты сегодня... необычный, — заметил Саня, почувствовав состояние отца. — Что-то случилось?

— Да нет... Пока ничего... Приземлимся? — предложил Иван Иванович, показав на одну из белых лавочек, окружавших памятник великому Кобзарю. — Могу предложить тебе сюжет для авантюрного романа... Симпатяшка из институтской многотиражки умрет от счастья...

Саня насторожился. В черных глазах промелькнуло пугливое недоумение: набычился, глядит из-подо лба. Зажал сложенные «пирожком» ладошки между коленями.

— Похороны дороги, уж пусть симпатяшка поживет, — ответил без обычной уверенности.

— Представь себе ситуацию, — начал Иван Иванович, поудобнее умостившись на лавочке: откинулся на пологую спинку, а руки, словно крылья, раскинул. — Жили-были на свете два друга неразлейвода. Ну, чтобы не путать их, обозначим, как в математической задачке, одного — друг А, а второго — друг Б. Психологи сколько угодно могли бы скрещивать копья, но так бы и не добрались до истины, что же объединяло этих двоих А и Б... Парадокс, но объединяла их с самого детства полнейшая несхожесть. По закону магнита: разные полюса притягиваются друг к другу... Словом, они были готовы друг за друга идти в огонь и в воду, на дыбу и к черту на рога. Но у каждого — своя жизнь, свое понимание добра и зла, что такое «хорошо» и что такое «плохо». И вот друг А каким-то образом доведался... Может, пивка попили в компании с одним коллекционером, который собирает старинное оружие. Такое хобби у человека: кто интересуется пивными бутылками всех времен и всех народов, кто этикетками на сапожный крем, кто марками... Коллекционер был из матерых мужиков: грудь волосатая, как у гориллы, руки по-обезьяньи длинные. Глаза — глазища, не глядит, а зырит. Бороду подкрашивает, такая она у него приятно-рыжая. Словом, другу А стало известно, что друг Б вполне созрел, чтобы перекрыть дефицит в своем бюджете не совсем обычным способом. Рыжебородому коллекционеру для полного счастья не хватает автомата надежной системы. Лучше с патронами... Пару дисков... Остановка за тем, где взять. Друг Б из чисто филантропических побуждений решил помочь коллекционеру. Но автоматические пистолеты-пулеметы, даже системы «примус», в наследство от бабушек-миллионерш не получают... Кстати, Саня, ты спрашивал о цене на автоматы. Я понимаю, это всего лишь деталь к рассказу на авантюрную тему для институтской многотиражки. После нашего с тобой разговора я поднапряг память, повспоминал... Один горе-часовой из ведомственной охраны ухитрился раздобыть какому-то коллекционеру автомат ППШ. Запросил тысячу, суд дал пять лет, при этом учел, что из автомата еще не успели сделать ни единого выстрела. «Игромет», как называют на воровском жаргоне автомат системы Калашникова, за годы моей работы в милиции в деле не фигурировал.

Иван Иванович боковым зрением наблюдал за поведением сына. Саня сидел не двигаясь, словно бы оледенел. Вспомнился случай. В далеком сорок втором наши защищали Марухский перевал, намертво стояли на пути у дивизии горных егерей и баварских стрелков. Смела солдата лавина в бездну. С годами снег осел под собственной тяжестью и летним солнцем, превратился в лед, просветлел. И вот шли как-то туристы, веселые, озорные, и увидели: под трехметровым слоем прозрачного льда сидит человек, понурив голову, устало опустив тяжелые руки на согнутые колени...

— Друг А дозрел до мысли, что рыжебородый коллекционер может и не повесить приобретенный автомат рядом с сарацинским клинком. Нет у него пока для этой цели ни бухарского ковра, ни булатного клинка... А вот если он захочет пострелять... И не в тире, а где-нибудь. К примеру, везут на шахту зарплату... В результате двое убитых, двое раненых... Стрелка через неделю-другую берут. И он чистосердечно признается: «Автомат купил у гражданина Б».

Чтобы этого не случилось, друг А пошел на все тяжкое: затеял с другом Б драку в общественном месте. Он надеялся, что в часть уйдет письмо из милиции и военкомата. Там, блюдя честь мундира, отреагируют соответственным образом. Может быть, даже отчислят из рядов Советской Армии друга Б... А если не отчислят, то Б образумится. Ну как, сынок, мой сюжет для авантюрного романа? — резко спросил Иван Иванович.

Саня был буквально раздавлен тем, что услышал от отца. Сидит бледный, тонкие губы сжаты, словно бы их на «молнию» заперли.

Наконец пересилил себя:

— Славке надо помочь... Он не понимает всего...

Иван Иванович не согласился, покачал головой:

— Теперь только он сам сможет себе помочь: надо вернуть автомат в пирамиду.

— Так он... уже! — вырвалось у Сани.

— Уже, — подтвердил Иван Иванович.

— Но еще не передал! Это я точно знаю, не передал! — воскликнул Саня. — Папка, ты должен поговорить с ним. Узнает, что все известно, и тут же раскается... Что ему будет?

Саня тряс отца за рукав, требовал немедленных действий.

Но, увы, майор милиции уже не мог помочь прапорщику Сирко, сидевшему на гарнизонной гауптвахте. А Саня требовал:

— Надо найти причину для свидания!.. Я скажу в военкомате, что его жена попала под машину... Или выдумаю еще что-нибудь...

Саня вел себя так, что на них стали обращать внимание прохожие. Иван Иванович осторожно отвел руку сына.

— Меня всегда удивляют люди, которые одну глупость стараются исправить с помощью другой, еще более наглядной, или несущественное преступление прикрывают другим, более злым и тяжко наказуемым...

Разве Иван Иванович мог подумать, что ему придется вести с сыном такой разговор! «Где и когда я лишился его доверия?» — думал он, глядя на хмурого сына.

— Мне всегда казалось, что я знаю о тебе все, что в твоем сердце нет от меня тайн...

Саня в ответ лишь вздохнул. Может, он хотел сказать, что у детей всегда есть какие-то тайны, в которые не посвящаются родители?

— Если бы каждый, замышляющий преступление, был убежден в неотвратимости наказания и не надеялся, что ему удастся запутать следы, органы милиции и правосудие оказались бы без работы, — заметил Иван Иванович.

— Я хотел с тобою посоветоваться, — пробовал оправдаться Саня, — но мне было стыдно за Славку.

— Нет, все объясняется иначе: у тебя просто не хватило мужества встать на пути у беды, которая грозила твоему другу. Ты с ним откровенно поговорил? Ты его прямо и честно предупредил, что в случае чего станешь свидетелем обвинения?

— Нет, — выдавил из себя Саня. — Он бы все равно не поверил, что я могу...

— ...предать, — уточнил Иван Иванович.

— Да, — с великим трудом признался Саня.

— Всю жизнь не перестаю удивляться разнообразию форм человеческой глупости, — сетовал Иван Иванович. — Ее неприхотливости и плодовитости... Без одной минуты — кандидат наук, а в гражданственном плане — мальчишка. В твоем возрасте пора уже отвечать не только за себя, но и за судьбу государства. А ты долдонишь одно и то же: «Славка, Славка...» Дело-то вовсе не в нем, а в том рыжебородом. Он ищет автомат, предпочтительно системы Калашникова. Для чего?

— Не знаю, — буркнул Саня, чувствовавший себя совершенно подавленным.

— А знать необходимо. Вопрос идет о чьих-то жизнях. Там, в райотделе, ты обвинял меня в том, что я, как коммунист, поступаю не принципиально, пытаюсь замять случай с дракой в ДК. Я тебе тогда ответил, что никогда не стремился лишить человека свободы, если верил, что для искоренения преступления есть иные пути... А вот сейчас мне кажется, что твоей вины в происходящем больше, чем Славкиной, хоть это он украл из части автомат. Славка по натуре шалопай и вряд ли задумывался, как использует купленный автомат рыжебородый. Для Славки рыжебородый — просто случайный знакомый. А ты в нем угадал Григория Ходана — палача и матерого преступника. Ты знаешь о судьбе своей родной матери, о судьбе Матрены Игнатьевны — моей учительницы, о судьбе всех расстрелянных полицейским Ходаном во дворе школы... Но даже если этот рыжебородый — не Григорий Ходан, между прочим, я почти уверен, что это не он... Все равно этот коллекционер — из породы ходанов. Убивал он или нет — не знаю, но он готов убить. И даже не одного. Был бы ты со мной откровенен с самого начала, у нас было б больше шансов изолировать этого коллекционера оружия. А где теперь его искать?

— Через Славку! — вырвалось у Сани. — Они как-то находят друг друга.

— Вот то-то и оно — «как-то»! — заметил Иван Иванович. — Рассказывай.

Саня заговорил сиплым от волнения голосом:

— Славка пригласил меня в ресторан. Рыжебородый ждал его в отдельной кабине. Но одного: обед заказал на двоих. Увидел меня — глаза прищурил, рассердился. Славка поясняет: «Мой друг — Александр Иванович Орач, молодой ученый, изучает, как разламывается Байкал, на месте которого скоро будет океан пресной воды. А пока ищет в том разломе разные несметные сокровища». Ну, и о том, как мы дружили еще в Благодатном, да какой я талантливый... А рыжебородый все хмурится... И вдруг спросил, как бы невзначай, о Филиппе Авдеиче, — мол, известный на всю округу мастер, в историческом музее есть оконные наличники его работы и написано: «Народный умелец из Карпова Хутора, села Благодатного, Волновского района...» Словом, поболтали, по солянке съели, по рюмочке выпили.

А рыжебородый все зырит на меня, да так, что у меня по спине мурашки бегают. Славка пил на дурняк — как тот батюшка на именинах — неограниченно. Рыжебородый травил небылицы про то, как он ловко кутил то на Кавказе, то в Молдавии, то на Дальнем Востоке. Я спросил, кто оплачивает ему командировочные, он обмолвился, дескать, работает «толкачом» в солидной конторе. Что ж, толкач, так толкач. Я собрался в туалет, а рыжебородый говорит: «Брось-ка в музыкальную шкатулку пятак, выбери что-нибудь по своему вкусу, современное». Бросил я пятак в шкатулку и вернулся. Сам не знаю, почему подошел к кабине с другой стороны, со спины рыжебородого. Он шепчет Славке: «Приму из рук в руки... За «примус» — «косую», за «игрушечку» — три. Такса. А с деньгой ты и на Северном полюсе — раджа». Меня поразила сумма: тысячу рублей за какой-то «примус», аза «игрушечку» — три. Что это за штуковина «примус»? Не волшебная ли лампа Алладина? Пообедали, и мы со Славкой ушли. Я хотел рассчитаться за себя, но официант улыбнулся и ответил: «По счету заплачено». Вечером поехали в Благодатное. Поужинали... Петр Федорович уже давно не встает с постели, на ногах у него язвы — в ладонь каждая. Тело наливается водой, два раза в неделю по ведру спускают. А тут выпил рюмочку, мол, все равно умирать, так хоть с сыновьями попрощаюсь. А у меня из головы не выходит тот разговор в ресторане, я и догадался: «косая» — за старый автомат, три — за новый... Душа ушла в пятки. Продаст он автомат этому рыжебородому. А когда того возьмут, он Славку укрывать не станет, наоборот, подведет под суровую статью. Надо было что-то срочно придумать... Ну, я и затеял... В ДК его зазвал, а там при девчонках... Сплошное идиотство, теперь понимаю...

Саня замолчал. Сидел ссутулившийся, съежившийся, словно бы весь высох, стал меньше ростом.

— Значит, не в пивном баре «Дубок», а в ресторане, — заметил Иван Иванович, думая о том, что нередко беда начинается с маленькой лжи, с желания выглядеть лучше, чем ты есть, жить «как все», даже если тебе это не по средствам, получать больше, отдавать меньше. — Когда у тебя возникла мысль, что это Григорий Ходан?

— Не сразу. Я все думал и думал об этом рыжебородом... Он устал. От жизни, что ли. Улыбается, а глаза мертвые. Славку спросил: «Что за тип и чего ради он расщедрился на обед в ресторане?» Славка отвечает: «Хороший человек. Я в Харькове в командировке был, ну и подзалетел по пьяному делу. А он меня выручил. В министерстве работает. Обещает, если демобилизуюсь, устроить на приличную работу, чтобы не пыльно и денежно». Я поинтересовался: «Чего он в тебя такой влюбленный? Ты ведь не красна девица, и на твою жену, надеюсь, он тоже видов не имеет». Славка, дурачась, пропел: «Наши жены — ружья заряжены». Я начал догадываться: тут все связано со Славкиной службой, все-таки оружейник. Может любую запчасть к любому пистолету достать, даже к иностранному. Он как-то хвастался: мол, хочешь, подарю тебе «вальтер» — в кулаке умещается. Тогда я Славку оставил — дескать, надо отпроситься у Генералова, дня на два академик отпустит. А сам — в исторический музей. Никаких резных наличников народного умельца Филиппа Авдеевича Ходана там нет. О таком мастере из Карпова Хутора никто даже не слыхал. И вообще отдела прикладного искусства у них нет. Я и докумекался, что рыжебородый хорошо знал деда Авдеича, видел его резьбу по дереву. Дед Авдеич умер лет пятнадцать тому назад, уже десять лет, как снесли Карпов Хутор. А рыжебородый все так хорошо помнит. Ну, меня и осенило.

Ивану Ивановичу оставалось ругать только самого себя. Не поверил сыну, когда тот, взволнованный и расстроенный, признался: «Видел Григория Ходана...» Погряз в своих неудачах и заботах, захлопнул сердце перед сыном. Не сумел вызвать его на откровенность. И таким уж фантастическим все представлялось: Саня никогда в жизни не видел Григория Ходана, а тут какая-то мимолетная встреча в пивной с человеком, который упорно смотрел ему в спину... Мистика!

А оказывается, все гораздо проще.

— Ну что ж, Саня... быть тебе свидетелем обвинения, — произнес Иван Иванович. — Не знаю, как насчет версии «Григорий Ходан», но в ограблении мебельного магазина принимал участие бородач по кличке Папа Юля. Дошлый мужик, я бы даже сказал, совсем не дурак, столько людей опутал, а сам ухитрился исчезнуть и двоих дружков укрыть от розыска. Поэтому твой рыжебородый меня заинтересовал.

— А как же со Славкой? С автоматом... — не сдержался Саня.

— Ума не приложу, — признался Иван Иванович. — Лучше всего Славке явиться с повинной, то есть вернуть автомат на место и во всем чистосердечно признаться.

— А что ему будет?

— Трибунал, Саня. Военный трибунал. А вот какую меру наказания изберут... — Иван Иванович развел руками. — Недавно мне довелось держать в руках старое уголовное дело. После гражданской войны по Донбассу гуляли разные банды. Одной из них руководил Саур. Ну, само собою, не тот, в честь которого насыпан курган Саур-Могила. Награбленное он обычно сбывал корчмарю в шахтерском поселке близ Юзовки. А в трудную минуту пришел его грабить. Но корчмарь не дурак, золото при себе не держал. Саур решил доведаться, где оно спрятано. Бандиты зверски замучили корчмаря вместе с женой и дочерями. Но подоспела милиция, и банда была почти полностью истреблена. Уйти сумели двое: один из них, паренек лет пятнадцати, адъютант на побегушках при Сауре, тоже кровушки пролил немало. Нашелся он почти через полвека: видный хирург, в годы войны сотням людей спас жизнь. Как с таким человеком поступить? Преступление он совершил глупым мальчишкой, клюнул на анархические лозунги о сверхсвободе. Все сорок с лишним лет мучила совесть, все сорок лет ему казалось, что вот-вот подойдут и спросят: «А вы знали некоего Саура?» И он явился с повинной... Полковник медицинской службы, грудь — в орденах... Казалось бы, за сроком давности надо все вычеркнуть из памяти, но убитые безвинно, жертвы террора и бандитизма всегда взывают к отмщению. Жизнь человека — это самое важное и святое, что есть у нас... Словом, состоялся суд. Обвинял государственный обвинитель — прокурор, защищали общественные защитники — врачи, с которыми работал полковник, раненые, которым он спас жизнь...

— Ну и...? — в нетерпении спросил Саня.

— Суд учел и то, что преступление было совершено несовершеннолетним, и его чистосердечное раскаяние, и заслуги перед страной, и давность сроков... Общественное порицание... У Славки — все иначе... Единственным смягчающим вину обстоятельством может быть лишь явка с повинной.

— Так давай поможем ему! Он с полуслова поймет ситуацию и раскается! — горячо заверял Саня.

Хотелось, очень хотелось помочь прапорщику Сирко, беспутному сыну своего друга и наставника, который давал Ивану Ивановичу рекомендацию в партию. Хотя бы ради того, чтоб позволить заслуженному человеку спокойно умереть. Но было и другое: Иван Иванович чувствовал себя в ответе за то, что произошло. Рос-то парень на глазах у Ивана Ивановича. И должен был милиционер Орач увидеть, предугадать, какой фортель «выкинет» Славка. Не предугадал. Не предусмотрел. А если честно: то просто не думал о таком. И Саню не научил. Не сумел передать ему свой социальный опыт.

— Поехали в управление, — решил Иван Иванович. — Попробую разыскать Евгения Павловича, посоветуемся. К тому же надо срочно дать художнику материал для описательного портрета... Рыжебородый — преступник, и его необходимо найти, пока он не подался в бега.

— А как же Славка? — стоял на своем Саня.

— Есть официальная ориентировка: военный следователь сообщил, что из части исчез автомат, подозревают прапорщика Сирко. Вот и причина для встречи с отбывающим наказание на гауптвахте.

Саня поднялся с лавки и поплелся следом за отцом к троллейбусной остановке.


Дежурный сообщил, что полковник Строкун еще не вернулся с происшествия.

Иван Иванович зашел с Саней в кабинет и привычным движением переставил с тумбочки к себе поближе телефон. Надо было разыскать художника, который бы по описанию Сани набросал портрет рыжебородого — не каждый, даже хороший портретист, способен сделать рисунок живого человека по словесному описанию, добиться реальной схожести. В этом отношении был один, можно сказать, виртуоз оригинального жанра, член Союза художников по фамилии Пленный и по имени Тарас Григорьевич. Надежный человек, прошел фронт, побывал в фашистском плену, узник Маутхаузена. У него были свои счеты с мерзостью.

Увы, жена ответила, что Тараса Григорьевича нет дома, а где он и когда вернется — она точно сказать не может.

«Конечно, жаль...»

В запасе у Ивана Ивановича был еще один, из молодых, этакий гонористый петушок, но талантлив: лауреат комсомольской премии Тышнев Валентин Яковлевич. Раза два угрозыск обращался к нему. Он с удовольствием приходил на помощь, даже видел в этом своеобразную романтику. Когда Строкун вручил ему удостоверение общественного консультанта областного отдела угрозыска, лауреат комсомольской премии от радости готов был танцевать. «Мальчишка!» — с теплотой подумал тогда о нем Иван Иванович. За этим красным удостоверением с тисненым гербом советского государства Тышневу виделись удалые погони, свистящие пули и торжество победителя. Но выстрелы — это трупы...

Тышнев был дома. Правда, у него собралась компания, но ради дела... Словом, машину к подъезду — и он готов!

Иван Иванович отправил за художником оперативную машину.

Она еще не успела вернуться, а на пороге Тарас Григорьевич. Высокий, сутуловатый, тощий человек. За годы, что прошли после освобождения из фашистского плена, он так и не сумел вылечиться: ему отбили внутренности, и он медленно угасал.

— Жена предупредила: «Иван Иванович разыскивает». Думаю, в это время майор по пустякам беспокоить не будет.

— Дело действительно серьезное. — Иван Иванович тепло поздоровался с художником. — Не исключено, что бывший полицай, палач-садист, на совести которого десятки расстрелянных. А может быть, просто матерый вор... Словом, срочно.

Тарас Григорьевич деловито достал карандаши, Иван Иванович подал ему альбом.

Саня начал рассказывать.

— Борода — шкиперская, окладистая, пострижена коротко, по-современному. Но главное — глаза. Злые и холодные. Ну, просто ледяные. Он улыбается, а тебя морозит.

— Овал лица? — попросил уточнить художник.

— Овал? — Саня нарисовал в воздухе что-то вроде упругого эспандера, который тискают в ладошке спортсмены. — Скулы надежные, боксеру-профессионалу сгодились бы.

— Волосы? Прическа?

— Волосы? Негустые... Я бы сказал: «поношенные». Человеку за пятьдесят, устал он, очень устал. Плечи покатые, как у старой бабы, которая всю жизнь трудилась на собственном огороде.

Художник повеселел.

— Молодец! Меткие характеристики. Уши?

— Уши? Наверное, обыкновенные.

— Мочки подрезаны или ... «приклеены»?

— Не знаю. Глаза — всю жизнь буду помнить. Руки — длинные, грудь — волосатая. Широкая. На набатный колокол сгодилась бы.

На листе плотной бумаги появился угрюмый, здоровый мужик. Как в мультфильме. Саня удивился:

— А здорово! Только губы — потоньше и хвостиками вниз: не умеет человек улыбаться, вымучивает из себя улыбку.

В кабинет буквально ворвался молодой человек в модняцком сером костюме. Рукава пиджака — по локоть. При галстуке. Копна рыжих волос — львиной гривой. Навеселе человек: глазки щурятся, на лбу испарина. Увидел Тараса Григорьевича — удивился, даже растерялся.

— А я... гостей бросил.

— Тараса Григорьевича дома не было, — начал оправдываться Иван Иванович. — Но пока машина ходила за вами, жена разыскала его...

Тышнев тут же решил:

— Будем работать в четыре руки. Творческая конкуренция. — Он уселся за стол. — Повторите мне приметы!

Саня повторил уже без прежних подробностей, все то же самое, но без своих характеристик. И... у Валентина Яковлевича под карандашом появился портрет совершенно незнакомого Сане человека. А вот ноги получились. Брюки с широкими обшлагами, мягкие, почти открытые босоножки... Стоят ноги, словно бы человек шел-шел вразвалочку и неожиданно остановился.

Иван Иванович показал рисунки Сане.

— Ну, главный консультант, ваше мнение?

— Все, что сказал, есть. Но чего-то еще не хватает. Бирючьей злости, что ли... И матерости. Пожалуй, и ума...

— Молодой человек, это все эмоции! — почему-то обиделся Тышнев. — А по существу! По существу!

— Я уже сказал: по существу, все на месте, — успокоил Саня молодого художника, выставку которого «Человек и Октябрь» он недавно видел в художественном салоне.

Тышнев повеселел.

— Товарищ майор, Валентин Тышнев всегда к вашим услугам: ночь-заполночь.

Иван Иванович проводил художников. Саня рассматривал рисунки, держа один в левой руке, другой — в правой. Сравнивал.

— Удивляюсь: с чужих слов — и будто сам видел, — сказал он, положив на стол рисунок, выполненный Тарасом Григорьевичем. — Ходан, — заключил он. И повторил:— Григорий Ходан...

А вот Иван Иванович не мог сказать так категорично. В этих прищуренных холодных глазах действительно было что-то неуловимо знакомое. Но все остальное... Сбивала с толку окладистая борода, она, практически закрывала все лицо...

— Ума, говоришь, в глазах не хватает, — постучал Иван Иванович пальцем по наброску. — Когда ум на злое дело истрачен, глупо все это выглядит... К утру с десяток копий сделаем. Покажем завтра Славке, побываю в комендатуре, добьюсь встречи. Ну и есть у меня в запасе парочка свидетелей. Они виделись с моим бородачом Папой Юлей. Случаем, не признают в этом своего?.. — Он забрал рисунок. — Я — сейчас, только отдам дежурному криминалисту, пусть запустит в дело.

Иван Иванович не дошел до порога, как запищал зуммер телефонного аппарата. Снял трубку. Это была Аннушка. Расстроенная, слова со слезами вперемешку.

— Петр Федорович умер... Утром. Я тебя ищу, ищу... И Саня пропал...

— Саня у меня. Я его в городе встретил, заглянули в управление на минутку, да задержались. Сейчас будем.

Аннушка разрыдалась.

— Только ты тогда позвонил — и сразу из Благодатного... Марина поехала. Надо помочь... Я бы с нею, да вас с Саней не нашла.

— Идем, идем, — заверил ее Иван Иванович.

«Петр Федорович! Петр Федорович...» Подступила под горло слеза, давит, душит...

— А как же Славка?.. — приглушенно, почти шепотом, спросил Саня.

— Военкомат, думаю, уже сообщил в комендатуру. Отпустят, это само собою.

Утром Ивану Ивановичу предстоял нелегкий разговор со Строкуном: на нем висело два дела: уже успевшее «заржаветь» ограбление мебельного и «свеженькое» — стретинский универмаг. А теперь еще и «довесочек» — Славка и автомат...

Утром Иван Иванович позвонил дежурному:

— Что у нас там?

— Можно сказать — норма.

— Когда вернулся полковник?

— В начале третьего...

«Спит сном праведника», — подумал Иван Иванович.

В шесть утра Иван Иванович так Строкуну и не позвонил. А вот в половине седьмого — отважился.

Строкун мгновенно отозвался на звонок, будто сидел над телефоном и ждал сигнала. Голос охрип, осип. Это от усталости, от того, что человек хронически не высыпается.

— Слушаю.

— Евгений Павлович, знаю, что лег ты часа в четыре, но время поджимает...

— По универмагу?

— Только по универмагу я бы беспокоить не стал, хотя и там есть кое-что оригинальное. Вы были правы: пожар связан с ограблением: таким способом отключили сигнализацию и сняли с поста ночного сторожа. Директора универмага мы с Бухтурмой освободили. Но тут выплыла история с автоматом... Может быть, это и не наш Папа Юля, но тоже бородатый, по годам подходит. Намерился купить автомат Калашникова. Прапорщик Станислав Сирко — по специальности оружейный мастер, уже припас его. На Волновский райотдел от военного следователя пришло отдельное поручение: «Понаблюдать за прапорщиком в отпуске». Санька об автомате догадался, ну и затеял драку... Дурак дураком... Сирко до вчерашнего дня сидел на гауптвахте, но умер его отец, и, думаю, военкомат побеспокоился, чтобы парня отпустили. Как в такой ситуации поступить?

— А ты-то сам что предлагаешь? — спросил Строкун.

Иван Иванович, хотя и был готов к такому вопросу, все же ответил не сразу:

— Я бы... ради светлой памяти Петра Федоровича... попытался помочь прапорщику осознать случившееся и в какой-то мере облегчить его участь.

— Где автомат?

— Точно не знаю. Саня убежден, что Славка не успел передать оружие покупателю.

— Помочь осознать меру своей вины — наша с тобою, Иван, служебная обязанность. А сыну друга — тем более. Но что мы можем сделать? Только одно — подзадержать документы. Отбери у этого прапорщика объяснительную, а после похорон пусть немедленно явится с повинной. Мы документы отошлем завтра, ну послезавтра. Придут они дня через три-четыре... Вот эти четыре дня мы и можем подарить сыну Петра Федоровича для размышлений. Если только он не успел передать автомат.

— Не передал! — Иван Иванович уже и сам в это верил. — А по поводу покупателя... Я вчера вечером поработал с нашими друзьями-художниками. Они подготовили материал и к утру должны отпечатать с десяток пробных копий. Покажем их Тюльпановой, Пряникову и Ярославу Грибу — не признают ли они Папу Юлю. Ну, и прапорщику, чтобы был посговорчивее.

— Добро, — согласился Строкун. — И Стретинку не упускай из поля зрения.

— Само собою.

Иван Иванович был в душе благодарен Строкуну за понимание ситуации, в которой очутились Станислав Сирко с Санькой, да и сам Иван Иванович. «Четыре дня на то, чтобы прапорщик хоть как-то исправил свою преступную ошибку».

Бессмертье смерти живится жизнью

Тело бывшего председателя колхоза «Путь к коммунизму», Героя Социалистического Труда Петра Федоровича Сирко было уже в доме...

Иван Иванович зашел вместе с Аннушкой и Саней. В просторной комнате сумеречно: шторы задернуты, на зеркалах простыни. В помещении стоял стойкий запах сосновой смолы и цветов. Но все это было уже неживое, словно из потустороннего мира. Посреди комнаты на большом овальном столе стоял гроб, оббитый кумачом. Ивану Ивановичу почему-то вспомнилось, что когда-то на этом же столе, накрытом скатертью, ставили блюдо с пирогами.

Жена Петра Федоровича была мастерица, особенно на пироги с грибами — лес рядом, рукотворный, выращенный в безлюдной и безводной степи усилиями предков Петра Федоровича.

Славка замер в головах. Они были неуловимо похожи: отец и сын, председатель благодатненского колхоза и прапорщик. Лобастые, курносые, добродушные... чубатые. Только у старшего волосы из тонкой серебряной канители, а у младшего Сирко — из черни, под вороненое крыло.

Ивану Ивановичу было грустно и робко. Он чувствовал дыхание смерти. Хотел поговорить со Славкой сейчас же, но глянул на старушек, скорбно стоявших вдоль стен, на стариков, с которыми когда-то товаришувал славный казацкий сын, хлебороб Петро Сирко: создавал колхоз и поднимал его на ноги, освобождал Украину от фашистских оккупантов, вновь начинал в разоренном войной хозяйстве все с нуля, сеял в поле хлеб и доброе в человеческих душах — словом, майор милиции отложил на потом жесткий разговор с сыном героя.

Постоял у изголовья рядом со Славкой, раздавленным горем. Парень весь размяк, раскис. Сутулился от непомерной скорби, вобрал голову в плечи. В багрово-кровавых, часто моргающих глазах одна за другой рождались слезинки и катились вниз по мясистым щекам.

— Дядя Ваня... — выдавил из себя Славка, на большее у него не хватило сил.

Он хотел сказать: «Как же я теперь буду — без него?..» Жил его именем... Его славой... Его помощью... Как омела живится соками дерева, на котором поселилась.

Горе сына, потерявшего отца, лишившегося опоры, было безутешным, глубоким. Иван Иванович молча пожал безвольно опущенную руку Славки: крепись.

А что скажешь, кроме избитого: «Все там будем... Он прожил славную жизнь». Еще можно добавить: «Мы в мыслях с тобою... Делим горе».

Нет, не делим! Разве можно из шарика ртути сделать две половинки? Будет два шарика, четыре, восемь... Нельзя, невозможно поделиться своим горем с близкими: твое останется при тебе, только кому-то еще, кто готов был взять его на себя, — станет так же трудно, как и тебе, так же больно и обидно.

Слова, слова... Они рождают героев и подлецов, они помогают совершить подвиги и толкают на преступления. Но нет слов, которые отогрели бы сердце, взявшееся каленым холодом смерти, превратившееся в кусочек вечного льда.

Смерть неумолима и вечна. А значит — бессмертна. Но это бессмертие ей дарит жизнь. Только там нет смерти, где нет жизни...

Постояв у изголовья Петра Федоровича, Иван Иванович глянул на часы и подумал (ничего уж тут не поделаешь: павшим — светлая память, а живым — хлопоты и тревоги), что время еще позволяет...

— Сбегаю в Стретинку, — сказал он Марине, которая в этом, оставшемся без хозяев, огромном доме была за старшую. — К часу вернусь.

— Не опоздай, — предупредила она.

— Нет-нет, к выносу успею.

Подвозили на машинах венки: «От райкома партии», «От областного управления сельского хозяйства», от колхозов и совхозов. Венки... Живые и «кладбищенские», искусно собранные из бумажных цветов. Бумажные — мертворожденные, пожалуй, более точно определяли суть происходящего.


Иван Иванович заехал в райотдел: надо было узнать обстановку, познакомиться с новыми материалами, которые, конечно же, добыл за время, что они не виделись (со вчерашнего вечера), беспокойный и настойчивый начальник районного угрозыска.

Плотный, «натоптанный» капитан Бухтурма сидел за стареньким двухтумбовым столом, за которым еще пятнадцать лет тому сиживал Иван Иванович. Все в кабинете было давнишнее, привычное. Ивану Ивановичу показалось, что от всего веяло домашним уютом: и выцветшие занавески, прикрывавшие хозяина кабинета от надоедливого, порою беспощадного солнца, и несгораемый шкаф в углу, в нижнем ящике которого обычно хранились «вещдоки», и скрипучие, уже не раз ремонтированные, стулья...

На одном из них, через стол от капитана, сидел рослый чубатый парень, лет тридцати трех, в голубом летнем костюме. Рубашка — в тон костюму, с белой поперечной полоской.

У парня был нахальный взгляд, пухлые, чувственные губы бантиком. Они выражали недовольство.

— Товарищ майор, — поднялся из-за стола капитан Бухтурма. — Провожу допрос свидетеля по делу воровства в стретинском универмаге. Шофер универмага Константин Степанович Шурпин.

Лихость, с которой докладывал начальник угрозыска, подсказала Ивану Ивановичу, что допрос трудный, но не безрезультатный: сумел капитан прихватить главную ниточку и тянет ее, в надежде размотать весь клубок.

— Константин Степанович не может вспомнить, где он был вместе с машиной с того момента, как вечером в субботу разгрузил привезенный товар, и до понедельника, когда утром явился на работу.

Шофер-пижон прищурил крупные карие глаза, и от этого выражение его лица стало еще более нахальным.

— Почему не помню? Помню. Только я перед милицией не виноват: товар из универмага вывозили без меня и не на моей машине. Поэтому где был, с кем был — мое личное дело. Не с вашей женой — этого достаточно.

Иван Иванович подумал, что вспыльчивый, самолюбивый капитан при этих оскорбительных словах вспылит. Но тот лишь довольно улыбался, словно бы знал нечто весьма значительное и мог в любой момент изобличить нахального шофера.

— Не у моей — это уж точно, — подтвердил Бухтурма. — У моей от современной музыки голова болит.

Бухтурма неторопливо, наслаждаясь властью над временем, отодвинул средний ящик стола, извлек из него тяжелый ключ. Поиграл им. Затем откинул задвижечку, прикрывавшую замочную скважину сейфа, и вставил ключ. Повернув его два раза, извлек из нижнего ящика портативный магнитофон «Весна». Поставил на стол. Нажал кнопку. Оглушительно завопил какой-то иностранец, и в унисон ему завизжал, загремел, загрохотал, завыл оркестр. Это было так неожиданно, что Иван Иванович отпрянул было от стола.

Бухтурма выключил магнитофон, и в кабинете восторжествовала тишина — навалилась на барабанные перепонки не менее яростно, чем оглушительная музыка.

— Магнитофончик-то — один из тех трех, которые вы привезли в субботу. Изъят из вашей машины вчера вечером.

— Я же просил записать в протокол: взял напрокат, Светлана Леонтьевна в курсе. До понедельника. Ехал развлечься, прихватил музыку.

«Светлана Леонтьевна Остапенко — гордая красавица, заместитель директора универмага», — вспомнил Иван Иванович.

— Напрокат — в универмаге, — усмехнулся капитан. — Но не будем мелочными. Бывает: поносили костюм, не понравился, в химчистке обновили и через знакомых — снова в магазин... Почему же в понедельник вы не вернули «музыку» той же Светлане Леонтьевне? Вторая неделя пошла с памятного понедельника.

— Разве до магнитофона было! — оправдывался шофер универмага, чуть кося на Ивана Ивановича: «Верит — не верит этот гость из областного управления милиции?»

Капитан торжествовал:

— Ой, не тратьте, куме, силы, а спускайтеся на дно! Константин Степанович, ознакомьтесь с мнением Светланы Леонтьевны на этот счет: не помнит она случая, чтобы вы с ее согласия, но без ведома директора универмага брали «напрокат» магнитофон с пятницы до понедельника.

Капитан извлек из папки два листочка и положил их перед шофером, затем разгладил широкой, почти квадратной ладошкой.

Шофер прочитал короткий, на полторы странички от руки, протокол и позеленел.

Глаза округлились, на крупном носу выступили капельки пота.

— Сук-ка! — проговорил он злобно. — Требую очной ставки! И в присутствии ее мужа! Хочу видеть выражение ее лица.

Но тут же скис, в нахальных глазах поселилось отчаяние. Могучие плечи опустились, округлились. Весь как-то ссутулился.

«Готов», — отметил про себя Иван Иванович, по опыту зная, что в таком состоянии и начинают признаваться.

— Начнем новый протокол, Константин Степанович, — предложил капитан, пододвигая к себе несколько листочков, лежавших на краешке стола.

— Перед милицией — не виноват, — пробурчал шофер. — Не по делу, капитан, тратишь время. Сэкономь на настоящее.

Бухтурма улыбнулся, темно-карие глаза просветлели, он не спеша убрал в папку протокол допроса Светланы Леонтьевны Остапенко, запер в сейф «вещдок» — магнитофон.

— Понимаю, Константин Степанович, понимаю. Хочется собраться с мыслями. Времени у вас... впереди, — с иронией произнес капитан, — предостаточно. На досуге обдумаете... А до суда я вам такой досуг обеспечу. — Он нажал кнопку звонка. В дверях остановился немолодой сержант.

— До скорой встречи, Константин Степанович, — обратился капитан к шоферу, кивая сержанту.

Когда они с Иваном Ивановичем остались в кабинете вдвоем, Бухтурма хлопнул в ладоши и яростно потер их. Жест этот должен был означать торжествующее: «Ну-с!»

— «Спекся» наш племенной! Через пару часов потребует «свидания с гражданином капитаном». Но я его выдержу, как марочный армянский коньяк. Пусть потомится, понервничает. Память просветлеет, и он назовет сообщников. Не один же он все проворачивал! Тут у меня на примете есть еще одна личность: «женишок» Веры Сергеевны. Как раз в этот период крутил любовь со старой девой, а за несколько дней до кражи исчез.

— Что за «жених?» — поинтересовался Иван Иванович.

— Законный! — ответил капитан. — Заявление в районном загсе, в сельсовете расписываться не захотели.

— Что же тут плохого! — удивился Иван Иванович.

— Жених-то после истории с универмагом — тю-тю за пределы видимости.

«За что Бухтурма так ненавидит Голубеву?» — подивился Иван Иванович. Надо бы напомнить лихому розыскнику, что предвзятое мнение ведет к ошибочным выводам. Но сказал совсем иное:

— До похорон два с половиной часа, мотнусь-ка я в Стретинку, побеседую с «невестой» по поводу ее «жениха».

— Только не с невестой, а с ее матерью — разговорчивая старушка, из сибирячек, — посоветовал Бухтурма. — Муж ее погиб на Халхин-Голе... Сначала послушаете о нем, а уж потом о будущем зяте. Звать ее Александрой Матвеевной.

«Цепкий мужик», — с невольным профессиональным уважением подумал Иван Иванович о капитане Бухтурме и ответил:

— Совет дельный. Воспользуюсь. Что у вас еще на примете?

— Пригласил двух продавщиц. Из тех девиц, что в свободном поиске. Верочка Школьникова завела дружка недели за полторы до кражи. Подземный электрослесарь. Две судимости: двести шестая, часть вторая. Это — в юности. А полгода тому вернулся — сто сорок вторая, часть третья.

«Хулиганство с тяжелыми последствиями и групповой грабеж», — определил Иван Иванович.

— У Людмилы Роскошенко — тоже свежий ухажер... И тоже не без греха в прошлом: вот только статью еще не успел выяснить.

«Молодец капитан!» — еще раз не без удовольствия подумал Иван Иванович.

— Ни пуха, ни пера, ни волос, ни шерсти! — шутливо пожелал он Бухтурме.

— К черту!— ответил тот, польщенный вниманием майора из областного управления.

* * *

Голубевы жили небольшой усадьбой, которая выходила прямо на берег обмелевшей речушки Карагани — утиной и гусиной радости. Дом как дом, по стретинским масштабам не велик и не мал: четыре жилые комнаты, солидная кухня, веранда и службы. Перед домом и во дворе — царство цветов. Особенно много роз — одни отцвели и уронили нежные лепестки на землю, другие только-только погнали бутоны всевозможных колеров и оттенков, от бледно-розового и янтарно-желтого до багряно-черного. А вдоль голубого штакетника — стройные и рослые (явно из акселератов) мальвы. Они с любопытством взирали на гостя, остановившегося у калиточки.

Иван Иванович ждал, что сейчас залает собака — деревенский звонок, предупреждающий хозяев о появлении постороннего. Но все было тихо.

По неширокой, высыпанной за многие годы угольным шлаком дорожке Иван Иванович добрался до веранды и постучал в окно.

— Здеся я, — раздался приятный голос немолодой женщины из летней кухни, которая сама по себе была отдельным домом. Густая тюлевая занавесь заменяла входную дверь (защита от мух и комаров). Иван Иванович переступил порог. В кухне было жарко. Возле газовой плиты, на которой пыхтела соковарка, колдовала седая старушенция.

— Здравствуйте, Александра Матвеевна, — поздоровался Иван Иванович. — Майор милиции Орач.

Старушка закивала седой головою, поправила прядку, сползшую было на ухо, и вытерла руки о фартук.

— Вы... к Веруньке? Так она в универмаге.

— Разве? — Иван Иванович постарался, как можно естественнее удивиться. Огляделся. — Морс? — спросил он, уловив запах томата и кивнув на плиту.

— Летний день зиму кормит, — ответила старушка. — Огородишко-то у нас невелик, но землица — ухоженная, а воды — досхочу. То, бывало, ведрами из колодца таскала, а Леша приспособил насос: кнопочку нажала, водица и потекла. Не шибко, ну да по моей прыти — много ли надо.

— Леша — это кто? Сын, что ли? — притворился несведущим Иван Иванович, хотя не сомневался: речь идет о будущем зяте.

— Что вы! У меня детей — одна Верунька. Я овдовела рано. Мы тогда жили в Забайкалье, а Сережа мой погиб на Халхин-Голе, — пояснила старушка. — Леша... — она смутилась и почему-то перешла на шепот, — Леонид Николаевич — жених Веруньки... будущий муж, — уточнила она. — Ей уже тридцать седьмой. Она у меня — скромница, может, потому и замуж не вышла. Говорят: не родись красивой, а родись счастливой. Обходило ее стороной девичье счастье, все искала Бову-королевича... Слава богу, хоть теперь нашелся хороший человек. Вдовец. Бездетный. Правда, лет на семнадцать постарше. Но это даже хорошо: степенный, не ветряк нынешний. А уж такой хозяйственный и трудолюбивый, что та пчела. Три недели гостил — от зари до зари все в трудах и заботах. Форточки открыл и отремонтировал. Мы как-то покрасили их, белила засохли, форточки и не открывались. Двери на сараюшке навесил по-людски, очистил подвал, говорит, хороший подвал — кормилец. Ну и насос с моторчиком поставил. Моторчик-то из Донецка привез! А уж Веруньку любит! Она утром еще нежится, а он кружечку холодного молока несет. И все с ласковыми словами: «Порадуй себя, моя лапонька», «Попотчуйся, мой птенчик».

«Ну что ж... может быть, Веруньке и в самом деле повезло. Встретился человек».

— Где же они познакомились?

— Знать, в Донецке. Зачастила Верунька в город. Обновы начала покупать, сделала прическу. А как-то возвращается с базы и говорит: «Мама, завтра к нам приедет в гости один человек». А сама — краснее макова цвета. Ну да матери много растолковывать не надо... Сердце ей все объяснит.

— Из каких мест будет Леонид Николаевич? — поинтересовался Иван Иванович, невольно подражая степенной, неторопливой собеседнице, которая чуточку окала. Хотя Александра Матвеевна прожила в Донбассе более двадцати лет, сибирский говорок все же чувствовался.

— Из Волгограда. Он там мастером на заводе.

— Занесла же судьба в наши края! — воскликнул Иван Иванович.

— Пионеры пригласили. Где-то здесь погиб его брат. В Отечественную. Пионеры года три искали родственников героя. Дотошные такие, нашли и Леонида Николаевича, и его сводного брата. Оказалось, тот живет в Донбассе уже полвека, только фамилия у него не Лешина, другая. Женился вдовец на вдове, у него — сын, у нее — двое. Словом, сводные...

— Сейчас-то Леонид Николаевич где? — вел беседу в нужном ему русле Иван Иванович.

— Домой вернулся: отпуск закончился — и вернулся. Уж как у них там с Верунькой будет — не ведаю: может, он — сюда, может, она к нему. Только не хотелось бы мне уезжать из здешних мест, привыкла. И домик свой, и сад, и огород, да и люди нас знают, уважают.

— У него там, поди, тоже свои привязанности: работа, друзья, родственники.

— Укореняется человек в то место, где родился, где живет, — согласилась словоохотливая старушка. — И радостно мне за Веруньку, все хорошо получается, и тревожно на сердце: мне от нее — никуда, а отвыкать от привычного старухе нелегко.

Больше ничего интересного Александра Матвеевна не сообщила, хотя Иван Иванович поговорил с ней на разные темы еще минут пятнадцать.

Глянул на часы: «Пожалуй, можно на полчасика заскочить в универмаг, потолковать о Леониде Николаевиче с Голубевой».

Конечно, был в биографии Леонида Николаевича, мастера одного из волгоградских заводов, момент, требующий уточнений: он познакомился с директором стретинского универмага и жил у нее накануне происшествия. С другой стороны, будто все объяснимо: пионеры вызвали родственников героя, погибшего в боях за освобождение Донбасса, однако проверять людей, так или иначе оказавшихся в пределах трагических событий, — обязанность розыскника.

Иван Иванович заехал в универмаг. Вера Сергеевна была на месте и встретила майора Орача, как доброго родственника, которого сто лет не видела:

— Ой, Иван Иванович, как хорошо, что вы зашли.

«А что уж тут хорошего?»

— По пути заехал. У меня в Благодатном умер друг...

— Петр Федорович? — сразу догадалась Голубева. — Наши, стретинские, повезли три венка. Старейший председатель в районе. Кто его не знал!

Добрые слова Веры Сергеевны отозвались щемящей тоской в сердце Ивана Ивановича.

В кабинете они были одни, он спросил:

— Вера Сергеевна, я слышал, вы собираетесь замуж, будто заявление подали в районный загс.

— Да, — вспыхнула женщина, — вот вернется Леша...

— Расскажите о нем, если, конечно, вас это не затруднит. Кто он, откуда, как встретились.

По-настоящему счастливые — глухи ко всему, что происходит рядом с ними, они живут в мире собственных мыслей и чувств, другие люди им нужны только для того, чтобы поведать о своей радости, поделиться своим счастьем. Токующие глухари...

Вера Сергеевна не удивилась вопросу майора милиции, восприняла его как совершенно естественный.

— Мы с Лешей познакомились в Донецке. Я забежала в кафе-закусочную, взяла бифштекс и встала к столику. Он оказался рядом. Представляете: подошел бы к другому столику, и мы бы не познакомились. От такой мысли мне просто страшно становится. В общем, разговорились. У него, оказывается, недавно умерла жена. Сам он волгоградский... Мастером на тракторном.

— И сколько вы были с ним знакомы?

Она немного смутилась, но ответила бойко, без запинки, словно бы давно ждала такого вопроса:

— Сегодня шестьдесят седьмой день! — И еще больше засмущалась. — Этого вполне достаточно чтобы полюбить... Вот моя подруга по школе четыре года дружила, а замуж вышла — через полгода развелась. По десять лет живут, по пятнадцать — и все равно разводятся.

Она оправдывалась: видимо, полной уверенности в своей правоте у нее не было, по крайней мере, в момент разговора с майором милиции. Любовь с первого взгляда...

Нет-нет, Иван Иванович такую не отрицал. Есть она на белом свете! Есть! Но ее ли, добрую фею, углядела Вера Сергеевна?.. Лишь бы не оборотень.

— Как звать вашего друга? — спросил Иван Иванович. — Фамилия, имя, отчество.

Голубева растерялась. Она как бы прозрела и поняла, что майор милиции беседует с ней далеко не из праздного любопытства.

— Вы... меня допрашиваете?

— При допросе ведут протокол, а мы беседуем, — мягко ответил Иван Иванович. — Вы уж извините меня за настойчивость, но служба приневоливает.

Голубева вздохнула, разговор был для нее неприятен.

— Черенков Леонид Николаевич, — официально сказала она. — Пятьдесят четыре года. Родился в Астрахани, работает мастером смены на тракторном заводе в Волгограде.

Иван Иванович подумал, что все эти сведения можно было бы узнать в загсе, куда Голубева и Черенков подали заявление. И, возможно, тогда бы так неприязненно не настроилась Вера Сергеевна, которая решила, что ее допрашивают. Увы, такова участь милиционера: порой в силу служебной необходимости ему приходится входить в сферу интимных отношений людей, проникать в их мысли и чувства, куда обычно не допускают даже близких.

— Отпуск такой короткий, — предложил Иван Иванович более лирическую тему для беседы. — Из Донецка в Волгоград прямого поезда нет, добираться удобнее самолетом. — Иван Иванович не сомневался, что Черенков улетел. Но его интересовали подробности.

— Лешу вызвали телеграммой, — пояснила Вера Сергеевна. В душе она согласилась с майором милиции: когда любишь — дорожишь каждой минутой, каждым мгновением, и месяц пролетает очень быстро. Время неумолимо. — Он просил в связи с семейными обстоятельствами продлить ему отпуск (на две недели). За свой счет. Отказали. Я молила судьбу, чтобы он заболел, — призналась Голубева, виновато улыбаясь. — Улетел — здоровехонек.

— Вера Сергеевна, простите за назойливость: на какой адрес пришла телеграмма-вызов? Случайно, не к вам в Стретинку?

Она покачала головой.

— Мы же с ним не расписаны... Как можно, чтобы на мой адрес! Главпочтамт... Раза три мы с Лешей ездили в Донецк, он волновался, ждал эту телеграмму. А когда отказали, сказал: «Уволюсь».

— Краешком уха я слышал, что у Леонида Николаевича есть старший брат. Кто он и где проживает?

— На какой-то шахте. Мы у него ни разу не были. Неприятный человек. У них с Лешей разные отцы. Юрий Алексеевич старше, он уже на пенсии. Грубиян. Все настраивал Лешу против меня, я слышала, как они спорили в гостинице. Юрий Алексеевич шипел: «Три месяца, как похоронил жену, и уже забаву нашел. Кто она такая? Может, аферистка?» А Леша ответил: «Она порядочная женщина, из хорошей семьи». В общем, Юрий Алексеевич неприятный тип.

— Когда уехал ваш друг?

— Одиннадцатый день, — без запинки ответила Голубева. Она высчитала дни и часы. — Улетел самолетом. Я провожала. Все надеялась, может, рейс отсрочат... Нет. Минутка в минутку.

Вера Сергеевна помнила каждое мгновение из тех шести счастливых недель, которые ей подарила судьба. К женщине пришло большое, светлое чувство. Порадоваться бы за нее! Но эта чертова обязанность — во всем добираться до сути, до сердцевины...

Иван Иванович отметил про себя: «Улетел... Проводила... за четыре дня до ЧП в универмаге».

В общем-то, Леонид Николаевич Черенков, мастер Волгоградского тракторного завода, подозрения не вызвал. Конечно, проверить придется. Но это скорее для проформы.

— Вера Сергеевна, как же думаете дальше? Вы — к нему или он — к вам?

Она достала из сумочки письмо и открытку. Рисунок на открытке детский — кадр из популярного мультфильма: зайчонок дарит лягушке морковку. От чистого сердца! Но какую мину скорчила квакушка! Ей бы не морковку, а пару мошек!

И открытка, и письмо отправлены из Волгограда. Обратный адрес: «Главпочтамт, до востребования».

— Разрешите взглянуть?

— Пожалуйста, пожалуйста!

Нет, как превосходно, чисто по-девичьи, вспыхивала и краснела эта тридцатисемилетняя женщина!

В открытке всего несколько слов: «Прилетел, скучаю». А письмо, отправленное через четыре дня, — обстоятельное, подробное: Леонид Николаевич сообщал, что начал поиски покупателя на свой домишко. Просил не беспокоиться. Конечно, ему трудно расставаться с городом, которому отдана, можно сказать, вся жизнь. И друзей тут — каждый второй встречный. Может быть, Веруся приедет? Хотя... Донбасс край славный, и дом у Верочки — не чета тому, что у него...

Возвращая Вере Сергеевне послание от любимого, Иван Иванович сказал:

— По письму чувствуется: солидный человек. Счастья вам!

— И мне письмо нравится! — обрадовалась Голубева.

— Только почему — обратный на «до востребования»? — удивился Иван Иванович.

— Я настояла. — Вера Сергеевна готова была от стыда хоть в тартарары. — Он дом продает. Если съедет — мои письма попадут в чужие руки... Не хочу.

Весточки, которые слал Леонид Николаевич, несли добро и заботу, мужское внимание, которого так долго не хватало тридцатисемилетней женщине. Иван Иванович не сомневался, что на открытку и письмо Леши Вера Сергеевна ответила несколькими письмами. И, видимо, была в этих посланиях откровенной, щедрой, рассказывала о своих переживаниях. О снах, в которых являются любимые, о думах, из которых не уходит он, о разговорах с матерью, о будущем, в котором живет теперь Верунькин Леша. Он! О нем! Им бредит, им дышит, его именем называет соседей и сотрудников... Женщины, по-видимому, щедрее мужчин в любви и преданнее. Может, потому что в каждой из них живет будущая мать, и видит она в любимом отца своих детей. Женщина — в ответе за продолжение рода человеческого. Все то доброе и светлое, что есть в наших душах, мы унаследовали от матерей, которые любили и были любимыми. Нас рождает любовь, так почему мы порою бываем такими недобрыми, мстительными, кровожадными? Может быть, это месть судьбы тем, кого зачали порок и обман? Но разве дети в таком виноваты...

Иван Иванович думал одновременно о Вере Сергеевне, о ее Леше, давшем женщине запоздалое счастье, о Славке Сирко, о предстоящем тяжелом разговоре с ним, о смерти Петра Федоровича, хотя ни одно из этих имен даже мысленно не произносил.

Теперь Иван Иванович знал, почему Вера Сергеевна пишет своему Леше на «до востребования». А если знаешь и понимаешь логику событий, их душу, то уже и не удивляешься, перестаешь недоумевать.

Время поджимало.

Иван Иванович тепло распрощался с помолодевшей в счастье Верой Сергеевной.


Рыдал сводный оркестр. Венков — не менее сотни. Людей — тьма-тьмущая, шли и шли за прахом старейшего председателя колхоза. От самого дома и до могилы — живые цветы на дороге. Их бросали под ноги провожающим в последний путь девушки в длинных белых платьях. Каждый цветок — это прожитый им час и день, которые он отдал людям. Петр Федорович! Петро Сирко...

По обычаю предков, надо было справить поминки.

Народу — полный зал сельской столовой. Иван Иванович все присматривался к прапорщику Сирко. Придавила парня тяжелая беда. Когда секретарь райкома произнес за столом речь, Славка зарыдал. Его не утешали, молча, стояли и ждали, когда слезы обезболят горечь утраты.

Но время неумолимо. В кармане у Ивана Ивановича лежал билет на автобус, которым прапорщик Сирко должен вернуться в часть. А сын Петра Федоровича покамест даже не подозревал об этом.

Автобус отправляется в 19.50. Час десять ехать до автостанции, полчаса на сборы. Да четверть часа резервных.

В общем, надо было как-то выманить Славку из-за стола, увести от многочисленных гостей и родственников.

Зал столовой не мог вместить за один присест всех, кто пришел на поминки, создалась своеобразная очередь. В таких случаях, как известно, засиживаться не положено.

Секретарь райкома поднялся из-за стола. Все, кто был в зале, — следом за ним.

Перед тем, как сесть в машину, секретарь райкома обнял сына Петра Федоровича и сказал:

— Великим человеком был твой отец! И тебе бы пойти по его стопам. Поможем с институтом — колхоз пошлет стипендиатом. Думай, Сирко-младший, думай.

Машины укатили, оставив за собой на шоссе легкое облачко пыли.

Иван Иванович тронул Славку за локоть:

— Поговорить надо. Пойдем.

Славка глянул на собеседника с недоумением, он был еще под впечатлением похорон и прощальной речи секретаря райкома.

— В самом деле: демобилизуюсь... Чего бы сейчас не жить в селе при твердой зарплате. Пришло седьмое — получи свои кровные.

— Демобилизуешься, — ответил Иван Иванович. — Это дело не хитрое, особенно в твоем положении.

Надо было вернуть Станислава Сирко к жестокой реальности, и ему, кажется, удалось это сделать.

— Вы о чем, дядя Ваня? — удивился Станислав.

— Да о твоей демобилизации.

Почувствовав что-то неладное, Славка робко поплелся за Иваном Ивановичем.

В доме уже сняли простыни с зеркал, распахнули окна, вымыли полы, застелили скатертью большой стол, на котором совсем недавно стоял гроб.

За этот стол они и уселись. По разные стороны.

— Твой отец был одним из самых близких мне по духу людей, — начал Иван Иванович трудный разговор. — Он давал мне рекомендацию в партию. Мне всегда хотелось видеть жизнь его глазами, ко всему подходить с его меркой.

Дети редко заглядывают во «взрослую» жизнь родителей, они ценят отцов по материнской воркотне («Неделями тебя дома не вижу! И черт рад твоей работе!»), а матерей — по отцовским требованиям («Устал, не до кино, еще и газет не прочитал. У рубашки пуговица оторвалась, а ты не видишь»).

— Я его тоже очень любил, — тихо произнес Славка.

— Любил! В таком случае хочу спросить: а не совершал ли ты за последнее время чего-нибудь такого, за что Петр Федорович осудил бы тебя?

— Вы о чем, дядя Ваня? — растерянно спросил парень.

— Да, наверно, о том же, о чем ты сейчас подумал.

Иван Иванович ждал от Станислава искренности, но ее не было.

— Я ни о чем не думал...

— Знаешь, Слава, что такое высшая категория мужества? Это когда человек посмеет сказать себе и людям: «Я виноват», — если он действительно виноват.

— Да в чем вы меня обвиняете! — вырвалось у Славки, и так искренне, что, не знай Иван Иванович гадкой истории с автоматом, он поверил бы ему.

— Я тебя ни в чем не обвиняю, — ответил Иван Иванович, — а взываю к твоей совести. В день твоего отъезда в отпуск в части пропал автомат.

— Ка-а-кой а-автомат? — начал заикаться Славка, побагровев до корней волос.

— Системы Калашникова, — как можно безобиднее пояснил Иван Иванович. — Покладистый покупатель дает за такой запросто три «косых», а военный трибунал и пяти лет не пожалеет. Если же из того автомата успеют пострелять, — может и так обернуться дело, — в десятку не уложишься. — Иван Иванович извлек из кармана фотокарточку рыжебородого, которую отпечатали с рисунка, положил ее перед ошарашенным, вмиг поглупевшим парнем и сказал: — Чего не хватает этому портрету для полной схожести? Сведущие люди говорят: злобинки и ума.

Славкина рука, потянувшаяся было к фотокарточке, задрожала и вдруг упала на стол, а сам Славка зашелся безудержным плачем. Навзрыд, как в столовой после трогательной речи секретаря райкома.

— Пропал я... Пропал!

Иван Иванович молчал, давая Станиславу возможность глубже осознать вину и оценить возможные последствия.

Славка рыдал безутешно минуты две-три. Это долго, целая вечность. Заглянула было в комнату Марина, наводившая порядок в доме, но Иван Иванович бросил ей: «Оставь нас!» Решив, что парень заливается слезами, расстроенный смертью отца, Марина приложила палец к губам: молчу! — и удалилась.

— Дядя Ваня, что мне делать? Пропал я! — ухватил Славка за руку Ивана Ивановича и давай трясти ее.

— Где автомат? — жестко спросил Иван Иванович.

— Да там, у нас, в части... Зарыт в подвале...

— Если еще на территории части, могу дать совет. — Иван Иванович положил перед парнем билет. — Автобус из Донецка уходит без десяти восемь. Под утро — ты на месте. У нас это называется: явка с повинной. Словом, к командиру части и все начистоту. Ответ на запрос военного следователя придет через двое-трое суток вслед за тобой... Это все, что я могу сделать в данной ситуации для сына Петра Федоровича.

— Посадят, — канючил плечистый парень. — Трибунал...

— Будь хоть на этот раз мужчиной!— потребовал Иван Иванович.

— Сколько могут дать, дядя Ва-ваня? — вновь начал заикаться Славка. Он давился словами.

— Учтут чистоту раскаяния... Возврат оружия... Так что спеши создать обстоятельства, смягчающие вину. Да, не вздумай увильнуть. Дезертируешь — все равно найдут, и тогда уж, но всей строгости закона. Помнишь: показывали по телевидению бывшего дезертира? Бежал с фронта, вырыл на кладбище могилу и просидел в ней двадцать восемь лет. Вылезал из схрона только ночью. Жена приносила еду. Он обрек себя на самое лютое наказание, лишил радости встречи с солнцем, с людьми. Он каждое утро умирал от страха для того, чтобы воскреснуть ночью и вновь умереть с восходом солнца.

Славка закивал головой; да, конечно, он все прекрасно понимает: натворил — пришло время ответ держать.

Но ему этого не хотелось...

— Как же я объясню людям, жене и теще, что сорвался с похорон? Осудят.

— Осудят, — согласился Иван Иванович. — Но пока отбудешь срок наказания — забудут... А жена посылку пришлет и на свидание приедет.

Славка окончательно сдался:

— Поехали, дядя Ваня... Никому ничего не скажу. Поехал — и все. Пусть думают, что хотят...

— Предупредим Марину, она умная, растолкует, кому что положено. — Иван Иванович взял со стола фотокарточку рыжебородого. Поглядел на нее. — Что тут не так?

— Все так, словно живой, — выговорил Славка. — Взяли его? — с надеждой спросил он.

— Нет еще. Кто таков? Что ты о нем знаешь?

Славка продохнул, пожал плечами: ничего, мол, толком не знаю.

— Год тому была у меня командировка в Харьков. С одним сержантом мы и маханули... Потом схлестнулись с какими-то парнями. За что — не помню. Их трое. Моего сержанта первым ударом отключили и за меня принялись. Да так сноровисто! Свалили, и давай пинать, словно я футбольный мяч, который надо загнать в ворота на решающей игре чемпионата мира. Думал уже, что потроха отобьют. А тут этот «Папа Саша». Грубой мужик. Раскидал троих, как щенят. Перехватил какую-то машину и меня с сержантом хотел отвезти в больницу. Но я еще соображал, не все мозги мне отутюжили, говорю: «Уж лучше мы где-нибудь на свежем воздухе оклемаемся». Тогда он и завез нас в какую-то хату. Два дня выхаживал, бульончиком поил — морду-то мне разворотили, словно бы пни на старой гари корчевали.

— Закуканили, — невольно вырвалось у Ивана Ивановича. — Как пескарика-дурошлепа!

«Папа Саша... Папа Юля, — невольно сопоставил Иван Иванович. — Не многовато ли «пап»? У нас — не Рим!» — в каком-то тайном предчувствии забилось сердце розыскника. Он с явным удовольствием посмотрел на фотокопию рисунка, погладил ее ладошкой, словно стряхивал невидимую пыль.

— Что за хата? Найдешь?

— Не-е, — протянул Славка. — Привезли — увезли... Где-то на зеленой окраине. Харькова я толком не знаю.

— А твой дружок — сержант?

— Он весной демобилизовался.

— Вызовем. Дело важное.

— Не поможет. Он в городе и трех раз не был.

— Умеет этот Папа Саша избегать возможных свидетелей! Ну и как же ваша «любовь» закреплялась? Каким образом зашла речь об автомате?

— Папа Саша пару раз приезжал в город, где стоит наша часть... Говорил, что в командировку, — вымучивал слова Славка, с ужасом возвращаясь в свое прошлое. — Угощал... Щедрый. Однажды под пьяную лавочку спрашивает: «Заработать хочешь?» А кто в наше время не хочет! Он — про автомат: «Вынесешь запчастями. Приму из рук в руки». Вначале согласился на старый ППШ. И мне бы с таким легче... А потом Папа Саша передумал, говорит: «Нужен Калашникова. Озолочу». Я и... рискнул.

— А в Донецке как встретились?

— Он на меня все жал: «В любом фарте — главное не упустить момента и подсечь, иначе останешься без рыбки». Я и пообещал к отпуску... Договорились, встретился в Донецке...

— Кроме того, что он «Папа Саша», что ты еще о нем знаешь? Имя, отчество...

Славка долго молчал. Затем недоуменно пожал плечами:

— Сидим мы с ним в каком-нибудь ресторане, он шепчет: «У соседей — локаторы, так что поменьше имен и никаких фамилий. На военной службе надо соблюдать военную тайну».

«Гусь! Гусь! — подумал Иван Иванович. — Ловок и хитер, вражина, как травленый зверь».

— Где он бывает? Где его можно встретить?

— Не знаю, — тяжко вздохнул Славка. — Он меня сам находил, когда хотел... Заходишь в жару в пивбар кружечкой освежиться — он там. Утром в часть спешишь — он на углу на тебя натыкается: «Славка! Вот не ожидал!»

«От сего дня он на тебя уже не наткнется», — подумал Иван Иванович и пригласил Марину.

— Нам надо срочно уехать, — показал он на Славку. — Ты объяснишь его жене: к утру прапорщику быть в части, так что пусть и она собирается, не очень-то засиживается у матери.

— Мечтает вступить во владение домом, — ядовито ответила Марина.

— Еще навладеется, — ответил со скрытым смыслом Иван Иванович. — А пока, Марина, собери прапорщику «тормозок» в дорогу. Понажористей. Ехать ему далеко. Деньги у тебя есть? — спросил он Славку.

Тот закивал головой и полез в задний карман джинсов.

— На похороны брал... Мало ли чего, сто двадцать девять рублей.

— За глаза. Где у тебя форма?

— Там, дома... В части.

— Ну и отлично. Тогда — в путь.

Парень с трудом поднялся с места, будто выжимал штангу с рекордным весом: побагровел, на висках вздулись вены.

— Тетя Марина, — обратился он к женщине, хозяйничавшей в отцовском доме. — Приеду... Мне бы с ребятами... помянуть отца.

На пороге их встретила Марина, протянула Славке сетку-«авоську», наполненную свертками с едой.

ХОДИТ ГОРЕ МЕЖДУ НАМИ

Нужно ли нищим духом состраданье?

Кроме внешности, Славка Сирко от своего отца ничего не унаследовал. Он был из тех, кому всю жизнь нужен «поводырь», человек сильнее его и умнее, за которым бы он бегал по пятам маленькой собачонкой и, не думая, выполнял любые приказы, просьбы, прихоти. В далекой юности для него такой, моральной и волевой опорой был Санька, которому ума и характера не занимать. А когда жизнь развела их, Славка женился, точнее, его женила на себе хваткая, горластая, способная справиться со всеми чертями ада, не только с мужем-рохлей, деваха по имени Люба. Славке и нужна такая спутница жизни, чтобы держала его при своей юбке и ни на шаг не отпускала. Правда, вырвавшись «на свободу» хотя бы на часик-другой, Славка начинал куролесить — «боговать».

На этом и подловил его тонкий психолог Папа Саша, он же Папа Юля. Командировка в Харьков — подальше от начальства, от бдительной жены, которую Славка называл за глаза «мое гестапо». Прапорщикам дали «чесу», а тут является «спаситель», этакий Иисус Христос в образе Папы Саши. Приютил, обогрел, подлечил, помог избежать крупных неприятностей, даже «спас жизнь»... И купил душу прапорщика Станислава Сирко, как Мефистофель у Фауста. Однако доктор Фауст, который все умел, но ничего уже не мог, продал вечное блаженство в раю, нудное и скучное, за полнокровную жизнь, за возможность побыть еще немного че-ло-ве-ком, любить и быть любимым, творить, радоваться восходу солнца, звездам, слушать, как пробивается из-под толщи земли росток — будущая жизнь, и слышать дыхание вселенной. А Славка Сирко продал душу Папе Саше-Папе Юле за... будущую тюрьму. Безвольный и слабохарактерный... Как на нем все это отзовется? Не сломается ли вконец? Лишенный материальной и моральной помощи отца, без друзей, с подмоченной биографией... А вдруг от него, такого, откажется даже жена?!

«Не упускать ее из виду, пока Славка отбывает срок, поддержать духом, мол, он — отец детям. А что споткнулся... Так с кем не бывает!» Может человек оказаться без вины виноватым...

Иван Иванович работал тогда в Жданове. Портовый курортный город, пляж, солнце, ласковое, теплое море, которое по бальнеологическим свойствам превосходит все курорты Крыма и Черноморского побережья.

Словом, Он и Она. Он — студент политехнического института. Она — Алена... Иван Иванович уже забыл ее специальность, но печальные глаза Алены снятся ему до сих пор, предвещая дальние и бестолковые командировки.

Любили друг друга. Уже лежало заявление в загсе (Дворцов бракосочетания в ту пору еще не было). У родителей приятные хлопоты, готовятся к свадьбе, решая «мировые» проблемы: какая фата больше к лицу невесте — длинная или короткая, какие туфли приличествуют высокому стройному жениху, институтскому спортсмену: на высоких каблуках, с узкими носками или наоборот?

А Он и Она с каждым днем, с каждым мгновением открывали друг в друге все больше и больше прекрасного, неповторимого, не задумываясь над тем, что за два миллиона лет существования человека на Земле (так определяют границы нашей жизни ученые), пятьдесят с лишним миллиардов гомо сапиенс прошли через сладостное открытие, что выше любви ничего на свете нет. Даже жизнь человеческая по сравнению с этим чувством меркнет, ибо любовь сама дает жизнь.

Одним ранним субботним утром двое влюбленных поехали отдохнуть на море, понежиться в теплых водах.

Пьяненькая компания гнусавых. Один из них на спор, на невесту, словно кобелек поутру на столбик...

Это над нами над всеми надругались! Это нас с вами оскорбили в лучших мужских чувствах. Так восстанем вместе с Ним против пошлости и хамства. Кто бы на месте жениха поступил иначе? Только трус, недостойный элементарного уважения! Иначе — значило, потерять Ее любовь. Словом, сплеча! Один раз...

И завязалась драка. Этих, «гунявеньких», собрался поглазеть на необычное зрелище целый табун. А когда на их стороне значительный численный перевес, они сильные, как слоны, и храбрые, как львы...

Поблизости оказался старшин сержант милиции Иван Орач. Услышав заливистый милицейский свисток, стадо «гунявеньких» разбежалось. А тот, который оскорбил девушку, остался лежать на песке. Экспертиза определила: смерть наступила в результате кровоизлияния в мозг.

Суд назвал статью: убийство в драке.

А как же Она, невеста? Была бы женой, на всех законных основаниях — длительные и короткие свидания. Но Она еще не жена. Невеста? Заявление в загсе? Не признает законодательство такой степени родства. Скажи «сожительница» — и все сразу встанет на свое место. А если этого, унижающего двоих, нет и в помине, нет сожительства, есть любовь — тогда как? Кто такая Джульетта для Ромео? Лейли для Меджнуна?

Уголовный кодекс, свод законов, которыми общество охраняет себя от анархии, от вандализма, это не роман о чистой, непорочной любви. Уголовный кодекс имеет дел о, с абсолютно конкретными фактами жизни.

...Она любила его. Она хотела, Она должна была быть если не с ним, то где-то рядом. Она не могла оставить его в беде одного.

И Она переехала в ту местность, где теперь был Он. Устроилась поблизости на работу и каждый день приходила под глухие, высоченные ворота колонии в надежде, что судьба улыбнется Ей, и Она хотя бы мельком издали увидит Его.

Ее преданность вскоре стала легендой. Парню завидовали: «Тебя любит такая!»

Несколькими годами позже появился закон, который в подобных ситуациях позволяет зарегистрировать брак, узаконить отношения. Но в то время, увы...

История хранит имена великих женщин, умевших преданно и верно любить: Хлоя, Изольда, Лейли, Джульетта, Ярославна, княжна Трубецкая...

Но имя Той, которая тысячу восемьсот двадцать четыре раза изо дня в день приходила к стенам колонии, Ее имени не запомнил даже Иван Иванович...

О женщины! О любимые! Как нужна нам ваша преданность, ваша светлая любовь! Дарите же нам крылья, чтобы взлететь Икаром к самому Солнцу! Дарите веру и вдохновение, без которых поэт — всего лишь рифмоплет, воин — сторож, а мужчина — нелюбимый муж нелюбимой жены.


Получи прапорщик Сирко за автомат Калашникова три тысячи рублей, как бы он их израсходовал? Может, купил бы мебельную стенку, о которой мечтала его жена. Может, как-то иначе, но все равно — для нее...

А как она воспримет случившееся с ним? Не отречется ли?

Всю дорогу Славка угрюмо молчал. «Ну что ж, пусть думает, раньше у него на это времени не хватало».

Иван Иванович проследил, чтобы удручённый прапорщик «не ошибся» автобусом. Дождался, когда машина тронется с места, и только после этого направился в управление. Положено по возвращении из командировки докладывать о результатах начальству. А новости были весьма примечательные: по стретинскому универмагу — о ловкаче-шофере, у которого нашелся один из пропавших магнитофонов; по истории с автоматом — Папа Саша, он же Папа Юля...

Строкун встретил майора Орача, как римляне встречали своих героев.

— Ну, что скажешь, отец-молодец?!

— Почему если молодец, то всего лишь отец?— в свою очередь спросил Иван Иванович.

— Санька твой — чудо-сын. — Строкун достал из ящика папку, бросил ее демонстративно-небрежным жестом на стол перед собой, — Пряников, увидев фотопортрет Папы Юли, повинился: дескать, «этот» подбирал кадры для бригады «блатных мужичков». Тюльпанова пришла в ужас: «Похож. Только я вам ничего не говорила». Она и в преисподней будет дрожать от страха перед «преподобным Папой».

— Не на голом месте родился ее страх. — Иван Иванович рассказал о Папе Саше-Папе Юле, которому нужен автомат, и непременно системы Калашникова.

— Документы на всесоюзный розыск подготовлены, — сообщил Строкун.

Иван Иванович рассказал о шофере стретинского универмага Константине Степановиче Шурпине, о его нахальном поведении на допросе: «Перед милицией — не виноват. Где был и с кем — мое личное дело, — заявил он капитану Бухтурме. — Не с твоей женой!»

— Не скажешь, что этот Константин Степанович чувствует себя виновным, — заключил Строкун. — Что позволяет ему так вести себя? Заячье отчаяние? Или полная уверенность в своей безнаказанности? В руках у Бухтурмы — вещдоки, а этот гусь вон как держится. Не промахнуться бы...

— А у меня создалось впечатление, что капитан таки доконал шофера, и тот готов давать показания, — высказал свое мнение Иван Иванович.

— Я там не был, всего не видел, — размышлял Строкун. — Говоришь — бабник. Но за что-то женщины его любят, доверяют. Значит, есть в нем, кроме чисто кобелиного, нечто и привлекательное. Почему надо отказывать ему в чисто мужской порядочности? Допустим, что в истории замешана женщина, этакая гранд-дама районного масштаба, а он бережет ее честь. К примеру, та же Голубева — живой человек... Постоянные совместные поездки в Донецк...

— Нет! — возразил Иван Иванович — У Веры Сергеевны — любовь. Из тех, что однажды — и на всю оставшуюся жизнь.

Иван Иванович рассказывал о мастере Волгоградского тракторного завода Леониде Николаевиче Черенкове.

— Появление его в Донбассе — логично и объяснимо: пригласили красные следопыты.

— Следопыты следопытами, а Волгоград запроси, — посоветовал Строкун. — Кстати, пионеры какой школы шефствуют над могилой погибшего Черенкова?

Мысль! А вот Иван Иванович сам до нее не дозрел. Но вряд ли Вера Сергеевна выспрашивала у Леши такие подробности. Счастливая в своей долгожданной любви и в то же время скованная чисто условной скромностью, она ждала, когда Леша сам расскажет ей о себе.

Они наметили план дальнейших действий и расстались.


Добрался Иван Иванович до дома и все думал о своем упущении: Волгоград Волгоградом, а тут — позвонил в школу и проверил: приглашали в гости брата героя...

«Надо будет доведаться у Веры Сергеевны. Только опять решит, что ее допрашивают».

Дома еще никого не было: не вернулись с похорон. Пользуясь полной свободой, Иван Иванович завалился спать. Словно в теплое море нырнул — забылся мгновенно. На какой бок лег, на том и проснулся. Разбудил его телефонный звонок.

Звонил капитан Бухтурма. Голос осип, будто распаленный зноем человек «хватил» прямо из горлышка бутылку пива, пролежавшую несколько часов в холодильнике.

— Товарищ майор, у нас новое ЧП. Во время похорон Петра Федоровича грабанули благодатненские «Промтовары». Так же лихо, как стретинский, — пломбы и замки не тронуты. Что к чему — толком не знаю, выезжаем всем райотделом на место происшествия. Подполковник приказал доложить вам. Словом, я помчался.

— Подожди! — крикнул Иван Иванович. Надо было задать капитану Бухтурме хоть несколько вопросов по делу, но в голову спросонья ничего не шло. «Благодатное... Магазин промтоваров... Похороны Петра Федоровича... Славка, который уже должен быть в части... Явился к командиру или сдрейфил?» И, наконец, такая простая мысль: — Кто сообщил?

— Участковый. К нему спозаранку прибежал сторож. От страха — словно покойник. По всему видать: напоминался вчера до потери пульса. Твердит одно: «Ограбили. Подчистую. А замок — на месте».

«В Стретинке — пожар, в Благодатном — похороны...» — невольно отметил про себя Иван Иванович и сказал Бухтурме:

— Спасибо вам и Авдюшину за доклад. Буду в Благодатном по щучьему велению.

Иван Иванович положил трубку на место и глянул на часы: четверть восьмого. «Ого! — вырвался у него возглас удивления. — Дрыхнем по девять часов, вместо положенных пяти-шести... А в это время грабят магазины вашего родного района...» Его вдруг охватило чувство горечи, одиночества. Обычно с раннего утра большая квартира заполнялась шумами: повизгивала дочурка, затеявшая «поединок на подушках» с братиком Саней, ворчала Аннушка, мягко шикали шлепанцы Марины, суетившейся на кухне. Это была жизнь, которая втягивала в свою орбиту и Ивана Ивановича, нагружала его заботами, обязанностями. А сейчас — никого... Как на кладбище в неурочную пору. Бр-р...

Набрал номер квартирного телефона Строкуна. В трубке зарокотал бас:

— Слушаю.

— Евгений Павлович, только что сообщил Бухтурма: обокрали благодатненский промтоварный магазин. Воспользовались обстановкой: все начальство на поминках, все заняты похоронами Петра Федоровича, сообщил сторож, который к утру не проспался: «Замок на месте, но взяли подчистую». Других сведений нет. Выезжаю на место происшествия. В Стретинке — во время пожара, в Благодатном — во время похорон.

— Это уже почерк! — согласился Строкун. — Так что ищи, Ваня, систему. В случае чего — не забывай о существовании областного управления.

— Буду держать в курсе.


Ведя розыск по делу ограбления мебельного магазина «Все для новоселов», Иван Иванович однажды уже разгадал систему Папы Юли. В списках проходчиков на скоростном участке Пряникова он обратил внимание на три фамилии, вызвавшие сначала простое любопытство: Кузьма Иванович Прутков, Георгий Иванович Победоносец и Юлиан Иванович Семенов. Убери отчества — и перед тобою предстанут знаменитый мудрец, популярнейший среди христиан святой, ведающий в небесной канцелярии проблемами дождя и грома, и известный современный писатель, создатель образа советского разведчика Штирлица.

Ивану Ивановичу, естественно, захотелось лично познакомиться с этими людьми. Вот тут-то и выяснилось, что они — «мертвые души»: числятся в штате, им перечисляют на сберкнижки деньги, а в бригаде, на участке таких никто ни разу не видел. Так «выплыла» бригада «блатных мужиков», которая работала на участке Пряникова.

Потом оказалось, что Кузьма Иванович Прутков — это известный уголовник Кузьмаков по кличке Суслик; Георгий Иванович Победоносец — Георгий Дорошенко по кличке Жора-Артисг, а Юлиан Иванович Семенов — некий Папа Юля...

Допрашивая начальника участка Пряникова, Иван Иванович полюбопытствовал: «Кто придумал фамилии для «мертвых душ»? Тот ответил: «Наверно, Папа Юля... С юмором мужик».

С этого «юмора» и началось разоблачение преступной группы.

«А нет ли определенной системы и в эпизодах с сельскими магазинами? — подумалось Ивану Ивановичу. — Надо собрать материал, обобщить...»

Казалось, Благодатному и хорошеть уже некуда: большое село заполнили сады, они стали здесь настоящими хозяевами, а к ним приспосабливались дома на высоких цокольных фундаментах, с широкими, на городской манер, трехстворчатыми окнами, с крутыми крышами, напоминавшими шахматную доску — крыты пего-красным и серым шифером. Каждая уважающая себя крыша увенчивалась крылатой телевизионной антенной.

В Благодатном любили цветы, особенно вьющиеся розы. Перед каждым домом — полоской клумбы. Эту неистребимую ныне любовь к прекрасному благодатненцам привил Петр Федорович, который в самые трудные послевоенные годы нашел возможность оплачивать работу сельского цветовода. Подрядил на такую, по первому впечатлению, несерьезную должность старика-пенсионера, дал ему права агронома, не очень ограничивал в деньгах. И тот добывал семена для всего села и в Донецком ботаническом саду, и в Крыму, и на Кавказе, обменивался своим богатством с цветоводами Алтая, Сибири и Дальнего Востока. Нет уже давно того цветовода, нет и Петра Федоровича, но живет их душа в небольшой клумбочке возле каждого дома, раскинулась она просторным сквером посреди села.

У Благодатного появился свой центр — площадь, куда ведет приезжего шоссе. Сквер — настоящее произведение искусства, своеобразный дендрарий: до ста пород деревьев и кустарников — от аборигенки Дикого поля[6] белой акации до жителя Уссурийской тайги великана кедра. Правда, десяток кедров — пока еще отнюдь не великаны, им всего по двадцать лет. А вот через полтора-два века, когда они войдут в возраст...

Величественная (по сельским размерам) площадь оконтурена зданием правления колхоза, Дворцом культуры (которому вскоре присвоят имя Петра Сирко) и торговым центром.

Если упростить этот термин, придуманный Петром Федоровичем и подхваченный журналистами областных газет, то можно сказать: два приличных магазина — продовольственный и промтоварный. У каждого свой дворик, огороженный двухметровым забором из железобетонных плит.

В магазине уже работали ревизоры, выяснявшие размеры недостачи, а в кабинете директора, обставленном, как интимный будуар фаворитки французского короля — стены и мебель нежно-розового колера, — подполковник Авдюшин беседовал с сотрудниками пострадавшего учреждения.

Напротив стола, на роскошном диване сидела и плакала навзрыд пухленькая, сдобная, словно булочка с изюмом, женщина. Рита Васильевна Моргун, в замужестве — Хомутова...

Закончил вчерашний артиллерист-истребитель танков Орач школу милиции, и отвели молодому участковому инспектору во владение целое государство: поселок городского типа Огнеупорное, где жили рабочие завода, и село Благодатное. Это было время, когда на трудодень выплачивали по семь-восемь копеек и выдавали по двести пятьдесят — триста граммов зерна, от коровы надаивали до тысячи литров молока (против трех с половиной теперь), урожай озимой пшеницы в двадцать центнеров считался рекордным — за такие успехи награждали орденами. (А ныне и пятьдесят центнеров — не диво)...

Председатель колхоза встретил участкового как спасителя. И поселил молодого милиционера в самую «культурную» семью: хозяйка работала на молочарне — принимала от населения молоко, а ее дочь, чернобровая красавица Рита, — в сельском магазинчике продавцом.

Минуло двадцать лет... Чего уж тут греха таить: годы не красят женщину. Но, отбирая молодость, свежесть, они дают ей зрелость.

Пухляночка-милашка Рита, вызывавшаяся в восемнадцать лет научить квартиранта, как надо целоваться, чтобы «аж дух захватывало», превратилась в пышную, можно сказать, сдобную, женщину. Все на директоре благодатненского магазина было модное, импортное, самое роскошное, но уж как-то не по ней. Синтетическая, в обтяжку кофточка-зебра с широкими полосами — синяя, белая, красная — резко подчеркивала полноту, буквально выпячивала жировые складки под мышками. Клееные ресницы, с которых, размытая слезами, стекала застывающей лавой польская тушь, начали отлипать, и у правой, в самом углу глаза, завилась, словно крохотный пергаментный свисток, кожица — основа. Широкие, черные от природы брови хозяйка выщипала, превратив их в тоненькую ниточку. А чтобы придать, в общем-то, широкому, скуластому лицу «благородство», эту струнку-ниточку удлинила, дорисовал жирным косметическим карандашом. Негустые, вспатланные, словно сорока свила в них гнездо, волосы окрашены в ярко-рыжий цвет, самый модный на то время.

«Э-э... как мы расцвели-завяли», — с легкой грустью подумал Иван Иванович, глядя на свою бывшую квартирную хозяйку. Но за двадцать лет, что минуло с тех пор, он и сам не стал моложе и стройнее.

Рита Васильевна узнала Ивана Ивановича, промокнула глаза тоненьким платочком, оставив на батисте шлепок туши.

— Вот что со мной, Иван Иванович, случилось! — сказала она, обводя вокруг себя рукой с платочком.

Женщина ждала сочувствия, сожаления.

— Во всем, Рита Васильевна, есть логический конец, — ответил ей жестко подполковник Авдюшин, не скрывавший своего отношения к хозяйке кабинета-будуара.

— Но я-то в чем виновата? — взмолилась Хомутова, — С каждой может случиться! Связали! Изнасиловали! Огра-били-и-и... — Она вновь завыла протяжно и жалобно.

— Вы отдохните, соберитесь с мыслями, — предложил ей Авдюшин, — А мы тут посоветуемся...

Она направилась к двери. С порога обернулась, глянула на Ивана Ивановича с мольбой и надеждой.

— Догулялась! — заключил начальник райотдела, когда за Ритой Васильевной закрылась дверь. — Жалко мужа. Работяга — поискать такого. Бригадир комплексной механизированной бригады. А она... Впрочем, Иван Иванович, ты свою бывшую квартирную хозяйку лучше меня знаешь. Есть у нас сведения, что Хомутова приторговывает и дефицитом, и «левым» товаром. Раза три занимался ею ОБХСС — все впустую. Бухгалтер райпотребсоюза у нее в близких приятелях: умно работают — знаем, а доказать не можем. Две недели тому возле Хомутовой появился «шахтер» из Воркуты. Познакомилась с ним в Донецке, в кафе. Веселый, анекдотов уйму знает. И при деньгах. Хвастался, что у него подземного стажа — на две пенсии, только года еще не подошли. Ну, наша Рита Васильевна и дала адресок: мол, удобнее всего под вечер. С автобуса вышел, площадь пересек — и заходи. Из кабинета директора магазина есть отдельный выход прямо во двор. Дверь, ведущая в магазин, запирается на накладку изнутри. На сей раз Хомутова, как она объясняет, замоталась и забыла о двери в торговый зал. Село было занято похоронами, продавцы спешили, и Хомутова отпустила всех, а сама осталась в кабинете «подбить баланс». Подбили... с тем шахтером из Воркуты. Коньячок, лимончик, балычок... Сторож явился около восьми. Поминок не обошел. Шахтер из Воркуты начал расспрашивать его о Петре Федоровиче. Тот расчувствовался. Помянули хорошего человека. Шахтер — душа-парень, наливает сторожу один стакан коньяку, второй... Потом бутылочку в карман. А Рита Васильевна говорит: «Погуляй, Калиныч, часика два-три. Я машину с товаром жду». Сколько Валентин Калинович Сиромаха «гулял», установить не удалось. Проснулся он утром. Сидит на крылечке магазина. Продрог от утренней свежести, поднялся, обошел магазин. Замки — на месте. Директорская дверь тоже заперта. Заглянул в окно и увидел Хомутову — лежит на диване в чем мать родила, связанная по рукам и ногам. А дверь-то заперта на два замка снаружи. Ну и побежал к участковому: «Нас ограбили подчистую». Шахтер из Воркуты прихватил солидный куш, в основном дефицит, в том числе четыре цветных телевизора. Рита Васильевна утверждает, что ее «чем-то стукнули по башке» и она очнулась уже связанной, так что ничего не помнит, не знает. Но шахтера из Воркуты описывает довольно «колоритно»: симпатичный, из настоящих мужчин. Индивидуальных примет не помнит, если не считать нахально-ласковых рук. И еще одна: «чапаевские» усы-щекотунчики. «За две недели близкого знакомства с этим усачом могла бы обратить внимание и на что-нибудь более существенное», — сетовал Авдюшин на то, что удалось собрать так мало сведений о преступнике.

— Рита есть Рита, — согласился Иван Иванович. — Ее мечта — усатое удовольствие, умирающее от страсти и готовое насыпать в честь неотразимой красавицы террикон из сотенных.

— Лет десять на зоне понежится, кровь и поостынет, — сердито заметил начальник райотдела.

— Наша Рита — из непотопляемых, она и там будет своим в доску парнем.

— Это и обидно.

— Не будьте кровожадным, Владимир Александрович! В любом случае тюрьма — не санаторий, — успокоил Иван Иванович подполковника. — Что у нас с версией о самоограблении с помощью мистера Икс — шахтера из Воркуты?

— Бухтурма ее разрабатывает.

— В таком случае продолжим работу с Хомутовой, в девичестве Моргун.

Пригласили Риту Васильевну. Она уже привела себя в порядок: сняла накладные ресницы, и веки выглядели неестественно белыми, обновила помаду на пухлых губах.

Села на диван, откинулась на спинку, закурила сигарету. Она была готова к сражению.

— В каком вы теперь звании, Иван Иванович? — неожиданно спросила.

— Майор. А что?

— С погонными — это рублей двести пятьдесят. Не густо для мужчины. Почему-то вспомнила, как мы с вами однажды просидели до полуночи на лавочке, да все без толку. И видный вы парень были, попали бы в мои руки — сделала бы из вас человека, за двадцать лет в генералы вышли бы.

— И стали бы вы генеральшей, — в тон ей ответил Иван Иванович, смущенный неожиданным выпадом Риты. — Но, увы... Однако давайте побеседуем на тему менее поэтическую. — Он достал из портфеля приготовленные фотографии, штук пятнадцать, разложил их на столе. — Взгляните, Рита Васильевна, нет ли среди этих людей ваших знакомых?

Она не сразу поднялась с дивана, сделала две затяжки. Затем потянулась к массивной пепельнице из чешского стекла с рубиновыми отливами, легким щелчком стряхнула пепел и только после этого удостоила взглядом разложенные фотокарточки.

Мгновение — и ее уверенности как не бывало — побледнела, осторожно положила недокуренную сигарету на краешек стола, затем взяла одно из фото. «Георгий Дорошенко. Жора-Артист».

— Он! — выдохнула. Плюхнулась на диван и залилась слезами. Навзрыд.

В бессильной ярости скомкала фотокарточку и давай ее рвать зубами на мелкие части.

Начальник райотдела бросился было к ней, но Иван Иванович удержал его: фото уже порвано, однако оно не единственное, а вот понаблюдать естественную реакцию иногда полезно для дела.

Расправившись с фотокарточкой, Хомутова повернулась к спинке дивана, облокотилась на нее и завыла-запричитала, словно профессиональная плакальщица.

— Чтоб ты подавился собственными кишками!

Она продолжала в таком же ключе, не стесняясь мужчин, один из которых был в форме подполковника милиции, а второй в штатском. Наконец выдохлась. Какое-то время еще сидела, уткнувшись лицом в полные, ухоженные руки, затем повернулась к Ивану Ивановичу.

— Я его удушу! Я к нему с самыми добрыми чувствами, а он меня — по башке колотушкой! — Наклонила голову и показала, куда ее ударили. Она хотела, чтобы Иван Иванович пощупал это место и удостоверился, что там вздулась солидная «груша».

— Вы это покажете судмедэксперту, — пояснил ей начальник райотдела.

— Рита Васильевна, где вы с ним познакомились? — как можно спокойнее спросил Иван Иванович.

— Где! Не у меня же дома! В Донецке, в кафе. Заскочила перекусить. Стою за столиком, он рядом свой кофе и котлету в тесте ставит. И ворчит: «У нас, в Воркуте, настоящие мужчины пьют марочные коньяки, а в этом городе гостей бурдой выпаивают». — И показывает на стакан. Гляжу — мужик сучкастый, в глазах чертики. Отвечаю: «Перевелись настоящие-то, если уж ничего другого, кроме котлеты в тесте, им не подают». Он — свое: «Найдется, коль потребуется. — И хлопает себя по пиджаку, по карману. — Но душа соответствующей компании жаждет. Неделю дрейфую по городу, а такую кралечку встретил впервые. — И шутит:— «Туда — сюда — обратно, и стало всем приятно. Что такое?» А я эту загадку в «Мурзилке» читала и отвечаю: «Качели». Он удивился: «Догадливая. По такому случаю — стаканчик шампанского». Мне стало весело, а до закрытия базы далеко, вот и говорю: «Пью только мускатное». Он: «Будет». И достает бумажник. А там денег! Принес бутылку шампанского... На базу я в тот день уже не попала...

Все логично. Только «случайное» знакомство было не случайным. Георгий Дорошенко, по кличке Жора-Артист, превосходно знал, на каком столике поставить стакан с кофе...

Иван Иванович вдруг вспомнил, что директор стретинского универмага Вера Сергеевна со своим Леонидом Николаевичем познакомилась тоже в кафе, почти так же: случайно оказались за одним столиком.

Стало неприятно от такого сопоставления. Иван Иванович понимал, что Черенков Леонид Николаевич, мастер Волгоградского тракторного завода, которого пригласили красные следопыты как брата героя, освобождавшего Донбасс, — ничего общего ни по характеру, ни по внешности не имеет с усатым шахтером из Воркуты, так нахально «закуканившим» директора благодатненского промтоварного магазина. Тем более что Вера Сергеевна держала в руках паспорт своего жениха. Есть заявление в районном загсе, письмо из Волгограда...

Допрашивали перепуганного, не протрезвевшего сторожа магазина, зачуханного дядьку в фуфайке и брезентовом дождевике с просторным капюшоном. В руках — старая армейская шапчонка дымчатого цвета. И это в разгар лета, когда даже ночь не дает утешительной прохлады. Грязненькая щетина, которой поросло сухое продолговатое лицо, не позволяла определить на глаз, сколько лет человеку. Он был из вечных, из тех, кто не растет, не стареет, не молодеет: и в двадцать девять, и в пятьдесят — одним цветом и видом. А Сиромахе, если верить документам, шел сорок седьмой. За всю жизнь он сменил тринадцать профессий и мест работы — отовсюду уходил по одной и той же причине: «Начальство не выдерживало мово свободного характеру. Я ево критикую, правду-матку в глаза режу, а оно меня за то не жалует». Единственное место, где Сиромаха задержался третий год, был магазин. «Золотая женщина наша Рита Васильевна, — похвалил он директрису. — Бывает, явишься на пост, а от тебя... пивком домашним. Скажет: «Калиныч, не вздумай спать, проверю». Да разве я без понятия, чтобы на посту!.. Ни-ни — глаз не сомкну. А тут оплошал. Петра Федоровича помянули — святой был человек...»

Капитан Бухтурма рассердился на него и прикрикнул:

— Вот лет пять отхватишь, будет у тебя время и святых поминать, и золотых женщин расхваливать. Кто вывез товар из магазина? На чем?

Заморгал Сиромаха воспаленными, припухшими веками и говорит:

— Что я вам, участковый, чтоб про такое знать? Може, на той будке, что стояла без фар за мельницей.

Ветряную мельницу по инициативе Петра Федоровича отремонтировали благодатненские комсомольцы и превратили в музей старого быта. Никто мельницу, конечно, не охранял, да и кому нужна собранная здесь рухлядь, которая, пока ее не снесли в сельский музей, занимала кладовки, чердаки, сараюшки?! Словом, место за мельницей тихое, как сельское кладбище лунной ночью.

— Что за будка? — переспросил капитан.

— Може, хлебная, може, какая «автолетучка», хрен ее знает. Стояла, и все — без фар. Я не подходил. Понаехало на поминки — тьма-тьмущая. Одних запросили, другие сами организовались с последствиями... Мое дело — магазин охоронять, а не за чужими будками глядеть.

«А этот Сиромаха не такой уж простофиля, каким прикидывается», — понял Иван Иванович.

— В каком часу вы видели ту машину? — спросил он.

— А мне што, кто часы подарил, и я на них смотрел? Почастували меня в столовке, и я подался на пост.

«Около двадцати часов, — отметил Иван Иванович, — Машина типа фургон, может быть, хлебная, может, «автолетучка». Ну что ж, ГАИ проверит...»

У Хомутовой никакого мнения о том, на чем и как вывезли товар из магазина, не было.

— Долбанул он меня по башке, я и очумела.

Надо было отправить Риту Васильевну в больницу на экспертизу. Если ее действительно огрели какой-то колотушкой по темечку, то не исключено сотрясение мозга.

Капитан Бухтурма все старался выяснить: не могла ли Хомутова вместе с каким-нибудь ловким напарником вывезти товар из магазина. Но после того как она опознала своего мил-дружка в Жоре-Артисте, Иван Иванович в эту версию уже не верил, хотя и не отговаривал настырного капитана. «Пусть покрутит, поищет, может, какие-то детали пригодятся для поиска фургона».

Все-таки удивительное создание Рита Васильевна Хомутова. Она наглела с каждой минутой, готова была обвинять в случившемся всех, даже работников милиции, которые «не сумели до сих пор поймать и упрятать за решетку такого афериста, как этот шахтер!» Костила на чем стоит и своего мужа: «Рохля! Ничего в нем мужского. Разве я бы позволила себе, будь он другим? Из него, медведя, ласкового слова не вытянешь. Он же меня только на свадьбе, когда кричали «горько», и целовал. А я — живая, хочу ласки, хочу любви...» Она еще ничего святого и дорогого сердцу в жизни не теряла, поэтому и не знала, какой меркой измеряется преданность и привязанность. Да и любовь в ее понимании не выходила за пределы диван-кровати, которую она поставила у себя в кабинете. Цену утратам она узнает позже, когда пройдет через позор судилища, когда от нее отвернутся самые близкие, и она будет вымаливать, как подаяние, хоть каплю сочувствия, хоть один теплый взгляд. В лучшем случае ее лишь пожалеют, как бездомную собаку, забежавшую в подъезд...

Семьсот рублей на дороге не валяются

Одно дело, когда ты встречаешься с генералом при входе в управление, и он, протянув тебе сильную руку спортсмена, говорит: «Ну, как ваш сын, Иван Иванович? Когда, по его мнению, Байкал станет океаном и что они там нашли хорошего в разломе?» И совсем иное, если тебя вызвали к начальнику управления «на ковер». Мудрый, чуточку нахмурившийся человек с генеральскими погонами на кителе стального цвета внимательно слушает. Иногда кивает: мол, понял, — и тогда густые волосы, в которые неумолимое время ухитрилось вплести серебряную канитель, чуть спадают на лоб. Генерал поправляет их привычным движением руки. Если уголки его губ дрогнули, ожили, значит, он недоволен докладом, чего-то не понял, что-то его не устраивает, и позже он обязательно задаст тебе вопрос. А пока слушает и не перебивает.

Три магазина: мебельный и два промтоварных. В двух случаях точно установлено, что Георгий Дорошенко, вор-рецидивист, был одним из главных исполнителей. По «мебельному» делу проходит его давний сообщник Кузьмаков, по кличке Суслик. Можно предположить, что не обошлось без Кузьмакова и в случае с благодатненским магазином.

Что общее во всех этих трех эпизодах? Женщины, не очень разборчивые в связях. Директриса мебельного — разведенная, «смело» пользующаяся обретенной свободой. Дорошенко «приторговывал» у нее импортный гарнитур.

Директриса благодатненского промтоварного магазина — распущенная, безнравственная женщина.

Ивану Ивановичу хотелось сказать: «стерва», но когда докладывают генералу, эмоции приберегают для более непринужденной обстановки.

Сейчас принято говорить: нравы опростились. Идет парень с девчонкой, обнял ее за плечи... Стоят двое на остановке и в ожидании троллейбуса целуются на глазах у всех. А те, кто постарше, ворчат: «Бесстыжие!» Но у каждого времени — свои моды, свои песни, свои нормы поведения. Старики, забывая, какими лихими парубками они были в молодости, нудят: «Куда мы идем!»

И в самом деле — куда? Однажды Иван Иванович прочитал в журнале «Крокодил» письмо, которому... три тысячи лет. Отец, возмущенный поведением сына, писал другу: «Куда идет эта молодежь? Мы умрем, и после нас жизнь закончится». А она не кончается, все развивается и развивается вширь и вглубь. Но всегда были женщины легкого поведения. В разные времена у разных народов их называли по-разному: гулящая — в русском простонародье, кокотка — в дворянской среде, повия — у украинцев, травиата — у итальянцев, субретка — у французов... И, видимо, неспроста первой древнейшей профессией называют проституцию: судьба заставляла женщину торговать собою.

Но испокон веку у всех народов ценились воздержанность, девичья скромность, женская верность: весталок, нарушивших обет девственности, казнили.

А куда записать Риту Васильевну Моргун, в замужестве Хомутову? Просто распущенная до предела женщина. И судьба ее за это покарала.

Со стретинским универмагом все сложнее. Вера Сергеевна, по глубокому убеждению Ивана Ивановича, не из тех, кто легко идет на случайные связи. Старая дева, «синий чулок» — вот скорее, из какой она породы. Да, у нее в доме три недели жил Черенков. Но нельзя быть ханжой! К женщине пришла любовь. И тут уж сердце нараспашку, все сокровища души — ему! Лю-би-мы-й!

Запрос на Черенкова Л. Н. в Волгоград ушел. (Предварительные данные характеризовали его с весьма положительной стороны).

Но была в коллективе стретинского универмага еще одна женщина — заместитель директора Светлана Леонтьевна Остапенко. Нет-нет, она не из гулящих, по крайней мере, фактов, которые позволяли бы без натяжки обвинить ее в нарушении норм семейной морали, у милиции не имелось. Но уж какая-то неполноценная семья... Светлана Леонтьевна о своей персоне была высочайшего мнения, а мужа, человека занятого с утра до ночи, не очень ценила. Двенадцатый год замужем, а решение проблемы продолжения рода человеческого (рода Остапенко) все откладывала «на потом». Муж с этим мирился. Пословица, правда, гласит: чужая семья — потемки. Но если нет детей только по одной причине: жена не хочет — это не семья!

Капитан Бухтурма пытался увязать имя заместителя директора универмага с шофером Шурпиным, у которого изъяли один из пропавших магнитофонов. Шофер утверждал, что взял магнитофон «напрокат» до понедельника с разрешения Светланы Леонтьевны. Во время первого допроса Остапенко отрицала этот факт, а узнав, что шофера считают соучастником преступления и он требует очной ставки с нею, да еще в присутствии мужа — секретаря парткома колхоза, изменила свои показания и заявила: «Теперь припоминаю, что-то такое Шурпин просил, и я, кажется, согласилась: «Бери, но чтобы в понедельник вернул, — завотделом еще не принимала товар, он числится за мною». Шофер Шурпин не смог (вернее, категорически отказался) подтвердить свое алиби, то есть пояснить так, чтобы его слова можно было проверить: где и с кем он был после того, как в субботу вечером разгрузил товар в универмаге, и до понедельника, когда обнаружили кражу. А он один из тех, кто имел возможность снять отпечатки с ключей, добыть листок в крупную клеточку из тетрадки, хранившейся в сейфе, допуск к которому имели только Голубева и Остапенко. Не составляло для Шурпина труда и взять образец подписи директрисы.

В общем, не исключено, что Шурпин был одним из активных участников воровства и как-то связан с опытными Дорошенко и Кузьмаковым.

Выслушав доклад майора Орача, генерал в раздумье прокомментировал:

— Наполеон в трудных случаях говорил: «Шерше ля фам» — «Ищи женщину». Пока у Дорошенко с Папой Юлей был постоянный доход — бригада «ух» на пряниковском участке, — они вели себя довольно тихо. Но когда мы эту кормушку ликвидировали, преступники оживились: один магазин, второй... Думаю, что Волновский район они пока оставят в покое, а в другие наведаются. Вот там-то мы их и должны встретить. Евгений Павлович, через наши службы — участковых инспекторов и другие — возьмите под контроль все более-менее стоящие промтоварные магазины на периферии: в селах, в рабочих поселках, на окраинах городов. Обратите особое внимание на те, которыми руководят женщины от тридцати до сорока пяти лет, прежде всего одинокие или склонные к легкому поведению.

— Сделаем, Дмитрий Иванович, — поднялся было с места Строкун.

Генерал легким движением руки остановил его и сказал:

— В двух магазинах взято самых различных товаров: от женских сапожек до цветных телевизоров — на весьма солидную сумму.

Строкун угадал направление мысли генерала и пояснил:

— Сориентировали, Дмитрий Иванович, всех соседей: ростовчан, запорожцев, днепропетровцев, харьковчан... Взяли под наблюдение комиссионные магазины и базары. ОБХСС приглядывается к магазинам и отделам культтоваров: может, где-то всплывут телевизоры, магнитофоны и транзисторы.

Генерал кивнул: он был доволен ответом. У каждого есть свои обязанности, Строкун не из тех, кому надо подсказывать, кто заглядывает начальству в рот и ждет ОЦУ — особо ценных указаний. Инициативный, думающий работник.

— Насколько я понял, — проговорил генерал, — всесоюзный розыск объявлен на всю троицу: Дорошенко, Кузьмакова и Папу Юлю?

— На Григория Ходана, товарищ генерал, — уточнил Иван Иванович, который в душе уже нарек рыжего бородача ненавистным именем.

Начальник управления улыбнулся. Растаяли морщинки под карими глазами.

— Если мы скажем сами себе: «Григорий Ходан», то дело на этого типа надо будет передавать в Комитет госбезопасности, и им доведется начинать с нуля. А у нас уже накопился материал, и, главное, Папа Юля нам нужен не только для поднятия престижа, но и для следствия. Так что не будем соваться в пекло поперед батьки. Кто у нас специалист по Дорошенко?

Строкун привычно поднялся:

— Ну, если считать, что Дорошенко с Кузьмаковым в свое время «благословили» Орача на службу в милиции...

Генерал улыбнулся. Он знал эту историю. У него была феноменальная память, особенно зрительная. Прочитав личное дело любого подчиненного из работников областного управления, он на долгие годы запоминал все особенности его биографии. Поэтому, справляясь у дежурного сержанта, как самочувствие жены, вернувшейся из роддома, обязательно назовет ее по имени-отчеству. Такое человеческое отношение помогало ему находить преданных друзей.

Были генералы в управлении и до Дмитрия Ивановича, опытнейшие оперативники, умные люди, их уважали, побаивались, перед ними дрожали, но сказать, что их любили, пожалуй, нельзя. А этого, не менее требовательного, но легкого по натуре человека, буквально боготворили.

— Иван Иванович, что вы можете припомнить из методов работы Дорошенко и его сообщников?

— Дорошенко умеет быть «своим парнем», знает массу анекдотов, легко находит общий язык с окружающими, умело втираясь в доверие. Нравится женщинам. Но мы не виделись с ним без малого двадцать лет. — Иван Иванович явно сожалел, что у него такой скудный запас сведений. — В свое время Дорошенко с Кузьмаковым и еще одним, который проходил по делу как Седлецкий (ему удалось тогда скрыться), специализировались на промтоварных магазинах. Вырывали с помощью троса, привязанного к машине, лутки или рамы.

— А где брали машины? — спросил генерал.

— Так сказать, брали взаймы часика на три. Чаще всего санитарный фургон, потом возвращали на место. Причем, из пяти случаев четыре раза шоферы даже не заявляли о пропаже. Кто-то покатался и вернул, а заяви — хлопот не оберешься.

— И в этот раз — фургон, — напомнил Строкун.

— Что по этому поводу говорит ГАИ? — поинтересовался генерал.

— Пока ничего конкретного: заявлений по угону машин типа фургон или санитарных не поступало. Опрашивают водителей. По Волновскому району проверены путевки на хлебные фургоны, автолавки и автолетучки. Может, машина из соседнего района. Ищем, Дмитрий Иванович.

— Ну что ж, в таком случае остается только ждать результатов, — подытожил генерал. — Хочу напомнить: не к нашей с вами чести слишком долго гуляет на свободе «святая» троица.

Оперативники и сами понимали все это, но после слов генерала у Ивана Ивановича обострилось чувство невольной виновности. Когда они со Строкуном возвращались к себе, он сказал:

— Хоть вой от бессилия!

— Если это поможет делу — я сам готов, как голодный волк морозной ночью на луну, — отшутился Строкун. — Работать, майор Орач, работать, не теша себя надеждой, что мы ухватили бога за бороду, но и не страдать от мысли, что Папа Юля с Артистом объегорили нас. Вынырнут возле какого-нибудь промтоварного магазина. Вот мы их там и встретим с распростертыми объятиями. А пока займитесь фургонами и этим бабником Шурпиным.

* * *

Вот что значит настоящий участковый! Никто из работников райотдела, а областного управления тем более, не сумел бы так тонко подойти к делу, вникнуть в суть человеческого характера. Жил да был в поселке завода Огнеупорном шоферюга, как он сам себя называл, по фамилии Яровой, по имени-отчеству Остап Харитонович. Работал он на заводе в мехцехе на старенькой «лайбе» — полуторке. На ней возили разные «железки» по объектам в случае аварии, а в период смены — людей: слесарей и механиков, которые жили в соседних селах. Возили их зимой и летом, в ветер и в дождь, в метель и в июльский зной, поэтому и соорудили из фанеры что-то вроде навеса-полубудки.

Мечтал Остап Харитонович о собственной машине. Пусть даже то будет «Запорожец» («консервная банка» — пренебрежительно называл заядлый шоферюга микролитражку в разговоре с владельцами таких машин). Конечно, самая престижная «тачка» — «Жигули». Скорость! Двадцать четвертой «Волге» не уступит дорогу. А маневренность! А приемистость! А каков салон! На уровне мировых стандартов и вполне в духе эстетических запросов Остапа Харитоновича. Но только у этой божественной машины цена безбожная.

Яровой надеялся, что ему повезет, и покупал билеты всех лотерей, в выигрыше которых числились хоть какие-нибудь автомашины. На этой почве у него с женою были вечные нелады.

— Дом строим! Сколько можно родственников обирать! А ты с каждой получки — десятку на эту вещевую лотерею. Приносишь в месяц сотню. А на работу топаешь — подавай тебе «тормозок», как порядочному: сала кусок, колбасы или мяса... Я из себя все жилы вытянула!

Но Яровой лишь улыбался в ответ на такую тираду, старался обнять и поцеловать ворчливую жену и вернуть таким способом ее расположение.

— Вот удивлю Огнеупорное — выиграю тебе назло! Одно только меня смущает: гараж доведется строить.

Мечтать-то о машине Яровой мечтал. Но кто не знает, что синица в руке лучше, чем журавль в небе, и стоял шоферюга на своем заводе в очереди на мотоцикл с коляской, хотя всем было известно, что денег даже на мопед не наскребет. В зарплату, когда прибавлялась премия, он еще мог позволить себе «пропустить» в компании слесарей и механиков парочку кружек бочкового пивка с таранкой из «нестандартной» ставриды, сухой и тощей, как теща Кащея Бессмертного.

И вдруг Остап Харитонович покупает на удивление всему поселку мотоцикл с коляской! Да не какой-нибудь, а «Ижачка».

Зарегистрировал покупку в райГАИ честь честью и возвращался уже восвояси, да... врезался в телеграфный столб. Как сам-то жив остался. И не пьяный, разве что от счастья хмельной. Позже он объяснил: «Велосипедист из-за посадки выскочил. Мне оставалось либо его таранить, либо самому — в столб. Мальчонка лет двенадцати. Жалко стало — душа живая, а столбу что... Даже не покосился...»

Попал счастливый владелец мотоцикла в больницу. Пришел к нему участковый инспектор, лейтенант милиции Игорь Васильевич Храпченко.

— Что же ты, Остап Харитонович?

А тот с досадой отвечает:

— Как пришло, так и ушло.

Лейтенант милиции Храпченко намотал на ус слова пострадавшего, подивился, а на досуге начал размышлять, о чем обмолвился Яровой? «Как пришло — так и ушло». Как «ушло» — ясно: по-дурацки, в одно мгновение, р-раз! — об столб — и плакали денежки. А как пришло? Тоже в одно мгновение?

Пошел участковый к жене пострадавшего:

— Инна Савельевна, что ж ты позволила своему суженому-ряженому вывалить такие деньги на глупое, можно сказать, дело! Плакали тысяча триста пятьдесят рубликов, грохнул их Остап о телеграфный столб, словно хрустальную вазу.

— Кто ему позволял, Игорь Васильевич! — возмутилась женщина. — Снял с книжки пятьсот тридцать семь рублей. Последние! Берегла на шифер, очередь подходит. Ирод он! А грохнулся — это слезы мои ему отозвались! Но вернется из больницы, я к его дурной голове такую коляску приспособлю!..

— А где же взял остальные деньги? — осторожно поинтересовался лейтенант милиции. — Может, у родственников разжился?

— У каких родственников? — шумела обиженная женщина. — Две с половиной тысячи долгу! Да ему бы никто и рубля не дал! На дом я занимала.

Участковый инспектор — снова в больницу. И ведет с пострадавшим самый утешительный разговор:

— Хряпнулся ты, Остап Харитонович, завзято, но, можно сказать, тебе повезло — пострадала в основном коляска. Ты сам мастер, и ребята из мехцеха помогут. Коляску подваришь, кардан, правда, придется менять, и коробку... Ну и крыло... А покрасишь — будет как огурчик с тещиной грядки. Обойдется это тебе рублей в пятьсот.

Яровой бурчит:

— Ну, его к дьяволу, этот мотоцикл: продам, как есть, за полцены.

— И не жалко денег? — удивился лейтенант милиции.

— А чего их жалеть! Выиграл! — И, косо глянув на участкового, добавил: — В лотерею.

— Восемьсот рублей!

— Ну... выиграл не деньги — вещь, а взял рублями.

Участковый — к Бухтурме:

— Товарищ капитан, проверить бы по сберкассам, не получал ли крупный выигрыш за последнее время Яровой Остап Харитонович. Он шофером на машине с будкой. Переоборудовали бортовую под перевозку людей. С путевками в мехцехе — свободно, пишут в конце недели на глазок, лишь бы списать бензин. А в потемках, да еще издали, будку можно принять за фургон. Вот я и думаю: где разжился Яровой деньжонками: восемьсот рублей в один момент?

В сберкассах своего района Яровой О. X. никаких выигрышей ни по лотерейным билетам, ни по облигациям не получал. Тогда капитан Бухтурма обратился за помощью к работнику областного управления МВД майору Орачу.

Нигде ничего...

Так вызрела необходимость побеседовать с незадачливым владельцем мотоцикла с коляской.

К тому времени Ярового уже выписали из больницы, и он вернулся домой. Встреча с разгневанной женой была равносильна еще одному автодорожному происшествию с тяжелыми последствиями.

Для очередной беседы Ярового пригласили в райотдел к капитану Бухтурме. Яровому шел тридцать второй год. Человек среднего роста (по прежним, не акселератным меркам). По характеру суетливый, беспокойный, «угнетенный родной женою», — говорил обычно он, когда его спрашивали, почему он такой тощий. Лысоват, на макушке время выстригло тонзуру, которая подошла бы скорее монаху-иезуиту, чем этому, в общем-то, добродушному, члену профсоюза.

Садясь на предложенный капитаном милиции стул, Остап Харитонович надеялся, что речь пойдет об автодорожном происшествии, где он оказался «пострадавшей» стороной по причине, явно от него не зависящей. Более того, он был убежден, что совершил, можно сказать, благородный поступок: новенький мотоцикл ухайдокал и себя не пожалел из-за какого-то стервеца, которого и след простыл. Но начальник уголовного розыска завел разговор совсем на иную тему:

— Вот, Остап Харитонович, жалуется ваша жена, что вы на этот мотоцикл забрали последние семейные деньги, которые были предназначены на покупку шифера. Причем сделали это тайком, без согласия семьи. Как прикажете понимать такой факт?

Заморгал Яровой глазками, и вдруг взыграла в нем мужская гордость:

— Хозяин я в своем доме или не хозяин? Пожелала душа — вот и все!

— Дома-то пока еще нет, — продолжал капитан. — Стены... И крыша нужна, и столярка, да и цементу не мешает прикупить... Твоя Инна Савельевна говорит, что пора бы беспокоиться и о приданом — две дочери растут. — И, пока голова Ярового была занята недостроенным домом, заботой о дочерях-двойняшках, о жене — женщине крутого нрава, капитан задал ему вопрос: — Остап Харитонович, какой выигрыш-то выпал на твой счастливый?

— Какой еще выигрыш? — не понял тот.

— Ну, стиральная машина, холодильник, ковер?..

Яровой совсем поглупел, не возьмет в толк, о чем речь.

Наконец догадался...

— Ковер! — буркнул он. — Как раз на семьсот девяносто рублей. — А врать-то он не горазд, глазки виноватые-виноватые...

— Через какую же сберкассу оформлял выигрыш?

Для Ярового это было неразрешимой задачей.

— Да ни через какую...

— Что-то не очень понял. Растолкуй.

— Продал я тот билет. Мне ковер без надобности. А человеку — позарез. Ну, я и... за восемьсот уступил.

— А как же ты его нашел, этого покупателя?

Яровой осмелел:

— А чего искать! Сам обнаружился. Иду я в сберкассу, стало быть, проверить. А он — в дверях. Грузин. «Машину выиграл?» — спрашивает. Говорю: «Ковер». — «Продай». Ну, я и толкнул за восемьсот.

— А что за грузин объявился в Огнеупорном? Из толкачей, что ли?

— Почему в Огнеупорном? И вовсе не в Огнеупорном.

— А где же?

— В Донецке — вот где.

— Это ты специально в Донецк в сберкассу поехал, чтобы проверить лотерейный билет? За сто километров!

— Чего специально? Совсем не специально — по делу. И потом у меня не один билет, если уж беру...

— То на десятку — это всему району известно, — в тон ему заметил капитал Бухтурма.

— Ну вот! — воспринял Яровой слова работника милиции, как некое доверие к его показаниям.

— Кстати, когда ты ездил? День не припомнишь? Впрочем, можно заглянуть в путевку...

— Я не на «лайбе» — на автобусе.

— Отгул на работе брал или... прогулял? — выспрашивал капитан.

Тут нервы Ярового не выдержали, понял он, что его «загнали в угол», и взорвался:

— Брал отгул — прогулял! Вам-то не все равно?

— То-то и оно — не все равно, где вы, Остап Харитонович, разжились деньжонками на мотоцикл. Пятьсот тридцать семь рублей сняли со сберкнижки. А остальные?

— Украл! — выпалил Яровой. — Кассира заводского зарезал!

— А зачем же нервничать? И зачем напраслину на себя возводить: кассира вы не убивали и ничего сами не крали, а вот украденное в благодатненском магазине уехало на вашей машине. Осталось только узнать: куда?

Ярового охватил ужас. Остолбенел — моргнуть не может, вздохнуть не смеет. Напала на него икотка, неумолимая, жестокая.

Капитан Бухтурма налил из кувшина в стакан воды, подал Яровому.

— Облегчите, Остап Харитонович, свою участь чистосердечным признанием, — посоветовал он.

Яровой замотал башкой, словно бычок, которого мясник огрел по лбу молотом.

— Не в чем мне признаваться. Мои деньги! Семь лет копил: по десятке в месяц. Инну мою спросите: по десятке с зарплаты удерживал в пользу мотоцикла или машины.

Но капитана Бухтурму такое заявление не сбило с толку.

— По десятке в месяц — сто двадцать в год, восемьсот сорок за семь лет. Все по науке, но тогда за какие деньги ты ежемесячно покупал лотерейки? Садись ближе к столу, сочиним сейчас твоей Инне Савельевне письмо.

— Какое еще такое письмо? — насторожился Яровой, отодвигаясь на всякий случай подальше от стола.

— Для участкового. Пока мы тут беседуем по душам, он мотнется в Огнеупорное. А содержание письма такое: «Инна...» Или как ты зовешь жену? Чтобы ласково... Мать? Иннулька? Котеночек... Словом, отдай нашему участковому Игорю Васильевичу все лотерейки, которые не выиграли за последние семь лет...

Кто в Огнеупорном не знал необычного хобби Ярового, шоферюги из мехцеха! Покупал он на десять рублей лотереек ежемесячно. Брал в магазинах, у себя на работе, если выпадал случай побывать в райцентре или Донецке — и там. Словом, на десятку. Крупными выигрышами судьба не баловала, а по рублю, случалось, возвращал. Невыигравшие лотерейные билеты он собирал и хранил пуще глаза. Зачем? Может, это была память о несбывшихся надеждах?..

Капитан Бухтурма готовит лист бумаги, авторучку, уступает свое место за столом: пиши, Остап Харитонович, письмо любимой...

Только не хочет Яровой писать писем. Убрал руки за спину. Но и это показалось ему не совсем надежным — присел на них. А в глазах такая страстная мольба: «Да пощадите вы меня!»

— Как было дело, Остап Харитонович, рассказывайте! — потребовал капитан Бухтурма.

И Яровой повинился.

Развез он людей после смены и возвращался из Благодатного. Стоит на дороге человек. Уже в летах: борода — седая, голова — седая, одет по-городскому. «Подвези до Благодатного. Друг у меня там умер...» Яровому не очень-то хотелось возвращаться: «Спешу по делу. Не могу!» А седобородый уговаривает: «Заплачу. Я бы сам доковылял, четыре километра не сто, но старая рана открылась, видимо, лезет давний осколок».

С километр проехали, седобородый просит: «Подтормози. В посадку загляну... Неудобно, приедешь — и сразу ищи туалет».

Яровой остановил. Вышли они из машины, углубились в посадку, тут седобородый и огрел шоферюгу по голове какой-то колотушкой. Очнулся Остап Харитонович уже в кузове: руки связаны за спиной, во рту — носовой платок, на глазах тряпка. Катали долго, остановок делали множество.

Словом, ничего толком Яровой не видел, не знает. Но может описать седобородого.

У Ивана Ивановича на руках были только три «козыря» — фотокарточки троицы, сделанные по рисунку художника Тараса Григорьевича.

Яровой сразу узнал в рыжебородом Папе Юле-Папе Саше своего седобородого, который подрядил его подбросить до Благодатного, где «умер друг».

— Он! Он, сволочуга! — ругался Яровой. — Стоим мы в посадке, малую нужду отправляем... Тут он и изловчился — шмяк меня по темечку! Вот гад! Вот фашист! Я бы таких привселюдно на площади вешал! Без суда!

— Без суда, Остап Харитонович, это беззаконие. Такого можно натворить! — возразил Яровому Иван Иванович, довольный тем, что благодатненский шофер опознал своего обидчика.

От этого, правда, дело вперед не продвинулось, но все же...

С Яровым Иван Иванович работал долго и старательно. Важно было, чтобы Остап Харитонович вспомнил побольше разных деталей и подробностей. Он рассказал, как его завалили телевизорами во время грабежа.

— Меня умостили под передний борт. Где-то тормознет порезче, меня и жмет чертовыми ящиками, как прессом.

Вспомнил он еще одну важную деталь:

— Телевизоры завезли в Донецк, это точно. Где-то возле крытого рынка. Там перед трамвайными путями ямка. Сто лет уже ей... Едешь — обязательно тормознешь, а потом уже путя... Тормознули, переехали колею, пропустив машину, которая шла слева на скорости. Пока ехали, я все моргал-моргал, повязка чуток и поослабла. Я зырк из-под нее, думаю, хоть определиться, куда завезут. Так вот фарой-то машины, что промчалась, чиркнуло по куполу крытого рынка. Потом мы по закоулкам-переулкам крутились: и направо, и налево. Где-то стояли. Седобородый кудай-то мотнулся... А вернулся и тому, который за рулем, шепнул: «На хазе. Сдавай помалу». А я — под самой кабиной, мне все слышно. После еще чуток проехали, развернулись и сдали задом. Словно в яму заехали. По будке ветка процарапала. Разгружались долго. Телевизоры стояли у самой передней стенки, до них надо было добраться. Затем вновь поехали.

За городом Ярового вытащили из кузова и занесли в какую-то посадку.

— Душа захолонула, — вспомнил он. — Думал, сдеся они меня и кокнут. Только для чего бесплатно катали? Но нет, на траву уложили, седобородый и говорит: «Подрыхни часика полтора, пока мы справимся. Отдохнешь в свое удовольствие, машину получишь назад в целости и сохранности, а за услугу — по километражу...» Сколько они колесили — не знаю, часы на пианино забыл, глянуть было не на што, — подтрунивал уже над собою Яровой. — Но возвернулись. Веревки на руках-ногах ослабили. «Подергайся, — говорит, — с четверть часика и кати к ненаглядной под бочок».

В этом месте повествования Яровой невольно скисал, — начиналось самое трудное... В кабине, в крохотном багажничке, который шоферы называют «бардачком» (лежит там всякая мелочь: от путевки до обязательного стакана, «на всякий случай»), — оказалось семьсот рублей.

Цена за «транспортные услуги» была баснословно высокая. По всей вероятности, Папе Юле важно, чтобы Яровой о происшествии умолчал: сто рублей могли бы и не убаюкать его совесть, а семьсот...

Остап Харитонович оправдывался:

«Расколешься, — говорит, — срок отхватишь, а уж там, в зоне, мы тебе...»

Поди ж ты... Человек по всем характеристикам положительный: и на работе, и в семье. К чужому пальцем не прикоснется, а вот тут не выдержал искушения.

— Ей-бо! — твердил Яровой. — Гнал домой и думал: «С утра — в милицию, ну их, к бесу, те деньги!» Но с утра на работу вызвали по аварии, а после обеда из завкома позвонили: очередь на мотоцикл подошла. Маялся я думками, маялся... Говорю сам себе: «Признаешься — по судам затаскают... И еще докажи, что ты не верблюд. Под шумок замахают со всеми, а там, в зоне... Ну, я и промолчал, будяк соленый!

Теперь-то он каялся чистосердечно. А полторы недели молчал, дал Папе Юле и его сообщникам время на то, чтобы те «загрунтовали» следы. Где теперь эти телевизоры? Где транзисторы и магнитофоны, где дамские сапожки и куртки? Было время сплавить, перепродать, вывезти, переправить в иное место...

Сколько человек принимало участие в ограблении, Яровой сказать точно не мог: может, трое, а может, пятеро.

— Голоса слышал, но не до счету было, — все думал, куда везут.

Крытый рынок — адрес довольно определенный. А пять-восемь минут кружения — это где-то совсем рядом...

С одной стороны крытого рынка (за трамвайными путями) находился сквер имени Горького, с другой стороны от рынка к руслу древнего Кальмиуса, разбитого ныне плотинами на пруды, спускались одиннадцати-семнадцатиэтажные дома, смахивавшие издали на гигантские спичечные коробки, поставленные на попа. Новый жилой массив выжил с берега живописного водохранилища один из старейших рабочих поселков — знаменитую своим «вольным нравом» Семеновку.

В дореволюционное время тут селилась в землянках и хибарах всякая обездоленная босота: беспаспортные, беглые каторжане, отчаявшиеся сельские бунтари, которых беда привела на шахты в поисках заработка, гулящие, словом, все те, для кого не было места в Юзовке, где роскошествовала заводская аристократия.

Но поселок, урезанный на две трети, продолжал жить. Его добротные одноэтажные дома с верандами, летними кухнями утопали в зелени садов. Поселок отличался анархичной планировкой — улиц, в обычном понимании, здесь не было: закоулочки, тупички, переулочки, проходы...

Жители Семеновки во многом унаследовали нравы своих предков, а если учесть, что тут все друг другу — кумовья, сваты, братья, родичи, то не трудно себе представить, какая сложная оперативная обстановка была в этой Семеновке.

...Итак, где-то здесь разгрузили четыре цветных телевизора. Но где именно? В одном из высотных домов или в хате, укрытой от взора посторонних раскидистым садом?

Яровой вспомнил: «Развернулись, сдали задом, словно в яму заехали. По будке ветка процарапала».

Дерево может быть и возле высотного дома, а спусков, причем крутых, там предостаточно. Но высотный дом практически бодрствует и ночью: на смену, со смены, какая-то парочка загуляла. Человека мучает бессонница, а тут хлопнули дверью лифта, затопали по лестнице... Надо было отыскать этих случайных свидетелей, тут уж должны поработать участковые, дворники, активисты домкомов. Однако минуло полторы недели. Кто сумеет что-то вспомнить, если и был свидетелем какого-то незначительного события: машина стояла у подъезда. Протопали по лестнице — сопели... Почему сопели? А черт их знает...

Полторы недели! Эх, Остап Харитонович, Остап Харитонович! Чтоб тебя грызла всю оставшуюся жизнь совесть, как теща-карга зятя-примака!

Кому Папа Юля мог сбыть цветные телевизоры и другую радиоаппаратуру? Обычному барыге — перекупщику краденого. Но на ходовой товар могли быть и другие жаждущие: продавцы культмагов и универмагов, обычные спекулянты. Предстояло в радиусе десяти минут езды от крытого рынка среди этой категории людей найти того единственного...

Иван Иванович надеялся на помощь работников городского управления милиции — у них люди, аппарат и добровольные помощники: юные дзержинцы, домкомы, дворники. Но этих помощников надо снабдить плакатом: «Их разыскивает милиция!», где среди прочих будут фотокарточки «святой троицы»: Папы Юли, Дорошенко и Кузьмакова.

Уходящий из жизни оставляет свое горе другим

Разрешалась одна из загадок, над которой бился капитан Бухтурма: где шофер стретинского универмага Шурпин провел вечер, когда горела колхозная солома и ограбили универмаг.

— Амурик чертов! — ругался капитан, который долго пребывал в абсолютной убежденности, что лихой парень причастен к ограблению, а значит, пока он находится в изоляторе, главная ниточка, ведущая к раскрытию преступления, в руках у опытного розыскника.

И вдруг оказалось, что никакой такой ниточки нет и тянуть, выходит, не за что.

— Три недели водил розыск за нос! Его величество кобелиное благородство! Он, видите ли, джентльмен и не может сказать, где и с кем был! Это его личное дело. Перед Уголовным кодексом он не провинился. Тоже мне Остап Бендер! А то, что его выбрык работал на грабителей, Константина Степановича не щекочет! Да я бы к таким филонам-филантропам применял статью: умышленное введение в заблуждение органов следствия и прокуратуры.

Было, конечно, но поводу чего сетовать опытному розыскнику Бухтурме. Три недели — ни за понюшку табака! Три недели оперативного простора для грабителей: хоть на Дальний Восток кати, хоть на Кавказские воды. И краденое, поди, успели сбыть.

Но если по совести, то ретивый капитан Бухтурма сам себя ввел в заблуждение: не поверил человеку. Больно уж все хорошо укладывалось в изготовленную заранее схему: по характеру шофер стретинского универмага — беспардонный человек, бабник, нахалюга. Машина в полном его распоряжении. Где был во время ограбления универмага — ни слова, ни полслова. И главное — один из пропавших магнитофонов нашли у него в машине. Конечно, если бы он сдал его следователю на следующий же день, мол, так и так — взял «напрокат» по договоренности с заместителем директора... Универмаг — это не пункт проката, но взять на сутки новую вещь — еще не уголовное преступление. Однако шофер умолчал о магнитофоне. Правда, он его и не прятал: лежал в машине, почти на виду, в маленьком багажничке.

Но капитан Бухтурма, заряженный непонятной Ивану Ивановичу неприязнью к работникам стретинского универмага, не разобрался в обстоятельствах. А представитель областного управления майор Орач, перегруженный думами о Папе Юле-Ходане, о Георгии Дорошенко-Артисте, о Кузьмакове-Суслике, не помог начальнику районного отдела уголовного розыска разобраться в деталях.

Так родилась ошибка.

Утром капитану Бухтурме позвонила замдиректора стретинского универмага Светлана Леонтьевна Остапенко.

— Кирилл Константинович, я должна вас увидеть. Сейчас. Сию минуту. Я приеду. Очень-очень важно!

Что в таком случае обычно говорит работник милиции? «Приезжайте, я вас жду», а сам уже волнуется, снедаемый предчувствием: тайна, над которой он бьется три недели, словно рыба об лед в замурованном стужею пруду, сейчас раскроется...

По крайней мере, будет сделан к ее раскрытию важный, решающий шаг.

И вот Светлана Леонтьевна переступила порог кабинета начальника уголовного розыска.

Красивая, величественная женщина. Ей бы во МХАТе играть гордую шотландскую королеву Марию Стюарт.

Светлане Леонтьевне — тридцать второй год. С помощью диеты и утренней зарядки она умело поддерживала свою фигуру в завидном состоянии мастера спорта по художественной гимнастике, а питательные маски и французско-польская косметика придавали коже лица свежесть семнадцатилетней девчонки, которая полдня пробегала с дружком на лыжах по ядреному морозу.

В маленькой, почти детской, ручке Светланы Леонтьевны был большой батистовый платок, который она часто прикладывала к воспаленным не то от бессонницы, не то от слез глазам.

— Кирилл Константинович, я к вам с повинной. Это я во всем виновата. Признаюсь и все расскажу... — Безутешные, почти вдовьи, слезы. — Я дрянь, я его недостойна! Но если бы он видел во мне человека, а не красивую куклу!

Капитан Бухтурма знал по опыту, что раскаяние красивой женщины, влюбленной в себя, — это надолго, поэтому попросил посетительницу говорить «по существу».

— Светлана Леонтьевна, я — не поп и грехов покаявшимся не отпускаю. Что вы хотели сообщить мне новенького о происшествии в универмаге?

— Я? Ни-ичего! — удивилась она, — Я — о Косте... О Шурпине. В тот вечер, когда случилась беда... он был со мною. Мы ездили в Великоанадольский лес. И магнитофон... который нашли в его машине... прихватила я... Привезли товар, заведующие отделами его еще не приняли, материальная ответственность — на мне, ну я и... воспользовалась. На вечерок.

У капитана Бухтурмы в тот момент с губ сорвались слова, которые в протоколы не заносятся. Легко было понять эго разочарование! Он-то городил городушки вокруг шофера универмага, у которого обнаружили один из пропавших магнитофонов.

— Что же вы морочили мне голову во время прошлых допросов?

— Испугалась! А Костя оказался благородным... Настоящим мужчиной... Я от него не ожидала, думала — брандохлыст. А он... готов был ради моей чести... в тюрьму. Я покаялась перед мужем... Он очень благородный человек! Вначале с лица позеленел, думала, он меня как... Отелло Дездемону... А он говорит: «Наши с тобой отношения мы отрегулируем позже, а сейчас — в милицию! Там по твоей вине страдает человек». — И опять слезы, которые Светлана Леонтьевна аккуратно промокала роскошным батистовым платком: не дай бог рассиропится тушь, придающая большим, чуть навыкате глазам выражение томной неги шамаханской царицы.

Шофера стретинского универмага Константина Степановича Шурпина пригласили на беседу. Капитан Бухтурма и майор Орач принесли ему извинения, пожурив при этом за «мужской апломб», который ввел следствие в заблуждение.

Шурпин покинул здание милиции в ранге героя-мученика за женскую честь. По крайней мере, в этом была убеждена Светлана Леонтьевна, встречавшая его.

Как в дальнейшем решалась проблема равенства углов в равностороннем классическом треугольнике (муж + некто + жена), на котором держится амурный роман уже не одно столетие, автор не может рассказать читателю, так как это увело бы повествование за временные рамки и не приблизило бы к цели — к раскрытию преступлений, совершенных Папой Юлей и его ближайшими дружками и подручными.


Если подытожить результаты, то можно, пожалуй, было бы сказать, что Волновский розыск (в лице капитана Бухтурмы), усиленный представителем областного управления (в лице майора Орача) три недели решал проблему: куда девается дырка, когда съедают бублик.

А как же быть дальше?

— В истории с благодатненским промтоварным магазином «выплыла» машина-будка. Она-то и указала направление поиска. Но и из стретинского универмага украденное выносили не в котомке за плечами. Была машина. Вот ее бы обнаружить!

Нетрудно себе представить, с каким энтузиазмом принялся за поиски очередного неизвестного капитан Бухтурма, оскорбленный неудачей в лучших своих чувствах и побуждениях розыскника.

* * *

Иван Иванович, возвращаясь из Волновой восвояси, решил сделать небольшую «заячью петлю» и проведать Стретинку: хотелось в очередной раз потолковать по душам с Верой Сергеевной, а заодно доведаться: нет ли каких вестей об избраннике ее сердца — Черенкове.

Стретинка дремала в послеобеденной неге. Куры и те, разморенные полуденной жарой, не кудахтали, не суетились, а, зарывшись в жирную придорожную пыль, наслаждались «сухим купанием». Знаменитые стретинские пятикилограммовые петухи фазаньей расцветки: в хвосте — все цвета радуги, в боевых шпорах — звон металла, в голосе — призыв к сопернику помериться силой или радостное сообщение: «Ячменное зернышко из подорожной кругляшечки выгреб!» — так вот, даже петухи-забияки ходили словно очумелые или только что вытащенные из бочки с дождевой водой.

Хочет петенька продемонстрировать, кто он такой, вскинет голову, встряхнет красным, как спелая малина, гребешком, откроет рот, а оттуда лишь сиплое «ку-у...» — никакого «р-р» в голосе...

В универмаге — ни души. Иван Иванович в тот момент еще подумал, что сельскому магазину нужно «сельское расписание»: с 7.00 до 12.00, перерыв до 16.00 и с 16.00 до 19.00 — работа.

Только профсоюз торговых работников на это не пойдет: «перерыв перерывом, а рабочий день с семи утра до семи вечера...»

Ни директора, ни ее боевого зама на рабочем месте не оказалось.

— Светлана Леонтьевна заболела, — сообщил хмурый бухгалтер Степан Спиридонович. — А Вера Сергеевна ушла на обед.

Но Голубевой дома не было. Хлопотливая Александра Матвеевна, которая, видимо, все лето не покидала кухни — варила соки на зиму, — сообщила майору Орачу под «огромным секретом»:

— Верунька подалась к Светлане Леонтьевне. У Светланы Леонтьевны с мужем большие нелады. Уж такой степенный и обходительный человек, а тут кричал и ногами топал на Светлану Леонтьевну, вся Стретинка слышала: «Никаких универмагов! Уволишься завтра же! И будешь рожать!» А как же Светлане Леонтьевне можно уволиться в такое время! Пока этих субчиков милиция не изловит, нельзя увольняться, иначе все решат, что она из-за кражи... Верунька хочет поговорить с мужем Светланы Леонтьевны.

Неудачное время выбрала Вера Сергеевна для задушевной беседы с мужем своего боевого заместителя, подумал Иван Иванович. Сейчас самое правильное было бы оставить их с глазу на глаз... на каком-нибудь необитаемом острове. Пусть выяснят отношения до полной победы одной из сторон. (Трупов — не будет, в этом майор милиции Орач не сомневался; муж Светланы Леонтьевны — человек рассудительный и любящий).

Александра Матвеевна угостила Ивана Ивановича квасом из красной смородины.

— У нас в Забайкалье квас-то ставили на бруснике. Вот это был квас! В бочку нальют, а потом подвяжут ее на веревке посреди погреба: на земле ставить нельзя — разорвет. И так крутит ту бочку, словно мальчишки шалят. А отбродит, туда сушеной малинки — и по бутылкам. Такой квасок бражке не уступит. Хмелён и в нос шибает!

Квас у Александры Матвеевны был действительно вкусный. Попивает его Иван Иванович маленькими глоточками, нахваливает, а между делом расспрашивает.

— Какие новости от Леонида Николаевича?

— Пишет! — оживилась хозяйка, готовая говорить и говорить на эту радостную для нее тему. — Намедни прислал письмо. Большущее! — Она развела руки, как завзятый рыбак, демонстрируя, каких размеров было послание. — Чисто влюбленный солдат. И слова ласковые, в иных стихах не сыщешь таких задушевных. Появился покупатель на домушку. Но у Леши — сад. И яблоньки, и крыжовник-колеровка, и малина. Клубники две грядочки. Надо убрать урожай... Хозяйственный мужчина! К тому же партком отпускать не хочет. Он на своем заводе в уважении. Четверть века парторгом смены. О нем даже писали в газете — прислал вырезочку. Верунька довольна, уж такая счастливая.

«А чего бы ей не быть довольной и счастливой, — подумал Иван Иванович, невольно радуясь за Голубеву. — Парторг смены — это, видимо, партгруппорг», — перевел он на привычную терминологию сообщение Александры Матвеевны.

— В любом случае партком завода не должен удерживать Леонида Николаевича, — утешил он старушку. — Переезд на новое место жительства: одинокий человек нашел спутника жизни... Это веская причина.

Как хотелось Ивану Ивановичу в тот момент взглянуть на «солдатское» послание тоскующего в одиночестве Черенкова! Да и прочитать вырезку из газеты о партгруппорге смены... Но знал, что все волгоградские письма Вера Сергеевна носит при себе, в сумочке. Осталась на минуточку одна, извлекла их, в руках подержала — и на душе радостнее, глазами несколько строчек пробежала — и от счастья весенней снежинкой тает. Любит!

Поэт был прав, сказав: «Любви все возрасты покорны». А первая любовь остается первой, самой пылкой, стеснительной, желанной, в каком бы возрасте она к нам не пришла.

Несмотря на неудачу с шофером стретинского универмага Шурпиным, Иван Иванович возвращался в Донецк в приподнятом настроении — по всей вероятности, что-то передалось ему от всеобъемлющего счастья Веры Сергеевны...

Зашел Иван Иванович к себе в отдел, а ему говорят:

— Вас Строкун разыскивал. Что-то там по магазину...

— По благодатненскому? — Иван Иванович ждал вестей, имеющих отношение к поискам четырех цветных телевизоров.

— Не знаю. Сказал: «Появится — пусть меня разыщет».

Разыскивать полковника не пришлось: он был у себя в кабинете.

Поздоровавшись кивком головы, Строкун вынул из папки, лежавшей на столе, листок и протянул его майору Орачу:

— Вот так-то, Иван! — печально произнес он, заранее сожалея о случившемся.

Это был письменный ответ из Волгоградского УВД на запрос Донецкого областного управления по поводу личности Л. Н. Черенкова.

Иван Иванович пробежал глазами по строчкам, он спешил ухватить главное, суть.

«Черенков Леонид Николаевич, тридцати шести лет, образование среднетехническое, мастер тракторного завода. Жена Елена Антоновна (девичья фамилия Хлебова). Дети: сын Анатолий одиннадцати лет, дочь Светлана — шесть лет. Черенков Л. Н. четыре месяца тому заявил о пропаже документов: партийного билета, паспорта и военного билета».

У Ивана Ивановича было такое состояние, словно его ограбили непоздним вечером в собственном подъезде. Хлестнула по сердцу обида.

Вот тебе и вырезка из газеты о партгруппорге смены Черенкове Л. Н.! Вот тебе и покупатель на дом, при котором небольшой садик, где надо собрать урожай крыжовника!.. Ласковые письма...

Зачем потребовался весь этот форс? Обворовал — и смылся бы! Выигрывал время... Для чего? После стретинского универмага был благодатненский промтоварный магазин. Возможно, замышляет еще что-то.

«Эх, Вера Сергеевна, дорогой вы мой человек, не будет у вас свадьбы с Леонидом Николаевичем Черенковым, мастером Волгоградского тракторного завода...»

Пробрался в сердце доверчивого человека цепнем и точит, дырявит... Кто же он? Дверчата на сарае отремонтировал, насос для подачи воды на огород на свои кровные приобрел... Письма ласковые писал и отправлял их из Волгограда — штемпель на конвертах есть!

Выходит, он сейчас где-то в районе Волгограда, коль имеет возможность регулярно отправлять оттуда открытки с видами Мамаева кургана и Пантеона Славы. Впрочем, не обязательно ему быть там самому: есть дружок. Заготовил открытки и письма: «Раз в неделю опускай в ящик на главпочтамте».

Вера Сергеевна, доверчивая женщина, наивная, как ребенок, мечтающая о простом человеческом счастье... Она хотела любить и имела право быть любимой. Но нет таких писаных законов, которые гарантировали бы это право.

— Кто же он?

— Черенкову — тридцать шесть. Папа Юля на эту должность староват. Кузьмаков? Недостаточно умен для роли сердцееда. Скорее всего — Дорошенко. Хотя и этому под пятьдесят. Но в паспорте и в партийном билете одну цифрочку подправил — и «помудрел» Черенков сразу на двадцать лет.

— Кто-то в Волгограде получает письма Голубевой по адресу: главпочтамт, до востребования. Пока тебя не было, я послал срочную ориентировку, — пояснил Строкун. — Вдруг повезет...

Все правильно: пока друг Веры Сергеевны не в курсе, что его разоблачили, он или кто-то другой по его поручению может заглянуть на главпочтамт.

И он будет уверен, что морочит голову Вере Сергеевне, а с ее помощью и милиции до тех пор, пока Голубева пишет ему.

Значит, нужна встреча с Верой Сергеевной, необходим откровенный разговор. Иван Иванович представлял, насколько это будет неприятно и трудно. Но так надо. Кроме того, желательно было бы показать Голубевой фотокарточки «святой троицы».

Иван Иванович на чем свет костил себя за непростительный промах: не показал фотопортретов еще две недели тому назад. Уж так его убаюкало сказание о счастье влюбленной женщины, что забыл элементарное правило. Может, подсознательно боялся разрушить хрустальный дворец Веры Сергеевны?

Когда-то гонцов, принесших недобрую, весть, казнили. Таким гонцом, приговоренным к отсечению головы, чувствовал себя Иван Иванович, переступая в вечернее время порог летней кухни Голубевых.

Мать с дочерью ужинали. Вера Сергеевна, увидев гостя, обрадовалась: как же, такая возможность поговорить о Леше, о его письмах...

Заводить разговор о Черенкове при Александре Матвеевне Иван Иванович не решился. А старушка уже хлопочет возле стола:

— Чистила меня Верунька, старую бестолковщину, чистила за то, что я вас давеча не попотчевала обедом. Ну, хоть бы спросить: когда вы ели. А я — квасом... Квасок-то хорош на сытый желудок.

Иван Иванович с трудом отказался:

— Спасибо, Александра Матвеевна, сыт покуда — съел полпуда, я на несколько минут, есть дело к Вере Сергеевне...

Голубева, поняв, что гость действительно спешит и за стол не сядет, пригласила его в дом. По дороге сетовала:

— Ума не приложу, что это с моими Остапенками. Светлана Леонтьевна подала заявление на расчет. Уж я с ней и так и эдак — ни в какую. Тогда я — к ее супругу. А он и слушать не захотел, накричал, еще и оскорбил: «Развели в своем универмаге бордель!» Ну, надо же такое! У нас все, даже девочки-ученицы, серьезные и самостоятельные. Может быть, у Остапенко нелады по работе? Скоро перевыборы. Может, райком решил не рекомендовать его на следующий срок? Остапенко у нас в Стретинке уважают. Его мать шепнула мне, что он продает дом и уезжает из района совсем...

Что мог ответить Иван Иванович? Через минуту на Веру Сергеевну навалится ее собственное горе, подомнет, сломает, и ей будет уже не до чужих неурядиц. А в обломках мишурного счастья майор милиции Орач будет отыскивать следы матерого преступника.

Оправдывает ли такая цель ту великую моральную утрату, которую понесет эта женщина? Не оставить ли ее в счастливом неведении? Пусть сама ищет горькую истину, собирая по крохам. Может быть, на это уйдут годы, и тогда правда, рассиропленная во времени, не прозвучит выстрелом в упор, а отзовется лишь сердечной ноющей болью. Будет это тихое нытье особенно саднить долгими осеннее-зимними вечерами и ночами, когда в большом, ставшем вдруг неуютным, доме воцарится густая тишина, за которой стоит пустота. Никого, способного отогреть сердце лаской... Никакой надежды на встречу... Никакого будущего у робкой надежды...

Что нужнее человеку: горькая правда или праведная ложь? Что из них добрее к нам? Врач никогда не говорит тяжелобольному: «Вы умрете через месяц», «У вас в запасе — неделя», «Вам осталось несколько часов...» А вот священники принимали предсмертную исповедь и соборовали живых, собравшихся в вечный путь.

У жизни в тот момент, и раньше, и в будущем, был и будет для майора милиции Орача однозначный ответ на этот вопрос — его диктовала злая необходимость. Но когда у тебя на глазах рушатся великие человеческие надежды, превращаясь в труху, в пепел, ты каждый раз невольно задаешь себе один и тот же вопрос: «А имею ли я право разрушать?..»

— Вера Сергеевна, — обратился Иван Иванович к женщине все еще счастливой, когда они сели за стол в просторной комнате, где за плотными ставнями жила приятная прохлада, — вы не смогли бы описать подробнее внешность брата Леонида Николаевича?

Никакого скрытого смысла в вопросе Ивана Ивановича она не почувствовала, весь мир для нее теперь был расписан радужными красками, все люди — изумительные, добрые, справедливые.

— Ему за пятьдесят. Очень сердитый. Когда говорит, раздуваются ноздри, как у скаковой лошади, — припоминала она.

— Не было ли у него особых примет? Какая-то странная походка, что-то на лице, наколки на руках... — помог Иван Иванович наводящим вопросом.

— Были приметы! — легко отозвалась Вера Сергеевна. — Короткая борода. Рыжеватая. Наверно, подкрашивает, на висках — седина. И в бороде «серебро» должно быть.

Рыжая борода...

Иван Иванович достал из кармана заранее припасенный фотопортрет Папы Юли.

— Похож?

— Он! — ахнула Вера Сергеевна. — Только в жизни посердитее. Вы знаете, я очень стеснялась его. Он знал, что мы с Лешей стали близкими людьми, но еще не расписались. Мы с Лешей договорились: минует год после смерти его жены Елизаветы Антоновны... Какая необычная фотокарточка! — удивилась Вера Сергеевна.

— Портрет этого матерого преступника нарисовал художник по описаниям очевидцев. — Иван Иванович старался хоть как-то подготовить Веру Сергеевну ко встрече со злой правдой.

— Преступник?! — ужаснулась женщина, внимательно всматриваясь в фотопортрет. — Но он Леше всего лишь сводный брат, они двадцать лет не встречались, — поспешила она изготовить алиби для своего друга.

Тогда Иван Иванович передал ей фотопортрет Дорошенко.

— А это кто?

— Леша! — ахнула Вера Сергеевна. — Вы знаете, в жизни он постарше выглядит, у него появились залысины. — Она показала на себе, где Лешины залысины берут начало и где сходят на нет. — Он многое пережил: война унесла всех близких, жена последние пятнадцать лет лежала без движения — ее разбил паралич. Леша возле нее был и кормильцем, и сиделкой, — Вера Сергеевна явно любовалась фотопортретом. Но к ней подкралась тревога, набросила на сердце черную сеть. Женщина перевела взгляд с фотопортрета Дорошенко на аналогичный портрет Папы Юли. Удивилась схожести манеры исполнения и необычности: под портретом, выполненным до пояса, были нарисованы ноги: брюки и ботинки. — Иван Иванович, а откуда у вас такая фотокарточка Леши?

Сейчас майор милиции Орач должен крутнуть магнето и взорвать мину, подведенную под счастье этой скромной женщины.

— Этот человек совсем не тот, за кого выдавал себя.

Она не понимала, о чем идет речь. Глаза стали пустыми-пустыми. Она продолжала улыбаться, но уже не от полноты счастья, а по инерции.

— С ним что-то случилось? Он погиб? — вырвалось у нее.

— Нет, жив здоров. Только он не Черенков. У него другая фамилия: Дорошенко.

И тогда она рассмеялась. Ее потешало неведение майора милиции.

— Я своими глазами видела документы. Мы, женщины, очень любопытные. Когда я впервые зашла к нему в номер, они лежали на столе. Кто-то позвонил. Леша сказал, что забыл утром заплатить за номер, и вышел. Я видела и паспорт, и партийный билет. А когда приехали ко мне, рассмотрела повнимательнее. В паспорте перечеркнута отметка загса о регистрации брака и написано тушью: «Умерла». Стояла круглая печать. В партийном билете — отметка об уплате партийных взносов. У Леши постоянный оклад — сто восемьдесят рублей.

Она не хотела расставаться со своими заблуждениями, считая их великой правдой. Как ее переубедить?

— Четыре месяца тому назад у Черенкова похитили документы, ими и воспользовался Дорошенко.

— А жена?

— Что «жена»?

— Умерла?

— Да нет же. Жива. У них двое детей.

— Тогда это не он. В паспорте стояла отметка о смерти жены, а отметки о детях не было. И потом я же слыхала, как брат укорял его.

Если человек хочет верить, его ничем не проймешь, он находит тысячи подтверждений своей правоте. Вера! Блаженная слепота! Неограниченная способность во всем многообразии жизни видеть проявление только одного закона, одного явления, одного символа.

— Вспомните ситуацию, предшествовавшую разговору братьев о вас, — пытался Иван Иванович помочь женщине избавиться от заблуждений.

— Номер у Леши был отдельный. Я пошла в туалет сполоснуть стаканы. Они заговорили.

— Все это было сделано специально, чтобы вы услышали. И «случайное» знакомство в кафе — не случайно. Через ваше сердце эти двое преступников искали путь к магазину.

— Нет! — выкрикнула Вера Сергеевна. Но тут же спазмы перехватили горло, и она прохрипела: — Какой вы... страшный человек. Я и не знала... Очернить того, кого вы ни разу в жизни не видели в глаза!

— Вера Сергеевна, — убеждал пораженный силой ее любви и беспредельностью веры Иван Иванович. — Я прослужил в армии семь с лишним лет. Ехал домой с радужной надеждой и большим чемоданом, полным подарков. Дорошенко огрел меня ломиком по затылку, едва не отправил на тот свет. А перед этим мне казался таким свойским парнем!

— Если он такой бандит, как вы говорите, то почему гуляет на свободе? Куда смотрит милиция?

Она была по-своему права, и Иван Иванович не мог объяснить ей ситуацию в двух словах, мол, Дорошенко за прежнее свое получил.

— Уйдите! — жестко потребовала Голубева.

Иван Иванович покачал головой: «нет, уйти не могу». Он взял у Веры Сергеевны фотопортреты и спрятал их в блокнот.

— Даже если бы все это было правдой, зачем вы мне сказали? Зачем? — потребовала ответа женщина.

— Они ограбили не только ваш универмаг... Там, где они проходят, всходит горе. А «сводный брат» — один из тех, чьи руки обагрены кровью советских патриотов в годы Отечественной войны. Вы слыхали о трагедии во дворе благодатненской школы? Двадцать семь человек... Среди них — моя учительница... Я их видел своими глазами... Григорий Ходан, — пояснил Иван Иванович причину своей жестокости.

Но Вера Сергеевна уже не хотела ничего слышать.

— Какое отношение имеет Леша к вашему Ходану? Он что, вместе с ним расстреливал людей в благодатненской школе? Нет же! Так что знайте: я вам не помощница! Появится он сейчас на пороге, вы захотите его арестовать — я брошусь ему на помощь и ударю вас, чем смогу! — шептала она неистово. — Никто из мужчин до него не касался меня. Он — мой муж! Единственный и любимый, что бы вы о нем ни говорили. Я жду от него ребенка. Так зачем же, зачем вы мне все это рассказали? Вы самый жестокий из всех людей, которых я встречала. Уйдите! Уйдите!

Ему было горько и обидно, он чувствовал себя виноватым перед женщиной, которая умеет так преданно любить.

— Извините, Вера Сергеевна, — сказал он и направился и двери.

Но Голубева вдруг метнулась к нему, схватила за рукав.

— Нет, стойте! Я завтра же полечу в Волгоград и докажу, что мой Леша — не тот. Он только внешне похож на вашего Дорошенко.

— Но вы даже не знаете адреса, вы писали ему до востребования, — Иван Иванович сделал еще одну попытку уберечь женщину от новых глупостей, унижений и оскорблений.

— Я найду его через паспортный стол: Леонид Николаевич Черенков живет в Волгограде!

Оставалось последнее — показать ей официальный ответ Волгоградского УВД.

Прочитала Вера Сергеевна казенную бумагу о Черенкове и онемела, превратилась в неподвижного истукана. Долго сидела, молча, потом проговорила:

— Не верю! Никому не верю! Ничему не верю! Неправда все это! И ваши слова, и ваши бумажки! Зачем вы вторглись в мою жизнь?

Она хотела спасти свое счастье. Иван Иванович его разрушал.

— Вера Сергеевна, вы понимаете, какую опасность представляет для общества Дорошенко и его «сводный» брат». Они причинили вам самое большое несчастье, какое только можно придумать. И будут дальше сеять это несчастье. Чтобы обезвредить их, нужна ваша помощь.

— А мне нет дела до других! Когда я была одинока, кто разделил со мною эту участь? Когда я плакала от зависти к тем, у кого есть семья, муж и дети, кто меня утешил? Кто? И вы после всего хотите казнить моими руками того, кто вырвал меня из этого черного одиночества? Он мне за три недели сказал столько ласковых слов, сколько я не услышу до конца своих дней. А его плоть во мне! Его ребенок под моим сердцем! Не отдам! Не отдам! Не от-дам!

Привлеченная этим криком боли и отчаяния, в комнату заглянула Александра Матвеевна.

— Веруня, что с тобой? — обеспокоилась мать.

— Я сообщил ей печальную новость, — ответил Иван Иванович. Он уже готов был сказать, что человек, навесивший дверчата в сараюшке и поставивший насос с моторчиком, чтобы облегчить труд старой женщины по уходу за огородом, возможно, убийца, что он втерся в доверие двух женщин только для того, чтобы сподручнее было обворовать универмаг. Но что-то удержало майора милиции, и он пояснил то же самое мягче, иносказательно: — Леша, которого любила ваша дочь, можно сказать, умер. Нет больше такого человека.

А Вера Сергеевна, впадая в истерику, твердила:

— Неправда! Неправда! Неправда!

Она на глазах у Ивана Ивановича дряхлела: ссутулилась, пожелтела с лица, под глазами, в уголках губ, на лбу прорезались морщинки... Она начала терять сознание, заваливалась на бок, словно резко сброшенный с плеч мешок. Иван Иванович подхватил ее и крикнул Александре Матвеевне:

— Воды! Нет, нашатырного спирта на ватку! Есть в доме нашатырный спирт?

— Есть! Есть! — засуетилась старушка.

Иван Иванович уложил Веру Сергеевну на диван. Александра Матвеевна принесла кружку с водой, литровый пузырек нашатырного спирта и пачку ваты. Когда ставила кружку на стол, расплескала воду: кружка билась дном о доску.

— Надо вызвать врача! — распоряжался Иван Иванович, — Возможен нервный криз. — Он тер ваткой с ядовитым запахом нашатыря виски Веры Сергеевны.

Женщина застонала, веки дрогнули. Но открыть глаза не хватило сил.

— Врач-то в Волновой, — пояснила старушка, — а у нас в Стретинке — фельдшер. И то — днем. А сейчас разве что медсестра...

— Тогда — фельдшера! Где телефон?

Иван Иванович позвонил в медпункт, находившийся при молочнопромышленном комплексе, которым на всю область славился стретинский колхоз. Долго втемяшивал медсестре, что случилось и почему нужен врач. Желательно невропатолог.

— Можем потерять человека!

Довелось разъяснять, что он майор милиции, который приехал по поводу кражи в универмаге.

Договорившись с медпунктом о том, что «врач будет», за ним пошлют колхозную карету «скорой помощи», Иван Иванович решил позвонить бухгалтеру универмага. Он опасался, что пока появится врач, Александра Матвеевна не справится с обязанностями сиделки при перенесшей нервное потрясение дочери, ей потребуется помощь.

— Степан Спиридонович, неплохо бы прислать к Вере Сергеевне девочек, работниц универмага. Надо подежурить. Ей плохо, очень плохо.

Бывшему участнику Отечественной войны не пришлось долго втолковывать, он все понял с полуслова: нужна помощь.

— Счас, мигом! Это мы организуем! И наши девчата, и я сам...

Уезжал из Стретинки Иван Иванович с тяжелым чувством вины...


Ночью Вера Сергеевна повесилась. Девчушка, дежурившая возле нее, задремала, и больная, разбудив ее, отпустила. Даже проводила до калитки. Потом посидела с матерью на кухне, сказала ей, что идет спать. А на сон грядущий решила сходить в туалет, который находился в конце построек, практически на огороде.

По дороге сняла гибкий кабель, игравший роль бельевой веревки (удобно: протер тряпочкой — и вешай белье). Зашла в туалет...

Александра Матвеевна задремала, но что-то подняло ее с постели... Сердце матери — вещун... Дверь в дом не заперта, постель — не тронута, накрыта цветастым покрывалом.

Мать бросилась во двор, и в туалете...

— Ножонки-то поджала... — рассказывала она потом участковому.

Раньше самоубийц предавали проклятию. Их даже не хоронили на общем кладбище. Так живые отказывали отчаявшимся в праве единолично вершить свою судьбу. Может, наши предки были правы? Уходящий из жизни не уносит своего горя на тот свет, он оставляет его на этом...

Иван Иванович костил себя (что-то недоучел, недоделал, не предусмотрел, а обязан был!), сетовал на других, на тех, кто был рядом с Верой Сергеевной в последние минуты ее трудной жизни: «Не уберегли». И очень сожалел о том, что в свое время Дорошенко не приговорили к расстрелу.

Обезьяна стала человеком не от хорошей жизни

Розыскник — существо нервное, замученное отрицательными стрессами, и, чтобы окончательно не свихнуться, ему хотя бы изредка нужна психологическая разрядка — тот же стресс, но положительный, а точнее — простая человеческая радость.

В этом плане жизнь побеспокоилась об Иване Ивановиче. Наконец дала первый результат та огромная организационная и оперативная работа, которую они с полковником Строкуном проводили последнее время: «выплыл» один из благодатненских телевизоров.

Майору Орачу позвонил замнач горуправления города Донецка подполковник Борылев Михаил Фомич:

— Иван Иванович, скажи-ка, пожалуйста, сколько хлеба выпекают за сутки донецкие хлебозаводы, и какая часть идет в мусор? Не знаешь? Обидно, что хлебные отходы попадают не к поросятам, а в помойку. Правда, не всюду. В одном славном шахтерском городе организованы пункты сбора пищевых отходов, где эти самые куски и краюхи приобретают у населения по цене пятнадцать копеек за килограмм. Так вот, теща одного полковника в отставке, пережившая ленинградскую блокаду, всех жильцов своего дома убеждает, что в крупных городах нужно организовать пункты сбора картофельных очистков и сухарей по горловскому методу. Словом, тотальная экономия! В пример она ставит бережливость своего зятя — человек при деньгах. Пенсией государство его не обидело и работает военруком в школе. Он сэкономил, накопил и недавно приобрел с рук отличный цветной телевизор. Вот что значит бережливость во всем. У других с этими цветными телевизорами — морока, а у полковника в отставке — никакой: цвет — радуга, звук — от шепота до иерихонской трубы. Одно слово, куплен у мастера! По случаю.

Забилось в радости сердце Ивана Ивановича.

— Фамилия и адресок бережливого! — попросил он у подполковника Бобырева.

— Полковник в отставке, бывший пограничник Виктор Ионович Крайнев, он же военрук средней школы № 9. Проживает: поселок Мирный, дом 29, квартира 54. Запиши и телефон...

И хотя майор Орач на память не жаловался, но говорят же: плохонький карандаш — надежнее хорошей памяти.

— Спасибо, Михаил Фомич. Век не забуду.

— Спасибом не отделаешься, Иван Иванович.

— Тогда с меня причитается...

Подполковник Бобырев рассмеялся:

— Я предпочитаю благодарности оперативными сведениями. Единственный вид «взяток», уголовно ненаказуемый.

— В долгу не останусь.

На том полушутливый разговор двух работников милиции закончился. Но Иван Иванович прекрасно понимал, какая титаническая работа лежит за этой, переданной в игривом тоне информацией: полковник в отставке Крайнев приобрел на руках цветной телевизор. Ориентировку Иван Иванович дал: «в районе крытого рынка». А поселок Мирный — новостройка на противоположном конце города, который по площади не уступает Москве. Правда, девятая школа — в центре. Но телевизор-то у Крайнева дома, а не в рабочем кабинете! Словом, оперативники горотдела вместе с райотделами буквально перешерстили весь Донецк, с десятками рабочих поселков, порою представляющих самостоятельные административные единицы, прежде чем среди миллиона жителей, благодаря «вредному» характеру бывшей ленинградки, возмущенной небрежным отношением соседей по дому к хлебу, вышли на человека, приобретшего новый телевизор.

Иван Иванович решил, что удобнее всего договориться с полковником в отставке о встрече по телефону.

В трубке зарокотал недовольный басок:

— Слушаю.

И вот первый разговор... Ты еще ничего не знаешь о человеке, кроме самого факта: купил на руках цветной телевизор. Цветной телевизор — проблема, как говорил Аркадий Райкин, «маленький дефицит». Крайнев решил эту проблему с помощью какого-то «толкового мастера». Но, договариваясь с отставником о встрече, майор милиции Орач и словом не обмолвится о главной причине. Вот о работе полковника в отставке Крайнева по военно-патриотическому воспитанию подрастающего поколения — сколько угодно. В общем, Ивану Ивановичу необходимо, чтобы его пригласили «зайти». Желательно в дом. На худой конец, такая встреча с Виктором Ионовичем Крайневым может состояться и в школе. Правда, сейчас летние каникулы... Впрочем, для «неорганизованной», неохваченной пионерскими лагерями пацанвы что-то делается. Вот как-то была телевизионная передача о военной игре старшеклассников «Зарница». Там шел разговор и о девятой школе...

Шла передача. Иван Иванович заглянул в зал, где сидели Аннушка с Мариной. Постоял несколько минут, подперев косяк. Бегали по полю великовозрастные детишки (из акселератов) в гимнастерках-рубашках, в каких они ходят на военное дело. Никакой динамики в игре, ничего интересного в работе кинооператоров. Память не зафиксировала ни одной детали, ни единого штришка. Словом — скука.

А как бы сейчас, в разговоре с Крайневым, пригодились какие-то детали. Вот тебе наглядный пример о пользе знакомств с телевизионными передачами даже по второй (местной) программе! Для оперативного работника нет мелочей. Все — в копилку!

— Виктор Ионович, здравствуйте, — начал Иван Иванович осторожно подбирать «ключи» к сердцу бывшего пограничника. — Я как-то видел передачу: «Зарница», там рассказывалось о девятой школе. Не могли бы вы...

— Не могу! — ответил угрюмо Крайнев. — В девятой школе я уже не работаю. Обратитесь к директору. Извините.

На том разговор и прервался. Трубка в руках Ивана Ивановича запищала. Он глянул на нее и положил на рычажок.

— Ну и тип, — подумал он об отставнике. — Бирюк чертов: «В девятой я уже не работаю, обратитесь к директору».

Иван Иванович позвонил замначу горуправления Бобыреву:

— Михаил Фомич, с каких это пор горуправление начало подсовывать старые и непроверенные сведения, которые в простонародье называются «липой»? Виктор Ионович Крайнев в девятой школе уже не работает — так он мне только что сообщил.

Подполковник Бобырев рассмеялся:

— Так-таки подал заявление! Вчера он лишь шумел по этому поводу... Обидели его... Сто вторая школа — образцово-показательная. Преподавание ведется на английском языке с первого класса. И кому-то надо было, чтобы эта школа выиграла «Зарницу». Может, телевизионщикам, которые делали киносъемки, может, какому-то еще... И девятая школа вынуждена была «проиграть». Полковник-пограничник обиделся за своих учеников. «Они у меня ползают по-пластунски! Они у меня окапываются». Ходил, громил районо, гороно, обещал написать «по поводу безобразий» в Москву...

Иван Иванович вспомнил, как благодатненские мальчишки играли в «казаков-разбойников», а после выхода на экран кинофильма «Чапаев» — в чапаевцев и беляков. До драки дело доходило, — никто не хотел быть «беляком». Как же: чапаевцы должны победить! Подбирали в «беляки» малышню и слабачков. Как те ни старались, но проигрывали. Сколько было реву, обид, яростной жажды «отомстить». И возникали на этой почве деревенские драки, расцветала мальчишечья междоусобица.

«Колючий мужик», — подумал Иван Иванович о Крайневе, теперь уже с невольным уважением. — И, похоже, принципиальный. Но почему, в таком случае, он купил ворованный телевизор? Видимо, не у случайного человека, а у того, кого хорошо знал».

Иван Иванович отправился к Крайневу в гости. Без предупреждения.

Тема беседы — ясна: о проигрыше. Ну и, само собою, как бы, между прочим, о покупке телевизора.

Предугадывая характер разговора, Иван Иванович заскочил домой. Хотел надеть ордена и медали: орден Отечественной войны, орден Славы, медаль «За отвагу», ну и юбилейные, к случаю... Но в последний момент все же решил, что это слишком... Главное в подобных вопросах — знать меру, не перебарщивать. «Колодки — в самый раз: скромно и наглядно».

Наверно, Иван Иванович рассчитал правильно. Дверь открыл высокий, бритый «под Котовского», лобастый человек и, увидев перед собой майора милиции, невольно покосился на четыре ряда тройных колодок, — отказать такому гостю в уважении он не мог.

— Виктор Ионович, здравствуйте, — поприветствовал Иван Иванович хозяина, одетого по-домашнему в спортивный костюм. — Я к вам по одному щепетильному делу; майор милиции Орач. — И, пожимая широкую в ладони, сильную руку, уточнил:— Иван Иванович, — предлагая тем самым Крайневу самому сделать выбор, как им обращаться друг к другу: по званию или по имени-отчеству.

Отслужив четверть века на границе, полковник и в отставке оставался военным человеком.

— Слушаю вас, майор, — сказал он, когда они вошли в комнату, главной достопримечательностью которой был кабинетный гарнитур финской работы и огромный цветной телевизор, накрытый накидкой под цвет обоев.

«Родненький!» — невольно обрадовался Иван Иванович.

— Я расследую небольшое дело... В одном учреждении забыли закрыть на ночь форточку. Утром пришли: сейф — в туалете, взломан с помощью тяжелого шахтерского молотка и зубила. В сейфе денег не держали — лишь документы да личные дела. Но на сей раз, бухгалтер оставила в нем свою зарплату — 73 рубля. Грабители деньги забрали, документы привели в негодность. Есть предположение, что к этому делу имеют отношение ученики одной из трех школ: шестьдесят седьмой, сто второй или девятой. Мне вас рекомендовали, как человека, который может дать... ну, если так можно выразиться, характеристику оперативной обстановки в девятой школе.

Крайнев был высок, худ и суров: все время хмурился.

— Это вы мне звонили? — спросил он баском.

— Я, — подтвердил Иван Иванович.

— Я же, майор, сказал вам: в школе больше не работаю.

— Со вчерашнего дня, — уточнил Иван Иванович. — Но события имели место раньше, накануне «Зарницы». И потом, я к вам обращаюсь не как к учителю школы, а как к человеку, который знает детей.

— Мои пойти на грабеж не могли! — напрочь отверг все обвинения Крайнев. — Видели бы вы, с каким энтузиазмом девчонки и мальчишки готовились к игре. Они у меня за пятьдесят секунд разбирали и собирали автомат Калашникова! Преодолевали полосу препятствий не хуже пограничников. Они делали марш-бросок на десять километров и походы на двадцать пять. А какие они смастерили себе автоматы! Это же готовое наглядное пособие!

Крайнев решительно встал с кресла и принес из соседней комнаты деревянный макет автомата в натуральную величину.

— Вот! — торжествующе протянул полковник игрушку.

С каким старанием и даже искусством был выпилен из толстой доски автомат! Со всеми характерными деталями. Ложе оббито чеканкой из тонированной меди, на стволе выжжена дарственная подпись: «Командиру комсомольской «Зарницы» 9-й школы полковнику Крайневу В. И. от учащихся 10 «в».

— Я полгода воевал за то, чтобы моим мальчишкам позволили на труде вместо табуреток возиться с автоматами. И что же?

Полковник поднялся. Он не мог сидеть, ему для выражения чувств нужно было движение, простор. Он начал вышагивать по диагонали большого паласа, расстеленного на полу комнаты.

— Директор накануне говорит: «Виктор Ионович, предупредите своих подчиненных, чтобы они... не активничали. «Зарницу» снимает телевидение... Просили кинооператоры». Я не понял вначале: как это «не активничать»? Атака — это же порыв! Это, если хотите, вдохновение!» А он мне: «Пусть они не перепрыгивают через окопы. Добежали — и назад». Как это «назад»? — гремел Крайнев. Это же отступление! Директор свое: «Неважно, кто выигрывает, важно иное: нас покажут по телевидению». Я и вскипел: год готовил ребят, учил, настраивал на победу, а теперь — «неважно, кто победит». Нет, важно! Но директор поговорил с бойцами «Зарницы» без меня. Я только потом узнал, в чем дело. И ребята мои скисли... Мы к месту «Зарницы» сделали марш-бросок. А сто вторая своих «бойцов» привезла на трех «Икарусах». Разбили палатки, расстелили брезенты, сели завтракать. Мамаши — официантками, подкладывают на тарелочки, подливают в стаканчики, бумажными салфеточками слюни «бойцам» утирают. А в это время пять отцов и один дед копали на безымянной высоте для будущих победителей окопы. Дед — участник Отечественной войны! «Бойцы» позавтракали, включили японский магнитофон и через выносные колонки — музыку на весь лес, простите — театр военных действий. Танцевали, пока отцы с дедом рыли окопы. Нет, скажите, майор! — гремел Крайнев. — Кого родила такая «Зарница»?

Иван Иванович полностью разделял возмущение Крайнева. И решил, что играть с Крайневым «в прятки» — не стоит.

— Виктор Ионович, за ваших мальчишек я спокоен. Но есть у меня еще один вопрос. Где и когда вы приобрели цветной телевизор?

Крайнев остановился, как вкопанный, посредине комнаты, словно бы уткнулся на бегу в невесть откуда взявшуюся поленницу. Глаза округлились:

— Это что, так принципиально?

— В некотором роде... Ограбили сельский универмаг, среди прочего увезли четыре цветных телевизора. Вот и интересуемся всеми, купленными в области за последние две недели.

Крайнев растерялся, поскреб пятерней затылок:

— Привез с собою старенький «Темп». Барахло. Надо было давно сменить, да все как-то не решались с женою. Ремонтировал мне его один мастер из телеателье. Два года... Уж навозился! Я только удивлялся человеческому терпению и сноровке. А недели две тому говорит: «Виктор Ионович, все! Больше я к вам не ходок, ищите другого мастера». Я взмолился. Аркаша тогда и говорит: «Купите порядочную вещь, привезли два цветных телевизора. С брачком. Но я дефект устранил, так что — рекомендую». Посоветовались с женою и купили.

— За сколько? — поинтересовался Иван Иванович.

— По государственной цене. Ну, бутылочку коньячку распили...

— А паспорт?

— Никакого паспорта... — Полковник в отставке чувствовал себя мальчишкой, который провинился и его вот-вот высекут. — Аркаша отремонтировал бракованный.

— А координаты этого Аркаши вы можете мне дать?

— Конечно. Телефон мастерской, где он работает. Утром позвонишь — во второй половине дня зайдет.

Иван Иванович записал номер телефона.

— А звать-величать?

— Аркаша — и все. Скажешь: «Мне — Аркашу» — и его позовут. Молодой, — оправдывался Крайнев, — лет тридцать, мне в сыновья годится, так что я отчества не спрашивал.

— Где вы брали телевизор? В мастерской?

— Какая там мастерская! Аркаша сам привез его, установил, опробовал. Полный сервис.

«Если подтвердится, что телевизор — из благодатненского магазина, уж такой окажется «сервис», — невольно подумал Иван Иванович.

— Виктор Ионович, я милиционер, а потому бюрократ... Давайте зафиксируем нашу беседу протоколом. Чистая формальность. Но на всякий случай.

Полковник в отставке крякнул недовольно:

— Ордена-то у вас, майор, вижу, боевые. А пошли служить в милицию.

— Потому и пошел в милицию, что ордена боевые, — невесело ответил Иван Иванович. — Вы вот возмущались: мол, жрет наши идеалы мораль с двойным дном. И я не поручусь, что со временем кому-нибудь из учеников сто второй школы однажды не покажутся рамки коммунистической морали слишком узкими для их «ищущей» натуры. Ну и расширяют эти рамки... Купил ворованный телевизор за полцены, продал «хорошему человеку» — по государственной. Так вот, одни пишут заявления: «Знать не желаю такой дряни, я — порядочный!», а другие возятся с этими «творческими натурами» и перевоспитывают.

— Извини, майор, — сказал Крайнев уже совсем иным тоном. — Уел ты меня по части заявления. На фронте кем был?

— Истребителем танков.

— Специальность гвардейская! Я тоже хлебнул, только на ниве борьбы с бандитизмом.

Иван Иванович почему-то вспомнил трагическую судьбу Голубевой и ответил:

— На фронте наши жертвы оправдывала будущая победа. А в наши дни, чем оправдать жертвы? Какими слезами их оплакивать? Как объяснить себе и другим?


Телевизионный мастер Аркаша — это Аркадий Яковлевич Куропат-Магеланский, тридцати лет, ранее не судимый, женат, имеет на иждивении мать, жену и дочку. Проживает: поселок Семеновка, Задворный переулок, дом 7.

На первую беседу Аркадия Яковлевича пригласили в кабинет к директору телеателье, который дал Куропат-Магеланскому самую лестную характеристику: ударник коммунистического труда, член ДНД. Словом, образцово-показательный специалист, гражданин и семьянин.

Иван Иванович был в повседневной форме розыскника — простенькая рубашка навыпуск, дешевые легкие брюки, босоножки... Но Куропат-Магеланскому он представился по всей форме, еще и удостоверение личности показал, чтобы в дальнейшем никаких разговоров на тему: «Не знаю, с кем имею дело» — не возникало. Это был выхоленный молодой человек с остренькой бородкой Иисуса Христа. Длинные, рыжеватые волосы по самой последней моде — до плеч. В отвороте черного халата, в котором работал мастер, виднелась белая гипюровая рубашка.

Куропат-Магеланский чуть прищурил карие глаза, от чего стал похож на гоголевского цыгана, который торгует на базаре кобылу.

— Аркадий Яковлевич, вам о чем-нибудь говорит фамилия Крайнев Виктор Ионович?

Куропат-Магеланский задумался. Секунд пятнадцать-двадцать размышлял. Когда настороженно молчат два собеседника — это длится очень долго, почти бесконечно.

Иван Иванович заинтересованно ждал.

— Да... — промямлил Аркадий Яковлевич, — что-то припоминаю... Видимо, я ему ремонтировал когда-то телевизор.

— «Темп», — услужливо подсказал Иван Иванович. — И давно он обращался к вам за услугами?

Мастер глянул в потолок, будто там было об этом написано, прикинул, что к чему, и ответил спокойным, дружеским тоном:

— Недели две с половиной. Полковник — человек при деньгах, а телевизор — времен моей бабушки. Я ему помог — теперь смотрит цветной.

Иван Иванович не сомневался, что Куропат-Магеланский уже сообразил, что именно надо от него майору милиции. Вначале он «едва вспомнил» своего постоянного клиента, а теперь стал более откровенным.

— Помогли... Через магазин?

— Нет-нет. Мне попался бракованный, я его отремонтировал.

— Аркадий Яковлевич, извините, я не филолог и не телемастер — не очень разбираюсь в терминологии... «Попался» — как это понять? Для меня, работника милиции, «попался» означает одно: преступник попал в руки правосудия.

Куропат-Магеланский покачал головой: «Нет-нет, совсем не то».

— Я немного подрабатываю. Приобретешь старье на запчасти в «Юном технике», на базаре, просто на руках. К примеру, тот же «Темп»... Я извлек из него кое-какие лампы, сопротивления... Соберешь диковинку — кто-нибудь купит.

— Цветной телевизор тоже приобрели по случаю? — поинтересовался Иван Иванович.

— Само собою, — подтвердил телевизионный мастер.

— Бракованный? — попросил уточнить Иван Иванович.

— А работающий за полцены не продают, — назидательно пояснил Куропат-Магеланский. — У него оказались неисправными генератор развертки и регулятор сведения лучей. Регулятор — это сложная система из трех электромагнитов сведения, из магнита «синего» цвета и магнита чистоты цвета, — разъяснял телевизионный мастер представителю милиции. — У меня эти части были, цена на бракованный телевизор устраивала, и я его приобрел.

— Позвольте спросить: а откуда у вас дефицитные запчасти? Из телеателье?

— Нет-нет! — поспешил откреститься Куропат-Магеланский. — Снабжает один знакомый. — Он глянул на майора милиции и понял, что проговорился о том, о чем следовало бы молчать. И тут же поспешил исправить свою ошибку: — От случая к случаю. Приходит в мастерскую, вызывает: «Есть то-то и то-то». Я обычно не торгуюсь, потом все расходы окупаются.

— Иметь на примете нужного человека — великое дело, — поддакнул Иван Иванович телевизионному мастеру. — Может, он и мне окажет услугу?.. Я не в порядке конкуренции... Не познакомите со своим знакомым?

— Пожалуйста. Как только он появится... — наивно ответил телевизионный мастер, делая вид, будто совершенно не догадывается, к чему клонит майор милиции. Ни один мускул не дрогнул на его холеном лице, глаза оставались по-прежнему лучистые, доверчивые.

— У вас что, односторонняя связь? Только — он к вам? — не без иронии поинтересовался Иван Иванович.

На Куропат-Магеланского ирония не произвела должного впечатления.

— Меня это устраивает. Он приносит мне то, в чем я нуждаюсь. Если бы были иные источники снабжения, никто бы к услугам «залетных» не прибегал. Согласитесь!

«Целая философская концепция! — подумал Иван Иванович. — Дайте мне от пуза всего, даже то, что нужно для «левой» работы, тогда и спрашивайте с меня порядочность. А в условиях существования дефицита вы уж освободите меня от морали «непорочности». Дураков поищите в ином месте».

Иван Иванович без малого четверть века отдал работе в милиции и уж, казалось бы, насмотрелся на всяких: и на мелких проходимцев, и на крупных преступников, среди которых встречались порою просто талантливые люди. Но он никогда не переставал удивляться, как они оправдывали свои поступки. Даже те, кто каялся в содеянном («дозреть» до этого им, как правило, помогает милиция), даже искренне раскаявшиеся, и те обычно оправдывают себя, ссылаясь на различные обстоятельства, которые их вынудили, толкнули, заставили... Но любое преступление созревает и совершается только там, где кончается мораль. У каждого народа свои обычаи и традиции — они к нам пришли от дедов-прадедов, есть законы писаные и неписаные, они помогают нам жить в коллективе, в обществе, сосуществовать людям, казалось бы, с самыми несовместимыми характерами и наклонностями, вкусами и привычками, различным социальным положением, с разной мерой ума и таланта...

«Не укради!», «Не обмани!», «Не убей!», «Не повторяй всуе имя господа твоего», то есть не оскверняй то, что свято тебе и близким... Этим законам — тысячи лет. Не было, нет и быть не может общества, которое позволило бы своим членам делать все, что они пожелают в данную минуту. Один хочет спать, а другой в это же время — петь песни. Один добывает хлеб насущный в поте лица своего, а другой убежден, что остальные должны обеспечивать его всем, чем он пожелает.

Куропат-Магеланский считал, что государство обязано снабжать его дешевыми радиодеталями, из которых он собирал бы приемники и продавал их «клиентам»...

— Не вспомните, как зовут вашего снабженца? — спросил Иван Иванович.

Телевизионный мастер вяло пожал плечами, мол, удивительные вопросы задает майор милиции.

— Колян... в смысле Николай. По крайней мере, он так отрекомендовался, паспорта я у него не спрашивал.

— И давно этот Колян снабжает вас телевизорами?

— Снабжает он меня запчастями третий год. Телевизор я приобрел по случаю на базаре.

Аркадий Яковлевич держался спокойно, отвечал на вопросы с достоинством, на легкую иронию майора милиции не реагировал, делал вид, что не замечает ее.

— Где он берет дефицитные запчасти, вы, конечно, не поинтересовались?

— А зачем? — вопросом на вопрос ответил Аркадий Яковлевич. — Я привык уважать чужие интересы.

— И мои вы смогли бы уважать?

— Ваши? — удивился Куропат-Магеланский.

— Мои! Вы, по всей вероятности, уже догадались, что ваша встреча не столь уже случайна и, задавая вам вопросы, я преследовал какие-то свои интересы.

— А-а... в этом плане. Ну, конечно, чем могу. Содействие милиции — гражданский долг каждого.

— Выполняя этот долг, не смогли бы вы пригласить меня к себе домой и хотя бы накоротке познакомить с личной радиомастерской?

Вот когда смутился телевизионный мастер: мочки больших, чуть оттопыренных ушей заалели, ухоженное лицо вспыхнуло.

— Но... чем вас может заинтересовать небольшая комнатушка с хламом?

Иван Иванович сделал вид, что принял лепет Куропат-Магеланского за согласие. Поднялся со стула повеселевший.

— Благодарю вас, Аркадий Яковлевич, за понимание интересов других людей. Ну что ж... Не откладывая дело в долгий ящик, вызову сейчас машину. Туда-сюда...

— А работа?.. — оторопел Куропат-Магеланский.

— Аркадий Яковлевич, мы мигом: одна нога здесь, вторая — там. Работа у вас индивидуальная. Думаю, что руководство телеателье нас с вами поймет.

Иван Иванович вызвал оперативную машину. Ждать пришлось минут десять. Куропат-Магеланский сидел на стуле словно зайчонок, которого дед Мазай только что вытащил из половодной стремнины: он мелко и неуемно дрожал.

Когда шофер-сержант доложил, что «машина ждет», Иван Иванович обратился к телевизионному мастеру:

— Аркадий Яковлевич, вы не будете возражать, если мы пригласим с собою за компанию, чтоб веселее было, кого-нибудь из ваших друзей? К примеру, директора ателье. Надеюсь, вы не считаете его своим врагом? Нет? Вот и превосходно: он такую отличную характеристику дал вам... Ну и кого бы вы еще порекомендовали?

Куропат-Магеланский потерял дар речи, уставился на Ивана Ивановича поглупевшими глазами.

Майор Орач разложил перед телевизионным мастером набор фотокарточек, среди которых была «святая троица».

— Аркадий Яковлевич, нет ли здесь вашего «снабженца»?

С огромным трудом Куропат-Магеланский поднялся со стула, казалось, у него заскрипели все суставы, как у столетнего, больного застарелым ревматизмом деда. Лубяными, помутневшими от внутреннего напряжения глазами пробежал по фотокарточкам, покачал головой и тяжело плюхнулся на стул.


Задворный переулок, 7... Наверно, когда-то были дома под номерами 9 и 11. Теперь же на их месте протянулось шоссе. По другую сторону его громоздились коробки девятиэтажных домов. Чтобы во двор не затекали сбегавшие с округи в Кальмиус воды, хозяин отгородился от шоссе высоким — сантиметров тридцать — валиком из асфальта. Само подворье лежало метра на полтора ниже шоссе, которое изрядно подсыпали, когда строили.

Как только Куропат-Магеланский открыл добротную, окованную уголком широкую калитку, Иван Иванович наметанным глазом окинул двор, уходящий вниз от ворот, и сразу вспомнил показания Остапа Харитоновича Ярового, на машине которого вывезли награбленное из благодатненского промтоварного магазина: «Развернулись, сдали задом, словно в яму заехали. По будке процарапала ветка».

«Вот она... яма! А дерево?»

Загремела цепь по асфальту, завизжало железо; это бросился навстречу вошедшим огромный пес из породы кавказских овчарок. За ним тащилась цепь, надетая на толстую, протянутую наискосок через длинный, узкий двор проволоку. Клыкастый кобель лаять не умел, он рычал угрюмо и надсадно: р-р-р! В дальнем углу двора проволока была прикреплена к столбику калитки, ведущей в сад, а ближним концом — к старому, раскидистому тутовнику: под ним на асфальте валялись давно размятые, растоптанные и успевшие высохнуть черные ягоды. Одна из нижних веток нависла над проходом.

«Сюда! Сюда Папа Юля завез благодатненские телевизоры! Но осталось ли от них что-нибудь? Минуло две недели... А у Аркадия Яковлевича клиентура солидная».

Куропат-Магеланский вдруг повернулся на пороге калитки к тем, кто шел за ним следом, и срывающимся голосом заявил:

— Вы намерены сделать у меня обыск! И двух понятых взяли. А где ордер? Я протестую против произвола!

Этот выпад убедил Ивана Ивановича, что далеко не все из приобретенного у Папы Юли сумел куда-то сбыть телевизионный мастер со звучной дворянской фамилией Куропат-Магеланский. Что-то приберег.

— Аркадий Яковлевич! — укоризненно покачал головой Иван Иванович. — О каком обыске вы говорите? И по какому поводу! Вы же пригласили нас к себе в гости, решили похвастаться домашней мастерской. И ваши друзья подтвердят это! Илья Касьянович, — обратился майор Орач к директору телеателье, — неужели у нас шел разговор об обыске?

Директор телеателье искренне удивился и даже обиделся:

— Аркаша, разве мы с Витей, — кивнул он на молоденького мастера, которого по совету Ивана Ивановича прихватил с собой в столь необычную поездку, — пошли бы на обыск! За кого ты нас принимаешь?

В это время в оперативной машине громко заговорила рация: «Фиалка»-шестая вызывала «Фиалку»-первую... Это одна из патрульных машин, разыскивающих Папу Юлю и его дружков. Иван Иванович подумал: уж не объявился ли кто-нибудь из «троицы»? Он готов был поспешить к рации, но... отпускать Куропат-Магеланского даже на одно мгновение сейчас было нельзя.

Опытный сержант-водитель переключил динамик на трубку, и ход дальнейших переговоров для четверых, толпившихся у калитки, остался неизвестным. Но голос милицейской рации подействовал на телевизионного мастера отрезвляюще. Может быть, он понял, что этому настойчивому майору достаточно связаться с «Фиалкой»-первой... А может, и того проще: пригласит «прокатиться» в служебной машине до милиции. Имеет право — не откажешься.

Куропат-Магеланский вдруг стал скромным и покорным, настоящим пай-мальчиком.

— Если хотите, то, пожалуйста... Милости прошу. Только Пирата привяжу.

Он оттащил собаку вглубь двора и набросил цепь на специальный крюк, вмурованный в стенку сарая, из которого доносилось кудахтанье курицы, хлопотливо оповещавшей мир о том, что она снесла яйцо.

...Просторная веранда затянута виноградом. Он рос вдоль стен, взобрался на крышу, создавая широкий полог, охранявший тихий уютный домик от назойливого солнца.

— Сюда. Только осторожнее, здесь высокий порог, — предупреждал гостей Аркадий Яковлевич. С веранды — в коридор, оттуда через большую кухню, обставленную модной польской мебелью, в комнату-мастерскую...

Да, такой мастерской могло бы позавидовать даже телеателье! Вдоль стен — три яруса специальных полок, покрытых цветным, в шашечку линолеумом. На них разномастные корпуса к приемникам, телевизорам, магнитофонам. На втором ярусе — магнитофоны и телевизоры без корпусов. На нижней — аккуратно уложенные в специальные ящички запчасти: сопротивления, транзисторы, трансформаторы, реле, катушки, лампы... А на большом оцинкованном столе красовались два цветных телевизора.

— Понимаете... По случаю... — залепетал уже совсем по-детски Куропат-Магеланский. — Сказали, самодельные.

— Илья Касьянович, — обратился Иван Иванович к директору телеателье, — я не специалист. Как, по-вашему: самодельной работы эти красавцы или заводские?

Директор — плотный мужичок борцовского телосложения, «весом до ста килограммов», чуть расставив руки и слегка наклонившись вперед (словно бы шел на сближение с противником), шагнул к оцинкованному столу. Ловко взял махину-телевизор на живот, непонятным приемом крутнул его. Присмотрелся к пломбе, перевел недоумевающий взгляд на Куропат-Магеланского, запустил толстопалую пятерню в свою короткую — ежиком — густую шевелюру, перешерстил волосы и сказал, словно с маху единым ударом забил гвоздь в податливое дерево:

— Заводские. — Он был обескуражен своим выводом, на широкоскулом лице заиграли желваки. Илья Касьянович не знал, что дальше делать: может быть, надо вскрыть заднюю крышку? Выразительно глянул на сотрудника милиции.

— Как, Аркадий Яковлевич, вскроем или согласимся с Ильей Касьяновичем, что пломба — заводская?

Куропат-Магеланский подавленно молчал.

— Илья Касьянович, а вы не ошибаетесь? Пломба действительно заводская? — Иван Иванович сделал вид, что усомнился в словах директора телеателье.

Тот не на шутку разобиделся.

— Да что я: двух — по третьему? И в пломбах не разбираюсь? Аркаша, не делай из меня идиота! — потребовал он.

Куропат-Магеланский сдался:

— Я же не говорю, что пломба не заводская... Но когда мне предложили телевизоры, то сказали: «самоделки», а я на пломбы не смотрел. — Понимая, что такое объяснение может вызвать лишь сочувственную улыбку, уточнил: — В тот момент было некогда...

— Аркадий Яковлевич, пожалуй, по этому случаю можно и протокол составить, как вы считаете? — обратился Иван Иванович к хозяину дома.

Тот почему-то обрадовался и ответил бойко:

— Да, да, конечно...

— Один — у Крайнева, два — здесь, а четвертый где? — спросил Иван Иванович.

— У товарища из министерства... Вы его не знаете. Он давно просил что-нибудь приличное. Извините, — обратился он к Ивану Ивановичу, — я тогда в телеателье был в расстроенных чувствах. Не рассмотрел толком ваших фотографий. Покажите-ка еще раз.

Иван Иванович достал заветные фотокарточки.

— Пожалуйста.

Просмотрев их, Куропат-Магеланский отобрал одну: Кузьмакова-Суслика:

— Он!

Иван Иванович обратил внимание Куропат-Магеланского на фотокарточки Папы Юли и Дорошенко.

— А этих встречать на жизненном пути не доводилось?

Куропат-Магеланский еще раз внимательно присмотрелся к фотокарточкам и, тяжко вздохнув, ответил:

— Нет, не встречал. — Постоял, в растерянности повертел в руках фото, осторожно положил их на стол. Он чувствовал себя виноватым в том, что ничем больше не может быть полезным майору милиции.

Но у Ивана Ивановича были факты, позволяющие усомниться в искренности телевизионного мастера. Телевизоры Куропат-Магеланскому привезли прямо из благодатненского магазина, как говорится, «минуя базу». Он их ждал. В машине находились трое: Папа Юля, Дорошенко и Кузьмаков. Разгружали — спешили, а телевизоры оказались в самой глубине, у заднего борта, и сначала из машины выгрузили мешавший проходу товар. Неужели Дорошенко и Папа Юля не принимали участия в разгрузочно-погрузочных работах, свалили все трудности на Кузьмакова, а сами дожидались на улице? Конечно, можно предположить и такое. Папа Юля — мужик ушлый и осторожный. Но преступников поджимало время!

«Потом разберемся», — решил Иван Иванович.

— Так как же ускорить нашу встречу с этим, по всему, не очень-то приветливым человеком? — Показал Иван Иванович фотопортрет Кузьмакова.

— Ума не приложу! — Куропат-Магеланский в досаде ударил себя ладошкой по высокому красивому лбу. — Может, заглянет в телеателье. А вообще-то он из Моспино, — неожиданно признался хозяин дома.

— Это уже интересно! — оживился Иван Иванович. — У вас есть основания так утверждать?

— Да. Два раза он приезжал на такси моспинского автопарка, я обратил внимание на номер автопредприятия.

— А с телевизорами как? Тоже в телеателье привез? — задал Иван Иванович проверочный вопрос.

— Как можно! Четыре таких огромных ящика! — воскликнул Куропат-Магеланский. — Сюда... — тихо уточнил он, осознавая, что стал соучастником преступления. — Накануне Колян заехал и предупредил; «Привезу кое-что интересное... Готовь гроши, тысячи две-три»... И привез.

— Сам?

— Кто-то ему помогал: двое или трое. Точно сказать не могу. Колян распорядился: «Чем меньше будешь знать и видеть, тем дольше и богаче проживешь». Велел мне подежурить в глубине двора, чтобы собака не лаяла. Я и держал Пирата за морду. Разгрузили прямо у порога. Колян подошел, взял деньги...

— Почем обошелся экземпляр?

— По четыреста.

— За тысячу шестьсот купили, за три двести продали. «Навар» — вполне! Только телевизоры-то краденые. И вы не могли не знать этого.

— А мне и не нужно было знать! — вдруг вскипел Куропат-Магеланский, который до этого был тише стоячей воды, ниже скошенной травы. — Сказал Колян — самоделки, значит — самоделки. Лишние вопросы в таком деле неуместны. Мне продали, я купил.

— Ворованное, — растолковал Иван Иванович. — И, по всей вероятности, уже не первый раз. Следствие это выяснит. Достаточно проверить вашу клиентуру по телеателье.

Телевизионный мастер Куропат-Магеланский вновь скис: поглупел, подурнел, холеное белое лицо взялось буро-малиновыми пятнами.

Иван Иванович понял, что попал «в яблочко».

Кому хочется отвечать за содеянное. Любое преступление живится надеждой: «Пронесет! Я так все обтяпаю, что комар носа не подточит!» А отбери у будущего правонарушителя «железную» веру в свою исключительность, этакую «непотопляемость», убеди и докажи, что суровое наказание неминуемо, неизбежно, — и преступность снизится на... девяносто девять процентов.

Иван Иванович начал оформлять протокол. «Моспино! — не без удовольствия подумал он. — Это уже адрес...» И хотя он приблизительный — нет ни улицы, ни номера дома и квартиры, но это уже кое-что!

Что праведней: лживая правда или правдивая ложь?

Как-то вечерком, после ужина, когда Иван Иванович просматривал газеты, сидя по обыкновению в кухне, к нему подошел Саня тоже с газетой в руках: вычитал что-то интересное.

— Отец, скажи-ка, пожалуйста, ты испытываешь моральное удовольствие от работы в милиции?

— Редко. — Иван Иванович задумался. — Разве когда сумеешь помочь хорошему человеку избежать беды.

— А вот сядет за решетку Ходан?..

Иван Иванович покачал головой:

— Нет, Саня... Это старая боль, старый долг... Какое уж тут моральное удовлетворение... Я по наивности надеялся, что судьба сведет нас с ним на фронте. И будет тогда у меня в руках автомат. А вместо автомата мне доверили пушку. Так что провинился я перед своей совестью, перед Матреной Игнатьевной и теми, кого Ходан расстрелял, кого ограбил и растлил. Обезврежу его. Искуплю вину. И только-то.

Иван Иванович, видимо, ответил не так, как ожидал сын. Саня поморщился:

— А поэзия труда? — Он помахал газетой, свернутой трубочкой. — Вот членкорр Бабасов утверждает, что суть поэзии нашего труда — в самом трудовом процессе. Присутствуя на вскрытии этой самоубийцы из Стретинки, ты, наверное, чувствовал себя, ну если не Пушкиным и Есениным, то хотя бы Маяковским, которого бережет милиция?

Иван Иванович покачал головой:

— На вскрытии Веры Сергеевны я не присутствовал, не было необходимости. Но если откровенно: ее смерть — это суровый выговор майору Орачу.

— За служебное упущение?

— Нет. За недостаточную чуткость к человеческой боли.

Иван Иванович догадывался, что Саня затеял этот разговор с какой-то определенной целью. Где-то класса с девятого сын неожиданно повзрослел и стал подвергать все отцовские истины сомнению. Он требовал доказательств. Может быть, так в нем рождался пытливый ученый? Ничего на веру. Сначала Саня лишь спрашивал, отец пояснял. Но потом сын стал не соглашаться с некоторыми доводами, оказывается, многие события он оценивал совсем иной, своей, меркой. Даже в том, что такое хорошо и что такое плохо, их взгляды порой не совпадали.

Спорили. Каждый опирался на свои знания, на свой жизненный опыт. Говорят, в споре рождается истина. В их спорах истина появлялась редко, чаще оба оставались при своем мнении и расходились, чтобы завтра, послезавтра, через месяц вновь схлестнуться в яростной словесной перепалке. Марина, слушая спор своего любимца с отцом, улыбалась. Ей нравилось, что молодость не уступает опыту. Аннушка вздыхала, иногда ужасалась: «Подрались бы уж, что ли!»

Но они всегда были вежливы по отношению друг к другу, ядовито вежливы. Ирония, сарказм — вот способ доказать недоказуемое.

Именно в этих словесных стычках рождалось доверие сына к отцу, и укреплялась любовь отца к сыну.

— Ну, хорошо, возьмем пример попроще: ограбили мебельный, ты помчался к месту происшествия. Посетило тебя в этот момент ощущение крылатости?

— Нет. Опутало холодное бессилие, Это от незнания сути происходящего: а как? а что? а кто? а почему?.. Позже я все-таки почувствовал, что сочиняю песню. Представляешь ситуацию: знаю, что знаменитый начальник участка шахты Ново-Городская Пряников за четыре года без малого на миллион рублей сделал приписок, знаю, что проходчики отдают ему часть заработка, а доказать ничего не могу. Хоть плачь! Хоть волком вой. Все делалось умно, грамотно, без ошибок. На участке — круговая порука. — Иван Иванович оживился, отодвинул газету, указал сыну на свободный стул, мол, садись.

— Читаю списки тех, кто работает, — продолжал Иван Иванович, — тех, кто за последние два-три года уволился с участка. И вдруг — стихи! Сроду в жизни не подозревал за собой таких пороков:

«Скажи-ка, Пряников, каков

Кузьма Иванович Прутков?

Известно вам, что рогоносец,

Любимец ваш Победоносец.

А Юлиан-Иван Семенов

Объелся взятками, как боров».

Чертыхнулся, а наваждение не проходит. Звучат проклятые рифмы во мне, как сельские колокола в ветреную погоду. Еще и мотивчик под них подбирается, этакий солдатский марш. Я — к себе в розыск, я — в мебельный, я — к Генераловой, а дурацкие стишата живут на языке.

С чего бы? Фамилии как фамилии, по первому впечатлению — вполне и на уровне. Совпадения? Нашел чем удивить работника милиции! Главным художником в нашем оперном театре — Тарас Григорьевич Шевченко. На фронте у меня в расчете заряжающим был Александр Сергеевич Пушкин. Из Уржума. А уж чудных фамилий — сплошь и рядом. На том же пряниковском участке один из горных мастеров — Самогонка, помощник начальника участка — Пивовар. А начальник — Пряников. Чувствуешь, какой набор? Но сердце розыскника по этому поводу — ни гу-гу! Ни пословиц, ни острых выражений, ни стихов. И вдруг — эта самая «эврика», которая делает из обычных нормальных людей — одержимых. Отчества! Отчества этой троицы! Ива-ны-чи! И это при таких известных фамилиях! Встретил одну — улыбнулся. Рядом вторая — покачал головой, подивился: «Ну и ну!» А тут — третья. И невольно рождаются в твоем мозгу параллели.

Иван Иванович с доверием глянул на сына. Он говорил о сокровенном, о том, как рождаются открытия. Но Саня казался в тот миг каким-то внутренне чужим. По крайней мере, Иван Иванович не находил в нем отзвука! А хотелось! Должен был быть этот отзвук. Раньше в подобных ситуациях он рождался.

Саня не подсаживался к столу, продолжал стоять сусликом, насупился. Рука сжимает газету.

Иван Иванович продолжал рассказывать, но уже не с таким воодушевлением:

— Припомнился случай, мне его рассказал начальник УИТУ[7] Виталий Афанасьевич Тонкопалов. В одной колонии начальнику отряда («чабану», на воровском жаргоне) двое осужденных на Первое мая сделали подарок — поднесли «дармовщинку» — глиняный горшок, а в нем — два небольших росточка, два будущих гладиолуса. Принес начальник отряда необычный подарок в свой служебный кабинет и начал думать: что бы это могло значить? За восемь лет работы в колонии он убедился, что жизнь подбрасывает нам «юморных», «балагурников» и «понтариков», то есть по-своему веселых и находчивых, для которых — не дай желанного свидания с любимой, но позволь «взять на пушку», объегорить, втереть очки начальству, выставить его в смешном виде. Это считается у заключенных чуть ли не делом чести, доблести и геройства.

Не уразумев смысла необычного подарка, начальник отряда решил посоветоваться с теми, кто поопытнее, — с начальником оперативной службы. А тот был — служака из служак, и ему в голову пришло самое невероятное — мина! Говорит он начальнику отряда: «Неси цветок сюда. Мы его исследуем». Начальник отряда заколебался: «Они подарили и ждут, что я буду делать с горшком. Понесу через всю зону, начну клохтать, как курица над первым яйцом, — на смех поднимут, еще и кличку «Горшок» прицепят». Тогда начальник оперативной службы взял переносной металлоискатель и пришел в отряд. Вертел горшок в руках, вертел, металлоискателем прослушивал — никаких враждебных звуков. На том, казалось бы, и дело закончилось. Но через несколько дней, в День Победы, из отряда исчезли те двое, что сделали необычный подарок. Побег! Объявили тревогу, подняли на ноги всю область! Сообщили в столицу. Оттуда приехал генерал внутренних войск. Сутки ищут, вторые, пятые... И вот Виталий Афанасьевич, мужик умный, двадцать лет, отдавший этой службе, случайно узнает о необычном подарке начальнику отряда. Расспросил, что и как. Пришел в кабинет, где стоял горшок с ростками. Долго на него смотрел, а потом говорит: «Какие цветы? Гла-ди-о-лу-сы! На жаргоне — гладиолухи! Так вот, «гладиолухи» мы с вами, не сумели прочитать такой простой криптограммы. Что это такое?» — показывает на будущие цветочки. Начальник отряда отвечает: «Ростки». — «Не ростки, а по-бе-ги! — уточнил Виталий Афанасьевич. — Два побега! Побег весной из места заключения имеет свой специальный термин: «зеленый». Вот и читайте подарок, — заключил начальник УИТУ, ставя глиняный горшок на стол: — «Гладиолухи! В мае будет два побега!»

Иван Иванович ждал, что Саня улыбнется: он всегда тонко чувствовал юмор. А тут такая причина: на изощренную хитрость нашелся проницательный ум. Но Саня — словно истукан. «Да что с ним?» — уже зарождалось в сердце Ивана Ивановича беспокойство. Спрашивать Саню не стоило: замкнется. Надо было ждать естественного развития событий. Иван Иванович вел рассказ, а сам не спускал глаз с сына: «Что с тобой?»

— Принялись за дружков этих бегунов. Расспросы — допросы... И выяснилось, что «беглецы» с кем-то поспорили, мол, начальство — лопоухие, даже наш начальник отряда, на что уж мужик стоящий, но и он — без мозгов и без юмора. Я ему «брякну», как все есть, предупреждение сделаю, а он, сибирский валенок, все равно не допрет, что к чему. А уж про остальное начальство ИТК[8] и говорить не приходится...

Узнав, что «подарок» рожден спором, Виталий Афанасьевич сделал вывод: настоящего побега быть не должно, просто два умника решили с начальством колонии «сыграть в жмурки». Прочесали рабочую и жилую зоны, и нашли «беглецов» в бочках из-под краски. Сидели они там день и ночь, их кормили-поили, — для всех в отряде это был своеобразный спектакль. Словом, когда я узрел необычные фамилии, — продолжал Иван Иванович, — в сочетании с одним и тем же отчеством, я почему-то решил, что тут дело смахивает на случай с побегами гладиолуса: мол, начальство лопоухое и где уж ему додуматься до подлинного смысла.

— Сработало собачье чутье на добычу, — по-своему растолковал Саня. — Цивилизация, предоставив нам все блага, вытравила из человека великий дар природы — чутье на опасность. Но у некоторых людей в экстремальных условиях оно обостряется. Генералов рассказывал, что на фронте он даже ночью угадывал дорогу, всегда выбирал правильное направление. Вот и розыскники — сродни ищейке.

— Комплиментик достойный камневеда! — воскликнул Иван Иванович.

— Камневед — неплохо! — согласился Саня. — Изучая камешки, которым по паре миллиардов лет, можно заглянуть в будущее Земли на полтора миллиона веков.

— Масштабы! — не без сарказма восхитился Иван Иванович.

— Не всем же считать время на секунды и минуты. Кстати, сколько времени майор милиции Орач занимается тремя магазинами? Уже четвертый месяц. В пересчете на геологическое время — это... — Саня прикинул в уме, с чем бы сравнить, — ...это четыреста тысяч лет.

Иван Иванович не стал разъяснять сыну, что за последнее время он принимал участие и в раскрытии ряда других преступлений, но в трех случаях (два сельских промтоварных магазина и мебельный в Донецке) пока еще не нашел полного ответа. Приближается! Приближается, но...

Ему сейчас важно было иное: встряхнуть как-то Саню, наставить разговориться, обнажить душу. И он решил сыграть в поддавки. Развел руками, мол, ничего не попишешь, крутимся четыре месяца на одном месте и все без толку.

— Порою приходится иметь дело с неглупыми людьми среди преступников.

— Так стоит ли овчинка выделки? Может, плюнуть на все? — явно поддразнивал Саня отца. — Чем они там поживились? На прилавки сельских магазинов не попало три транзистора, четыре телевизора и с десяток пар женских сапожек... Да у нас в стране за сутки выпускается двадцать тысяч телевизоров, двадцать пять тысяч радиоприемников, два с лишним миллиона пар кожаной обуви!

— А в какое сальдо-бульдо мы с кандидатом геологических наук запишем судьбу Веры Сергеевны? Прапорщика Станислава Сирко?

Саня нахмурился еще больше, схлестнулись на переносице черные брови, в карих глазах — тоска.

Иван Иванович встал со стула, подошел к сыну, заглянул в глаза. В них полыхал злой огонь. Отец покачал головой:

— Злость еще никогда и никому не давала мудрых советов.

Конечно, в своих нападках на майора милиции Орача, который уже пятый месяц и все без толку ловит трех отъявленных негодяев, Саня прав.

Но если бы Саня ставил вопрос так, и только так, Иван Иванович остался бы доволен сыном. Пусть где-то и в чем-то он ошибается, неправильно представляет себе многогранность связей, существующих в жизни, в природе, а в главном прав — в стремлении восстать против гнусности, порока, косности... Но Саня пытался масштабами служебного преступления других обелить уголовное преступление своего друга.

Иван Иванович уже готов был в самой резкой форме пристыдить сына, но тот достал из кармана брюк смятый конверт и протянул его отцу. Внизу конверта — обратный адрес: крупным почерком старательно, по всем правилам каллиграфии, выведены буквы.

«Письмо от Славкиной жены!»

Короткое, всего в несколько слов послание женщины, потерявшей опору в жизни:

«Славик мне все рассказал. Это ты со своим Иваном Иванычем упрятал его за решетку! А он за тебя готов был — хоть в паровозную топку! Но чего можно ждать от Адольфика! Своими бы руками удавила такую гниду!»

Что можно было сказать по поводу письма?

— Ты, Саня, на нее не сердись. Впала в отчаяние, а оценить ситуацию — ума не хватает. Горе как бы раздевает душу недалекого человека. И сразу видишь ее бедность. Мещанин с удовольствием клеймит чужие промахи и прощает себе преступления, мол, обмишурился, с кем не бывает... А с настоящим человеком — не бывает! Ты, сын, потерял друга, а теперь готов потерять и веру в дружбу. А она есть. И любовь есть!

Иван Иванович краешком глаза глянул на газету с подчеркнутыми абзацами. Взгляд выхватил фразу: «На сотнях предприятий страны внедрена комплексная система управления качеством». Протянул «Правду» Сане:

— А газеты, сынок, надо читать думаючи, тем более «Правду». Тогда промахи и просчеты других вызовут в тебе не злорадство, а горечь. И взыграет возмущенная душа, и засучишь рукава, чтобы самолично, а не как иные чистоплюи, — мол, пришлите дядю-милиционера... Тогда и появится у Славкиной жены право на радость.

Саня обнял отца и, припав к его груди, стоял так долго-долго.

Потом тихо сказал:

— Спасибо.

У Ивана Ивановича защемила душа, запершило горло. И он отвернулся, чтобы не показать своей взволнованности. Как же, расчувствовался...


Куропат-Магеланский сначала признался лишь в том, что он «купил по случаю» четыре цветных телевизора. Но из благодатненского промтоварного магазина одновременно с телевизорами исчезли два кассетных магнитофона типа «Весна». Вряд ли Папа Юля повез их в иное место, если есть «покупатель». А Куропат-Магеланский — не из тех, кто «упускает свое».

Трое суток самых упорных разговоров на эту тему, наконец, убедили Куропат-Магеланского, что «отвертеться» ему не удастся, и он повинился:

— Были магнитофоны. Два. Кассетные.

А через день признался и в том, что заработал еще на двух пленочных магнитофонах типа «Маяк» и трех транзисторах.

Это уже был товар стретинского универмага.

— На чем привозили?

— На «красном кресте»...

Номеров машины Куропат-Магеланский не видел: опять дежурил с собакой в конце двора. Но это была машина «скорой помощи» — фургон. «В потемках — светлая»...

Вновь показывали Куропат-Магеланскому фотопортреты Папы Юли и Дорошенко. Телевизионный мастер, в конце концов, признал и Дорошенко.

— Он вел торг и принимал от меня деньги, а Колян за рулем сидел и разгружал.

От знакомства с Папой Юлей Куропат-Магеланский яростно открещивался: «Не видел! Не знаю! Не слыхал!»

— Где, по-вашему, вероятнее всего можно встретить Дорошенко?

— Не знаю. Он мне не докладывал. Но когда Колян приезжал на такси за деньгами, этот ваш Дорошенко был вместе с ним, правда, из машины не выходил. Я его видел из окна телеателье. Он сидел на заднем сидении.

Иных полезных сведений от Куропат-Магеланского получить не удалось.

Итак, санитарная машина типа фургон. В крупных городах их практически уже нет: ходят ЗИМы и «пикапчики», переоборудованные под носилки. Санитарные кареты остались в ведении предприятий: в колхозах, на шахтах и заводах... В период, последовавший за ограблением стретинского универмага, заявлений об угоне таких машин в райотделы области не поступало. Видимо, у шофера санитарного фургона была веская причина помалкивать о происшествии. Возможно, как и в случае с шофером из Огнеупорного Яровым. Семьсот рублей — это полтора процента от стоимости товара и процента три — от чистой выручки. Ничего не скажешь, у Папы Юли и его «корешей» — хитрая бухгалтерия.

Санитарным фургоном занялся капитан Бухтурма. Искал в своем районе, в соседних, особенно на шахтах. Злой на постоянные неудачи, этот себялюбец старался вовсю.

Себе Иван Иванович оставил задачку посложнее — Моспино. Где-то в этом городе, возможно, обитают искомые Дорошенко и Кузьмаков. Или один из них, или все трое вместе с Папой Юлей.

ГРАНИЦА МИЛОСЕРДИЯ

Не будь на свете несчастной любви, не пели бы песен

Иван Иванович начал кропотливейшую работу: необходимо было познакомиться, хотя бы в общих чертах, со всеми крупными кражами и другими преступлениями, которые произошли в округе за последние два-три года. Он отдавал себе отчет, что умный волк вблизи логова телят не дерет. Но с чего-то надо было начинать (в который раз начинать-то!).

Многоцветьем флагов, транспарантов и неоновых огней, многолюдными гуляньями и веселым, хлебосольным застольем отбушевал, отпел, отплясал свое день шахтера, пришел сентябрь. В школах прозвенел первый звонок: принаряженные, торжественные первоклашки сели за парты.

...Завтра 8 сентября — день освобождения Донбасса, один из самых памятных праздников для бывшего парнишки из Карпова Хутора. Восьмого сентября 1943 года (ох, как время бежит!) он спас кроху-мальчонку от злой судьбы, уготованной ему Гришкой Ходаном. В тот день Гришка Ходан замучил во дворе благодатненской школы Матрену Игнатьевну и тех других... Он расстреливал из пулемета своих соседей Ивана с Лехой и убил младшего из Орачей...

В тот день, 8 сентября, закончилась злая власть гитлеровского полицая над миром, и он сгинул. Появился другой человек: вор, грабитель и мародер Папа Юля...

Годы сделали свое — они осветлили траур в душе, оставили лишь тихую, блаженную грусть. Память возвращала Ивана Ивановича в Карпов Хутор, в юность.

...Побывать бы на могиле у Лехи, но нет уже хуторского кладбища, поднялась на его месте степная посадка. Если позволяет служба, Иван Иванович ездит в этот день к братской могиле во дворе благодатненской школы, погрустит там минутку-другую, положит к обелиску букетик астр — скромных осенних цветов: они с Лехой первыми увидели расстрелянных...

Сентябрь на юге Украины — месяц благодатный. Начинает пробиваться червонное золото в посадках, где первыми отдают дань времени ясени и тополя. Сады пока еще держатся, радуя глаз краснобокими яблоками и поздними грушами.

Время приятных хлопот, время заготовки на зиму продуктов, люди покупают на базаре картошку. (Своя картошка здесь только ранняя, поздней снабжают крестьяне из соседних областей).

Есть в базаре, в его цветастой суете, в азартно-возбужденном говоре что-то милое сердцу Ивана Ивановича, праздничное, как пикейная рубашка-распашонка. Купила когда-то мать по случаю такую рубашку. Берегла, берегла ее для школы, а сын вырос, вымахал за лето. И пропала рубашка...


Иван Иванович приехал в Моспино, как он сказал начальнику горуправления, «всерьез и надолго».

— А мы тут кое-что подготовили на ваш запрос, — доложил начальник уголовного розыска города майору из областного управления.

Это был список заведующих промтоварными магазинами — женщин в возрасте от тридцати до сорока пяти лет, одиноких или любвеобильных. И краткая биография каждой, а также характеристика района расположения магазина.

«Молодцы!— подумал Иван Иванович. — Не поленились, не отмахнулись от «обузы». Составили целое досье!»

Его внимание привлекла Дронина Д. С., заведующая промтоварным магазином в одном из окраинных шахтерских поселков. Женщине шел сорок восьмой год, по меткой характеристике участкового, «моложава, будто сама себе дочка, дюже симпатичная и приятная особа во всех отношениях».

У этой «приятной во всех отношениях» особы несколько месяцев тому появился дружок, который живет где-то в другом месте, но частенько наведывается к ней. Дронина — вдова, муж погиб пять лет тому назад. Двое детей: старшая дочь замужем, живет отдельно, с матерью — двенадцатилетний сын. По работе Дронина характеризуется положительно, с соседями дружна.

Но просьбе Ивана Ивановича вызвали участкового. Тот приехал на мотоцикле через полчаса — до поселка, где он работал и жил, было километров сорок.

— Дорога забита, — пожаловался участковый инспектор. — Частник продохнуть не дает. И бензином его прижимают, и с запчастями не густо, и с резиной не разгонишься. А вот, поди ж ты!

Старший лейтенант был из кадровых: пришел на службу в милицию сразу после, армии, лет десять назад. Закончил спецшколу и с тех пор — участковым инспектором в том же самом поселке. За годы службы раздобрел, форменная рубашка на животе — пузырем.

Ивану Ивановичу участковый Кушнарук понравился.

«Мужик — себе на уме». Не глуп, не болтлив, но о жителях поселка все знает и, невзирая на свой относительно молодой возраст, — тридцать первый год, относится ко всем с «отцовской заботой».

— Дронина? Я же написал — положительная женщина, — рассказывал неторопливо он, мягко выговаривая букву «р». — Родилась в нашем поселке. Отец ее Семен Прокофьевич Солонцов — известный в прошлом шахтер. Дочь у нее — от первого мужа. Умер. Давно это было, лет восемнадцать-двадцать тому. От второго — сын. Спокойный парнишка — материн помощник. Мужа ее, Алексея Дронина, прихватило в шахте. Внезапный выброс. Пятый год пошел. Память мужа чтит: могилка ухожена, с ранней весны до поздней осени — цветы. Ну, а кто вдову осудит за то, что друга завела?

— Что вы о нем знаете? — поинтересовался Иван Иванович.

— Кличут Харитонычем, за глаза Дронина зовет его «мой хрыч». А фамилию доведаться не удосужился... В ориентировке про фамилии мужчин указаний не было, о женщинах — было.

«Он прав», — подумал Иван Иванович, который сам сочинял ориентировку.

— Что еще? Внешность? Возраст?

— Возраст — солидный, дедовский. Но и Дронина — пятый десяток дожевывает. Правда, говорят: малая собачка — до издоху щенок, а нашу директоршу приезжие ненароком могут величать девушкой. Харитоныч — на шахтерской пенсии, но старик еще при силе, работает не то нормировщиком, не то маркшейдером. Жену похоронил лет пятнадцать тому. Ездили с Дрониной как-то на кладбище. Две дочери замужем, живут своими домами.

— Где они познакомились? — «Не дай бог в кафе за общим столиком», — невольно подумал Иван Иванович.

— Не могу сказать, но ручаюсь за одно: не он ее нашел, а Дронина его себе по вкусу подобрала. Баба с норовом, не каждый угодит ей. Сватались наши с шахты, но давала им от ворот поворот.

— А вы этого Харитоныча видели?

— Разок, и то мельком. Идет — от прожитого гнется, словно несет котомку за плечами. Лысиной светит.

Помня, какую ошибку он допустил, не показав директору стретинского универмага Голубевой фотопортреты троицы, Иван Иванович теперь буквально не расставался с ними и готов был каждого встречного-поперечного спрашивать: «Случайно не знакомы?»

Старший лейтенант Кушнарук ни в одном из троих Харитоныча не признал.

— Я его видел мельком, со спины... Еще до ориентировки. Идет — шаркает ногами, сутулится. А эти — орлы... Правда, перья на них вороньи. Да и те общипанные.

— Почему вы обратили внимание именно на Дронину? — поинтересовался Иван Иванович.

— Ориентировка была, — пояснил участковый. — Приглядеться ко всем женщинам — работникам промтоварных магазинов, у которых за последние полгода завелась любовь. Вот и наша Дарья Семеновна...

— Дарья Семеновна! — вырвалось у Ивана Ивановича. — Говорите, сама себе в дочери годится?

— На ладошку хочется посадить и подержать. — Медлительный, подраздобревший участковый подставил широкую, огрубевшую от лопаты, ладонь. Полюбовался ею, будто там и в самом деле сидело премилое создание.

— А ее первого мужа, случайно, не Константином звали? Константин Помазанов...

— Во-во, он самый, — подтвердил, растягивая в щедрой улыбке пухлые губы, старший лейтенант. — Помер. Теперь-то я пригадал. Как вы сказали, так и пригадал. А то вертится в мозгах: «Маляров», а он — Помазанов, ну, стало быть, может мазать хаты...


Минуло без малого двадцать лет... Работал на огнеупорном заводе мастером обжига веселый парень, душа-человек Костя Помазанов. И был он женат на певунье Даше. Так и хочется сказать: девчонке. Любовь у них была неувядаемая. Говорят, чтобы любви созреть, проявиться, набрать силу, стать легендой, — нужна преграда, как у Ромео и Джульетты, нужна трагедия, как у Отелло и Дездемоны. А счастливая любовь — для чужого глаза неприметная, и спеть о ней нечего. В стихах, в романах, в драмах с древнейших времен о какой любви речь? Лишь о несчастной. А как только все превратности остались позади, начинается тихое семейное счастье, и поэты (романисты, драматурги) оставляют влюбленных одних, не смущая читателей описаниями поцелуев и объятий, которые перестают быть причиной для взлета духа до уровня подвига. Все доступное — обыденно, нет в нем источника для романтики, не порождает оно жажды подвига. Все есть. Проголодался? Протяни руку — возьми готовое! А тут еще проблемы материально-технического снабжения. Это они с ловкостью злого колдуна превращают хрустальную ладью любви в семейную клетку, в которой птичка тоскует по воле, недоразумения становятся обидами и приводят к крушению надежд. С милым рай в шалаше лишь в летнюю пору, да и то при условии полного набора концентратов и прочих предметов, рекомендованных «Справочником молодого туриста». Писатели прошлого либо не касались этих материально-технических проблем, либо помогали героям решать их с помощью ловкого слуги-оруженосца и подобревших, «образумившихся» родителей, которые соглашаются на брак и передают молодым законную часть наследства.

У Кости Помазанова не было преданного слуги, который бы подавал ему плащ и шпагу, но была у него печь, и которой обжигался шамотный кирпич, необходимый металлургам. А Дашутке досталась в наследство лишь светлая душа. Работала она буфетчицей в рабочей столовой, где напитков крепче кефира не водилось, так что «материально-техническую базу» семьи молодые создавали сами, родителей по этой части не беспокоили, Уголовный кодекс, хотя и не изучали, но, в силу своей человеческой порядочности, чтили.

Их любили. В доме последняя пятерка, а до получки четыре дня. Прибегает соседка: «Дашенька, займи...» Костя — с работы, молодая жена ему: «Соседке трешницу заняла». — «И правильно сделала, — отвечает он. — Двое птенцов-ненажор да она с мужем... А нам на хлеб хватит, картошка и постное масло есть, проживем, не помрем!»

Они щедро делились не только последним рублем, но и своим счастьем. Где Дашутка — там веселье, песни и смех.

Поначалу поселковые удивлялись этой паре: «Чудные! О завтрашнем дне не думают!» Потом стали завидовать: «Будто вчера поженились! Уже и дите прижили, а все не унимаются». И вскоре Помазановы стали достопримечательностью Огнеупорного: «Наш Костя! Его Дашенька!»

Так и хочется сказать: «Им суждена была короткая жизнь, и они спешили взять от нее то, что другим отпускается на долгие годы».

На подстанции работал один забулдыга. Ну и по пьяному делу устроил аварию, а сам удрал. Заводу грозила беда. Костя оказался рядом, беду от других отвел, но выплеснулось на него кипящее трансформаторное масло.

Даша потом рассказывала участковому: «Умирал, я даже поцеловать его не могла, прикоснись губами — ему больно».

Спасали героя всем Огнеупорным, готовы были отдать ему свою кожу, свою кровь. Но, увы!..

Похоронили Костю. Пока шло следствие, виновный оставался на свободе. Дал подписку о невыезде — и все. А теперь во многом его судьба зависела от позиции жены пострадавшего. Взял он бутылку водки и пожаловал к молодой вдове в гости. «Ты баба сочная, нужен такой мужик... Буду к тебе заглядывать... раз-два в неделю».

«И такое меня зло обуяло, — исповедовалась позже Даша, — было бы чем, отравила б! Но я поступила иначе: споила ему ту пол-литру, которую он принес, еще и свою в придачу. А потом вывела на улицу, поставила возле столба и наблюдала из окна, как он свалился на тротуар. Перешагивают через него люди, а я думаю: «Пусть все видят и знают, какой ты подонок!».

Однако впрок наука ему не пошла; через пару дней снова приходит и дружков приводит: «Костю помянем...» Две бутылки на стол. Колоду карт.

«Водки у меня уже не было, — вспоминала Дарья Семеновна, — Да и не собиралась поить за свои кровные это кодло. Уж такая во мне обида жила за Костю: тот, из-за которого Костя погиб, — живехонек, еще и с кобелиными предложениями! Знала, что одна бабка гонит самогонку, и для «крепости» не то на махорке настаивает, не то негашеной известью очищает. Словом — отрава. Я к ней: «Налей литровочку...» А потом и сама научилась это зелье гнать».

Иван Орач — молодой участковый. И вот первое задание: «Разобрать коллективную жалобу». Подписали ее пять отчаявшихся женщин, мужья которых спускали в карты и переводили на самогон все до копейки, еще и детское из дома выносили. «Нет в Огнеупорном порядка, — писали обиженные. — Подмяла его под себя самогонщица Дашка Помазанова, накрыла своим подолом».

В Огнеупорном — улица имени Кости Помазанова, школа имени Кости Помазанова. А его жена — содержательница карточного притона, самогонщица.

Вел молодой участковый с ней душеспасительные беседы: предупреждал, стыдил, подписку брал... Без толку!

Но вот случилась с Помазановой беда: попытался ее изнасиловать какой-то мужик. Избил — изуродовал. Истекли бы Дарья в поле кровью, да наткнулся на нее сосед, относ в больницу. «Кто насильник?» Дарья Семеновна отвечает: «Ночь. Непогода, все звездочки тучами затянуло, так что не разглядела. Он ко мне с предложением, я его — по морде. Тогда он меня по башке. Я тоже в долгу не осталась. Кажись, бородатый. Больше ничего не помню».

Младший лейтенант милиции Орач в то время бредил встречей с Григорием Ходаном. Прошел слух, будто жив Гришка. Видели люди. Шрам у него на щеке от уха до подбородка. Неопытный милиционер, чиркнув себя по щеке, спрашивает пострадавшую: «А каких-нибудь особых примет не заметили?» Та бойко отвечает: «Заметила! Шрам через щеку от уха до бороды!»

Всю розыскную службу подняли тогда на ноги: как же, появился матерый государственный преступник! Через месяц и выяснилось, что никакого бородача со шрамом не было. А «отделала» Дарью жена одного из постоянных клиентов. Вынес родимый из дома все, что нажито было за несколько лет, спустил в карты и пропил. А дома трое детей. Им в школу идти. Взбеленившаяся женщина-богатырь чуть не до смерти избила Дарью Семеновну, да виновник семейного несчастья вовремя рядом оказался: «Она тут ни при чем!»

Как ни странно, Дарья Семеновна не осуждала покушавшуюся, более того — понимала ее, попыталась выгородить и придумала «бородача»-насильника.

Очень сердился младший лейтенант милиции Орач на Дарью Семеновну, которая подсунула ему такую свинью, но родилось в его душе невольное уважение к ее человечному поступку.

За дачу ложных показаний, за умышленное введение органов милиции в заблуждение Дарью Семеновну Помазанову могли судить. За жену героя ходатайствовали поселковые власти, дирекция завода, да и сам Иван Иванович сделал все, зависящее от него, чтобы молодая женщина, у которой росла дочь, не попала в тюрьму. Помазанова уехала из Огнеупорного в Моспино, где жили ее родители...

Есть люди, которых десять прожитых лет так переиначат, что даже знаменитый антрополог Михаил Михайлович Герасимов, восстановивший портреты Ярослава Мудрого, Андрея Боголюбского, Тимура, Улугбека, был бы в этом случае бессилен. А Дарью Семеновну время обходило стороной. «Во мне три пуда», — говорила она когда-то. И теперь не больше. Серые глаза — с озорнинкой, погибель парней.

Крутит ими девчонка, водит их за нос! А девчонке-то не восемнадцать... Добавь тридцаточку. Приглядись к глазам повнимательнее и обнаружишь густую вуаль мелких морщинок. На верхней губе — теплый пушок, как у молоденького гусара или у толстовской Наташи Ростовой. А волосы у Дарьи Семеновны — на зависть модницам: пышные, в мелких колечках. Поослабь дымчатую ленту, что стягивает их на затылке в тугой пучок, вмиг встопорщатся, будто начес. Были когда-то косы русые по пояс, теперь — лишь по плечи, каштановые. Это их «омолодила» химия — великая фея женской красоты эпохи научно-технической революции. И ресницы чуть подсурьмлены, и брови. Тонкие губки аккуратно подведены неброской помадой. Никаких «архитектурных излишеств»; во всем мера, вкус, понимание ситуации.

Легкая, чуть пружинистая походка: выполнила гимнастка упражнение на «бревне» — довольна собою и переходит к следующему снаряду, окрыленная выступлением, еще не думая о «личном рекорде», но уже готовая его совершить. Приятной расцветки серенький в белую веснушку брючный костюм, белые босоножки...

Словом, Иван Иванович увидел счастливую женщину, не обремененную прожитыми годами, душу которой не осквернили беды, пережитые ею.

Переступил он порог крохотного кабинета вслед за осанистым инспектором Кушнаруком, директор магазина вскинула глаза и воскликнула, будто они расстались не два десятка лет тому назад, а месяц-другой:

— О! Кого занесло в наши края! Крестного! — Дронина протиснулась между двухтумбовым столом и стенкой, хотела пожать Ивану Ивановичу руку, а потом вдруг обняла его и троекратно облобызала, словно родного брата, вернувшегося из полета в космос. — Господи, и не думалось, что так радостно станет на душе при встрече. — Серые глаза затуманила слезинка. Дарья Семеновна не спешила вытирать ее, отошла на шажок и с любопытством разглядывала неожиданного гостя.

— Ну и как? — спросил чуточку смущенный таким приемом Иван Иванович.

— Молодец — хоть под венец, — ответила с озорнинкой Дарья Семеновна. — Каким ветром вас занесло в наши края? — Махнула вдруг рукой: — Чего я спрашиваю? Не полюбоваться же мной. Подполковника милиции привел к заведующей промтоварным магазином участковый инспектор.

— Майора, — уточнил Иван Иванович.

— Будете еще и генералом, — легко пообещала Дарья Семеновна.

— До генерала не успею, темп с самого начала взял не тот.

— А я слышала от волновских, мол, работает Иван Иванович Орач в области, в ОБХСС. Думаю, и чего ты подался на такую службу!

— Я в розыске, — вновь уточнил Иван Иванович. На душе было почему-то весело, впору и песни запеть. — А что, с ОБХСС нелады?

— Ну что вы! Взаимная любовь. Да и как может быть иначе, если мою девичью честь бережет сам Степан Иосифович! — Дарья Семеновна кивнула на участкового. — А как вы? Жена? Дети?

Они присели к столу, оттеснив крупногабаритного старшего лейтенанта в угол при входе. Начался «вечер воспоминаний, вопросов и ответов». У Дарьи Семеновны была превосходная память, которая хранила многие детали канувших в Лету событий.

— А что с мальчонкой, которого вы повсюду таскали за собой? Такой башковитый, с умными глазами. Аспирантуру закончил? Кандидатскую защищает? Господи! Какие у нас с вами, Иван Иванович, взрослые дети. У меня дочь тоже своим домом живет. Бабку из меня успела вылепить. Как вам эта бабка? — Она поднялась со стула, одернула кофточку и прошлась по узкому кабинету — два шага туда, два — обратно, словно манекенщица, демонстрирующая моды сезона.

— В такую-то бабку можно втюриться по уши! — Иван Иванович воспользовался случаем и начал поворачивать разговор на нужную тему: — Слыхал краешком уха, вдовствуешь?

Узнав об Иване Ивановиче все, что может интересовать женщину, которая бог знает сколько времени не видела доброго знакомого, Дарья Семеновна начала рассказывать о себе. Тут уж Иван Иванович весь превратился во внимание.

— Вернулась я под родительский кров, с годик еще поревела, потом отец заставил меня поступить в торговый техникум. Остепенилась, замуж вышла. Хороший человек попался, да пять лет тому погиб. Сын у меня от него. Иваном нарекла в вашу честь, — пояснила она, смущаясь.

— А теперь что же, в монастырь?

— Завела мил-дружка. Третий на моем бабьем веку. Невезучая, видать, не живется им возле меня. Я этому своему Хрычу сказала, он пообещал: «Тебя переживу». А одной бабе маятно. Вот разве что Степан Иосифович еще ни с одного боку меня не ущипнул, а вдовую каждый прохожий норовит обогреть. Да только от такого «обогрева» душу наледью стягивает, словно морозильник.

— Не расписались?

— Он настаивает, да я не спешу.

— Что так?

— Притираемся. Он долго жил без хозяйки и до того, зануда, стал бережливым, иной раз с души воротит, хуже свекрухи: «Картошку надо чистить острым ножом, а то лушпайки получаются толстыми», «Убирай борщ в холодильник — пропадет продукт».

Иван Иванович рассмеялся:

— Разве такая бережливость — плохо?

— Я привыкла жить щедрее. Даю сыну в школу на завтрак тридцать копеек, а Хрыч поучает: «Сделай тормозок, это питательнее, деньги — баловство». Но мальчишке хочется, чтобы, как все, потолкаться на перемене возле буфета. Пусть там хуже, но ему кажется, что вкуснее, и он поест. Это же, как лисичкин хлеб.

К Дарье Семеновне пришла хорошая житейская мудрость. Иван Иванович был рад за нее: «Ишь, какая умная мать!»

И если сначала еще было какое-то профессиональное сомнение в ее новом друге, то теперь оно почти исчезло: кто-кто, а уж Дарья Семеновна себя в обиду не даст!

— Далеко живет суженый?

— Сейчас в Харцызске. В геологоразведке. Пенсия у него шахтерская.

— А раньше?

— Как-то в ласковую минуту пооткровенничал — дом у него в Красноармейске. Ну да мне на его богатство наплетать.

Харцызск — небольшой шахтерский городок рядом с Макеевкой, а Красноармейск — узловая станция километрах в семидесяти от Донецка по дороге на Днепропетровск.

— А звать-величать друга милого?

— Иван Иванович ревнует? — улыбнулась она. — Дементий свет Харитоныч, из Яковенков.

Иван Иванович записал: «Яковенко Дементий Харитонович».

Дело было сделано и не без приятного трепета в душе: Путешествие в собственную молодость. Оставалось — пустяк, чистая формальность: показать Дарье Семеновне фотопортреты «троицы».

Но, поняв, что гость собрался восвояси, Помазанова-Дронина запротестовала:

— Иван Иванович, и не думай, и не отговаривайся, трезвого не отпущу! Скажешь, что у тебя язва, кислотность, ждешь инфаркт, вечером докладываешь министру, — все равно не отпущу! Сейчас пойдем ко мне. Глянешь мое житье-бытье.

Конечно, познакомиться с условиями жизни Дрониной было не лишне (для дела). Но если откровенно: Ивану Ивановичу почему-то не хотелось расставаться с веселой, озорной женщиной.

— Влюблюсь! — пригрозил он.

— Напрасная трата времени, — бойко отказала Дарья Семеновна. — Тогда бы, после Кости... Участковый милиционерик был еще не женат. Нравился вдове. Душою ты, как мой Костя, эту доброту и щедрость я в тебе сразу углядела. Только младший лейтенант по девичьей части был не догадлив: невдомек ему, чего баба колобродит. А теперь у меня — Хрыч, перспективный для жизни. Пенсионер, но в корню крепок, лет пятнадцать еще прокукарекает. На детей нынче надежда слабая. В няньки еще наймут, а подрос наследник: «Бабка, гуляй на все четыре».

«Нет, все-таки какой она молодец!» Дронина все больше и больше нравилась Ивану Ивановичу.

— Где наша не пропадала! — согласился он. — Пойдем, Дарья Семеновна, гульнем, тряхнем молодостью! — Он пригласил в компанию участкового. Старшего лейтенанта долго уговаривать не пришлось: по всему — поесть он был мастак.

Дронина жила в превосходном, можно сказать, новом доме. Муж-шахтер постарался. Дворик, правда, небольшой, но ухоженный. Сад на пяток деревьев, винограда — с десяток корней: тугие, налитые соком кисти дремотно свесились со стальных поперечин.

Иван Иванович помнил Дронину-Помазанову как великолепную хозяйку. Сейчас в ее распоряжении была не скромная квартирка без коммунальных удобств, а пятикомнатный дом общей площадью восемьдесят квадратных метров. И каждый метр нес какую-то хозяйственную или эстетическую нагрузку. В общем-то, в доме — ничего экзотического, ничего по-мещански лишнего. Все на месте, все при деле: и мебель, и пианино, и ковры, и хрусталь в серванте.

Дарья Семеновна без лишних слов водила гостя по комнатам, мол, смотри — утаю нет. Даже в спальню дверь приоткрыла. Крохотная комнатушка, двухспальная кровать, узенький проходик, шкаф, пуф. И гора подушек и подушечек.

— Любит мой Хрыч мягко поспать, сытно поесть, — пояснила она.

В тот момент у Ивана Ивановича мелькнула мыслишка: «А скряга-экономист Дементий Харитонович не промахнулся, выбирая себе невесту... Не прибрал бы, Дарья Семеновна, он тебя к рукам... Не сэкономил бы на твоей щедрости и доброте».

Впрочем, чего так предвзято относится майор милиции к человеку, которого знает лишь по рассказам своей давней знакомой? Может... тайная ревность и неосознанная зависть тому виной?

Сели за стол, начали «бражничать». Иван Иванович ждал момента, когда можно будет вернуться в разговоре к нужной ему теме. Дождался. Участковый, захмелев, вышел покурить.

— Не рассказывал, — кивнул Иван Иванович на широкую дверь, ведущую на веранду, куда подался старший лейтенант, — какая беда случилась у нас с двумя магазинами?

— Пугал, — с усмешкой ответила она. — Только мой-то дедуля не вытягивает ни на донжуана, ни на грабителя. Он, прежде чем перейти улицу, семь раз оглянется. Завтра к вечеру пожалует, вот и заходи в гости. Познакомлю. Скажешь на правах крестного «годен», выйду замуж, а нет — от ворот поворот!

«Увидеть!» В этом она, пожалуй, была права. Но завтра — День освобождения Донбасса. У Ивана Ивановича свои планы... Сколько раз ему за двадцать лет службы и милиции приходилось отказываться от своих-то...

Иван Иванович молча, извлек из кармана блокнот. Подумал. Освободил место на столе и выложил три заветных фотопортрета. Дарья Семеновна так же молча глянула на фотоснимки, взяла в руки портрет Папы Юли.

— Бородатенький, — с каким-то непонятным Ивану Ивановичу подтекстом произнесла она.

Отодвинула от себя подальше тарелку, рюмку, бутылку с недопитой водкой, разложила пасьянс из трех фотокарточек. Папа Юля оказался в середине. Но что-то в таком расположении Дронину не устраивало. Переложила на край, в центре оказался Кузьмаков. Но и это было ей не по нраву, расположила по возрасту: Папа Юля, Дорошенко, Кузьмаков. Поставила локти на край стола, подперла щеки ладошками.

Иван Иванович ждал. В сердце зародилась надежда: «Может, видела?»

— Ты не его, случаем, в Огнеупорной искал? — поправила она за уголок фотопортрет Папы Юли.

Иван Иванович подивился ее проницательности:

— Бородатых развелось, как сыроежек в посадке после теплого дождя, — уклончиво ответил он. — Мода на бороды.

— Умен, — заключила Дарья Семеновна. — У, какие гляделки!

Она собрала фотопортреты — уместила их на ладошке, как бы взвешивая. Бородатый был наверху.

— Приметный мужик. Встречу — мимо не пройду.

Время было довольно позднее — восьмой час, пора возвращаться. Иван Иванович распрощался с гостеприимной хозяйкой, и участковый повез его на мотоцикле в Донецк.

* * *

О дальнейших событиях Иван Иванович узнал на следующий день рано утром. Ему позвонила на квартиру Дарья Семеновна, узнав через дежурного номер домашнего телефона.

Дементий Харитонович приехал не на следующий день, как обещал, а в тот же вечер, когда у Дрониной гостил Иван Иванович. Около двадцати часов Орач с участковым уехал, а где-то через часок-полтора пожаловал Дементий Харитонович.

— Как это я посуду-то успела убрать! — рассказывала позже Дарья Семеновна. — Сын с гулянки вернулся, ужинал в кухне. Слышу от ворот звонок. Я своего Хрыча по звонку узнаю. Обрадовалась: «Видать, соскучился!» Да и мне его в тот момент не хватало. Для полного счастья. Заходит и докладывает: «Я — не один. Фронтового друга встретил. Лет, поди, двадцать не виделись. Примешь? Денька на два-три... Повоспоминаем...» — «Как это, — говорю, — фронтового друга — и не принять! Что ж ты его во дворе держишь?» Мой Хрыч сам под хмельком: не приметил, что подруга поднабравшись. Я, в общем-то, не боюсь, еще не жена, но сидит в бабе раба... Мой Хрыч — за гостем, я на кухню, надо же приготовить ужин. И вот переступает порог... Кто бы ты думал? Твой бородач, Иван Иванович! Словно с фотокарточки сошел. Только на фото он рисованный, а передо мною стоял живой. Руку протягивает: «Юлиан Иванович!» В ином случае, может, и растерялась бы, а подпившей бабе черт не страшен! Сую свою руку в его загребушку: «Дарья Семеновна! Милости прошу к нашему шалашу». У этого Юлиана Ивановича через правый глаз — белая повязка. Позже он ее снял, так под нею — черная бархаточка, аккуратненькая такая. За ужином пообнаглела, спрашиваю: «На фронте?» Он кивает: «Да. Но не в бою — дурацкий случай. В разведке. Шел впереди меня парень и отпустил ветку. Хлестнула по глазу. Сначала думал: «Ерунда, переморгаю». Да не переморгал»...

«Черная бархаточка на правом глазу...» Но Папа Юля — зрячий, никаких черных бархаточек и белых повязок во время встречи с прапорщиком Сирко в ресторане Саня не обнаружил. Таким хмурым, зоркоглазым художник и нарисовал его по описанию очевидцев. А бархаточка нужна Папе Юле для «авторитета», для того, чтобы надежнее втереться в доверие: как же, потерял человек здоровье на фронте! И становятся мягкими, отзывчивыми наши сердца при виде инвалида Отечественной войны. Прошли годы, они складываются уже в десятилетия, но живет война с ее бедами, с ее кровью и героизмом в памяти народной.

А тут такая убедительная, «правдивая» деталь. Иной бы героическую эпопею сочинил, как он трех фашистов «забодал» или гитлеровского генерала в плен брал. А Юлиан Иванович — скромняга! «Дурацкий случай: хлестнуло веткой по глазу».

И этакое «внутреннее благородство» сразу возносит «героя» в наших глазах.

Дементий Харитонович перед своим «фронтовым другом» мелким бесом ходит! «Юлий Иванович да Юлий Иванович!» И чемоданчик в уголок поставил, и показал, где Юлиан Иванович спать будет. И предложил умыться теплой водой, и посоветовал побриться.

Дарья Семеновна хотела послать сынишку за участковым, но вспомнила, что старший лейтенант повез в Донецк Ивана Ивановича.

Рассматривая фотопортреты троицы, Дарья Семеновна не сказала майору Орачу самого главного: опознала она в Дорошенко своего Хрыча. Но виду не показала, отвлекла внимание бдительного человека фотокарточкой Папы Юли. Зачем это сделала? Кто поймет женщину, если она сама порою не может объяснить свои поступки. Может, хотела окончательно убедиться, что ее дедуган, ее Хрыч, — и не Яковенко, и не Дементий, и не Харитонович? Может, в чем-то сомневалась? Фотопортрет с рисунка, сделанного по рассказу, — это еще не фотокарточка: все приблизительное, лишь похожее. Но именно по этому фотопортрету директор благодатненского промтоварного магазина опознала своего «шахтера из Воркуты», а директор стретинского универмага и ее мать — «Лешу из Волгограда».

Дарья Семеновна затеяла с гостями опасную и хитрую игру. Выпили по рюмочке, по второй. Перед этим все трое были уже «на взводе», словом, их разморило. Хозяйка притворилась пьяненькой и начала болтать:

— Сегодня у меня в магазине был один старый знакомый. Когда-то в Огнеупорном я, ох, и покуражилась над ним! Мой первый муж погиб. И заела бабу тоска зеленая — места себе не находила. А тут объявляется на поселке вчерашний солдатик, молодой, красивый и неженатый. Сердце и застучало с перебоями. Только, по всему, у демобилизованного другая зазноба. Разобиделась я... Мы, бабы, невнимание к себе пуще измены не прощаем, ну, и насолила бывшему солдату три бочки огурцов!

— А чего его теперь сюда занесло? — с невольной ревностью спросил Харитоныч.

— По службе, — ответила Дарья Семеновна. Разлила водку по рюмкам и предложила: — Хлопнем, мужики, по единой.

Харитоныч — прибауточку под рюмочку:

— Выпьем, братцы, тут, бо на том свете не дадут. А если там нам подадут, то выпьем, братцы, там и тут.

— Он у нас в Огнеупорном был участковым, — продолжала разыгрывать из себя пьяненькую болтушку Дарья Семеновна. — Какого-то фашиста искал... Ну, я ему и брякнула «Видела!» Мой мильтончик помчался по начальству с докладом, думал, поди, медаль заработает. Только за тот «подвиг» его турнули из участковых. Правда, теперь он при чине. Полковник, что ли. В гражданском — не поймешь. В Стретинке, это за Волновой, обокрали универмаг. Ловко так — все замки на месте. Ну и «моют» эту дуру — директрису. Так вот, полковник интересовался, Не предлагал ли мне кто-нибудь в последнее время «левый» товар. Чудак петух: воду пьет, а куда она девается, никто не знает! О таком родной матери не заикаются: заманчивое дело тюрьмой пахнет.

Юлиан Иванович подтвердил:

— Туда дорога, словно шоссе Москва — Симферополь, а обратно — тропка горная, осыпью перекрытая. Чужое на рубь берешь — на червонец дрожишь, на сотенную ответ держишь. Борони тебя боже, Дарья Семеновна, позариться на чужое. У тебя дом — полная чаша, и душа светлая. Это и называют людским счастьем. — Он пошарил глазами по красному углу и почему-то вздохнул: — В бога, случаем, не веруешь? Двоих мужей похоронила, горе к вере душу не повернуло?

— А я — на людях, — ответила Дарья Семеновна. — К богу приходят от одиночества, от вселенской тоски... И от страха перед смертью. Нагрешит иной, наследит — всю свою жизнь обляпает, а потом — к богу. Отвалит сотню на церковь, на четвертак свечей купит — словом, взятку. И молит: «Прости, господи, раба твоего!» — Она зло рассмеялась.

Говорила Дронина явно с намеком. Не понравилось это Юлиану Ивановичу.

— В наши годы, Дарья Семеновна, не гордыню надо исповедовать, а смирение...

— Вы, случаем, не в проповедниках у сектантов? А еще бывший фронтовик!

Он поднялся из-за стола, прошелся по просторной кухне, где ужинали. Заматеревший мужик топал вперевалочку, чуть боком, было в его движении что-то неотвратимое, словно ледокол по весеннему прибрежному льду.

— Фронтовик, говоришь? — остановился он перед хозяйкой. — Сколько чужой крови я видел... И сам немало пролил. Убитый — он все равно человек: немец ли, русский ли, еврей ли... И ведет тебя чужая кровь к богу. Не к иконному — церковному, а к тому, который в душе.

— Мой бог — хороший мужик. — Дронина игриво подтолкнула Харитоныча локотком под бок. — Выпьем-ка по черепочку.

— Печень побаливает, — отказался Дементий Харитонович. — Я свою цистерну, похоже, уже... — Он чиркнул себя ребром ладони по кадыку.

Тогда Дронина к Папе Юле:

— Юлиан Иванович, раз живем!

— Раз — это точно, — нехотя согласился он.

Дронина продолжала дурачиться:

— А жаль, все-таки, что я тогда не женила этого милиционера на себе: была бы сейчас полковницей.

Юлиан Иванович не согласился:

— Не мы судьбу выбираем, а она нас. Вам, Дарья Семеновна, на роду было написано похоронить двух мужей, и встретить затем Дементия Харитоновича.

— Хоронить — не рожать, — озоровала женщина. — Соседи помогут. Так что и третьего отнесу... А может, и на четвертого соберусь с силами. На милиционера! Погоны — они дают власть, а кто при власти — тому и уважение. Верно, Харитоныч? — спросила она у своего милого. — Обещал мой полковник после Дня освобождения Донбасса наведаться. Познакомлю вас с ним, — беззаботно тараторила хозяйка.

Дементий Харитонович угрюмо молчал. А Юлиан Иванович принялся отчитывать подгулявшую женщину:

— При нынешней-то распущенности милиционер — он, как пастух при стаде, не позволяет глупой овце отбиться. А вот паскудствовать, издеваться над святым — над смертью близких — не гоже. Как бы судьба не покарала за это.

— А я не суеверная, — отмахнулась Дронина.

По ее убеждению, она уже достаточно «нашарахала» дружков, пообещав им через денек-другой свидание с «полковником милиции», и решила послушать, о чем они будут говорить, оставшись вдвоем.

— Мы живем по-деревенски, — предупредила она гостя. — Летний туалет — на огороде. Харитоныч, покажешь, А то заблудится наш Юлиан Иванович ночью, очутится у соседки. А у той мужик — в четвертой смене.

Она вышла из дома, направилась было на огород, а потом оглянулась: видит, друзья — тенью возле стола, — и юркнула к окну.

Гости стояли друг против друга, как два петуха, готовые к схватке.

— Чего злишься? — спросил Дементий Харитонович, явно заискивая перед Юлианом Ивановичем. А тот ядовито, будто перед этим желчи полстакана выпил, ответил:

— Завтра под черноту и обшманаем потребку!

Дарья Семеновна ничего не поняла из этой тарабарщины. И разговаривали дружки не очень-то громко, да и слова — все какие-то вывертыши, до того «неудобные», словно бы пальто наизнанку.

Память у Дрониной — профессиональная, она легко держала в голове сотни цифр по каталогам, по прейскурантам и просто по бухгалтерии. Так что не поняв слов, она постаралась запомнить их звучание.

По-кошачьи ловко отошла от окна, присела на лавочку, стоявшую сбоку веранды. Надо было разобраться в услышанном.

Для нее было ясно одно: Юлиан Иванович хорошо знает майора милиции Орача. Дарья Семеновна радовалась своей находчивости: ловко она распалила дружков, особенно когда ввернула словечко «про фашиста», которого Иван Иванович искал в Огнеупорном.

Ясно было и другое: что-то произойдет. Но что именно? «Обшманаем потребку».

В Донбассе, где, как говорят работники милиции: «сложная оперативная обстановка», так как сюда съезжаются «бойкие» со всей страны, встретить человека, который в быту порою употребляет жаргонные словечки, не так уж и сложно. Дарья Семеновна знала, что «шмон» означает обыск. А обшманать? Обыскать, что ли? «Потребку» обыскать... Потребку... Может, это потребсоюз? Но в поселке орсовские магазины, потребсоюз — в селе. Участковый ее предупреждал, и Иван Иванович напомнил: ограблены два сельских магазина.

Выходит, еще один... Завтра. Но почему тогда Юлиан не забирает с собою Хрыча?

«Пригладырь кралю, чтобы не сопела». О том, кто такая краля, догадаться было не трудно. Она! Но что значит «пригладырь»... «Приглуши, чтобы не сопела!»

Придя к такому выводу, Дарья Семеновна, естественно, вскипела. А кто останется равнодушным, доведавшись, что два жмурика, один из которых бывший фашист, собираются тебя «пригладырить?» Чтоб и не сопела, то есть не дышала!

«Не на ту нарвались, «фронтовички»! — решила Дарья Семеновна. — Еще посмотрим, кто кого «пригладырит»!»

Видимо обеспокоенный долгим отсутствием хозяйки, на крыльцо вышел Дементий Харитонович. Потопал было на огород, но, попривыкнув к темноте, углядел на лавке светлое платье:

— Ты чего? — заботливо спросил он. — Поплохело?

— Ноченька-то какая, Харитоныч! Чувствует твой нос — яблочко в саду! Посиди-ка рядком, поговорим ладком, — предложила игриво она.

Но Дементий Харитонович был встревожен:

— Юлиан Иванович собрался домой.

— Никуда не пущу! — решительно поднялась с лавки Дронина. — Двадцать лет не виделись фронтовые друзья и разбегаются! Чего не поделили? Вот оставь вас одних на пару минут!

— У старого память дырявая. Кажется ему, что не выключил утюг. А домашние все в отъезде!

Дарья Семеновна заохала:

— Учудил!

Юлиан Иванович и в самом деле собрался в дорогу: одевался.

— Куда на ночь-то глядя! Уже никакие автобусы не ходят. А вам далеко добираться?

— В Изюм, — угрюмо ответил гость. — Я вернусь. — Пообещал он. — Заложником друга оставляю. Утюг не выключил, старый дурак! — ударил он себя кулаком по лбу.

Дронина пьяненько рассмеялась:

— Изюм — это под Харьковом. Полдня добираться. Да уже сутки миновали. Или утюг перегорел, или дом — угольками, чего пороть горячку. А мы сейчас еще по рюмашечке!

Она начала собирать со стола грязную посуду.

— Спасибо, сыт! И так мы с вами на радостях-то перебрали. У Дементия завтра печенку вздует, у меня сердце отзовется... Не умеем мы беречь свое здоровье.

Как не хотелось Дрониной отпускать от себя Юлиана Ивановича! Но силой гостя не удерживают. (Попробуй-ка справиться с этим бугаем!).

Она решила проследить, куда и как он поедет.

— Харитоныч, давай проводим. Человек впервые на поселке, еще заблудится, — предложила она.

Но Юлиан Иванович не хотел стеснять хозяйку:

— Не волнуйтесь, Дарья Семеновна, за ласку, за внимание спасибо. Тут у вас все дороги ведут на автостанцию. А уж там я какую-нибудь машину подряжу. Вы без меня Дементия не обижайте!

— А когда я его обижала?

На том они и расстались. Юлиан Иванович поцеловал руку хозяйке, как настоящий кавалер, и ушел в ночь, в темноту, которую где-то далеко в конце неширокой, заросшей тополями улицы разрывал свет фонаря. Там и мелькнула последний раз коренастая фигура гостя.

Вернулась Дарья Семеновна в дом и начала колдовать на кухне. В старой деревянной ступе, стоявшей на буфете, хранились лекарства, которые надо было держать подальше от детей. Домашняя аптечка. Там лежал димедрол в порошках. Остался от тех времен, когда приезжала навестить ее сестра покойного мужа, женщина нервная, спать не могла без порошков...

Засыпала Дарья Семеновна все тридцать штук в бутылку с водкой. Расколотила, разбултыхала. А когда муть осела, процедила через тряпочку-дерюжинку.

— Я тебя, Хрыч чертов, «пригладырю»!

Заменила на столе тарелки, подрезала в салат помидоров, подлила подсолнечного масла.

— Присядь, — пригласил ее Дементий Харитонович, пододвигая поближе к себе стул.

Она присела. Он обнял ее за плечо.

— Удобный ты для жизни человек, — начала разговор Дарья Семеновна. — Работящий, тихий... Пенсия шахтерская. А в друзьях у тебя какой-то сектант. Чего он все про бога да про божий промысел?

— Перепахала его жизнь, — ответил тихо Дементий Харитонович, думая о чем-то своем. Положил себе на колено маленькую ручку Дарьи Семеновны и стал поглаживать. — Многие меня любили, — признался он, — да только душа ни к кому не прикипала... до тебя...

— Расхвастался, кобель! — невесело усмехнулась Дарья Семеновна. Легко освободилась от рук Дементия и налила из «заповедной» бутылки полстакана водки. — Так и ты у меня — не первый. Только я своих любила. И не их — себя хоронила в тех двух могилах. Но время быстро врачует бабье сердце. Накачает тоской — белый свет не мил. И во сне спокоя нет. Все он и он... Замуж второй раз и вышла, чтобы не чокнуться. А после второго — тебя долго выбирала. Как считаешь, повезло мне? Или промахнулась? — не без наглости спросила она, ища взглядом глаза Дементия.

А он был мягок и нежен. Он искал взаимности, хотел быть с нею откровенным и боялся этого неожиданно нахлынувшего на него чувства.

— Носит судьба-судьбинушка человека по белу свету... — Голос Дементия Харитоновича отдавал хрипотцой. Это от внутреннего напряжения. — Ловишь счастье, закинув в море-окиян удочку, а какая-то малявка обдирает насадку до крючка. Смыкнул — и нет ничего. Под счастье надо бы завести трал, чтобы все житейское мере процедить. Сидишь с удочкой и ждешь, что приплывет. Все случайное... Подсек, а оно лишь кошке в утеху.

— Что-то ты, Дементий Харитонович, запел заупокойную! — съязвила хозяйка.

Повертел-повертел Харитеныч стакан с водкой в руке, грустно полюбовался им.

— Тебя, дуреху, жалко.

— Считаешь, что я с тобой промахнулась... — сделала вывод Дарья Семеновна.

— Нарежусь я сегодня! Налей-ка по венчик, — подставил он стакан.

— А печенка-селезенка? — спросила Дронина, наливая. — Выпьем водочки, закусим холохолом... — дразнила она.

Дементий Харитонович оставил стакан в покое, вдруг схватил Дарью Семеновну обеими руками за плечи, сжал. В карих глазах вспыхнуло по крохотному пожарчику.

— Могла бы уехать со мною на край света? — задышал он ей страстно в лицо.

— Где он, край-то! — попыталась она стряхнуть тяжелые руки со своих плеч. — Земля круглая. Глядят на нас из Америки и говорят: «На краю света».

А Дементий Харитонович вел свое:

— Прямо сейчас! Разбудим сына — и до утра нас нет! Проживем! О деньгах не тужи.

— Я уехала с милым, а мне мои подруженьки по магазину сделали недостачу, тысяч на пятьдесят. И пойдет за Дарьей Семеновной следом розыск.

Как-то трубно, словно раненый мамонт, очутившийся в западне, взревел Дементий Харитонович. Отпустил женские плечи и влил в себя водку, будто умирающий от жажды странник холодную ключевую воду.

Выпил до капли, поставил стакан донышком вверх.

— Чего я тебя раньше не встретил? Лет двадцать пять тому! Может, другим бы человеком стал...

— Тебе повезло, что ты меня не тогда встретил... У меня был Костя, да и у тебя жена...

Дементия Харитоновича начало вдруг корежить, крутить, будто в него воткнули два провода с высоким напряжением.

— Была у старого кобеля хата! Веревкой называлась! — пробурчал он злобно. — Я вор! — ударил себя в грудь кулаком. — Пятьдесят семь лет топчу землю, двадцать восемь на тюремных нарах загорал. Там и печенку в карты проиграл, — пояснил он, догадавшись по выражению лица Дарьи Семеновны, что она его не понимает. — А то, что от тюрьмы уцелело, — в водке утопил. И вместо печенки — квашня у Жоры-Артиста.

Сказанное им уже не могло ее удивить, — это не было новостью. Но Дарья Семеновна сделала вид, что не верит.

— Трепло ты, Дементий Харитоныч. Вознамерился бабу удивить. Чем? Да ты их, воров-то настоящих, хоть раз в жизни видел? У моего Дронина, царство ему небесное, работал в бригаде один бывший. Оба погибли... Так то был орел! Мог при случае человека обидеть и даже зашибить до смерти. Но пожаловал он как-то на мой день рождения. На такси прикатил: на заднем сиденье — две охапки цветов. Ну, я его за такую красоту прямо при Дронине — в губы! Да со вкусом! И от той моей радости аж поплохело мужику. «Отцепись, — говорит, — а то не ручаюсь за себя». А ты — старая вешалка, тихоня и жадина. Давай-ка, Хрыч, тяпнем по единой и — баиньки, — Она вылила ему в стакан оставшееся в бутылке. — Утешься, вор мой сизокрылый.

Его трясло настолько, что он не мог удержать в руке стакан — выплескивалось содержимое. Тогда она, как мать ребенку, который не хочет принимать горькое лекарство, запрокинула голову, прижала к своей груди и вылила в рот водку. Затем сунула дольку свежего огурца, обмакнув его в соль, — закуси.

Дементия Харитоновича морил сон. Он тыкался носом в стол и нес несусветное, бессвязное. Сделал было попытку подняться, но тут же плюхнулся на место. Загремела посуда, он стащил ее на пол вместе со скатертью.

Тогда Дарья Семеновна закинула его руку себе на плечо и поволокла, обессилевшего, в комнатушку, на диван. Дементий всегда там спал. Уходя, рано утром к себе, она обычно говорила: «Еще не муж. Перед сыном стыдно».

С трудом усадила на диван. Сняла туфли, уложила.

Дементий Харитонович на какое-то мгновение очнулся. Сделал попытку поймать ее руки. Захрипел, раскашлялся. И говорит:

— Я не дам тебя Юльке... Застрелю его, суку... Он зверь... Нельзя оставлять его живым. Шкуру сдерет и сапоги себе пошьет.

Дарья Семеновна стояла рядом и ждала, когда он перестанет постанывать и шевелиться. Сон у пьяного был тревожный, знать, мучали кошмары.

Наконец он успокоился. Дарья Семеновна еще постояла над ним. Он и в свои пятьдесят семь оставался по-своему красивым, мужественным. Вот только пьянь перекосила скулы.

Наверно, ей надо было бы кипеть злостью. Как же, растоптанные надежды, обманутое доверие... Но ничего подобного к этому Жоре-Артисту, вору и бабнику, потерявшему в тюрьмах совесть и здоровье, она не испытывала. Удивление: «По виду, будто обыкновенный человек». В сущности, приветливый, даже желанный. Сын, отвергавший других, поселковых, претендентов на ее руку и сердце, в одно мгновение привязался «к дяде Дементию». Мастерили что-то, строгали, выпиливали... Словом, было в нем нечто настоящее, заставлявшее ее ждать «старого Хрыча», волноваться, когда он запаздывал и не являлся в обеденное время. Ей и сейчас приятно было думать о нем. Правда, она его воспринимала, как... уже отсутствующего. Мысли были непривычно чистые, словно о покойнике, который долго мучался, да вот, наконец, отошел, как говорится, в мир иной.

— Сбросила бы судьба нам обоим лет по двадцать. Сразу бы тогда, после Кости...

Она считала, что со вторым мужем ей тоже повезло. Добрый, трудяга. Все — в дом. По поводу каждой копейки с ней советуется. Такой уж скромный и тихий. И ее приучал к монашеской сдержанности. А душа хотела какой-то щедрости, вот как с Костей.

Дементий (для нее он, наверно, навсегда останется Дементием, Хрычом и не будет Жорой-Артистом или как его там еще?..)... Дементий и по сию пору был сердцем свежее и отзывчивее, чем ее шахтер.

А в тридцать-то...

Говорят, молодость — не порок. Но каких глупостей не натворишь по молодости! Силушку девать некуда, прет она из тебя. Думаешь: «Ух! Р-разгоню! Р-растрясу! Р-раз-вернусь!!!» Разогнаться добрый молодец успевает, а вот чтоб развернуться в меру отпущенных ему способностей — времени не находит. В двадцать пять не идет — выплясывает, того и гляди, на руки встанет, и так-то, вверх тормашками, вокруг земного шара! А через двадцать пять ретивого и зажрали разные гастриты, язвы, циррозы. В двадцать пять у иного лоботряса и сердце, как мореный дуб, никакие «амурные крючки» за него не цепляются — соскальзывают. Да, не вечен человек.

Говорит: «Люблю. Уедем на край света. Сейчас, сию минуту!» Ищет покоя, уставший от жизни. Нашел тихую заводь возле вдовушки. А в тридцать, поди, бежал прочь от тишины, искал в океане бурю...

Дарья Семеновна бесцеремонно обшарила карманы Дементия. Нашла ключик, привязанный к брючному ремню. «От чемодана!»

Перенесла в кухню, положила на стол. Знала, что Дементий спит сном праведника, но все же оглянулась. И только потом открыла.

Бельишко: майка, трусы, пижама, сандалеты. А в левом углу — документы. Два паспорта, два военных билета. И один партийный. Всюду фотокарточки Дементия, а фамилии разные: Дорошенко и Черенков.

Рука нашарила пистолет. Старенький, но ухоженный. Всю вороненую черноту давно уже счистили, и поблескивал металл тускло топкой смазкой.

«Господи! — ужаснулась Дарья Семеновна. — Он же убивать собрался!» И это было так обидно для нее. Ну, вор — куда еще не шло. Случается. Начнет человек с мелочевки; банку краски с производства, несколько досок, мешок лука на колхозном огороде... Но воровство — дело азартное. Сегодня — банку, завтра — пять. Продал, понравились легкие деньги. Выпил с дружками. Понравилось, повторил. И так — до тюрьмы. Но убить! Человека убить! Да какое ты имеешь право! Ты его рожал? Ты его кормил-поил? Ты возле его постели засыпал от усталости, просиживая ночи? Ты последнюю крошку отдавал ему, сам опухая с голоду? Тебя бы самого! Да так, чтоб только мокрое место осталось!

Она вытряхнула содержимое чемодана на стол. Звякнули какие-то ключи. Целая связка. Взяла их в руки. И вздрогнула от догадки. В спальню к себе! А там, в сумочке, ключи от магазина...

Сравнивая, она приглядывалась к «бородкам» и «зубчикам». Сомнения быть не могло!

Вот когда хлестнула по сердцу обида: «Гад! Хотел меня! Меня-а-а... А я, дура забубенная!»

Дальнейшие ее действия были продиктованы инстинктом самосохранения. Уложила в чемодан все вещи, кроме пистолета и ключей. Заперла и отнесла на место. Затем, повертев пистолет в руках, осторожно обтерла рукой, снимая смазку. Сунула оружие за пояс юбки, вынесла в сарай и зарыла в угле. Зачем? И сама толком сказать не могла. «С глаз — долой!»

По пути отвязала бельевую веревку, висевшую во дворе. На кухне взяла тяжелую деревянную колотушку, которой отбивала антрекоты и отбивные. Взвесила ее руке. «Сойдет». Но обух колотушки был ребристый: «Изуродую, пожалуй...» — мелькнуло в голове. И обмотала деревяшку тряпкой.

Дементий лежал на спине и храпел. Но она все равно подкралась на цыпочках. Подошла, приподняла его голову и стукнула по темени. С размаху. Дементий вздрогнул и вытянулся. Дарья Семеновна начала связывать его приготовленной веревкой. Укрутила, как кокон. Потом к ней пришел страх: «А жив ли?» Приложила ухо к сердцу — оно билось медленно и трудно. Скорее на связанного ведро воды. Черт с ней, с постелью!

Дементий застонал. Дарья Семеновна намочила в нашатырном спирте ватку и заткнула ею ноздри связанному. Тот закрутил головой, выматерился и открыл глаза.

— Ну, Дима, Жора, Леня или как там тебя еще, догулялся! Мой магазин надумал ограбить, а меня — пригладырить. Да так, чтобы и не сопела!

Он, было, рванулся, но она показала ему увесистую колотушку.

— Лежи! А то еще раз пригладырю!

Разбудила сына. Мальчишка только разоспался, долго не мог взять в толк, чего ждет от него мать.

— Дементий хотел ограбить мой магазин. С тем, бородатым. А меня пригладырить. Да я упредила субчиков. Покарауль, — она передала сыну колотушку. — В случае чего — промеж глаз. И не жалей! Они с Юлианом Ивановичем не одного человека ухлопали.

Заперла все окна, двери, наказала сыну никому ни под каким видом не открывать, а сама побежала к участковому.

...Увы, того дома не было.

Дарья Семеновна поспешила на шахту, в диспетчерскую: «Позвоню Ивану Ивановичу!»

Бессмысленное сопротивление, имевшее смысл

Дарья Семеновна Дронина, можно сказать, совершила подвиг: задержала вооруженного преступника. Но пословица гласит: нет худа без добра, а добра — без худа. Не спори она горячку, а умненько и осторожненько предупреди хотя бы участкового инспектора Кушнарука, все могло бы быть иначе: взяли бы всю троицу «на горячем» — на месте преступления.

Впрочем, за троицей числилось немало преступлений, раскрытых уже, и тех, которые предстояло еще раскрыть: мебельный магазин, стретинский универмаг, благодатненский промтоварный, смерть Голубевой, трагедия Генераловой, ставшей полным инвалидом в расцвете лет.

Но спасибо Дродиной и за одного Дорошенко. Когда она рассказала, как возмутилась, услышав, что ее хотят «пригладырить» (а это слово означает «приголубить» — в самом лирическом смысле), Иван Иванович и Строкун не могли удержаться от улыбки. Но растолковывать Дарье Семеновне смысл всего разговора дружков не стали. Главное она поняла и прореагировала правильно: Дементий с Юлианом Ивановичем собрались ограбить ее магазин.

Дорошенко находился в изоляторе временного содержания, ИВС, как его называют сокращенно. У работников розыска было трое суток, в течение которых они обязаны были доказать вину задержанного, взять санкцию прокурора на арест и тогда перепроводить арестованного в СИЗО — следственный изолятор, совершенно иное ведомство — исправительно-трудовые учреждения. Впрочем, если за трое суток вина задержанного не доказана, наступает самая тяжелая минута для работника милиции — приносить ему свои извинения и писать начальству рапорт, мол, оплошал: пенек за зверя принял. Ну, а начальство, само собою, премию по этому поводу не выпишет.

Иван Иванович помнил того общительного, удалого парня, который «очаровал» солдата Орача, возвращавшегося домой после семи лет службы в армии. Встречались они с Дорошенко и на суде, где Иван Иванович выступил свидетелем.

Как постарел Жора-Артист, который провел почти все это время в местах заключения! (Вышел оттуда три года тому).

Такое же чувство невольной жалости охватило и Строкуна, когда конвойный ввел в комнату следователя седого, ссутулившегося дедугана. Дорошенко печально, вымученно улыбнулся, увидев своих старых знакомых.

— Вот и свиделись, — сказал он, привычно садясь на стул.

— Ишь, как жизнь тебя, Егор Анатольевич, подтоптала! — воскликнул Строкун. — А где шевелюра — женская погибель?

Дорошенко махнул безнадежно рукой:

— Гражданин полковник, смеяться будете: махнул — на лысину. Мода теперь такая! На лысых и седых. А в придачу прихватил пару болячек: печенка, поджелудочная...

— Даже глаза выцвели, — подтвердил Иван Иванович. — Не надоело на казенных-то харчах?

— Досиживал последний срок — врач предупредил: поджелудочную надо вырезать и печенке дать отдых. Сказал себе: «Жора, не хочешь откинуть копыта — уймись!» Но разве дружки позволят?

— Эти, что ли? — Иван Иванович показал фотопортреты Папы Юли и Кузьмакова.

Дорошенко увозили из дома Дарьи Семеновны со всеми осторожностями: на шахтной машине «скорой помощи». Дело для поселка обычное. В доме Дрониной оставили засаду. «Приехали к женщине два брата ее покойного мужа». Еще двое дожидались в скрытой засаде. Папа Юля обещал «пригнать колеса». Но надежды, что он явится после происшествия с Дорошенко, было немного: Иван Иванович не сомневался, что Жора-Артист должен был где-то встретить Папу Юлю, предупредить, что все тихо. Когда? Где? Словом, ждать у моря погоды не приходилось, нужно было налаживать активный поиск.

Дорошенко прекрасно понимал, что такое фотопортрет по описанию свидетелей — это значит: розыск на верном пути в своих поисках. Остальное — дело времени. Разойдется фотопортрет в тысячах экземпляров по стране, вывесят в людном месте плакаты с твоим изображением, сориентируют всю милицию, общественных инспекторов и других активистов. И, считай, Вася, амба — кто-то где-то увидит, обратит внимание...

Поэтому, увидев фотопортрет бородатого, смурного мужика, Дорошенко невольно поежился, будто вышел в рубашке на осенний мокрый холод. Желания хорохориться, подразнить «глупых» работников розыска у него явно поубавилось.

— Ну что, Егор Анатольевич, поможешь? — спросил Строкун, кивнув на фотопортреты, которые держал Иван Иванович.

Дорошенко долго думал, вздыхал. Морщился от боли, все старался сесть на стуле чуть откинувшись, дать простор вздувшейся после вчерашней пьянки печени.

— Гражданин полковник, Жора-Артист — вор в законе. Его знает весь блатной мир от Донбасса до Магадана. Я уважаемый человек! А сдам вам кореша — кем стану? Сексотом! Поверьте, гражданин полковник, хочу завязать, но закладывать никого не стану. Не могу! Вам не понять! У меня — своя гордость. Воровская. Ею и живу. А сдам кореша — повешусь от обиды. О себе — повинюсь вчистую. Сколько Жоре-Артисту осталось жить с дырявой-то печенкой? Про меня можно романы писать, да никто не знает доподлинно моей жизни. Пусть хоть в протоколах останется. Но с кем был — квакать не стану. Один! Вы мне доводы, а я — свое! Вы мне свидетеля, а я буду ерепениться, мол, один на льдине. Хотите, чтоб состоялся разговор, тогда только обо мне. Я теперь ваш — вам от меня, мне от вас деться некуда.

— Наш — это точно, — согласился Строкун. — Врача мы тебе вызовем. Сегодня же. — Он обратился к Ивану Ивановичу: — Товарищ майор, побеспокойтесь. Видите, Егора Анатольевича крутит, будто роженицу на сносях. — Он извлек из кармана блокнот, что-то написал. Вырвал листок и передал Ивану Ивановичу. Иван Иванович взял записку и направился в кабинет к начальнику ИВС.

Он вспомнил слова Дорошенко, который отказался помочь розыску выйти на Папу Юлю и Кузьмакова: «У меня своя гордость, воровская».

По убеждению Ивана Ивановича, преступником становится, как правило, далеко не случайный человек. Ну, бывает: родители недоглядели, школа отмахнулась, и парнишка связался, как принято говорить, с дурной компанией. А тут еще ложная романтика «сильной личности», честолюбивая надежда возвыситься над сверстниками. Но вот приходит протрезвление. Вначале страх: «Поймали!» Потом парнишка преодолевает длинную полосу превратностей — следствие. И каждая встреча со следователем, с потерпевшими (ограбленными им, обиженными), с родителями, которых на десять лет состарило отчаяние и угрызение совести (если она, конечно, есть), превращает жизнь в тягчайшее наказание. Виновный умирает от позора, проклинает себя за молодечество, которое привело его на скамью подсудимых.

Затем — суд. В зале сверстники, соседи, учителя, плачущая мать, хмурый отец... Перевоспитание начинается с этого момента (если оно все-таки начинается). А заключение — лишь завершающий этап. Но неспроста на воровском жаргоне тюрьма называется «университетом».

...Университет жизни. Только какой? Кто там преподает? Какие дисциплины читает? Какую методику применяет?

В таком «университете» есть северный полюс и южный. Оба к себе тянут, привораживают, заставляют, иначе говоря — воздействуют!

В «зоне» идет постоянная, ежедневная, ежеминутная схватка за человеческие души. Всему черному, мерзкому, преступному, что порою превращает человека в скотину, противостоит гуманное, доброе, вечное...

Но всегда ли мы выигрываем схватку? Статистика в определении этого показателя порою чисто формальная. К примеру, лечили человека от алкоголизма. Раз он побывал в лечебно-трудовом профилактории, второй. А третий... Год его нет, два. Ни слуху, ни духу. И в журнале учета ЛТП пишут: «Не вернулся». Подразумевается, что вылечился.

Если взять среднестатистическую тысячу тех, кто на данный день находится в местах лишения свободы, и проанализировать: какая у них по счету судимость? Все, кто со второй и больше, — это наше с вами поражение в борьбе за человеческую душу.

Есть истина, которую не очень-то хочется признавать (но она существует и без нашего признания) — в «зоне» модной считается совершенно чуждая нам мораль... «Не укради!» — требует библия. — «Не убей!», «Не обмани!» Но для вора украсть — значит совершить своеобразный подвиг. А если при этом украл лихо, много, ловко, обманул всех и скрылся так, что милиции и зацепиться не за что, значит, ты поднялся на высшую ступеньку мастерства, и в воровской иерархии стал привилегированным. О тебе легенды складывают, на твоем примере других учат. И не в форме обязательных ответов на нудные вопросы неприятного, порою ненавистного дяди (или тети), а в форме озорного, веселого рассказа о полуфантастических подвигах ловкого, сильного, удачливого человека. Он смел, он прекрасен, ему хочется подражать.

Наверное, самое трудное, но самое важное — привить осужденному наше, советское, общечеловеческое понимание, что такое хорошо и что такое плохо. А как это сделать без назидательности, чтобы шло в душу и оставалось там? То есть сделать то, чего не смогли сделать за двадцать, за тридцать лет его жизни папа с мамой, школа, училище (техникум или институт), его собственная семья: жена, дети, завод, шахта — вся система воспитания с ее огромным арсеналом средств воздействия, литература, искусство. Пословица гласит: если ложкой не наелся, то досыта не налижешься...

С кем в «зоне» осужденный общается больше всего? С такими же, как сам. С ними работает, ест, спит, курит, ходит в туалет, делится мечтами, тревогами. Воспитатель может уделить подопечному в день всего несколько минут. Правда, на стороне воспитателя (начальника отряда) — система. Система заключения, система перевоспитания, наконец, социальная и государственная система. Но осужденный в силу своего характера и условий жизни воспринимает эту систему как нечто враждебное, то, что принуждает, лишает свободы поступков, ограничивает во всем.

Иван Иванович убежден: преступник (убил, украл, обжулил, изнасиловал) — человек психически ненормальный. И его надо лечить. Надо лечить его душу, его уродливое представление о добре и зле. Как лечить? Чем лечить? Содержанием в колонии? Таблетками? Или нужна операция на уровне генной инженерии?

Что главное: среда, гены, воспитание? Все главное. Главное — че-ло-век! Кто он? Каков он?

Дорошенко — вор, преступник до мозга костей, и этой своей сущностью он гордится. Жора-Артист — из другого, чуждого Ивану Ивановичу мира. Но со своими болями, муками, со своими претензиями, чтобы другие уважали или хотя бы считались с его житейскими принципами...

Парадокс!

Дорошенко сдавал на глазах. Пока Иван Иванович ходил звонить, Жора-Артист с лица изменился, позеленел. На лбу — испарина.

Вызвали из санчасти врача, и тот провозился с больным не менее часа.

Но и после этого Дорошенко сидеть на стуле не мог: мешала вздувшаяся печенка. Довелось нарушить этикет таких процедур и согласиться на то, чтобы допрашиваемый лежал на кушетке. Да еще под спину заботливо подложили подушку.

— Продолжим нашу беседу, — предложил Строкун. — Настоящей фамилии Папы Юли не знаешь?

— Нет. Сидел как Седлецкий. А какой у него сейчас дубликат[9] — понятия не имею.

— И где Папа Юля обитает — тоже не в курсе?

— Этого сейчас уже никто не знает. У Папы Юли чутье на опасность — волчье. Он всегда уходил вовремя. А сидел лишь однажды, по собственному желанию. Зачем это ему было надо — понятия не имею. Но через два года ушел. Зимой! Без харчей! По глухой тайге, в обход всех постов и застав, восемьсот верст пехом в снегу по пояс.

Такое направление допроса Строкуна явно не устраивало.

— Ну, добре, — сказал он резковато. — До поры до времени оставим Папу Юлю и Кузьмакова в покое. Поговорим о тебе. Вы взяли три магазина. Какова твоя доля?

— Крохи! — отмахнулся Дорошенко. — Суд, конечно, насчитает иск по государственной, а доля у вора, сами знаете... Туда-сюда, папе, подсказчику, барыге... Обмыли, вспрыснули. Долги... И остается — мелочь.

— Ну и эту «мелочь», как ты говоришь, на сберкнижку? Пенсию у государства не заработал. А тут еще печенка с поджелудочной. На черный день, поди, приберег?

— Откуда? — постарался как можно естественнее удивиться Жора-Артист.

— Ну, откуда у вора денежка — дело известное. А вот где передерживаешь? Адресок не дашь?

— Гражданин полковник, вы что, мне не верите?! — Дорошенко, возмущенный таким отношением к себе, даже приподнялся на кушетке.

— Верю, Егор Анатольевич, верю, — Строкун легким движением руки вернул больного на место. — Ты лежи. Раз уж врач прописал тебе горизонтальное положение... Верю и не сомневаюсь, что так просто ты мне главное не отдашь. А не поискать ли нам в Красноармейске домик, который вот этот человек, — Строкун показал фотопортрет Дорошенко, сделанный по рисунку, — приобрел за последние полтора-два года на подставное лицо?

Глаза у Дорошенко округлились, из них исчезло все живое: стали лубяными. На высоком лбу выступила испарина. Он тут же схватился за правый бок и прохрипел:

— Печень... Началось. Вра-ача...

Губы стали синеть, а лоб и уши побелели, будто из них куда-то ушла кровь. На губах появилась пена.

К величайшему удивлению Ивана Ивановича, Строкун вдруг рассмеялся. Дружески похлопал Дорошенко по плечу.

— Егор Анатольевич, спасибо! Потешил. Правда, тридцать лет тому у тебя это получалось убедительнее. Стареем, друг мой, стареем. Но главное я все же понял: домик следует искать именно в Красноармейске. Там, видимо, и нереализованный товар. Но порядочный хозяин не бросает добро без присмотра. Значит... — Строкун поднял указательный палец, фиксируя значительность момента, — предстоит встреча. Пистолет у Папы Юли есть, я не сомневаюсь. А вот по части автомата... Успел разжиться?

То, что произошло после этих слов с Дорошенко, удивило Ивана Ивановича еще больше. Жора-Артист за полминуты стал нормальным человеком. И цвет лица, и выражение глаз... В них промелькнул живой огонек.

Дорошенко покачал головой: мол, не знаю, успел Папа Юля разжиться автоматом или нет.

— Вот вы, гражданин полковник, четверть века ставите на него сети. А что узнали? Кличку — «Папа Юля». Фамилию — Седлецкий. Ну и еще рисунок бородатого. Да у него сто витрин и все не похожие. Он талантливее Райкина. Говорите, Жора падучую изобразил. Жора против Папы Юли — партач! Кастрюля! Сапог рваный. Вы его ведете, сидите на хвосте, и вот у вас на глазах в общественный сортир входит старикан-гипертоник, а через минуту оттуда выскакивает молодой чувак. Совсем иначе одетый! На чем свет костит гипертоника, «который ему помешал». А вы, пропуская человека мимо, еще и посочувствуете. Из Папы Юли шпион почище Штирлица получился бы, да не пофартило в жизни, по воровской линии пошел.

— Штирлиц — не шпион. — Ивану Ивановичу стала обидно за героя популярного телефильма. — Во имя спасения Родины он совершил подвиг.

— У меня, гражданин майор, по вашему ходатайству было время заняться самообразованием. Десять лет изучал литературу о знаменитых людях. Четырнадцать журналов выписывал за свои кровные и все, что было в библиотеке, прочитал. Печенка наставила меня на ум-разум... От той поры я и задумываюсь о своей никчемной жизни: «Жора, — сказал я сам себе, — не встанешь на якорь возле какой-нибудь зазнобы, которая будет варить тебе куриные бульоны и кормить кефиром, сыграешь в ящик». Освободился я и начал искать условия. Дашуню встретил. Вор — он тоже человек и ему хочется, чтобы его любили преданно и вечно. Разные профуры, босявки, зажигалки, годки хороши, пока ты молод... Я Папу Юлю предупредил: «Умру при ней в чистой постели, она и похоронит — опыт у нее по этой части есть». Словом: моя — и держись подальше. Чтобы он нас с Дашуней оставил в покое, я ему сделал Стретинку и Благодатное. А он, рыло, решил взять ее промтовары, мол, все равно тебе при ней век свободы не видать, милиция нащупала. Я и дал себе зарок: «Замочу Папу Юлю». Но не успел. Дашуня, дуреха, меня, как осетра, колотушкой по темечку...

Иван Иванович почему-то поверил в эту исповедь: Дорошенко ни отчего не открещивался (Стретинку помянул и Благодатное), просто он чисто по-человечески жалел себя.

— Если ты, Егор Анатольевич, решил «прикончить», как говоришь, Папу Юлю, то почему не хочешь сейчас отдать иго нам? — спросил Строкун.

— От меня бы уж он не вывернулся. Я бы его непременно списал в расход, а вы при первой встрече девять грамм в лоб ему не закатаете, вам надобно довести его до суда, на таком примере других поучить. И он непременно сорвется. Вы обложите его берлогу, а он — табачным дымом в замочную скважину. Вы его — в наручники, он руку по косточке через них проденет. Оборотень, уж вывернется — меня разыщет, с живого сдерет шкуру и прохоря себе сошьет!

— Боишься? — спросил Строкун.

— Больше, чем приговора к расстрелу. За приговором стоит помилование. А у Папы Юли так: сказано — сделано. Да и вы, гражданин полковник, не забывайте о том, что я вам тут наплел, если хотите свидеться с нашим папочкой.

— Спасибо за доброе слово.

— Чего это вдруг, гражданин полковник, вы стали так печься о моем здоровье? — спросил Дорошенко, не скрывавший скептического настроения.

— Оно нужно народу, Егор Анатольевич, с не меньшим сарказмом ответил Строкун. — С вами жаждут встречи полсотни проходчиков, у которых вы за три с половиной года с Папой Юлей и Пряниковым позаимствовали без малого четыреста восемьдесят тысяч. Хорошо вас помнят в мебельном магазине «Все для новоселов», а сотрудники стретинского универмага к вам особенно неравнодушны... за Голубеву. Эх, Егор Анатольевич, был бы у нас такой обычай: отдавать преступника на суд пострадавшим! Что бы с вами сделала та же Рита Хомутова, пышная красавица из Благодатного, которая к вам — всей своей пылкой, доверчивой душой, а вы — колотушкой по темечку и, простите за выражение, импортную комбинашку, предмет особой гордости, в рот вместо кляпа. Таких оскорблений женщины не прощают. Рита готова собственноручно лишить вас возможности обольщать доверчивых женщин. Не говорю уже об увечье Генераловой. Определением меры вашей вины займется следствие. А для нас лично с майором милиции Орачем вы представляете интерес, как человек, долгие годы работавший рука об руку с Папой Юлей, он же Григорий Филиппович Ходан, изменник Родины, на руках которого кровь замученных им советских граждан, кроме всего прочего.

Вот когда Жору-Артиста охватила неподдельная тревога. Прищурил глаза. Рукам места нет, суетятся они, елозят по животу, ищут, где засела боль, при этом чуть подрагивают. Трут жесткую кушетку, словно притираются к ней. Но вот справился с собою и заговорил бодрячком:

— Мокрух[10] за мною лично не числится, а остальное на вышку[11] не потянет. Закон у нас человеколюбивый, учтут мою больную печень. Лет двенадцать отвалят. А Жоре-Артисту не впервой.

— Жоре-Артисту это, конечно, не в новинку, — согласился Строкун. — А со своей больной печенкой он по этому поводу посоветовался? Да и годы: не тридцать.

Разговор, в общем-то, был закончен, полковник поднялся со стула.

— Ну, так что, Егор Анатольевич, по части обстоятельств, смягчающих вину? Адресок в Красноармейске... Сам понимаешь, без твоей помощи — это всего сутки работы, и то, учитывая, что сегодня рабочий день идет к концу. А завтра с утра все, кто купил за последние два года частный дом с садиком и огородом, будут ознакомлены с фотокарточкой Дорошенко.

— А сегодня ночью Папа Юля как раз и сорвется, — обычным для себя тоном недоверчивости и скепсиса ответил Дорошенко.

— Значит, Папа Юля все-таки там! В Красноармейске! — Строкун откровенно торжествовал трудную победу. — Адресок, Егор Анатольевич!

Понимая, что его все-таки перехитрили, заставили признаться в основном, Дорошенко рассердился сам на себя:

— Нет у меня для вас адресочков... Шмякнула Дашуня по темечку — и память отшибла. А насчет Красноармейска — насухо месите, гражданин полковник.

На том первый разговор с Егором Дорошенко и закончился. Его отправили в санчасть: печенка и в самом деле донимала больного.

— Теперь Жора будет на следствии валять дурачка, он после контузии, провал памяти, — решил Строкун.

— Но главное сделано, — порадовался удаче Иван Иванович. — Все-таки Красноармейск. Молодцом Дарья Семеновна, такую зацепочку дала!

Сначала Дронина лишь обмолвилась, мол, поминал мой Хрыч Красноармейск: дом у него там. Только я на чужое не падкая!

Но Строкун попросил ее подробнее рассказать, при каких обстоятельствах помянул Дементий Харитонович о доме в Красноармейске и какими словами это было сказано.

Оказывается, разговор произошел «в самый лирический момент».

— Он меня уговаривал расписаться, домом соблазнял, дескать, свой — оставишь дочери, а нам на троих и моего, краноармейского, хватит.

— И вы поверили, что у него в Красноармейске есть вполне приличный дом? — попросил уточнить Строкун.

— Любимый, с которым уже все определилось, предлагает: «Распишемся и переедем». При этом беспокоится о твоих родных детях: «Все, что у тебя есть, отдай им, нам хватит моего». Надо быть шизофреничкой, чтобы усомниться. А я — нормальная.

— Разговор о доме в Красноармейске Дементий Харитонович заводил только однажды? — допытывался Строкун.

— Да. Подраскис мужик от бабьей ласки...

— Тогда и мы с Иваном Ивановичем ему поверим, — решил Строкун.

Ивана Ивановича удивляло отношение Дарьи Семеновны к Дорошенко. Она о нем уже все знала, но жила в ее сердце какая-то доброта. Страх — ограбят, убьют — прошел.

Вся история, как она «нашарахала» дружков, как управилась «с Хрычом», теперь в ее рассказе выглядела безобидным сюжетом для мультфильма из серии пародий на детектив, где всего «через край»:

«Мой Хрыч»... «Дементий Харитоныч»... «Мужик»... И ни одного осуждающего определения, ни одного эпитета, который говорил бы о том, что она вычеркнула этого человека из сердца. Наоборот, спрашивала, как его печенка, когда будут «резать поджелудочную», даже вызвалась, «если надо», ночку-другую подежурить возле него после операции.

Ей бы возмутиться тем, что ее обманули, опозорили в глазах соседей, в глазах детей и родственников! А она лишь посмеивалась над собой, мол, «пригладырила» со страху мужика, сотворила из глупой башки отбивную, небось, после этого вмиг поумнел. Годочков бы на двадцать пораньше заняться «перевоспитанием» да колотушечку поувесистей, но без зубчиков: не дай бог, изуродуешь голубя сизокрылого.

Странное это существо — любящая женщина! Искать какую-то логику (логику в мужском понимании) в ее поступках бесполезно... Дарью Семеновну можно осуждать за отсутствие принципиальности, восхищаться (такая преданность!), но в любом случае ее надо воспринимать «в чистом виде», какова уж есть. Женщина!

Что к этому можно еще добавить?

Если бы женщины перестали быть сами собою, кем бы стали мужчины?


Красноармейск — один из самых зеленых городов промышленного Донбасса. Город-сад. Таков впечатление создается еще и потому, что он состоит из шахтерских поселков, где царствует одноэтажная застройка. А возле каждого домика — садик, огород.

В Большой Советской Энциклопедии сказано: «Центр угольной промышленности, строительной индустрии. Крупный железнодорожный узел». К этому надо еще добавить, что через город проходит трасса Донецк-Днепропетровск, то есть в Красноармейск легко приехать и из него легко выбраться.

На картах гитлеровских генералов Красноармейск был обведен жирным черным кружком: отсюда открывались дороги к Славянску, Артемовску, а оттуда — на Ростов, к Дону, к Кавказу. В сорок первом году на подступах к Красноармейску стояли насмерть бойцы и командиры 383-й Шахтерской дивизии полковника Провалова, сдерживая натиск немецких танков и итальянской королевской конницы. В 1943 году здесь громила оккупантов знаменитая ныне Кантемировская дивизия, отсекая гитлеровцам пути отступления на Запорожье и Днепропетровск. На перекрестках здешних дорог часто встречаются белые обелиски — немые стражи нашего спокойствия. На площадях и окраинах горняцких поселков стоят застывшие в железобетоне и граните солдаты с автоматами.... И вот в таком сложном по географии, противоречивом по своей истории и уникальном в социологическом плане городе надо было отыскать дом, где мог иногда появляться сам или со своими друзьями человек, наверняка не прописанный там и неизвестно каким именем называвший себя. Правда, есть его фотокарточка. Есть и ориентировка: дом солидный. (По крайней мере, он должен был понравиться Дарье Семеновне, женщине, можно сказать, избалованной хорошими квартирными условиями: у нее-то дом — сказка! Игрушка!) Дом приобретен новым владельцем где-то на протяжении последних двух-трех лет — время, когда Дорошенко, отбыв срок, вышел на свободу. И еще — дом этот куплен на какое-то подставное лицо.

Кто может быть подставным лицом? Скорее всего, пожилая женщина. Одинокая, которой негде было приткнутся. Пенсия у нее если и есть, то невелика. Не исключено, что она в прошлом была связана с преступным миром и потому сознательно пошла на подлог, зная, с кем имеет дело. Возможен и другой вариант: привезли старушку из глухого села, поселили в шахтерском поселке, где она никого и ее никто не знает. Само собою, знакомиться ей с соседями запрещено: старухи — болтушки, не дай бог проговорится о «племяннике» или «сынке».

Впрочем, подставным лицом с такими же данными мог быть и старичок. Даже какой-нибудь бывший горняк, одинокий человек. Вместо того чтобы коротать остатки дней в доме престарелых, оказался на готовых харчах среди веселых, добрых людей.

Нельзя скидывать со счетов и молодую пару, у которой туго с жильем. Ей предложили как временный выход: «Поживите, пусть пока числится за вами». И супруги, ничего не подозревая, согласились: как же, нашлись добрые люди!

Проверяли всех, кто имел хоть какое-то отношение к купле-продаже дома или флигеля за последние три года. Никто из купивших-продавших, ни их соседи никогда Жору-Артиста и его дружков не видели и даже не подозревали о существовании таковых.

В горотделе собрали совещание «накоротке», — как говорил Строкун, — это значит, аппарат горотдела вместе с участковыми.

— Неужели мы, все вместе взятые, глупее одного вора-рецидивиста? — выступал Строкун на правах старшего. — Давайте пошевелим мозгами. Допустим, каждый из вас — Жора-Артист. Человеку за пятьдесят. Тяжело болен — цирроз печени, надо удалять поджелудочную. И задался человек целью: обеспечить свою немощную старость. Выбрал шахтерский городок, по донбасским меркам небольшой — всего на сто тысяч населения. Но пути подхода и отхода превосходные: железнодорожный узел — значит, масса всяких поездов, шоссе — междугородное сообщение круглые сутки. Как бы вы поступили на месте Дорошенко?

Поначалу собравшиеся помалкивали, в надежде, что за них все необходимое скажет начальство. Но приезжее начальство спрашивало не с тех, кто сидел за столом президиума, а с остальных, молчавших в зале.

Зашептались. И вот поднимается один участковый:

— Разрешите, товарищ полковник! Участковый инспектор лейтенант Кряж. Я бы на месте Жоры-Артиста не стал покупать дом. А, к примеру, доживает свой век старушенция, пенсии ей не хватает. И мы договариваемся: получи деньги, но напиши дарственную или завещание, чтобы все чин-чинарем. Бабуле оставляю комнатку. Она довольна, и я имею то, что хочу. Но все тихо-мирно... Есть у меня одна такая на примете.

Вот что значит коллективный разум! Бабули преклонного возраста, одинокие, имеющие приличные усадьбы в Красноармейске были взяты на учет лет пять тому. Прокатилась волна тяжких преступлений: старушек истязали, требуя, чтобы они отдали накопленное на похороны. Ивану Ивановичу довелось по долгу службы заниматься расследованием этих случаев. Он тогда обратил внимание ни такую деталь: все пострадавшие жили не в ладах со своими детьми. Времени свободного им не занимать, а мнимых (да и не мнимых) обид накопилось предостаточно. И вот сидит такая бабуля со своими сверстницами на лавочке и целый день перемывает косточки своей невестке, которая «испортила» ей сына — от родной матери отбила, да и сын — бессовестный, забыл, как родная мать последний кусок хлеба отдавала, на работе загибались, лишь бы купить ненаглядному магнитофон или радиолу.

«Они еще поклонятся мне, — многообещающе грозит бабуля. — Ничего им не отпишу. Уж лучше — на церковь или соседям. Попросишь, те и в аптеку за лекарством сходят, и хлебца из магазина принесут. Будет на что меня похоронить, да и так кое-что останется...»

От товарки — к соседке, от соседки — по всему поселку пошел гулять слух:

«Есть у Матвеевны деньжонки. А может, за долгие-то годы и золотишко насобирала».

Но откуда быть кладам у старой женщины! Все ее богатство — дом, которому давно нужен капитальный ремонт, да пенсия. Ну, сын или зять снабдят углем, помогут огород вскопать, картошку посадить и убрать — вот и все доходы. Пятерку в месяц откладывала Матвеевна на похороны. Да и то не всегда... Словом, спрятано у нее под матрасом 97 рублей.

А ночью являются два молодца.

«Отдай, бабка, гроши! Они тебе ни к чему. А похоронить — похоронят, не тужи!»

Денег у Матвеевны нет, и начинают «добрые молодцы» выжимать их из старухи.

Три года тому назад двоих любителей «бабулиных накоплений» взяли. Грабежи прекратились. Но с тех пор, уже по традиции, в Красноармейске участковые инспекторы уделяют одиноким пожилым женщинам внимание.

— Так кто у вас там, лейтенант, на примете?

— Скороходова Прасковья Мефодьевна, — отрапортовал волейбольного роста, чем-то смахивающий на дядю Степу из детской сказки Михалкова участковый инспектор Кряж. — Пенсия у нее — давнишняя, потому небольшая. Жила лет десять наша Мефодьевна соседской добротою. И сама была общительная старуха: кому ребенка понянчит, пока в детсаде карантин, кому дом постережет, пока хозяева в отпуске. И ее не забывали. А года полтора тому нашу Мефодьевну словно подменили, ну такая Баба-Яга стала! Злющая! Людей, словно кладбищенское привидение, избегает. Со старухами и такое случается. А с Мефодьевной произошло необычное: она вдруг разбогатела. Затеяла капитальный ремонт. И размахнулась тысяч на пять. Всю столярку поменяла, водяное отопление провела, полы перестелила, и забор обновила: поставила глухой, высокий, как в СИЗО, только без колючей проволоки.

— Вы у нее бывали? — поинтересовался Строкун.

— Набился однажды, — добродушно улыбнулся лейтенант. — Только теперь это сделать не так-то просто, к персидскому султану в гарем попасть, поди, легче, чем к Мефодьевне. Оглохла вконец, а запирается, словно в осажденной крепости. Надо полчаса стучать в дверь палкой.

Над добродушным рассказом участкового негромко подтрунивали сидевшие в зале: не бабуля, а клад. Может, ей американский миллионер, бывший любовник, состояние оставил? И не замужем? (Намекали, что лейтенант Кряж еще холостой). А он спокойно поясняет:

— Кладом интересовался, наследством тоже. Мефодьевна мне разъяснила: «Племянник у меня — клад. Отписала ему дом, вот и старается. Шахтер. В начальниках ходит».

«Все-таки «племянник»!» — с невольной радостью первооткрывателя подумал Иван Иванович. Для него лично это слово сразу все поставило на свое место.

— А «племянника» видели? — поинтересовался он.

— Никак нет, — признался лейтенант. — Приезжает редко. Любит повозиться в саду. Не было причины, товарищ майор.

— Выходит, что причина была, — возразил Строкун. — Только мы с вами, лейтенант, ее вовремя не почувствовали. Нарисовать план местности вокруг дома Скороходовой сможете?

— А как же! Мой участок, — с невольной обидой ответил долговязый лейтенант. — И план дома... Все честь честью.

На этом совещание «накоротке» закончилось. Строкун отпустил всех «покурить», но предупредил, что отлучаться нельзя.

Участковый рисовал схему и рассказывал:

— Дом старый, но обложен силикатным кирпичом: семь на девять. Три комнаты и кухня. Вход через коридорчик. Из кухни две двери: налево и прямо. Дальше еще одна комната, но я в ней не был. Двор и сад огорожены высоким забором из шахтерского горбыля. Ворота тюремные. Против них, за домом — гараж. Рядом — колонка. Вода, стало быть. Стена дома от дороги — глухая. На окнах — ставни.

Ивана Ивановича, в общем-то, опытного розыскника, всегда удивляли въедливость и дотошность, с которой Строкун знакомился с обстановкой.

Сколько ступенек на крыльце? Открываются ли на ночь форточки? Какие ставни? Всегда ли закупорено окно в кухне? Если ворота приоткрыты, видно ли с улицы колонку? По какой причине можно зайти во двор постороннему? Оказывается, нет такой причины, которая побудила бы сверхосторожную глухую бабулю не только кого-то впустить во двор, но и самой выйти из дому.

— Убеждена, что ее ограбят, убьют, так что к ней — никто, и она — ни к кому! — подытожил участковый.

— И все-таки причину, которая вывела бы Скороходову из дома, надо найти. Или придумать. Штурмом дом не возьмешь: двое вооруженных, которые будут отстреливаться. Не исключено, что есть автомат.

Стали думать и гадать.

— Закрыть воду! Вызовет слесаря...

— Когда? А если у нее запас на неделю?

— Проверить домовую книгу!

— Для этого сначала надо войти в дом и растолковать глухой, что ты хочешь...

— Почтальона с телеграммой.

— От кого? Совершенно одинокий человек. Папа Юля не дурак, почтальона встретит пулей.

Помня предупреждение, которое сделал Дорошенко: «Оборотень. Обязательно уйдет», и, зная, что Ходану терять нечего, Иван Иванович сказал Строкуну:

— Евгений Павлович, обычными мерами не обойтись. Неплохо бы пригласить пожарников с пеногасителями. В детстве мы выливали из норок мышей и сусликов.

Строкун улыбнулся: «Выливали сусликов...» А Кузьмакову давно дали кличку Суслик.

— Людей терять не имеем права, — согласился он. — И не будем! И без того достаточно жертв на совести Папы Юли. Но в любом случае нужно вывести хозяйку из дома и воспользоваться открытой дверью.

Вновь перебирали возможные варианты. И вот, просматривая схему усадьбы Скороходовой, Строкун обратил внимание на расположение построек в соседнем дворе.

— Что за сарайчик по ту сторону забора от скороходовского гаража?

— Сарай как сарай, — ответил участковый. — Когда-то в нем держали нутрий. А теперь — два десятка кур.

— Куры! — обрадовался Строкун. — Историки утверждают, что гуси спасли Рим. А мы используем кур. Что вы, лейтенант, можете сказать о хозяевах?

Участковый растерялся, поскреб пятерней затылок:

— Илья Прохоренко — проходчик. Мужик солидный, из малопьющих. Жена его Елена Кирилловна — домохозяйка, — не очень уверенно сказал Кряж, будто в чем-то сомневался. — Трое мальчишек, — продолжал он. — Сорванцы! Известные всем поселковым собакам, кошкам и курам.

— Это как раз то, что нужно! — обрадовался Строкун. — Ну а как Елена Кирилловна? Что-то вы, лейтенант, замялись, поминая ее имя. Можно с ней поговорить откровенно?

Участковый призадумался.

— Смотря на какую тему, товарищ полковник. Баба она крикливая, по этой части крупный специалист. Но, в общем, не зловредная: сегодня на тебя нашумит, а завтра первой скажет «здравствуйте».

— А в каких отношениях со Скороходовой?

— В былые времена у Мефодьевны весь поселок ходил во внуках, внучках и сыночках-доченьках. А теперь — черт ей брат, сатана — сват. Словом, не знаю.

— Крикливые да незлопамятные — они справедливые. Поехали на переговоры к Елене Кирилловне, — решил Строкун. — И вот еще что: нужна машина. Грузовая. Из здешних, которую знает весь район. Она отвлечет на себя внимание обитателей дома, а группа захвата в это время одолеет забор.

— Найдем! — заверил участковый. — В ОРСе.

— Чтобы «сломалась» как раз напротив дома Скороходовой.

— Сломается, — заверил Кряж. — Чего проще! А в какое время?

Время... В какое время произвести захват? Практика свидетельствует: удобнее всего на рассвете, когда мир только просыпается. Летнее солнце еще не оторвалось от горизонта, пламенеет огромной лепешкой, — такие выпекают «на пробу» мартеновцы. Но пернатый мир уже играет утреннюю побудку. В это время даже самые бдительные покоряются сну, утренней неге.

Но имея дело с Папой Юлей, надо было все крутить «не по правилам», то есть рассчитывать только на неожиданность.

— Брать будем перед вечером, — решил Строкун, — когда нас не ждут.


День выдался довольно необычный для сентября — жаркий. Весна была затяжная. С холодными дождями, обившими цвет в садах. Настоящее лето началось лишь во второй половине июня. И с тех пор солнце старалось вовсю, надо же было природе нагонять среднегодовую температуру. «Отсутствие ритмичности в работе ведет к штурмовщине», — сказал бы опытный директор предприятия, страдающего от смежников, которые поставляют продукцию лишь во второй половине обусловленного срока.

Где-то в седьмом часу вечера, когда солнце потеряло жесткость, стало ласковым и добрым, на дороге появилась бортовая машина, груженная «тарой» — пустые бутылки в ящиках. Груз легкий, экспедитор постарался и выложил из тех ящиков настоящий Казбек. Ну а чтобы товар в пути не растерялся, приторочил его покрепче веревками. Но надо же случиться такому! Как раз напротив дома с высоким плотным забором машина-развалюха зачихала и остановилась. Радиатор — словно праздничный самовар. Приготовилась хозяйка встречать гостей, хотелось угостить их чайком, а они все не идут и не идут.

Выскочил шофер, попытался снять крышку радиатора, да, видать, сдуру-то обжегся. Выругался на всю улицу и полез в кабину. Вытаскивает старую, промасленную фуфайку, накинул на радиатор и прихватил ею крышку.

Экспедитор — человек уже в годах. На плечах — серенький дешевый пиджачок (в рубчик). Вылез из кабины, огляделся: где тут можно приткнуться, присесть? Тяжелым движением замученного человека стянул с головы, блеснув загорелой лысиной, капроновую шляпу (такие уже давно списали на всех базах как неходовой товар, но именно этот паркий вид головного убора чем-то привлекал сельских кооператоров и поселковых снабженцев). Экспедитор в доходчивой форме разъяснил шоферу-неудачнику его место в экономической структуре страны:

— Тебе не баранку — хвосты быкам крутить! Детскую коляску и то нельзя доверить!

Шофер в долгу не остался, охотно поделился с лысым экспедитором своим мнением о проблеме запасных частей к машинам, которые уже четверть века сняты с производства.

— Только идиот может возиться с таким драндулетом. Ему в обед сто лет! Уволюсь! На шахте обещали самосвал. Почти новенький: после «капиталки»!

Словом, обменялись мнениями.

Рабочий, сидевший вопреки всем правилам техники безопасности на ящиках (Поселок — тут свои нравы, обычаи и правила дорожного движения), начал подначивать шофера, суетившегося возле мотора:

— Коля! А заварочку припас? Угости чайком!

Коле и без того тошно. Он пригрозил молодому, озорному рабочему:

— Вот угощу... заводной ручкой! А ну слезай с ящиков! Я из-за тебя прав лишаться не намерен! Дотопаешь до базы, пока я тут вожусь.

День уходил в прошлое, откуда ему уже не было возврата. По пыльной обочине дороги величественно прошлепали две коровы, сыто мотавшие головами. За ними брела тетка в старенькой фуфайке, державшая в одной руке клюку Бабы-Яги, а в другой — складной брезентовый стульчик.

Это были, по всему видать, последние буренки в рабочем поселке, где мода на «свою скотину» уже закончилась. Да и зачем держать? Морока! Хлопоты! Правда, молоко от хозяйской коровы — в цене, спрос на него опережает предложение.

Подошла тетка в фуфайке к высоким тесовым воротам, постучала своим батогом, смахивающим на клюку Бабы-Яги, в калитку и громко закричала в расчете на то, чтобы ее услыхала глухая хозяйка:

— Мефодьевна, а Мефодьевна, молоко седни брать будешь? Ежели нет — отдам завмагше, у ейной дочери перегорело в грудях молоко, выпаивают младенца коровьим.

И, словно бы ожидала этого зова, на крыльцо, не мешкая, вышла согбенная годами седая старуха. Проворчала недовольно:

— Нонче не надо никакого молока: съехали мои постояльцы. — И массивная, тяжелая дверь в скороходовский дом захлопнулась.

«Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!» Иван Иванович переглянулся со Строкуном: «Съехали постояльцы!»

— Что же теперь? — озадаченно спросил Иван Иванович. — Предупреждал же Дорошенко: у Папы Юли на опасность — волчье чутье.

Строкун досадовал:

— Сволота! Может, где-то в пути выплывет, кажется, все ходы-выходы перекрыты. Но в дом войти все же придется, так что операцию продолжаем по плану.

По плану, значит, по плану...

В соседнем дворе заквохтали потревоженные куры. Мать велела своим сорванцам загнать птицу в сарай, а те готовы изо всего сделать забаву. Наперегонки!

Чему удивляться? Все мы в десять-двенадцать лет были непоседами, неугомонными озорниками...

Две курицы и петух взлетели на забор. А оттуда — в соседский двор. Мальчишки — поселковая босота — лихо вслед за беглецами перемахнули через забор.

— На место, клятые кудахталки! Кыш! Кыш!

Куры встревожено оглянулись, поняли, что неприятностей не избежать, от этих хулиганистых голопятых пацанов хорошего не жди, и, спасая свою жизнь, бросились наутек. Кто — куда! Квохчут, крыльями отчаянно хлопают. И прямиком через небольшую клумбочку последних осенних георгин и скромных невест осени — астр. Мальчишки — за ними. Орут! Весело озорникам. А куры от страха совсем головы потеряли: мечутся, изводятся.

— Вовка! Петуха! Петуха хватай!

Тут распахивается дверь, и на крыльце с веником в руках появляется хозяйка. Кто же останется равнодушным, если у тебя на глазах топчут цветы. Ты вскапывала эту землю, сажала, лелеяла, поливала. А они — басурманы!

— Хулиганье! — закричала старуха. — Чтоб вы сдохли, клятые! Чтоб вам глаза повылазили! Чтоб ваши руки поотсыхали!

И с веником — к ним! Но разве старухе, согнутой колесом, успеть за шустриками? Они было назад к себе через забор, да не так-то легко забраться по нему. Тогда старший бросился к воротам.

— Вовка! — крикнул он брату.

Калитка в воротах закрыта на специальный засов, двигает мальчонка засов, а подоспевшая старуха колотит его веником по спине, по голове! И поделом безобразнику. Калитка распахнулась, и один из мальчишек прямиком туда. Второй — за ним. Зацепил несчастную старуху и за собой поволок. На этом игра и закончилась. Бабулю тут ждали «экспедитор» и «рабочий», которого шофер-злюка согнал с машины, с ящиков.

Пока возле ворот шла неразбериха, группа захвата, которую возглавлял Иван Иванович, успела перемахнуть через высокую преграду напротив глухой стены.

Иван Иванович юркнул под плотную ставню и встал в простенке. Свои места заняли и остальные пятеро.

Тем временем Строкун допрашивал старуху.

— Прасковья Мефодьевна, кто у вас сейчас гостит?

— Никого нету, — сердито отозвалась Скороходова. — Да вам-то што до мово дома?

— А где же Юлиан Иванович и его друг?

Старуха пристально поглядела умными светлыми глазами на полковника милиции, вдруг ойкнула, словно ее ударили, грохнулась на землю и, обхватив Строкуна за ноги, громко, визгливо закричала:

— Лю-удоньки-и... Помоги-и-те-е! Убивают живую! Ой-ой-ой!!!

Первое естественное стремление мужчины — поднять пожилую женщину, распростершуюся у твоих ног. Смотреть со стороны на такое унижение седоголовой старухи — просто омерзительно! Уже появились из соседних домов люди, привлеченные отчаянным призывом о помощи. Прасковья Мефодьевна мертвой хваткой вцепилась в своего «обидчика», как будто вот так держаться за полковничьи ноги было основной ее специальностью все прожитые годы.

— Ой! Убивают! Морду-ют! Ряту-уйте, людоньки-и-и...

Иван Иванович, притаившийся возле глухой стены дома, не знал, что происходит на улице, но догадаться было не трудно: старуха подает сигнал тревоги тем, кто в доме. «Похоже, что постояльцы Прасковьи Мефодьевны не съехали, хотя от молока она отказалась».

Пока двери в сени не заперты, надо спешить!

Иван Иванович бросился к крыльцу, увлекая за собою участкового инспектора лейтенанта Кряжа — тот стоял в оконном проеме ближе всех к входу в дом.

Увы, было уже поздпо! Дверь оказалась запертой. Из окна через щель в закрытой ставне негромко, по-игрушечному, «чавкнул» выстрел, и лейтенант схватился за бок.

— Угадал, сволочь! — выругался он, оседая на крыльце.

Прижал левую, свободную от оружия, руку к голубоватой рубашке, с удивлением глянул на кровь, которая липла к пальцам. Иван Иванович подхватил его и потащил под укрытие глухой стены. Он все ждал, что Папа Юля выстрелит: сидевшие в доме через щели в ставнях отлично видели все, что делается во дворе.

Но Папа Юля не стрелял. По заверению Дарьи Семеновны, он хорошо знал майора милиции Орача, своего давнего врага, который вот уже двадцать с лишним лет искал его повсюду. Возможно, Ходан следил за ним. Наблюдал, как тот выходит по утрам из дома и спешит на работу. Бывает, что преступника тянет к своей жертве, которую он в свое время пытался убить, да не смог. А может быть, в своем бывшем соседе Гришка Ходан видел себя, свою несостоявшуюся жизнь? Вставая поутру, слушаешь щебетанье сынишки, а приходя вечером с работы, уставший до чертиков, включаешь телевизор и говоришь любимой женщине: «Да брось ты эту посуду, не убежит. Иди, посиди рядом». А она отвечает анекдотом: «Женщина-оптимист — это та, которая оставляет с вечера немытой посуду в надежде, что с утра ей непременно захочется ее вымыть».

И все-таки она оставляет кухню и идет к тебе, садится рядом на диван, а ты мягко, по-домашнему, положишь ей руку на плечи...

Не выстрелил, позволил майору унести раненого участкового инспектора. Может, Папа Юля просто пожалел пулю на своего бывшего друга? Друг мой — враг мой... Но не мог Папа Юля не знать, что миром им уже не разойтись.

Подошла пожарная спецмашина, вызванная заранее и ожидавшая неподалеку. Сдала задом, толкнула забор, повалила его, вернее — выбила проход против глухой стены.

Раненого лейтенанта унесли.

Иван Иванович, стоя в сторонке, постучал рукояткой пистолета по ставне и крикнул:

— Кузьмаков! Не выписывай себе высшую меру! Дом и двор оцеплены — сдавайся!

Иван Иванович умышленно не вспоминал Гришку Ходана. Тому терять нечего. Если осталась в нем капелька мужества, он постарается одну из пуль приберечь для себя. Но как в таком случае он поступит с Кузьмаковым?

Уведет за собою на тот свет предпоследней пулей?

Нельзя позволить! Нельзя позволить совершиться еще одному преступлению!

После смерти Голубевой Иван Иванович не однажды с горечью думал, что если бы в свое время Дорошенко и Кузьмакова расстреляли (а он, не беря греха на душу, подписал бы такой приговор), то скольких обид и трагедий удалось бы избежать!

На предложение прекратить бессмысленное сопротивление раздалось два выстрела. Это был ответ Папы Юли и Кузьмакова.

Надо было принимать срочные меры. Во что бы то ни стало — взять живыми!

Пожарная машина встала напротив одного из окон и напором воды из пушки-монитора ударила по плотной ставне, сработанной из доски-полудюймовки. Вода, казалось, в бессильной ярости грызла неподатливое дерево. Но Иван Иванович как-то видел: горела нефтебаза и таким монитором буквально разрезали баки прежде, чем залить их специальной пеной-гасителем.

Шли мгновения, секунды. В полутора метрах от Ивана Ивановича острый напор воды пытался разбить ставню. Брызги летели в лицо и больно секли. Пришлось, юркнув под соседнее окно, уйти подальше.

Из-за ставни, видимо, стреляли по машине. Но выстрелов не было слышно — яростно ревела вода. Иван Иванович заметил, как пули оторвали от забора несколько щепок.

Исход схватки, в общем-то, был предрешен. Вода сорвала ставни с петель, а потом раздробила их.

В это время вторая пожарная машина подошла к проему. Кто-то из группы захвата всунул в него широкий гофрированный рукав-шланг, по которому мотор погнал пену.

Из дома продолжали стрелять.

Но монитор бил по закрытым ставням, не позволяя прицелиться.

Вдруг рукав вытолкнули из окна.

— Ротозеи! — услышал Иван Иванович голос Строкуна, который был где-то рядом с машинами — руководил операцией. Иван Иванович, забыв об опасности, подбежал к окну и, подхватив рукав, из которого лезла и быстро пучилась синевато-фиолетовая пена, вновь воткнул его жесткий конец в проем окна. На него хлюпнуло. В нос, в рот попала пена, забила дыхание.

«Ну и дрянь! Ну и гадость!» — выругался он.

Присел, прячась от возможных выстрелов, но продолжал держать рукав: «Если и попадет, то в кисть!»

Монитор бил хлесткой струей в провал окна, не позволяя приблизиться тем, кто был в доме. Пена выщипывала глаза. Рот был забит чем-то горьким и противным. У Ивана Ивановича было такое ощущение, словно пена лезет уже в легкие, в нос, в уши. От этого ощущения тошнило. Началась рвота. Мучительная, неотвратимая. Он выпустил из рук гофрированный рукав, схватился за грудь, за живот. Силы покидали его. Тогда Иван Иванович пополз прочь, к забору, не думая ни о чем.

Впрочем, из дома уже не стреляли. Видимо, Папа Юля и Кузьмаков тоже захлебнулись в пене.

Ивана Ивановича подхватили под руки, оттащили в сторону, стали отмывать.

Сколько минуло времени, пока он пришел в себя! Наконец отдышался, стянул рубашку и попросил, чтобы на него лили воду. Побольше. Ему бы сейчас в быструю реку или в Тихий океан и плыть, плыть против течения, смывая с себя эту синевато-фиолетовую дрянь. Уже, кажется, все, можно бы и прекратить водные процедуры, но поселился на донышке души (которая обитала где-то в районе пяток) испольный страх, что, как только перестанут его обливать, гадостное ощущение тошноты вернется.

Кузьмакова вывели во двор. Он был в наручниках. Иван Иванович невольно вспомнил кличку — «Суслик».

Увидев Ивана Ивановича, Кузьмаков узнал его и зло сказал:

— А Папа Юля амнистию себе объявил! Тю-тю — воркутю! — и попытался злорадно рассмеяться. Только сил у него на это уже не было.

Дом обыскали самым тщательным образом (может, Папа Юля забрался в какой-нибудь тайник?). Увы...

Поняв, что притворяться безумной уже ни к чему, старуха заговорила:

— Нету Юльки. Сказал: «Прогуляюсь», и от того часу его нету.

С какого именно «часу», она вспомнить не могла, — скорее всего, не хотела.

Только теперь Иван Иванович понял, почему, казалось, в безнадежной ситуации Кузьмаков отстреливался: он тянул время, позволяя Папе Юле уйти как можно дальше.

«Оборотень», — назвал Жора-Артист Папу Юлю. Иван Иванович тогда как-то не поверил в это. Нет неуловимых! Бывают ротозеи, которые упускают ловких и хитрых, вот, оказывается, есть и неуловимые... Усадьбу Скороходовой окружили часа четыре тому. Как же Папа Юля сумел уйти?

Иван Иванович был убежден:

— Недавно. Иначе Кузьмакову не было бы смысла отстреливаться, держать нас всех возле себя.

Работники горотдела остались продолжать обыск, а Иван Иванович и Строкун приступили к допросу Скороходовой и Кузьмакова. Надо было хотя бы ориентировочно узнать: когда ушел из дома Папа Юля и куда он мог податься?

По прошлому опыту Иван Иванович знал, что Кузьмаков — орешек жесткий, с ходу от него никаких сведений не получишь.

Загнанный тарантул бьет себя насмерть

Далеко Папа Юля уйти не мог. Поэтому, по распоряжению Строкуна, направили наряды и патрулей по всем общественным местам, где может задержаться человек, не вызывая подозрений: кинотеатры, парки, рестораны, столовые, буфеты, больницы...

План поисков в подобных ситуациях известен, общие меры разрабатываются заранее.

Куда мог податься Папа Юля? В его распоряжении было часа три-четыре... Он мог полевыми стежками-дорожками уйти километров за десять и где-то за городом сесть на попутную машину или на поезд... Не обязательно пассажирский, — товарный тоже подходит. Или рабочий, из тех, которые останавливаются, как говорится, возле каждого столба.

Но, помня разговор с Дорошенко, Иван Иванович почему-то был убежден, что Папа Юля рисковать не станет, а переждет тревогу в самом Красноармейске.

Наладить ночное патрулирование!

Перекрыть вокзалы!

Через дворников, дружинников и общественность постараться выяснить, у кого сегодня ночуют гости.

Но как всю эту армию помощников снабдить портретом Папы Юли?

— Думаю, что внешность он уже изменил, — высказал предположение Иван Иванович. — Тут, скорее всего, потребуются общие признаки: возраст, широкие, слегка опущенные плечи. Ходит вразвалочку, глаза — злые.

Иван Иванович возглавил одну из групп, которая прочесывала ближайшие к городу посадки. С ним было четверо, в том числе проводник с розыскной собакой. Обошли километров двадцать густых зарослей. Устали, исцарапались, и без результата вернулись к утру в город.

Строкун, возглавлявший штаб поиска, рассказал Ивану Ивановичу о последних новостях.

— Участкового прооперировали. Врачи говорят: состояние удовлетворительное, но по их словам «удовлетворительное» — значит, еще дышит. Был я в больнице. Позволили взглянуть лишь через стеклянную дверь.

— Какие показания дает Кузьмаков?

Строкун безнадежно махнул рукой:

— Брызжет желчью... Откуда у него такая ненависть ко всему живому? Как загнанный тарантул: готов сам себя ужалить. Я предупредил ребят из ИВС: пусть присматривают, не учудил бы чего-нибудь. И все равно дали маху. Обыскали самым тщательнейшим образом — я сам присутствовал, а лезвие безопасной бритвы проморгали. Вскрыл себе вены, потолки, и стены камеры кровью окропил. Сам понимаешь: врач, перевязки. А он бинт зубами срывает...

У Строкуна вид неважнецкий: глаза — красные от бессонницы, как у ангорского кролика. Подглазья — словно полковник милиции провел смену в угольном забое с отбойным молотком в руках, не успел отмыться и вышел на белый свет к людям с черно-синими разводами. Голос — вконец охрип. А в чугунной пепельнице, изображающей смеющегося Мефистофеля, — гора окурков. Строкун курил много и с удовольствием. А когда время позволяло, мастерил из обрывка газеты «тюричок» — ходил ли, сидел ли, «тюричок» держал в руках и стряхивал в него пепел.

В минувшую ночь было не до «тюричка». Впрочем, может, гору окурков заготовлял не один он.

— Знаешь, Ваня, — доверительно обратился Строкун к своему другу, — у меня создалось впечатление, что Кузьмаков о судьбе Дорошенко не знал. Я ему намекнул, что адресок «хаты» в Красноармейске мне дал Жора-Артист, решил, мол, повиниться, так как у них с Папой Юлей нелады из-за Дашуниного магазина. В глазах Кузьмакова промелькнуло недоверие. И он понес: «Папа Юля не дурак, чтобы грабить магазин Жориной зазнобы! Да и Жора сдохнет, но кента не заложит, а за Папу Юлю он петлю себе оденет». Я пообещал ему завтра устроить свидание с Жорой-Артистом, дескать, он сам растолкует, для какого дела Папа Юля велел ему, Суслику, раздобыть «колеса» под Моспино. И еще один факт для размышления я подбросил Кузьмакову: Папа Юля на квартиру к Дашуне не явился, он мог не знать, что Жора обиделся на него из-за любимой и повинился, но то, что там засада, каким-то образом пронюхал, так что, вернувшись в Красноармейск, взял необходимое и ушел, оставив Суслика заложником. После этого физиономия у Кузьмакова стала буро-малиновой, а я как ни в чем не бывало перевел разговор на тему: где стретинский и благодатненский товары? Кузьмаков, как и следовало ожидать, начал выкидывать коленца. Довелось создать ему возможность поразмышлять наедине. А он вскрыл вены. Неужели я его так расстроил, что он решил покончить счеты с белым светом? — досадовал Строкун.

— Хотел бы подвести черту — лежал бы наш Суслик на койке тихонько, мирно, ожидая, когда уснет. А он затеял показуху: кропил кровью стенки, — не согласился со Строкуном Иван Иванович. — Нашему Суслику собственная жизнь дорога не меньше, чем Жоре, который цепляется за остатки дней, хотя ничего утешительного они ему не сулят: цирроз печени — это тяжелая, мучительная смерть.

Начали поступать вести от участковых. Патрульные привели нескольких подозрительных, которые в ту ночь оказались вне дома, а главное — без документов. О них наводили справки и, как правило, отпускали.

В начале девятого по «0-2» дежурному позвонила уборщица горсовета. Пришла на работу — дверь в кабинет председателя не заперта. Илья Степанович в отпуске, сегодня возвращается, ей велено было прибрать. Кто-то ночью открыл кабинет. За месяц намело — хоть редиску сажай. И по тому ковру из пыли — следы. Прямо к сейфу! Ножища огромная! Уборщица сообщила Марии Ивановне — секретарю исполкома, мол, так и так, следы — к сейфу. Мария Ивановна наказала позвонить в милицию. Вот она, уборщица, и докладывает...

Едва дежурный записал в книгу регистрации это сообщение, — еще два. На поселке домостроительного комбината ограбили квартиру. Хозяйка-старушка осталась на хозяйстве, а молодые (дочь с зятем) уехали в отпуск. Под вечер кто-то стучится: «Телеграмма из Сочи. Надо расписаться». Старуха думала, что весточка от дочери, и открыла дверь. Ее связали, заткнули тряпкой рот. Набрали из шкафа два чемодана вещей, и ушли, закрыв за собой дверь снаружи хозяйским ключом. Если бы утром не пришла племянница проведать старушку, все могло бы кончиться трагически: пожилая женщина, связанная по рукам и ногам, умерла бы от страха или от голода.

Второе происшествие — вчера вечером угнали мотороллер «Вятка». Хозяева своевременно не сообщили об этом в милицию, так как думали, что на мотороллере уехал сын: он ушел с вечера в гости к другу на именины. Но сын вернулся и удивился, что мотороллера на привычном месте, у подъезда, нет. Он не поехал на нем, потому что знал — выпьет. А пьяному за руль садиться опасно.

Узнав о происшествии, Строкун чертыхнулся:

— Мотороллер — и целая ночь в запасе! Да сейчас Папа Юля где-то в полутысяче километров от нас, а мы тут воду в ступе толчем. Переоделся за счет бабушкиного зятя, сел на мотороллер — и ищи ветра в поле!

Ограбление квартиры... Участников двое. Еще один, неизвестный розыску, дружок Папы Юли? Ограбление не только дерзкое... но и продуманное: грабители точно знали, что старуха одна в квартире и ждет не дождется весточки от дочери.

И с мотороллером, и с квартирой, в общем-то, все было ясно. А вот происшествие в исполкоме загадочное. Кто-то открыл кабинет отсутствующего председателя горисполкома, прошелся от порога до сейфа. Ценностей в сейфах председателей горсоветов и райсоветов сроду не водилось. Разве что чистые бланки? Или какие-то документы?

Словом — чепуха на постном масле. Но одна деталь все же настораживала: председатель был в отпуске, когда тайный посетитель проник в его кабинет. Хозяева ограбленной квартиры тоже были в отпуске. И в том и в другом случае преступники точно знали обстановку.

Распределились так: начальник горотдела возглавил группу, которая занялась судьбой мотороллера «Вятка», Строкун — поехал на квартиру. (Если один из грабителей — Папа Юля, то кто второй?) Ивану Ивановичу предстояло ответить на вопрос: кто и во имя чего посетил кабинет председателя горисполкома?

Горисполком помещался в одном здании с горкомом партии. Современное, построенное по типовому проекту пятиэтажное помещение: широкие лестницы, перила из черного пластика. Окна днем приоткрывались, ночью, конечно, — на шпингалетах. Внизу, в холле, круглосуточно находился постовой. На третьем этаже, в приемной секретаря горкома, всю ночь дежурный, из ответственных работников.

Ни постовой, ни дежурный — инструктор промышленного отдела — ничего подозрительного за время дежурства не заметили. Впрочем, Иван Иванович не сомневался, что где-то с полуночи они вздремнули на своих постах: «Кому надо — позвонят».

Прибежала секретарь горисполкома, женщина лет сорока. Встревоженная, раскрасневшаяся от волнения. Сунула представителю милиции руку: маленькую, мягкую, словно трехдневный утеночек.

— Марья Иванна, — представилась она. — Ужас! В сейфе — выписанные ордера. Дом сдаем, но строители со сдачей затянули: уйма недоделок. Илья Степанович специально уехал в отпуск, чтобы не подписывать акт о приемке.

Иван Иванович был полностью согласен с Марьей Ивановной, что строителям надо сдавать дома без недоделок, но это в схему расследования происшествия не входило.

— Марья Ивановна, заглянем к Илье Степановичу.

Он с порога окинул кабинет. Просторная комната, приспособленная для заседаний: слева — длинный стол и десятка три стульев. Справа — окна. Закрыты наглухо, форточки — тоже. В кабинете тяжелый запах нежилого помещения, где квартируют бумаги, вбирающие в себя пыль.

У стены — прямо от дверей — большой полированный стол. В правом углу кабинета — настольные часы. Маятник замер, видимо, давно: с момента отъезда хозяина кабинета часы не заводили. В левом углу — сейф. Вполне приличный: массивный, органически вписывается в довольно скромную обстановку рабочего кабинета. Окрашен под цвет стен.

От порога к столу протянулась широкая ковровая дорожка. Подзапылившаяся. На темно-зеленом ворсе четко отпечатались следы. Огромными, как утверждала перепуганная уборщица, их не назовешь: сорок первый размер, не больше. Кто-то подошел к столу, затем к сейфу, покрутился вокруг стола, посидел в кресле и ушел.

«Нужен криминалист, — решил Иван Иванович. — Отпечатки следов... А возможно, и пальцев».

В милицию он позвонил из приемной, не желая добавлять отпечатков на председательском телефоне.

Криминалиста довелось ждать долго, по крайней мере, так показалось Ивану Ивановичу. Двадцать минут — это целая вечность, если ты считаешь время на секунды и мгновения.

Явился криминалист, хмурый, недовольный, ворчливый:

— Хоть разорвись! Всем нужен, словно Фигаро! «Фигаро здесь, Фигаро — там! Фигаро — вверх! Фигаро — вниз!»

Глядя на желтоватое, измученное лицо криминалиста, Иван Иванович почему-то подумал, что у этого человека часто болят зубы, нередко выскакивает ячмень на глазу и вообще он замучен не столько работой, сколько тещей, у которой живет в приймах.

Криминалист работал ловко и скоро: свое дело он знал.

— Увы, товарищ майор, мне здесь, можно сказать, делать нечего, — доложил он о результатах. — Отпечатки следов ног еще найти можно, а отпечатков пальцев — нигде, хотя ночной гость подергал ручки сейфа, открывал все ящики стола и, уверен, копался в папках. Но никаких следов. Даже пыль со стола за собой вытер.

И в самом деле, стол блестел первозданной чистотой, словно бы его натерли пастой «полироль».

Со стола пыль была стерта, но стоило глянуть на подоконники, на стоявшую впритык к столу тумбочку кабинетного коммутатора, чтобы сравнить. Там лежал плотной пленкой слой жирной пыли, характерной для старых шахтерских поселков, где терриконы — источники этой пыли — расположены посредине жилой зоны. (На новых шахтах породу оставляют в пустых забоях или вывозят в степь и ссыпают в оврагах, в балках).

По всей вероятности, Папа Юля нашел для себя самое безопасное место. Ночью, сидя в кресле, дремал, облокотившись на стол. А перед уходом, чтобы не оставлять дактилоскопических следов, навел порядок — тщательно вытер пыль.

Когда криминалист разрешил, секретарь исполкома поспешила к сейфу: «Цел!»

— Уф! А я так напугалась!

Посетитель сумел открыть кабинет. Что, у него были ключи? Или воспользовался элементарными отмычками? Возможно, прошел мимо постового в холле днем, не вызвав подозрения. Затаился до ночи в укромном местечке, к примеру, в туалете.

Иван Иванович тщательно осмотрел дверь. Замок — внутренний, по конструкции не очень сложный, хотя и не из тех, которые Остап Бендер открывал своим великолепным ногтем. На замочной скважине — никаких следов «насилия», впрочем, хорошая отмычка в опытных руках работает не хуже ключа.

Иван Иванович со стороны кресла полюбовался полированным столом. Дверцы обеих тумб были не заперты.

— Марья Ивановна, а что, Илья Степанович не запирал ящиков стола?

— Для серьезных документов есть сейф. А в столе — текущие дела. И потом, уезжая в отпуск, он обычно очищал стол. Но в этот раз спешил и не успел.

История с ночным визитом в кабинет председателя горисполкома не нравилась Ивану Ивановичу. Видимая бесцельность, вне сомнения, имела свою, скрытую пока еще от розыска, цель.

— Мария Ивановна, посмотрите внимательно на стол. Что тут, по-вашему, изменилось? Загляните в ящики, может, что-то пропало?

Секретарь вынула из ящиков стола несколько папок: «Жилье», «Коммунальное хозяйство», «Школы — техникумы — институт», «На исполком», «Горком партии»...

— Кажется, все на месте.

— А на столе?

По левую руку стояла тумбочка телефонного коммутатора. Эта половина стола практически была свободна, видимо, хозяин часто поворачивался к телефонам.

Затем стоял набор авторучек, подставка для небольших листочков бумаги, портрет улыбающегося Юрия Гагарина на керамической плитке, стопка сводок в специальной папке, газеты месячной давности, успевшие порыжеть. Вот, пожалуй, и все.

— А папка «Для доклада»? — воскликнула уборщица. — Такая, с золотыми буквами... Она лежала вот там, — показала она на левую, свободную часть стола.

— Ну да! Ну да! — согласилась с ней секретарь.

«Так вот почему ночной посетитель вытер после себя пыль со стола! Под папкой оставалось чистое место, и вошедшему это сразу же бросилось бы в глаза.

— Это что «дефицит» по нынешним временам? — поинтересовался Иван Иванович. — Такая пока только у председателя?

— Нет-нет. У заместителей, у меня, у заведующих отделами... Словом, для служебного пользования.

— Когда приезжает председатель, — поинтересовался Иван Иванович.

— Поезд прибывает в двенадцать десять, — с готовностью пояснила Марья Ивановна.

— Ну что ж, может быть, хозяин кабинета подробнее расскажет нам, что тут не так и что исчезло...


Иван Иванович вернулся в горотдел.

— Мы в поисках Папы Юли подняли на ноги милицию всей республики, заодно ростовчан и краснодарцев, а он провел ночь в самом надежном месте — в кабинете председателя горисполкома под бдительной охраной милиции.

— Ловок и хитер! — согласился Строкун.

О мотороллере «Вятка» практически ничего нового узнать не удалось. Его угнали от подъезда. Хозяин жил в пятиэтажном доме на третьем этаже. Все лето держал мотороллер у входных дверей. Сын отправился в гости, поэтому на отсутствие мотороллера отец не обратил внимания.

Строкун со своим заданием справился успешнее: оба грабителя уже сидели в комнате задержанных, а два чемодана — вещественные доказательства — находились у следователя, который принял «дело к производству». Два пьяных ремесленника... Один из них — дальний родственник пострадавших. Вооружились пластмассовыми детскими пистолетами, натянули на физиономии черные капроновые чулки... Все, как в заграничных фильмах об американских ковбоях...

Обменялись мнениями. Выслушав Ивана Ивановича, Строкун подытожил:

— С фирменной папкой в руках и документами горисполкома Папа Юля сойдет за самого солидного командировочного! Срочно дать ориентировку по папке!..

Но напрашивались два взаимоисключающие друг друга вывода. Если Папа Юля имеет отношение к пропаже мотороллера (а украли его вечером, часов около девятнадцати), то отпадает версия, что Папа Юля проник в помещение горсовета в то время, когда туда свободно заходили посетители, до семнадцати часов.

При каких обстоятельствах Папа Юля мог незаметно покинуть здание исполкома? Когда на улице появились первые прохожие: после шести утра. Как именно? Предположим, через окно в туалете второго этажа. Кстати, оно оказалось не закрытым. А внизу — асфальт, так что никаких следов.

По всем каналам розыска пошла очередная ориентировка: человек старше пятидесяти лет. Решительный, ловкий, вооружен. С широкими, покатыми плечами. Ходит вперевалочку, покачиваясь из стороны в сторону. Глаза — карие, с пронзительным, злым или настороженным взглядом. Брови густые, темные. Возможно, имеет при себе папку красного цвета с тисненым «золотым» гербом и словом «Исполком».

Поиск опасного преступника продолжался...

Ивану Ивановичу было ясно, что оставаться в Красноармейске бессмысленно. Пусть тут работают ребята из горотдела, а им со Строкуном пора возвращаться в Донецк: может быть, свидание Кузьмакова с Дорошенко прольет какой-то свет.

Они уже собрались было в дорогу, когда позвонили транспортники, так называют в обиходе работников железнодорожной милиции.

— Может, заинтересуетесь? — сказал дежурный по отделению милиции «Станция Красноармейское». — Наши ребята передали из Чаплино. Там при странных обстоятельствах отстал от пассажирского поезда Киев — Адлер некий Тарануха Богдан Васильевич, инженер Киевского треста «Буруголь». После вчерашних проводов ему необходимо было опохмелиться. Поезд — дополнительный, вагона-ресторана нет, в пристанционных буфетах крепких напитков не продают, и Тарануха решил поискать необходимое за пределами железнодорожной станции. В Чаплино он выскочил на перрон в пижаме, в брюках и в тапочках. Встретил солидного мужчину в легком коричневом костюме и спросил, нельзя ли здесь где-нибудь по соседству разжиться бутылочкой. Солидный мужчина ответил, что время еще «не водочное», в магазинах — с одиннадцати, но если страждущий не побрезгует самогоночкой, то можно дать адрес: тут рядом.

Солидный мужчина вывел Тарануху на привокзальную площадь, указал улицу, пояснил: «Второй дом направо, во двор заходите смело, и стучите в окно. Скажите: «Иван Иванович прислал». Продукт — первосортный, горит на пальце». Солидный человек даже радушно как-то полуобнял гражданина Тарануху и пожелал ему ни пуха, ни пера, ни волос, ни шерсти.

Тарануха во двор вошел по указанному адресу, начал шарить по карманам брюк и обнаружил, что у него исчез бумажник, в котором было «все-все»: аккредитив на шестьсот рублей, документы, путевка в санаторий и наличные. Тарануха бросился было к воротам, назад, но у порога сидела, оскалив зубы, огромная собака. Тарануха рассказывал ей, что бумажник, видимо, выпал в вагоне, ему надо спешить, иначе поезд уйдет. Но собака была неумолима.

Промаялся с час, пока из дома не вышла старуха. Она оказалась совершенно глухой. Тарануха начал было объяснять ей свою беду, старуха, увидев, в чем он одет, махнула рукой, увела собаку в дом и тем самым освободила его.

Прибежал гражданин Тарануха к начальнику вокзала, поведал свою печальную повесть. Рассказывая, как над ним подшутили, возмущался: «Такой солидный, с папкой в руках! Скажите, Иван Иванович прислал!»

Дело осложнилось тем, что гражданин Тарануха не помнил ни номера своего вагона, ни места. «Симпатичная проводница... Такая кругленькая... Говорят, летом проводниками ездят студенты: у них не то практика, не то подрабатывают». А место свое он уступил старушке.

Сначала дежурный милиции станции Чаплино не принял всерьез болтовню пьяного: оформил заявление об утере инженером киевского треста «Буруголь» Таранухой Б. В. бумажника с документами и аккредитивом. Но затем пришла ориентировка: разыскивается опасный преступник, который, возможно, имеет при себе красную папку с тисненым «золотым» гербом и словом «Исполком». Стал дежурный сопоставлять факты. Послал одного из своих помощников проверить «самогонный адрес», опросил более детально гражданина Тарануху. Богдан Васильевич еще раз подтвердил, что в руках человека, который так его разыграл, была красная папка.

Дежурный по отделению милиции «Станция Красноармейское», передавший это сообщение, предупредил:

— Пока суд да дело, я, на всякий случай, дал бригадиру поезда телеграмму со своей ориентировкой.

Строкун был благодарен ему за инициативу:

— Подам рапорт, чтобы вас ко Дню милиции за бдительность поощрили ценным подарком!

— Он! Объявился! — радовался Строкун, колеся по кабинету, как мальчишка, получивший аттестат зрелости. — Сам, родненький, к нам идет!

Но Иван Иванович усомнился:

— Вырвавшись за пределы области (Чаплино — это уже Днепропетровская), Папа Юля должен удаляться от Донбасса с космической скоростью. Деньги есть, документы есть, кати куда хочешь.

— Э-э, сказали мы с Иваном Ивановичем! — запротестовал Строкун. — Тонкий расчет! Вариант с председательским кабинетом: быть там, где меньше всего тебя ждут. Но на повторении ловкого приема мы тебя, Папа Юля, и подловим!

Пассажирский поезд «Киев — Адлер» в это время находился в пути. После Чаплино он миновал Рубежное, пересек границу Донбасса, миновал Красноармейск и сейчас был на подходе к Ясиноватой — крупному железнодорожному узлу в двенадцати километрах от Донецка. В Донецк этот поезд не заходит. Но от Ясиноватой — каждые пять минут идет автобус. Ловят пассажиров таксисты, не прочь подработать на «дальнем рейсе» и частники.

— Папа Юля — мужик ушлый, — приводил свои доводы Строкун. — Он догадывается, что на него объявлен розыск, а значит, все дороги и вокзалы перекрыты, так что будет держаться поезда, как вошь за кожух. Если в бумажнике Таранухи был билет, что вероятнее всего, то едет себе Папа Юля спокойненько в каком-нибудь вагоне, не претендуя на место Богдана Васильевича...

Строкун позвонил в Донецк, доложил генералу обстановку: поезд, можно сказать, уже в Ясиноватой, а они с майором Орачем в семидесяти двух километрах.

Генерал понял его с полуслова:

— Поручим это транспортникам, портрет Папы Юли у них есть. А вы проверьте еще раз, нет ли ошибок в предположении.

Ошибки не было. Минут через пятнадцать дежурный по отделению транспортной милиции «Станция Красноармейское» лейтенант Овсянников доложил Строкуну:

— Товарищ полковник, бригадир поезда сообщил, что приметы сходятся: коричневый костюм, украинская сорочка. Играет в преферанс с военными в четвертом купе мягкого вагона. Красная папка с гербом и словом «Исполком» лежит на верхней полке. Какие будут указания?

— Где поезд?

— В Ясиноватой. Через две минуты отходит.

— Черт подери! — вырвалось у Ивана Ивановича, который слушал этот разговор Строкуна с дежурным по отделению транспортной милиции. — Где следующая остановка?

— Две минуты в Землянках, Криничную минает, затем на три минуты в Ханжонково, шесть минут — в Харцызске и десять в Иловайске...

— Звоните по линии — пусть снимают. Предупредите, что чутье на опасность у этого любителя преферанса — крысиное. Вооружен. А я доложу генералу.

Генерал распорядился:

— На Харцызск! Вместе с Орачем. Связь по рации. Транспортники уже в деле.

Шофер Строкуна, сержант милиции, с которым они не расставались уже пятнадцатый год, был человек спокойный, из тех, которые никогда не спешат, но и не опаздывают. Не любил он, когда красная строчка спидометра перетягивала за цифру 100. Но если надо! Чувство «надо» было у него развито, как у хорошего кадрового милиционера.

На спидометре — 140. Строкун дует в микрофон и предупреждает машины, идущие впереди:

— «Волга» семнадцать-двадцать! Освободите дорогу оперативной машине.

Семьдесят километров до Донецка — за сорок минут. Впрочем, чему удивляться: шоссе отличное, встречных машин мало.

Иван Иванович, сидевший на заднем сидении, думал о Папе Юле... Ходан... Гришка Ходан, земляк, сосед, сын близкого и любимого человека — Филиппа Авдеевича, родной отец Сани... Полицай, палач, убийца, опытнейший преступник, который развратил не одну душу, сделав из доверчивых мальчишек сусликов, артистов...

С того дня, когда он ушел на фронт, Иван Иванович мечтал о встрече с Ходаном. Теперь она реальна. Сколько осталось до нее? Час?.. Два?.. Каков Ходан с виду? Наверное, уже старик... Что ему скажет Иван Иванович? Может, и ничего, кроме того, что требует протокол. Встреча будет короткой, Ходана у милиции заберут органы госбезопасности, помогут ему «вспомнить», с кем он расстреливал людей во дворе благодатненской школы. А там, глядишь, и другие дела всплывут.

Не было у Ивана Ивановича личной ненависти к Ходану, этакого страстного желания, ну если не задушить собственными руками, то хотя бы требовать привселюдной казни через повешение. Его чувства были сложнее и проще: «Одной поганью будет меньше...»

Запищала, зашипела рация. Голос генерала сообщил:

— «Десятый»! Я — «первый». Отзовись!»

— «Десятый» слушает! — ответил Строкун.

И хотя не было сказано ни одного слова, чутье подсказывало Ивану Ивановичу — ЧП. Голос у генерала был необычный, слишком суховатый.

— На перегоне Ясиноватая — Харцызск Папа Юля спрыгнул с поезда. Где именно — точно не известно. Оцепляем район, выводим все службы. Вы там где-то близко. Организуйте поиск.

Он не сказал: «Срочно! Приказываю». Голос ровный, внешне спокойный, правда, без привычной теплоты. Но те, кто знал генерала, прекрасно понимали, сколько горечи скрывает это внешнее хладнокровие. «Неужели снова ушел?!»

Позже стало известно... В купе, где группа военных играла в преферанс (к ним в компанию пристал и «бывший фронтовик», председатель сельского райисполкома, как себя отрекомендовал Папа Юля), заглянул переодетый оперативник — убедиться, что «гость» на месте. Папа Юля мгновенно сориентировался. Положил на столик карты, сказал: «Минуточку» — и вышел. Вот и все. Человек исчез — испарился, сквозь землю провалился.

На прочесывание придорожных посадок вышло две группы. Одна отправилась вдоль правой посадки — по ходу поезда, вторая — по левой. Надо было определить место, где Папа Юля выпрыгнул. Он, конечно, уже ушел от полотна железной дороги в сторону, но в какую? Посадка — это густые заросли акации, бересклета, тополя и ясеня, укрыться в них не так уж трудно.

Пришлось брать под контроль участок шириною километров десять. Милицейская машина высадила патруль и уехала вперед, туда, куда должны были выйти люди после операции.

В одном месте под откосом железнодорожной насыпи, ближе к опушке, собака нашла темно-коричневую мужскую туфлю сорок первого размера. Хорошая туфля. Как она могла попасть сюда? Где ее пара? Кто ее хозяин? Папа Юля, потерявший туфлю во время прыжка?

На насыпи осталась свежая осыпь гравия.

Собаке дали понюхать туфлю, и она взяла след: залаяла, натянула поводок и побежала, да так прытко, что довелось умерить ее пыл: густая посадка затрудняла движение, и люди не могли успеть за юрким четвероногим разведчиком. Собака злилась, рвала поводок, поскуливала, всем своим видом выражая нетерпение. И тогда ее спустили, а сами вышли из посадки и побежали по опушке.

Вот посадка кончилась, собака вырвалась на проселочную дорогу, уходившую вглубь кукурузного поля, и заскулила. Она нюхала землю, тревожно металась то в одну, то в другую сторону. Потом села в прибитую когда-то дождями и не раскатанную пока придорожную пыль, завыла от досады.

Здесь поисковую группу должна была ждать милицейская машина. Но она куда-то ушла, оставив лишь след на проселочной дороге (разворачивалась; заехала на поле).

Капитан, командир группы, обругал водителя, молодого парня, за непослушание. В милицейской службе так: велено ждать — жди, даже если тебе это кажется бессмысленным, жди, сколько надо: час, день, сутки, неделю.

Шофер с машиной непосредственного участия в прочесывании посадок не принимал, но он был одним из звеньев. А может быть, именно здесь Папа Юля и ушел от облавы.

Уставшие и злые на неудачу, на водителя, который их, в общем-то, подвел, люди потопали дальше, но собака след потеряла и вновь взять его не смогла.

Неудача постигла и вторую группу, которая вела поиск по левую сторону железнодорожного полотна.

Доложили обстановку генералу и... о происшествии: шофер самовольно уехал, можно сказать, с поста...

Иван Иванович со Строкуном были в дороге, когда услыхали по рации это сообщение. Генерал спросил:

— Евгений Павлович, ваше мнение?

Тот задумался, а Иван Иванович заключил:

— Папа Юля ушел от облавы... на милицейской машине. Мы его ищем здесь, а он...

Иван Иванович представил себе, как это могло произойти. Дремал в машине молодой водитель. Вдруг выходит из посадки человек. Солидный, пиджачок на руке. Прогуливался, поустал. В украинской косоворотке нараспашку. Во второй руке — букетик полевых цветов. Улыбается. Водитель (если, конечно, не проспал) увидел его. А тот доброжелательно: «Что, дружок, начальство в посадочке развлекается, а тебя на ветру выставили? Вот она, солдатская служба». А сам все ближе и ближе подходит. Водитель невооружен. Что он мог сделать против опытного, матерого преступника? Откуда ему знать, что это именно тот, кого ищут? Перед ним мирно настроенный, улыбающийся дедуля. Возможно, даже с орденскими колодками.

Но если бы водитель и догадался, что перед ним Папа Юля, что ему делать? Схватиться за гаечный ключ? Папа Юля — профессионал... Подошел и мотнул растерявшегося молоденького паренька...

Как был прав Жора-Артист, давая характеристику Папе Юле: «В замочную скважину табачным дымом выйдет!»

Иван Иванович ждал, что генерал устроит по рации разгон капитану, командиру группы поиска, но тот лишь отдал распоряжение:

— Продолжайте прочесывать местность. Не теряйте надежды.

Тут же работникам ГАИ было приказано: поднять в воздух все четыре вертолета. Надо во что бы то ни стало обнаружить милицейскую машину-фургон типа «Нива», оранжевого цвета.

Сколько времени было в распоряжении Папы Юли? Час? Два? Когда он вышел из посадки к машине и облапошил простофилю-водителя?

Харцызск — узел шоссейных дорог. Отсюда путь через знаменитый город цементников Амвросиевку на Таганрог. Но Таганрог — западня, от него дорога только на Ростов. Но от Харцызска идет шоссе и в Ворошиловградскую область. А в сорока километрах и Донецк, город, который со своими шахтерскими поселками-спутниками не уступает по площади Москве. И затеряться умеющему маскироваться человеку в миллионном городе — пара пустяков.

Так куда же подался Папа Юля? На этот вопрос должна была ответить... милицейская машина оранжевого цвета.

...Ее обнаружили в 17.43 в районе Старобешево... «Нива» стояла в густой посадке, ее туда загнали так ловко, что сверху, с вертолета, заметить было невозможно. Помог случай: рыбаки, облюбовавшие местное водохранилище при электростанции, увидели машину в кустах. Подошли, осмотрели. В салоне на полу лежал убитый водитель, молодой парнишка в милицейской форме...

Старобешево в 40 километрах от Донецка. Вот куда подался Папа Юля.

Местные органы правопорядка продолжали контролировать перекрестки дорог, вокзалы, прочесывали еще и еще раз посадки, проверяли все машины кряду, заглядывали в багажники: искали солидного мужчину — за пятьдесят лет, с карими сердитыми глазами. Остальное: одежда, походка, внешность — могли быть самые различные: лысый или кучерявый, блондин, шатен, рыжий. С бородой и без...

Но основное внимание все же было уделено Донецку. Подняли на ноги службу ДНД, снабдив опорные пункты народной дружины словесным портретом Папы Юли и фотокарточкой, сделанной с рисунка, выполненного по описанию Сани. Дворники и члены домкомов ходили по квартирам: нет ли гостей?.. По улицам барражировали патрульные машины.

Иван Иванович не сомневался: Папа Юля вынырнет. Обязательно! Они со Строкуном объезжали один за другим шахтерские поселки, внимательно присматривались к прохожим.

В 20.42 заворчала рация, и взволнованный хриплый голос, перекрываемый радиопомехами, начал вызвать управление.

— «Родина»! «Родина»! Я — «двадцать седьмой». Доложите первому: полчаса тому в районе Смолянки неизвестный выстрелом в спину тяжело ранил какого-то парня. Стрелявший скрылся, раненого повезли в травматологию. Состояние тяжелое, потерял много крови. Документов при раненом нет, личность пока установить не удалось.

Строкун приказал шоферу:

— На Смолянку!

Машина сделала крутой разворот — заныли скаты от перекоса и перегруза.

Иваном Ивановичем вдруг овладело предчувствие беды. Так бывало на фронте: будто бы тихо, ночь светлая, не таит в себе опасность. А он поднимет заряжающего, идет к пушке, открывает ящик, в котором лежат тускло поблескивающие снаряды. Доверительно оботрет ладонью холодную, жесткую головку, и вновь положит на прежнее место.

«Да ты что, старшой?» — скажет недовольно полусонный заряжающий.

«Ничего... Так, что-то тревожно...»

Но однажды, впрочем, не однажды, а раза три, такая обеспокоенность спасала жизнь и ему, и расчету. У артиллериста-истребителя танков в распоряжении одно мгновение, за которое расчет должен успеть зарядить пушку, прицелиться и выстрелить. Причем без промаха. Второго мгновения мчащийся на скорости танк не даст: он либо расстреляет тебя, либо раздавит. Ивану Ивановичу и его расчету везло всю войну.

А что теперь породило тревогу? Саня как-то сказал: «Розыскник — сродни ищейке», имея в виду чутье преследователя. Саня, видимо, был прав: чувство, с каким гончая бросается за появившейся лисой...

И все-таки, откуда тревога? Сердце отдает в ушах, словно в тебе молотобоец клепает огромный котел: б-у-ух! Бу-ух!!

Кто-то выстрелил в неизвестного и скрылся.

Строкун глянул на изменившегося в лице Ивана Ивановича и приказал водителю:

— В травматологию...

Именно туда «скорая помощь» повезла не приходившего в сознание раненого.

Иван Иванович ворвался в санпропускник. Врача не было, только медсестра. Он показал ей удостоверение личности и потребовал:

— К вам привезли раненного выстрелом в спину. Я должен его видеть.

Но медсестра ничего толком не могла сказать:

— Я вызову дежурного врача...

И потекло бесконечное время. Жди! Терзайся! Надейся и отчаивайся! Верь в удачу и умирай от горя!

— Как он выглядит? Сколько ему лет? — добивался Иван Иванович хоть какой-то определенности.

Наконец пришел врач, в белом халате, в белом колпаке. При виде его Иван Иванович сразу сник, растерялся.

— Мы из розыска, — представился полковник Строкун. — Нам нужны сведения о раненном в спину.

— Ничего утешительного сказать не могу, — ответил врач. — Состояние тяжелое: три стреляные раны. Задето легкое, а может быть, и сердце. Его готовят к операции.

— Я должен его увидеть! — потребовал Иван Иванович.

— Это невозможно, — пояснил врач. — Я же сказал: его готовят к операции.

— Разговор идет о вопросе государственной важности, — пояснил Строкун.

Врач был неумолим:

— В этих стенах нет более важного государственного вопроса, чем спасти человеку жизнь.

— Пригласите заведующего отделением, — настаивал Евгений Павлович. — Скажите, что его просит полковник Строкун.

— Доцент будет ассистировать профессору, они оба моются, — стоял на своем врач. — Позвоните или зайдите часа через два-три.

— Покажите его одежду, — наконец нашел Иван Иванович выход из положения.

Врач согласился:

— Проводите сотрудников милиции к сестре-хозяйке, — сказал он дежурной.

Помеченная пулями со спины — три дырки, располосованная ножом, когда ее снимали, ставшая похожей на брезентовую робу от почерневшей запекшейся крови куртка... Санина! Он привез ее из байкальской командировки, купил в магазинчике глухого поселка какого-то леспромхоза два года тому, и не снимал ни летом, ни зимой.

Иван Иванович бессмысленно смотрел на три дырки и не хотел понимать, что они обозначают. Он просовывал в них дрожащие пальцы. Белые, смертельно-белые на серо-черном фоне. А в коленях — ослабляющая мышцы дрожь. А в глазах алый, цвета пылающих по обочине поля маков, туман.

Он молча упрятал Санины носки в туфли. Сверху положил майку. Все это замотал в брюки. Только для окровавленной куртки не было места. Не знал, куда ее деть, как с ней обращаться. Оставить? Забрать с собою? Бережно, как простреленное знамя, прижал ее к груди и пошел.

— А расписаться! — крикнула сестра-хозяйка.

— Я распишусь, — успокоил ее Строкун.

Когда они сели в машину, он спросил друга:

— Может, домой?

— На Смолянку, — потребовал Иван Иванович.

Он хотел видеть то место, где Гришка Ходан стрелял в своего сына, в Саню...

Небольшой старый поселок двухэтажных, сработанных из необожженного кирпича домов, вскарабкавшихся на невысокие фундаменты из серого плитняка. Такие дома ставили наспех впервые дни после освобождения города от оккупации.

В них, как и в бараках, не было коммунальных удобств: вода — колонка во дворе, туалет — в конце двора. Тут же при нем — железобетонный ларь для мусора.

Дома, родившиеся в середине сороковых годов, давали приют тем, кто возвращался в город из далекой эвакуации: из Нижнего Тагила, из Кузбасса... Старожилы края, коренники. Они восстанавливали взорванные заводы и затопленные шахты. Город рос, хорошел, расцветал. Поднимались кварталы девяти- и шестнадцатиэтажных домов со всеми коммунальными услугами; горячая вода, мусоропровод, лифт, телефоны, лоджии — спасительницы от летней духоты и жары. Зеленели парки, пламенели розами бульвары. (Донецк получил диплом Гран-При как самый красивый и благоустроенный город среди промышленных городов Европы).

А здесь, в этом поселке, за годы, прошедшие после войны, ничего не изменилось: разве что люди постарели и дома обветшали. Было решение горисполкома — снести поселки, переселить жителей в новые дома, Но разве согласятся пенсионеры — рабочая гордость края — покинуть дорогие их сердцу старые пепелища, где у них были сараюшки с пятком кур-квохтуш, аккуратно несущих по три яйца в день, крохотные садики, грядочка огорода! «Да без нее, без этой грядочки-кормилицы, мы бы все с голоду подохли! И в годы войны покопаться весной в парующей, просыпающейся от зимней спячки земле, ходить ни свет, ни заря слушать, как гудит пчелка и прочая комаха в кипени вишневого белоцветья, млеть от удовольствия видя, как проклевывается росточек редиски, сорвать тугой померанцевый помидор, пахнущий солнцем, полевыми просторами, степным ветром, и сказать заскочившему на часок сыну и внукам: «В магазине таких не купишь».

Словом, земля, клочок-крохотулечка, с которой ты за прожитые годы сроднился, как с матерью твоих детей. Она, может быть, единственная, помнит твою молодость, твою славу, когда ты варил металл, сокрушал глубинные пласты, добывая уголек — хлеб для промышленности, когда тебя называли по имени-отчеству (а сейчас только Иваныч, Харитоныч, Николаич...), когда о тебе писали газеты, которые уже порыжели, перетерлись на сгибах.

Старожилы таких поселков старели, молодежь, поднявшись на крыло, уходила от родителей, получала квартиры с газом, с отоплением, с ванной... А старики оставались коротать недожитое.

В конце двора, застроенного сараюшками и гаражами, ютилось тщательно выбеленное известью и слегка порыжевшее от времени строеньице с плешивыми стенами, с которых «блинами» сползала штукатурка.

Здесь!..

Никого из работников милиции уже не было: сделали свое дело и ушли. Но любопытные остались. На поселке все друг другу были кумовья, сваты, братушки, все — в родстве... И вот — такое происшествие!

Его продолжали обсуждать. Нашлись и очевидцы, их доверчиво слушали, ахали и удивлялись.

Иван Иванович и Строкун остановились позади толпы, в кругу которой, яростно жестикулируя руками, выступала полная, рыхлая старуха лет шестидесяти пяти, в пестром кухонном халате, стоптанных войлочных тапочках на босу ногу.

— Гляжу это я из окна: заходит в сортир мужчина. Не из наших: такой представительный. Профессор — не профессор. С «дипломатом» в руках, в очках от солнца... А за ним из-за угла огурчанского сарая выглядывает парень. Тоже симпатичный, в заграничной куртке, волосы, как у артиста, — по плечи. На цыганенка смахивает. Я, грешным делом, решила, что он на портфель или на кошелек того профессора зарится. Ну, думаю, я тебе сейчас! И окно уже открыла, закричать хотела. А парень хвать доску, что лежала под огурчанским сараем, и к нашему сортиру. Дверь доскою подпер и еще спиной на нее навалился. Что у них там было потом, не ведаю. Я и выстрелов не слыхала. Только вижу: парень по доске сполз на землю. А профессор выходит через... дамское отделение. Огляделся, перышки почистил и — как ни в чем не бывало, пошел прочь. А парень не поднимается. Мне его толком не видно: за стенку сполз, но голова — наружу: по земле трется, трется. Я сообразила, что дело нечистое, — и к парню. А он весь в кровище! Ужас-то какой!

Строкун решительно вошел в круг любопытных. Представился рассказчице и показал ей фотокарточки троицы, которые последнее время носил при себе:

— На кого-нибудь ваш «профессор» похож?

Женщина растерялась, хлопает выпуклыми глазами.

— Не знаю... даже на кого... Этот, — показала она на фотографию Папы Юли, — с бородой. А профессор — гладенький, — провела она рукой по своей щеке, — хоть под венец веди. А ваш-то — бирюк бирюком... А профессор — человек из себя интеллигентный.

И все-таки Иван Иванович не сомневался: в Саню стрелял Ходан. Некому больше.

Строкун поспешил к машине, надо было передать по рации новые данные о внешности Папы Юли.

Ивана Ивановича тянуло к месту, где стреляли в Саню.

Закоулочек — типичный для всех общественных сортиров. Вдоль оградительной стенки лежала тяжелая доска.

Иван Иванович с тупым недоумением взирал на крашенные много лет тому назад красной охрой двери. Три дырки с щербинками... Как в замшевой куртке Сани... В плотном свежем дереве пули просто «просверлили» бы себе ходы, а здесь, в пересохшем, потерявшем структуру, — выщербили. Жило в Иване Ивановиче мучительное желание прикоснуться к дыркам, потрогать их пальцем. Ему казалось, что они должны быть горячими...

Как же пересеклись пути Ходана и Сани? Может быть, случайно увидел на улице и узнал в «профессоре» с модным портфелем-«дипломатом» Ходана. Сколько он следил за хитрым, осторожным преступником, пока не очутился здесь, в старом, отжившем свой век, рабочем поселке?

Он понимал, что если Ходан скроется из вида, то уйдет. «Запер...» А что он еще мог сделать? Надеялся, что Ходан в ловушке.

...Три дырки в старых досках... Их можно потрогать пальцем.

Приехал генерал. Подошел к Ивану Ивановичу, стоявшему чуть поодаль от места происшествия, взял майора Орача под руку и повел за собой:

— Тут теперь обойдутся без нас... Евгений Павлович справится, — сказал он мягко, открывая заднюю дверцу своей машины. Пропустил Ивана Ивановича, сел рядом: — Будем надеяться на руки чудо-профессора и счастливую судьбу.

«Чудо-профессор... Счастливая судьба...» — как горное, сочное эхо, неоднократно повторяющееся, звучало в голове Ивана Ивановича. Но эти звуки не касались его боли, его раздумий, они словно рикошетили.

— Выйти один на один с Папой Юлей — не каждый вооруженный решился бы, — похвалил генерал отчаянную храбрость Сани. — Геройский у вас сын, Иван Иванович.

— Нет, не геройский, — возразил тот. — Саня знал, с кем имеет дело. Он просто не мог поступить иначе.

— Не мог... А мы-то своих все: «Дети да дети!» — в раздумье проговорил генерал. — Паспорт вручаем: «ребенок». В армию сына провожаем: «дитя». Но дело не в годах, а в гражданской зрелости. Сколько, Иван Иванович, вам было, когда вы первый фашистский танк подбили?

— Восемнадцатый шел. Совершеннолетие свое я отмечал на огневой. Мы сопровождали пехоту. Оторвались от полка... Из четырех пушек в батарее уцелела одна моя. И вдруг приходит комсорг полка. Как он нас разыскал? Мы километров пятнадцать в тот день отмахали. И все с боями. Приносит баклажку спирта, в «сидоре» за плечами — хлеб и консервы. Удивил всех: комсорг полка принялся за старшинские обязанности! Сели поужинать — голодные, словно месяц крошки хлеба во рту не было. Комсорг спирт по кружкам разлил: «За именинника! Вашему сержанту сегодня восемнадцать!» А я и забыл об этом...

Рабочий город уже отходил ко сну, чтобы завтра рань-ранью вновь встать на трудовую вахту (которая, кстати сказать, не прекращалась и ночью). Улицы опустели. Ртутные фонари-светильники отгородили невидимой крышей город от неба. Где-то там, вверху, было царство тьмы, за которым начиналось владение звезд и молодой луны, катившейся светлым мячом...

Безлюдны в эту пору улицы Донецка. В Киеве, в Москве — десять часов вечера — это начало «второй половины суток», когда заполняются кафе и под ресторанами выстраиваются очереди, начинается суета возле театров, заканчивающих свои спектакли...

Черная «Волга» с «козырными» номерами обогнула площадь, словно сделала почетный круг возле памятника Дзержинскому, попрыгала по тесаной брусчатке, которой в давние времена вымостили трамвайный путь, обнимавший здание управления цепкими объятиями, и остановилась у подъезда.

— Зайдем ко мне, подождем развития событий.

Они поднялись в кабинет.

Ивана Ивановича трясло, это уже начали сдавать нервы.

— Угощу-ка я тебя, Иван Иванович, чаем, — доверительно обращаясь к подчиненному на «ты», сказал генерал.

Он открыл дверцу большого шкафа-стенки. Там, на полочке, стоял самовар и посуда. Генерал воткнул вилку в штепсель, взял две небольшие чашечки на блюдечках, поставил их на столик, примыкавший к письменному.

— Заварим по японскому рецепту... Я не поклонник кофе. А вот чаек!..

Впрочем, кто в управлении не знал слабости генерала!

Увидев состояние майора Орача, которого трясло, словно бы начинался приступ желтой лихорадки, он сказал:

— Э-э, как мы раскисли!

Самовар уже посвистывал.

В это время зашипела стоявшая на телефонном коммутаторе рация, и хриплый голос взволнованно сообщил:

— Двадцать минут тому назад угнали серую «Волгу»-24, номер 19-56.

— Товарищ генерал, это он! — воскликнул Иван Иванович.

— И я так думаю. — Генерал взял трубку рации и включился в разговор: — Всем постам ГАИ: задержать машину «Волга» серого цвета с номерными знаками 19-56. В машине, по всей вероятности, один человек. Вооружен. — Отдав распоряжения, генерал, как бы подводя итог, сказал: «Это уже все!»

Иван Иванович мысленно согласился: «Да, на сей раз Гришке не уйти... Если только ему не поможет надвигающаяся ночь».

С момента начала хирургической операции прошло уже более трех часов. Надо было позвонить, справиться о состоянии Сани. Но Иван Иванович не звонил: не потому, что неудобно было сделать это при генерале, а просто... боялся. Пока он ничего не знал, а значит, мог на что-то надеяться. Три тяжелых ранения, одно — сквозное, в легкое... Но у профессора — руки волшебника, и потом... есть еще судьба. Она должна улыбнуться Сане. Должна! Иначе, зачем она дала ему талант? Чуткую душу... бескомпромиссный характер...

Замигала изумрудным глазом рация, и в хаос звуков, из которых соткан эфир крупного промышленного, города, вплелся чистый голос, словно человек был где-то рядом, за стеной:

— Докладывает старший лейтенант Носик. Серая «Волга» 19-56 прошла мимо Центрально-Заводской шахты в сторону Буденновки со скоростью свыше ста километров. Начинаю преследование.

«Молодец, — подумал невольно Иван Иванович. — Разглядел номер машины, которая, ослепив тебя фарами, промчалась со скоростью ракеты, вырывающейся из земного притяжения...»

Он вспомнил дорогу, идущую вдоль старейшей шахты города, с которой, можно сказать, начиналась бывшая Юзовка. Дорога металась из стороны в сторону, как змея, спасающаяся бегством. Ее латали два раза в год: весной и осенью, но тяжелые самосвалы, возившие доменный шлак и железобетонные панели, быстро разбивали. Колдобина на колдобине... В это вечернее время дорога была, в общем-то, относительно свободная — легковой транспорт шел другой дорогой, на мост через Кальмиус: чуток подальше, зато — надежнее. Ходан выбрал кратчайший путь к степным просторам.

Генерал вызывал посты в шахтерских поселках, через которые должен был проследовать человек, угнавший серую «Волгу».

— Буденновка! Чулковка! Моспино!

Моспино — это окраина Донецка, дальше шоссейных дорог не было, только грунтовые. Правда, пока дожди не расквасили землю, по хорошему грейдеру — не хуже, чем по асфальту. Но куда? Юркнуть в сторону и воспользоваться темнотой? Или через Амвросиевку на Таганрог? Это километров двести с лишним, если по прямой. Можно доехать до какой-нибудь станции, затем машину — в пруд. Пока ее обнаружат, поезд увезет на край света...

Генерал сказал:

— Иван Иванович, теперь наше место с вами — там!

Ходан считал скорость единственным своим союзником.

Он обгонял машины на узкой, колдобистой дороге перед самым носом у встречных, ослепляя водителей мигающим светом ярких фар, и те, почувствовав неминуемую беду, в испуге освобождали дорогу, выезжая на обочину: береженого бог бережет, а дурак сам наскочит.

На выезде из шахтерского поселка Буденновка Ходан увидел фару мотоцикла и чутьем преследуемого зверя угадал: милиция. Он не сомневался, что работники ГАИ спешат перегородить ему шоссе. Он готовился к такой встрече, присматриваясь, где бы можно перескочить глубокий кювет. По-каскадерски перемахнуть на большой скорости — не хитро, главное, правильно рассчитать «угол атаки», не перевернуться, а лишь скользнуть колесами по твердой кромке поля по ту сторону.

Но сначала надо было миновать железнодорожный переезд — на этой стороне места для маневра уже не было. Закрытый шлагбаум подмигивал, словно циклоп, своим красным глазом, за ним пыхтел паровоз, лязгали буферами вагоны. Так уж устроены разминовки на всех шахтных и заводских тупичках и ветках, что состав обязательно перекрывает переезд. Товарняк стоял и не собирался двигаться. Дежурная, пользуясь тем, кто паровозный прожектор осветил территорию, сбивала косой на короткой рукоятке седой упругий чертополох, который рассеивал по округе свои семена на легких парашютиках.

Машине, мчавшейся со скоростью ста сорока километров, деться было некуда, разве что резко свернуть на полевую дорогу. Но ее, уперевшись блеклым лучом фары в бесконечное небо, перегородил мотоцикл. Его хозяева были где-то рядом, скрытые тьмою. Видимо, залегли с пистолетами в руках и выжидали, что предпримет Ходан.

Из двух вариантов он выбрал самый удобный для него: «Волга» серого цвета с номерными знаками 19-56, сбив короткий шлагбаум, врезалась в полуось одного из пульманов, груженных углем...

...Иван Иванович вместе с генералом приехал к месту происшествия минут через пятнадцать после случившегося.

Картина — не из приятных... Мотор оказался в кабине. Рулевая колонка пробила крышу. Ходана раздавило, словно его тело пропустили через огромную мясорубку, в которой не было ножа — только валик. Голова, как бы препарированная для анатомического музея, лежала в уголке на заднем сидении. Седые, кудреватые короткие волосы... Уши торчат... Глаза полузакрыты. Голова Гришки Ходана чем-то напоминала афинского мудреца Сократа, который приготовился пригубить кубок с ядом, да на мгновение задумался о смысле человеческого бытия. Только у древнегреческого ниспровергателя истин была роскошная борода, а Гришка Ходан свою в последний момент сбрил.

— Уж слишком удобная смерть для этого выродка, — не скрывая сожаления, сказал генерал. — Мгновенная, безболезненная. Десятые доли секунды сомнений, страха — и все.

Но Ивану Ивановичу было уже безразлично: главное — что Гришки Ходана не стало, а как это произошло — дело третье.


...И снова травматологическая поликлиника. Когда Иван Иванович приехал, Аннушка и Марина, предупрежденные Строкуном, были уже здесь. Марина сидела на белом табурете, словно поросшая зеленой вечностью-былью каменная баба-хранительница древнего Дикого поля — приазовских степей.

Аннушка, превратившись в согбенную, столетнюю старуху, рыдала, прикрыв лицо пухленькими ладошками.

Иван Иванович молча опустился рядом с Мариной на свободный стул.

Мимо сновали люди в белых халатах.

— Ваня, скажи им, что мы согласны на любой эксперимент, — вдруг взмолилась Аннушка, вцепившись в плечо мужа. — Ну что ты сидишь! Сходи к профессору, объясни ему!

Что можно было объяснить профессору?

— Они должны что-то сделать, — не очень уверенно согласилась с ней Марина, сидевшая истуканом на больничной табуретке. Она боялась пошевелиться, ей казалось, что каждое движение «здесь» отдается тяжелой болью «там», где был сейчас Саня.

«Нет! Нет! Этого не может быть! Это противоестественно!»

— Пусть соберут консилиум!

— Я знаю человека, которому из сердца извлекли пулю.

— Да, да, конечно...

Доверие к хирургу — всегда особенное, он — последняя надежда отчаявшихся. Но где-то есть предел человеческим возможностям, где-то кончаются наши знания, наше умение, где-то изменяет нам наша интуиция.

Саня был молод, он безгранично любил жизнь, верил в свою счастливую судьбу. Всегда куда-то спешил, вечно ему не хватало времени... Может быть, он инстинктивно чувствовал, как мало отвела ему судьба этого самого времени?..

Загрузка...