Заседание кончилось. Я им все сказала.
Может быть, слишком резко. Друзья мне советовали соблюдать осторожность. Нашли кому советовать! Не мое это дело, не мой талант. Вот Обтекаемый – тот осторожен. Он, верно, и родился-то осторожно: высунул голову и огляделся.
"Порочное направление в науке" – вот что мне ставилось в вину. Вот идиоты! В общем, осторожности я не соблюла, кое-кого из важных задела. Придется нести последствия. Ничего, снесу.
После душного зала, полного лицемерии, улица охватила свежестью, простотой. Вечер, уже не весенний, но еще и не летний, – он не опускался, как полагается вечеру, а взлетал. Ласточки чертили розовое небо. На этом небе меня поразили светло-изумрудные, кем-то рано и расточительно зажженные, фонари дневного света. Как могла бы быть прекрасна жизнь.
В метро я разглядывала людей. Они ехали сосредоточенно, чуть покачиваясь, прямо и резко освещенные сверху, отчего на каждом лице проступал костяк. Жесткая замкнутость отгораживала их друг от друга и от меня. Некоторые читали, многие казались усталыми. Рядом с ними, смягченные и украшенные голубизной темных окон, ехали их отражения, казавшиеся добрее, проще самих людей.
От конечной станции метро до моего дома можно ехать автобусом, можно идти пешком. Я пошла пешком. Ноги были тяжелы, но воздух прохладен, легок. Чужие окна светло сияли справа и слева. За каждым из них что-то происходило, чья-то жизнь, казавшаяся отсюда, из темноты, чудом уравновешенности и счастья. Розово-смуглое небо на западе еще светилось. Напротив глыбами громоздились темные тучи, оттуда подувал ветер, возможно, ночью будет дождь. Майский жук ударился мне в щеку и стукнулся об асфальт.
Меня не покидало лицо Обтекаемого. Он выступал словно бы в мою пользу, но так, чтобы в любую минуту можно было все переиграть. Виртуоз двоедушия.
Дома, в пустой квартире, которую я каждый раз с удивлением нахожу пустой, хотя живу одна уже два года, пел холодильник, постукивала форточка, гуляли ночные звуки, заменяющие в новых домах сверчка: рассыхался паркет, вздыхали обои.
Что бы ни случилось – вот она, моя комната, моя постель, и над постелью, низкой звездой, неяркая лампа, при которой я читаю на ночь, без чего не могу заснуть уже много лет.
Что бы ни случилось – день проходит, наступает ночь, загорается низкая лампа-звезда, и вот я уже читаю, пирую. Отходит дневная, своя тревога, приходит другая тревога, чужая, ночная, и тревожит меня долго, иной раз до утра, но чаще через час или два мысли милосердно слипаются и можно погасить свет, вытянуть ноги, спать.
С годами у меня постепенно пропал интерес ко всему сочиненному, зато обострился интерес к подлинному. Вместо романов меня провожают ко сну мемуары, дневники, письма, стенографические отчеты. Может быть, это возрастная болезнь, я замечала ее у многих пожилых, сильно занятых, читающих людей. Слово "читающие" я здесь употребляю как "курящие".
Однажды я спросила об этом своего друга, Худого.
– Послушайте, а с вами так не происходит, что все меньше тянет на художественную литературу и все больше – на документ?
– Ого, еще как! – ответил Худой и улыбнулся обтянутым своим лицом.
– А почему бы это?
Худой подумал и сказал, очень серьезно:
– Процент правды больше.
Процент правды. Именно так. Спасибо, Худой.
Я читаю книги кубометрами, как кит, всасывающий морскую воду и почти всю ее выпускающий обратно, чтобы оставить внутри, на усах, самую малость того, чем он питается, – процент правды.
Раньше, в молодости, меня интересовало вымышленное. Теперь меня больше интересует вымысливший. Что заставило его, писателя, вымыслить это, а не что-то другое? И вообще как он жил? Как вставал по утрам, с трудом приподнимая с постели и ставя на коврик свои, возможно, отекшие ноги? Как одевался, садился за стол, надламывал хлеб? Кто сметал со стола крошки?
Или не писатель – пусть актер. И не какой-нибудь всемирно известный, боже сохрани, а заурядный, провинциальный, который всего-то и был знаменит, что одним талантливым вскриком в одном месте одной роли. Этот вскрик сохранился в одной строке одной книги, скажем "Страницы былого", так любят называться воспоминания, – и строка вскрикивает голосом давно умершего актера и потрясает меня, и я готова поцеловать книгу.
А может быть, дело не только в проценте правды, а еще и в другом – в игре? С возрастом пропадает потребность к игре и уменье играть. Молодой котенок все время играет. Пожилой кот только щурится, подогнув лапы, на бумажный бантик.
У некоторых способность к игре сохраняется дольше; у нас с Худым она угасла сравнительно рано.
Я вообще мало способна к играм. Например, шахматы. Пробовала – не могу. И не по какой-нибудь особой глупости – просто не удается принять всерьез условия игры, или, как у нас говорят, УИ.
Так и во всем. Скажем, в литературе. Многие любят детектив, научную фантастику, я – нет. Не принимаю УИ.
И всюду меня преследуют УИ, и всюду я их не понимаю. Есть специальные УИ для научных статей, для брака, для похорон, юбилеев. Я никогда ими не могла овладеть. Может быть, этим я себя обеднила. Если УИ существуют, тем самым они заслуживают внимания, а значит, изучения. Моя по отношению к ним чисто отрицательная, нигилистическая позиция слишком эмоциональна и недостойна научного работника.
"Не смеяться, не плакать, только понимать", – сказал Спиноза. Правильно, но для меня, увы, невозможно.
Вероятно, во многих отношениях мне просто не хватает ума.
Нет, не того элементарного, торгового ума, которым в избытке наделен Обтекаемый. Не дай мне бог такого ума. Гораздо больше меня привлекает скорбный, иронический ум Худого. Но и с ним я бы не поменялась, нет. Этот ум слишком, я бы сказала, дистиллирован. В нем не хватает жизненных примесей. В каждом умном человеке, по-моему, должно быть чуточку дурака. Я знаю Худого много лет, но так и не могла обнаружить в нем дурака. Или его вообще нет, или он очень глубоко запрятан.
Зато во мне дурака более чем достаточно. Из нас двоих с Худым, пожалуй, можно было бы составить одного умного человека…
А Обтекаемый…
Фу-ты, наваждение. Передо мной опять возник очень реальный образ Обтекаемого, по грудь срезанный кафедрой, – его гладкое, миловидное лицо, мягкая прядь зачесанных набок, почти без седины, волос. Этому лицу противоречили, были на нем почти неприличными старческие мешочки в углах щек. Такому лицу надо было быть вечно, осторожно, неуязвимо молодым. То, что оно слегка поддалось времени, как бы дало вмятину, нарушало его благопристойную завершенность.