Эта история произошла в одном из сёл Центрально-Чернозёмного края, между лесом и степью. На речке, что течёт через село, полно отмелей, водоворотов и омутов. Берега плоские и песчаные, покрыты ковром из мать-и-мачехи, а супротивные – крутогорьями и осыпями. Выговор у селян тягучий, нежный, ласкающий слух; велосипед называют «лисопедом», а дорогу – «большаком». Церковь там закрыли в тридцатом, а открыли в девяносто первом. Спросите, как село называется? Да какая разница. Тысячи таких сёл по России, и историй таких тысячи. Только заканчивались они все по-разному.
– Парчу-то зачем жечь? Из неё скатерти можно пошить. В сельсовете столы вон, как жопы, голые, только что газетами прикрыты. – Макар тронул Тихона Ильича за руку, предлагая подумать, прежде чем отдать команду на всесожжение.
– А ты, Макар, решил срамоту новой власти парчой прикрыть, мол, красивей будет, – голос из толпы, вызвав смех, колыхнул скопище зевак.
Макар промолчал, зная, что они не повинны в своём жестокосердии. А вот председатель – тот самый, чью руку Макар придержал, остановив приказ залить керосином благодать Божию, – не совладал с собой.
– А ну молчать всем! – Смех людей, вызвавший злобу у председателя сельсовета Тихона Ильича Бирюкова, замер с первыми выстрелами.
Палил председатель из нагана в воздух, зыркая по сторонам. Он ненавидел их – этих сытых, довольных, красномордых от мороза односельчан-упырей. В своих глазах он был герой, не жалевший жизни на фронтах мировой и гражданской. А для них – босяк, нищеброд, калека (одноногий на костылях) фронтовик в дырявой от пуль шинели, в будёновке вместо шапки. И если бы не револьвер и не десяток вверенных ему вооружённых милиционеров, народ наверняка растерзал бы богохульника. Но толпа молчала, подавленная прошедшими в прошлом году арестами.
Тогда, выполняя спущенную сверху директиву, Бирюков с активистами из числа первых колхозников провёл на селе опись всего имущества, с тем чтобы хозяева не пожгли и не распродали своё же кровное, которое, по пролетарской логике, принадлежало уже не им, а только что созданному колхозу «Первая пятилетка».
Возмущённых хозяев пришлось арестовать и отправить в райцентр, как думали на селе – ненадолго. Разберутся, выпишут очередной налог и отпустят. Их ждали, но они не ехали. Кто-то из актива по пьяни проговорился, что всех задержанных лишили прав, а следовательно, и шансов на возвращение. А тут слух прошёл или видел кто, как лишенцев вместе с семьями погрузили в теплушки и отправили куда-то на север, в края нежилые, погибельные. Это известие напугало деревню, заставив недовольных или заткнуться, или притихнуть.
И вот новая директива, согласно которой сплошную коллективизацию увязали с ликвидацией церквей. Мол, пока стоят церкви, в стране всё будет плохо. И пошло-поехало, как снежный ком. Церкви закрывали, попов высылали, имущество или грабили (растаскивая по себе), или сжигали. Можно подумать, что Сам Господь запрещал сеять и пожинать плоды труда своего. «И сеял Исаак в земле той и получил в тот год ячменя во сто крат: так благословил его Господь»1.
Но те, кто писал план новой пятилетки, «пятилетки безбожников», умышленно извращали суть спущенных с Небес заповедей, тем самым подыгрывая врагу рода человеческого.
Власть запретила богослужения, в то же время поощряя употребление колбасы и молока в пост. Возле сельпо и на рынке повесили плакаты, на которых бородатый старичок, очень похожий на отца Леонтия, обращаясь к народу, стихоплётствовал: «Верующий, если нету бога, то нет и поста, смело ИДИ ДО магазина, ждёт тебя там свинина», – и ниже стояла подпись в скобках: «Народная поговорка». Народ ухмылялся, мужики крутили усы, девки – локоны, и шли до сельмага.
Само по себе употребление мяса в пост – при том, что ты готов умереть за Христа прямо здесь и сейчас – не являлось грехом. Другое дело, когда количество употребляемого скоромного2 становилось в обратную пропорцию к желанию умирать. Тем более за Бога, которого никто не видел. Об этом писали газеты и тараторили лекторы из агитбригад безбожников, колесивших по району всё лето. И, надо сказать, у сатаны получилось отвадить христиан от Христа: пост не держали, лоб не осеняли, на сон грядущим3 не читали – просто жили и умирали в пустоту.
А как за храмы взялись, так и защитники не нашлись.
Вот и сегодня, созерцая разруху – побитые окна, распахнутые настежь двери, пустую колокольню и купол с погнутым, обезображенным крестом (из-за того, что его не удалось сбить), – народ молчал, пожирая глазами то, что принадлежало Богу и должно было исчезнуть в горниле индустриализации.
Речь шла об имуществе сельского храма – вытащенном, сваленном и подлежащем уничтожению. Гора была приличной. Одних только тканевых предметов культа собрались вагон и маленькая тележка: одежды священнические, стихари пономарские, покрывала с престола, завесы, покровцы4, камилавки5, хоругви, плащаницы, отрезы материи, скатерти кружевные, полотенца расписные. Всё шёлковое да парчовое, шитое нитками золочёными, с крестами и вензелями кручёными. Всё это было представлено семикратно6 по цветам, по праздникам. Сверху набросали книг, навалили икон, предварительно сняв киоты. Из них, по задумке уполномоченного просветителя из района, надлежало изготовить стенды уведомительные, просветительные и порицательные – отражающие суть проходивших по всей стране изменений.
А изменения были налицо.
Несмотря на то, что «безбожная пятилетка» официально так и не была объявлена, Советская власть умудрилась только за один год7 ликвидировать семьдесят епархий, арестовать сорок епископов и митрополитов и закрыть девяносто пять процентов церквей, существовавших ещё в двадцатые годы.
– Ты посмотри, ткань какая, золотом шита… а ты сжечь. – Макар Кузьмич исподлобья смотрел на председателя.
– И что с того? – Тихон Ильич качнулся и переступив костылями, перенося тяжесть тела на здоровую ногу. – Наша власть – это власть трудового народа. И парча мне твоя и в хрен не впилась.
– А она не тебе нужна, а той самой власти, о которой ты тут трезвонишь. Нищая власть не внушает уважения. Власть должна быть солидной, с достоинством. Бабам отдадим – пошьют скатерти, да занавески, да на стулья поджопники. Красота будет… Всё лучше, чем сжигать. А кто придёт за справкой али ещё за чем, сразу поймёт: вот она власть какая. А тут шелков да парчи… если с умом раскроить, весь район украсить можно.
Бирюков хотел возразить: мол, мне твои шелка до одного места, – но осёкся, поймав взгляд уполномоченного из района.
– И что вы предлагаете, Макар Кузьмич? – Уполномоченный переложил портфель в другую руку и подышал на окоченевшие пальцы. Мысль была здравая. Ткань – она и есть ткань, и то, что ткани не было в стране, он тоже хорошо знал.
– Всё это здесь оставлять нельзя… Растащат.
– На поджопники…
– Тихон Ильич, ну полно вам юродствовать, не перебивайте. – Товарищ из района был человеком тонкого душевного настроя. Он не любил бунтовщиков и самодуров из числа низшего звена. Любимой его присказкой была фраза кого-то из древних: «Что дозволено Юпитеру, не дозволено быку». Услышал он крылатое выражение будучи еще семинаристом и с тех пор руководствовался им в жизни, прощая начальству крупное и не спуская подчинённым малое.
– Так вот… перенесём всё ко мне в дом.
– Это за каким… – председатель хотел добавить «хреном», но промолчал, чувствуя, что товарищ из района во всём почему-то согласен с Макаром.
Уполномоченного звали товарищ Шпаков. Он так и представлялся, не удосуживаясь произнести своё имя и отчество. Невысокого роста, остроносый, с выпученными глазами, товарищ из района был одет по-зимнему: в валенки и длинное, до пят, серое пальто с лисьим воротником, подбитое изнутри ватином. На шее – красно-пролетарский шарф, под пальто – стёганая безрукавка, а вот на голове почему-то не по сезону красовалась простая фетровая шляпа, продуваемая ветрами и пронизываемая холодами. Этакая дань моде, отчего от мороза нос и уши уполномоченного были под цвет шарфа.
И была у товарища Шпакова одна тайна, которую он берег, как Кощей свое яйцо. Когда-то он служил чтецом (не в этой области и не в соседней, а за 500 км) и даже окончил один курс семинарии, был исключён за курение и матерщину и это поставил себе в заслугу, устраиваясь на работу в отдел культуры. Но не это было тайной, а боязнь неотвратимого наказания за дела безбожные.