И зачем рассказывают детям сказки про добрых волшебников?! Как пусто бывает у них на душе потом, когда они узнают, что не было ни Алладина, ни его волшебной лампы...
Щеголев ощутил эту пустоту сейчас — он стоял и смотрел, как падали с дубов бордовые, будто обгоревшие листья, и думал о том, как недоступно далека эта девушка с родниковыми глазами... А ведь, казалось, все было так близко...
Он вдруг стал вспоминать, когда и сколько было у него в прошлом встреч, прощаний, забот, недолгих радостей, отъездов и подлинного счастья, до краев... Выходило — совсем немного. Он с грустью подумал, какое у него, наверное, непривлекательное лицо — волосы, поредевшие и уже седоватые у висков, преждевременно глубокие морщины на лбу и на щеках, и большой шрам под правым глазом... Седые волосы — это когда жена погибла в авиакатастрофе, и Щеголев даже не мог похоронить жену; морщины — это когда умерла мать, и они остались с отцом одни, и отец вдруг начал пить потихоньку от него; а шрам — это было совсем недавно, когда Щеголев работал не в ОБХСС, а в уголовном розыске, выследил опасного бандита в лесной сторожке, и тот выстрелил в него из охотничьего ружья.
Но, вообще-то, седина и морщины — это возраст, конечно. Морщины же никогда его не смущали, и он их не стыдился... Как это сказала Маньяни, когда художники пытались ретушировать ее портреты — «Не трогайте морщины! Мне потребовалось столько лет, чтобы их нажить». Однако между ним и Верой лежало нечто большее, чем возраст — дорога. И чтобы прийти к нему и понять его, она должна была пройти эту дорогу, но не поперек, а вдоль, а это долгий путь. И только так можно самому увидеть, как дорога выглядит в яркий солнечный день, и как — в слякоть, когда с трудом волочишь ноги. И все же, зачем он уже в третий раз назначает ей свидание, хотя все было ясно с самого начала, и дело это не стоит выеденного яйца, -е2, -е4, с точки зрения шахматиста, но опять встретившись с Верой, он заколебался в своем первоначальном мнении.
Ей, конечно, не надо было идти в торговлю, рано или поздно она поймет, что здесь она лишняя, но Вера пошла, ей посоветовала мама, работавшая в этом магазине уборщицей. Вера только окончила десятый класс, в институт не прошла по конкурсу, а на завод из-за слабого зрения нельзя, — ее и в школе освобождали от физкультуры. Магазин же был рядом с их домом, большой хороший магазин. Год решила поработать, а потом подготовиться как следует — и опять в институт.
«Только бы не делала она поспешных выводов, — думал Щеголев. — Только бы не прислушивалась к нашептываниям старших подруг — «Ты же в торговле работаешь — все они такие». Как ей объяснить, что не все!» И он вспомнил, с чего это началось.
Он сидел у себя в кабинете и устало глядел в угол, где лежали две гантели по пять килограммов и гиря-пудовик. Чувствовал он себя плохо, голова болела после вчерашней свадьбы — майор Хобенко, начальник уголовного розыска, сына женил. Сейчас Щеголев с тоской оглядывал гири, видя в них спасение, — только зарядка может скинуть усталость.
Он поднялся со стула, снял с себя серый лавсановый пиджак, повесил его на спинку, решительно направился к гирям, лежавшим в углу. Поразмялся с гантелями, потом вскинул на плечо пудовик, выжал гирю пять раз правой рукой и три раза левой, уже шел на четвертую попытку, как в дверь постучали. Щеголев со всего размаху опустил гирю и сказал: «Да-да, войдите...».
Дверь открылась, и на пороге появилась Зина, пышная дама, секретарша начальника ОБХСС Виктора Викентьевича Селищева. Она подошла к столу и высыпала на него из папки несколько писем с приколотыми к ним конвертами.
— Тебе почта, Леня, распишись!
Щеголев взял четыре письма, присовокупил их еще к двум, лежавшим распечатанными на столе, расписался в книге и сказал зачем-то: «Ну, вот!». Он взглянул на Зину и почувствовал, что краснеет. Ему стало не по себе. Зина два года как разошлась с мужем и с тех пор усиленно ищет внимания. Щеголев подумал, хорошо было бы, если б она поторопилась уйти. Но она не уходила, еще посплетничала о том, о сем, и Щеголев вынужден был проявлять интерес, потом она спросила, придет ли он на тренировку в группу «Здоровье» и на стрельбу. Он буркнул нечто неопределенное, Зина постояла еще немного и ушла.
Щеголев с облегчением вздохнул, пододвинул к себе письма, взял лежащее сверху и начал читать.
Письмо было короткое, в полстранички. В левом углу красовалась резолюция, выведенная красными чернилами: «Тов. Щеголеву. Ваши соображения».
«Гм... Мои соображения, — подумал Щеголев. — Какие могут быть еще соображения?» Он снова перечитал написанное:
«Нельзя ли встретиться с кем-либо из сотрудников ОБХСС. Происходят странные вещи — воровство или мошенничество, сама не пойму. Но я все объясню при встрече. Пожалуйста, пусть кто-нибудь подойдет в субботу, в 8 часов вечера, к центральному парку. Я буду ждать с 8 часов до половины 9-го. Я буду сидеть на первой скамейке у входа, на голове у меня будет красная косынка».
Подписи не было. Гм... Анонимка? «Ну и конспирация! — поморщился Щеголев. — Неужто нельзя прямо написать, что происходит и где». Он еще раз глянул на витиеватую резолюцию красными чернилами — «Тов. Щеголеву. Ваши соображения». Что это с Виктором Викентьевичем? Не прочитал, наверное, письмо, спешил куда-то и расставил резолюции на всех бумагах сразу. Какие тут, однако, могут быть соображения? Придется топать... Он вздохнул. Кстати, письмо едва не опоздало, сегодня пятница, если бы секретарша передала в понедельник, уже бы поздно было. Значит, завтра, в восемь... А не в восемь ли репортаж о футболе? Щеголев вытащил из кучи газет, лежавших на столе, радиопрограмму, отыскал нужное место. «Так, так... Репортаж в 8.30, а в десять надо ехать на обыск к валютчикам. Эх ты, красная косынка, красная резолюция...»
...В восемь ноль-ноль он появился у входа в центральный парк. Никакой скамейки не было, зато безмятежно мурлыкал фонтан, возле него суетились ребятишки. Скамейка была подальше, в аллее.
Щеголев прошел мимо фонтана, вступил в неподвижную тень, отбрасываемую рослыми старыми дубами. Еще мальчишкой он прибегал в этот парк, они играли здесь в «казаки-разбойники», и тогда, такие же величественные и молчаливые, стояли здесь дубы, и фонтан все так же стоял здесь, только воды в нем не было.
Щеголев оглянулся. Что-то таинственное было в завораживающем спокойствии дубов, словно жило еще здесь его детство. Казалось, своим молчанием дубы хотели помочь Щеголеву настроить себя на далекое прошлое, но ничего не получалось...
Его сознание удерживало лишь на мгновение застывшую картинку — как он бежал со всех ног здесь по солнечным полянам с сачком для ловли бабочек, которых он никогда не мог поймать. Цветная картинка из прошлого появлялась, дрожала и пропадала внезапно, а ничего другого память почему-то сейчас не удерживала...
В фонтан падали с дубов желтые листья. Они всегда падали осенью и всегда навевали грусть. Именно они, а не сама осень. Может быть, потому, что опадала красота? Листья вроде бы все одинаковые, но Щеголев знал, какие они разные, эти осенние листья, опадавшие с дубов. Каждый листочек был сам по себе неповторим — один светло-коричневый, с желтой прожилкой посередине, другой — темно-коричневый, а этот — коричневый посередине и желто-серый по краям. А узоры какие — будто их кто ножницами вырезал!
Осенние листья! Они кружились, и Щеголев не удержался, поймал один лист в воздухе и оглянулся — не видел ли кто? А за ним действительно наблюдали — на скамейке сидела полная яркая блондинка и такой же тучный мужчина в белой нейлоновой рубашке и черных брюках. А рядом, по правую руку от мужчины, задумалась худенькая девушка, казавшаяся еще более хрупкой по сравнению с сидящими возле нее. Девушке на вид можно было дать лет восемнадцать. Ее длинные волосы туго охватывала красная косыночка.
«Ну и ну! — усмехнулся Щеголев. — Что за детские игры? Видимо, эта девочка и написала письмо?» Он обрадовался, что послушает репортаж. Хорошо, что все это чепуха... Но со скамейкой он уже поравнялся, а потому и сел.
— Здесь занято, — быстро проговорила девушка.
Он поглядел на нее, и она покраснела.
— Здесь мама сидит. Она за мороженым пошла...
Щеголев смотрел на нее, ему было весело, он думал, что же сказать этой девочке, с чего начать разговор. «Неужели она написала письмо?»
Девушку что-то взволновало — щеки ее чуть разрумянились и веснушки почти все закрасились, а они ей так были к лицу.
И тут Щеголев увидел, что по аллее идет милиционер, вернее, курсант школы милиции. Это был парень лет двадцати двух, великолепно сложенный, и новенькая «с иголочки» форма сидела на нем ладно и хорошо. Он быстро шагал по дорожке, усыпанной красным песком. Поравнявшись со скамейкой, он равнодушно скользнул взглядом и продолжал шагать дальше. Видимо, он спешил куда-то. Когда он скрылся за деревьями в глубине аллеи, девушка в красной косынке поднялась со скамейки и быстро пошла в ту сторону, куда удалился курсант.
— Странно, — важно, надувая щеки, произнес толстый мужчина, обращаясь не то к своей соседке, не то к Щеголеву. — Значит, никакую маму она не ждет?
В голосе его было столько осуждения, что Щеголев поежился... Он поднялся, но по тропинке не пошел, а направился прямо через кусты, чем, видимо, еще более заинтриговал сидевших на скамейке, услышал, как красивая дама пропела масляным голосом довольно громко: «Что я тебе говорила!»
Пригибаясь, Щеголев побежал к тропинке, стараясь не задевать за ветви и не производить шума. Он остановился, едва не выскочив на тропу, где стояли курсант и девушка в красной косынке. Но они его, слава богу, не заметили, и Щеголев быстро отпрянул за дерево и оттуда уже услышал ее взволнованный голос, она говорила, словно оправдываясь:
— ...но они уже расположились там, когда я подошла. А потом еще ко мне этот странный мужчина подсел... Я...
— Извините, — перебил ее курсант. — Но о каком письме вы говорите?
— Как? Неужели вы не получили? — девушка всплеснула руками. Она задумалась и недоверчиво поглядела на него.
— Как это вы не получили? А как же вы пришли сюда?
Курсант тоже задумался.
— Письмо, наверно, попало в другой отдел, — сказал он и запнулся.
«Вот оно что, — подумал Щеголев, слишком высовываясь из-за дерева и рискуя быть замеченным. — Неужели все-таки она писала? Гм... что мне делать с этой девчонкой, которая не представляет, что милиционеры могут ходить и без формы. И не могу же я выйти к ним прямо отсюда, из кустов».
Проклиная толстяков, сидевших на скамейке и заставивших его кидаться в кусты, Щеголев ждал, когда же Вера поймет, в чем дело, и курсант уйдет. Но курсант не уходил, и девушка, судя по всему, не собиралась. Все это начинало Щеголева раздражать.
Закат уже тепло золотился над верхушками деревьев, а здесь было сыро, глухо, полутемно, пахло сухими сучьями, прелыми листьями и землей. Скоро, наверное, бледный туман разольется над аллеей — зажгут люминесцентные фонари.
— Да, — сказал курсант, — я обязательно узнаю, куда оно поступило. И знаете что, давайте встретимся через час, хорошо? К этому времени я все выясню. Иначе я опоздаю, мне надо спешить...
Щеголев знал, куда он спешит — на развод. На сегодня два больших мероприятия намечается — обыск у валютчиков и патрулирование улиц в Восточном районе. Так что курсант зря свидание назначает...
— У кинотеатра «Восток» встретимся, — сказал курсант. — А если я не приду, то завтра там же и в то же время... Хорошо?
Щеголев понял, что курсанта никакое письмо не интересовало, его интересовала девушка, и они, наверняка, сейчас пошли бы в кино, если б парень не спешил. Они медленно двинулись по аллее, направляясь к выходу, курсант взял девушку за руку, а Щеголев идти за ними не мог, потому что деревья здесь кончались, тропинка выбегала на открытую лужайку, на которой были разбиты клумбы и цветники.
Щеголев вздохнул, подумав, как глупо все получается, и не пойти ли ему домой послушать репортаж, но вспомнил о резолюции начальника «Ваши соображения» — анонимку-то все равно надо списывать, а как? На каком основании? «Пойду-ка я прямо к кинотеатру», — решил он и направился туда кратчайшим путем.
У кинотеатра народу было пруд пруди — уже четвертый день демонстрировался двухсерийный индийский фильм, и Щеголев едва отыскал в толпе девушку в красной косынке. Увидев, что он направляется именно к ней, она испугалась, да и Щеголев смутился. «Получается, что я ее преследую, — подумал он. — Еще, не дай бог, шум поднимет».
Девушка, меж тем, выбралась из толпы и направилась через дорогу к автоматам с газированной водой, Щеголев догнал ее на полпути и, не дав ей возможности что-либо сказать, вынул из кармана письмо:
— Ваше?
— Так это вы? — ахнула девушка.
— Я! — сказал Щеголев. — Пейте воду и давайте поговорим — времени у меня в обрез.
Подойдя к автомату, девушка бросила в прорезь три копейки и хотела угостить водой с сиропом Щеголева, но он отказался. Тогда она быстро выпила сама, и они направились в небольшой скверик, раскинувшийся у кинотеатра.
Скамейки были все заняты, и, оценив обстановку, Щеголев предложил:
— Идемте-ка вот по этой улице.
Он кивнул направо.
— Ну, я вас слушаю, — сказал Щеголев, когда они прошли по тротуару шагов пятнадцать и выбрались на большой пустырь. Он оглянулся — вокруг никого не было.
— Во-первых, как вас зовут? — спросил Щеголев.
— Вера, — откликнулась девушка. — Я хотела рассказать насчет туфель...
Она запнулась и покраснела.
— Ну, ну, рассказывайте, не стесняйтесь. Вы работаете в магазине?
— Да.
— В каком?
— Во втором обувном.
— Это который в новом микрорайоне, на берегу речки?
— Да, он самый.
— И что же происходит в вашем магазине?
— А я сама разобраться не могу.
— А все-таки?
— Что-то с туфлями. По-моему, они ворованные или липовые.
— Ворованные? Вы уверены в этом?
— Нет. Но я случайно услышала разговор. Нефедова с Татьяной Васильевной. Они спорили насчет денег, как делить...
— Это кто такие?
— Нефедов — директор, а Татьяна Васильевна — заведующая отделом.
— Скажите, Вера, а какая обувь к вам поступает? Я имею в виду местную...
— Разная. Туфли-лодочки, знаете? Женские.
— Ну. А еще?
— Сандалеты.
— Какие?
— Ну... такие, с двухрядным швом без накладного ранта.
— Понятно, — уверенно произнес Щеголев, хотя понятия не имел, что такое «накладной рант». — Вы больше никому не рассказывали об этом?
— Нет. Только маме. Она уборщицей работает в нашем магазине. Я сказала ей — надо бы в милицию сообщить. А мама испугалась: «Не ходи! Тебя же выгонят из магазина, если узнают. А у тебя больное сердце, и ты работаешь рядом с домом». Но я все-таки ничего маме не сказала и решила пойти.
— Тайно от мамы? — улыбнулся Щеголев.
— Ага.
— Молодец!
— Что же мне сейчас делать?
— А что вы делали все время?
— Продавала туфли.
— Вот и сейчас надо продавать туфли.
— Но я не хочу продавать уголовные туфли.
— Как вы сказали? «Уголовные туфли»? — Щеголев рассмеялся.
— А что, разве не так? Мне Лида, подружка моя, давно уже рассказывала. Я, говорит, думала, я живу, а теперь вижу, что значит жить. Дома — ковры да хрусталь. А откуда у них это? И разве нельзя их забрать?
— Кого?
— Ну, Нефедова нашего и Татьяну Васильевну.
— А за что? — спросил Щеголев.
— Как за что! — воскликнула Вера. — Я же сама слышала... И потом ревизию можно сделать... Ведь можно?
— Можно ревизию, — успокоил ее Щеголев. — Только не сразу. А пока хотите нам помочь?
— Хочу. А что мне надо делать?
— Ничего. Но, во-первых, ни в коем случае никому не говорите о нашей встрече. И если что узнаете, не подавайте вида, что это вас заинтересовало.
— И сколько так может тянуться?
— Я не знаю. Наверное, долго.
— Сколько дней?
— Боюсь, что не дней, — вздохнул Щеголев. — Может быть, недель.
— И все это время продавать уголовные туфли?
«О, господи, — подумал Щеголев. — Что мне делать с этой девочкой?» Тут он подумал, что ведь это действительно мерзко продавать эти туфли. Но как объяснить девочке в красной косынке, что никаких мер они не предпримут, пока не разберутся во всем досконально...
— Откуда местные туфли поступают? — спросил Щеголев.
— Импортные с базы. А местные — из райпромкомбнната «Заря».
— Это от Курасова, что ли?
— Да, от них, — сказала Вера и взглянула на часы.
«Ба, — хватился Щеголев. — Ведь она курсанта будет ждать у кинотеатра. А он же не придет. Уехал курсант на задание. Надо ей тонко намекнуть».
Он нерешительно глянул на нее, на родниковые глаза, кротко мерцавшие под разбежавшимися врассыпную ресницами, и так тепло коснулся его нежный запах ее волос и губ, обветренных, покоричневевших...
Прошелестел ветер, платье на девушке вспорхнуло и казалось, она, легкая, как одуванчик, полетит сейчас над улицей, над черепичными крышами домов, над пустырем. Ветер пошумел немного, вздыбился пыльными смерчами на пустыре и внезапно стих.
Щеголев глянул на часы — надо спешить. И вдруг понял — как хотелось ему побыть этот вечер с Верой, посидеть в кино, даже посмотреть эту сентиментальную картину, сидя где-то в заднем ряду...
Мысль о фильме не выходила у него из головы, когда они возвращались назад к кинотеатру, он пытался отогнать эти настойчивые мысли, но ничего не получалось.
— Вам сколько лет? — неожиданно для себя спросил Щеголев.
— Восемнадцать, — сказала Вера. — А что?
— Я хотел сказать... хотел сказать, — не глядя на нее, произнес Щеголев, — просто так. Вы, наверное, курсанта ждете, — уклонился он в сторону. — Так он не придет. Это я вам точно говорю. Они... Они сейчас уже разъехались.
— А вы откуда знаете?
— Интуиция, — помялся Щеголев.
Он вытащил из кармана блокнот, вырвал из него листочек, черкнул на нем номер телефона и протянул листочек Вере.
— По этому телефону вы можете связаться со мной. Если что узнаете нового, обязательно позвоните.
— А если нет?
— Если нет? Звоните все равно. Только вот что, Вера, будьте осторожны. Впрочем, вы отличный конспиратор... «Красная косынка»...
Щеголев опять улыбнулся, и она улыбнулась в ответ.
— И еще раз — никому ни слова о нашей встрече. Условились?
— А маме?
— Ах, маме! Что ж... Впрочем, нет, и маме не надо.
Они расстались. Он даже не смог ее проводить, потому что опаздывал на обыск, извинился, и, остановив попутную машину, уехал.
Вера позвонила на третий день, сообщила, что особенно нового ничего нет, но они договорились встретиться опять у кинотеатра. А снова увиделись они лишь через неделю, потому что Щеголева посылали в командировку в район. Она позвонила в тот же день, как он вернулся, и по тому, какой у нее был взволнованный голос, он понял — что-то случилось.
— Знаете, Леонид Николаевич, они уничтожают накладные, — сказала Вера при встрече.
— Уничтожают? А зачем?
— Я сама не понимала, но оказывается — они их уничтожают, а потом выписывают новые накладные.
«Так... — подумал Щеголев. — Интересная тактика».
— А когда они расправляются с этими накладными? В начале месяца, в середине, в конце?
— Когда как. Обычно когда продают очередную партию товара.
— Ага! — удовлетворенно воскликнул Щеголев. — Значит, они выписывают на меньшую сумму.
— На меньшую. Как вы угадали?
— Это нетрудно. У вас ведется только суммарный учет?
— Да.
«Вот тебе и ревизия! — подумал Щеголев. — Что может сделать ревизия, когда обувь продана, а накладные уничтожены? Ищи ветра в поле. Нет, ревизии ничего доказать не удастся. Коварная тактика...»
— А вы откуда узнали о накладных? — спросил он.
— Лида сказала, подружка моя. И вообще, Леонид Николаевич, может быть, мне уходить из торговли, а? Они же и мне скоро предложат.
— Что?
— Деньги. Лиде ведь предложили, как только она обо всем узнала. Вот я и думаю... Я в институт хочу поступить. В этот раз не поступила, на следующий поступлю обязательно.
— А вы пока готовьтесь к экзаменам, чтоб время не пропадало...
— Я готовлюсь, — сказала она.
«Может быть, ей действительно уходить надо?» — подумал Щеголев. Пока глядит она в мир беззащитными глазами, и пока нет еще житейского «опыта», складывающегося иногда из ложных выводов.
— А насчет работы... Что я могу посоветовать?... — Щеголев развел руками. — Если невмоготу — надо переходить в другой магазин. Я помогу. Но если можете еще...
— Я могу, могу! — поспешно проговорила Вера. — Но делайте поскорее ревизию, Леонид Николаевич!
— Будем стараться...
— Я понимаю. А как мне быть? По-прежнему продавать эти туфли?
— Ничего не поделаешь, — сказал Щеголев. — Нам надо узнать всех, кто плетет паутину. Хватит сил подождать?
— Хватит, — покорно вздохнула Вера.
«Только бы не сложилось у нее впечатление, что мы бессильны, — подумал Щеголев. — А то, что в ближайшее время никакой ревизии не получится — так это точно. И магазином пока заниматься вплотную рано. Начинать надо с этого райпромкомбината, с этой «Зари». «Заря», «Заря»... — такое поэтическое название!»
В отделе кадров Щеголев внимательно изучил личные дела всех, кто работает в обувном цехе промкомбината, в том числе начальника цеха Курасова и технорука Галицкого. И у начальника цеха, и у технорука, и у других — сплошные благодарности за хорошую работу; обувной цех план постоянно перевыполнял, все трудились в поте лица. И с кем бы он ни разговаривал, все подтверждали — работа идет по всем правилам. Выходило: вроде бы махинациями с туфлями никто не занимался. На все многочисленные поиски, беседы, расспросы Щеголеву понадобилось четыре недели. И все бестолку.
Он уже было с грустью начинал подумывать о том, что «Заря» тут ни при чем и Вера ошибается.
Но тем не менее сейчас, сидя в своем кабинете, он вытащил из сейфа папку, задумчиво постучал по ней шариковой авторучкой и крупными печатными буквами нацарапал «Мошенники», потом подумал, порвал папку, взял из сейфа другую и написал на ней: «Скороходы». В папку он сложил все бумаги, которые у него накопились по делу, а также письмо, написанное Верой, с витиеватыми красными закорючками начальника, Виктора Викентьевича Селищева: «Тов. Щеголеву. Ваши соображения».
Об этих соображениях Щеголев сейчас докладывать и шел. Начальник был занят, у него сидел корреспондент городской газеты.
— Зачем корреспондент пожаловал? — осведомился Щеголев у секретарши Зины.
Зина воодушевилась, перестала печатать на машинке и, заговорщически понизив голос, произнесла:
— Очерк пришел писать.
— Очерк? — удивился Щеголев. — У нас тут материал только для фельетона можно набрать.
— Он не о работе, он о сотруднике.
— Что, он с тобой делится? — спросил Щеголев.
— Ага! — важно сказала Зина. — Знаешь, такой симпатичный мужчина...
Нетерпеливо звякнул звонок. Зина быстро поправила прическу, глянула в зеркальце, которое лежало у машинки, и ринулась к двери. Её тяжелая пышная фигура скрылась за обитой коричневым дерматином дверью. Но тут же Зина и вернулась.
— Леня, тебя Викентьевич зовет...
Щеголев приоткрыл дверь. Кабинет начальника походил на бильярдный зал с двумя столами зеленого сукна, которые приставили друг к другу. Комната была полна воздуха и света. Над столом большой писанный акварелью портрет Дзержинского, на боковой стене — огромная крупномасштабная карта города, на которой обозначены едва ли не отдельные дома. От двери вела темно-красная ковровая дорожка, а на столе стояли три разного цвета телефона — внутренний, городской и министерский.
Щеголеву, как всегда, не хотелось идти, утопая в этой ворсистой ковровой дорожке, хотелось обогнуть ее, но это было невозможно, ибо она вела прямо к столу Виктора Викентьевича. Он бесшумно шагал по ней, искоса поглядывая на моложавого корреспондента, примостившегося у стола с блокнотом, и думал о том, что весь этот просторный зал-кабинет и длинные столы, ряды стульев и телефоны придавали всему значительность. Щеголев ликовал, когда они приводили «крупных птичек» к самому Викентьевичу, и тот выплывал, большой и грузный, из-за стола и закрывал по привычке один глаз, словно целился в них, и голосом, словно из репродуктора, задавал вопросы.
Сейчас Виктор Викентьевич в белой нейлоновой рубашке поднялся айсбергом из-за стола и надвигался на Щеголева, щуря глаз то на него, то на корреспондента.
«Ага... — подумал Щеголев, пожимая руку начальнику, а потом знакомясь с корреспондентом. — Сейчас будет цитировать «Двенадцать стульев».
Но Викентьевич, узнав у Щеголева, что он ничего особенного рассказать корреспонденту не может, лишь на секунду помрачнел, а потом усмехнулся и переменил тему.
— Да, да! Значит, «Бриан — это голова...». Я и сам чувствую, что им палец в рот не клади... торгашам этим.
Они разговаривали уже наедине, корреспондент ушел. Перед этим Виктор Викентьевич обещал, что завтра познакомит его с инспектором из второго отделения Усиковым. Усиков недавно завершил дело о валютчиках и ходил теперь, задирая нос. С Щеголевым корреспондент тоже обещал встретиться непременно, как только закончит он дело, чтобы можно было описать его по горячим следам. Щеголев-то, вообще, был против, но прищуренный глаз Виктора Викентьевича зорко сторожил его, и он промолчал.
— Что думаешь предпринимать? — спросил начальник, разглядывая в папке, которую протянул ему Щеголев, свою резолюцию и читая подробные записи Щеголева о том, когда, где, кому и при каких обстоятельствах удалось побеседовать с работниками промкомбината. А было таких человек двадцать пять. Бесед много, а результатов — кот наплакал.
— Думаю теперь заняться теми, кто был уволен, — сказал Щеголев.
— Хочешь найти среди них недовольных Курасовым и Галицким?
— Да. Они не могут не знать об этих проделках.
— А что могут сообщить уволенные? Устаревшие сведения? Ну, допустим, мы узнаем, что тогда-то и тогда-то совершались хищения. Документы ведь уничтожены. Что мы сможем доказать?
— Ничего, Виктор Викентьевич. Но я и не собираюсь ничего доказывать. Через этих людей я лишь хочу узнать, кому можно верить в промкомбинате, пока же я натолкнулся, как это говорят, «на глухую стену молчания». И я не могу понять, почему мне никто ничего не сказал. Правда я еще не беседовал с тремя людьми.
— Кто это?
— Каграманов, Чепрунов и Малыхин.
— Гм... Это мне ни о чем не говорит.
— Все трое в разное время были уволены. Малыхин сейчас шофером работает — хлеб развозит. Чепрунов при ЖЭКе служит — инспектор.
— А Каграманов?
— Каграманов нигде не работает. Книги продает.
— Тунеядец?
Щеголев промолчал.
— Ну, хорошо, — сказал Виктор Викентьевич. — Так почему же тебя заинтересовало именно это трио?
— Они меня заинтересовали не вместе, а каждый сам по себе. Заинтересовали потому, что в свое время вступили в конфликт с руководством промкомбината.
— В чем конфликт?
— Я еще точно не знаю, Виктор Викентьевич. Это было давно.
— Да, Каграманов... — задумчиво произнес Селищев. — Ты говоришь, он спекулирует книгами?
— Не спекулирует. Продает.
— Ладно, не жонглируй словами. И, вообще, формулировка не имеет значения. С кого ты начнешь?
— С шофера.
— Так, через недельку, значит, можно будет провозгласить: «Лед тронулся, господа присяжные заседатели!». Как, сможем?
— Ковер покажет, — туманно произнес Щеголев.
Но на «ковре» Щеголева ждало поражение. Шофер Малыхин либо действительно не знал о происходившем на промкомбинате, либо знал, но не хотел говорить. Щеголев перекинулся было на инспектора ЖЭКа Чепрунова, но тот, как выяснилось, раздобыл курсовку и уже три дня как пребывал в Минводах. И теперь, нацелившись на Каграманова, Щеголев в воскресенье отправился на толкучку.
Был он на толкучке с полгода назад, и тогда еще поразился царившей там сутолоке и неразберихе. Теперь-то здесь кое-что изменилось — построили навес и новые прилавки возвели, но в остальном все как было, так и осталось — и пыльная улица, криво бежавшая наутек, и даже пузатый хлопотливый продавец пирожков с лицом, похожим на глазунью. Пирожки у него всегда были холодные, хотя он зычно зазывал: «Гор-рячие!». Над пестрым людским водоворотом стоял такой же нестройный гомон, и казалось, что собрались тут те же самые люди, только были они в других одеждах. А вот деревья изменились — они сейчас разгорались желтым осенним пламенем, а тогда, помнится, вонзали в стынущее холодное небо коричневые холодные иглы.
Щеголева вовлекло в людской поток и понесло. Он и не заметил, как оказался около рядочка, где продавали гвозди, лампы, старую обувь, часы, запчасти к велосипедам и мотоциклам, и вообще всякое барахло, а в самом конце этой очереди — и книги.
Книги тут лежали прямо на земле, на расстеленных газетах, — большой выбор, на любой вкус. Книжников высыпало уйма, не то что раньше — раз-два и обчелся. И удивившись изобилию самодеятельного книжного рынка, Щеголев пожалел о том, что нет здесь старика, который одним своим присутствием создавал необыкновенное, особое настроение. Это был легендарный старик, с великолепными длинными усами, «ходячая энциклопедия», у него можно было достать какую угодно книгу, даже несбыточное по тем временам «Двадцать лет спустя». Еще пацаном Щеголев и приметил однажды эту книгу у старика. Расчетливо экономя деньги, которые мать давала ему на завтраки, мороженое и кино, он каждое воскресенье появлялся на базаре, устремив на книгу тоскливые глаза — он боялся, что ее купят раньше, чем он соберет нужную сумму. Видно, старик понял, что творилось в душе у мальчишки. Он пригласил его к себе домой. Леонид помогал ему переплетать потрепанные книги, а старик взамен разрешал ему эти книги читать. Ребята тащили его на речку, на футбол, а он отнекивался, все свободное время проводил у старика. Со временем ребята тоже заразились его страстью — обо всем прочитанном он рассказывал им потом.
Едва ли не каждое воскресенье появлялся он в комнате, заваленной журналами, книгами, газетами, и разворачивался перед ним очарованный мир — звенели шпаги, кто-то должен был погибнуть и чудом спасался, узнавал важную тайну, от которой зависела чья-то судьба, и вот скакали по пустынным ночным дорогам рыцари без страха и упрека, отбивались от погони и опять чудом спасались.... А кто-то другой, пожертвовав жизнью, проводил через пустыню обиженных и несчастных, он погибал, но люди все же добирались до того места, где жила синяя птица — символ счастья...
Ох, когда же все это было! Старый книжник давно умер, и «Двадцать лет спустя» теперь уже не такая редкость. Любовь к книгам у Щеголева стала второй натурой, только с тех пор как он начал работать в милиции на чтение оставалось совсем мало времени.
Щеголев валко шагал по базару, а воспоминания уносили его в далекую и прекрасную страну, именуемую детством.
Каграманова Щеголев узнал сразу. Худощавый, с узкими плечами, с длинными каштановыми волосами, обрамлявшими бледное лицо проповедника, он разглядывал книги, которые вытащил из тяжелого модного портфеля толстый гладкий человек в пенсне.
— Достоевского возьму и Есенина, — сказал Каграманов.
— Нет, что вы, Игорь Михайлович, — поспешно произнес толстяк в пенсне. — Только все книги вместе. И за десять рублей.
— Восемь, — сказал Каграманов.
Но толстяк был непоколебим и Каграманов пожал плечами: «Ладно, рискую, бери червонец». Когда он расплачивался, Щеголев к нему и подошел.
— Лем есть? — по-утиному вытянув шею между двух голов и плеч, спросил Щеголев, хотя прекрасно видел, что Станислава Лема у Каграманова нет.
— А что вас у Лема интересует? — Каграманов критически оглядел крепкую фигуру Щеголева.
— «Солярис».
— Есть «Солярис». Только в сборнике.
— Пойдет и в сборнике. Можно посмотреть?
— Он у меня дома. Приходите сюда в следующее воскресенье.
Щеголев причмокнул губами.
— Долго ждать.
— Ну, хотите, — забегайте ко мне домой.
— Когда?
— Да хоть завтра. Только во второй половине дня. А я вам сейчас адресок запишу.
Он вытащил из кармана сложенную вдвое тетрадку, карандаш, накарябал что-то на листке, вырвал его из тетради и передал Щеголеву.
«Откуда заходы произвожу, и куда — на промкомбинат! Рассказать — никто не поверит, — усмехнулся про себя Щеголев. — Но это хорошо, что Каграманов домой пригласил — там и поговорим обо всем».
Дом Каграманова Щеголев отыскал с трудом — тут на окраине одна улочка походила на другую, и никак невозможно было отличить друг от друга ветхие неплановые домишки, построенные где попало, как попало и из чего попало. Весь этот район, видимо, скоро снесут, ибо уже сейчас издали, из центра города, надвигались сюда многоэтажные дома.
Щеголев постучал в калитку, но никто не откликнулся, тогда он забарабанил в окно. Из-за нестираной занавески выглянуло заспанное небритое лицо Каграманова. Он слепо щурился, видимо, никак не мог понять, кто это к нему наведался. Наконец поднял указательный палец и потряс им в воздухе. Щеголев так и не понял — что это — предостережение или разрешение...
Каграманов исчез за занавеской, а через некоторое время калитка отворилась, и Щеголев вошел во двор. Собственно, не двор, а дворик. Раз-два повернулся — и забор.
Комната у Каграманова была одна, махонькая, под стать дворику, и такая же кухонька, где умещались кроме газовой плиты лишь табуретка и холодильник в углу. Комнатушка же сплошь была завалена книгами, не заставлена, а именно завалена — книги лежали везде, где только возможно. Щеголев засомневался, возможно ли в этом хаосе что-либо отыскать, но Каграманов нашел нужный том сразу.
— Вот!
Длинной костлявой рукой он протянул Щеголеву толстую книгу в темной обложке. Щеголев томик взял, а сам глядел на стену, где висел в рамке портрет миловидной молодой женщины с большими холодными глазами.
Он задержал взгляд на ее лице. И ему показалось: неприступный ледок скалывался постепенно с ее взгляда, печальная радость заструилась в нем мягко, хотя женщина все же свысока и с укором поглядывала на мужчин. Немое удивление сквозило в ее взоре при виде беспорядка, царившего в комнате: «Что же это у вас тут!». Но тем не менее хорошо становилось на душе от этих глаз, милого лица и грациозно-гордой шеи... Захламленная комната показалась чище и светлей, воздуха в ней вроде стало больше. Что-то тихое, нежное, задумчивое заискрилось, зазвенело вокруг.
Щеголев рассеянно листал Лема и думал о том, что надо расспросить Каграманова о жене. Но как это сделать, он не знал, и потому молчал, пока Каграманов сам не обратился к нему.
— Берете Лема?
— Беру, — сказал Щеголев, и опасаясь, что разговор может на этом окончиться, быстро добавил:
— Еще есть что-нибудь в этом роде?
— Есть. Фред Хойл «Черное облако».
— Читал, — сказал Щеголев.
Черные глаза Каграманова заинтересованно сверкнули, он полез под кровать, вынул оттуда мешок, сунул в него руку и извлек книгу в синей обложке.
— «Космическая одиссея» Артура Кларка, — с гордостью произнес он.
— Хорошая штука, — похвалил Щеголев. — Я фильм видел.
— Какой еще фильм? — удивился Каграманов. — Разве он шел у нас?
— Я в Москве на Международном кинофестивале смотрел...
— Скажите... — оживился Каграманов, и черные глаза его опять заблестели. — Я же в некотором роде физик... На физфаке в свое время два курса проучился, потом пришлось бросить, пошел работать... Жизненные обстоятельства... В общем, неважно... Скажите, а как там показано, на экране... действие парадокса Эйнштейна и положение теории гиперпространства?
Щеголев начал рассказывать. Рассказывал он подробно, красочно — о работе оператора, художников...
Они сидели, Щеголев и Каграманов, в маленькой комнате, заваленной книгами. Но не было перед ними ни комнаты этой, ни вообще Земли, а было перламутровое свечение чужой галактики и жемчужно сияющая космическая пустота вокруг...
— М-да... — задумчиво проговорил Каграманов, возвращаясь к действительности и окидывая взглядом лежащие вокруг в беспорядке книги. — Вы, случаем, не физик?
— Нет, — сказал Щеголев. — Я работаю в милиции.
— В милиции... — опять же задумчиво произнес Каграманов.
И вдруг спохватился.
— Что! В милиции? Ах, вы шутите, я понимаю...
— Игорь Михайлович... — сказал Щеголев, уловив загнанную улыбку Каграманова, которая медленно и осторожно оттаивала. — Я не шучу...
— Ох, ну и подходик у вас, — осуждающе покачал головой Каграманов. — Сразу бы и пришли на квартиру. А то «Солярис», Станислав Лем... Ну, давал я милиции подписку, что устроюсь на работу, давал! А почему я не работаю, вас не интересует, нет? Это никого не интересует!
Последние слова Каграманов выкрикнул со злостью и ушел на кухню. Оттуда он возвратился с раскупоренной бутылкой вина и двумя стаканами, поставил их на стол и вопросительно глянул на Щеголева.
— Пить будете? — примирительно произнес он.
— Нет, спасибо. На службе не пью, — сказал Щеголев.
— А если за научную фантастику?
И не дожидаясь ответа, разлил вино в оба стакана, внимательно проследил пока из горлышка бутылки стекла в стакан последняя рубиновая капля, облизал губы, вытер их ладонью и поднял стакан. Щеголев приподнял свой, чокнулся с Каграмановым, но пить не стал.
— А я на вас не в обиде, нет! — воскликнул Каграманов, выпив вино залпом. — И, между прочим, установился между нами психологический контакт сразу, а? Первый раз вижу милиционера, рассуждающего о парадоксе Эйнштейна. Да... Так что, опять будете брать подписку?
— Нет. Подписку брать не буду, — произнес Щеголев. — Я не за этим пришел.
— Ах, за «Солярисом»!
— Да, представьте — и за «Солярисом». Только это попутно. А главное...
— Что главное?..
— Вы говорите, Игорь Михайлович, никого не интересует, почему вы не работаете. Так вот — меня это интересует. Поэтому я тут у вас и появился.
— Та-ак... Именно поэтому? Ну, и что же вы хотите?
— Хочу помочь вам выйти из этого положения.
Он огляделся, но от книг тут некуда было спрятать глаза, даже под ногами валялись пухленькие томики — открой любой, пошелести страницами — и тут же цветная обложка отрежет тебя от реальности, и ты заживешь чужою выдуманной судьбой...
Каграманов приглушенно вздохнул, посмотрел на красивый женский портрет, висевший на стене, и махнул рукой.
— Сейчас — это все уже бессмысленно... — лицо у него порозовело от выпитого вина, выглядело жалким, по-детски беспомощным. — А началось... Началось все с этой «Зари», будь она проклята! И зачем я, спрашивается, ушел с завода в этот обувной цех? И все деньги, деньги... Жена любила наряды, ей нравилось путешествовать... А я любил жену. Очень любил... Для нее я готов был на все.
— И на преступление? — Щеголев искоса поглядывал на портрет женщины с холодно-красивыми глазами.
— Нет. Вы меня не так поняли, — Каграманов покачал головой. — Я устроился в этот... Этот обувной цех... Там хорошо платили... очень хорошо... Но когда я узнал обо всех их махинациях, возмутился. К этому времени они меня посвятили в кое-какие свои дела. А я не мог этого принять... Тогда мне предложили уволиться. То есть исчезнуть, не мешать им.
— И вы ушли?
— Нет. Я решил бороться!
Каграманов проглотил слюну, с тоской поглядел на стакан с вином, которое Щеголев так и не выпил.
— Вы не будете? — спросил он Щеголева. — Тогда я выпью?
Щеголев кивнул. Он видел, как подрагивала у Каграманова рука, когда он подносил стакан к губам.
— Так вот, я решил бороться... — продолжал Каграманов, ставя на стол пустой стакан... — Ну, не стану вас утомлять рассказами о том, куда я ходил, к кому обращался и сколько раз. Были проверки, ревизии. Но ничего не подтвердилось. У них кругом друзья...
— Где это?
— Ха, где! Даже в милиции. Зайдет разговор о каком-нибудь работнике милиции, а Курасов восклицает: «А... это мой лучший друг!» Да что милиция, у них всюду друзья есть.
— Что значит всюду?
— Ну... — Каграманов неопределенно повертел указательным пальцем над головой. — Что я мог поделать? Глас вопиющего в пустыне! Короче, уволили они меня за клевету — раз, потом приписали еще и пьянку. А я действительно два раза на работу выпивши приходил. И вот... Скажите, кому нужен клеветник и пьяница?
Он замолчал, уставившись в стакан.
— Никаких друзей в милиции у них нет, — резко сказал Щеголев. — Что ж, по-вашему, я их друг?
— Не обязательно вы, кто-нибудь другой. И не хочу об этих обувщиках слышать. И вообще, я — клеветник, клеветник! — вскричал Каграманов и, подойдя к тумбочке, стоявшей у окна, раскрыл папку, вынул из нее газетную вырезку и помахал ею перед Щеголевым.
— Вот это о них, о них! Я недавно из газеты вырезал. Хотите послушать, что эти корреспонденты пишут? «Только в нынешнем году, — сказал начальник обувного цеха Курасов, — освоены десятки новых моделей обуви. Новинка сезона — мужские модельные ботинки на меховой подкладке. Их выпущено уже десять тысяч пар. Впервые наш цех освоил также выпуск женской обуви из лакированной цветной кожи.»
А вот дальше: «За последние годы производительность труда возросла на 20 процентов, сверхплановая прибыль составила... Сэкономлено материалов на... Этого материала и сырья хватит, чтобы дополнительно пошить не одну сотню пар обуви...». Вы чуете, что пишут!..
— Разве заметка неправильная? — спросил Щеголев.
— В том-то и дело, что правильная. Промкомбинат в передовых ходит, план перевыполняет, люди премии получают, а я, следовательно, — клеветник!
— Они действительно хорошо работают?
— В поте лица... Для того, чтобы иметь возможность брать себе. Но, к сожалению, как они работают на себя, я узнал более подробно, когда меня уже уволили.
— От кого узнали?
— Не скажу — я ученый.
— Ну, а как работают?
— Вас это интересует? — Каграманов посмотрел Щеголеву прямо в глаза.
— Весьма.
— Так... — задумчиво протянул Каграманов. — Что ж. Это могу. Вот в газете пишут о модельной обуви, заметили? Это неспроста. Курасов и Галицкий «делают деньги» за счет пошива дорогой обуви вместо дешевой, которая предусмотрена планом.
— А как же с документами, с бухгалтерией?
— В бухгалтерию они представляют фиктивные отчеты, которые точно соответствуют плану. Неучтенные запасы сырья в основном создаются за счет пересортицы изделий и погашенных списаний на потери.
— Вы говорите — в основном. А часть сырья, видимо, приобретается на стороне?
— А вы откуда знаете?
— Предполагаю по аналогии. Так на какой «стороне» приобретается?
— Ткань покупают в магазинах.
— Ясно! А кожтовары?
— Этого точно не знаю. По-моему, у начальника кожевенного цеха на соседней фабрике.
— А кто занимается заготовками?
— Кто сейчас — не знаю. А занимался Пятаев. Верный пес Курасова и Галицкого. Для видимости он числится мастером-сапожником.
— А как производились расчеты с рабочими?
— Ха! Механика тут простая и в то же время хитрая. В начале месяца учетчица выписывает на имя каждого мастера производственные наряды. В этих нарядах в течение месяца отражается фактическое количество пошитой обуви. В конце месяца эти наряды уничтожают, а вместо них выписывают новые.
— На меньшее количество? — спросил Щеголев, вспоминая, что такой же вопрос задавал Вере, и в магазине подобным образом поступали с накладными.
— Да, на меньшее количество, — подтвердил Каграманов. — А за каждую пару левой обуви мастера получают от Курасова и Галицкого наличными по повышенным расценкам.
— Не чувствуют себя обиженными?
— Ни в коем случае, как видите.
Ну, дальше все было ясно Щеголеву. Он узнал об этом еще у Веры: неучтенная обувь сбывается по временным накладным, их потом уничтожают, выписывая новые документы за теми же номерами и датами, но только уж на значительно меньшее количество.
«Обувь продана, документы уничтожены», — опять с неопределенной тоской подумал Щеголев, прикидывая в уме, сколько времени ему придется заниматься этим делом и получится ли у него что-либо.
И он представил себе Курасова и Галицкого, представил себе всех других обувщиков, как они вставали по утрам в своих жилых секциях и особняках, спешили в ванную, споласкивали под краном лицо, шумно пыхтя, приседали, делали гимнастику по радио, мылись, чистили зубы мятной пастой, плотно завтракали, провожали детей в школу, а сами поглядывали на часы, торопились на работу. Не опоздать, не опоздать ни на одну минуту — нельзя нарушать трудовую дисциплину.
После работы они опять же спешили домой к своим женам, к детям, которым они помогали по вечерам решать трудные арифметические задачки. По воскресеньям они, наверно, сопровождали детей в зоопарк, на озеро либо в кукольный театр. Или ездили на рыбалку на своих машинах, брали палатки, термосы, запасались едой. На природе они загорали, пили водку, жрали уху, сизый дымок костра сладко щекотал им ноздри, и голые загорелые бока лизала предрассветная прохлада. Отдохнувшие и одуревшие от свежего воздуха и тишины, насладившиеся вдосталь плавной негородской жизнью, в понедельник они ровно в девять появлялись у себя в обувном цехе «Заря».
Так и жили они, скромно и тихо, как все люди. По ресторанам не шастали, к теплому морю с любовницами не катались, пирушек не закатывали. Тихо и скромно... «Обувь продана, документы уничтожены...»
Сколько таких вот «тихих» работников прошло перед глазами Леонида Щеголева за время службы в ОБХСС, и долго не утихающая ярость закипала в нем при виде их — не потому только, что они, даже будучи изобличенными, не считали себя преступниками, и не потому, что, хотя дело было ясно, как божий день, подчас поймать и изобличить их было значительно труднее, чем разбойников с большой дороги. А потому, что годами могли они жить двумя жизнями и нисколько не тяготиться этим, более того, втайне презирать тех, кто живет честно.
«Сколько людей вращается на этой обувной орбите, боже ты мой», — вздохнул Щеголев. И тут он понял, почему у него ничего не получилось с обувным цехом с самого начала — вовсе не потому, что кто-то очень уж боялся Курасова. Нет, главным образом потому, что никто не верил в возможность докопаться до всей этой хитрой механики. Впрочем, себя, конечно, Щеголев не выдал, действовал-то он крайне осторожно и не сам, а через третьих лиц, либо даже четвертых, и по тому, с каким размахом «обувщики» продолжали «работать», ясно было, — ни о чем они не подозревают, а если и догадываются, то уверены твердо, что невозможно ничего доказать. «Обувь продана, документы уничтожены...»
— В какие магазины неучтенную обувь сплавляют? — спросил Щеголев.
— Неучтенную? По-моему, магазинов в пять, а в какие конкретно... — Каграманов пожал плечами.
«Магазины...» — подумал Щеголев и сразу увиделась ему Вера, ее родниковые глаза и тонкие руки, и опять коснулся его нежный запах ее волос. Он уже три дня не звонил ей, а завтра они должны были пойти в театр, и Щеголев подумал — не случилось ли чего с нею, и сразу же звонко забилась в нем кровь, и он понял, что должен увидеть ее сегодня, сейчас, немедленно.
— Интересно, — сказал Каграманов. — Вы же заявили, что хотите мне помочь?
— Да, — поспешно отозвался Щеголев.
— Как же?
— Доказать, что вы не клеветник.
Каграманов затаил дыхание.
— Увы! — произнес он сипло, сгорбился, и тут только Щеголев увидел, какой он старый и как резко проступают морщины на его щеках и у глаз. — Я полгода воевал с ними, письма писал. Но ничего не подтвердилось. Замкнутый круг. И чем это кончилось? Все вещи распродал. Жена ушла...
Щеголев от неловкости убрал со стола руки, сжал пальцы... Что он мог сказать?
— Ах, как это я забыл, — спохватился Каграманов. — Мне же работу предлагали. Месяц назад.
— Кто?
— Курасов.
— Кто-кто? — переспросил Щеголев.
— Курасов. Встретил меня на толкучке. «Ну как, говорит, пойдешь ко мне работать? Ты что думаешь, я — волк? Ни-ни. Тебя ж вряд ли кто возьмет. А я возьму. Пойдешь? Без трудовой книжки возьму. Только — вахтером. Сутки дежурить, двое — дома».
— Ну, и что же вы ответили?
— Чуть в морду ему не плюнул. Еле сдержался... А он сказал: «Подумай. Если надумаешь — приходи».
— Это что же, играет в благородство Курасов?
— Кто знает... Может, силу свою выказать хочет — унизить меня, тем самым крепче держать в узде других. Глядите, мол, рыпался, шумел, а теперь опять на поклон ко мне пришел... Вот так...
— Странное дело, — жестко усмехнулся Щеголев, безуспешно пытаясь представить лицо Курасова, как он вообще выглядит. Так уж случалось иногда, что главных преступников он не видел до самого конца операции, до того самого момента, когда ловушка уже захлопывалась и оставалось лишь передать дело следователю. И сейчас он подумал: неизвестно, как долго будет тянуться все это с Курасовым, и вообще, неизвестно, постигнет ли его, Щеголева, удача. И думая об этом долгом, предстоящем еще пути, он начинал злиться. Ох, невтерпеж ему было. До чего хотелось ему поскорее увидеть и самого Курасова, и технорука Галицкого сидящими на стуле против него, картинно возмущающихся, как это всегда бывает вначале, когда мошенники уверуют в то, что ничегошеньки против них доказать невозможно, не получится — «обувь продана, документы уничтожены...». Но Щеголев знал: наглость — это лишь маскировка затаенного до поры до времени страха, который дремлет где-то в глубине души. Но потом, когда нервная энергия разрядится, уж они сорвут, будут срывать свою бессильную ярость и страх на всем, что попадается под руки, и дома, возможно, будут задыхаться перед сном в пуховой постели, и курить дорогие импортные сигареты, и одинарная доза таблеток от бессонницы им уже не поможет... Вот тогда-то он встретится с ними лицом к лицу. А пока... Пока все будет по-прежнему!... Вера будет продавать «уголовные» туфли, «фирма» Курасова будет работать на полную раскрутку. И возможно, не видя никаких перемен, потеряет Вера надежду, уйдет из магазина... Да, да... «обувь продана, документы уничтожены...».
— Ну и как, Игорь Михайлович, — Щеголев помедлил, — пойдете вахтером к Курасову?
Он глянул пристально Каграманову в лицо, глаза их встретились, и они томительно долго выжидательно рассматривали друг друга. Каграманов отвернулся первым, взгляд его торопливо скользнул по женскому портрету, висевшему на стене, и его тонкие губы дрогнули, когда он сказал тихо:
— Пойду к Курасову. Вахтером. Сейчас дворники и вахтеры на вес золота.
Щеголев стал собираться. Он поднялся, протягивая Каграманову свою сухую костлявую руку. Каграманов вдруг улыбнулся.
— А как же «Солярис»?
— Ах, да, «Солярис»! Беру. Обязательно беру. Так сколько вам за него?
Каграманов покраснел.
— Что вы, что вы! Берите так. Сочтемся славою, как сказал поэт...
Он проводил Щеголева до трамвайной остановки, Щеголев дал ему номер своего телефона и попросил позвонить, как только устроится на работу.
В вагоне было свободно, Щеголев удобно примостился у окна и принялся рассматривать свое отражение в стекле. Отощал, зарос... Надо бы постричься.
Он вышел напротив парикмахерской. На стульчиках у входа расположились четверо ожидающих. Парикмахеров было двое. Прикинув, что ждать придется минут двадцать, Щеголев занял очередь и отправился к будке напротив, где продавали пиво. С удовольствием выпил кружку и решил позвонить по телефону-автомату Вере. Долго никто не подходил, наконец недовольный женский голос скорее потребовал, чем спросил: «Кто это?» Потом ему ответили, что Веры сейчас нет, она уехала на базу и на работу сегодня уже не вернется. Щеголев повесил трубку. В парикмахерской, пока подошла его очередь, он успел просмотреть газету, лежавшую на столике, и прослушал по радио последние известия о событиях на Ближнем Востоке. Затем диктор сообщил, какая погода сейчас в Москве и столицах союзных республик. И тут подошла его очередь.
Он уселся в кресло, с наслаждением вытянул ноги. Молодой деловитый парикмахер уже радостно суетился вокруг, походя пытался вовлечь его в шахматную дискуссию, спросил, каковы, по его мнению, шансы американца Фишера. Щеголев промолчал, потому что не знал, каковы эти шансы, а парикмахер меж тем, больно хватая скрипучими ножницами редкие волосы Щеголева, посоветовал ему мыть голову с «Ландестралью», хорошим импортным средством, способствующим укреплению волос, на что Щеголев опять не прореагировал, а только лишь нетерпеливо спросил — нельзя ли не дергать волосы. Услужливая улыбка на лице парикмахера сразу стерлась, хлопотливая деловитость в движениях исчезла, хотя ножницы он тут же заменил, извинился, а когда зачесывал мокрые редкие волосы Щеголева на пробор, перестарался, оросив их одеколоном сверх всякой меры. А вообще-то, прической Щеголев остался доволен. И тут же решился — зайду к Вере домой. Она его к себе ни разу не приглашала, а он не осмеливался напрашиваться. А как хотелось ему побывать хоть раз с ней в кино, погулять по вечерним улицам и, может быть, вместе поужинать где-нибудь в кафе. Или пригласить ее в театр. Но он знал, что это невозможно. Не дай бог, заметят его с ней, тогда...
И он решил, что обязательно постучит и будет ждать, когда выйдет ее мать, с которой он не знаком и которая работает в магазине уборщицей.
Кто-то вышел, видимо, из комнаты, звякнул ведром и, наверное, подставил его под кран, ибо туго и напряженно хлестнула по днищу водяная струя, а через минуту все смолкло. Дверь в комнату отворилась и захлопнулась. Щеголев поднял уже руку, чтобы постучать, но она замерла на полпути, и тут он понял, что не зайдет в дом. И поскольку он не может решиться постучать к ней и зайти, значит, пришло то самое, настоящее, что появляется всегда неожиданно, а почему — никто не знает. И сердце его зябко и беспокойно сжалось, но на душе было улыбчиво и прозрачно. Он бесшумно шагнул от калитки. Так он нетерпеливо шагал, шагал по переулку, глядел на освещенное окно, за которым виделся силуэт Веры — похоже было — она что-то читала.
Он постоял немного, глядя в ее окно, и вдруг усмехнулся — он, инспектор ОБХСС, которому уже за тридцать и который привык по долгу службы иметь дело со всякими личностями, входить в разные квартиры, так и не решился постучать в калитку... Неужели действительно нахлынуло то самое, когда время замедляет бег и сутки кажутся бесконечными, а от ожидания можно задохнуться. Как все меняется у тебя на глазах — люди вроде бы такие же и в то же время другие. И дома, и улицы тоже. И так хорошо идти по вечерним улицам, когда в смуглых сумерках они легко и дымно туманятся, когда только зажигаются огни реклам, и вдруг словно впервые видишь всякие цветные вывески, зеленые огоньки проносящихся мимо такси.
А потом свернуть с шумной магистрали в какой-нибудь задумчивый переулок, идти и идти и ни о чем не думать, и только смутно надеяться, что она о тебе тоже думает...
Вера позвонила на следующий день сама. Рано утром. Они договорились встретиться вечером у театрального подъезда. Дела у Щеголева не клеились в этот день, и за полчаса до окончания работы он заспешил домой, еще побрился, замешкался перед зеркалом, по нескольку раз примеряя три разного цвета рубашки, которые вытащил из шкафа, пока наконец, не остановил выбор на синей.
Как-то уж так получилось, что встречаясь с Верой, он все меньше и меньше говорил с ней о магазине и она тоже. Сегодня он ее ни о чем не спросил и, волнуясь, подумал, что хорошо бы сегодня сказать ей те самые большие слова... И ему показалось, что они находятся в театре и сидят рядом, и он чувствовал, как расцветало ее лицо и как им было хорошо... И ритмы первых аккордов, слившись воедино, хлынули в зал... Музыка всегда была для Щеголева только аккомпанементом к его мыслям и воспоминаниям...
Вот и сейчас он увидел себя и Веру, как они встретились первый раз и как робко она улыбнулась тогда, и так близко были ее губы, обветренные, покоричневевшие... Опять он подумал, что ничего не сможет сказать ей и не надо было говорить, ему казалось, что здесь, совсем рядом, за величественными колоннами, за него говорит музыка...
Они долго стояли молча, потом он ушел, переполненный счастьем, и как всегда думал о том, что такого вечера у него уже не будет.
Через три дня Щеголеву позвонил Каграманов, сообщил, что устроился на работу вахтером и сегодня его смена — он вечером заступает. Они договорились, что встретятся через неделю, и Щеголев заспешил к начальнику. Виктор Викентьевич уже несколько раз собирал инспекторов на совещание, они подолгу решали, что делать с промкомбинатом и магазинами. Щеголеву были известны все магазины, куда поступала обувь. Что касается промкомбината, то комиссар поставил задачу — добыть в ближайшее время хотя бы копии уничтоженных рабочих нарядов, фиктивных накладных и пропусков на отправку готовой обуви в торговые точки. Сделать это было — ох, как нелегко, но когда Виктор Викентьевич предложил это, Щеголев только молча кивнул головой.
— А знаете, в промкомбинате много новеньких, — воскликнул Каграманов, когда Щеголев пришел к нему домой и принес сборник рассказов японских писателей в обмен на Лема.
— И чем они интересны, эти новенькие?
— Да ничем... Только вот Юра Куличенко. Смышленый такой парень. Работает не за страх, а за совесть. Сам Курасов хвалил его. Если надо, он и после работы остается.
Щеголев усмехнулся про себя. Естественно, остается. Ведь совсем недавно, получив предварительное «добро» от Виктора Викентьевича Селищева, практикант ОБХСС, студент-заочник учетно-бухгалтерского техникума Юра Куличенко устроился на «Зарю» нормировщиком.
Был он молод, высок — этот гордый наивный юноша с сухопарой фигурой. Но лицо у него было круглое и пухленькое, светлые волосы ежиком, неожиданные морщины прорезали высокий лоб, а под серыми глазами лежали густые продолговатые тени. Стараясь придать мужественность своему мягкому лицу с округлым подбородком, Куличенко отращивал усы, пытался демонстрировать «независимость» во взгляде, но ничего из этого не получалось, потому что парень он был деликатный сверх меры и смущался по каждому пустяку.
Селищев долго спорил со Щеголевым — можно и следует ли «устраивать на работу» к Курасову именно Куличенко. Справится ли он? Да и потом, ничего захватывающего для юноши там не предвидится, скука несусветная, да и согласится ли он? Но лишь только ему намекнули на это, как он сразу загорелся. После долгих размышлений они и сами решили, что лучшей кандидатуры пока нет — Куличенко никто в «Заре» не видел и не знает, а с места прежней работы в заводской бухгалтерии, откуда он уволился по собственному желанию, отзывы о нем, как о работнике, поступят несомненно положительные.
Щеголев долго инструктировал практиканта — как себя вести, как завоевать доверие руководителей комбината. Юра свою задачу усвоил быстро и, работая нормировщиком, по мере сил проявлял инициативу, в случае необходимости всегда задерживался после работы, был безотказен, чем понравился Курасову, и премии получал регулярно. Щеголев и Селищев были так же им довольны.
На другой день Щеголев осведомился у Каграманова, о чем поговаривают в цехе, не пронюхали ли чего, но в цехе была тишь — благодать, никто ни о чем не подозревал. Куличенко удалось сфотографировать накладные и пропуска, выписанные вначале, и затем, через некоторое время, — новые. Он отметил также, что документы, которые он переснял раньше, исчезли.
Однажды Каграманов и Куличенко сообщили Щеголеву неожиданную новость — в промкомбинате появились ревизоры. Это напугало Щеголева, ибо смешало все карты, он не знал, что делать, и пошел за советом к Виктору Викентьевичу. Начальник его пытался успокоить, высказал даже предположение, что, может быть, ревизия как раз кстати, ибо представит в руки ОБХСС дополнительные доказательства.
— Ничего они нам не представят, — мрачно произнес Щеголев. — А вот спугнуть Курасова могут.
Виктор Викентьевич помрачнел, выдвинулся айсбергом из-за стола и поплыл, поплыл к окну.
— Сколько у тебя фотодокументов? — быстро спросил он. — Можно на них построить обвинение?
— С грехом пополам, Виктор Викентьевич. Боюсь, что если ревизоры спугнут обувщиков, нам придется либо выжидать бесконечно долго, пока они успокоятся и опять примутся за старое, либо придется сразу начинать «кампанию», тогда наши шансы половина — на половину, и, скорее всего, они сухими выйдут из воды.
Виктор Викентьевич слегка побагровел и задышал тяжело.
— Ну, ты мне обстановку не осложняй, не осложняй! В данной ситуации... Откуда они, эти ревизоры?
— Из народного контроля.
— Из городского?
— Да.
— Я позвоню им сейчас. Мы узнаем, чем они располагают...
— Виктор Викентьевич, — Щеголев умоляюще поглядел на начальника. — Не надо сейчас звонить. Давайте уж подождем, пока они окончат ревизию, а потом мы их документы и выводы сможем изучить.
— Хорошо. Но ты же не хочешь ждать.
— Подожду. Да и что ревизоры могут доказать? Вы же помните тактику Курасова — «Обувь продана, документы уничтожены»... И сейчас, именно сейчас, документация у них в полнейшем ажуре.
— Да, давай все-таки подождем, может, что удастся выудить и ревизорам.
Ничего не удалось выудить, хотя трудились ревизоры в поте лица, скрупулезно копались в документах чуть ли не целый месяц. Ревизоры пришли, ревизоры ушли, а через некоторое время поступила в «Зарю» пространная бумага, с подробным перечислением недостатков, которые ревизорам удалось обнаружить. Были это в основном мелочи, но Курасов бумагу зачитал на общем собрании цеха; двум работникам, в том числе кладовщику, объявил выговор, а трех лишил премиальных и оперативно сообщил в народный контроль, что нерадивые производственники, нарушившие дисциплину и проявившие халатность, наказаны и в случае повторения подобного меры будут приняты еще более строгие, и вообще, в цехе наводится порядок.
Бумагу в народный контроль отослали. А через неделю пошла «левая» обувь...
Каграманов своей работой доволен — сутки дежурит, двое дома. Времени свободного у него много было, но на базаре он теперь уже в воскресные дни не появлялся. Домой же к нему книжники по-прежнему наведывались. В том числе и Леонид Щеголев. Обсуждали они с Леонидом новинки научной фантастики, а также и то, как идут дела в цехе.
Несет свою вахту Каграманов исправно, никаких претензий к нему со стороны начальства нет. Сидя в своей маленькой будочке у ворот, попивая чай и читая в свободное время книжки, а также встречаясь с Курасовым, он все время ловил себя на мысли, что думает об одном и том же: почему это все-таки Курасов пригласил его — действительно ли хочет продемонстрировать свою неуязвимость, чтобы не подумал кто жаловаться еще? А, может быть, испугался все-таки — как бы чего не вышло?
Во всяком случае, ни в какие такие дела свои они его больше не посвящают, но он-то прекрасно видит, что в этой «Заре» происходит, видит даже со своего скромного вахтерского поста. А о том, что он видит, они со Щеголевым и говорят между жаркими спорами о работах Кобо Абэ, Ефремова и Клиффорда Саймака.
Щеголеву меж тем пришлось совершить несколько поездок в другой город и в совхоз, где проживали работники обувного цеха, уволившиеся в разное время. Одна из этих поездок была успешной, удалось уговорить бывшего сапожника дать письменные показания, которые для следствия имели определенную важность, ибо подтверждали то, о чем рассказывал Каграманов. Возвратившись, Щеголев снова приступил к обработке бумаг, поступавших от Куличенко. Работы становилось все больше, выглядел Леонид сильно уставшим, он похудел, побледнел. С Верой они виделись теперь совсем редко.
Сегодня он как раз прибыл в город после двухдневной поездки в предгорный совхоз, где работал уволившийся когда-то с «Зари» шофер Малыхин, от которого вначале ничего добиться не удалось. И вот Щеголев сделал удачный заход по второму кругу, и шофер кое-что рассказал, но письменные показания давать никак не хотел, и Щеголеву стоило больших усилий убедить его, чтобы он подписал бумаги. Вернулся в город Щеголев утомленный и небритый, и хотя был конец рабочего дня, заглянул все же в горотдел, поднялся к себе в кабинет на второй этаж. Открыв сейф, он вытащил папку, на которой его рукой было начертано «Скороходы». Положив папку на стол, он вынул пухлые черные пакеты из-под фотобумаги. В них хранились переснятые наряды, накладные, пропуска и расписки. Щеголев удовлетворенно осмотрел все это, будто опасался, что они могли пропасть, потом он добавил к ним два листа, исписанные фиолетовыми чернилами, — показания Малыхина. Только он захлопнул папку и, завязав коричневые тесемки, уложил в сейф, как зазвонил телефон. Он поднял трубку — звонила Вера. Она поздоровалась, упрекнула его за то, что он куда-то пропал, и предложила встретиться немедленно, потому что у нее к нему срочное дело.
Щеголев обегал все три этажа в поисках электробритвы, наконец раздобыл ее у начальника следственного отдела Петросова, который работал в Управлении недавно.
Щеголев наскоро побрился, сполоснул лицо под умывальником, усталость чуть отошла. Поднявшись на третий этаж, он вернул бритву хозяину, спустился вниз, к коменданту, почистил костюм и туфли и легко двинулся к автобусной остановке. Но попал в час пик, опоздал к Вере на двадцать минут.
— А у нас ревизия, — выпалила Вера вместо приветствия. — Уже второй день. Все так испугались...
— Чего же они испугались?
— Как чего? Понятное дело.
«Значит, начали ревизию лишь только я уехал в командировку», — подумал Щеголев. И он вспомнил: на прошлой неделе Виктор Викентьевич собрал у себя в кабинете всех сотрудников, и они до глубокой ночи совещались, как поступить с магазинами. Во всех магазинах, где продается «уголовная» обувь, осуществляется лишь суммарный учет. И это весьма печально, потому что никакие сверхопытные ревизоры не смогут доказать главного — что неучтенная обувь продана. Накладные переписываются, излишки денег изымаются из выручки. Снятие натурных остатков производится плохо. Если же не удастся доказать, что обувь продана, то пойдет насмарку вся работа...
Наконец к середине ночи, когда все порядком устали, а Виктор Викентьевич охрипшим голосом подводил итоги, было решено провести в магазинах ревизию. Причем делать это совершенно открыто, а чтобы ни у кого не возникло особых подозрений, проверить не только те торговые точки, где продавалась «уголовная» обувь, изготовленная у Курасова, но и многие другие магазины.
Задача у ревизоров была простая — переписать в инвентаризационные ведомости всю обувь, которая имелась в наличии в магазине, чтобы впоследствии работники ОБХСС смогли бы точно определить, какие именно накладные уничтожены.
— Чем занимаются ревизоры? — устало спросил Щеголев.
— Снимают натурные остатки товаров, — сказала Вера.
— Только и всего?
— Ага. У нас в магазине испугались сильно в первый день, думали, только нас проверяют. Но потом, когда узнали, что и многие другие магазины — чуть успокоились. Завотделом так и сказала: «Немного от сердца отлегло».
— Но не совсем?
— Наверное, не совсем... Ну вот и добрались до нашего магазина. Ой, как долго... — вздохнула Вера и внимательно поглядела на Щеголева.
У него стучало в висках, тяжелело под бровями — спать хотелось неимоверно.
— Так значит конец? — тихо спросила Вера и почему-то оглянулась.
— Нет, Вера, — в тон ей произнес Щеголев, — не конец. Это скорей начало.
— А ревизоры опытные?
— Толковые ребята.
Он чувствовал легкое головокружение от всех этих недосыпаний последнего месяца, и сейчас перед глазами у него маячили какие-то закорючки, похожие на увеличенные под микроскопом бактерии. Закорючки возникали то у левого, то у правого глаза, и он никак не мог от них избавиться, они медленно ползли вниз, как по невидимому мокрому стеклу... Врачи связывают подобное с пониженным давлением, но, вообще-то, он просто устал, просто дьявольски устал — и все тут.
Они еще немного побродили по городу, потом он проводил Веру, поймал такси и, приехав домой, тут же завалился спать.
...Время шло. Но даже через полмесяца ни в одном из магазинов, которые проверяли ревизоры, не произошло никаких изменений. Все осталось по-прежнему. Никого никуда не вызывали. В магазине, где работала Вера, тоже успокоились и о ревизии стали забывать, будто ее и не было.
И произошло то, чего Щеголев опасался. Разговаривая с Верой, он заметил — как-то уж слишком рассеянно слушает она то, о чем он говорит ей. Голос у нее слегка подрагивал от обиды, когда она сказала однажды:
— Сколько раз вы говорили мне подождать, подождать... А я не хочу здесь работать! Уйду в другой магазин.
— Хорошо, Вера, только не сейчас. Потерпите — вот уж скоро конец.
Но он видел, что она не верит ему, и однажды они даже чуть не поссорились. Его и самого начинало нервировать, он появлялся на работе с самой рани, брал у дежурного ключ от зала заседаний, и они с ревизорами запирались в огромной комнате, щелкали на счетах, крутили ручки арифмометров. У него голова кругом шла от бесконечных колонок цифр, которые он ровными рядами заносил на бумагу, от наименования туфель, полуботинок и сандалет, от этих артикулов, сортов, цвета кожи, размеров... Составляя инвентаризационные ведомости, они сопоставляли их с фотокопиями уничтоженных накладных.
Щеголев ходил с больной головой, с ввалившимися глазами, ожидая момента, когда он сможет, наконец, продиктовать машинистке: «...начальник цеха Курасов Б. Г. и технорук Галицкий З. Я., войдя в преступный сговор с заведующими магазинами №№...». А пока Щеголев торопился к Виктору Викентьевичу, чтобы доложить ему о работе, проделанной за день и за вечер с ревизорами. Селищев бегло проглядел бумаги, принесенные Щеголевым, которые были сплошь испещрены цифрами, в основном многозначными, помолчал, постучал карандашом по бумагам, и лицо его стало сумрачным и злым.
— Ну, и крезы эти твои «обувщики»! — он насупил брови и пронзительным взглядом окинул Щеголева, словно тот был в чем-то виноват. — Какие суммы, а? Это же голубая мечта Остапа... Помнишь, сколько он хотел на блюдечко с голубой каемочкой?
И тут же добавил:
— Ничего! Все-таки придется им скоро переквалифицироваться. И, я думаю, далеко не в управдомы! Итак, ваши предложения, товарищ капитан?
— Я думаю, — сказал Щеголев, — надо их накрыть в тот момент, когда они будут переписывать накладные.
— Ты хочешь, чтобы в нашем распоряжении оказалось по два экземпляра каждого документа?
— Да, то есть, застичь их как раз тогда, когда они выпишут повторные накладные, а оригиналы не успеют уничтожить.
— Так... Но ведь надо точно знать, когда они этим будут заниматься...
— Да, конечно, Виктор Викентьевич. Чтобы узнать, придется рискнуть. Юра Куличенко подскажет.
— Я тебя понимаю... Столько вложено труда и хотелось бы закончить операцию наверняка. Но ведь опять уйму времени ухлопаем. И снова риск.
— Мы ничем не рискуем.
— Увы, рискуем. К Куличенко Курасов что-то недоверчив стал. А что если, не дай бог, сорвемся... И если раньше они жгли накладные и наряды, а теперь возьмут и спалят весь цех. Что тогда?
— Что же вы предлагаете?
— Ковать железо пока... — Виктор Викентьевич решительно взмахнул рукой. — В общем, берем санкции у прокурора. Завтра утром все члены спецгруппы и наши инспектора, и следователи — все собираемся у комиссара. И сразу после собрания в «Заре»... Какая у них повестка дня?
— О повышении производительности труда...
— Ага, актуальная тема... — усмехнулся Селищев. — Так вот, как только собрание у них закончится, мы и нагрянем. Закроем и опечатаем и цеха и склад. Задача ясна, товарищ капитан?
— Слушаюсь, товарищ полковник! — отчеканил Щеголев.
...Подъехали они к «Заре», когда производственное собрание кончалось. Зеленые «газики» и крытая грузовая автомашина остановились у ворот. Из легковушек один за другим вышли Виктор Викентьевич Селищев, Щеголев, три инспектора ОБХСС, два следователя. Милиционеры остались в кузове грузовой машины.
Каграманова сегодня не было, не его дежурство. Пожилой женщине на вахте Щеголев предъявил удостоверение, произнес магическое слово «комиссия» и крупно зашагал во двор, а уж все остальные двинулись за ним. Вахтерша удивилась неожиданной комиссии и, что-то бурча себе под нос, поплелась за странными гостями. Щеголев шел уверенно, быстро приближался к оживленной группе рабочих, выходивших из цеха, — их становилось все больше и больше. Кое-кто из них с удивлением поглядывал на нежданных гостей.
В это время в дверях цеха появился довольно симпатичный мужчина средних лет, с умным серьезным лицом. Тщательно отутюженный модный костюм плотно облегал его фигуру. Он разговаривал с кем-то невидимым в цехе, и строгая сухая улыбка прорисовалась на его упитанном, чисто выбритом и словно тоже отутюженном лице. Мельком глянув на аккуратно одетого мужчину, Щеголев подумал, какая у Курасова, наверное, внимательная и любящая жена. А вот и Галицкий. Он тоже улыбался, излучая довольство. Довольство исходило и от вялой полноты, и от беспечальных глаз на добродушном лице, оно, казалось, сияло над гладкосеребряной лысиной, которую он вытирал шелковым платочком.
Вот они все здесь, люди, за несколько лет расхитившие такую уйму денег. Щеголев глядел на них и обдумывал, что бы такое сказать поэффектней, чтобы сразить их сразу, под корень. Но вместо этого спросил:
— Там в цеху никого не осталось?
— Да вроде бы все вышли, — Курасов оглядел собравшихся и недовольно посмотрел на Щеголева. — А какое это имеет значение?
— Имеет, — сказал Щеголев. — Я инспектор ОБХСС и сейчас мы будем опечатывать цеха.
Вздрагивающая улыбка медленно сбегала с ухоженного лица Курасова, потом опять едва уловимо мелькнула и, наконец, совсем погасла.
— Что значит опечатывать? — опомнился Курасов почти после полуминутного молчания. Он шарил глазами по лицам подчиненных. — Что значит опечатывать? — повторил он уже менее уверенно. Лицо его заострилось, потемнело, и глаза тоже потемнели, но было ли в глазах недоумение или страх — не определишь сразу. — Мы только что приняли повышенные... Да нет, давайте созвонимся с Министерством. Это, в конце концов, нарушение соцзаконности. Я позвоню прокурору!
— Не надо звонить, — сухо произнес Виктор Викентьевич, выходя из-за спины Щеголева. Он снял темные очки, дохнул на них и тщательно протер их носовым платком. — Ведь именно прокурор подписывал ордера на арест.
— Ну, хорошо, — Курасов растянул губы в улыбке. — Я думаю что это недоразумение скоро разъяснится, вы нас с кем-то спутали. Вам следовало бы знать, что о нас газета писала... М-да... Можно домой съездить? Надо предупредить семью, что произошло недоразумение.
— Нет, — сказал Виктор Викентьевич. — Нельзя домой — там у вас обыск идет.
Курасов растерянно глянул на Селищева, но быстро овладел собою, и снисходительная улыбка опять угадывалась на его чисто разглаженном лице. Потом на допросах Щеголев привык к этому выражению его лица и к его снисходительной улыбочке, искусственной, будто застывшая маска, так что даже казалось, что он держит где-то эту маску, и в секунду, отвернувшись, напяливает ее на лицо. «Тоже мне, Аркадий Райкин», — думал Щеголев, начиная раздражаться.
Видимо, Курасов пока чувствовал себя в полной безопасности. Он загружал работников следственного изолятора жалобами, требовал перевести его подписку — «Крокодил», «Известия», «Неделю» и «Новые товары», как он выражался «прямо сюда, вплоть до выяснения недоразумения», и просьбу его, в конце концов, удовлетворили, потом он потребовал бумагу и авторучку, ибо хотел послать закрытый пакет генеральному прокурору, щедро угощал соседей по камере душистыми яблоками и ветчиной из своей передачи, подолгу просматривал картотеку библиотеки следизолятора, пока не выбрал рассказы Джером К. Джерома. Щеголев полагал, что ему, должно быть, не до смеха, но Курасов, видимо, надеялся на непогрешимость своей системы «Обувь продана, документы уничтожены», и потому снисходительная улыбка почти не сходила с его лица. Когда Щеголев вместе со следователем предъявили ему после очной ставки с Галицким сфотографированные накладные и инвентаризационные ведомости, он глядеть на них не стал, небрежно пробормотал — «Фабрикация!», хотя Щеголев видел, как он нетерпеливо сжался и уголком глаз косил-косил на документы, и тут же потребовал дать ему адвоката еще на стадии предварительного следствия.
Однако на следующий день Щеголев отметил, что Курасов забросил юмористические рассказы, последние известия слушал краем уха, жалобу генеральному прокурору писать раздумал, говорил, что цементный пол ему противопоказан, ибо у него разболелась печень, и все больше лежал на спине, сцепив руки под головой, и глядел на квадратное вентиляционное окошечко, прорезанное высоко на стене, в котором на фоне рябого облачного неба пропечатывались темные стальные пруты — два вдоль, два поперек.
Дело, меж тем, продвигалось. Очные ставки, перекрестные допросы, бесконечные сличения документов, толкотня ревизоров — от всего этого устали не только следователи и инспектора, но и, видимо, сами арестованные. Им, судя по всему, тоже хотелось, чтобы все быстрее кончилось. Скоро суд, а поскольку на суде подтвердится все, о чем когда-то сигнализировал Каграманов, то само собой будет восстановлено его доброе имя.
Думая обо всем этом, Щеголев шагал наугад по запустелому скверу, где несколько месяцев назад он впервые разговаривал с Верой. Тогда деревья щедро выставляли напоказ свою увядающую позолоту, а сейчас, оголенные, жались к металлической резной решетке, окаймляющей скверик. И он вспомнил такой же скверик перед зданием аэропорта в далеком украинском городе, где он был два года назад — навещал отца. Отец... Милый славный человек, всю жизнь проведший среди школьников, среди бесконечных сочинений, в суете выпускных экзаменов. А вне школы он чувствовал себя неловко, не мог приспособиться к людям, казался растерянным. Смерть жены выбила его из колеи, он как-то совсем притих и поспешно соглашался в любом споре, чего раньше с ним никогда не бывало.
Сейчас отцу трудно, конечно, живется одному, но приехать сюда не хочет — школу свою бросить не в состоянии, хоть давно уже на пенсии. Леонид каждый месяц высылал ему сколько мог денег, но деньги деньгами...
Думая обо всем этом, он шагал по скверу и, ступив на асфальтированную дорожку, увидел, что навстречу ему идет парень лет, наверное, двадцати пяти, высокий, румяный и усатый, в темных очках и великолепной японской куртке. Щеголев на все это внимания не обратил бы, но парень уж очень был похож на Марчелло Мастрояни, только значительно моложе его.
Поравнявшись со Щеголевым, парень неожиданно спросил:
— Извините, вы — Щеголев?
— Да, — в тон ему выпалил Щеголев. — А что?
— Очень хорошо, — обрадовался парень и оглянулся.
Аллея была пустынна.
— Возьмем быка за рога. Дело об обувном цехе, собственно, закончено. Вот и суд скоро... — тихо продолжал он.
Щеголев с любопытством оглядывал парня.
— А вы что, родственник кого-либо из арестованных?
— Нет.
— Значит, сочувствующий?
— Тоже не угадали.
«А с какой стати мне гадать», — подумал Щеголев. Он уже хотел было отругать этого красавца.
— Меня просили передать, чтобы вы не шли дальше, — тихо произнес парень.
— Вон что! — понимающе улыбнулся Щеголев. — Вы что же, угрожаете мне?
— Наоборот. У меня в кармане деньги. Меня просили передать их вам. И все. И овцы целы, и волки сыты. Только вы не подумайте ничего плохого — это не взятка. Это благодарность за то, что на этой «Заре» вы поставите точку. Ведь дело вы закончили, идти дальше вас никто не заставляет. А вообще, я не при чем, — поспешно присовокупил он и оглянулся. — Меня просто попросили передать деньги...
И тут Щеголев вспомнил, что Виктор Викентьевич на допросе подбросил Курасову фразу-ловушку: «Мы знаем, куда веревочка вьется!». Сказал он это наобум, они не знали, с кем связаны Курасов и Галицкий, может быть, и ни с кем. Но Виктор Викентьевич бросил эту фразу-приманку, чтобы разузнать, как отнесутся к этому подследственные. Курасов да и другие никак не отреагировали. Но вот этот парень! Значит, все-таки сработало, и кто-то предупредил невидимого, неизвестного пока покровителя Курасова. И то, что он есть — теперь ясно, как дважды два. И конечно, человек этот предусмотрительный, он сообразил: арест Курасова и Галицкого прогремел будто гром средь ясного неба, так не может ли повториться гром, раз проговорились о «веревочке»? Не принять ли меры в этой ситуации, и не лучше ли откупиться? Этот невидимый был уверен во всемогуществе денег, ибо давно оглядывая землю со своего «птичьего» полета, он делал и свои птичьи выводы.
— Кто передал деньги? — спросил Щеголев, прекрасно понимая бесперспективность вопроса, который задал.
— Какой вы любопытный! Так возьмете деньги или нет? Они вам как раз пригодятся сейчас...
— Это почему же?
— Так... Деньги всегда нужны...
Щеголев побледнел. Стало горько и сухо во рту и дыхание перехватило.
Но он тут же взял себя в руки, бледность медленно сходила с лица, и Щеголев сухо спросил:
— Сколько денег предлагаете?
— Тысячу рублей.
«Ого, моя зарплата более чем за полгода», — подумал Щеголев. Деньги ему, вообще-то, предлагали за время его службы в ОБХСС не раз, но каждый раз он терялся, как будто был виноват в чем-то... В сложившейся ситуации ему представлялось три выхода — первый: подойти к красавцу чуть поближе и, перекинув тяжесть своего тела на левую ногу, ни слова не говоря, врезать ему под подбородок крюком справа, на который Щеголев был когда-то мастер; второй — коротко и крепко высказав все, что он о нем думает, задержать его; и третий — вступить в игру.
— Это вы всерьез? — спросил Щеголев.
— А разве я похож на клоуна?
— Не знаю. А, вообще-то, вы правы. Дело мы закончили. И дальше не пойдем. Давайте деньги — я согласен.
Парень с полминуты колебался, потом оглянулся и, опустошив карманы, протянул Щеголеву две пачки.
— Тут по пятьсот рублей, можете проверить.
Он внимательно сквозь темные очки проследил, как Щеголев, не считая, положил пачки в разные карманы.
— Ох, как хорошо, что мы так быстро поняли друг друга.
— А вы опасались сложностей?
— Ведь я играю с огнем.
— Но ведь вам за эту «игру» перепали проценты?
— Это не суть важно...
Щеголев удовлетворенно похлопал по карманам, где лежали деньги.
— Что же будем делать? — выжидающе спросил парень.
— А что, вам расписку дать в получении денег?
— Да нет, я вынужден вам верить на слово. Ведь мне поверили.
И тут Щеголев понял — за ними следят. Только кто? Может быть, эти двое мужчин, о чем-то спорящие на скамейке, или вон та женщина, покупающая пирожки, или шофер самосвала, остановивший машину у самого тротуара недалеко от них... Ну, конечно. А как же может быть иначе? И, видимо, сам парень об этом не подозревает.
— Ладно, — сказал Щеголев. — Раз вы мне верите, разойдемся, как в море корабли.
И они разошлись.
«Почему они решили, что мы и дальше пойдем по цепочке? Вот уж действительно, на воре шапка...» — подумал Щеголев, не зная, однако, сам, кого же он подразумевает под словечком «они». Значит сработал все-таки намек Виктора Викентьевича? Хорошо, что не задержал он сгоряча этого парня-красавца и не привел его в милицию. Ведь если этот парень не дурак, то, конечно же, отказался бы от денег, поднял бы шум — «провокация». И тогда уж вряд ли добрался бы Щеголев до «них», тут же постарались бы замести следы. А так... Успокоятся, решат, что все в порядке — ведь деньги Щеголев взял...
На углу улицы Щеголев остановил пустое такси. «Повезло», — облегченно подумал он и сказал шоферу:
— Я из милиции. Поедем за этим автобусом. Но только не прямо отсюда, небольшой крюк сделаем.
«Надо сбить наблюдателей с толку, если за мной действительно следят», — решил Щеголев.
Вышел молодой человек на конечной остановке, там пересел на трамвай. И такси теперь «прицепилось» к трамваю. Надо было дожидаться, пока парень выберется из переполненного трамвая, оглядится, перебежит через дорогу и скроется в подъезде трехэтажного дома. Щеголев вынул из кармана два рубля, сунул их в руку шоферу и вошел в подъезд дома, где скрылся парень в темных очках. Щеголев прислушался. Шаги затихли где-то на третьем этаже. Хлопнула дверь.
Щеголев выглянул из подъезда и, увидев на противоположной стороне улицы голубую будочку телефона-автомата, решительно направился туда, набрал номер. Виктор Викентьевич долго не отвечал, наконец поднял трубку, и Щеголев попросил прислать кого-нибудь из инспекторов на остановку «Гастроном» пятнадцатого маршрута автобуса по возможности скорее. Виктор Викентьевич пробурчал «Ладно, попробую», и Щеголев, положив трубку, вышел на улицу. Через полчаса на остановке появилась «Волга», из нее медленно вылез грузный мужчина Николай Гусаров, инспектор уголовного розыска. Внешний облик Гусарова с понятием «оперативный работник» никак не вязался. Лицо у него постное и скучное, голос тихий и какой-то задумчивый. Но Гусаров в розыске проработал долго и работником считался опытным.
«Наверное, у нас в отделе никого нет», — подумал Щеголев и, рассказав Гусарову, в чем дело, попросил его разыскать домкома и под видом проверки домовой книги разузнать, что это за парень проживает на третьем этаже. Внешность его Щеголев весьма живописно описал. Гусаров мрачно произнес: «Будь сделано».
А Щеголев опять направился звонить, чтоб прислали еще подмогу и уж крепко установили за домом наблюдение и «пасли» бы этого парня в темных очках — Наума Коршунова, работника городского Управления торговли. Да, служил он в отделе промтоваров, об этом сообщил Щеголеву Гусаров, побеседовавший с домкомом.
— Ты не беспокойся, никогда не узнает домком, зачем я приходил, — большие глаза Гусарова спокойно глядели на Щеголева. — Я «проверял», не проживают ли в доме не прописанные.
В городском отделе милиции Щеголев сразу направился к Виктору Викентьевичу. Секретарши в приемной не было, и он заглянул в кабинет.
— Разрешите?
— Заходи, заходи...
Виктор Викентьевич оторвал от бумаг озабоченное лицо и тягостным взглядом уперся в Щеголева. А Щеголев, осторожно перебирая ногами и утопая в знакомом ворсистом ковре, подошел к столу, вытащил из карманов две пачки по пятьсот рублей и положил их перед Селищевым.
Начальник от удивления выкатил коричневые свои глаза на пачки двадцатипятирублевок.
— Это что за шутки?
— Это не шутки, Виктор Викентьевич, это — взятка.
Он коротко рассказал о случившемся.
— Ну что же, давай акт составлять будем. «Мы, нижеподписавшиеся...» — Виктор Викентьевич разорвал тонкую бумажку, туго стягивающую одну из пачек, и начал пересчитывать деньги.
Он разложил их на столе, горку фиолетовых бумажек. Щеголев глядел на эти бумажки и вдруг увидел сквозь них лица Курасова и Галицкого, они словно призрачно белели над столом... И в который раз Щеголев подумал: «Какой жизнью живут эти «порядочные» жулики? Как это они могут — все время на краю пропасти? Ведь страх... Бесконечный страх... А может быть, бесконечный страх — это уже не страх? Во всяком случае, подобные Курасову, видимо, уверовали твердо — за такие вот фиолетовые бумажки можно все сделать, и откупиться можно. И сейчас кто-то неизвестный потирает от удовольствия руки, думает — и Щеголев клюнул...»
— Ровно тысяча рублей... — прервал мысли Щеголева Виктор Викентьевич. Он постучал пальцами по пачкам и голос его приобрел злую твердость. — Ну что ж, теперь попадут денежки в доход государства. Может, в какой детский дом их перечислят — ребятишкам на пользу... Ну, ты что загрустил?
Щеголев оторвал взгляд от окна, перевел его на Викентьевича.
— Отец...
— Что с ним? — озабоченно спросил Селищев.
— Не знаю... — растерянно произнес Щеголев. — Врачи рекомендуют курортное лечение... Отец просто так бы не написал... Вы не сможете отпустить меня дня на три? Я мигом управлюсь...
— Вот что... — сказал Виктор Викентьевич. — Пиши рапорт на десять дней. Что такое три дня? Надо тебе действительно проведать старика. А с этим, как ты говоришь его фамилия, Коршунов? В общем, за ребят не беспокойся, все без тебя разузнают. А ты вернешься — продолжишь...
— Спасибо, Виктор Викентьевич...
— Ладно... Упакуй-ка эти свои денежки, — Селищев кивнул на стол.
Щеголев аккуратно подравнял двадцатипятирублевки, обернул и заклеил пачки бумажными лентами и, написав на каждой «500 р.», передал пачки Виктору Викентьевичу.
А назавтра он улетел. Отец его приезду обрадовался несказанно, но настроение, вообще, у него было подавленное, потому что врачи никак не могли установить диагноз, посылали его в онкологический диспансер, а туда он идти не хотел.
Щеголев съездил за известным профессором. Профессор долго изучал многочисленные анализы и рентгеновские снимки, расспрашивал отца, где болит и как, и, наконец, предложил положить отца к себе в клинику хотя бы на несколько дней. Щеголев совсем испугался, и потянулись дни томительных тревожных ожиданий. Но окончилось все благополучно — предполагаемые страшные диагнозы не подтвердились, и все же профессор посоветовал Щеголеву отправить отца на курорт, если путевку удастся раздобыть. Щеголеву это удалось, не без трудов, правда.
Улетел он успокоенный надеждой, что все будет у отца хорошо. Щеголев дал себе твердое слово: как только отец подлечится, перетащить его к себе.
Вернувшись, он позвонил Вере из аэропорта. Домой от отца Щеголев летел через Москву и, задержавшись на день в столице, он обегал магазины, наконец в «Ванде», настоявшись в длинной очереди, купил ей изящную сумочку и недорогое колье. Все это завернутое в пакетик он обвязал голубой лентой и вот сейчас он думал, как передаст его Вере.
— А вы меня можете поздравить, — гулко сказала Вера в телефонную трубку. — Я поступила на подготовительные курсы.
— Куда, куда?
— Ну, на курсы по подготовке в вуз... А из магазина я ухожу. И еще меня поздравьте, — я скоро... наверное... выйду замуж.
— Что? — чуть было не заорал Щеголев, думая, что ослышался, и ему едва удалось сдержать себя, но кровь ударила в голову сильно и звонко. Нет, он не ослышался, ибо она повторила — «выхожу замуж»... Они договорились, что встретятся в кафе около университета.
— Я отпрошусь с работы, — сказала Вера.
— Хорошо, — откликнулся Щеголев и повесил трубку.
Он увидел Веру еще из окна автобуса. Она стояла возле кафе, под большими запыленными часами, радостно улыбалась, и он тоже слабо улыбнулся в ответ.
Подарку она обрадовалась как ребенок, поблагодарила, и они направились к свободному столику.
Это уютное кафе посещали в основном студенты, потому что расположилось оно рядом с университетом, готовили тут — пальчики оближешь, Щеголев приходил сюда не раз. Народу было много и сейчас, но им повезло — быстро удалось занять маленький столик у самого выхода, и Щеголев заказал цыплят-табака, сухого вина и томатный сок.
— Да... Вот и закончилось все это дело, — певуче протянула Вера, как только официантка их обслужила и отошла. — Давайте выпьем за ваш успех. У вас, наверное, как гора с плеч...
— И за вашего жениха! — поднял бокал Щеголев.
Они чокнулись длинными изумрудного цвета бокалами, и он нерешительно глянул на нее, на ее родниковые глаза, кротко мерцавшие под разбежавшимися врассыпную ресницами, и так тепло коснулся его голубой запах ее волос, и он близко увидел ее губы, обветренные, покоричневевшие...
— Спасибо, — серьезно сказала Вера. Она помедлила, а потом добавила: — Мы познакомились с ним на вечере в клубе Министерства торговли. Он такой славный... Он... Я вам как-то все не решалась о нем сказать. Он уже был дома у нас и понравился маме... Может быть, вы его даже знаете.
Она вытащила из сумочки фотографию и протянула Щеголеву. Он, уже было принявшийся за цыпленка-табака, поспешно вынул платок из кармана, вытер пальцы и осторожно ухватил цветную фотографию за краешек. Он глянул на нее, опять-таки слишком уж осторожно положил на столик вилку, которую держал в левой руке, испугавшись — вдруг она упадет.
— Да, где-то я его, кажется, видел... — рассеянно произнес Щеголев. Нет, на цветной фотографии был, конечно, не Коршунов. И все-таки что-то весьма схожее — этакий супермальчик, небрежно облокотившийся о капот новенькой «Волги».
Он вернул Вере фотографию и повторил:
— Да, по-моему, я где-то его видел...
И добавил поспешно:
— Что-то цыпленок плохо идет, я, пожалуй, закажу коньяку.
— Только мне хватит, я не хочу, — предупредила Вера.
— Ладно, — сказал Щеголев, поднялся и направился к деревянной стойке. Проходя около зеркала, стоявшего у этой стойки, глянул в него. В голове у Щеголева застряла, да так и торчала фраза — «вид у него был, как у человека, которому только что сообщили, что его не расстреляют на рассвете». Откуда эта фраза, он, хоть убей, не помнил. Но вид у него был, судя по отражению в зеркале, вполне нормальный, чему Щеголев крайне удивился. Рюмку коньяку он выпил сразу, а еще одну, расплескав, понес с собой.
— Эта «Волга» его собственная? — спросил Щеголев, садясь за столик.
— Да, его, — глаза у Веры блаженно цепенели. — Мы уже ездили с ним...
Но Щеголев не слышал того, что она говорила дальше...
— Он вам что, предложение сделал?
— Н-нет... — задумчиво вскинула на него глаза Вера. — Но мама говорит, что он человек серьезный, и, вообще, он очень маме понравился... Правда, в последние дни я его редко вижу, у него какие-то дела...
У Щеголева чуть полегчало на душе.
И ещё он подумал: как далеко все ушло от магазина, от исходной точки, от этого Вериного письма — «Я буду сидеть на первой скамейке у входа, на голове у меня будет красная косынка...» Он невольно улыбнулся.
Они еще посидели с полчаса, поболтали о том, о сем, и он впервые проводил Веру до самой калитки и чуть было не решился зайти к ней домой, но потом раздумал, пожал руку, и сославшись на то, что не появлялся еще на работе, заспешил.
Было за полдень, солнце клонилось к горизонту. Щеголев сел в трамвай, но поехал не на работу, а домой. Выйдя на конечной остановке, он автобуса ждать не стал, а быстрым шагом направился к реке, которая была совсем рядом, за холмами. Он шагал по сырой земле и думал, как быстро летит время — вот уже зима миновала, начинает пробуждаться природа и ранняя весна властвует на земле.
Здесь было довольно прохладно, особенно когда он проходил через рощу, а у берега сразу потеплело, наверное, потому, что путь ветру заслоняли деревья, или ему это только так казалось...
Белое солнце холодно сияло над рекою, на песчаном пляже было пусто. На воду совсем нельзя было глядеть, отраженное солнце слепило глаза. Громко кричали галки и глупые гуси на дальнем берегу. Облака на западе над рядами деревьев были длинные-длинные, узкие, словно песчаные берега, а чуть правее их — фиолетовая пелена — туча. Сейчас в эту тучу солнце будет опускаться.
«Интересно, что получится, — подумал Щеголев. Вот — пошло, пошло...» Туча слабо осветилась изнутри. А над темными деревьями на том берегу небо горело оранжевым. А потом и сама туча начала разгораться с самого низа, но едва лишь солнце воссияло, как нырнуло в соседнее глухое облако.
Стало прохладней и темней. Щеголев, однако, еще с полчаса постоял у реки, потом медленно зашагал назад сырою тропинкой.
Уже сидя в автобусе, Щеголев старался думать лишь о реке, о холодном солнце и о том, что наступила весна. Но думал он об этом через силу, на душе у него все равно была осень — опадали листья, кружились в воздухе странным хороводом — снизу вверх, будто искры из костра, и так же, как искры, вмиг угасали, пропадали навсегда. В наступившей темноте он видел Веру — опять он видел ее родниковые глаза, кротко мерцавшие под разбежавшимися врассыпную ресницами...
Как же так случилось все, пока Щеголев месяц с лишним занимался бухгалтерией, ездил в командировки... Появился какой-то мальчишка и разрушил его хрустальный домик. А потом он подумал, что, может быть, все объясняется просто — он постарел и, скорее всего, проглядел, не понял: едва уловимый водораздел между бесконечным уважением и нарождающейся любовью оставался нетронутым — Вера его не переходила.
Неужели? Неужели все сошло, как с белых яблонь дым? Все кончилось для него? Или все начинается сначала? Он увидел этого красивого парня, похожего на Марчелло Мастрояни, которого уже сомнения наверняка покинули, который уверен, что вторичного грома не будет. И так, видимо, думают неизвестные пока Щеголеву люди, с которыми были связаны «обувщики», — икс, игрек, зет, — твердо уверовавшие, что деньги сделали свое дело. Щеголев представил свой будущий путь, пересеченный непредвиденными лабиринтами. Все начнется для него сначала, только теперь ему будет трудней, потому что... Потому что Веры с ним рядом не будет.
И мелькнула подстрекательская мысль, а не взять ли сейчас отпуск — летом все равно ничего не получится. Дело они все-таки завершили, даже статейка о нем в газете готовится, а в «кадрах» молоденький лейтенант сказал, чтоб принес он большую фотографию — девять на двенадцать — для Доски почета...
Самое время махнуть в отпуск, может быть, не сейчас, а чуть позже, в Крым, к теплому морю. Побродить по местам, связанным с Чеховым, Паустовским и Грином, где Щеголев никогда не бывал, но прекрасно представлял все это из книг и кинофильмов. Ему даже иногда казалось, что он не раз встречался с морем — сидел на пустынной пристани, свесив босые ноги в теплую воду, и слушал, как скрипят — трутся о причал старые лодки, дзенькая цепями; дует свежий ветер, настоенный на мельчайших водяных брызгах и обнаженно пахнет неведомыми ему дотоле ароматами моря, и он сидит тут долго-долго, а потом нехотя поднимается, идет опустевшим пляжем к прибрежным скалам, начинавшим отливать серебром, карабкается на самую верхнюю скалу, величественную, как античная развалина, и усаживается здесь, и наслаждается прохладой, сидит на скале, сцепив холодными руками колени, и глядит, как высоко в небе начинают розоветь облака...
Щеголев уже второй год рисовал себе подобные радужные картины, но он знал, что никуда не уедет до тех пор, пока не арестует этого красавца-взяткодателя, а сейчас он заведет пустую папку, в которой нет пока ни одной бумажки, ничего, ни одного донесения. Он напишет на ней одно какое-нибудь условное название, ну, скажем, «шаг в сторону» — и все начнется сначала.
«Не вспоминайте меня, цыгане, прощай мой табор, пою в последний раз...»
Нет, слуха, а тем более голоса у Феди Мезенцева, конечно, не было, и только по словам можно было догадаться о мотиве. Впрочем, вообще непонятно — с чего это он вдруг запел.
— С чего, а? — спросил Микушев, отрываясь от «Крокодила». В уголках его глаз медленно таяли веселые морщинки.
— Как с чего? — отозвался Мезенцев. — Дело скоро заканчиваем — поэтому и «прощай мой табор». В отпуск наконец удастся пойти. Вот хочу заготовить рапорт Виктору Степановичу.
Микушев вздохнул и полез в карман за портсигаром.
— Не рано ли об отпуске заговорил? — спросил он, прикуривая от самодельной зажигалки.
— Это почему же? Ведь вы обещали, Николай Петрович, — Мезенцев закашлялся и начал отбиваться от дыма, как от комаров. — К тому же Юра возвращается — в конце месяца защитит диплом...
— Хорошо, что не выносишь табачного дыма, — слабо улыбнулся Микушев. — Я вот не могу отвыкнуть от курения — десятки раз бросал. А с рапортом придется подождать.
Он приподнялся со старого потертого дивана, на котором в двух местах проглядывали пружины и который, конечно же, давно пора бы заменить. Микушев был плотным массивным человеком, и когда он шагнул к шкафу, половицы жалобно скрипнули под ним, а сам шкаф мелко вздрогнул, — не из-за того что Микушев грузный человек, а потому что и доски на облезлом, давно не крашенном полу старые, как и диван, как и книжный шкаф, к которому Николай Петрович направлялся.
Микушев с досадой подумал, что обещанный ремонт опять, наверное, откладывается — штукатурка облезает и сыплется на пол по-прежнему, уборщица ворчит, будто они с Мезенцевым виноваты. В этой комнате Микушеву было как-то неудобно и не только перед самим собой, но и перед задержанными и свидетелями, которые тут каждый день торчали. И он представил, как здесь будет уютно, когда выбросят этот диван, сдерут со стен штукатурку, побелят их заново два раза, перестелят полы и укрепят на потолке лампы дневного света. Он подумал, что надо идти и тормошить нерасторопного бездельника коменданта, которого критикуют едва ли не на каждом собрании, но ему все — как с гуся вода.
Микушев расправил затекшие плечи, сладко потянулся — он чувствовал усталость после позавчерашней бессонной ночи, когда их вызвал и отчитывал комиссар Виктор Степанович Колотов, говорил, что в районе вокзала — безобразие, раз у инженера большой стройки, приехавшего в командировку, средь бела дня выкрадывают документы, деловые бумаги и бумажник. Микушев шефствовал над районом вокзала — поэтому ему стало стыдно и за себя, и за участкового инспектора, и за весь линотдел, он краснел и что-то невнятно бормотал в ответ. Всю ночь они мотались на мотоциклах, пока к утру не выяснили, что деньги инженер прокутил, деловые бумаги оставил в ресторане, а документы были при нем.
Перед глазами Микушева как сейчас встало постное лицо этого командировочного, его умные испуганные глаза, когда он просил только об одном — «не сообщать жене» и говорил-говорил, что все расходы возьмет на себя. Какие расходы инженер имел в виду, Микушев так и не понял, однако зол он был порядочно, поскольку они всю ночь не спали, носились на мотоциклах и зазря поднимали с постели заспанных людей, которые были у милиции на подозрении. Микушев продрог насквозь, был страшно голоден и засыпал на ходу. И чтобы хоть как-то взбодрить себя, они сжевали в привокзальном буфете по два малосъедобных бутерброда с колбасой и выпили по стакану какой-то мутной бурды, которую буфетчица именовала почему-то «кофе». И все же — они чуть приободрились, но это вначале, а потом спать захотелось еще больше, и они разъехались по домам. Жене инженера они, конечно же, сообщать не стали, но на работу его официальную бумагу решили послать непременно.
Сейчас Микушев вспомнил это недавнее, поглядел на Федю, листавшего тоненькую папку «дела» об убийстве Лагунова, и раскрыл дверцу стеклянного шкафа, набитого книгами — комендант все же обещает всю старую мебель вскоре заменить, и надо посмотреть, какие книги оставить, а какие выбросить. На верхней полке лежали стопкой разрозненные комплекты «Следственной практики», которые оперативники не читали, потому что времени на это не было совсем, а читали их с увлечением только практиканты. Зато гражданский и особенно уголовный кодексы были порядком потрепаны.
Он поглядел на Федю, на его худое загорелое лицо, хрупкую мальчишескую фигуру, на его слегка воспаленные от постоянного недосыпания глаза и подумал, что работать здесь, в городском отделе, ему будет интересней, чем в Министерстве, где он засиделся за бумагами — справками и отчетами. А сюда, в угрозыск, его назначили совсем недавно, и попал он в горячее время, когда в отделении почти никого — один инспектор заканчивает последний курс юрфака, диплом пишет и появляется на работе раз в неделю, второй сотрудник лежит в стационаре — ему сделали операцию, а третье место — вакантное, и пока им с Федей Мезенцевым приходится потеть за четверых... Но с другой стороны Микушев рад был: опять вернулся он на практическую работу и квартиру ему рядом с горотделом дали в пятиэтажном доме на третьем этаже...
— С отпуском подожди, Федя, — сказал Микушев. — Вот Юра вернется после защиты диплома, на вакантное место возьмут кого-нибудь, тогда... Я, конечно, понимаю, два года не отдыхал... Но я тебе обещаю, как только дело Лагунова закончим и передадим его в прокуратуру...
— Николай Петрович, на Тобольского санкцию будем брать?
— А разве вина его доказана?
Микушев задумался. Выглядел он старше своих сорока лет — лицо рыхловатое, в крупных морщинах. В пиджаке он совсем грузным выглядел, но когда однажды Федя увидел его на пляже, куда они ездили во время физподготовки, удивился — у Микушева было мускулистое, крепкое тело.
— Как же это не доказана вина Тобольского? — переспросил Мезенцев. — Николай Петрович, он ведь сознался, что был в роще. Отпечатки следов в точности совпадают с размером ботинок Тобольского. А кровь на камне... Показания свидетелей, которые видели, как Алик о чем-то громко спорил с Лагуновым. Потом...
— Самая сомнительная вещь на земле — это явные улики, Федя...
— Если он не виноват, то почему скрывался, и мы его задержали за триста километров, в другом городе? — парировал Мезенцев.
— Он испугался. Он ведь говорил на допросе, что испугался.
— Это естественно. Но если бы он был невиновен, то, наверное, и не уехал? Вы бы уехали?
— Я? — Микушев улыбнулся. — Откровенно говоря, не знаю...
Весть о том, что в роще на берегу Алара убили Гену Лагунова, быстро облетела жилгородок. Гена Лагунов — тут его каждый знал — чемпион, мастер спорта по самбо. И вдруг — убит.
«Поразвелось хулиганья, — возмущались в городе. — Наверное, много их было, а не то раскидал бы их Гена, как цыплят».
Хоронили Лагунова торжественно, с оркестром, и на кладбище явился чуть ли не весь физкультурный институт, где Гена учился. Преподаватели и студенты прислали в милицию письмо, в котором просили сурово покарать убийцу. Комиссар передал это письмо Микушеву для приобщения к «делу». Микушев письмо взял, оно жгло ему руки, потому что убийцу они пока не нашли.
...Труп Лагунова обнаружил экскаваторщик, работавший у аларского моста в гравийном карьере. Лагунов лежал прямо у кромки рисового поля, скрюченные пальцы его судорожно тянулись к большому валуну, покрытому бурыми кровяными пятнами.
Место здесь пустынное. Сразу же за рисовым полем возвышались три овальных холма, расположившихся уступом — один выше другого. Это были холмы-близнецы, безмолвно ощетинившиеся густыми рядами раскидистых карагачей, орешника и труднопроходимыми зарослями колючей джиды. За холмами петляла по каменистой равнине, будто скрываясь от преследования, юркая речушка Алар.
«Лес», как называли горожане это место, никакого отношения к лесу не имел — просто это была небольшая, метров четыреста, сильно запущенная, а местами совсем одичавшая роща.
От автобусной остановки до «леса» ходьбы минут пятнадцать, и по воскресеньям все три косматых пригорка оккупировались шумными толпами горожан, ехавших сюда с волейбольными мячами, со складными удочками, спущенными резиновыми камерами, сумками, до отказа набитыми фруктами и бутылками с минеральной водой. У реки останавливались и тяжелые МАЗы и ЗИЛы, порхали вдоль берега разноцветные мотороллеры, на которых приезжали влюбленные, тарахтели на мотовелосипедах молчаливые и серьёзные рыбаки, недружелюбно оглядывавшие горожан, распугивающих рыбу. В воскресенье по этому бойкому маршруту пускали два внерейсовых автобуса.
Вавилонское столпотворение наблюдалось в «лесу» лишь в воскресенье да в субботу, а в остальные дни сумрачные пригорки даже в полдень окутывала тишина. Вечером, а тем более ночью, никто здесь бродить не осмеливался, потому что человека, зажатого тремя молчаливыми холмами, сплошь заросшими труднопроходимыми кустарниками, охватывал кладбищенский страх.
Гена Лагунов был убит на самой окраине «леса» вечером 25 июля.
Федя Мезенцев вместе с экспертом-криминалистом Игорем Харитоновым и двумя стажерами, присланными в угрозыск на практику из школы милиции, самым тщательным образом прочесали окрестность, но никаких дополнительных «вещдоков» обнаружить не удалось. Напрасно худой и юркий Игорь Харитонов, вооружившись лупой, кидался к каждому, вызывающему подозрение предмету, рассматривал его на свет. Устав от тяжелой ходьбы вдоль рисового поля, весь перепачканный в земле, он морщился от назойливого голоса одного из стажеров, который говорил, что на этих чертовых полях, напоминающих болото, им делать нечего, что он опять опоздает на тренировку и ему попадет от тренера. Харитонов недовольно оглядывал долговязого стажера и хотел что-то сказать, но в это время Мезенцев увидел на влажной тропинке след. Отпечаток ботинка! Даже неопытному глазу стало бы ясно — этот след оставил не Лагунов. К Феде, издавшему возглас удивления, сразу же подбежали и эксперт-криминалист, и практиканты, и Микушев, стоявший поодаль. Они обнаружили еще несколько отпечатков, а потом следы затерялись в топкой трясине рисового поля. До этой трясины довела и служебно-розыскная собака, но дальше, у ручья, она заметалась кругами-кругами, остановилась и жалобно поглядела на проводника.
Итак, следы да еще пятна крови на валуне и на траве — разве это не важные улики?
Кроме того, у тропинки в кустах они нашли смятую газету на английском языке и на ней два небольших пятнышка. Экспертиза установила, что это кровь, причем той же группы, что и у Лагунова. Мезенцев, просматривавший газету, обратил внимание на небольшую заметку, отчеркнутую синим карандашом. Федя отправился в библиотеку и попросил библиотекаршу Надежду Петровну, которая довольно сносно знала английский, перевести заметку. Статейка была небольшая — рассказывалось в ней о каких-то швейцарских альпинистах, которые готовятся к поездке в Пакистан, чтобы начать штурм «восьмитысячника».
Федя разочарованно пожал плечами, поблагодарил библиотекаршу и отправился восвояси. Потом он позвонил в Союзпечать. Ему сообщили, что газета на английском языке продается в розницу в двух киосках, один из которых расположен на вокзале, другой в центре города. Однако вокзальный киоск уже месяц как закрыт, потому что киоскер в отпуске, а заменить его некем. Оставался один центральный киоск, и Федя направился туда.
У киоска было пусто, продавщица, пожилая женщина в очках, скучала, и, когда подошел Мезенцев, оживилась. Федя спросил ее, сколько к ней поступает газет на английском языке и в какие дни. Ему удалось выяснить, что поскольку киоск на вокзале временно закрыт, все семь экземпляров английской газеты «Морнинг стар» получает она. Кто их покупает? Две газеты она оставляет своей дочери, которая учится в университете. Еще у нее регулярно берут газету пожилой мужчина и парень в очках, молодой, лет двадцати трех. Появляются они все во вторник, в тот день, когда эта газета поступает.
«Во вторник — значит завтра», — подумал Мезенцев.
— Вы случаем не знаете кто они такие, ваши клиенты? — спросил Федя.
— Нет, — сказала киоскерша. — Откуда мне знать. Но приходят они все регулярно.
— Завтра придут?
— А как же.
— Спасибо, — сказал Мезенцев.
— А за что?
— Извините, вас как зовут?
— Антонина Карповна.
— Антонина Карповна, у меня к вам большая просьба. Завтра с самого раннего утра я буду сидеть около вашего киоска вон на той скамейке. Когда у вас спросит газету кто-либо из ваших постоянных клиентов, вы дайте мне знать. Сделайте это так — выставьте на витрину журнал «Работница». Хорошо? — Я работник милиции.
— Хорошо, — согласно кивнула киоскерша. И Федя заметил, что ей доставило удовольствие выполнить задание милиции. Однако она не осмелилась спросить Федю зачем это нужно, хотя узнать ей, конечно, очень хотелось.
Рано утром следующего дня Федя вместе с двумя дружинниками уже сидел на скамейке, около киоска. В руках у него была газета, которую он купил у киоскерши, и сейчас с дружинниками они рассуждали о событиях в мире.
Решено было так — один дружинник пойдет за первым покупателем, другой за вторым, а Федя будет ожидать третьего. Вечером договорились встретиться в горотделе. Дружинникам работа нашлась скоро — один поволокся за старушкой, второй — за пожилым мужчиной, Мезенцеву же не повезло — молодой человек в очках, светловолосый, лет двадцати трех, не появился, хотя Федя просидел на скамейке до самого вечера. Киоскерша удивленно разводила руками. «Он всегда такой аккуратный», — повторяла она. Не появился парень и на следующий день. Мезенцев попросил продавщицу позвонить ему немедленно, если только парень придет.
Старушка и пожилой мужчина оказались, как и следовало ожидать, вне подозрений. Мезенцев было думал, что старушка покупала газету не для себя. Но оказалось, что она живет одна, сейчас на пенсии, всю жизнь преподавала в школе английский язык. Газеты она никому не отдает. Пожилой мужчина — доцент политехнического института, отец двоих детей, за город в течение месяца не выезжал, газету читает сам и никто ее у него не берет. Дочка киоскерши тоже ни при чем.
Оставался тот парень, светловолосый, в очках. Но он так и не появился. А может быть, «Морнинг стар» принадлежала самому Лагунову? Но нет, вряд ли — он изучал немецкий язык. И Тобольский заявляет, что никакой газеты ни у Лагунова, ни у него самого не было. Может быть, газету кто-то случайно обронил или оставил?
Мезенцев пригласил киоскершу в милицию, и там по ее показаниям и под ее наблюдением художник воспроизвел портрет парня, покупавшего газету. С листа белого картона глядел молодой человек с мечтательным мягким лицом, большими умными глазами за выпуклыми стеклами очков, длинной прядкой белесых волос, ниспадавших на широкий лоб.
— Похож, — сказала киоскерша, глядя на портрет, качая головой и улыбаясь. — Только вот тут нос подправьте... Ага, вот так... Ну, теперь еще больше похож...
Портрет Мезенцев передал в фотолабораторию, чтобы его размножили и раздали снимки участковым и по домовым комитетам.
Между тем из расспросов местных жителей удалось выяснить, что вечером 25 июля по тропинке, ведущей к «лесу», шли двое молодых людей. На полянке, густо поросшей травой, недалеко от деревянного мосточка через неглубокий ручей, они остановились и о чем-то громко заспорили, размахивали руками, а потом исчезли за пригорком. Через некоторое время один из них появился на вершине, начал кричать и делать руками знаки, будто звал кого-то. Наконец, махнул рукой и стал быстро спускаться по холму в сторону автобусной остановки. Шел он довольно скоро и ни разу не оглянулся. Удалось выяснить, что это был друг убитого — Алик Тобольский. Он учился вместе с Лагуновым в физкультурном институте. Вместе они ездили и на соревнования, так как состояли в одном спортобществе. Когда Федя Мезенцев пришел к Тобольскому домой, оказалось, что он уехал в другой город, где его впоследствии и задержали.
Ответ из экспертизы еще не получили, но Алик Тобольский сознался сразу — да, 25 июля вечером он шел с Лагуновым по тропинке в сторону «леса». За полчаса до этого они заглянули в кафе, выпили и решили съездить к сокурснику, Володе Новиченко, послушать новые магнитофонные записи. Но поскольку автобус долго не подходил, они двинулись пешком через «лес». Как раз на пригорке поссорились и вместе добрались лишь до рисового поля, а потом Лагунов пошел один. Алик же вернулся домой.
Алик Тобольский побледнел, когда ему сообщили о смерти Лагунова. Он спросил с запинкой:
— Вы что, меня подозреваете?
Он не оправдывался, ничего не доказывал, а только сказал, что если понадобится разыскивать убийцу, он готов помогать милиции днем и ночью.
«...следы от ботинок, обнаруженные у кромки рисового поля, принадлежат Александру Тобольскому».
«Кровь, обнаруженная на валуне, относится к первой группе, то есть может принадлежать Тобольскому, имеющему первую группу крови. У Лагунова кровь относится ко второй группе...»
Алик объяснил, что кровь у него текла из носа. Мать его сообщила также, что кровотечения из носа у Алика бывают часто, и он по этому поводу обращался к врачу.
«Просим сообщить, обращался ли в районную поликлинику по поводу частых кровотечений из носа гражданин Тобольский Александр Андреевич, 1942 года рождения».
«Райполиклиника № 9 удостоверяет, что состоящий у нас на учете гр-н Тобольский Александр Андреевич, 1942 года рождения, по поводу кровотечения из носа не обращался и жалоб по этому с его стороны не было».
Инспектор Мезенцев: Итак, вы утверждаете, что у вас часто из носа текла кровь?
Тобольский: Да.
Инспектор Мезенцев: И вы обращались к лечащему врачу?
Тобольский: Обращался.
— Ну, и что же вам врач посоветовал?
— Ничего определенного. Сказал, что это пройдет.
— Но ведь вы занимаетесь вольной борьбой. Как же вас допустили к занятиям, если у вас частые кровотечения из носа? Вот, между прочим, справка из райполиклиники, а вот заключение спортивного врача.
Тобольский изменился в лице, опустил голову.
— Но кровь действительно текла из носа, — тихо произнес он.
— Почему?
— Лагунов меня ударил. Мы поссорились...
— Из-за чего?
Тобольский молчал.
— Я вас слушаю, продолжайте.
— Ну, поссорились мы из-за девушки... — Тобольский замялся, — ...из-за того, кто должен идти к ней... она нам обоим свидание назначила...
— Так, так... — Федя поджал губы. — Ее фамилия и место работы?
— Зовут ее Алла. Алла Акинина. Работает товароведом в универмаге.
— Значит Лагунов вас ударил, а вы...
— Да, он задел меня кулаком по носу, потекла кровь... А я... ответил ему. Я тоже его ударил.
— Допустим.
— Что значит — допустим? Все так и было, как я говорю! После этого я сразу побежал вниз по тропинке, к автобусной остановке. Домой на попутной добрался. Я все ждал Генку, думал, как протрезвеет, так и заявится ко мне, извиняться начнет — ведь я же знаю его. Но когда... когда я узнал, что Лагунова убили, я просто не поверил. А потом испугался — ведь могут подумать на меня. Меня видели вместе с ним. Поэтому я и уехал в другой городок к тетке, и лишь там сообразил, что сглупил, навел на себя подозрение. Но пока я раздумывал как быть, меня задержали...
Федя Мезенцев вспомнил заключение экспертизы — кровь «...может принадлежать Тобольскому, имеющему первую группу крови...» Может... Категорического ответа экспертиза не дает. А для суда это «может», «не может» — не пойдет. Необходимы совершенно твердые доказательства. Однако пока никаких иных версий, кроме «Тобольский + Лагунов = ссора», не намечалось. Правда, есть еще парень, покупавший газету... Его непонятное исчезновение... Но газета действительно могла оказаться на месте происшествия случайно... Лишь одно экспертиза утверждала точно — пятна, обнаруженные на валуне, — это не кровь Лагунова. У него кровь относится ко второй группе. Так что из этого следует?
Федя глянул на Тобольского, который сидел на стуле, слегка раздвинув ноги, чуть наклонившись вперед, так что над Мезенцевым возвышались его крепкие, словно литые плечи, большая голова с короткими вьющимися волосами. Подбородок у Тобольского выдавался вперед, о таких почему-то принято говорить «волевой», хотя Мезенцев давно определил, что это далеко не так, и он знал немало людей с «волевыми» подбородками, которые на поверку оказывались либо трусами, либо просто упорными дураками.
Тобольский выглядел старше Мезенцева, потому что был килограммов на двадцать тяжелее его, хотя роста они были одного и возраста тоже. Настороженность и беспокойство в маленьких серых глазах Тобольского постепенно сменялись выражением правоты, и его фигура все более уверенно возвышалась над худеньким и хрупким Мезенцевым. Говорить он стал быстрее, не обдумывал каждую фразу. Федя задавал ему вопросы, слушал ответы, а сам следил за его руками. У Тобольского были красивые загорелые руки, и, когда он сгибал и разгибал их, смахивая невидимые пылинки на брюках, бицепсы картинно округлялись, и Мезенцеву казалось, что он слышит, как молодая сила сочно бьётся в них.
Федя напрягал память, силясь вспомнить, где он видел его, и сейчас вспомнил — на озере, на пляже, где Алик красовался среди девиц-спортсменок... И неожиданно для самого себя Мезенцев задал классический вопрос:
— Так вы признаете себя виновным?
— Да вы что? — Тобольский съёжился, будто ему стало морозно. — Вы что — с ума сошли? Да, мы дрались, но я не убивал Лагунова. Не уби-ва-ал!
— А какой формы были капли крови, которую мы обнаружили на камнях? — спросил Мезенцев. — Мне кажется...
Он не окончил фразу, машину сильно тряхнуло, — на старой асфальтированной дороге тут и там попадались выбоины. Николай Петрович Микушев ехал на совещание в Министерство, а Мезенцев по пути — к матери Лагунова, чтобы осмотреть принадлежащие Гене фотографии. Федя ругал себя за то, что в спешке они не сделали этого сразу. На подобных любительских фотографиях, случалось, были изображены и свидетели, которые затем приносили следствию большую пользу. Фотографий у Гены, должно быть, предостаточно — ведь он был заядлым фотолюбителем.
«Газик» притормозил около старой деревянной калитки, когда-то, видимо, выкрашенной в коричневый цвет, а теперь сильно полинявшей. У калитки алело несколько кустиков роз, а у потрескавшегося и чуть наклоненного забора буйно разрослись сорняки. В переулке и за забором было тихо и заброшенно, и казалось, что в домике, видневшемся в глубине старого сада, никто не живет.
Федя выбрался из машины, быстро подошел к калитке и постучал. Долго никто не откликался, а потом во дворе послышались мягкие торопливые шаги. Калитка однако не заскрипела, как Микушев ожидал, открылась бесшумно, и на пороге появилась полная пожилая женщина, не утратившая признаков былой красоты — Гены Лагунова мать.
— Здравствуйте, — сказал Федя.
— Добрый день, — повторил за ним Микушев, высовываясь из кабины. — Нам надо посмотреть любительские фотографии Гены. Вы уж извините...
И столкнувшись со взглядом женщины, он отвернулся, потом посмотрел на часы и добавил поспешно:
— Ну, я на совещание, Федя. Уже опоздал. Встретимся вечером.
— Хорошо, — сказал Мезенцев. — Я вас буду ждать.
...Совещание затянулось. Доклад делал сам министр, потом выступал товарищ, приехавший из Москвы. Не очень надеясь застать Федю, Николай Петрович все-таки позвонил в отдел. Мезенцев был на месте.
— Я вас жду не дождусь, Николай Петрович. Приезжайте быстрее. У меня для вас сюрприз, — послышалось в трубке.
— Ну, раз сюрприз, тогда лечу на крыльях, — Микушев опустил трубку на рычаг.
Через десять минут он уже подъезжал к двухэтажному зданию горотдела милиции.
В коридорах пустело, сотрудники расходились по домам. Открыв дверь своего кабинета, Микушев прямо с порога спросил:
— Ну, где твой сюрприз, Федя?
Мезенцев как-то странно поглядел на него, вынул из стола синюю ученическую тетрадь и отдельно какие-то листки. Он протянул все это Микушеву.
— Почитайте, Николай Петрович.
Микушев взял тетрадь и уселся на стул.
— Что это такое?
— Это... Так сказать... Ну, что-то вроде дневника Лагунова.
— А это что? — Микушев указал на несколько листочков, лежавших отдельно и исписанных другим почерком.
— Письмо Березуцкого.
— Кого-кого?
— Прочитайте сначала, что написал Лагунов, Николай Петрович, и тогда вам все станет ясно.
— Что ж, хорошо.
Он раскрыл тетрадь.
Наверное, нескольких страниц не хватало. Хотя, собственно, все было понятно и так:
«...оказался ничего ресторанчик. Ну, мы сидим с Аликом. Коньяку взяли, конфет шоколадных... Легковесы и средневесы уже закончили соревнования. Я — чемпион, Алик — на втором месте. Как тут не выпить. Я гляжу через Алькино плечо. За соседним столиком сидят приличные девочки. Две. Я моргаю Алику, мол, подойди, приличные девочки. Алик мне моргает — ты — чемпион, тебе и карты в руки. Ну, я подхожу. Подсаживаюсь. «Трали-вали, то, се», — начал им заливать, как это полагается. Девочки не в возрасте — лет по восемнадцать. Артистки, на гастроли приехали. Ну, я сразу воодушевился. «Что вы, девочки! Мы ж с вами на одном, так сказать, поприще», — так я им толкую. «Вы на гастролях, мы на гастролях. Сейчас вы не свободны? Нет? Репетиция? Жаль. А вечером? Ждем вас вечером. Вон тот за столиком — мой друг Алик — второе место занял в среднем весе, а я — чемпион». Так я им толкую. Короче, договорились на вечер. Встречаемся, значит...»
— М-да... чемпион... — Микушев мрачно поморщился, вспомнив характеристику, которую выдали на Лагунова в институте, где среди многочисленных прочих достоинств выделялась и фраза «морально выдержанный». Это и о Тобольском тоже.
— Слушай, Федя... — Микушев помедлил. — Ты где этот дневник откопал?
Федя покраснел.
— Понимаете, Николай Петрович. Я когда фотоснимки и пленки в фотолаборатории Лагунова просматривал, в ящик стола заглянул. Там какие-то бумаги лежали. Эта тетрадь, в частности, меня заинтересовала. Хотя прямого значения для расследования это, видимо, не имеет.
— Как сказать, — пробормотал Микушев и снова углубился в чтение. То, о чем дальше писалось, привело его в еще большее уныние. Опять появились «приличные девочки». Потом еще, и еще... Сколько их было! В Вильнюсе, во Львове, в Москве и Харькове — везде, куда Лагунов с Тобольским выезжали на соревнования. «Дневник», видимо, велся ради этого.
«...интересно, любовь есть или нет? Алка сегодня пришла ко мне и рассказала историю — так я чуть не умер. Ну, выпили мы, как всегда. А потом она мне призналась: один парень ей в любви объяснялся — Ленька Березуцкий. Медик. Очкарик такой. Чокнутый, по-моему. Она с ним до часу каждый день гуляла, а потом приходила ко мне... Когда стариков не было, разумеется. «Замуж предлагает Ленька, — смеется Алка. — Говорит, что я неземная. Вот письмо написал». И дала прочитать. Точно, очкарик чокнутый. «Значит, сватается?» «Да-а...» Ну, уморила меня Алка. Надо Алику рассказать. Вот смеху будет... Да, и еще этот самый Ленька называл Алку какой-то Беатриче. Стихи даже ей написал. Она запомнила строку — «Пусть я не Данте, ты — не Беатриче...» Знал бы он, что наслушавшись этих стихов, «Беатриче» шла ко мне...»
— Ну что же, моральный, так сказать, облик Лагунова и Тобольского прояснился, — устало произнес Микушев. — Но нам действительно от этого не легче. А эти листочки и есть письмо Березуцкого?
— Да, — Мезенцев протянул листки Николаю Петровичу.
Микушев начал читать:
«Аллочка... Ал-ла-а... Какое-то неземное имя. Раньше я его не замечал, а теперь оно звучит для меня, как музыка. Я и не думал, что со мной может случится такое. Думал, с кем-нибудь может, но не со мной...
А вот послушай, что было. Я сидел под деревом у водопада. Сидел у реки. Солнце садилось. И вдруг я увидел, явственно увидел — на противоположном высоком берегу, там, где солнце касалось земли, появилась девушка в красном платье. Это ты была, Алла. Я знал — тебя нет, ты далеко в городе. Но ты везде появлялась, куда бы я ни бросил взгляд. На берегу появлялась, на фоне темного неба, прямо над клокочущей пеной водопада... Я даже испугался. Мне показалось, что я схожу с ума...
Есть много лубочных афоризмов, Аллочка, которые сентиментальные девицы записывают себе в бархатные альбомы. Но, Аллочка, все это — страшная чепуха. Настоящая любовь — это свет — огромный, наполняющий душу. И это му́ка.
Помнишь, как сказал Рудаки — «Но станет источником боли, что нам как лекарство дано». Мне кажется, любовь — это вспышка от соприкосновения разума и безумия. Иногда о влюбленном говорят: «Не от мира сего». Пусть! А скажи мне — чего хочет этот — не от мира сего? Ничего. Я хочу выйти на зеленый холм и пешком идти к синей линии горизонта. А когда дойду до конца, то откроются новые дали и я снова пойду в неизвестность. И если мне станет грустно в дальней дороге, я хочу, чтобы рядом со мной была ты. Если ты вдруг исчезнешь, жизнь потеряет для меня всякий смысл.
Знаешь, последнее время я все думаю — как это раньше я тебя не встретил, где ты была? Ведь мы жили в одном городе.
Алла! Знала бы ты, как я ждал тебя последний раз. Я прислушивался к малейшему шороху. Я слышал звуки, которые раньше никогда бы не расслышал — так обострился у меня слух. Вот как я ждал тебя. Ждал и боялся. А ты не пришла, Алла...»
На этом письмо обрывалось. Больше листов не было. И подписи тоже.
Окончив читать, Микушев аккуратно сложил листочки. Федя увидел его затуманенное, задумчивое лицо и понял, что мысли Николая Петровича сейчас где-то далеко-далеко. Микушев прищурил глаза от солнечного света, косо бившего в окно, над черепичной крышей гаража, над рядками акаций, росших у забора; солнце изнемогало, плавилось и спасалось за горизонт от духоты, созданной им самим.
Микушеву казалось, что он слышит, как упруго раздвигаются листочки солнечными лучами и неслышимый шорох рассеянно дрожит над акациями. И тут ему сразу вспомнились почему-то юность и деревня, которую он уже стал забывать, — только чудилось ему иногда завораживающее конское ржание, виделась старая мельница, скрипуче махавшая крылами, но действительно ли была такая мельница у них в деревне или она примелькалась с картинок, Микушев уже не знал.
Сердце сладко замерло, и встало перед глазами то, что было лет двадцать тому назад. И вспомнил Микушев тоже о своем первом письме, которое было связано с этой деревней. И письмо он написал такое же длинное, как Березуцкий, написал, но ни отослать, ни передать любимой девушке не решился, и она о его любви так и не узнала. Он подумал — где теперь эта девушка, какой у нее муж?...
И хотя сейчас она не рядом с ним, как хорошо, что она была когда-то, и это первое письмо было, и что он его не отослал, и на всю жизнь осталась в душе чистая мечта о красоте...
— Ну, поехали! — Микушев поднялся со стула легко и свободно, Мезенцев — вслед за ним.
— К Алле Акининой? — спросил Федя.
— Да, к ней.
Федя вспомнил, как разговаривал он с Аллой после допроса Тобольского. Из-за нее-то, как утверждает Алик, они с Лагуновым и поссорились.
Алла не отрицала — такая ссора могла возникнуть. Смерть Лагунова, видимо, ее не сразила, а просто расстроила, хотя она и всплакнула, и черная краска с ресниц размазалась по щекам. И все же ее лубочно-молитвенные глаза были прекрасны. Казалось они вобрали в себя все краски, — знакомые и незнакомые — все оттенки воды, неба и леса...
Аллу Акинину они не застали. Она уехала к подруге пригородным поездом и должна была вернуться лишь назавтра к вечеру.
— Ну, не везет, так не везет, — вздохнул Микушев.
А Федя ничего не ответил, он был задумчив и грустен. До сих пор звучали в ушах строки из письма Березуцкого — «...но станет источником боли, что нам как лекарство дано...»
«Любовь — это свет», — всплыли из памяти слова, сказанные Микушевым. «Свет... свет...» — думал Федя о Березуцком.
И вдруг ему вспомнилось... Он вспомнил ночь, костер на берегу реки. И два робинзона у костра — он сам и Микушев.
Комары так и одолевали, но когда разожгли костер, от мошкары вообще отбою не стало. Федя опустился поближе к воде, снял рубашку, уселся на большом мокром валуне и глядел в воду. Сучья хрустели, огонь отплясывал танец, и по обрыву и по воде скакали сиреневые тени.
— А я вот думаю, — тягуче произнес Федя. — Почему огонь так привлекает их?
— Кого? — откликнулся Микушев.
— Мошкару эту... Посмотрите...
Мошкара летела тучами. Бесчисленные крохотные создания суетились над огнем, обжигали крылья, десятками, сотнями падали в костер. Но полчища новых мошек устремлялись к огню.
— Почему они летят на огонь? — задумчиво произнес Микушев, обращаясь к Мезенцеву. — Знаешь, Федя... Из-за любви гибнут они.
— О какой любви вы говорите? — спросил Федя.
— О самой настоящей. Понимаешь, энтомологов тоже заинтересовала эта бессмысленная гибель. И вот, когда они стали изучать погибших от огня жучков и бабочек, оказалось, что это только самцы. Самки совершенно равнодушны к огню. А ты возьми обыкновенного светляка. Видел, как бескрылая самка сияет зеленоватым огнем? Зеленоватый огонь — это ориентир в ночной темноте. Так устроила природа. Вот почему летят жучки и бабочки на свет. Во имя любви летят они на огонь. Гибнут, но летят. Они обладают инстинктом, но не обладают опытом. Они не могут научить других на своих ошибках. Любовь — это свет, Федя. Люди тоже всегда тянутся к огню. Все в природе тянется к свету.
Микушев замолчал. Федя глядел на него, изумленный неожиданным рассказом. «Бабочки... на огонь...» И когда они спохватились, одна удочка исчезла, видимо, крупная рыбина попалась и потащила удилище в глубину.
— А вы не правы, Николай Петрович, — сказал Федя. Поежившись, он подошел к костру и начал подбрасывать сучья. — Насчет того, что люди всегда тянутся к свету. Иногда к темноте тянутся.
Микушев критически оглядел Федю.
— К сожалению, у нас с тобой такая работа, — сказал он. — Мы в угрозыске сталкиваемся с мрачными исключениями. Но учти, с исключениями... А жизнь идет своим чередом и верными остаются слова поэта — «Сильней всего на свете люди любят свет — они изобрели огонь».
Мезенцев резко сорвался с места — клюет! Он рванул удилище, и большая серебристая рыба засверкала над головой, словно маленький акробат на воздушной трапеции.
Возложив обязанность поддерживать костер на Микушева, Мезенцев снова удобно устроился на валуне. Обхватив голые колени руками, он наблюдал за поплавками. И глядел на бабочек, летящих на огонь...
Время близилось к обеду, Федя сидел у себя в кабинете, ожидая звонка судебного медика Виктора Северина, и вспоминал, о чем говорили на утреннем совещании, — комиссар был недоволен, что убийцу Лагунова до сих пор не разыскали. «Тут мне спортсмены все телефоны оборвали», — сказал комиссар и с укоризной поглядел в сторону Микушева.
Николай Петрович молчал, что-то записывал в блокнот, да и что он мог ответить? Но он сказал, что опрошено уже много людей, и Тобольский, видимо, невиновен... Однако это прозвучало неутешительно. Убийца-то, следовательно, на свободе...
И вот сейчас они сидели в кабинете тет-а-тет, Мезенцев и Микушев, и глядели друг на друга как на очной ставке....
— Ну что ж, Федя, поехали к Алле Акининой.
Когда они вышли, небо затянуло облаками. Облака мрачнели-мрачнели и стали, видимо, слишком тяжелыми, чтобы висеть в небе. И вот уже раздались первые раскаты грома, тучи вздрогнули, и радостные капли крупного летнего дождя ударили о сухую землю. Дождь припустил вовсю. Но в это время Микушев и Мезенцев уже сидели в однокомнатной квартире Аллы Акининой.
Федя Мезенцев присматривался к Алле. Ее стройную фигуру плотно обтягивало зеленое в белых цветочках платье. Она взмахнула тонкими руками, словно откинула крышку рояля и прикоснулась к клавишам... И сразу Федя вспомнил письмо Березуцкого. «...И если мне станет грустно в дальней дороге, я хочу, чтобы рядом со мной была ты...»
На вид Алле было лет девятнадцать-двадцать. Она сидела на диване, слегка наклонив голову. Ей хотелось дарить цветы. Все цветы, которые росли у окна на клумбе и стояли в горшочках на подоконнике — крупные махровые белоснежные мальвы, пестрые, любующиеся своей красотой георгины, полуосыпавшиеся, изнывающие от жары розовые маргаритки и ярко-красные китайские розаны со странными темно-зелеными листьями, похожими на маленькие продолговатые сердца...
Но Мезенцев спросил:
— Когда вы последний раз видели Леню Березуцкого?
— А что, с Леней что-нибудь случилось? — озабоченно проговорила Алла. — И откуда вы его знаете?
— С ним ничего не случилось, — сказал Мезенцев. — Так когда вы видели его?
— Неделю назад.
— Какого дня?
— В четверг.
— Где живет Березуцкий?
— А вы что, допрашиваете меня?
— Нет, задаем вопросы.
— Он живет на улице Четырех тополей. Это недалеко отсюда. Улица Четырех тополей, дом номер семнадцать. Но сейчас его нет дома.
— А где он?
— В туристическом лагере. Он же альпинист. У них учебные сборы.
Микушев глядел в большое зеркало, висевшее на стене, — в нем отражалась только часть комнаты — туалетный столик, радиоприемник, стоявший на тумбочке, и спинка широкой тахты, на которой сидела Алла. И Микушев, искоса бросавший взгляды в зеркало, любовался лицом Аллы — ее кофейного цвета глазами, блестевшими глянцевито-холодно и бесстрастно, и крохотным серпиком розовых губ; синим пунктиром бровей, черкнувшим по невысокому лбу, и строго-стройными линиями худенькой шеи. Лицо ее, отраженное в зеркале, отливало тусклым серебром и казалось плоским, нарисованным, а от этого еще более прекрасным.
— Извините, Алла, вы любите Березуцкого? — спросил Микушев.
Она словно бы не расслышала, только лицо ее чуть потемнело, будто в комнате притушили свет.
— Это мое личное дело.
Наступила неловкая пауза.
— И все-таки, вы любите Березуцкого? — повторил вопрос Микушев.
— Я бы не хотела отвечать.
— Убит человек, и мы должны знать все, что касается...
— Понимаю... — прервала Микушева Алла, поправляя прическу. — Я его не люблю.
Она вынула из пачки сигарету и закурила.
— А Лагунова любили?
— Нет, но он мне нравился.
— Зачем вы показали Лагунову письмо Березуцкого?
— А откуда вы знаете? Впрочем... Ну, выпила больше положенного, — вспыхнула она. — Такой ответ вас устраивает?
— Нас устраивает любой правдивый ответ, — сказал Микушев.
— Правда? Так вот, вы должны учесть... Ленька такой наивный. Он не такой, как все! Он как тень за мной ходил. Он мне странное письмо написал... называл меня Беатриче... Я... Я...
Она замолчала.
— Так зачем же вы показали письмо Лагунову? — спросил Микушев.
— Зачем показала письмо? С пьяных глаз... Но я не хотела этого делать... Не хотела! Понятно? — Алла нетерпеливо сверкнула глазами, — а вообще, что вы вмешиваетесь в мою личную жизнь?
— Когда личная жизнь одного связана с жизнью и смертью другого, можно и вмешаться, — сказал Федя.
Алла поднялась с тахты, поправила волосы, падавшие на лоб, и медленно двинулась к столу, за которым сидели Мезенцев и Микушев.
— Что вы хотите этим сказать? — тихо спросила она.
— Ничего, — успокоил ее Микушев. — Только скажите, Лагунов и Березуцкий встречались когда-нибудь?
— Нет, никогда.
— А знали друг друга?
— Да, вроде раза два виделись.
— А Тобольский знал Березуцкого?
— Нет, не знал, — быстро проговорила она. — А Ленька... Да как вы можете подозревать его? Он же мухи не обидит. Это же смешно!
— Никто не подозревает Березуцкого, откуда вы это взяли? — удивился Микушев.
— Скажите, Алла, — произнес Мезенцев, — как вы считаете, мог ли Тобольский убить Лагунова?
— Не знаю, — отрывисто сказала Акинина. — Может быть, и мог. Алик очень злопамятный. Хотя они и были с Генкой друзья — водой не разольёшь.
— И еще один вопрос, Алла.
Федя достал из кармана фотографию — снимок с рисунка художника. Это был предполагаемый портрет парня, покупавшего газеты в центральном киоске. Федя показал его Алле и только хотел спросить ее, не знает ли она такого человека, как она усмехнулась.
— Похож. Но не очень.
«Что значит похож?» — подумал Мезенцев и спросил:
— А на кого?
— На кого! Уж не на вас, конечно, а на Леню... На Березуцкого... А кто рисовал?
— Рисовал? Один... один художник... — пытаясь скрыть растерянность, произнес Мезенцев.
...До горотдела милиции они ехали молча.
Было решено, что назавтра Микушев с утра отправится к Березуцкому. Мезенцев поедет на турбазу. И если альпинисты еще не штурмуют вершину, Федя поговорит там с Леней Березуцким. Значит, это он покупает газету, но не пришел за ней во вторник. Ну да, ведь Леня находился на турбазе. Поэтому и Лагунова видеть не мог.
Рано утром Николай Петрович Микушев уже стучал в калитку дома, где жил Березуцкий.
Открыл ему плотный широкоплечий мужчина лет пятидесяти в новенькой форме военного летчика. Из-под кустистых бровей на Микушева глянули умные, серьёзные глаза. Мужчина был чем-то взволнован.
— Товарищ подполковник... — Микушев замялся. — Я не ошибся адресом? Мне нужен Березуцкий.
— Я Березуцкий? Заходите, — летчик пригласил Микушева во двор. — А вы, извините, откуда?
— Я из милиции, — Николай Петрович протянул ему руку. — Познакомимся. Майор Микушев.
— Ага-а! — Березуцкий развел руками. — Оперативно вы работаете. Так, значит, вам все уже известно!
«А что нам должно быть известно»? — подумал Микушев.
— Я говорю о «Волге», — продолжал Березуцкий. — Машина у меня исчезла.
— Когда это случилось? — быстро спросил Микушев.
— Не знаю. Я только с работы вернулся. Вчера утром я на ней ездил.
— Ворота у вас запираются изнутри?
— Да.
— А ключи от гаража у кого хранятся?
— У нас два ключа — один у меня, другой у сына. Он сейчас в туристическом лагере.
— А ключи от машины?
— Я их держу в ящике письменного стола.
— Где они сейчас?
— На месте.
— Извините, не знаю вашего имени-отчества, — сказал Микушев.
— Алексей Степанович.
— Алексей Степанович, вы не звонили в милицию? A-а... Сами туда хотели идти... У вас есть телефон? Разрешите позвонить.
— Пожалуйста.
Они пересекли двор и зашли в дом. Телефон стоял на столике в гостиной.
— Номер вашей машины и телефона? — Микушев вопросительно взглянул на Березуцкого.
— ТНЖ 07-53. Зеленая «Волга».
Микушев поднял трубку и набрал номер.
— Дежурный? Майор Микушев говорит. Угнали машину. Запишите. «Волга». Цвет зеленый. Номерной знак ТНЖ 07-53. К дому Березуцкого, улица Четырех тополей, семнадцать, пусть вышлют эксперта. Если что — звоните по телефону прямо сюда. Запишите номер...
Микушев положил трубку на рычаг, поднял голову и увидел, что Березуцкий как-то растерянно смотрит на него.
— Вы разве не знали, что у меня угнали машину? — проговорил Березуцкий.
— Не знал.
— А зачем же вы приехали?
— Я хотел поговорить о вашем сыне.
— О моем сыне? — встревожился Березуцкий.
— Да... Не беспокойтесь, с ним ничего не случилось. Ваш сын дружит с Аллой Акининой... И нам хотелось бы узнать...
— Как вы сказали? Алла? Я не знаю ее. Леня никогда не говорил о ней. А что все-таки произошло?
— Мы ведем расследование, — сказал Микушев. — В роще на левом берегу Алара убит Геннадий Лагунов, студент физкультурного института. Алла Акинина хорошо знала Лагунова. А поскольку ваш сын дружит с Аллой, нам хотелось бы с ним поговорить и с ...вами тоже. Но честно говоря, я думал что вы знаете об их дружбе.
— У нас с сыном нет тайн друг от друга, — растерянно произнес Березуцкий. — Странно, что он мне ничего не рассказывал. А убийцу нашли?
— Нет, — сказал Микушев. — К сожалению, пока не нашли. Но ведется расследование...
Березуцкий задумался.
— Леня в туристическом лагере, — сказал он. — Если он вам чем-то может быть полезен, вы можете съездить туда. Лучше сейчас — через неделю они начнут штурмовать вершину. Да что же мы здесь стоим? Идемте в соседнюю комнату. Там у нас библиотека.
Книг в библиотеке было немного — стеллаж прилепился лишь к одной стене, а остальные три сплошь были увешены фотографиями. И на каждой — горы, вершины, вершины...
Фотографу, видимо профессиональному, великолепно удались снимки — каждый горный пейзаж был снят естественно и просто — снег сиял ослепительно, казавшийся реально ощутимым воздух над вершинами был чист и прозрачен, а с мокрых валунов хотелось смахнуть росу. Живые великолепные картины настолько захватывали, что Микушеву казалось, будто он сам вскарабкался на скалы и вот сейчас взгляд его скользит от одной вершины к другой. Было что-то величественное в этой силе, поднявшейся выше орлов, выше облаков — скалы вонзались в небо остро, в суровой торжественности. Кое-где среди скал огромными белыми массивами застыли в коварной притворности лавины. Он вспомнил — недавно в газетах писали, как одна такая лавина сорвалась в швейцарских Альпах, и погиб едва ли не целый альпинистский лагерь.
Он подумал о Лене Березуцком, который сейчас в горах, и о его товарищах, решившихся на штурм неизвестности, ибо каждый поход — это рискованная неизвестность. Он подумал также, как эти люди неистребимо любят жизнь, а такая любовь свойственна лишь тем, кто привык глядеть в лицо опасности.
Микушев разглядывал книги, стоявшие на полках. Книжки были самые разные — «Этюды о природе человека» Мечникова, «Солнце, жизнь и хлорофилл» Тимирязева, второй том «Опытов» Монтеня, томик Рэя Брэдбери. Коричневые компактные книжечки из серии «Библиотека практического врача», специальные исследования по медицине.
Обложки книг, как окна. Откроешь и можно заглянуть в неведомый мир. Микушев вытащил тоненькую книжечку — Ален Бомбар «За бортом по своей воле». И еще не перевернул он обложку и не прочел ни одной строки, а уже встал перед глазами пугающе-нескончаемый океан, и увидел он крохотную шлюпку и накатывающуюся на нее в могучем немом реве огромную волну...
— А тут у Лени литература на английском, — сказал Березуцкий, раздвигая стеклянные дверцы шкафа. — Замучил он меня с этим делом, это мать его к английскому пристрастила. Учительница говорит, что у Лени отличное произношение. Нет, он не в инъязе, в медицинском.
— А ваша жена... — начал Микушев.
— Она умерла два года назад, — сказал Березуцкий. — Она так любила Леню, и я решил...
В гостиной резко зазвонил телефон, Березуцкий пошел туда. Микушев стоял и рассеянно разглядывал книги на английском языке — Хемингуэй, Олдингтон, Силлитоу, Брейн. Вытащил один томик — «Ключ от двери». Это он прочел. Но дальше ничего не получалось — так и не мог понять смысл первого абзаца, захлопнул книгу. В школе учил, в институте, — горько усмехнулся он про себя, — и ни черта не понимаю. Он поставил томик на место...
— Это вас просят, — крикнул Березуцкий из соседней комнаты.
Микушев быстро прошел в гостиную.
— Да, я, — сказал он, взяв телефонную трубку. — Слушаю.
— Товарищ майор, тут инспектор Шаталов заявляет, — донесся из трубки слабый голос, — видели зеленую «Волгу». Но та ли эта машина, неизвестно. Направилась в сторону гор. Мы связались с постом ГАИ, что у реки, знаете? Инспектор Попенко сказал, что такую машину не замечал, может быть, она проехала по обходной дороге, и сказал, что немедленно примет меры. Однако на связь больше не выходит.
— Ладно, спасибо, — сказал Микушев и положил трубку. — Найдем вашу машину, — обратился он к Березуцкому. — Видели ее. Направилась в сторону гор. Все дороги, ведущие за город, перекрыли. Хотя машина, видимо, проскочила раньше. Ну, пойду, извините. Я вам через некоторое время позвоню.
— Спасибо, — поблагодарил Березуцкий.
— Не за что пока, — нахмурился Микушев.
Березуцкий проводил его до калитки. Николай Петрович залез в газик, хлопнул дверцей, помахал Березуцкому рукой, и машина помчалась по переулку. Спешил Микушев в комитет по физкультуре. Оттуда он решил связаться по рации с турбазой и предупредить Мезенцева, если он там, чтобы немедленно выезжал на своем мотоцикле к развилке дорог и задержал зеленую «Волгу» с номерным знаком ТНЖ 07-53. Но это во-вторых. А во-первых, беспокойные мысли одолевали Николая Петровича Микушева, пока он расхаживал у полок, заполненных томиками английских книжек. Он тут же подумал о газете на английском языке, найденной на месте происшествия, и о заметке об альпинистах в этой газете, и о том, что заметка эта была подчеркнута синим карандашом.
«Английский... альпинизм...» — глухо думал Микушев и отгонял тяжелые думы, но на душе у него было тревожно, и он подбадривал шофера — «Быстрее!».
Связаться с турбазой им удалось довольно быстро. Микушев попросил радиста передать, что если инспектор Мезенцев все еще находится в базовом лагере, то пусть немедленно едет на своем мотоцикле на развилку дорог, и, если встретят зеленую «Волгу» номерной знак ТНЖ 07-53, то пусть задержат ее. Она похищена у гражданина Березуцкого.
Рация долго молчала. Потом пришел ответ.
«Мезенцев был у нас. Ему передали сообщение. Он выезжает. А где Леня Березуцкий? Здесь все так беспокоятся. Прием».
— Что значит — «беспокоятся»? — удивленно воскликнул Микушев. — Его что, нет на турбазе?
— Запросите, что у них там с Березуцким, — попросил Микушев радиста.
Ответ на запрос пришел немедленно.
«Отлучился в город два дня назад и с тех пор не возвращался. Как слышимость? Прием».
Едва не опрокинувшись, на бешеной скорости развернулся мотоцикл на повороте. Но лишь выскочил на прямую дорогу, как помчался еще быстрее.
«Развилка здесь совсем рядом. Успею или нет? — думал Федя. — И что это за зеленая «Волга»? Угнали у Березуцкого? А где сейчас Леня Березуцкий — почему не вернулся на турбазу? Сказал, что надо срочно съездить домой. Зачем? Завтра утром альпинисты «снимаются», а его нет».
На турбазе Мезенцеву удалось побеседовать со многими ребятами. И с кем бы он ни заговаривал, все в один голос заявляли: Леня — парень замечательный, на редкость искренний и отзывчивый. Только замкнутый немного и сверх меры скромный.
«Скромный, как девушка» — так охарактеризовал его капитан команды, плотненький здоровяк Альберт Косачев. Когда же Мезенцев спросил его, не знаком ли он случайно с Аллой Акининой, Альберт лукаво улыбнулся: «А как же!» Что значит «а как же», Федя уточнять не стал. Но Косачев сам расшифровал восклицание.
— Песню из кинофильма «Вертикаль» помните? — спросил он и лихо насвистел мотив, а потом пропел:
Вверх таких не берут, и тут
Про таких не поют.
Альберт задумчиво вздохнул и махнул рукой:
— И что только Ленька нашел в этой Акининой, в пустоцвете этом? А ведь Леню любит Рая, и все тут об этом знают.
И он рассказал Мезенцеву о Рае Гусевой, студентке из медицинского института. Поговаривали, что она в альпинистскую секцию записалась, чтобы быть подле Березуцкого. И теперь вон мечется по турбазе, беспокоится, где Леня и не стряслась ли с ним беда. «Да и мы думаем — уж не случилось ли чего?» — проговорил Альберт.
Рая, меж тем, узнав, что Мезенцев едет в город, стала его упрашивать взять ее с собой. Федя мельком глянул на нее — фигурой она выдалась угловатой, лицо некрасивое. А глаза большие, хорошие — вот-вот расплачутся.
— Поехали! — торопливо сказал Федя.
Но тут прибежал запыхавшийся радист и, путаясь, передал Мезенцеву сообщение от Микушева. Что случилось, Федя толком не понял, но одно он определил ясно — зеленую «Волгу», которая может появиться здесь на дороге, надо задержать. Он извинился перед Раей, что так случилось и что взять ее с собой не может, завел мотоцикл, уселся на седле и, крепко ухватившись за руль, помчался по тряской горной дороге.
Проехав с полкилометра, он с высоты увидел эту развилку и, напряженно всматриваясь, разглядел внизу на дороге машину зеленого цвета, но то был самосвал, а похищать самосвал вряд ли кому в голову придет. Вообще-то, горная дорога здесь почти пустынна, изредка лишь промелькнет машина, вот как этот самосвал. Промелькнет, и опять тишина...
Ну вот и развилка. Здесь одна дорога поворачивала в горы и где-то километров через пятьдесят смыкалась с большим шоссе, а вторая дорожка вела на турбазу. И поскольку по этой второй дороге Федя приехал, то оставалось лишь предположить — либо зеленая «Волга» миновала развилку, либо еще где-то на пути к ней. Надо ехать навстречу, что Федя и сделал. Он круто развернул мотоцикл и помчался по дороге.
Высоченные вершины вздымались по обе стороны. А вот и самый опасный участок — крутой разворот над пугающе-глубоким обрывом. Дальше — совсем легкая езда. Дальше дорога ровно, будто след от трассирующей пули, чиркнула вдоль равнины. Но странное дело — прямая на равнине дорога, казалось, и у обрыва не сворачивала в сторону, а устремлялась прямо, создавая впечатление, что над пропастью перекинут мост. В этой иллюзии и заключалась опасность для шофера-новичка.
Федя медленно проехал у обрыва и облегченно вздохнул — пронесло и слава богу! За поворотом, недалеко от пропасти, он остановил мотоцикл, потому что услышал гудение. Огляделся. Сзади обрыв, а перед ним простиралось спокойное и ровное, как стол, плато и на нем прямая линия дороги на горизонте, смыкающаяся с горами и словно уходящая в туннель, хотя никакого туннеля не было, как и здесь, у обрыва, не существовало моста. Лишь в одном месте плато пересекал неглубокий сухой ручей, со стороны которого доносилось гудение. Оно нарастало, и вот Мезенцев увидел, как задрав нос, выскочила на пригорок машина и понеслась навстречу ему.
— Стой! — закричал Мезенцев и, развернув мотоцикл поперек дороги, соскочил с него, закричал сильнее и замахал руками.
— Сто-ой!
Но зеленая «Волга» набирала скорость, шофер сигналил изо всей мочи. Федя увидел номер ТНЖ 07-53 и побледнел. Он глядел на мчавшуюся на него машину, но с дороги не уходил. «Волга» приближалась, отчаянно сигналя. Тогда Федя выхватил из заднего кармана пистолет и прицелился по колесам.
— Стой! Полетишь в пропасть к чертовой матери!
Он уже хотел было выстрелить, но в это время «Волга», чуть сбавив скорость, резко метнулась в сторону — видимо, шофер хотел развернуться. Вздыбив пыльное облако, машина прошипела по песчанику, дробно стуча, перескочила через груду камней и тут уже, потеряв скорость, тяжело стукнулась об огромный валун.
Подбежав к машине, Мезенцев увидел, что шофер жив. Это был парень лет двадцати трех, двадцати четырех, лицо худое, бледное, губы разбиты, над левой бровью из небольшой ссадины сочилась кровь.
С трудом открыв дверцу, Федя помог парню выбраться из машины, усадил его на лежащий невдалеке валун. И тут только он внимательно разглядел его лицо. Как он был похож, однако, на человека, портрет которого по рассказу киоскерши нарисовал художник!
— Где мои очки? Я плохо вижу, — парень близоруко сощурился на Мезенцева.
Подойдя к машине, Федя заглянул в кабину — осколки стекла валялись около сиденья.
— Разбились очки, но это ерунда. Хорошо, что сам цел остался, — сказал Федя, поднимая пустую оправу. — Почему не остановили машину, когда видите, что перед вами милиция? Чуть не снесли меня. И пришлось бы дважды отвечать — за угон...
Тут он остановился, внимательно оглядывая парня, сидевшего на валуне.
— Я не угонял машину. Она — моя, — тихо произнес парень. Вынув из кармана платок, он то и дело прикладывал его к поврежденной брови. — А вообще, лучше бы мне разбиться...
— Вы — Леонид Березуцкий? — быстро спросил Мезенцев.
— Да, я. И лучше бы мне... Почему вы загородили мне дорогу?
Лучистое солнце разгоралось все ярче над горами. Было тихо, вокруг — ни души, ни звука. Лишь дорога одиноко бежала по равнине к невидимой цели, бежала и не могла добежать. И желтый мотоцикл Мезенцева с четкой подписью на коляске — «ГАИ» выглядел как-то нелепо здесь, высоко в горах, у крутой и острой скалы, похожей на клюв огромной птицы. Чуть поодаль пусто синел обрыв и ходили там, внизу, беловатые чуткие туманы, и тишина стояла еще более настороженная, хотя Федя знал: где-то там, в нескончаемо-протяжной глубине обрыва, раздраженно мыкается средь камней река.
Федя подумал — не поставь он мотоцикл посреди дороги, быть бы там, в этой глубине, зеленой «Волге» ТНЖ 07-53, потому что развернуться бы Березуцкий на такой скорости не сумел. «А хотел ли он развернуться?» — подумал Федя и оглянулся, посмотрел поверх темно-синих гор.
— Что теперь будет с отцом? Нет, нет, это невозможно... — Березуцкий неопределенно махнул рукой. — И как все нелепо получилось... До сих пор не хочу верить!
— Чему? — спросил Мезенцев.
— Всему.
— Почему вы уехали с турбазы?
— Почему? Да потому, что мне все это надоело. Я уже не раз слышал. И на этот раз опять... когда я отдыхал в палатке, услышал разговор... Ребята меня не видели. Они говорили о ней такое... Алла... Да вы, конечно, все уже знаете, раз задержали меня. А я все равно этим слухам не верю. Она не такая! Нет! Хотя сейчас это уже не имеет значения...
— Почему же не имеет? Имеет. Вы хотели поговорить с Аллой?
— Хотел... Хотел спросить ее... Они... Я знаю, они просто злятся, что она не обращает на них внимания... Ну, в общем, поехал я в город. На окраине, чтоб дорогу сократить, через рощу пошел...
— Так.
— Там, в роще, я встретился с Лагуновым.
— Вы с ним знакомы?
— Да нет. Так, мельком виделись. Ребята мне говорили, что Алла дружила с ним... Он увидел меня на тропинке, усмехнулся. «Вот так встреча! — говорит. — Давно тебя все повидать хотел. Ты что это — тоже к Алке в любовники записался? Конкурент?» Он улыбался, а я не знал, куда деваться от стыда. «Ладно, — сказал он. — Чего ты ровно красная девица. Уступлю тебе Алку. Стоит нам спорить из-за какой-то...» Я задохнулся. Чувствую, в глазах помутилось... Все плывет и к горлу что-то подкатывает... А потом он добавил еще: «Я твое письмо, которое ты Алке писал, прочел. Ну, ты прямо Ромео. Ромео мой сосед. Ха!»
Мне показалось, что он пьян. И я решил: что с него пьяного возьмешь. Может, мелет так, со злобы. Я хотел уйти, но он загородил мне дорогу. — «А ты знаешь, очкарик, что я спал с твоей Беатриче? Да таких, как она, у меня — от Москвы до самых до окраин».
Тут я не выдержал, размахнулся и дал по морде.
— Подлец! — крикнул я. А потом... Я даже сразу не понял, что получилось. Он схватил меня за руку, вывернул как-то — от боли я чуть сознание не потерял. Упал на землю. «А ну-ка повтори, очкарик!» — зашипел он. «Подлец!» — снова крикнул я и попытался подняться. А он рассвирепел, ударил меня ногой, потом еще. Он бил меня ногами... И все кричал: «Сопротивляйся, подонок! Сопротивляйся, Ромео!» Кровь текла у меня по лицу, я плохо видел... Видел только его ногу в тупоносом ботинке. Я изловчился, схватил его за ногу — он упал, и стукнулся головой о камень...
— О валун?
— Не знаю, возможно о валун.
Березуцкий поднял голову, лицо у него было серое и тихое, голос глухо подрагивал.
— А потом будто провал в памяти. Ничего не помню. Очнулся на опушке рощи. Темнело. Рука ноет, голова болит. Глянул на небо — луна раздроблена на несколько серпов, звезды двоятся. Понял, что потерял очки. Согнувшись, я двинулся назад к рисовому полю. Очки разыскал и натолкнулся на тело Лагунова. Мертвое тело. Кажется я закричал.
— Я убил его... — шепотом произнес Березуцкий, а потом чуть громче, — пусть нечаянно... Но я... Я... убийца. Вы понимаете, что это значит?! Я хотел сразу заявить в милицию, но потом испугался — что будет с отцом! И вот я на этой «Волге»... Хотел... Зачем? Ведь боюсь не за себя... Нет... Отец... он не вынесет... Он... Он...
Березуцкий умолк, обхватив голову руками. И Федя молчал. Что-то давило в груди и горле, он видел, как хочется криком кричать Березуцкому. Тогда Федя поднялся и, подойдя к самому краю обрыва, стал вглядываться в пустоту под ногами — мертвенный туман разорванными клочьями медленно выползал из ущелья на солнце и сразу светлел, таял, испарялся. Мезенцев прислушался — где-то глубоко внизу, зажатая тисками ущелья, металась река, и отдаленное, многократно отраженное, охрипшее эхо с усилием вырывалось на свободу и долетало сюда. Казалось, что билось и стонало в каменной клетке что-то живое и просилось к свету. Он отошел от края обрыва, посмотрел на противоположную сторону ущелья — там далеко-далеко, на плоскогорье, росла небольшая роща. Но сейчас деревья вырубили — только пни остались. Пни зазеленели молодыми веточками. Плоскогорье зеленеющих пней!
«Свидетель Тобольский, свидетель Акинина... Обвиняемый Леонид Березуцкий...» — думал Мезенцев и злость медленно поднималась в нем, закипала; злость неизвестно на кого, и он перенес ее на самого себя, и от непонятного бессилия гулко ударил ногой по камню, валявшемуся у края обрыва. Пропасть неслышно глотнула его. На месте, где был камень, отлежалось бледное пятно, и робкие зеленоватые росточки, изгибаясь, распрямились к солнцу. Увидев эту светлую зелень, Мезенцев вспомнил, как тут прекрасно было весной, когда они выезжали на пикник, когда предгорья были, как белый цветочный парад, соперничали красотою с такими близкими отсюда снежными вершинами, как гудели пчелы, настойчиво тащили нектар в ульи, и немо застывали в неиссякаемо глубоком небе усталые косяки перелетных птиц, возвращающихся и ждущих — где бы передохнуть.
И над садом, и над большим загородным парком, куда выезжали горожане, стлался тогда невидимый медовый туман, и небольшие скамейки, прозванные «третий лишний», оккупировали влюбленные парочки.
Мезенцев поглядел на Березуцкого, сидевшего на большом валуне и отрешенно уставившегося на дорогу, и захотелось ему сказать что-нибудь такое, чтобы лицо парня просветлело. Но понял Федя, что слов таких сейчас не сыскать, да и не был он на них мастер, и потому на душе его так глухо и неспокойно. Он лишь растерянно осматривался, напряженно вглядывался в просвет между горами и вместо голубизны ему виделся слабый свет. И подумалось — не в том ли предназначение человека, чтобы долго и радостно бежать, шагать, идти, а если изнемогаешь от слабости, то все равно ползти — на свой свет, пока из этого пятна света не скользнет по лицу яркий луч. И Ленька Березуцкий бежал на огонь, который виделся ему...
...Через некоторое время прибыл на таком же желтом, как у Мезенцева, мотоцикле с коляской инспектор дорнадзора, и Мезенцев рассказал ему что и как. Инспектор Попенко был не один, в коляске сидел дружинник Олег Орлов, и они распределили обязанности так — Попенко сядет за руль «Волги», с ним Березуцкий. Орлов поведет мотоцикл Попенко, а Мезенцев — свой.
В горотделе Микушева на месте не оказалось, он появился лишь через полчаса, и Мезенцев, столкнувшись с ним у кабинета комиссара, рассказал ему все. Николай Петрович не удивился, только заметил: надо сообщить отцу, что нашлась «Волга» и что его сын... Нет, сказать об этом отцу Лени Мезенцев не мог. Николай Петрович вздохнул и признался, что тоже не может этого сделать, и надо как-то отца «подготовить».
— Я хочу сказать... — Федя помедлил. — Леонид Березуцкий...
— Знаю, что ты хочешь сказать, — кивнул головой Микушев. — Березуцкий жертва обстоятельств... Но вот будет суд, Федя, на нем выступят общественные обвинители — студенты физкультурного института, где Лагунов учился. Они расскажут, какой он отличный спортсмен был, как хорошо учился в институте...
Он стиснул зубы. Вздохнул.
— Так вы думаете...
— Суд разберется. Березуцкий защищался. Ну, а что касается этой девицы...
— Что?
— Он что — слепой, этот Леня Березуцкий?!
— Слепой! — вспыхнул Федя. — Он же любит ее! А любовь... Первая любовь всегда слепая. Помните вашу волшебную сказку — бабочки летят на огонь...
— Березуцкий — не бабочка. Он — человек.
Федя посмотрел на Микушева и взгляды их встретились.
— Лагунов мертв, — сказал Микушев. — И на суде будет решаться вопрос о степени вины Березуцкого. И учти: о том, что произошло, ты знаешь лишь со слов Березуцкого. Свидетелей — не было. Вот в чем вопрос. Ты осознаешь это?
И Мезенцев представил себе переполненный зал судебного заседания и ярмарочный гул многочисленных людей, а на скамье будет сидеть сгорбившись обвиняемый — Леонид Березуцкий. Он представил себе, как вызывают свидетелей:
— Тобольский!
— Акинина!
Алла... Все-таки он вызовет ее снова и опять будет задавать ей вопросы, на которые она уже отвечала. Только к чему эти вопросы? В прошлом уже ничего не изменить...
Алла Акинина снова сидит перед ним. Федя подметил некоторую перемену, происшедшую с ней — лицо у нее бледное, лоб прорезали невидимые раньше тонкие морщинки, непринужденность в поведении исчезла, а голос звучал менее уверенно. Она словно бы чуть постарела, и все же весь облик ее не утратил прежней красоты. Только теперь эта красота казалась еще более холодной.
— Так все-таки вы задержали Леню? — тихо произнесла она.
— Что значит «все-таки»? — вскинул брови Мезенцев. — Вы...
— Да, я знала, что это сделал он.
— То есть как это знали?
Федя встал со стула, потом снова сел, и с недоверием поглядел на нее.
— Я видела, как все случилось в роще... — она заговорила быстро, проглатывая слова. — Я случайно там оказалась. Шла к автобусной остановке. Слышу — крик! Спряталась в кустах... А потом, когда они начали драться, я испугалась и бежать...
«...Так значит был и свидетель, — подумал Мезенцев. — Безмолвный свидетель...»
А вслух спросил:
— Почему же вы нам раньше не сказали?
Алла молчала, закусив губу. И тут Федя вспомнил, как она воскликнула тогда: «Да как вы можете подозревать Леню?», а на вопрос о её отношении к Березуцкому ответила: «Я его не люблю» и закурила сигарету.
И вот теперь Федя пристально оглядел Аллу — холодными полярными звездами мерцали ее глаза. Как все-таки она была красива и как он ненавидел ее!
— Так почему же... — снова начал Мезенцев, стараясь придать своему голосу как можно больше твердости.
Но он не договорил.
— Почему, отчего? — вскрикнула Алла. На глазах ее выступили слезы, а лицо вдруг стало живым, страдальческим, и оттого — прекрасным. — Потому что для меня дороже Лени человека нет. Да, я такая, какая уж есть... И пусть говорят, что я гуляю со многими ребятами. Разве я виновата, что красивая родилась? А на красоту слетаются. Но люблю я Леню одного! И я... как вы могли поверить... Я никогда не показывала Лагунову Ленькино письмо... Никогда... Боже мой, вам этого не понять... Леня... он... видели бы вы, как он меня защищал в роще. Я все слышала. И когда Лагунов ударил его, свалил и начал избивать, я закричала и побежала со всех ног Лене на помощь, но... было уже поздно... Я... я... страшно виновата перед ним... Я...
Она замолчала — ей не хватало воздуха. Слезы текли по ее щекам, плечи мелко вздрагивали.
«Так вот оно значит как... — подумал Федя. — Березуцкий ни словом не обмолвился, что Алла была в роще. Решил не впутывать ее в эту историю. Так вот оно значит как...»
Мезенцев хотел что-то сказать, но слова комом застряли в горле. И Федя вдруг пожалел, что не научился курить. Как хорошо было бы сейчас затянуться горьковатым дымом, захмелеть. И может быть, горечь папиросы пересилила бы нестерпимую горечь в душе и тогда дышать стало бы легче и свободней.