Мария была русская, Хаим — литовский еврей, бывший служащий крупного акционерного общества. Последнее обстоятельство послужило официальной причиной высылки молодой четы на полуостров, торчащий из моря Лаптевых широким голым коленом.
После пяти лет нечеловеческих страданий в рыболовецком аду, когда общесоюзные усилия, наконец, укатали войну в то место, откуда она произошла, бездетной семье Готлиб разрешили переселиться в поселок, находящийся ближе к центру северной автономной республики, где работу для спецпоселенцев определили на кирпичном заводе. Жили уже не в мороженой юрте с железной печуркой-барабаном, а в относительно теплой угловой комнате барака с настоящей кирпичной печью и роскошью застекленного окна. Голод еще оставался, но уже не такой страшный, как в первые годы депортации. Отошли в прошлое запах гниющих рыбных кишок, штормовые ветра и полярная ночь. Они решились на ребенка.
Беременность в надорванном цингой и стужей теле Марии протекала тяжело, но плод зацепился крепко — гены были здоровые, закаленные в разумной иудейской пластичности и дерзком славянском упрямстве.
Когда до родов оставалось несколько дней, муж, романтически влюбленный в произведения немецкого композитора, предложил назвать ребенка оперным именем, взлелеянным кельтской легендой, если родится мальчик — Тристаном, если девочка — Изольдой.
— Вопреки всему! — рассердилась Мария.
Так оно и было — вопреки лютой ненависти ко всем немцам в частности и вкупе, будь то хоть Вагнер, хоть Дюрер с Гёте. Но Хаим Готлиб отличался хладнокровием, стоявшим выше антагонизма времен и народов, превосходящим даже национальную опасливость, вбуравленную в плоть и кровь. Только благодаря бесподобной способности отстраняться разумом от происходящего, его тело примирялось с бесконечной усталостью, а сознание не унижала враждебность к народу-угнетателю — ни к внешнему, ни к отечественному. Он очень хорошо понимал, что сами народы тут совсем ни при чем.
— Боже, Хаим! Ты забыл, что вагнеровская Изольда была несчастна? Что станет с нашей девочкой? Отчество с фамилией как скроешь? — чуть не плакала Мария, которой опытная акушерка уверенно предсказала пол ребенка.
— Наша дочь будет счастливой. Мне нравится это имя, — настаивал, щурясь, Хаим чуть хрипловатым голосом. Хрипотца, будто он моментально простыл, появлялась при волнении. А вот во время пения ни разу. Правда, Мария давно уже не слышала, как муж поет.
— Нет, Хаим. Назовем Татьяной или Анной. Или Натальей — чем тебе плохи эти имена?
— Изольда красивее…
— Ни за что!
За все годы испытаний их любви и брака это была единственная размолвка, но Марии хватило, чтобы с припоздавшим сочувствием отнестись к давнишним негодованиям родственников упрямого супруга.
Мужская часть семейства Готлиб исстари занималась торговлей. Дома культивировали музыку, мужчины играли на скрипках, женщины на рояле. Хаим стал первым и по исторической предопределенности последним, кто вступил в противоречие с фамильными традициями. По окончании Клайпедского торгового института, беспечно отклонив выгодные предложения, он вдруг объявил о твердом желании заняться вокалом. Впрочем, Хаим действительно обладал мягким баритоном того шелковистого проникновенного тембра, что так нравится не самой взыскательной публике, и певческая карьера еще вполне могла состояться. Сокрушенная родня, посовещавшись, решила не наступать на горло песне.
Но прошло несколько месяцев, и будущий артист забросил новые занятия. Он влюбился. Его выбор поверг клан в полную прострацию. Девушка оказалась русской. Не дождавшись благословения, нетипичный еврей покинул враждебно настроенную семейную коалицию. Тем не менее уход в зятья к «балалайкам и гармошкам» не помешал ему, заручившись протекцией дяди, пристроиться, ко всеобщему тайному облечению, в один из филиалов торгового общества «Майстас».
Продовольственная монополия сбывала в Европу половину сельскохозяйственного экспорта Литвы. Хаим начал быстро продвигаться по службе, возобновив мечты о профессиональной сцене. Несколько раз они с Марией ездили по акционерным делам в Британию. Перспективы казались безбрежными. Дело медленно, но верно шло к примирению с родней и созданию небольшого собственного предприятия на основе обещанного отцом, при условии отказа от пения, кредита. Сын сопротивлялся уже из чистого принципа.
В августе 1940 года Литва стала советской и ее приняли в состав СССР. «Майстас» национализировали. Хаиму предложили остаться бухгалтером. Но прошел год, и только молодая семья начала вживаться в новое время, как по республике прокатились волны «чистки». Остаточным элементам буржуазии дали несколько часов на сборы и выслали на восток. Никто не знал, чем вызвана такая поспешность. За несколько дней до Великой Отечественной войны вагоны, в которых с тучных нямунасских пастбищ на колбасные заводы прибывал дородный скот, под завязку набили евреями. Волею правительства их повезли туда, где за три с небольшим года в чужую землю лег каждый второй. Лишь позже оставшиеся в живых поняли, как им повезло, когда узнали, что нацисты полностью истребили то еврейское население Прибалтики, которое, казалось, так удачно избежало «скотских» сталинских поездов.
В крохотное родильное отделение поселковой больницы Мария попала одновременно с якуткой Майыс. Больничную тишину не встревожили крики и стоны двух женщин, положенных рядом на сдвинутые кушетки. Обе молчали: у Марии просто не было сил, а Майыс не проронила ни звука из-за присущей женщинам ее народа терпеливости.
Первым подал голос мальчик, а спустя полминуты девочка покинувшая обесточенное недужными почками материнское лоно, закричала громко и сердито, завоевывал свое право кормежки из богатой молоком груди якутки. А из вялых сосков Марии удалось выдавить лишь несколько капель створожившегося молозива, и это было все.
Роженицам выдали по пять метров фланели, метр марли и коробочку с тальком для борьбы с детской потничкой. Вручая новоиспеченным мамочкам завернутые в белую бумагу наборы, акушерка провозгласила:
— Подарок товарища Сталина!
Лицо Майыс благоговейно вспыхнуло, и она о чем-то спросила. По тому, как развеселились окружающие, Мария поняла, что простодушную якутку заинтересовало, откуда Сталин узнал о рождении их детей.
— Всем такие дают, — снисходительно объяснила акушерка по-русски, — товарищ Сталин считает своим долгом помочь каждой советской женщине!
Вечером у закрашенного зеленой масляной краской окна палаты топтались двое мужчин. Время от времени они о чем-то возбужденно переговаривались.
— Стапан, — обрадовалась Майыс и ткнула в себя пальцем, поясняя, что один из них — ее муж.
Сквозь скрип снега Мария услышала, как второй напевает партию Тристана. Она чуть приоткрыла створку форточки, и вместе с морозными клубами в палату влетела пущенная самолетиком бумажка.
«Любимые, спасибо! Завтра мы придем за вами», — было нацарапано от лица обоих рукой Хаима на измятом бумажном клочке. Мария прочитала вслух.
Майыс разобрала в записке знакомое слово «спасибо». Ей не терпелось похвастать подарком. Сияя, она высунула в форточку уголок государственной фланели и закричала громким шепотом:
— Пасиба табарыс Сталин! Стапан, табарыс Сталин, пасиба!
— О! — донеслось снаружи, и мужчин прогнала вышедшая вылить помои санитарка.
Муж Марии не сдержал обещания. К вечеру следующего дня, когда женщин с детьми готовили к выписке, за ними пришел один Степан. Утром на Хаима обрушился штабель обожженного кирпича, и, прежде чем он успел ощутить боль, проломленное ребро мягко, как нож в масло, вошло в осчастливленное рождением дочери сердце.
Весь ноябрь Мария пролежала в обморочном трауре. Но закончились дни короткого послеродового отпуска и, кое-как оклемавшись, она побрела в поселковый совет за свидетельством о смерти мужа и метрикой для девочки. Следовало продолжать жизнь ради ребенка и благодарности к сердобольным якутам, взявшим на время малышку к себе.
Жалея сиротку, Майыс кормила ее первой, пока круглощекий сын дожидался своей очереди, чмокая рядом соском, отрезанным с лошадиного вымени, прокипяченным и натянутым на бутылочку с подслащенной водой. Резиновую соску достать было невозможно.
По дороге к примыкающему к поселку колхозу, где жила семья Майыс, Мария бездумно повторяла ее имя с ударением на первом слоге, второй произносился с легкой якутской редукцией, смягчающей грубоватую букву «ы». Получались звуки, напоминающие звон тугих молочных струй о цинковый подойник: «Майы-ис, Майи-ис». Так Мария и стала называть выручившую ее женщину — с якутским произношением: Майис.
Она несла благодетельнице серебряную ложку — последнюю из столового гарнитура, подаренного некогда младшей сестрой Хаима Сарой — единственной из обширной родни Готлибов, кто по молодости лет с изящной деликатностью отнесся к ее вторжению в семейную чистокровность. Все другие ценные вещи, которые удалось захватить с собой в памятную ночь сборов при выезде из Литвы, обменяли на еду и дрова еще в рыбацком поселке.
Лежа «вальтом» с сыном Майис в берестяной люльке, дочка тихо посапывала, закутанная в «сталинскую» пеленку. Чувствуя виноватую признательность, Мария отметила, что края розовой фланели аккуратно обметаны.
Майис захлопотала возле стола, щедрыми кусками наломала якутскую лепешку-лабырык, нарезала в деревянное блюдо тонкие пластинки мороженой жеребячьей печени:
— Чай пей будем!
Степан что-то мастерил в углу и приветливо улыбался женщинам.
Мария привыкла к строганине на промысле: припрятанную и с риском для жизни принесенную домой рыбу во избежание разоблачения и для профилактики цинги не варили, ели сырой. Белая рыбья плоть пахла с мороза огурцовой свежестью, а тут было нечто другое, темное и на вид не очень аппетитное, насыщенное железистым, нутряным запахом крови.
— Есь, есь, нету бойся, — угощала хозяйка, угадавшая сомнения гостьи. — Кулунчак хоросо, кулунчак скуснай!
Помедлив, Мария с опаской положила в рот тающую в пальцах коричневую стружку. На вкус печень оказалась чуть сладковатой и чем-то ностальгически напомнила сочную мякоть маринованного говяжьего языка.
— Вкусно, — подтвердила Мария. И похвалила, откусив от лепешки: — Это тоже вкусно. Как вы их печете?
Майис беспомощно взглянула на мужа. Мария повторила вопрос.
— Я — нет, — покачал головой Степан. — Майис делает.
— Научите меня?
— Я не могу, — снова ответил он, — Майис мозет.
— Так я ее и спрашиваю, — удивилась Мария.
— Почему тогда обоим сказала?
Кое-как Мария разобралась, в чем дело. Оказывается, в якутском языке нет официального обращения. Независимо от возраста и степени отношений все демократично обращаются друг к другу на «ты».
Немилосердная тарабарщина Майис не мешала общению и даже придавала ему некий колорит. По тому, что слов в ее русском словаре заметно прибавилось, Мария поняла: Майис потрудилась их выучить. Женщины разговорились. Удивляясь тому, что слезы уже не саднят, а облегчают сердце, Мария вспоминала, каким улыбчивым был ее Хаим, как всегда, старался сделать их жизнь хоть чуть-чуть легче. Майис рассказала о долгом ожидании ребенка. Супруги, оказывается, начали было понемногу смиряться, что детей не будет, и тут кто-то из знакомых посоветовал ей сходить к одному старику-шаману.
— Оюн-огонер. Стапан узнабай, ругайся, — шепнула она, опасливо оглянувшись на мужа.
Старик дал Майис какую-то травку и велел пить каждый день перед сном. А через год она понесла. Теперь Степан счастлив и совсем не сердится за то, что жена ходила к шаману, только не разрешает напоминать ему об этом, ведь он коммунист.
Майис сообщила, что сумела договориться насчет молока со знакомыми людьми, у которых чудом сохранилась дойная корова. Совсем недорого, всего пять рублей за литр, а на рынке дерут больше двадцати. Мария чуть не вскрикнула от радости: она уже устала ломать голову над тем, чем будет кормить своего ребенка.
Но на этом сюрпризы не исчерпались. Майис приготовила девочке приданое: берестяной рожок для кормления и пять бесценных по уникальным свойствам подгузников — лоскуты тонко выделанной, насыщенной жиром жеребячьей шкуры. Они почти не впитывали влаги, моментально высыхали, быстро вычищались и не требовали стирки. Подарила Майис и бутылочку с лошадиным соском.
— Один, дба, три день чай кидай, мало-мало кипит. Дебиська молоко пей-пей. Потом — собака кидай.
Мария сообразила: пока ребенок приноровится к берестяному рожку, можно, предварительно слегка прокипятив, кормить из этого соска дня три, а потом выкинуть его. Растроганная, она не знала, чем еще отблагодарить Майис. Ей очень хотелось сделать для нее что-нибудь приятное, и она предложила, когда подрастут дети, научить женщину русской грамоте. Та согласно кивнула головой, но тут из угла подал голос Степан:
— Не будет работать, будет газеты бесь день читать, потолок плебать. Не нузен мне такой грамотный зенсина.
Рассмеявшись, Майис объяснила, что муж шутит: на самом деле он и сам собирался заняться домашним ликбезом, но никак не может выкроить время. Степан грамотный, закончил четыре класса церковноприходской школы. Правда, пишет по старинке латинскими буквами, русскими не научился еще. Зато он передовик, лучший кузнец в округе, до войны даже ездил на Всесоюзный съезд колхозников-ударников в Москву и собственными глазами видел великого вождя, отца и учителя товарища Сталина, который подарил детям такие хорошие пеленки. А на войну мужа не пустили: колхоз не мог остаться без кузнеца.
— Я просился, — опустил голову Степан.
— Ок-сиэ, «просился», — передразнила Майис. — Тюрма мало! Люди убибай надо?!
После Гражданской совсем еще молодой Степан попал на два года в тюрьму из-за старшего брата Уйбанчи, белобандита.
— Я помогал насим, красноармейсам. Белые присли, меня били. Еле зибой остался. Потом — тюрма…
— А брат?
— Уйбанчу красноармейсы убили, — вздохнул Степан. Помолчав, спросил: — А тебя зачем выслали?
— За то, что муж еврей, — сказала, не задумываясь, Мария. И, неприятно удивленная собственным ответом, поправила: — Его признали социально опас… неблагонадежным.
Степан понятливо кивнул головой. Что-то по-якутски сказал вопросительно глянувшей на него Майис.
— Ябрей — нассия? — спросила она.
— Нация, — подтвердила Мария.
— Люди нету нассия, — заявила Майис.
— Почему? На земле очень много национальностей…
— Нету. Нуча-русский, саха-якут, ябрей, немес — нету. Люди дба нассия: хоросий люди, плохой люди.
— Больше никому не говори так.
— Тюрма? — усмехнулась Майис.
Простившись с гостеприимной семьей, Мария забрала дочь домой и уже на следующий день встала у конвейера кирпичной формовки чуть ли не на том самом месте, где погиб ее муж.
Шла четвертая сталинская пятилетка. Продовольственные карточки упразднили, как обещалось на прошлогодней сессии Верховного Совета СССР. Но развернутой торговли мукой, крупами и макаронными изделиями, о чем тоже говорили на сессии, не последовало. Без привычного минимума карточных продуктов стало еще труднее. Продовольствие поступало на Север с перебоями, местного зерна после нескольких лет засухи и неурожая недоставало, а цены на рынке были запредельными. За хлебом отстаивали в очередях по многу часов. В поселковой пекарне его пекли малыми партиями, да и тот был вязким, горьковато-кислым и хрустел на зубах от песка, невесть как попавшего в муку. Поэтому по воскресеньям Мария на всю неделю пекла по незамысловатому рецепту Майис пресные якутские лепешки из грубомолотой муки с отрубями.
Ближе к Новому году с политинформацией и тематическими лекциями на завод начали приезжать городские лекторы из общества «Знание». Слушая их, Мария думала об Изочке.
— Ежечасно в Индии от негигиенических родов умирает двадцать женщин, а около десяти миллионов детей в год — от голода, заразных болезней и недосмотра, — рассказывал лектор об ужасной жизни за рубежом.
У Марии сжималось сердце: присматривать за Изочкой оставалась полубезумная бабка-соседка. Хрипло каркая над ребенком похабные частушки, нянька сама же над ними и хохотала, во всю ширь разевая беззубый рот. Правда, службу несла исправно, легонько похлопывая по Изочкиному бочку даже тогда, когда задремывала ненароком, по часам кормила из берестяного рожка подогретым на печном поду молоком, а вместо пустышки совала девочке чистую тряпку-закрутку со смоченным в молоке кусочком лепешки. Приходилось закрывать глаза на все эти варварские ухищрения. Мария была готова мириться с чем угодно, лишь бы дочка не голодала.
Знакомая еврейка поделилась двумя банками американских сардин из заграничной посылки, которую по неведомой причине не раскурочили на почте. В выходной день, закутав дочку поверх одеяла в бушлат Хаима и прихватив сардины, Мария отправилась к Майис.
Хозяева так обрадовались, словно только что ждали их в гости. Майис принялась тискать и тетешкать Изочку, Степан выставил на стол все, что имелось в доме. Попробовал консервированный деликатес и удивился:
— Зачем американ хоросий рыба спортил?
Майис педагогично нахмурила брови, и Степан, спохватившись, похвалил:
— Хоросий, хоросий сардин. Когда голодный, есь мозно.
— Есь нада, голодай нету!
Пресекая протесты Марии, Майис доверху набила ее сумку мороженым мясом:
— Изоська мясо есь, расти болсой, тостый!
Мяса хватило надолго. Крепкий бульон перед сном заменял Изочке молоко, после него она крепче спала. Няньке, ополоумевшей и пустившей по подбородку слюну от одного только мясного запаха, тоже перепал порядочный кусок с мозговой костью для супа. Но дома гостинец тут же прибрала невестка и скормила своей ораве в пять ртов, а чтобы свекровь не выла, пригрозила ей набело выскобленной костью.
Однажды престарелая нянька не удержала Изочку в немощных руках и уронила ее на пол. Ребенок не пострадал, но Мария отказалась от услуг бабки. Доверять ей дочку она уже не могла. Да и часть трудно добываемой пищи была, таким образом, спасена от истребления не по годам прожорливой старухой.
Просыпаясь засветло, Мария растапливала печку, кормила дочку остатками вчерашнего ужина, туго пеленала ей ножки и подпирала бочок свернутым в скатку отцовским бушлатом, а чтобы не перевернулась, привязывала девочку к железным прутьям изголовья. Потом мчалась с крынкой в сгущенных пластах тумана на окраину поселка к первым колхозным домам, и сразу обратно. Хозяева коровы после сдачи госпоставок оставляли ровно литр. Не успевая прокипятить молоко, Мария ставила крынку на подоконник, ближе к заросшему инеем стеклу, и снова уносилась в голубеющую твердь мороза.
В обед бежала домой как могла скоро. Подбросив стащенные на обжиге кирпича куски угля в пасть остывшей печи, распеленывала и тормошила затекшее Изочкино тельце. Времени недоставало уже и просто подогреть молоко. Мария набирала его в рот, согревала мелкими порциями в защечной болтанке и, стараясь не пролить ни капли, вдувала жизнь в раскрытый по-птичьи Изочкин ротик. Уходя, задвигала заслонку как можно дальше, чтобы сохранить тепло. Не до упора — нельзя, когда топишь углем. И все равно в воздух каморки пробивался едва уловимый запах угарного газа. Чтобы дочка не угорела, Мария прибегала к народному средству — закладывала ей в ушки ягоды размороженной брусники.
К лету нужда топить печь отпала, это было огромное облегчение, но барак стоял в болотистой низине, и теперь дома стало сыро. Мария сняла с окна вторую раму, чтобы комната хоть как-нибудь проветривалась. Тогда Изочку принялись донимать мухи и комары. Никакой возможности не было спастись от этих тварей, проникающих во все щелочки окна, несмотря на тщательно промытые дезинфицирующей карболкой стекла. Мария нарезала полосами газетные листы, покрыла их растопленной еловой смолой и повесила вместо шторок. В августе, когда насекомых стало особенно много, липучки пришлось менять каждые три дня, иначе они, приводя Марию в ужас, превращались в колышущиеся меховые ленты. Ей казалось, что эти неистребимые мушиные кладбища кишат заразными микробами, а подросшая Изочка почему-то заимела к ним стойкий интерес и все порывалась сдернуть с окна.
Больше всего Мария опасалась накатывавшей с запада осенне-весенней эпидемии инфлуэнцы, которую совсем недавно стали называть гриппом. Прививки от вируса гриппа, имеющие, по слухам, еще слабый эффект, ставили детям только в Москве, далекой, как чужая планета. В журнале «Работница» Мария вычитала профилактическую рекомендацию почетного академика Гамалея и по его совету ежедневно смазывала Изочкины ноздри изнутри мыльной пеной для предохранения от гриппа. Девочка сопротивлялась, чихала и плакала, зато ни гриппом, ни ангиной ни разу не заболела.
По вечерам Мария заносила с улицы и ставила на печь чайник с наколотым льдом. Его в начале зимы, когда схватывалась река, заготавливали на субботнике все работоспособные жильцы барака. Лед предназначался только для питья, для других потребностей ежедневно натаивалась жестяная ванна снега.
В отверстиях чугунного утюга горели красные угли. Мария гладила, и в комнате становилось жарко, влажно, вкусно пахло занесенным с мороза бельем, отсыревшей известью и волглым мхом законопаченных стен. Чтобы отдать ребенку как можно больше минут своего плотно сбитого времени, Мария старалась делать все быстро и часто недосыпала. За верхний брусок оконной колоды цеплялась скорбная бровь ущербной луны. Оглядев больное послевоенное тело земли, луна отогревала в маленьком тепле барачной каморки остуженные зимним холодом пальцы-лучи. Выкатывались на лунную дорожку оторванные ветром от корней, обесцвеченные солнцем и морозом ежи перекати-поля и одинокими бродяжками двигались поверх сугробов в неизвестную снежную даль.
Мария подкручивала фитиль керосиновой лампы. Теплый желтоватый свет медовой лужицей растекался по поверхности стола. В сумерках вокруг лампы мельтешили неизбежные в сырости барачной жизни мошки, а на низком потолке, на фоне отраженного света, сказочная пляска их крохотных летучих телец множилась веселым конфетти. Плавными акварельными мазками вырисовывалась фигура матери, переходящая в изломанную тень на беленой неровности стены. Мария пела, низко склонившись над Изочкой, и девочка рассматривала снизу ее лицо: стрелки ресниц в тенях голубоватых подглазий, маленькие аккуратные ноздри, бледный овал подбородка и сложенные мягкой трубочкой, словно приготовленные для поцелуя, губы.
Полтора года Изочке исполнилось в сложной системе веревочных креплений. Девочка отметила свой маленький юбилей тем, что ободрала тряпично-лепешечную закрутку поздно взошедшими передними зубками и съела гущу вместе с лоскутками.
Только к следующей зиме сделали первые шаги слабые ножки. Как-то раз, когда Мария бегала за молоком, малышка произвела крепежные исследования, выпуталась и, покинув набитый конским волосом матрац, соскользнула с низкой кровати на пол. Доковыляв до двери, она выбралась на улицу и упала с крыльца на коленки. Издалека услышала Мария ее громкий рев.
Девочка болела тяжело. Фельдшер предложил отправить ребенка в городскую больницу, но Мария отказалась, узнав, что смертность в детском отделении большая. На прошлой неделе там сняли карантин по тифу.
Дни короткого бюллетеня закончились быстро, и Марии, как бы она ни хотела, снова пришлось призвать на помощь соседскую старуху. Изочка капризничала, не желая оставаться с бабкой. С жалобным плачем тянула худенькие ручки к матери.
Мария долго не могла заставить себя уйти, возвращалась, целовала дочку и до последнего медлила у порога. Сломя голову бежала она потом на работу и, на разрыве легких, со слезящимися от ветра глазами, вваливалась в подсобку секунда в секунду с заводским гудком. Бригадир осуждающе качал головой, но ничего не говорил, отмечая табельный лист. За опоздания наказывали строго: могли удержать проценты в пользу государства с трехмесячной зарплаты…
Съестное пришлось от бабки прятать. Во время обеда та проглатывала свою долю в считанные минуты и горящими глазами провожала каждый кусочек, поднесенный к чужим губам. Мария обнаружила, что нянька выпивает оставшееся с вечера молоко. Пойманная за руку, старуха смутилась, но долго ворчала, когда Мария, сдержав подкативший к горлу ком гнева, спокойно сообщила, что будет приходить и кормить дочку сама. Вдобавок ко всему на щечках у Изочки появилась шелушащаяся красная корочка, а на голове — коросты, которые она постоянно расчесывала.
— Золотуха, — констатировала бабка.
Востроглазо приметив под кроватью цветную бумажку, похожую на конфетный фантик, завистливо добавила:
— Конфетами, знать, объелась.
— Какие конфеты! — возмутилась Мария. — Тут ни хлеба нет, ни сахара, а вы — конфеты!
— От сластей такое бывает, — не сдавалась упрямая старуха.
— Без материнского молока она у вас выросла, искусственница, потому и золотуха у нее, — подтвердил диагноз вызванный к Изочке фельдшер.
— Что же делать?
— А ничего. Само пройдет. Сладкого поменьше давайте, кормите творожком, овощами, отварной рыбкой. — И фельдшер произнес модное слово «диэта».
Затянувшиеся язвы, возникшие после обморожения на ножках Изочки, от болезни снова воспалились. Мария обтирала мокнущие складочки кожи картофельным крахмалом, прикладывала к ним проглаженные тряпки, присыпанные толченым стрептоцидом, но к ее приходу с работы тряпки присыхали и отдирались с трудом. Девочка опять стала температурить по ночам и часто плакала. Бабка требовала повысить оплату за присмотр за больным ребенком и без конца ворчала в сторону:
— Цельный день морют, цельный день морют и морют…
Хотя Мария удвоила для нее обеденную норму, а сама почти ничего не ела, старуха по-прежнему не могла утолить голод и, как только за хозяйкой закрывалась дверь, начинала шарить по углам.
С работы Мария возвращалась с останавливающимся сердцем, трепеща от страха. Ей каждый день мерещилось, что ее ребенок умер. Но утром она снова прятала скудные припасы в насыпанном в завалинки угольном шлаке, звала бабку и бежала на завод. Иногда хотелось все бросить и, кинувшись начальству в ноги, отпроситься на время дочкиной болезни. Неужели не поймут — тоже ведь люди… Но тогда некоторое время придется брать молоко в долг, а она и так платит с задержкой. Хозяйка коровы может отказать… Мысль о том, что девочка останется без привычного молока, представлялась важнее всех объективных и необъективных жизненных обстоятельств.
Чтобы не терзать себя думами, Мария перестала экономить движения на монотонной сортировке кирпичей. К концу рабочего дня, когда она, покачиваясь на одеревеневших ногах, плелась домой, ее пугала собственная истаявшая тень.
— Господи, если ты есть, — говорила она на ходу невидимому Богу, глядя на прямые бронзовые столбы дыма, растущие из труб, — Господи, сделай так, чтобы моя девочка выздоровела поскорее, чтобы ее ножки окрепли. Или пусть начальство, наконец, подумает о яслях… А если это от Тебя не зависит, зачем Ты вообще есть? Зачем Ты мучаешь моего ребенка, за что так наказываешь меня?..
От отчаяния Мария замкнулась в себе, почти перестала разговаривать с людьми, лишь с бабкой перекидывалась за день несколькими фразами и все вечера проводила с дочкой на руках. В одну особенно морозную ночь, когда углы комнатушки покрылись звездчатым инеем и время от времени звонко постреливали бревна наружных стен, Изочка расплакалась и никак не могла успокоиться. Сосед, который был не из спецпоселенцев, вышел в коридор и заорал:
— Да что такое! Спать никому не дает! Скулит и скулит! Пойти придушить, что ли, этого кутенка?!
Марию затрясло. Не медля ни секунды, она бросилась в коридор, но сосед, что-то, очевидно, почуяв, уже успел скрыться. В диком остервенении она пнула его дверь ногой, выбив доску вместе с нижней перекладиной:
— Посмей еще вякнуть, и я перегрызу твое поганое горло!
Изочка внезапно успокоилась, а у Марии к утру разбомбило ногу. Оказалось, она надорвала ахиллово сухожилие, и сокрушенно качающий головой фельдшер выписал справку.
За день до выхода на работу Мария еле уговорила бабку снова посидеть с ребенком, пообещала, что прибавит денег.
Будь она проклята, эта чертова жизнь… А Изочка опять хныкала, то и дело срываясь в крик, и Мария, с синими полукружьями под ввалившимися от усталости глазами, волоча незажившую ногу, бродила с ней из угла в угол почти с самого утра.
В дверь кто-то постучал. Кого еще принесло? Голос вроде бы женский… Мария с грохотом отбросила в сторону тяжелую щеколду.
— Господи, Майис!
Безмолвно ужаснувшись тому, какой она застала Марию, женщина не выдала себя и взглядом. Громко понюхала пушистый, лысоватый Изочкин затылок:
— Сопсем дебиська болсой!
Дочка перестала плакать, с любопытством уставилась на гостью. Мария насколько могла быстро кинулась растапливать печку, ставить чайник.
Майис сняла крытую синей тканью шубу-сон, села рядом с Изочкой на кровать и принялась рассказывать на своем ломаном языке об их со Степаном житье-бытье, о подросшем сыне Сэмэнчике, как бы между прочим выуживая из полотняного мешочка и выкладывая на стол то скользкий цилиндр чуть заветрившегося чохона, то свернутые в трубочку белесоватые завитки сушеного мяса, то совсем уж давно не виданное — смолянистый прямоугольник пастилы в газетном обрывке.
Покачала крупными серебряными серьгами, спадающими вдоль высокой шеи:
— Тбой лозка. Стапан сделай.
Спросила, специально «для понимания» искажая якутские слова:
— Я — кэпсэ. Ты — кэпсэ, рассказбай?
Только теперь Марию вдруг потрясло острое осознание того, как ей до сих пор не хватало простого человеческого участия. Неожиданно для себя она разрыдалась, прислонившись лбом к покатому плечу якутки.
— Марыя, нету плакай. Зима нету, бесна будет. Дебиська на уздоробье будет. Учугэй-хоросо будет.
Майис ласково гладила ее спутанные кудри и тихо говорила самые обыденные вещи, от которых трещала и лопалась скорлупа, нарастившая вокруг измученного сердца Марии едкие известковые стенки. Мягкий голос будто прохладным скользящим шелком ложился на оголенные трещины, блаженно отмякающие и расправляющиеся внутри…
Дочка обычно чужалась других людей, а тут сразу пошла на руки к интересной тетеньке, которая принесла столько неизвестной еды. Но белый ноздрястый чохон показался ей знакомым, и она радостно закричала:
— Мария, хахаль! Мария, Изося любит хахаля!
Не успев вытереть слезы, Мария улыбнулась: девочка впервые составила целое предложение.
— Бабат-татат! Как-так хахаль? — удивилась Майис. — Где?!
Это слово она знала. «Хахаль» — так называла одна из ее приятельниц своего сожителя.
— Изочка чохон с сахаром перепутала, — объяснила Мария.
Майис захохотала:
— Дебиська по-русску, как я! Дебиська не умей по-русску! Сахар — хахаль!
Изочка запрыгала на ее руках:
— Бабат! Татат! Хахаль!
Майис отломила кусочек чохона. Изочка схватила лакомство обеими ручками, но, ощутив его холодную маслянистость, кинула на стол, обиженно скривив губки:
— Не хахаль!
— Скуснай, — уговаривала Майис. — Ам-ам.
Отщипнув от кусочка, зажмурила глаза, закрутила головой:
— М-м-м! Скуснай чохон!
— Чо-хон, — четко повторила Изочка новое слово. — Изося хочет чохон, дай!
Запустив пальчики в блюдце с крупитчатым квадратиком чохона, скорчила довольную гримаску, завертела залоснившейся рожицей, подражая гостье:
— М-м-м! Скуснай!
На пастилу, влажно-глинистый цвет которой ей ни о чем съедобном не напомнил, она даже не взглянула.
Мария встала на стул, пошарила на антресолях над дверью: слава Богу, есть, хоть сюда не успела залезть пронырливая нянька. Достала давно припрятанную плитку прессованного грузинского чая и чекушку спирта, купленную когда-то для медицинских целей. Наполовину разведя водой, плеснула спирт в чашки — гулять так гулять!
— Ок-сиэ! — обрадовалась Майис. — Пей-пей!
— Окся! Окся! Пей-пей! — смеялась Изочка.
Оттаивая, словно после долгой морозной дороги, Мария наслаждалась горячим ароматом чая, пряной вязкостью ягодной пастилы, облепившей зубы кисло-сладкой смолкой. Приятное хмельное тепло разлилось в желудке, и, кажется, не ела она ничего вкуснее лепешки, накрытой сверху жестким листиком сушеного мяса. С удовольствием наблюдала за Изочкой, собирающей с тарелки воздушные крошки чохона с уже слипающимися от сна глазами… К Марии снова возвращался вкус к жизни.
Дочка уснула с маслеными от молочного гостинца щечками в кольце целебных рук Майис. Мария хотела переложить ребенка на постель, но якутка отрицательно покачала головой.
— Пусь спай на руки. Я скучай дебиська. Я сказай: «Где Марыя-эдьий, где дебиська? Один год, дба год. Нету-нету. Как так?» Я скучай бот тут, — постучала она по груди.
— Не хотелось тебе досаждать, — виновато сказала Мария, ругая себя за то, что за бедами совсем забыла о доброй женщине. — Изочка плохо себя чувствовала… Вообще что-то постоянно не везло…
— Стапан узнабай от люди, — продолжала Майис. «Нога болей дебиська, нога болей Марыя, ай, накаас-накаас! Иди, Майис, искай!» — забавно поигрывая бровями, артистично изобразила она мужа и горестно вскрикнула: — А тут — ай-яй, накаас! Болей-болей! Плакай!
— Уже не плачу, Майис. Спасибо, что пришла… Было трудно, но кризис у Изочки миновал, еще чуть-чуть и, надеюсь, совсем выздоровеет.
— Ты, я — друг, эдьий? Я — дом дебиська. — Майис махнула рукой в сторону двери. — Один, дба, три день, много день. Дебиська хоросо — учугэй. Расти с мой Сэмэнчик, я смотрей. Ты гости ходи — радуйся, дебиська болсой, тостый, много кусай, дом тепло, не болей. Потом — бесна, потом отпуск — забрай дебиська.
В голове сильно шумело, и Мария еле сообразила, что Майис предлагает до лета взять ее дочку к себе. Еще сегодня утром она и предположить не могла, что способна без единого слова возражения хотя бы ненадолго отдать ребенка в чужую семью. Но теперь согласилась с большим облегчением, уверенная в том, что у Майис Изочке будет по-настоящему «хоросо — учугэй». Гораздо больше она беспокоилась о том, что не может предложить ничего равного в ответ на эту неоценимую поддержку. Словно прочитав ее мысли, Майис радостно сообщила:
— Стапан сказай: «Читай нада. Грамота есть — читай есть. Пусть Марыя учай», — и залилась озорным смехом: — Буду читай — нету работай, Стапан ругайся, я — потолок плюбай!
Изочкин диатез прошел быстро. Майис каждый день купала ее в талой воде с отваром череды. Тельце ребенка очистилось от корост, щечки налились и засияли свежим румянцем, только на коленках и пальчиках ног остались темные пятна. Как оказалось после, остались навсегда.
Девочка снова начала ходить, сперва опасливо опираясь о стены, а через несколько месяцев ножки совсем окрепли, и она уже прыгала вокруг печки в пошитых Майис мягких меховых носках-кэнчиках почти так же резво, как Сэмэнчик. Мария приходила каждый день и, мучаясь тем, что дочь доставляет людям массу хлопот, всякий раз собиралась ее забрать. Майис возражала:
— Изоська пока не сильно здороп. Будет сопсем здороп — домой пойдет.
Общаясь с Марией, Майис стала довольно сносно изъясняться по-русски. На воскресных «уроках» она не сидела без дела и, постигая премудрости русского алфавита, двигала ногой лопасть деревянной кожемялки, в зубастый зев которой была засунута жеребячья шкура — будущая шубка для Изочки.
В конце концов, Мария махнула рукой на невозможность равноценно ответить на эту непреходящую щедрость. Считая себя неоплатной должницей, она приносила сюда все, что только удавалось где-нибудь раздобыть: несколько метров бязи, кусок туалетного мыла, ножницы и ярко-красную помаду в круглом серебристом пистоне, которую подфартило выменять у соседки на полкило отрубей. Майис бурно радовалась каждому подарку и сердилась, когда Мария, смущаясь, пыталась втолковать ей о своем долге.
— Так надо. Люди не кыыл. Как это по-русску? Люди не зберь, люди — челобек.
Не по годам мудрая, якутка была тем не менее по-девчоночьи смешливой и часто вела себя как школьница в классе, то и дело хихикала, а то и хохотала вовсю. Тогда ее муж, вечно что-нибудь мастеривший в углу и одобрительно наблюдающий за их занятиями, грозно цокал языком. Пристыженно умолкнув, Майис через минуту снова весело прыскала в кулак. При Марии они старались говорить только по-русски. Играя роль строгой учительницы, Мария отдыхала душой.
— Это буква «в». Вагон, Василий, волк.
— Багон, Басылай, буолк, — послушно вторила ученица.
— В-в, волк, — поправляла Мария.
— Б насем языке нету такой буквы, поятому она не мозет, — объяснил Степан.
— Ты тозе не мозес, — парировала жена.
Мария показала, как надо произносить букву «в»:
— Прижмите верхние зубы к нижней губе и сделайте выдох.
Майис закусила губу так, что рот побелел: «В! В! В!», и сама не поверила:
— Я могу! Могу!
После этого заявила, что остальные буквы учить не будет, пока не закрепит «в». И весь вечер радостно повторяла:
— Вагон, Василий, волк! Вагон, Василий, волк!
Научился произносить неподатливую букву и Степан, уважительно кивнув головой:
— Хоросо учис.
Старательно срисовывая в тетрадь букву «ж», Майис сказала:
— Ок-сие, какая зенсина.
— Тыый, почему женщина? — удивилась Мария.
Для нее ежевечерние занятия тоже не прошли даром. Ей теперь было приятно вставить иногда в свою речь якутские междометия.
— Где, где зенсина? — вытянул шею Степан.
— В клубе, — засмеялась Майис. — Ты зе туда ходись играй на хомус. Иди, там тансы, мно-ого зенсинов! Красивай!
— Зенатый узе, — буркнул, обидевшись, муж.
— Покажи, как буква «ж» походит на женщину, — попросила Мария.
— В середине — тело и голова, — охотно принялась объяснять Майис. — Вот по сторонам ноги. Вот она руки подняла.
— Тогда это музсина, — заявил Степан. — Здесь что-то мезду ног висит!
— Здесь не висит, у тебя у самого висит! — рассердилась Майис. — Не понимаес — она розает! Мезду ног у нее голова ребенка выходит!
«Какая сметливая, — мысленно восхитилась Мария, и задумалась. — Ж — женщина…» Когда-то в прошлой жизни, будучи студенткой педагогического института, она слышала нечто похожее.
— Скази слова, — ткнув в букву, нетерпеливо напомнила Майис.
— Жук, жимолость, жара. Произносится так: прячем язык за зубами…
— Я сама, — перебила Майис и напряженно сжала зубы: — Ш! Шук, шара… Нет, не получаисса!
— Тыый! Ты научилась выговаривать букву «ш»!
— Шар, — обрадовался Степан, заглядывающий жене в рот. — Шапка, шуба, шашни…
Он осекся, но было поздно.
— Что такое шашни? — прилежно отшепетывая слово, заинтересовалась Майис.
Замявшись, Степан ответил жене по-якутски.
— Одни женсины на голове, — разозлилась Майис, нечаянно справившись с упрямым произношением…
Потом ничего не получалось с буквой «ф». Мария долго думала и, наконец, сообразила: зажгла спичку и дунула на нее, издав звук, недостающий в якутской орфоэпии: «Ф-ф-ф!» Подражая ей, Майис со Степаном сожгли целый коробок.
Рядом с взрослыми учился и маленький Сэмэнчик. К концу следующей зимы русские слова сыпались из него, как орехи из горсти. Вся семья, включая и менее бойкую по сравнению с Сэмэнчиком Изочку, уже говорила по-русски относительно правильно, а Мария, к своему изумлению, обнаружила, что не только понимает якутский язык, но может на нем односложно изъясняться.
Летом кто-то дал Степану за работу миску свежих сливок. Майис налила их вместе с голубичным соком в деревянную чашу, взбила мутовкой-ытыком керчэх — пышную, голубовато-розовую воздушную массу — и выложила ложкой на большой железный лист круглые лепешечки. Степан унес заполненный лист в ледник.
Мария сказала, что эти лепешечки называются мортыжками. Изочка услышала неправильно — «мартышки». Она видела мартышек на картинке. Но там были похожие на людей хвостатые звери, а эти напоминали маленькие нежные раковинки, закручивающиеся кверху.
— Это же не мартышкино мясо? — спросила Изочка.
— С чего бы? — удивилась Мария. — Мортыжки все равно что мороженое.
— A-а, как мороженое мясо, — поняла Изочка.
— Есть такая еда — мороженое. Делается из молока или из сливок.
— Почему тогда «мартышки» — как те, что на пальмах прыгают?
— Просто называется похоже.
— А какое оно — мороженое?
— Я же сказала: как мортыжки.
— Хвостатое?
— Мороженое, горе мое!
— А почему называется по-другому?
Мария подумала-подумала и ответила сердито:
— Потому что мороженое — это мороженое, а мортыжки — это мортыжки!
Вечером Степан пошел в ледник и быстро выскочил из него с листом, дрожа от холода: «Ычча!»
Майис отбила кулаком с обратной стороны листа пристывшие к железу лепешечки-раковины. Изочка никогда ничего подобного не пробовала. Как сливки с «луны», но в сто раз вкуснее.
Потом она говорила девочкам в бараке, что ела мороженых мартышек, а они смеялись и не верили. Какими бывают сливки, они тоже не знали.
Посредине домика Майис стояла беленая известью печка, а вдоль стен — орон, деревянные нары, накрытые выделанными конскими шкурами и плетенными из конского волоса циновками, с горками разновеликих подушек и лоскутных одеял в изголовьях. На маленьком смешном столике с резными ножками-копытцами были разложены начатая вышивка, крохотные берестяные чашечки с бисером, туес с разноцветными нитками и накрученными на палочки коровьими сухожилиями для торбазов. Круглая бархатная подушечка во все стороны щетинилась иглами. Иглы с большими отверстиями — «как глаза у русских», — говорила Майис, — предназначались для разного шитья, а тонкие, с узкими «якутскими» глазками, — для вышивки. Изочка любила раскладывать бисер в чашечки по цветам. Майис показывала, как надо вышивать, но девочка не могла долго высидеть, ей быстро наскучивало монотонное нанизывание и закрепление бисеринок. А проворные пальцы Майис делали все так ловко и красиво, одно удовольствие смотреть.
В правом углу расположилось царство Степана. Под маленьким верстаком поблескивали отполированные рукоятки стамесок, рубанков, коловоротов, в густой тени угадывались волнистые контуры шаблонов-бало, в которых сгибают деревянные лыжи с камусным покрытием для зимней охоты. На гвоздях висели ружье в кожаном чехле и охотничьи ремни, на полочке примостились рожки с порохом, манерки с дробью, мешочки с бумажными самодельными пыжами и покупными войлочными, деревянные капканчики-черканы и петли на зайцев и куропаток. Изочке нравилось темное, мягкое и кровянистое заячье мясо. У куропаток оно белое-белое, но сухое и слегка горьковатое.
Марии предложили работу в городской конторе и пообещали дать комнату в общежитии.
Собрались переезжать в первый же день лета. Мария связала нехитрые пожитки в три баула, втиснула их в жестяную ванну, сверху прикрыла тазом и кое-каким кухонным скарбом, прикрутила проволокой к ручкам кастрюльку, сковородку и чайник — вот и все имущество.
Провожать пришла вся семья Майис.
— Ой, какая красивая! — в восхищении запрыгала Изочка с накинутой на плечи пушистой шубкой из оленьего меха. Старая жеребячья шубка вытерлась, износилась, да Изочка и выросла из нее. Непонятно, когда Майис успела приготовить новую, вышитую разноцветным бисером по подолу и обшлагам, с полосой сатинового кумача, пристроченного к спинке бязевого подклада, крашенного настоем лиственничной коры.
— Во всем, что красного цвета, сидит дух огня-дедушки, — сказала Майис. — Он и греет, и охраняет от дурных глаз и злых духов-иччи.
— Опять духов вспомнила, — засмеялся Степан. — Сгинули давно якутские духи вместе с русскими чертями.
— Ок-сиэ! Как будто я не видела, как ты своих кузнечных духов, живущих в горне, салом да лепешками угощаешь, — усмехнулась Майис.
Сэмэнчик протянул Изочке что-то маленькое, обернутое в кусочек шелковистой шкурки суслика-евражки. Она развернула, а там продолговатый пестрый камешек с дырочкой посередине. Мальчик нашел его летом на речке.
— Это курицын бог. Так моей маме твоя Мария сказала.
— Куриный бог, — поправила Майис. — Удачу приносит.
Степан, давно уже смущенно крутившийся возле Марии, раскрыл кулак, и она ахнула — в его ладони лежали серебряные серьги, испускающие в свете окна голубоватое сияние.
— Из остатков твоей ложки сделал, — объяснила довольная Майис. — Серьги похожи на букву «ж» — на женщину, правда? Это и есть женщина. Смотри, кружок под зацепкой — голова, треугольник под ним — платье, а внутри — живот, видишь? В нем ребенок сидит. И нижние висюльки — дети. Такие серьги в старину дарили женщинам, когда желали им счастья.
— Махтал, спасибо… Они… чудесные, — прошептала Мария с комком в горле. — Я и забыла, что когда-то носила сережки…
Майис помогла ей вдеть украшения в уши.
— Сейчас я встану за окном, — сказал Степан, — у меня рубашка темная, окно станет как зеркало, и ты в него посмотришься.
Он выскочил за дверь. Все столпились у окна. Мария не узнала себя: из смутного отражения на нее смотрела прекрасная незнакомка со светлым лицом в ореоле дымчатых волос. В ее ушах белели крупные серьги-женщины. Мария помотала головой, вгляделась, и вдруг ей почудилось, что она и впрямь видит грациозно покачивающихся женщин в нарядных оборчатых платьях, которые идут поодаль за весело бегущими детьми…
— Ты очень красивая, — вздохнула Майис. — Знаешь, всякое бывает. Может, там, в городе, найдешь свое счастье…
Мария всплеснула руками:
— Ой, чуть не забыла, — и сдернула платок с таинственной горки, возвышавшейся на столе, — это тебе!
— О-о-о! — только и смогла воскликнуть Майис, с размаху усевшись на голые доски кровати.
Под платком скрывалась швейная машинка! Не совсем, правда, новая, и без футляра, но расписанная по бокам черной лакированной «талии» будто изнутри светящимся серебристым узором, с покрытыми блестящим никелем деталями, с белой костяной ручкой на изящном изгибе рукоятки она была чудо как хороша.
Изочка знала, каких трудов стоило Марии купить эту машинку. Весь год она подтягивала по русскому языку нерадивого сына начальника. Пришлось, конечно, добавить — на доплату ушли деньги, вырученные от продажи настенных часов с боем.
Майис любовно огладила машинку ладонью, крутанула ручку, и пришел в движение, ровненько застрекотал послушный механизм, деловито застучала острым клювом никелированная цапля…
Когда радость от подарков поутихла, Майис заплакала:
— Как я буду без Изочки, без моей чычаах-птички?
Мария обняла Майис и тоже пригорюнилась:
— А как мы без вас?
— Ну-ну, потоп начался, не на край света, всего-то двое суток пути до города, а если лошадь резвая, так и того меньше, — заворчал Степан и вынес ванну с вещами на улицу. У дороги уже ждала телега, запряженная заводской лошадкой, — начальник на прощание разрешил переезжающим воспользоваться казенным транспортом.
Начиналась новая, незнакомая жизнь. Изочке и Марии было одновременно и весело, и страшно.
— Здесь мы будем жить?! — радостно закричала только что проснувшаяся Изочка, когда утром второго дня они, миновав ряд землянок, огородов и засыпных дощатых домишек, прибыли к длинному дому, обнесенному решетчатым забором.
— Да, — подтвердила Мария, разминая затекшие ноги, — именно здесь, на этой улице. Она называется Первая Колхозная.
Кучер помог занести ванну в просторную, светлую комнату, обращенную окнами к солнцу. Посреди комнаты возвышалась диковинная круглая печка, обшитая листовым железом, выкрашенным черной краской.
— Голландка, — произнесла Мария незнакомое для Изочки слово. — Дает много тепла, но готовить на ней нельзя. Боже мой, какая черная.
— А разве мы больше не станем ничего варить? — удивилась Изочка.
— В общежитии есть общая кухня.
Изочка побежала на кухню, размещавшуюся в конце коридора. Там стояла большая беленая печь с четырехконфорочной плитой. На боку печи обнаружилась духовка со снимающейся чугунной дверцей на приступке и прислоненным к ней железным листом для выпечки. Приткнутый к углу стол покрывала гладкая клеенчатая скатерть коричневого цвета, а под лавкой со скрещенными ножками виднелась крышка подполья с кольцом-зацепкой. Возле двери в огромной железной бочке плескалась вода.
«Общежитие — общее житье, поэтому печка и кухонные вещи всехные», — сообразила Изочка.
В кухню зашел высокий плотный дяденька с черными усами, а голова седая, в руках сковородка и бутылка с подсолнечным маслом. Подмигнул Изочке:
— С новосельем, значит? Это твоя мать такая кудрявая? Вы в третьей комнате слева разместились?
— Да, — пролепетала Изочка пугливо, коротко ответив сразу на все вопросы. Уж больно дяденька большой.
— Рядом жить будем, — обрадовался он. — Ну, давай, что ли, знакомиться, соседка! Я — Павел Пудович, а если на вашем детском языке — то, стало быть, дядя Паша. А ты кто?
— Изольда, — прошептала Изочка.
— Как-как? — переспросил любопытный дяденька.
Изочка повторила.
— Ишь ты-ы, — уважительно протянул он. — Сама вроде маленькая, а имя какое важное!
— Это по опере, меня так папа назвал, — пискнула Изочка, осмелев.
— По опере, говоришь? Стало быть, вы с мамой музыку любите… А папа твой где?
— Не знаю…
— Ну, приходи в гости музыку слушать. У меня патефон есть, — пригласил дядя Паша.
Наружная дверь выходила в сени с пристроенным чуланом. Изочка заглянула в него: ничего интересного, одни пустые полки. Выбежала во двор. Ой, как здорово: на всех окнах ставенки и фигурные наличники! Их еще не успели выкрасить, и желтое, будто яичком смазанное, дерево смотрелось очень нарядно на фоне округлых и тоже пока светлых бревен.
Напротив общежития высился старый амбар, сложенный из толстых плах. В амбаре не было окошек, только прорези-отдушины под самой крышей, а на двери висел большой полукруглый замок. Что, интересно, хранится внутри? Изочка залезла на ближний забор и заглянула в отдушину. Нет, ничего не видно, черным-черно, только пахнет мышами и сухим сеном. Зато под стрехой топорщится веточками гнездо и вокруг него тревожно вьются воробьи.
По улице прошагал смуглый человек в соломенной шляпе и синей рубахе до колен. На длинном шесте за его плечом болтались тальниковые корзинки с овощами. Человек приблизился к калитке, опустил свою поклажу на землю и завопил истошным голосом:
— Ледиса, лука, лепа, леденса! Ледиса, лука, лепа, леденса! — все на букву «л». Подождал немножко и отправился дальше.
Тут из общежития выбежал дядя Паша и закричал:
— Эй, «китайса», подожди, подожди!
Смуглый громко начал хвалить свой товар:
— Лепа сладкий, ледиса сладкий, леденса сладкий, лука зеленый!
Дядя Паша принялся торговаться, сокрушенно качая головой:
— Репа твоя больно маленькая! Одно название, что репа! А это что за хвостик? Чего у тебя луковая связка такая негустая? Сбавляй, брат, цену!
— Ранний овося, ранний, июня токо, десово, — защищался продавец.
— Ладно, уговорил, давай этот хвостик, пяток репок, пару редисок и «леденсу», — согласился, наконец, разборчивый дядя Паша.
— Это тебе, — протянул он Изочке прозрачного красного петуха на палочке.
— Спасибо, — вежливо поблагодарила Изочка и побежала к маме показывать леденец.
Откусила по дороге — хрусть — ой! А голова-то у петуха пустая!
Мария уже распределила по комнате барахлишко, открыла окна и теперь задумчиво стояла перед печкой.
— А мне леденец подарили! Только он стал немножко без головы! — закричала Изочка.
— Кто?
— Петух!
— Я спрашиваю — кто подарил?
— Дядя Паша!
— Сколько раз твердила, чтобы ты ничего не брала у чужих людей!
— Я и не беру без спросу, — насупилась Изочка. — А это со спросом.
— Ну, вот еще новости — у чужого дяденьки леденец выпросила!
— Не выпрашивала, дядя Паша сам подарил!
— Откуда ты взяла этого дядю Пашу?
— Не взяла, сам взялся! Дядя Паша — наш сосед!
— Ах, ну если сосед, — рассеянно сказала Мария и снова повернулась к печке: — Что за траур! Кошмар, а не печка! Какой-то гроб с музыкой!
Изочка засмеялась: из открытых окон и впрямь, коротко взвизгнув, грянула музыка. Невидимый певец затянул густым басом под аккомпанемент рояля: «Нивы печальные, снегом покрытые…»
Мария слабо улыбнулась:
— Это Шаляпин.
— Никакой не Шляпин, а дяди Пашин патефон, — поправила Изочка. — Можно, я пойду послушаю?
— Еще чего не хватало! — Мамина улыбка моментально исчезла. — Не успели переехать, как она уже в гости набивается!
— Я не набивалась. Он сам позвал, — обиделась Изочка.
— Нет уж, дорогая моя, никаких «в гости». У нас сегодня масса дел. Сейчас пойдем и купим краску. Все равно какую, лишь бы черное закрасить. Сил моих нет смотреть на этот катафалк.
Музыка стихла. В окне вырос могучий бюст дяди Паши, и Мария от неожиданности вздрогнула.
— Извиняй, соседка, прогудел он. — Я подумал: может, вам помочь надо?
— Ничего нам не надо, сердито сказала Мария. — Я полагаю, вы и есть тот самый дядя Паша? Спасибо, конечно, за леденец, но прошу больше ничего подозрительного моей дочери не дарить и не выскакивать из неожиданных мест, как черт из табакерки!
— Извиняй, — сконфузился дяденька. — Я ж по-простому, по-соседски, может, думаю, помочь чего, мебель подвинуть.
— Мебели у нас никакой нет, а с мелочью мы и сами справимся, — смягчилась Мария. — Да, вот что, может, вы знаете, где светлую краску купить?
— Для печки? — обрадовался дядя Паша. — Я тоже первым делом эту бандуру закрасил. И белила остались голубенькие — я в них сухой синьки добавил. Мне краска больше ни к чему, а вам хватит с лихвой.
Вечером дядя Паша приволок ржавую железную кровать с прогнутой панцирной сеткой и фигурными, в шишечках и волнах, спинками.
— Ну вот, сетку сейчас подтянем, а если краска еще есть чуток, обновишь — и в самый раз. Не на полу же валяться.
— Сколько я вам должна?
— Что ты. — Дядя Паша так смутился, что даже покраснел. — В амбаре полно всякой рухляди. Ничья, прежние хозяева бросили, тут раньше скопческий дом стоял.
Голубой печной кожух красиво переливался в светлом воздухе белой ночи, пахнущем свежей масляной краской, кровать стала как новенькая и тоже блестела, а спать они пока легли на полу.
— Ну, вот и устроились, — вздохнула Мария. — Приятного сна, доча.
— Мария, а кто такой Шляпин?
— Не Шляпин, а Шаляпин. Это великий певец.
— А что такое нивы?
— Поля.
— А почему они печальные?
— Потому что зимой они всегда печальные. Спи, горе мое.
— А мы здесь долго будем жить? — спросила Изочка, зевая. И, не дождавшись ответа, уснула.
Мария на работе без конца возилась со своими бумагами, а Изочка целыми днями носилась с соседскими ребятишками. Собирали дикий полевой лук, забирались в кусты рано вызревшей красной смородины, густо усыпанной крупными каплями прозрачно-красных ягод, и объедались ими, пока скулы не начинало сводить от кислого сока. Купались в быстрой протоке возле примыкающего к городской окраине колхозного огорода и до медного глянца загорали на горячем песке, усеянном гладкими окатышами гальки. Рыжий мальчик по имени Гришка-заика пек для Изочки хрустящих, как семечки, гольянов в белом пепле костра.
Над кустом шиповника, щедро усыпанным алыми цветами, кружилась белая бабочка с крохотными черными точками на крылышках, как большая снежинка, заблудившаяся в летнем лесу. Изочка тихонько подкралась к бабочке, сложив лодочкой ладони.
— Бабочка, бабочка, сядь посиди, я тебя не трону, только посмотрю…
Короткий бросок, Изочка раскрыла сомкнутые ладошки. Где бабочка? Улетела, исчезла! А что это там, под шиповником у забора? Неужели кукла?!
Изочка хотела оповестить остальных, но подумала, что кто-нибудь из старших куклу непременно отберет, и сказала только Гришке-заике. Дети долго рассматривали мягкую, гибкую игрушку, слабо обтянутую тонкой резиной цвета красной глины. По некоторым признакам Изочка поняла, что это не кукла, а кукленыш, то есть мальчик. Когда сторож позвал детей на поливку, шмыгнула к шиповнику, завернула кукленыша в подол и бегом домой.
Дома Изочка попробовала поднять похожие на плотную луковую шелуху закрытые веки кукленыша. Под ними показалось что-то темное — испугалась, не стала больше открывать. Закутала в платок и принялась баюкать, напевая полюбившийся романс так, как понимала его сама: «Утро туманное, утро с едою…» Пела и с умилением думала: «Какая музыка нарядная!» Слова тоже были прекрасными и вкусными, полными мартышек, леденцов и неизвестных яблок, растущих на юге прямо на деревьях.
…Туманное осеннее утро, а на соснах и елях висит эта странная еда — яблоки: красные, шелковистые, круглые и твердые, брызжущие изнутри, если укусишь, сладким и белым млечным соком! Изочке казалось, что милый кукленыш тоже прислушивается к словам песни плотно прилегающими к голове ушками и шевелит от удовольствия крохотными пальчиками с овальцами ноготков.
Заметив идущую с работы Марию, девочка выбежала навстречу:
— Смотри, что я нашла! — и протянула кукленыша в платке.
Вглядевшись, Мария вдруг оттолкнула ее руки и завопила так громко и безобразно, что Изочке стало за нее стыдно. Выскочили из общежития соседи, посмотрели на кукленыша, на девочку. Женщины почему-то тоже заорали дурными визгливыми голосами. Тетя Матрена смешно кричала:
— Осподи, помилуй, Осподи, помилуй!
Дядя Паша, выхватив игрушку, положил ее на крыльцо, и народ, перешептываясь, встал вокруг. Появился дядя-милиционер в красивой белой форме со звездочками на погонах (Изочка заметила их, когда он нагнулся), сказал непонятные слова: «Аборт подпольный», — и велел показать ему место находки — тот куст шиповника у огородного забора.
Аборт — таково было, видимо, имя кукленыша, на самом деле вовсе и не кукленыша, а капустного гнома, выходящего из-под пола земли поедать колхозные овощи. Потому и фамилия его — Подпольный. Наверное, гном проделывал и другие ужасные злодейства, не зря его все так боялись и даже не хотели взять в руки. Так потом сказал рыжий Гришка, а Мария даже не ответила на вопросы, остервенело содрала с Изочки одежду и кинула ни в чем не повинное платье в печь, молча шлепнув по попе. А когда девочка громко заревела, прикрикнула на нее.
Вымытая до скрипа Изочка, лежа на нарах, вжалась в стену и тихонько поплакала, жалея кукленыша и себя.
Ночью приснился чудесный сон: красный гномик со странным именем, превратившийся в маленького живого мальчика, повел в гости в свою страну — большой круглый лес, полный упругих, вкусно пахнущих яблок и ласковых светлых птиц. Было так хорошо и красиво, птицы распевали музыку, высокие деревья с резными лаковыми листьями стояли, не загораживая одно другое. Понизу вместо кустов и валежника расстилался прохладный муравчатый ковер, и грациозно, бесшумно скользили по нему сквозные серебристые тени. Там и сям прямо в траве светились крупные звезды, издалека похожие на стрельчатые пятиконечные звездочки-снежинки, как на погонах у дяди-милиционера.
Изочка долго играла с мальчиком-гномиком, плескалась с ним в зеленом ручье под журчащий шепот воды, бегала вперегонки по тропинке, усыпанной тонкомолотым песком. Она сообразила, что этот лес — перевернутое вниз головой небо. Ей захотелось остаться в нем на всю жизнь и маму привести сюда, но мальчик печально покачал темной головкой — нельзя — и проводил обратно.
Проснулась Изочка под утро. Спине было липко и холодно. Поняла, что описалась (вот тебе и зеленый ручей!), и снова немножко поплакала, теперь уже оттого, что дальше лежать на мокром было нестерпимо, а маму будить жалко. Окружающее после сна вдруг впервые показалось пасмурным и враждебным. Мария скоро встала, выслушала сон странно-молчаливо, ни слова не вставила. И только собралась на работу, как в дверь кто-то деликатно постучал.
Дядя Паша потоптался на пороге и высунул из-за спины маленький сверток:
— Я тут вот, э-ээ, игрушку принес, куколку махонькую…
— Что?! — почему-то испугалась Мария.
— Да вы не бойтесь, — заторопился сосед, — она ж из бересты!
Куклу славный дядька смастерил из закруток березовой коры, только не с белой, а со светло-охристой внутренней стороны. Втиснул в туловище круглую голову с жесткой косицей из конских волос, толстыми стежками стянул смешно торчащие ручки с деревянными ладошками и ножки с искусно вырезанными ступнями. Распыжился во все стороны красный в белую крапинку куклин сарафан, в косице алая лента, на щеках румянец…
— Спасибо, — смущенно пробормотала Мария и подтолкнула дочку к игрушке. — Вот подружка тебе, чтоб не скучала.
Кукла улыбнулась нарисованным ртом, веселыми бусинками-глазками, и тут же восторженным стуком откликнулся кулачок Изочкиного сердца.
Когда Мария ушла, девочка прижала куклу к груди и назвала сказочным именем — Аленушка. Имя ласкало слух мягким звуком «ль» (ль-юб-ль-ю, ль-еденцы, Ль-енин, Изо-ль-да). Изочка прикрыла ресницы, и в глазах раскрутился хоровод сарафанных девушек в березовой роще. Кукла продолжала улыбаться, живая, рожденная в теплых руках, а не в бездушном фабричном потоке среди множества двойников. Другой такой не было на свете.
— Майис рассказывала, — вспомнила Мария вечером, — раньше якуты, когда рождался ребенок, делали из бересты человечка, закутывали в тряпочку и куда-нибудь прятали. Человечек этот назывался «ого-кут» — детская душа человека. А когда в свое время приходила к человеку смерть, куколку находили и сжигали, чтобы душа человека очистилась.
— Что такое душа?
— Душа — это то, что у человека внутри.
— Кишки?
— То, что в сердце, маленькая ты надоеда и приставала.
— А что такое смерть?
— Когда человека больше нет на этом свете.
— Где же он тогда?
— На том свете, у смерти.
— А что он там делает?
— Ничего не делает, — рассердилась Мария. — Что за ребенок неугомонный!
— Папа у смерти?
Мария замолчала, не стала отвечать.
Осененная смутными догадками, Изочка замерла: раз ее папа где-то далеко, то, наверное, теперь папой станет дядя Паша? Это неплохо. Папу Изочка никогда не видела и не знает, какой он, а дядя Паша хороший и даже умеет рассказывать сказки. Но Мария покачала головой и достала из мешочка с документами фотографию отца. Изочка знала ее наизусть. На удивленном папином лице блестели большие, немножко выпученные глаза, а близкие к переносью брови поднялись крыльями чайки, будто фотограф показал что-то диковинное и в этот момент сделал снимок.
Мария сказала, что папа был гораздо лучше и красивее дяди Паши и очень-очень любил Изочку, но однажды ушел… умер.
Мария с тетей Матреной сидели в кухне и разговаривали. Изочка сначала играла у печки с Аленушкой, а потом нечаянно прислушалась: о чем это они?
— Ван Ваныч сковородку-то, значит, поставил со своей яичницей на газетку, — с оглядкой шептала тетя Матрена, — а на ней портрет, он и не заметил. А дно-то у сковороды жирное…
Интересно, почему она оглядывается и шепчет? В кухне больше ни кого нет.
— А тут Скворыхин возьми и зайди.
Этот худой и сутулый, как буква «г», Скворыхин, круглый год не снимающий своего облезлого треуха, живет возле общежития в землянке за дощатым забором. Забор дырявый, но высокий, из-за него видно только дым из печки зимой. Ребята зовут Скворыхина «злая собака», потому что на его калитке так написано. Он действительно ужасно злой и ненавидит детей. Все время кричит на них: «Не подходите к моему дому!» Будто у него настоящий деревянный дом, а не покрытая дерном и мхом землянка. Весь день слышно, как во дворе на проволоке гремит цепь. Это Мухтар туда сюда бегает, огромная, но совсем не злая собака. Ребята говорят, что Скворыхин ее плохо кормит, миска возле конуры всегда пустая. Когда он, заперев калитку, уходит на работу, кто-нибудь из мальчиков перелезает через забор и приносит Мухтару поесть.
— Надо же, я думала, этот Скворыхин ни к кому не ходит, — приглушенно сказала Мария. — Он ведь даже не здоровается ни с кем.
— А он и не ходит, тока вот к Ван Ванычу и шастал, — кивнула тетя Матрена. — Вроде они сызмальства знакомы. То, бывало, за спичками к нему притащится, то за солью. И ведь все равно не здоровался, гадина такая. «Дай-ка, — грит, — спичек» — и все. Ни тебе пожалуйста, ни спасиба. А тут увидал сковороду-то на той газете с портретом, да как зазыркал, как завозил буркалами! Ван Ваныч после ко мне пришел, рассказал, смурной весь. Как чуял…
— И что?! — Мария прижала ладонь ко рту.
— Ну и поскакал Скворыхин, и про обжиренный тот портрет натрепал кому надо, скотина, гадина такая, чтоб он сдох!
— А Ван Ваныч?
— Что Ван Ваныч? Пришли с наганами посредь ночи, газетку ту с пятном отыскали. В тюрьме сидит теперь. А может, и стрелянули его. Почитай, два года ни слуху ни духу.
— И когда это кончится! — простонала Мария.
— Осподи, миленька моя, — пригорюнилась тетя Матрена, — когда рак на горе свистнет… А какой хороший мужик был, достойный, тихой, куда лучшей моего покойного Кешки. Мы тока-тока сюда переехали, за полгода перед вами, первые вселились. Ван Ваныч за мной сразу ухаживать стал, а я раздумывала. Не хотелось так скоро, чай, не молоденька, да еще боялась, что Мишка заартачится, шибко убивался по отцу. Эта сволочь Скворыхин, чтоб он сдох, мандавошка проклятая, всю мою жизнь испоганил. Мы бы с Ванычем душевно жили. А его комнату Пал Пудычу тут же и отдали. Про него ничего не скажу, тоже мужик неплохой. И, сдается мне, миленька моя, он к тебе клинья подбивает.
Мария увидела, что Изочка слушает очень внимательно, даже рот открыла, ойкнула и громко сказала:
— Доча, принеси-ка картошки, почищу.
— Привет юному поколению, — пророкотал веселый дядя Паша, возвращающийся с работы. — Как жизнь молодая?
— Жизнь — хорошо! — в тон ему бодро ответила Изочка. — А что такое клинья?
— Клинья — это, как его… — задумался дядя Паша. — Ну, это такие острые железные или деревянные штуки, которые куда-нибудь вбиваются. А еще клином называют военную операцию. Или небольшой земельный надел. Или вот у нашего соседа Петра Яковлевича бородка острая, так про нее можно сказать, что она клинышком.
— А какие из этих клиньев вы подбиваете к моей маме?
— Что?!
Щеки, уши и даже шея у дяди Паши стали красные-красные.
— Я?! К твоей маме?! Кто сказал?
— Тетя Матрена. Только она не мне, маме сказала.
— А ты, конечно, подслушивала, ай, как нехорошо!
Пунцовый дядя Паша погрозил пальцем.
— Ничего я не подслушивала, — обиделась Изочка. — Мне теперь, когда взрослые разговаривают, уши, что ли, все время затыкать? И спросить нельзя…
— М-да, куда ни кинь — всюду клин, — согласился дядя Паша. — Такая уж ваша детская участь. А то, что я к твоей маме с клиньями подхожу, так это, честно сказать, правда. Но только они не те, что я тебе перечислил. Эти клинья совсем другие.
Из кухни в коридор выглянула Мария, кивнула дяде Паше:
— Здравствуйте, Павел Пудович, — и накинулась на Изочку: — Куда ты запропастилась? Жду ее, жду…
— Ой, забыла, — заторопилась Изочка. — Сейчас, мам!
— Извиняй, Мария, — сказал дядя Паша. — Это я ее задержал, мы тут об одном деле договаривались, — и подмигнул Изочке.
— О чем вы так долго разговаривали? — подозрительно спросила Мария, когда Изочка принесла картошку.
Изочка чуть было не сказала про клинья, но посмотрела на тетю Матрену и вовремя прикусила язык.
— Так, ни о чем. Дядя Паша просто пошутил. Он мне рассказывал про эти… про земельные наделы.
— Какие, однако, разговоры-то у вас солидные, — засмеялась тетя Матрена. — Ему что, надел дали?
— Кажется, дали, а может, и нет. Вроде бы точно нет, или да, — забормотала Изочка в смятении.
— Так да или нет?
— А вы у дяди Паши сами спросите, — выкрутилась Изочка.
Фу, аж вспотела. Какая все-таки дотошная эта тетя Матрена.
— Никакого времени не хватает на воспитание. Не представляю, что творится в голове у этого ребенка, — вздохнула Мария.
— Ничего, перемелется — мука будет, — сказала тетя Матрена. — Я вон тоже раньше тока о Мишке думала. А теперь гляди, какой вымахал. В слесарке хвалят. Толковый, грят, ученик.
— Не знаю, не знаю… Один Бог ведает, что из девочки получится…
— А ты не сумлевайся. Все будет как надо, я тебе грю. Ты голову дочурой шибко не забивай, не на одной же ей свет клином сошелся. О себе, миленька моя, подумать надо, ты ж молодая еще.
Почти месяц Изочка не задавала никаких вопросов. Однажды заглянула в кухню, а там, уронив на клеенчатый стол растрепанную голову, громко воет тетя Матрена.
Мария с растерянным, но каким-то неопределенным (радостным? торжественным?) выражением на лице сидела рядом и гладила ее по плечу.
— Ой, ей-ешеньки, ой, не могу, не могу, не могу! Ой, что же теперь нам делать-то, как жить?! — голосила тетя Матрена.
Изочка тихонько присела у печки и принялась, вынимая из ржавого ведра щепки, складывать их в угол. Это занятие, как она полагала, придавало ее присутствию при взрослом разговоре нюанс уважительной причины.
— Осподи! Что делать, что делать?
— Все пройдет, Матрена Алексеевна, все пройдет, — утешала ее Мария. — Что вы так убиваетесь? Жизнь не кончилась. Жизнь, можно сказать, только началась.
— Ой-ешеньки! — качалась из стороны в сторону тетя Матрена. — Ой, миленька моя! Ой. Осподи, сердце-то как болит!
— Его не вернешь. Он тоже был не бессмертный. Поберегите сердце. Все, как говорится, там будем.
— Ой-ей-ей-ей…
В кухню зашла соседка Наталья Фридриховна и закурила папиросу.
— Что вы так запричитали, Матрена Алексеевна?
Тетя Матрена резко замолчала.
— Муж придет, расскажет. — Наталья Фридриховна с силой затушила недокуренную папиросу о холодную плиту. — Если типографских хоть завтра отпустят… Оставили на вторые сутки — некрологи в газеты допечатывать. А он и так был болен давно. Следовало ожидать… Теперь, может, ваш Иван Иванович вернется.
— Что ты, миленька. — Голос у тети Матрены был такой ровный, будто не она только что вопила, как безумная. — Разве он Ван Ваныча туда засадил? Он про эту сковородку несчастную и знать не мог! Это же Скворыхин, сука, будь он неладен, из зависти все! С малых лет всем, поди, завидовал, сволочь, гнида поганая! Кто Ван Ваныч был, и кто он!
— Скворыхин, конечно, сволочь, но ведь не он отправил Ивана Ивановича в тюрьму, — возразила Наталья Фридриховна. — Он просто донес.
— Тише, — прижала палец к губам Мария. — И стены имеют уши. Пойдемте-ка лучше спать. Завтра всем на работу.
Тетя Матрена сладко зевнула:
— Ой, и впрямь. Может, ты и права, Наталья. Может, так оно и к лучшему…
Мария собиралась ложиться, когда в дверь тихонько постучала Наталья Фридриховна.
— Простите… Заснуть не могу. Подумала, может, и вы не спите.
— Заходите. — Мария накинула на плечи платок. — Как тут уснешь.
— Извините меня, Мария Романовна, я вина принесла… Давно уже от Семена прятала, да все не было случая.
Мария достала с полки стаканы.
— Да, сегодня, кажется, именно тот самый случай… Я про себя не говорю, я вам в прошлый раз про наши с Хаимом хождения по мукам рассказывала. Но вы-то, вы за что его так не лю… ненавидите?
— Ненавидела. Теперь уже можно сказать в прошедшем времени. Какое счастье, что его больше нет!
— Тише, — снова, как в кухне, попросила Мария. — Только, пожалуйста, тише. Его нет, но остались другие.
— Да все уж наплакались, устали. Спят. Вряд ли кто сидит и записывает под дверями. Дайте нож, бутылку открою… Выпьем за то, чтобы все плохое ушло вместе с ним. За то, чтобы они, — Наталья Фридриховна кивнула на притворившуюся спящей Изочку, — никогда этого ужаса не знали.
Звякнули стаканы.
— Отец у меня был австриец, — начала рассказывать Наталья Фридриховна. — Попал на русско-германской войне в плен, женился, обрусел и остался в Сибири. Жили сначала в Балаганске — я там родилась, затем в Черемхово. Отец работал в шахте. Я к нему за два километра бегала, вместе шахтерский суп похлебать. Не понимала, глупая, что усталый, обратно на его спине ехала.
— Тогда, наверное, вручную работали?
— И сейчас вручную — кайлом долбят и вагонетки сами толкают. Невыносимый труд. Отец услышал где-то, будто на золотых приисках жизнь лучше. Поехали поездом на прииск Дарасун. Билеты только на двоих, отец меня на багажную полку затолкал, баулами заставил. Захочу по-маленькому, мама баночку подаст, я пописаю… Ничего, кое-как прибыли. На прииске пещерку в горе выдолбили, печку поставили — вот и дом. Получит отец зарплату — неделю ходим сытые, потом опять голод. Тогда родители подрядились на реку Китой, на лесосплав. Мать наравне с мужиками работала. Я оставалась со стариком, он еду сплавщикам варил. И как-то раз утонул старик, а может, сам утопился. Ведро на берегу осталось… Стала я чай готовить. Воду приносили, я только кипятила. Первую зарплату там получила, в девять лет. Потом мама стала сильно скучать по Балаганску, и мы вернулись. А в Балаганске голод страшенный. Зерно по продразверстке у людей подчистую отбирали. Был случай, когда пуд зерна у одного мужика нашли. А у него трое ребятишек, и все маленькие. Свихнулся мужик от переживаний да и зарубил жену с детьми топором. В то время на Ангаре ледоход шел. Нас, ребятню любопытную, конечно, не допустили посмотреть, что в доме. А вот кровавые следы его босых ног на льдине у берега хорошо помню… Потом отец узнал, что в Якутию вербовка идет. Сладились с мужиком, который груз в Жигалово вез, и поехали с ним за двести километров через хребет. Где пешком, где на телеге. Есть нечего, я украдкой полный рот цветов колокольчиков наберу и жую потихоньку. Мать мне рот откроет, постучит по шее, я колокольчики выплюну и плачу, плачу… Но не померли, слава Богу, добрались. Радость была великая — хлеба нам выдали целый мешок. Хотели сначала завербоваться в Среднеколымск, но кто-то сказал отцу, что там холода, лучше ехать южнее, где картошка растет. Уговорились в Якутск. Связали четыре карбаса и поплыли по Лене. Меня для пайка тоже рабочей записали, а мне едва тринадцать минуло. Где река глубокая, карбаса хорошо плывут, а чуть мель — налегаем, гребем. Весла здоровущие, целые деревья. Я честно старалась, а мама мне шепчет: «Не надсаживайся, доча, поберегись». А я врать не умею…
Наталья Фридриховна раскрыла ладони:
— Вон какие руки большие. Рабочие руки. Девка я была видная, а рук своих всегда стыдилась. Так вот, как сядем на мель, спускаемся в воду и давай карбаса плечами толкать. И дальше плывем… В Якутске в хорошее место попали — на опытную сельскохозяйственную станцию. Пришло время, я замуж за Семена вышла. Жили неплохо. И вдруг страшные слухи: одного забрали, другого расстреляли. Начальника станции посадили. Тут и на нас беда свалилась: на отца дело завели. Мы хотели уехать, да не успели, заболел отец и вскорости умер. Мать говорила: «Какое счастье, что хоть не в тюрьме, на своей кровати». Потом маму вызвали в НКВД — и с концами. За что взяли, что с ней стало, сколько я ни выясняла, — никто толком не мог сказать. У меня как раз Петечка мой родился. А там и война началась. Семен на фронт ушел. Жить негде, я с ребенком в юрте на окраине ютилась, а в ней двадцать шесть человек. Обовшивели, износились, изголодались. Да вы и сами через это прошли…
— Да… — вздохнула Мария. — Не приведи Господь…
— Неожиданно мне повестка приходит, — продолжала Наталья Фридриховна, — явиться туда-то такого-то числа. Ну, пошла я. Мужик в кабинете встретил, на вид приятный такой, блондинистый, глаза голубые. Энкэвэдэшник. «Вы, — говорит, — по национальности австриячка?» — «Да, — отвечаю, — отец был австрийцем, а мать русская. А что вам от меня нужно?» Он чего-то сразу озверился, заорал: «Это я здесь вопросы задаю!» Я говорю: «Ну и задавайте свои вопросы». А он как ударит по щеке… «Говори, — кричит, — где записи твоего отца-шпиона о станционных опытах?!» Измолотили меня так, что света белого невзвидела. Кинули в одиночку всю в крови. Я бы покричала, плевать уж и на то, что еще накостылять могут, да губы разбиты, и передние мои зубы в кабинете у энкэвэдэшника на полу лежать остались… В голове одна мысль крутится — как там Петечка?
Наталья Фридриховна всхлипнула. Снова стаканы глуховато стукнули друг о друга.
— Продержали меня неделю. Больше не колотили, а убить почему-то не убили. Спрашивали только. Да поняли, видать, что без толку, и выпустили. Приползла я в юрту, а там… все молчат… Скончался от голода Петечка… Говорят, все к двери ручки тянул и плакал, все плакал… Не баба я теперь, не рожаю — отбили все нутро. Больше не вызывали, а лучше бы прикончили тогда… А вы говорите — за что я его ненавижу… Это он, слуги его окаянные, по моему животу, по жизни моей сапогами прошлись!
Мария молча наливала остатки вина в стаканы.
— Тоску нагнала. — Наталья Фридриховна судорожно вздохнула.
— Ну что вы. Миллионы людей сегодня свое вспоминают. Есть что вспомнить. Такой день…
— Беда всенародная! Отец народов!
Наталья Фридриховна с силой сжала стакан, аж костяшки пальцев побелели. Стакан оказался крепким, не сломался.
Мария задумчиво сказала:
— А знаете, я ему по-своему благодарна. Нас тогда в одночасье увезли. В теплушках, как скот, нары сколотили в три яруса, а все равно сесть негде… Выслали за несколько дней до войны. А тех родственников Хаима, что не успели из города выбраться, нацисты уничтожили — всех до одного. Так что, можно сказать, он нас от смерти спас, увел из-под носа у Гитлера… До сих пор удивляюсь, почему Хаима в лагерь не отправили, как других мужчин. Что-то, видимо, заело в их машине…
— Я вас понимаю, но как вы можете так говорить! — шепотом закричала Наталья Фридриховна. — Как можно быть благодарной этому человеку?! Нет, не человеку, сатане, дьяволу! Ах, давайте по последней — за всех ни за что загубленных, за мою маму, за вашего Хаима… Даже не верится — Сталин умер!
Мария взяла Изочку на базар — покупать ей портфель для школы, а себе ботинки. Прихватили с собой горшочек — тетя Матрена заказала сметаны. Базар находился на улице с большими зелеными воротами. С одной стороны в ворота вливался праздничный людской ручей, с другой вытекал маленький ручеек, а внутри все было сплошь забито людьми. Прямо у входа старик с длинной белой бородой продавал самодельные деревянные игрушки, расписанные яркими красками. Тут и клоун, скачущий по лесенке вверх-вниз, и медведь с мужичком бревнышко пилили, и рыбак забрасывал удочку, на которую клевала рыбка с красным хвостиком. Изочка постояла рядом, вздохнула: все равно мама не купит.
Над базаром будто гигантский рой ос вился, такой стоял гул. Люди беспорядочно топтались на месте, торговались, кричали и смеялись. По краям сгрудились телеги с сеном и дровами. Пряно пахло теплой землей и подвяленной на солнце зеленью. Высились горы мешков с картошкой, белела крупноголовая капуста, скрипящая в руках продавцов, как снег. Черная смородина, подернутая матовым дымком спелости, пускала на жаре сок в ведра. А рядом — диковинные красные ягодки, похожие на крупную рябину, Изочка никогда таких не видела.
— Мама, смотри, какие ягодки!
— Это не ягодки, это помидоры.
— Чего ж маленькие?
— Сорт такой.
— Что такое сорт?
— Дома объясню, сейчас некогда.
— А это что — такое большое?
— Тыква.
— Мам, купим, а?
— Отстань. Дорого.
— Мам, давай купим! Вдруг там карета!
— Какая еще карета? — не поняла Мария.
— Золушкина!
— Дурочка, — рассердилась Мария. — Скоро в школу, а она в Золушку верит.
— Ты же сама рассказывала!
— То сказка была.
— В сказке все понарошку?
— Да.
— Значит, неправда? Совсем-совсем, ни капельки?
— Да, да, горе мое почемучное! Столько цыган — того и гляди, сумку стащат, а тут ты лезешь.
— А что будет, если стащат?
— Ничего не будет! Ни тебе портфеля, ни мне ботинок!
В вещевом ряду колобродило и волновалось настоящее столпотворение. Молодая женщина, одетая не по сезону в новую телогрейку, бережно качала в руках тяжелый мохнатый тулуп, словно больную овцу.
— Носки, носки, варежки, — на одной ноте тоскливо голосила маленькая седая старушка.
Изочка высмотрела портфель — темно-желтый, из настоящей кожи, тисненной в мелкую пупырышку, потертый и сбоку чуть надтреснутый, зато с замочком. Мария не стала торговаться с дяденькой в очках на веревочке, который продавал портфель, взяла сразу. А потом Мария купила себе черные с высокой шнуровкой ботинки и заказанную сметану.
Наконец они втянулись в вытекающий из ворот людской ручеек и пошли домой.
Возле старинной башни у водокачки толпились какие-то черные люди. Все тетеньки в цветастых юбках и фартуках, у многих на руках маленькие дети. Дяденьки бородатые, а у одного в ухе большая круглая серьга.
— Вот они, цыгане, — шепнула Мария, увлекая Изочку в сторону. — Легки на помине. Целый табор.
Тетка с толстыми синеватыми губами и маленькими усиками под носом протянула к Марии закутанного в шаль ребенка:
— Красавица, совсем нечего есть. Пухнем с голоду. Давай я тебе погадаю, все, что будет, расскажу!
Мария прижала сумку к груди и растерянно оглянулась:
— Нет, нет, мы торопимся, мне нечего вам дать!
Неожиданно кто-то запел с надрывом, все разом загалдели, затопали по земле босыми черными ногами. Взметнулись многослойные широкие юбки, заколыхались, затряслись дырявые шали, латунные серьги и ряды монист. Высокий цыган с тонким горбатым носом красиво запрокинул кудлатую голову, пронзительно закричал-заплакал: «Адщя, адщя, адщя…» Мария больно вцепилась в плечо Изочки и потянула к дороге.
Смуглая густобровая девушка с длинными косами, гибко изогнувшись, на бегу ущипнула Изочку за щеку:
— Какая девочка кудрявая! Ай, красавица! Пойдем медведя смотреть?
— Пойдем, — обрадовалась Изочка.
— Ай, умница, — засмеялась девушка, схватила ее за руку и потащила в самую гущу разноцветной толпы.
— Куда?! — закричала Мария и потянула Изочку в другую сторону, но веселый пестрый поток, развернув, повлек их за собой в середину мельтешащего разноголовья и выбросил к краю маленького круга.
В центре круга сидел настоящий медведь. Шерсть у него была темно-коричневая с подпалинами и висела некрасивыми пыльными клоками, глаза маленькие, злые и красные. И немудрено, что злые, потому что на шее у него болталась толстая цепь, прикованная к железной палке, которую держал дяденька в оранжевой рубахе с изрытым оспинами коричневым лицом. Он толкал этой палкой медведя и заставлял его плясать, а зверь ни за что не хотел вставать и вяло взрыкивал на своего мучителя, приоткрывая красную клыкастую пасть.
Из толпы вышел чумазый мальчик со стоящими торчком рыжими волосами, достал из кармана штанов маленькую глиняную птичку и звонко засвистел. Тогда медведь нехотя встал и медленно закружился, а дяденька с палкой задвигался вместе с ним. Зрители захлопали. Кто-то бросил медведю кусок хлеба. Казавшийся таким неуклюжим, зверь ринулся к подачке и захрипел — железный шипастый обруч вонзился ему в шею, — но все-таки успел схватить кусок прежде хозяина. Дяденька визгливо закричал: «Маро, маро!», попытался выдернуть хлеб и не смог. Тогда он выругался и стукнул медведя палкой по лапе, но тот сел к нему спиной и съел горбушку.
Чумазый мальчик со свистулькой захохотал и обернулся, Изочка совсем близко увидела его огромные черные глаза и белые, как очищенные арахисовые орешки, зубы. Дети несколько секунд смотрели друг на друга. Голова у Изочки внезапно закружилась и показалось, что она очутилась далеко-далеко отсюда, такая глубокая, темная и печальная пропасть открылась в его глазах. Мальчик вздрогнул — ему тоже что-то почудилось, но совсем другое — словно дороги всего света, закрутившись в спирали зрачков, звали его в глазах девочки, обещая и маня…
— Кон ту? Ромны?
— Я не понимаю, — прошептала она.
— Ты — не цыганка, — убедился он. — Хочешь потрогать медведя? Его зовут Баро, он ручной, не бойся. Баро тебя не тронет. На дар!
Мальчик протянул Изочке грязную руку, и она робко вложила в его ладонь свои пальцы. Он снова засмеялся.
— Совсем не боишься?
— Нисколько!
— Храбрая, — сказал мальчик ласково и, нагнувшись — он был выше на голову, — опять глубоко заглянул Изочке в глаза.
Они начали выбираться в круг к медведю, но тут Мария рванула дочку за руку и, толкаясь изо всех сил, поволокла по труднорасступающемуся людскому коридору. Кое-как выбившись к дороге, они побежали по дощатому тротуару прочь от цыганской стоянки. Изочка едва поспевала за мамой.
Базар остался позади, и они сели передохнуть возле чьего-то забора.
— Ты с ума сошла, — задыхаясь, сказала Мария. — Что за дикий, неуправляемый ребенок! Ты что, решила уйти с цыганами? Размечталась, что будешь жить с ними в таборе? Вести разгульную жизнь, голодать, воровать?!
— Мне понравился Баро…
— Какой еще Баро?
— Медведь.
Мария, вздохнув, раскрыла сумку и порылась в ней.
— Просто удивительно, все цело, даже горшок не разбился…
Спохватилась:
— А где твой портфель?
Изочка совсем забыла о портфеле, который недавно держала в руках. Куда же он делся? Она встала и оглядела себя, будто портфель мог спрятаться в складках подола ее сатинового сарафана.
— Где, я тебя спрашиваю, портфель?! — набросилась на Изочку Мария. — Так заморочить себе голову этими проклятыми цыганами! Нет, сил моих больше нет! Почему ты вечно куда-то лезешь? Надо было крепко держать портфель, чтобы не украли, глаз с него не спускать! А ты куда смотрела?!
— На медведя, — заплакала Изочка.
— Вот и пойдешь теперь в школу с авоськой!
«Лучше бы они меня своровали, — думала Изочка, угрюмо плетясь за мамой. — Лучше бы я жила с ними».
Она бы не стала воровать. Она бы сняла цепь с Баро и ходила с ним по дорогам. А тот рыжий мальчик играл бы на свистульке, и она б танцевала с Баро, красиво запрокидывая голову и пронзительно крича: «Адщя, адщя, адщя…»
Дома Мария помыла ноги и примерила новые ботинки со шнуровкой — больше на целых два размера для того, чтобы надевать зимой с портянками.
— Сто лет не носила приличной обуви. Иди отнеси сметану, а я пока суп подогрею…
Когда Изочка зашла к тете Матрене, та как раз принесла из кухни противень с пресными овсяными калачами.
— Купили сметанку? Вот молодцы!
Тетка положила на стол перед Изочкой горячий калач. Сама присела рядом, налила себе чаю.
— Ну, как базар, что хорошего видали?
— Цыганов.
— Разве это хорошее? — засмеялась соседка. — Они тебя и украсть могли.
— Они вместо меня портфель украли.
— Ой-ей-ей, что деется-то, — запричитала тетя Матрена и смешно схватила себя за щеки.
— Может, они хотели и меня своровать, но мама не дала.
— Осподи помилуй, — схватилась соседка за сердце.
— А еще там сидел ручной медведь, я его гладила, и он меня даже ни разу не укусил.
— Ой, что деется, миленька моя…
— Мальчик играл на птичке-свистульке, а медведь плясал.
— Так-таки плясал?!
— Очень красиво. А все люди пели и тоже танцевали. И я, и мама.
— Ой-ей…
— Потом мама сказала, что надо идти домой, и мы ушли.
— Без портфеля?
— Без портфеля.
— Осподи… А когда его украли-то? Когда ты медведя гладила? Или когда вы с мамой танцевали?
— Не знаю, — пожала плечами Изочка и краем глаза заметила, что в дверях с изумленным лицом стоит мама. Сколько она там уже стояла?..
Тетя Матрена пригласила Марию попить чаю со сметаной и калачами. Изочка бочком выскользнула в дверь и залезла под кровать. Ну почему, почему она такая?! Вот не хотела, а соврала. И мама, конечно, все слышала. Как стыдно…
Изочке стало жалко себя, маму и украденный портфель. Лежа в пахнущей перцем пыли, она немножко поплакала и нечаянно задремала.
— Что ты там делаешь? — послышался мамин голос.
Судорожно переведя дыхание, Изочка соврала снова:
— Пуговичку ищу…
— Еще и пуговицы в толпе оборвали, — вздохнула Мария. — Найдешь, так пришей сама.
— Хорошо, — сказала Изочка и выбралась из-под кровати.
Мария сидела на табуретке. Лицо у нее было усталое. Она обняла Изочку и опять вздохнула.
— Матрена Алексеевна обещала дать старый Мишин портфель. Он, правда, дырявый, но мы с тобой что-нибудь придумаем. А когда я расплачусь с долгами, мы купим новый портфель, совсем новый, только-только твой…
— Я больше не буду, — сказала Изочка.
— Это я виновата. — Мария задумчиво посмотрела в окно. — Да Бог с ним, с портфелем. Невелика потеря. И потом, они ведь действительно голодают. Может, продадут и купят своим детям хлеба…
С этими словами она вышла в кухню.
Через неделю в волосах девочки обнаружились вши и гниды.
— Ну вот, не было печали, нахваталась живности! — разозлилась Мария. — Поскакала к цыганам без стыда, без памяти!
Она взяла тонкий нож, наклонила Изочкину голову на подушку и принялась истреблять вшей. Нож приятно расчесывал зудящие места. Вши звонко лопались, когда Мария прижимала их к коже головы левой стороной ножа.
— Мам, ты сама говорила, что бабочек убивать нельзя.
— При чем тут бабочки? Бабочки это совсем другие насекомые.
— Крапивницы тоже вредные, они капусту едят.
— Крапивницы вредные, а другие — нет.
— А что другие едят?
— Цветочную пыльцу.
— А вошки, как волосогрызки, волосы едят?
— Вошки едят тебя.
— Они, что ли, прямо в голову залазят?
— Нет, сверху кровь пьют… Господи, я больше не могу! Этот ребенок всю мою кровь выпил! — застонала Мария. — И вшей как много, да мелкие, мелкие все, не углядишь! Пойду попрошу у Павла Пудовича керосину.
Но тут сосед сам зашел.
— Что случилось?
Такой любопытный!
— Ничего, — сказала Мария, повернулась к Изочке и сделала «страшные глаза».
Мария не сказала ему, зачем ей керосин, а он не спросил. Мог бы и спросить, ведь керосиновые темпы заменились электрическими…
Недавно приходили веселые электромонтеры, продолбили в стенах отверстия под спирали и расставили ролики для шнура. Изочка с интересом наблюдала за тем, как они подвешивали лампочку под потолком, устанавливая штепсельную розетку. И начальник конторы привез Марии по заказу из Москвы настоящий электрический чайник.
Мария полила Изочкину голову, крепко повязала платком и села ждать, когда вши задохнутся насмерть, а чтобы Изочка не вертелась, почитала ей вслух газету. Потом развязала платок и помыла Изочке голову мылким щелоком.
— Теперь, надеюсь, все, доча. А гнидки я сейчас вьщеплю.
— Ты их совсем-совсем не любишь?
— Что за глупый вопрос, — поморщилась Мария. — Как их можно любить?
— Сегодня дядя Паша поедет в колхоз, в наш поселок, — сказала Мария. — Соберу гостинцы для Майис, — и принялась складывать в мешочек припасенную для этого случая связку баранок и еще какие-то кульки.
— А когда мы в этом году поедем к Майис?
— На летние каникулы.
— Но сейчас зима! Как долго ждать!
— Перейдешь во второй класс, вот и поедем.
Прошлым летом Изочка гостила у Майис на сайылыке почти все каникулы. Они с Сэмэнчиком все так же играли и немножко дрались, а еще работали: пасли пеструю Марту. Дядя Степан два года назад подарил жене корову в Международный женский день. Заготовленная на покосе трава всю зиму кормила Марту и маленькую телочку, которую звали Дочка. Она была слабенькая, маялась животом, и Майис поила ее через берестяной рожок молоком, разбавленным крепким чаем, а дядя Степан сплел из тальника намордник, чтобы Дочка не трогала вымя. Когда телочка выздоровела, Изочка с Сэмэнчиком стали потихоньку приучать ее к свежему сену, давали теплую болтушку из отрубей и, как поест, обтирали мордочку чистой тряпкой.
На сайылыке много интересного. У перепутья, где дорога сворачивает к поселку, стоит шаман-дерево — высокая лиственница с толстым красно-коричневым стволом. Наверху ветки украшены желтыми свечечками шишек, а понизу — веревочками с выгоревшими на солнце когда-то цветными тряпицами и прядками лошадиных волос. Это — салама, такой специальный ритуальный наряд, сказала Мария. Изочка прижалась ухом к стволу, и он призывно загудел, завибрировал, как телеграфный столб, словно решил открыться смолистой корой и принять ее в свою крепкую золотистую сердцевину, окруженную спиралью прожитых лет.
Под корнями лиственницы лежит шаман, живший в стародавние времена. Если пройдешь мимо и ничего ему не оставишь, могут случиться разные неприятности. Степан, хоть и не верит в духов, по старинному обычаю всегда оставляет у подножия, где навалена груда всяких вещичек — от одноразовых берестяных ложек до вышитых бисером кожаных кисетов для табака, — что-нибудь небольшое, коробок спичек или завалявшийся в кармане кусочек лепешки. Изочка тоже привязала на нижнюю ветку свою голубую атласную ленточку, и мама даже ничего не сказала о том, какая она не бережливая.
Хлопнула соседская дверь. Тяжелое шарканье приблизилось к порогу. Но возле их двери сосед снова все чего-то тянул время, топтался и вздыхал. Мария слышала возню и резко распахнула дверь. Дядя Паша отпрянул, а глаза у него стали почему-то испуганные и умоляющие.
— Плохую весть я привез тебе, Мария… — Дядя Паша грузно опустился на табурет и, помешкав, положил на стол мешочек с гостинцами, который Мария отправляла Майис. — Вот…
— Что… что? — шевельнула побелевшими губами Мария, схватившись за спинку кровати.
— Такое дело… — Дядя Паша осекся и глянул на замершую у стены Изочку. — Ох, старый я дурень, — закусил он губу. — Девочка…
— Доча, выйди, — как-то хрипло сказала Мария, села на кровать и нервно затеребила наволочку.
Изочка послушно вышла и прислонилась к косяку.
— Степан… волки, — раздался через дощатую, обтянутую клеенкой дверь, приглушенный голос дяди Паши. — Беда… Майис пошла за… пропала в тайге… Никто ее после… Уже месяц прошел, как… Наверное, заблудилась… Мальчика родственники Степана увезли куда-то в северный…
— Майис! — истошно закричала Мария, будто сама заблудилась в лесу. — Майис! О-о, н-нет!!!
— Пойдем, — шепнул дядя Паша Изочке, бочком выскользнув из комнаты. — Пойдем, не будем ей мешать…
Мария попросила соседа на несколько дней взять девочку к — себе и уехала в поселок. Когда она вернулась, соскучившаяся Изочка бросилась к ней и хотела обнять, но Мария отвела ее руки. Она была вся в черном, лицо темное, потухшее.
— Только никаких расспросов, сказала она глухо. — Пожалуйста, никаких расспросов.
— Никогда? — заплакала Изочка.
— Может быть, когда-нибудь потом.
Перед сном Изочка лежала, еще не понимая того, что случилось, и вспоминала лето.
— Тетя Майис, а что это такое? — спросила она, показывая на деревянную вертушку, всаженную в полый кусок коровьего рога, которую Майис сунула в миску со сметаной.
— Это ытык.
— А что ты будешь делать ытыком?
— Взобью керчэх.
— Как?
— Смотри. Видишь, как ытык втягивает сметану кругами к себе в серединку? Сметана от этого становится крепкой и превращается в керчэх. Вот и человек, втягивая в себя прошлое и настоящее, из «жидкого» становится крепким, сильным и твердо стоит на ногах. Это, Изочка, такой закон — закон ытыка.
— Разве у вещей бывают законы?
— Не только законы, у вещей и душа есть. По-якутски душу называют «кут». У деревьев, трав и цветов, у всего живого есть своя душа-кут.
— А разве ытык — живой?
— Конечно. Он же сделан из дерева и рога, а они — живые.
— А из чего сделан человек?
— Из любви, Изочка. Из любви, а еще из земной крови и плоти.
Как бы ни было трудно, Мария с каждой получки стала откладывать деньги, сколько могла — после всех затрат на продукты, дрова для печки-голландки и самое необходимое, в жестяную коробочку из-под чая, и прятала ее далеко под матрац. В коробочке лежали еще серебряные серьги, низка черного бисера с зеркальным блеском — подарок Хаима, который ей удалось сохранить, и облигации государственного займа. Облигации обязательно следовало брать раз в год, хотя на одну уходила зарплата за целый месяц.
— Мам, а почему ты кровавые бусики не надеваешь?
— Как ты их некрасиво называешь! Не кровавые, а из камня кровавика.
— Бусики похожи на беличьи глазки… А зачем деньги копишь? — допытывалась Изочка.
— Вот будет позволено — и уедем в Литву, — отвечала Мария.
— Мне и здесь хорошо.
— Здесь не хорошо. Ты вообще не представляешь себе, как может быть хорошо…
Мария теперь чаще вспоминала Хаима. Как подвернула ногу в парке, а он помог добраться до дома. Так они познакомились и сразу влюбились друг в друга.
— Без памяти? — затаив дыхание, спросила Изочка.
— С первого взгляда, — призналась Мария, и глаза ее стали влажными и молодыми.
Мария вспоминала о своей матери, о родственниках и друзьях отца, часть из которых уничтожили фашисты, а часть сгинула в лагерях и гетто по обе стороны войны.
— Когда мы жили в Литве, я хотела иметь много детей. Я мечтала о спокойной, обеспеченной жизни, о гуманном мире…
— А потом?
— Потом нас выслали сюда. Началась война, мы с папой рыбачили в море. А когда переехали на «кирпичку», я родила тебя.
— Что такое «гуманный мир»?
— Добрый.
— А сейчас он недобрый?
— Нет…
— Почему?
— Потому… Ну, потому что люди в нем разные, и много недобрых.
— Как крысы?
Изочка видела крыс на работе у дяди Паши. Там было много удивительного, но больше всего ее привлекали огромные стеклянные ящики с технической ватой, где жили крысы. Изочке всегда хотелось поближе посмотреть, как устроились в норках эти юркие животные с отсвечивающими красными глазками и длинными голыми хвостами.
— Крысы все одинаковые, а дядя Паша говорит, что они разные и похожи на людей, — сказала Изочка.
— Может быть, — согласилась Мария.
— Эти крысы — опытные. Дядя Паша на них опыты ставит.
— Не опытные, а подопытные.
— А опытные тогда какие?
— Те, у которых больше жизненного опыта.
— Чем они друг от друга отличаются? Толщиной или цветом?
— Опыты чаще всего ставят на белых. Но внешний вид здесь ни при чем.
Мария задумалась:
— Попробую объяснить… Ну вот, слушай. Встретились однажды опытная и подопытная крысы. Стали спорить, кто кого счастливее. Подопытная сказала: «Я счастливее. Я несвободна, но всегда сыта, ведь такая жизнь обеспечивает меня едой». — «Нет, я счастливее, — возразила опытная. — Я всегда голодна, но свободна, а свобода обеспечивает меня жизнью». Уловила разницу?
— Да… Лучше быть свободной… А люди тоже бывают опытные и подопытные?
— Скорее, подопытные, — вздохнула Мария.
О многом беседовала с Изочкой Мария, но малодушно отодвигала неизбежный разговор о позорном клейме, данном ей и Хаиму и унаследованном дочерью, как заразный недуг. А Изочка и сама догадывалась по недомолвкам соседей, по отношению некоторых людей, что они с матерью почему-то не такие, как все. Порой, явственно ощущая нависшую вокруг, не имеющую названия угрозу, она чуяла в ней еще более страшную тайну, чем смерть товарища Сталина, и не спрашивала об этой тайне, как ни разу, чтобы не тревожить маму, не спросила она и о семье Майис.
Учительница пения Ольга Васильевна обнаружила у Изочки хороший музыкальный слух и неожиданный в худосочном теле густой красивый голос.
— Прощайте, скалистые горы, на подвиг Отчизна зовет! — пела третьеклассница Изочка на школьном концерте в честь Дня Победы.
Через две недели День рождения Ленина, а через год будут принимать в пионеры. Изочка давным-давно выучила пионерскую клятву, напечатанную на обратной стороне тетрадки в линейку: «Я, юный пионер Союза Советских Социалистических Республик, перед лицом своих товарищей торжественно клянусь…»
Низкое якутское солнце вырывалось из открытых окон и путалось в волосах зрителей. У сцены тяжелым костром полыхало знамя, а Изочку качала крутая морская волна, и хотелось умереть вместе с суровыми матросами за счастье скалистых берегов родной земли.
После концерта Изочку и учительницу пения вызвал к себе директор школы.
Стол в директорской пестрел плохо отмытыми чернильными пятнами, поставленная на попа темно-фиолетовая классная доска бросала в угол жирную тень, и сиренево темнела под мышками бледно-лиловая рубашка директора.
— Вам не кажется, что дочери спецпоселенцев не пристало лгать и петь патриотические песни? — строго спросил он Ольгу Васильевну, и его выпуклые, прозрачно-серые глаза дрогнули, как холодец.
Учительница сильно покраснела.
— Об этом необходимо упоминать при ребенке?
Директор ничего ей не ответил и грузно повернулся к Изочке:
— Мы должны сделать все возможное, чтобы даже из тебя, деточка, вырастить человека, достойного нашей великой Родины. Мы знаем, что ты хорошо учишься. Ты обязана хорошо учиться. А вот песен таких, деточка, петь не надо. Надеюсь, мама тебе объяснит почему.
Это не туча, это сумеречная чернильная тайна неслась из школы следом за Изочкой, выкатив налитое студенистой влагой око, намекающее на что-то жуткое, убийственно стыдное, готовое взорваться вонючим тухлым яйцом. Тяжелый воздух дышал неотвратимым сближением, выпуская ядовитые пары. Девочка мчалась, не видя ничего вокруг, и налетела на своего бывшего приятеля, а теперь всегдашнего недруга. Гришка-заика, на год старше Изочки, из застенчивого мальчугана как-то незаметно превратился в противного занозистого подростка.
Изочка прекрасно знала, почему отношение Гришки к ней так переменилось. Потому что их мучило одно на двоих ужасное воспоминание. А когда с человеком связана какая-то неприятность, с ним не хочется больше встречаться или, наоборот, хочется досадить ему…
Ужасный случай произошел еще до школы. Изочка была уверена, что под большим треугольным памятником павшим героям похоронены тела этих героев, а Гришка поднял ее на смех.
— Глуп-пая, эт-та штука пустая внут-три, под ней нет могил!
Изочка обиделась:
— Ты хочешь сказать, что этот памятник — фальшивый? А почему тогда табличка с именами висит, раз самих павших там нет?
— Ну, не з-знаю, может, их вооб-бще не наш-шли нигде и просто так имена записали, на п-память.
Когда чуть стемнело, они зашли за памятник, подкопали землю лопатой и залезли под него.
— Ну что, уб-бедилась? — обрадовался Гришка, в глубине души все же сомневавшийся в своей правоте.
Разочарованная Изочка молчала. Косые лучи вечернего солнца проникали в щели между досками и давали достаточно света, чтобы удостовериться: никаких могильных холмиков здесь нет.
Только они хотели выбраться, как к фальшивому памятнику подошли несколько больших ребят, которых уже называют парнями. Они пили вино, матерились и, кажется, собирались подраться.
— Венька, ты мне не налил прошлый раз! — орал один так истошно, будто его резали. — Ты мне не налил, падла!
— Налил. Ты выпил, — угрожающе ответил, очевидно, тот, кого называли Венькой.
Изочка вцепилась в Гришку, и они, как в игре «замри», застыли внутри деревянной пирамиды.
Вдруг послышался громкий ясный голос, знакомый всей окрестности. К парням подошел пожилой местный дурачок по прозвищу Коля Оратор. Маленький и тщедушный, с коричневым мартышечьим личиком и отсохшей после какой-то травмы левой рукой, он обладал мощным красивым голосом. Дурачок обожал публику. Свои громогласные, полные неизъяснимого значения речи он произносил перед очередью в магазине, ребятне возле школы, пытался пробраться к трибуне во время праздничных митингов. Усердие его было достойным уважения, а бессмысленная абракадабра, которую он нес, солидностью голосовых нюансов действительно напоминала пафосные доклады. Все его выступления начинались с одних и тех же слов: «Ленин казаль, чо…» Если удавалось проговорить хотя бы три минуты, и его все еще не гнали, подбородок дурачка заливался слюной рвения и счастья. Глаза загорались безумным огнем и вместе с бесполезным ораторским талантом, неистово мечущимся в глупой башке, возносились к небу, сыгравшему с ним такую жестокую шутку.
Подходя к памятнику, Коля Оратор с густой подачей чувства зычно начал еще издали: «Ленин казаль, чо…» — и дальше полилось обычное халям-балям.
— Во дает, — восхищенно отозвался один из парней. — Так и чешет, образина мерзкая. Прям Левитан.
Раздались жидкие хлопки. Голос дурачка, уловившего поощрение, взвился до немыслимых пределов.
— Пошел вон, идиот, — хрипло произнес кто-то.
— Э-э, да ты ему, кажись, завидуешь, Васька, — захохотал Венька. — В твою бы сипатую глотку да такую голосяру, а?!
— Заткнись, — лениво процедил хриплый.
Спустя несколько минут, грязно выругавшись на фоне свободно льющейся речи, он предложил:
— А что, пацаны, намнем бока кретину?
Возражений не последовало, и вскоре раздались тупые, глухо екающие звуки, перемежаемые вскриками и плачущим, но все еще не потерявшим природной постановки голосом:
— Ленин… казаль… чоб не бить Колю. Ленин… казаль — Коле больно…
Кто-то, видимо, обнаружил оставленную детьми лопату, потому что хриплый азартно крикнул:
— Ломани ему по хребтине, Вень!
…И совсем рядом послышатся хрустящий звук, от которого Изочку затрясло.
— Гады! — не выдержала она, и Гришка в ужасе зажал ей рот.
— Атас! — дурняком заорали снаружи. Парни, кажется, бросились врассыпную. Оратор молчал.
Дети сидели под памятником до тех пор, пока совсем не стемнело. Они боялись увидеть только что убитого человека. Но, когда вылезли, на том месте, где, по расчетам, находился мертвец, никого не было. И лопата исчезла. Кто-то ее унес.
— Надо пойти в милицию и все рассказать, — сказала Изочка.
— Н-не надо, — замялся Гришка.
— Почему?
— Нас т-тогда д-допрашивать станут, и отец уз-знает, что я с тобой вож-жусь.
— Ну и что?
— Он меня изоб-бьет тог-гда…
— Почему?
— Ч-чего започ-чемукала? — разозлился Гришка. — Потому что ты — д-дура! Я же говор-рил, что тут никаких героев нет!
— Не смей больше ко мне подходить! — закричала Изочка. И они побежали каждый в свою сторону.
Ей жутко попало от мамы. Оказывается, Мария вместе с дядей Пашей обыскала всю округу.
Изочка больше не играла с Гришкой, а с прошлого года, как только ввели смешанные школы (до этого мальчики и девочки учились отдельно), он с тупым упорством начал преследовать ее. Возникая из-за углов школьного коридора, больно дергал за волосы, плевался жеваными бумажками из камышовой трубки, громко кричал в ухо: «Изка п-писка!» — и убегал, гнусно хохоча. И вот теперь так совпало, что в один день вопрос, который она так и не осмелилась никому задать, случайно столкнулся с ответом. Гришка не раз пытался подкараулить ее после школы, но всегда рядом оказывались взрослые или ребята, а тут она была совсем одна. Мальчишка аж взвыл от этакой удачи, схватил Изочку за левую руку и с криком: «Так мы мстим врагам н-народа!» — резко крутанул плечо.
Под натянувшейся кожей послышался смачно чпокнувший щелчок, и в глазах девочки заметались полосы рваного огня. Но прошла секундная оторопь, и вдруг оголенная, очищенная от мыслей боль разом спалила фиолетовый кошмар за спиной. Изочка едва не потонула в яростном взрыве такой напруги и мощи, что, издав низкий ликующий вопль, извернулась гибко, по-звериному и утяжеленным в броске ботинком пнула в то самое место, которое, как вспыхнуло в ослепительной догадке, оказалось у мальчишки самым уязвимым. Заверещав подраненным зайцем, он сверзился в дорожную пыль.
Изочку ужалило острое, темным криком раздирающее горло наслаждение победой, но на этом все и кончилось. Испарилась шалая сила, конвульсии потной дрожи сотрясли ослабшие коленки и натужно сжатый правый кулак. А левая рука еще до того повисла сзади под каким-то странным углом наподобие сломанного крыла…
Но зато теперь Изочка знала, что никакие Гришки ей больше не страшны. Пусть нападет даже целая орава мальчишек, она все равно не заплачет, а если будет совсем плохо, заставит себя проглотить большой камень и умрет до их (как это называется?) глумлений. Она видела, что и Гришка не рискнет ринуться. Противник был сломлен не только физически. По его побелевшему лицу пробегали волны восхищения и благоговейного трепета. Наклонившись над Гришкой так, чтобы загородить солнце, лучась ореолом волос, Изочка грозно вопросила:
— Ну, говори, почему я враг народа?!
— П-потому что… п-потому что… твои мамка с папкой, — проговорил Гришка еще не отошедшим от травмы тонким голосом и забегал мокрыми глазами, — ну, твои родители, значит, раньше из-зменяли Родине.
Изочка задумчиво ковыряла носком ботинка втертый в дорожную полосу булыжник.
— Что они делали?
— Н-не знаю, — честно ответил Гришка. И с готовностью предположил: — Может, д-донесения какие-нибудь эт-тому… Гитлеру посылали?
Булыжник, наконец, поддался и выковырнулся из земли.
— Ну и не твое дело, — твердо произнесла Изочка.
Гришка возмутился:
— К-как эт-то не мое?! Люб-бой сов-ветский человек…
— Ты — не человек. Ты — трус.
— Неп-правда! Я тог-гда… Я тогда на след-дующий день рассказал с-следователю, а про тебя н-ничего… Сам в м-милицию пришел и рассказал! Ты ничего не з-знаешь! Меня тот х-хриплый убить поклялся, честно, когда отс-сидит!
— Да пошел ты…
Изочка утомилась. Опустила голову, повернулась боком к солнцу — пропал волшебный ореол, стояла обыкновенная девочка с разлохмаченной знакомой косой, такая же, как всегда. Удивительно было все это, и Гришка продолжал лежать на земле, забыв о неприлично засунутых между ног ладонях.
Только тут темная туча, скользившая во время потасовки вокруг да около, внезапно закрыла солнце, поднатужилась и лопнула щедрым дождем. Ахнула первая, редкая в мае на севере, короткая гроза. Прохладный ливень приятно остудил разгоряченные лица, и запахло не тухло, как угрожало воображаемое фиолетовое око, а так же вкусно и свежо, как пахнет только что заваренная известь. Дети сразу промокли до нитки. Гришка встал, отжимая со штанов ошметья грязи. Прямо над их головой гигантской телегой по брусчатке прогрохотал гром и, разорвав небо, с невнятным ругательством отдалился в никуда.