Посвящается Расселу
Однажды солнечным утром, когда мне было девять лет, и я еще не служил богу мужчин, которые любят юношей, пробегая мимо библиотеки Ассиния Поллио по дороге в цветочный магазин, я случайно столкнулся с каким-то калекой. В руке у него был ворох свитков, и когда он упал, свитки веером разлетелись по мостовой. Сбитый с ног мужчина поднял на меня глаза и заорал:
— Р-р-ради всех б-б-богов, мальчик, с-с-смотри, куда идешь!
Я мигом узнал заику и понял, что попал в серьезные неприятности. Это был не просто калека. Я сбил с ног самого Клавдия, дядю императора!
Четко осознавая, что все на площади покатываются со смеху, я, испуганный перспективой смертного приговора, помог Клавдию подняться, умоляя меня простить.
— Пожалуйста, пожалуйста, — без остановки говорил я, — простите меня! Надеюсь, я не причинил вам вреда!
— Ладно — я, — пробормотал он. — С-с-свитки в-в-важнее.
Собирая свитки, я заглянул в один из них.
— Господин, я знаю, что это. Это истории.
Он дернулся так, будто у него начинался припадок, и я испугался, что свитки вновь окажутся на мостовой, однако Клавдий просто вздрогнул от изумления.
— Ты умеешь читать?
— Я очень хорошо читаю по-латыни, господин, а совсем недавно начал изучать греческий. — Почувствовав себя увереннее и больше не ожидая, что меня распнут, я немного осмелел. — У меня талант к языкам.
— Кто ты, м-м-мальчик?
— Ликиск, — ответил я, протягивая последний из его драгоценных пергаментов. — Я из дома Прокула.
— А, П-п-прокул! Сенатор. Х-х-хороший человек.
— Так и есть, господин.
— Надеюсь, ты ч-читаешь не только любовные истории, Л-л-ли-Ликиск.
— Я читаю уроки.
— Ты д-д-должен читать исссторию. Римскую исссторию.
— Да, господин, но…
— Что «н-н-но»?
— Читая о Риме, я читаю о войне.
— Конечно!
— Я против войны.
— Ха!
— Думаю, лучше любить, чем воевать.
— Т-т-теперь я знаю, что ты м-м-мальчишка Прокула! — человек со свитками рассмеялся, вскинув голову так внезапно, что я вновь встревожился. — Когда придешь домой, с-с-скажи сенатору П-п-прокулу, что К-к-клавдий шлет ему наилучшие пожелания!
— Скажу, господин. Простите, что из-за меня вы уронили книги.
— Ты, Л-л-л-ли… киск, выкинь любовные истории и ч-ч-читай хроники! А лучше всего пиши их!
Прошло много лет, прежде чем я услышал тот же совет от Тиберия Клавдия Друза Нерона Германика, однако из признательности к Клавдию я решил начать свой рассказ с небольшого исторического вступления. Хотя, как вы узнаете далее, любовь оттолкнет с пути историю, которую я собираюсь поведать.
Спроси о Риме и услышишь о войне!
Так было всегда.
И так было со мной. Я родился в разгар римской войны и оказался из-за нее сиротой. Это произошло в тревожное время после смерти Божественного Августа, когда некоторые части армии до самого основания оказались потрясены предательствами. Взбунтовались те самые солдаты, что завоевали мир.
Восстание началось в Паннонии, где негодяй по имени Персений увещевал ленивых, мрачных воинов, которым стала отвратительна сама мысль о работе и дисциплине. «Почему мы должны подчиняться, как рабы, если можем выбить для себя лучшие условия, угрожая новому императору в период неуверенности и непостоянства?»
Надежда на успех восстания связывалась с Германиком, племянником и приемным сыном Цезаря Тиберия, наследника принципата Августа. Бунтовщики считали, что Германик жаждет власти. Они ошибались. «Жаль, что Германик остался предан Тиберию», спустя годы заметил Марк Либер, рассказывая мне об этих событиях.
— Говорят, что Божественный Юлий Цезарь подавил восстание одним словом. Божественный Август в битве при Акции нагнал на войска страху одним своим взглядом. Но Германик превзошел их всех, — говорил Марк Либер, в очередной раз вспоминая историю о том, как привез меня из Германии в Рим — историю, которую я никогда не уставал слушать ребенком, сидя у него на коленях.
Германик использовал убедительную риторику, пытаясь заставить восставших повиноваться. Чтобы сплотить лишенных мужества, пристыженных солдат, он указал им на германцев, начавших проявлять заносчивость и высокомерие после новостей о беспорядках в римской армии. «Ничто не очистит виновные сердца быстрее, чем раны, заслуженные в бою», настаивал Германик.
Целью похода явилась земля марсов далеко на севере Германии. Так случилось, что в тот вечер марсы отмечали праздник, и пока они спали в постелях или лежали пьяными у столов, под звездным небом через густые леса шли легко вооруженные вспомогательные батальоны, за которыми следовали регулярные войска. Началась резня. Стремясь вернуть свою честь, римляне ножами, пиками и мечами убивали мужчин, женщин, детей. Лишь нескольким посчастливилось выжить благодаря милости тех верных солдат, что не испытывали нужды смывать вину кровью врага. Среди них был трибун Марк Либер, приказавший брать пленных. «Мы выразим преданность Риму и императору, предложив ему рабов. Пара умелых рук послужит Риму лучше, чем труп».
Среди пленников трибуна оказался мой отец, воин, сражавшийся отважно и умолявший о смерти, только чтобы не стать рабом. Последний раз, когда его видел молодой трибун, отца с другими воинами везли к границе Рима. Я так никогда и не узнал о его судьбе, но представлял, что в конце концов он погиб геройской смертью, сражаясь на арене и доказав всему Риму, что, хоть и раб, он был достойным человеком.
Марк Либер знал и мою мать. «Когда ее взяли в плен, она была беременна тобой», — печально рассказывал он. — «Она была очень красивой, но из-за слабости, что часто сопровождает подобную красоту, не смогла выдержать тяжелых родов. Обычно в таких случаях ребенка убивали — в римской армии нет места младенцам, — но ты был таким милым, Ликиск, что я тебя пощадил и решил подарить своим приемным родителям. Сенатору Прокулу и его жене Саскии не посчастливилось воспитывать собственного младенца. Так ты и оказался в доме Прокула».
Он часто рассказывал эту историю, усаживая меня на колени, когда выходил в сад и устраивался на лавке между статуями трех богов. Первым, конечно же, был Янус, бог дома. Вторым — Марс, бог войны. А третьим — Приап, бог сада, позже ставший моим покровителем, о чем я вскоре расскажу.
Марк Либер и я были непохожи, как два наших бога. У меня были мягкие золотистые волосы, гладкая кожа и голубые глаза. Он же был настоящим римлянином: крепкий, с коричневой кожей, загоревшей на маршах под солнцем, с темными, короткими волосами без всяких кудрей; глаза глубокие, как небо в безлунную ночь. Он был солдатом. Я — мальчиком для любви. Когда я родился, Марку Либеру исполнилось двадцать.
Пока я рос, чтобы стать служителем культа Приапа, он оставался воином, уходящим на войну в далекие земли. Сворачиваясь в руках менее значимых людей — некоторые из них тоже были солдатами, и их объятия давали мне мимолетное представление о том, какими могли быть его любящие руки, — я лелеял свои детские мечты и жаждал сказать моему солдату, как сильно его люблю.
Во время увольнительных он обучал меня всем спортивным навыкам, которыми отлично владел. Он великолепно бросал копье, и даже тем, кто был на шесть лет его моложе, не удавалось обогнать Марка Либера на длинных дистанциях. «Бег — лучшее упражнение, Ликиск, — объяснял он. — Он наделяет тебя сердцем льва и ногами газели». Хотя о героизме и стойкости Марка Либера ходили легенды, он шутил: «Любой хороший солдат должен отлично бегать. Враг не отрежет тебе уши, если ты обгонишь ублюдка!»
После упражнений мы отправлялись в ближайшие бани, где я прислуживал трибуну, помогая массажистам выбирать масла и притирания. (Я немного разбирался в массаже благодаря наставлениям служителей Приапа. Хотя мои навыки, в отличие от навыков тех, кто работал в банях у Марсова поля, больше были связаны с эротикой, я умел делать бодрящий, расслабляющий и прямой массаж, с удовольствием массируя сенатора Прокула после изматывающего дня в Сенате). Время от времени мне удавалось сделать хороший массаж и трибуну, но только дома, не в публичных банях.
Всегда хороший солдат, время от времени он возвращался из походов, украшенный новым шрамом — хотя их у него было мало, — и пока я натирал его маслами, оставлявшими после втирания чистый, мужественный запах, он рассказывал мне историю этого шрама, из скромности не распространяясь о своей роли в схватке. Но я знал — не в его характере бежать от опасности. Я слышал, как в разговорах с сенатором Прокулом многие генералы хвалили Марка Либера, и понимал, что трибун — отважный воин. Я не знал, серьезно ли он почитает богов, но предполагал, что он молится Марсу, прося о доблести, отваге и победах.
А я молил за него своего бога.
Жена Прокула, госпожа Саския, решила, что я могу помогать ей ухаживать за садом, и это поручение я всегда выполнял с искренним удовольствием и рвением. К десяти годам я настолько поднаторел в садоводстве, что в одиночку занимался пышными клумбами, кустами, деревьями и травами. Естественно, я обращался за помощью к богу садов. А если вы знаете Пантеон, то помните, что этого бога зовут Приап.
В то время культ Приапа распространялся по Риму в основном благодаря новому молодому священнику. Сам он был греком, а не римлянином, и звали его Ювентий. Ко двору Тиберия его представил императорский астролог, хитроумный Фрисалл. Вскоре Цезарь разрешил Ювентию расширить скромный храм поблизости от римского форума, превратив его в крупнейшее место поклонения. Храм стал одним из самых популярных, в основном потому, что Ювентий призвал на службу наиболее привлекательных мальчиков, каких только смог отыскать. Если вы почитаете своих богов, то знаете, что помимо бога садов, Приап еще и покровитель любви к юношам.
Я ничего не имел против этого аспекта культа. На самом деле я даже приветствовал его, будучи по уши влюбленным в Марка Либера и надеясь, что молитвы Приапу помогут мне завоевать внимание моего солдата.
Инициацию в культе осуществлял священник. Против этого я тоже не возражал, тем более что Ювентий был приятным на вид, а его фаллос — столь же большим, как и у самого Приапа. Ликас, африканский надсмотрщик за рабами в доме Прокула, не чтил Приапа и утверждал, что впечатляющий фаллос божества способен только пугать ворон. Я посоветовал ему не богохульствовать, но Ликас фыркнул и заявил:
— У меня нет времени на богов, которые обо мне не заботятся.
Мне было жаль, что у него вообще нет никаких богов.
Многие юноши служили Приапу, но я был самым младшим. Старшим же оказался помощник Ювентия. Его звали Марат, и он явился в Рим из Греции вместе со священником. Я не знал, грек ли Марат, однако говорил он на греческом и был удивлен, что я тоже немного его знаю. Я объяснил, что языку меня учит Корнелий, мой учитель.
— На этом настаивает хозяин, — похвастался я.
Марат одобрительно кивнул.
— Рим может владеть миром, Ликиск, но лучшие люди говорят на греческом!
Марату было восемнадцать — высокий, стройный как тростник, симпатичный и в меру надушенный (в отличие от Ювентия, который, наверное, купался в самых отвратительных духах). Любитель загорать, Марат гордился своим телом, гуляя вокруг Храма обнаженным и восхваляя эту традицию как одно из достоинств родной страны. Он высоко отзывался о греческой традиции, в соответствии с которой мужчины заботились о юношах.
— Что может быть благороднее, чем мужчина, делящийся своей мудростью с тем, кто моложе него?
— Представить не могу ничего благороднее, — ответил я.
— Вся великая поэзия, — добавил он, — восхваляет мужскую любовь. Разве не так?
— Так, — сказал я, хотя ничего об этом не знал.
Куда в Риме ни пойди, всюду наткнешься на прекрасную статую какого-нибудь бога. По украшениям и приношениям у ног этих статуй всегда можно было сказать, чей праздник близится. Некоторые боги были старыми, другие — новыми, одни — могущественными, другие послабее. Наибольшего внимания удостаивались те, кто отвечал за дела насущные. Первым, разумеется, был величайший бог Пантеона Юпитер, бог небес, приносящий дождь и солнце. Высоко почитали Сатурна, бога сева, каждый год празднуя веселые сатурналии, и Цереру, богиню роста. Когда эти боги злились, начиналась засуха или наводнения, а вскоре после них — зерновые бунты, которые усмирялись политиками с помощью армии.
Хотя статуи Приапа вряд ли можно было назвать прекрасными, много их стояло в сельской местности, где они присматривали за полями и садами. Его статуи представляли собой гротескную фигуру человека с большим фаллосом, окрашенным в красный цвет, однако в храме Ювентия Приап изображался в виде прекрасного юноши с длинными волосами, привлекательным лицом, чувственным телом и возбужденным членом. По сравнению с великолепным храмом Юпитера или пышными правительственными домами на Палатине или Капитолийском холме храм Приапа был маленьким, словно горка камней.
Обучение аколита в храме Приапа было продолжительным, но поскольку я был доволен, Прокул пошел мне навстречу и согласился с моим религиозным выбором. Как любой политик, он был тщеславен и с удовольствием выслушивал слова похвалы, которые щедро раздавали мне его друзья. Хотя сенатор не интересовался юношами, он понимал интересовавшихся ими мужчин, а поскольку никто из них не причинял мне вреда, он не возражал против такого интереса. Он настаивал только на одном: чтобы я принимал их любовь добровольно. Ни один мужчина не мог силой заставить меня повиноваться и после этого продолжать быть дорогим гостем в доме сенатора.
Человеком, который очень скоро выучил это правило, оказался Луций Вителлий, один из любимых всадников императора Тиберия, тот, кого официальный Рим собирался возвысить, поручив важную должность в правительстве. (По словам наблюдательных людей, «у любого, кто разделяет извращенные вкусы Тиберия, есть будущее!»). Прокул им не интересовался, поскольку тот был льстецом и подхалимом. Лишь узнав, что Луций Вителлий еще и жестокий человек, сенатор навсегда отвернулся от него, обнаружив извращенную природу всадника, когда увидел меня в ванне после ночи, проведенной с ним. «Ликиск! — воскликнул Прокул. — Что за отметины у тебя на спине? Тебя кто-то избил?» Как ни старался я отвертеться, Прокул был отличным следователем — то гневным, то мягким, — и выведал у меня все, что хотел: в данном случае то, что Луций Вителлий в разгар страсти использовал ремень. После этого Вителлия больше не пускали в дом Прокула.
Лишь раз мне довелось услышать, как Прокул говорит в Сенате. В тот день я сопровождал его и находился в задней комнате, подглядывая, что происходит в зале. Прокул говорил хорошо, в резкой, убедительной манере, удивительно отличавшейся от мягкого, спокойного тона, который я слышал в доме. Цезаря Тиберия в тот день не было в Сенате; я бы его узнал по портрету на монетках и статуям.
Поскольку сенатор знал лучших людей Рима, у меня также была возможность встречать большинство из них — политиков, генералов, учителей, торговцев, философов, поэтов. Они говорили обо мне много хорошего, в том числе и те, кто не интересовался юношами. Один знаменитый поэт даже написал оду Ликиск. Другой нанял скульптора, чтобы тот изваял мою статую. Работа отняла много времени, но закончилась бы быстрее, если б скульптор не воспылал ко мне страстью. Статуя, которую он изваял, представляла крепкого юношу, чья красота, по словам свидетелей, была вполне реалистичной. От всех этих похвал у меня голова шла кругом.
Ювентий жаждал поставить статую в Храм, но заказавший ее всадник не собирался ее продавать. «У тебя есть сам мальчик, — парировал он, — хотя ты его не стоишь!»
Гордый этим обладанием, Ювентий сделал меня ведущим служителем Храма, ожидая, что когда-нибудь я стану священником, хотя сам никогда не обсуждал со мной такую возможность. Реши он это сделать, я бы с готовностью согласился, но вскоре произошло нечто, ожесточившее мое сердце и настроившее против Ювентия.
Тогда мне было тринадцать. Я совершал один из своих обычных визитов в храм, когда туда привезли мальчика по имени Сэмий, которого продал Ювентию его отец, крестьянин, переживавший тяжелые времена. Сэмию исполнилось двенадцать. Его красота была хрупкой, но, глядя на него, я видел, что этот замечательный юноша с изящными плечами, широкой грудной клеткой, большими глазами, узким туловищем и ровными бедрами вскоре расцветет. Он пришел в храм в грубой крестьянской одежде, но для инициации его обрядили в шелковую тунику и блестящие сандалии, вставив в каштановые волосы над правым ухом белый цветок. Зеленые глаза Сэмия были расширены от страха.
Помогая готовиться к ритуалу, я старался успокоить его, говоря приятные слова, мягко касаясь его в ванной и похвалив, как он выглядит, когда тот оделся.
— Это быстро, и ритуал не такой ужасный, — убеждал я его.
Сэмий ответил:
— Жаль, что не ты инициируешь меня, Ликиск!
Обняв его, я пообещал:
— Я там буду.
Мои слова его успокоили. Во время ритуала он ни на секунду не отводил от меня больших зеленых глаз. После он заплакал, и я обнял его, укачивая, словно ребенка; наконец, слезы высохли, и он мирно заснул.
А утром Сэмий исчез. Сбежал.
Это было бессмысленно: скоро его поймали и притащили обратно в храм, где ждал разозленный Ювентий. По закону его должны были избить в присутствии всех аколитов. Как и при инициации, Сэмий все время смотрел на меня, и я пытался поддержать его решительным взглядом, но в конце концов я все же отвернулся, чтобы не видеть, как беспощадная розга хлещет ему спину.
На следующий день я работал в саду Прокула, когда меня вызвали в храм. Примчавшись туда, я увидел служителей, стоящих перед прекрасным образом Приапа, и Ювентия, чье лицо искажал гнев. Перед нами лежал обнаженный Сэмий; его спина кровоточила от свежих ударов бича. Когда я шепотом спросил Марата, что случилось, он сдавленным голосом произнес:
— Он снова сбежал, и ты понимаешь, что это значит.
Я не хуже других знал закон, хотя за все годы служения в храме ни разу не слышал, чтобы к нему обращались. Злополучный Сэмий оказался первым.
Вряд ли он понимал, что ему предстоит. Он плакал как пострадавший от наказания, а не как жертва, осознававшая последствия своего проступка. Простой деревенский мальчишка, он никогда прежде не произносил слово, от которого замирало сердце каждого служителя в этом зале — распятие.
Скоро вокруг нас собралась болтающая, возбужденная толпа. Наша маленькая процессия вышла на Священную дорогу и направилась к Эсквилинскому полю. Люди знали, что мы идем на место казни: возглавлял процессию Ювентий, за ним попарно следовали служители. В центре процессии плелся Сэмий с веревкой на шее. Плакать он перестал, глаза потускнели.
Лишь когда ему на плечи водрузили перекладину креста, он понял, что его ожидает.
— Нет, нет, пожалуйста, — взмолился он. — Я больше не убегу, обещаю!
Обратив ко мне полные ужаса глаза, он зарыдал:
— Ликиск, сделай что-нибудь! Ты же мой друг, Ликиск!
Я закрыл глаза, чтобы не видеть его, но даже зажав уши руками, слышал его голос, крики боли и стук молотка, которым Ювентий загонял гвозди в руки, крепя их к концам перекладины. Когда до меня донеслись восклицания толпы, я приоткрыл глаза и увидел свисающего с креста Сэмиуса, крепко привязанного к доске. Мальчик снова закричал, когда Ювентий вогнал гвоздь ему в стопы, прибив их к столбу. Вскоре мы пошли назад, но еще долго, идя по Священной дороге, я слышал, как он зовет меня.
— Ликиск! Ликиск! Пожалуйста, сними меня! Ликиск… мне… больно!
Он умирал два дня.
Слухи о распятии рождались мгновенно и разнеслись по городу быстрее, чем я вернулся в дом Прокула. Эту историю рассказал Паллас, мальчик-раб, которому я очень нравился. Он жаждал знать обо всем из первых рук и очень обиделся, когда я отказался с ним обсуждать случившееся. Вместо разговоров я закрылся у себя в комнате, как делал, если хотел поплакать наедине с собой.
Веселое солнце давно уже опустилось за край горизонта, когда в мою комнату вошел сенатор Прокул. Лежа в кровати с заплаканным лицом и красными глазами, я был не в силах подняться, но если Прокул и оскорбился, то не подал виду. Большой человек в тоге сел рядом, и от его веса заскрипела кровать. Он мягко заговорил со мной, положив руку на плечо и стараясь успокоить.
— Расскажи, что произошло.
Из-за отвращения при воспоминании о случившемся, а отнюдь не от невероятного нахальства, у меня вырвалось:
— Я не хочу об этом говорить!
— Мне необходимо знать правду, Ликиск. Честный человек не может придти к выводам, не зная фактов. Ты был там. Расскажи.
Мой рассказ занял много времени, поскольку я не мог удержаться от слез, однако сенатор был терпелив. Когда я закончил, он в гневе встал и направился к двери, а затем повернулся ко мне.
— Ты видишь последние дни этого храма, Ликиск, и если я обладаю хоть каким-то влиянием в Риме, это будут последние дни этого жреца.
— Господин, — сказал я, все еще сидя на кровати, — пожалуйста, не гневайтесь на бога из-за его священника.
Пораженный, Прокул вернулся ко мне.
— Во имя этого бога человек совершил невероятное зверство!
— Бог не имел к этому отношения, — вежливо возразил я.
Прокул покачал головой.
— И ты все еще чтишь своего бога?
— Я не виню Приапа за то, что кто-то поступил жестоко во имя него. Приап — бог любви и плодородия. Он бог садов, и я не вижу в нем ничего жестокого и злого.
— Ты собираешься и дальше поклоняться Приапу?
— Я научился любить то, о чем он заботится. Разве вам не нравятся сады, за которыми я ухаживаю?
— Сады делают тебе честь, Ликиск.
— Но я ухаживаю за ними с его помощью, потому что стремлюсь почтить вас, господин.
— Я запрещаю тебе ходить в этот мерзкий храм.
— Я могу служить Приапу в саду.
— Мне не нравится твой бог, Ликиск.
— Вы настроены против человека, который ему служит. Не думаю, что вы понимаете моего бога так, как понимаю его я.
— Твоя вера настолько сильна?
— Да, господин.
После долгой паузы Прокул в задумчивости подошел к постели и пристально взглянул на меня.
— Хотел бы я знать, как ты можешь любить этого бога после этих ужасных событий.
— Не хочу вас обидеть, господин, но в этом вы не отличаетесь от меня. Вы любите Рим, но я могу назвать множество очень жестоких вещей, сделанных Римом или во имя Рима. Ведь это Рим изобрел распятие, а не Приап.
Пораженный Прокул воскликнул:
— Ты забываешься, Ликиск!
— Я хорошо помню свое место, господин. Я — раб в Риме, и если вы сочтете меня виновным, то по законам Рима можете сделать со мной то же, что Ювентий сделал с Сэмием.
Хотя он вполне мог меня ударить, Прокул лишь покачал седой головой, развернулся и вышел в коридор. Обернувшись, он сказал:
— Я намереваюсь судить священника. Это я тебе обещаю. Но если ты так хочешь, я разрешу тебе поклоняться этому странному богу, завоевавшему твое сердце. Однако не в этом проклятом храме. Я прослежу, чтобы в саду поставили статую Приапа. И еще… должен тебе кое в чем признаться, Ликиск. Я впечатлен твоей верой.
Прокул сдержал слово, и в течение месяца в саду появилась моя собственная статуя Приапа. Я не ожидал, что он пойдет к тому самому скульптору, ранее изваявшему мое собственное изображение. Созданная им статуя была точной копией первой, за тем лишь исключением, что обладала характерной чертой Приапа. Ее поместили на краю сада между Янусом и Марсом. Каждый день я молился всем троим. Я молился Марсу, чтобы мой солдат остался жив. Я молился Янусу, чтобы он вернулся домой, ко мне. И я молился Приапу, чтобы он меня полюбил.
Но боги — большие шутники. В ответ на свои молитвы я получил только плохие новости. Марс ответил в виде письма Марка Либера своему отцу, где он сообщал, что минимум два года прослужит в каком-то далеком месте, о котором я ни разу не слышал. Янус нанес ужасный удар, забрав у нас госпожу, милую Саскию, умершую от страшной лихорадки. А Приап — самый хитрый из всех, — не подарил мне сердца Марка Либера. Вместо него он послал мне Тиберия.
Цезарь Тиберий Клавдий Нерон вошел в мою жизнь, когда мне исполнилось четырнадцать лет. Это был двенадцатый год его правления. Цезарь явился почтить Кассия Прокула по случаю весенних игр.
Дважды в год Прокул проводил гладиаторские бои, каждый из которых посвящался какому-то богу. В этот благоприятный год, чтобы отметить достижения мною совершеннолетия и несмотря на жесткое отношение, от которого он страдал из-за моего бога, Прокул посвятил весенние игры Приапу. Мои поклонники из числа его друзей обрадовались этой идее, и все важные люди Рима с готовностью приняли приглашение.
Разумеется, приглашение отправили и Цезарю, который ранее никогда их не принимал — все знали о его неодобрительном отношении к любым играм. Здесь точки зрения Цезаря и Прокула совпадали. Сенатор, как и Цезарь, терпел игры, поскольку они были полезны для политики. Для выдающегося сенатора, обладателя большой флотилии торговых кораблей, не платить за развлечения считалось неподобающим поведением, и это вряд ли бы улучшило его дела.
Весть о том, что Тиберий собирается посетить игры, удивляла по другой причине. Не секрет, что они с Прокулом все чаще спорили, и эти разногласия продолжались много лет (включая скандал после распятия Сэмия, когда Прокул публично проклял священника Ювентия). С тех пор редкая неделя в Сенате выдавалась без того, чтобы Прокул не выражал свое несогласие с чем-то, что любил Цезарь, зачастую перед лицом самого Цезаря, находившегося в доме Сената.
Когда стало ясно, что Цезарь появится на весенних играх Приапа, официальный Рим вздохнул с облегчением, рассматривая этот жест как уступку и примирение со своенравным и прямым Прокулом.
Я был мальчиком и любил игры. Я восторженно смотрел, с какой помпой маршируют мужчины, следил за приветствиями и волнующим парадом выходивших в круг бойцов. По спине у меня бегали мурашки от музыки, сопровождавшей их выход на свежий, ровный песок под внимательным взглядом божества, в честь которого проводились игры. Затем наступал величайший момент, когда бойцы хором приветствовали императора. «Ave Caesar, morituri te salutant!» Для юного Ликиска не было более романтичных и таинственных слов, чем эти. «Славься, Цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя!» Я не знал, впечатляют ли эти слова Тиберия, но мне казалось, что умереть во время такого великого зрелища было высшей славой. Когда я пускался в восторги по поводу смертельной битвы на глазах у Цезаря, мой друг Паллас обычно начинал издеваться. «Я бы предпочел, — хмыкал Паллас, — увидеть смерть Цезаря глазами Палласа».
Новость о том, что на игры прибудет Цезарь, породила панику среди домашних рабов Прокула. Кухарка Друзилла была настолько занята работой, что я опасался, как бы ее не хватил удар, когда она носилась по кухне, открывала кладовую, хлопала дверьми и кричала: «Что мы поставим на стол перед Цезарем?» Ее прислужницы были на грани обморока. Ликас погрузился в планирование праздника, и ему некогда было восторгаться. Язвительный Паллас был также впечатлен, показав тем самым, что не такой уж он искушенный и умудренный опытом юноша, каковым старался казаться.
— Цезарь будет председательствовать на играх! Какая честь!
Я ответил:
— Какая честь для Прокула!
Но сенатор намеревался почтить меня. Прокул сказал:
— Ликиск, ты для моего дома больше чем благословение, и хотя я не был рад, отдавая тебя безнравственным личностям, называющим себя жрецами Приапа, ты хорошо служишь своему богу и хорошо исполняешь возложенные на тебя обязанности. Я доволен тобой, как мужчина может быть доволен собственным сыном.
Ликуя, я отправился в сад и поблагодарил моего бога за то, что он был ко мне так добр. Подобно всем, чья вера тверда, я знал: мой бог всемогущ и обязательно наградит того, кто ему предан, исполнив его просьбу. «Нет более могущественного и величественного бога, чем ты, Приап, — молился я, — поэтому услышь молитву своего преданного слуги Ликиска. Пусть Цезарь будет доволен, посетив наши игры. Принеси дому Прокула почет и уважение. И еще… Приап, если на то будет твоя воля — пусть Марк Либер поскорее вернется домой».
Последнюю часть своей молитвы я прочел и у ног Марса.
После этого я отправился готовиться к предстоящим играм, как Ликас, Друзилла и Паллас. У них были свои дела, у меня — мое. Игры всегда являлись хлопотным временем, поскольку многим гостям для полного счастья требовалась компания, как они выражались, славного Ликиска.
Когда появлялась возможность, я ускользал от исполнения своих обязанностей богу и хозяину, чтобы посмотреть, как тренируются гладиаторы Прокула. Моя кровь начинала быстрее бежать по венам при виде их тренировочных боев, и я удивлялся, как между людьми, которые скоро могут встретиться друг с другом в смертельной битве, может возникать такое товарищество. Они знали, что милость в играх даруется редко. Публика не горела желанием сохранять жизнь тому, кого победили в честном поединке.
Бараки гладиаторов Прокула стояли за рощей из дубов и сосен, отделявших их от жилого дома. Обычно деревья приглушали звуки, идущие с поля, на котором тренировались воины, но когда ветер дул с той стороны, то работая в саду, поклоняясь идолу или занимаясь с учителем, я слышал устрашающие рычания, ругательства и остроты упражнявшихся мужчин. Восхищенное и заинтригованное, мое сознание отправлялось туда, за деревья, стремясь представить происходящие там сцены. Если такое случалось под бдительным оком учителя, мне доставался удар прутом или резкое замечание: «Ликиск, твой хозяин преподнес тебе редкий дар — дар образования. Выкажи должное уважение и обрати, наконец, внимание на то, что тебе говорят».
Из всех гладиаторов Прокула моим любимцем был большой, сильный, бесстрашный рыжий воин, самый знаменитый частный гладиатор Рима. Мне казалось, что он лучше любого бойца из команды Цезаря, и я был уверен, что никто в мире не сможет побить его в честном поединке.
Воина звали Поликарп, и думаю, я восхищался им потому, поскольку в Риме он был таким же чужаком, как и я. Не избежал я и детской склонности представлять Поликарпа похожим на своего отца, которого не знал. Он зарекомендовал себя бесстрашным бойцом, не просящим пощады и сам никого не щадившим, но восторгался я не только его отвагой. Я завидовал его победам. В шлеме, скрывавшем его пылающие рыжие волосы, он дрался сикой, смертельным оружием в форме косы, которая легко могла срубить руку или голову. На бедрах он носил доспехи. Левую руку защищала кожаная маника. Его пурпурная набедренная повязка вскоре превратилась в символ оглушительного триумфа, когда бы он ни выходил на бой. Сражаясь под лучами жаркого солнца, он блестел от пота, и я почти никогда не видел, чтобы его рыжеватую кожу покрывала его собственная кровь. Наблюдать за ним было одно удовольствие.
Довольно долго я держался на уважительном расстоянии от Поликарпа и других бойцов во время их тренировок у гладиаторских бараков. У Прокула было немного гладиаторов. При необходимости он мог бы их нанять, но это было недостойно. Найм странствующих бойцов сэкономил бы Прокулу деньги, но для этого он был слишком гордым.
Зная, что мой любимый боец будет демонстрировать свои умения перед Цезарем, я пробрался к баракам и занял укромное место, чтобы посмотреть на его тренировку. Стоял прекрасный день, и умиротворенность природы создавала яркий контраст со скрежетом и лязгом, доносившимся с площадки. Я долго наблюдал за Поликарпом, прежде чем тот заметил меня и позвал.
С трепетом я разглядывал его лицо, несущее свидетельства прежних битв: нос был сломан в давней стычке, от угла правого глаза до уха шел белый шрам. Такими же шрамами были покрыты его плечи и руки, а на крепком плоском животе с рыжими курчавыми волосами остался длинный след, живое напоминание об ударе мечом, который едва не выпустил ему кишки.
Непобедимый ветеран посмотрел на меня сверху вниз, и на его лице возникла широкая, прекрасная улыбка.
— Хочешь быть, как я?
Слишком испуганный, чтобы говорить, я ответил быстрым кивком.
— Сколько тебе лет?
Я, наконец, обрел голос:
— Четырнадцать.
— Пошли, — сказал он и ухватил меня за запястье, полностью скрыв его в большой ладони. Подойдя к месту тренировки, он взял сику и протянул ее мне.
— Держи. Почувствуй, что это такое.
Я с трудом поднял тяжелое оружие.
Поликарп проворчал:
— Тебе понадобится еще несколько лет, прежде чем ты будешь готов работать сикой, Ликиск.
Потрясенный, я спросил:
— Ты… ты знаешь, как меня зовут?
— И я знаю, что тебе нравится, как я сражаюсь.
— Откуда?
— Гладиаторы всё знают.
— Ты лучший боец в мире! — воскликнул я.
Улыбнувшись и похлопав меня по плечу большой рукой, с такой легкостью державшей тяжелое оружие, Поликарп сказал:
— Свой следующий бой я посвящу тебе, Ликиск.
— И одержишь великую победу, как обычно.
— Может, да, а может, нет. Но в любом случае я буду драться в твою честь. А после этого найди себе более подходящего героя.
Цезарь прибыл вместе со впечатляющей свитой помощников, советников и рабов, пройдя по широкому внутреннему двору дома Прокула, чтобы обнять сенатора. Даже объятия Цезаря были честью. Тиберий славился своим стремлением избегать прикосновений. Не желая, чтобы ему поклонялись, он настаивал, что он император, а не бог. Клеветники говорили, что это лживая скромность, и Тиберий поддался жажде рабской лести.
Взяв Прокула под руку, Цезарь осыпал старика извинениями за то, что ранее не почтил его своим присутствием. «Ты ведь знаешь, Кассий, правительственные дела отнимают все время». Далее он заявил, что слышал множество историй об одном мальчике-рабе.
— Мне очень его хвалили. Кажется, его зовут Ликиск? Слухи о его красоте разносятся словно на крыльях ветра. Я хочу убедиться в ней сам.
Разумеется, я при этих славословиях не присутствовал, но быстро о них узнал, когда ко мне примчался Ликас, клянясь Приапом, что все это — чистая правда.
— Это будет удивительная ночь, Ликиск. Сегодня ты будешь спать с Цезарем!
— Но он даже меня не видел, — возразил я. — Ты издеваешься!
— Он о тебе слышал и хочет на тебя посмотреть. Мне велено немедленно доставить тебя к нему. Повернись-ка. Давай поправлю твои волосы. И ради твоего бога, перестань выглядеть как молнией ударенный.
— Так оно и есть, — пробормотал я. На самом деле я был испуган.
— Нет времени менять одежду. Пойдешь, как есть. Не забывай улыбаться!
У меня дрожали коленки, в висках стучала кровь. Волосы лежали в беспорядке, и поменять тунику я не успел. Из сада я прошел в дом, в большую гостиную, где меня ожидал Тиберий.
Он расположился рядом с Прокулом на твердом диване. Перед ними на низких столиках стояли кубки с вином. Цезарь лениво перебирал содержимое чаши с фруктами. Они разговаривали приглушенными, гневными голосами, однако их жесткий разговор мгновенно прервался, когда я вошел залу, и меня увидел Цезарь.
— А, легендарный Ликиск… действительно, красивый… как мне и говорили, — воскликнул он, кивая и улыбаясь, пока его пронзительные темные глаза осматривали меня с ног до головы. Он был стар, но не слаб. Плечи были широкими и крепкими. Грудь низкой, талия подтянутой (очень многие мужчины, которых я знал, были толстыми). Ниже краев его тоги я увидел изящные ступни в позолоченных сандалиях. Он казался обычным человеком, и мой страх слегка ослаб, когда он обошел вокруг меня, резко помахав Ликасу, чтобы тот дал ему пройти. Погладив острый, чисто выбритый подбородок, он вернулся назад и похлопал в ладоши.
— Красавец. Ликиск, ты должен оказать нам честь. Во время игр сядь рядом со мной и Прокулом!
Остальное утро Ликас провел в суете, пытаясь найти, во что же меня нарядить. Наконец, он выбрал белую тунику, столь маленькую, что она едва меня закрывала, а ее тонкий шелк казался почти прозрачным. Остальным рабам Ликас объяснил:
— Должен присутствовать намек на обнаженность: это соблазн, но соблазн утонченный, без грубости.
Наша кухарка, толстая, жизнерадостная Друзилла, к которой все мы питали уважение и которая была женой Ликаса, светилась от радости:
— Ликиск, ты такой красивый!
Одна из прислужниц, милая, светловолосая девушка, вручила мне золотой ремешок, чтобы подпоясать им тунику.
— Это подарок, который я получила от хозяина во время прошлых сатурналий, — гордо сказала она. Я поблагодарил ее за то, что она дала мне его поносить.
Две другие прислужницы принесли белых цветов, которые Ликас аккуратно вставил мне в волосы. Они занимались мной почти час, и все это мне очень нравилось: я никогда не уставал слушать похвалу своей внешности и, разумеется, хотел выглядеть наилучшим образом перед нашим высоким гостем, императором Рима и величайшим человеком на свете.
Ликас шагнул назад, вместе с другими любуясь проделанной работой.
— Цезарю понравится!
Цезарю было скучно. Он никогда не любил публичных игр, разрешал их реже Августа и только потому, что это полезно для политики, строго ограничивая число участвующих гладиаторов. Говорили, он был раздражен тем, что народ вынудил его купить свободу рабу-актеру Актию, которого я видел на сцене и который был действительно хорош.
Я пришел в восторг, когда настало время биться Поликарпу. Его противником оказался чернокожий лысый мужчина, вооруженный щитом и большим мечом. Мой интерес заметил Цезарь. Выйдя из полусонного состояния, в котором он до сих пор пребывал, не обращая внимания на встречу, салют и проходившие бои, Цезарь вдруг выпрямился и спросил:
— Тебе нравится эта пара бойцов, Ликиск?
Прокул, чье круглое румяное лицо светилось от гордости, сказал:
— Рыжий воин — любимый гладиатор мальчика.
Положив влажную руку мне на колено, Цезарь спросил:
— Почему, Ликиск?
Я похвастался:
— Потому что Поликарп всегда выигрывает.
Цезарь издал короткий смешок.
— Действительно, редкий человек. Я никогда не знал того, кто бы всегда выигрывал.
Тела бойцов сверкали от пота. Гладиаторы дрались жестко: отважный Поликарп демонстрировал отличную форму, а его более молодой противник осторожничал. Но по мере битвы, продолжавшейся почти час, Поликарп устал, отягощенный доспехами, возрастом и постоянным движением, парируя агрессивные выпады чернокожего воина. Наконец, молодой боец застал Поликарпа врасплох и атаковал, опустив широкий меч на правую незащищенную руку, которая мгновенно окрасилась кровью. Сика выпала на песок. Вскрикнув от боли, Поликарп упал на колени, тщетно пытаясь дотянуться до оружия. Чернокожий боец нанес беспощадный удар по голове Поликарпа, и тот растянулся на спине. Толпа заорала:
— Добей!
— Ха! — воскликнул Цезарь. — Я же говорил!
Победитель повернулся и посмотрел на подиум, ожидая решения Цезаря.
— Решай, Тиберий, — улыбнулся Прокул.
Цезарь кивнул и погладил подбородок.
— Он хорошо дрался, Кассий. Я видел менее достойных гладиаторов, которых все же пощадили, но думаю, вынести вердикт должен Ликиск. — На меня смотрели пронзительные темные глаза. — Что ж, слово за тобой.
Медленно отвернувшись от Цезаря, я взглянул на песок, где растекалась блестящая лужа горячей крови и лежал извивающийся от боли Поликарп.
— Он хорошо дрался, — пробормотал я.
— Но проиграл, — вздохнул Цезарь.
— Зрелище было интересным, — сказал я.
Голос Цезаря был едва слышен, и в нем имелись обвиняющие нотки.
— Никто не может побеждать вечно, Ликиск.
Кассий Прокул в нетерпении проговорил:
— Твой вердикт, мальчик.
Боец, посвятивший мне битву, лежал на спине, а чернокожий победитель в триумфе поставил ногу ему на грудь. Я медленно поднял руку. Цезарь склонился вперед, не спуская глаз с моей дрожащей руки. Резким движением я опустил большой палец:
— Добить.
Цезарь хихикнул и захлопал в ладоши.
— Кассий, твой очаровательный мальчик склонен к кровавым зрелищам не меньше Калигулы. Ликиск хочет, чтобы гладиатору перерезали горло? Да будет так. Все для Ликиска, не правда ли?
Так умер Поликарп. Его убило мое тщеславие. Мое тщеславие, стремившееся доказать Цезарю, что я не боюсь отдавать приказы.
Я закрыл глаза, не желая видеть, как тело Поликарпа тащат в морг, где его избавят от доспехов и, если в нем осталась хоть искра жизни, добьют.
Цезарь пожелал, чтобы я присутствовал на вечернем пире. Ликас занялся подготовкой. Пир должен быть угоден и богам, и Цезарю. Однако наш чернокожий распорядитель нашел время оценить мой вид, нарядив в еще более тонкую тунику, чем была на мне до сих пор. Это оказалось бледно-голубое одеяние с широким воротником, открывавшим шею и плечи, и с короткими рукавами, подчеркивавшими изгибы рук. Под туникой ничего не было. Цезарю это понравилось, и он настоял, чтобы я присел на диван с его стороны. Прокул в официальной тоге расположился напротив.
Вскоре Цезарь слегка опьянел, но говорил он великолепно — и долго, — игнорируя развлечения ради того, чтобы уделить внимание мне. Гладя длинными пальцами мои волосы, он шептал:
— Мне рассказывали, что Прокул потрудился дать тебе образование. Весьма достойный акт. Любовь возникает быстрее в утонченном уме. Ты знаешь поэта Горация? Он писал о римлянах: «Мужественное племя безупречных солдат, обученных возделывать землю мотыгами сабинов». Но только не ты, дорогой Ликиск. Не ты.
Прижав мою ладонь к своей щеке, он сказал:
— Благодари своих богов, Ликиск, что твой хозяин не сделал тебя земледельцем. Впрочем, зачем ему это? Ты бесконечно более драгоценен, чем любой земледелец. Я прочту тебе Катулла: «Если б я мог поцеловать твои сладкие уста, то осыпал бы их тысячами поцелуев».
Хотя Цезарь шептал так, чтобы никто другой его не слышал, я весь горел от смущения. Пристыженный тем, что юноша, посвятивший себя Приапу, краснеет от нежных слов мужчины, я мысленно осуждал себя. Постепенно слова Цезаря превратились в поток нежностей, поэтических цитат (зачастую откровенно эротичных) и хриплых намеков на то, как бы он хотел с моей помощью почтить моего бога. Это не дало мне возможности оценить шедший своим чередом пир. Когда все закончилось, я не мог сказать, какие танцовщики моего хозяина были лучше, какие актеры вызвали самый громкий смех и какие песни произвели наибольшее впечатление. Я сознавал только Цезаря и себя.
Когда, наконец, мы уединились в спальне (принадлежавшей моему хозяину и отданной на эту ночь Цезарю), я испытывал типичные страхи четырнадцатилетнего мальчика-раба, внезапно оказавшегося в постели с Цезарем. Это была устрашающая честь, честь настолько великая, что изгладила всю память о дневном решении, когда я, испугавшись Цезаря и его насмешек, опустил палец и тем самым убил Поликарпа. Теперь я остался наедине с величайшим человеком Рима, верховным правителем всего мира. Он сидел на краю огромной кровати, украшенной шелковыми покрывалами и подушками ярких расцветок. Цезарь был в обычной белой тоге. Он снял сандалии, но оставил драгоценности, по золотой печатке на мизинце каждой руки. Подняв руки, он сделал мне знак: «Подойди, мальчик». Его голос был мягким и четким, в отличие от голосов большинства пьяных мужчин, слышанных мной в похожей обстановке. Сев рядом, я почуял запах приятных духов.
— Скажи, Ликиск, твой любовный пыл столь же горяч, как и жажда крови на арене?
Страх перед Цезарем и память о Поликарпе связали мне язык, но в конце концов я все же похвастался:
— Мне говорили, я хорошо служу Приапу.
Цезарь кивнул.
— Юность — лучшее время для службы богам. Когда становишься старше, появляются другие дела.
Его рука, слегка дрожавшая (уверен, что от возраста, а не от волнения), легла мне на плечо и развязала ленту, удерживавшую одежду. Шелковая туника соскользнула, упав на колени и обнажая меня выше пояса. Едва дыша, я следил за взглядом Цезаря, опускавшегося от лица к шее и моему обнаженному горлу. За его глазам следовали руки, легко поглаживая кожу кончиками пальцев.
— Ты не такой мягкий, как тебе подобные. Ты можешь быть солдатом. У тебя есть мышцы.
— Прокул говорит, что юноша не должен был мягким, — робко сказал я.
— Прокул мудрый человек. В некоторых отношениях. Будь он мудрее в других, мог бы прожить дольше.
Пораженный этим неожиданным замечанием и не поняв его, я решил о нем не размышлять, зная, что иногда мудрее промолчать и держать язык за зубами.
Что бы не имел в виду Цезарь, он сменил тему.
— Где Прокул нашел тебя, Ликиск?
— Он меня не находил, — ответил я и почти слово в слово передал ему историю, которую Марк Либер рассказывал о моем рождении и о том, как привез меня в Рим вместе с армией. Цезарь слушал, словно ему было интересно, продолжая гладить мое тело, и его прикосновения заставляли меня вздрагивать, словно от холода.
— Ты боишься меня, Ликиск?
— Все боятся Цезаря.
— Под этими великолепными волосами прячется острый ум. Ты дрожишь от страха?
— Я дрожу, потому что мне щекотно.
Цезарь рассмеялся.
— О, эта живительная честность юности. Надеюсь, ты сохранишь эту черту. Честность — редкое качество. Но если Цезарь может дать здесь совет, честность всегда следует сочетать с внимательностью. Многие честные языки привели своих обладателей к смерти. Больше, чем лживые. Тебе нравилась армия?
— Я был еще младенцем.
— Ах, да. У меня есть внук, и он тоже вырос с армией. Боюсь, это не принесло ему пользу. Такое детство сделало Калигулу слишком властным. Но я не желаю думать о Калигуле. Я хочу думать о тебе. И больше, верно?
Успокоившись и оказавшись, наконец, в знакомом пространстве служения моему богу, я уступил требованиям Цезаря, который снова и снова повторял:
— Ликиск, ты прекрасно служишь своим богам.
Император Рима храпел.
Меня учили, что храп означал удовлетворение, но мне он никогда не нравился. Храп казался оскорблением моего бога, если после того, как я демонстрировал свое искусство, любовник отворачивался и попадал в объятия Морфея. К тому же, храп мешал спать мне. Шум не позволял отдохнуть и приготовиться ко времени, когда партнер проснется, вновь полный желания, и потянется ко мне в самое сладкое время сна, незадолго до рассвета.
В этом отношении Цезарь походил на любого другого мужчину. Как только первые лучи солнца наполнили комнату, Цезарь пошевелился, прервав мой сон. Его утренняя щетина колола кожу. Губы, которыми он меня целовал, были жесткими и сухими.
— Поздоровайся с Цезарем, — пробормотал он. После вина и еды на вчерашнем пире его дыхание источало зловоние.
Перевернувшись и лежа под ним, я чувствовал, как его несвежее дыхание врывается в мои ноздри, и мысленно молился Приапу: «Пожалуйста, пусть Цезарь не поймет, как мне все это надоело. Приап, пусть Цезарь удовлетворится побыстрее. Услышь меня, Приап. Если ты бдишь!»
С внезапным вскриком он произнес: «Все». Его тело задрожало, и он обмяк.
Я продолжал молиться: «Приап, не дай ему на мне уснуть!»
Через некоторое время Цезарь со вздохом перекатился на другую сторону кровати и уставился в потолок. Увидев, что его глаза открыты и не мигают, я замер от ужаса при мысли о том, что он мог умереть, однако вскоре Цезарь зашевелился.
— Ты счастлив в этом доме?
— Конечно! — воскликнул я.
— Прокул хорошо обращается с рабами?
— Да, Цезарь. Мой бог благословил меня хорошим хозяином.
Цезарь кашлянул.
— Странно — раб благодарит бога за то, что его сделали рабом. С другой стороны, есть Калигула. Он стал бы хорошим рабом, но вместо этого — отвратительный хозяин. Скажи, Ликиск, тебе нравится Рим?
— Это единственный город, который я видел. Кроме Остии.
— Остия — выгребная яма. Как и Рим. Я ненавижу Рим.
— Тогда почему вы здесь живете?
Цезарь моргнул.
— Замечательный вопрос.
— Я тут счастлив.
— Молодость может быть счастлива везде. А мальчик столь непревзойденной красоты будет всегда счастлив, поскольку всегда найдутся мужчины, которые обеспечат его счастье. Будь я таким молодым и красивым, как ты, я мог бы править миром.
— Но вы и так им правите, господин.
— Верно, — усмехнулся он, приподнялся и склонился надо мной, опираясь на локоть.
— Править миром нелегко. Особенно если тебя окружает столько неверных людей. Но какое отношение это имеет к симпатичному мальчику? Стоит ли забивать политикой такую прекрасную голову? Зачем обращаться мыслями к миру, если сейчас в моих руках есть кое-что получше?..
Я не видел его до конца дня, а вечером узнал от Ликаса, что Тиберий со свитой убыл на юг, в Кампань, и его отъезд был неспокойным.
— Цезарь уехал в гневе. Они с Прокулом поругались в библиотеке, после чего Цезарь отдал приказ собираться, вылетел прочь и был таков.
— Наверняка это из-за меня! — простонал я. — Я навлек стыд на наш дом!
Ликас хмыкнул:
— Это проблемы Цезаря и Прокула. Какое дело Цезарю до мальчика-раба?
Первого марта мы отмечали праздник в честь Юноны, один из моих любимых, поскольку на нем исполняли веселую, радостную музыку. Начало весны знаменовалось множеством торжеств, требующих ежедневных спусков с холма в город. Теплая, солнечная погода позволяла выходить без плаща, и на праздниках я, как обычно, получал множество льстящих замечаний и флиртующих взглядов со стороны знати.
В марте в доме Прокула отмечали еще одну благоприятную дату: праздник в честь Исиды, к которому относились серьезно, поскольку все свое богатство Прокул получил и получал до сих пор благодаря морской торговле. Исида заботилась о моряках. В ее честь мужчины и женщины в белых одеяниях исполняли на флейтах прекрасную музыку, которую сопровождал великолепный хор избранных молодых людей. В конце высший жрец воздавал благостные молитвы за императора, Сенат, воинов, всех римлян, а также за моряков и корабли, принадлежавшие нашему миру.
Отправляясь в город на любое из этих событий, я обязательно забегал по пути в храм Марса на Форуме, моля его, чтобы он присматривал за Марком Либером.
Весна была важным временем и для моего божества, Приапа, бога садов, поэтому я каждый день проводил за работой, подрезая, копая, пропалывая и восхищаясь весенними цветами, распускающимися во всех уголках моего сада.
Вокруг пьедестала со статуей Приапа я высадил множество цветов, в основном красных, поскольку это был мой любимый цвет. Я давно уже привык видеть статую с собственным лицом, так что заботиться об окружавших ее растениях побуждало меня вовсе не личное тщеславие.
Если я и был чему-то рад, так это потеплению отношения Прокула к божеству, которому я поклонялся. В городском храме служил теперь новый священник. Ювентий умер: некоторые утверждали, что его отравил один из аколитов, другие считали, что священник отравился сам после шума, поднятого Прокулом в Сенате из-за распятия Сэмия.
Молодой Марат все еще служил в храме, но я бывал там нерегулярно и видел его время от времени, когда мы выходили в город. Он всегда улыбался и говорил мне что-нибудь хорошее.
Несмотря на такое настроение, я был подавлен гневным уходом Цезаря из дома Прокула. Много дней я чувствовал страх, считая себя причиной их ссоры.
Однако Прокул не казался расстроенным. Он занимался домом, каждый день спускался с холма на заседания Сената, заглядывал в гости к своим коллегам и оставался все тем же приятным человеком. Наблюдательный и чувствительный к нуждам других, он заметил мой подавленный вид, отозвал в сторону и спросил, в чем дело.
— Когда столь долго я не слышу смеха Ликиска, мне начинает чего-то не хватать. Что произошло?
Я с грустью ответил, что боюсь, как бы я не обесчестил наш дом.
— Глупости, Ликиск. Цезарь был тобой доволен. Он не мог сдержать похвал.
— Но он так быстро собрался и ушел в гневе, — заметил я.
Прокул похлопал меня по плечу.
— Это не имеет к тебе никакого отношения. Это всего лишь политика.
Воодушевленный, я с головой окунулся в цветущие весенние месяцы, счастливый как никогда. В самый разгар весны мы оказались свидетелями почетного прибытия в Рим генерала Гая Поппея Сабина, героя войны во Фракии. Фракийские повстанцы не желали вступать в армию. Прокул говорил, что эти горцы — вздорные типы, редко подчинявшиеся даже собственным вождям. В пересеченной местности драться было тяжело, но генерал Поппей разбил их. Тогда народ Балканских гор сдался и вынужден был подчиниться Риму.
Мне было интересно слушать об этой войне, поскольку на ней был Марк Либер, поэтому когда сенатор Прокул задал в честь генерала Поппея пир, я ловил каждое его слово, надеясь услышать что-нибудь о Марке Либере. Прислуживая всю жизнь за столом, разнося кубки и бокалы, я превратился в отличного подслушивающего (отсюда взялась моя репутация сплетника!). Наливая Поппею вино, я слышал увлекательные рассказы о том, как великолепно мой трибун проявил себя во время кампании. Более того, я узнал, что он закончил войну в добром здравии. Я надеялся, что у него не будет новых шрамов, если и когда он вернется домой в увольнительную и попросит меня сделать ему массаж. Однако Поппей не сказал, приедет Марк Либер домой или нет.
Последний раз, когда я его видел, мне было двенадцать — еще ребенок. Я плакал у садовых ворот, глядя, как он уезжает во Фракию. За все это время мы получили от него только четыре письма. Его приветствия отцу лишь намекали на те ожесточенные бои с фракийцами, которые Поппей описывал во время празднества. Что касается меня, я расцвел. Лицо больше не было круглым; внешность полуребенка — полувзрослого исчезла, и я превратился в стройного, крепкого, мускулистого юношу с квадратной челюстью, широкими плечами и подтянутой фигурой. (Ликас постоянно говорил Друзилле, чтобы та следила, по размеру ли мне одежда). Я так изменился с тех пор, как провожал Марка Либера, что опасался, узнает ли он меня.
Дом Прокула стоял на Эсквилинском холме, и из него открывался вид на соседний Целийский холм, поросший высокими дубами. Внизу, на равнине у Форума, жило много этрусков. У Прокула не было ни загородной резиденции, ни дома у моря, хотя он мог позволить себе и то, и другое. Он всегда отмахивался от советов, что только бы выиграл, получив возможность наслаждаться свежим воздухом в обоих местах, и кратко отвечал: «Я служу Сенату в Риме и в Риме живу».
Если ему хотелось увидеть море, он посещал свои корабельные конторы в Остии, останавливаясь у своего младшего партнера Примигения.
Если ему хотелось за город, он отправлялся к кузине Клавдии Прокуле и ее мужу Понтию Пилату. В последние годы те жили в Палестине, где Пилата назначили на какой-то важный правительственный пост. Прокул считал, что Пилат заслуживает большего.
Помимо посещений Сената, в остальное время Прокул предпочитал быть дома. Когда римляне хотели его видеть, то шли к нему сами, проходя небольшое расстояние по Аппийской дороге, а затем извилистым путем наверх, к нашим воротам. Их бесконечный поток вызывал у Ликаса жалобы на то, что у него слишком много работы.
Праздники в доме Прокула получили известность благодаря щедрости сенатора и усердию его управляющего. Величайшие люди римской политики и коммерции взбирались на холм, желая отведать великолепных блюд и услышать искренние речи Прокула. Некоторые приходили ради Ликиска. Были и такие, что до сих пор предлагали ему меня продать. «Нет, — качая головой, отвечал сенатор. — Однажды Ликиск будет свободен. Я это обещал. Он не продается».
В апреле, когда селяне пололи сорняки и укрепляли винные лозы, Рим обращал свои мысли к Венере, и в городе начинали заключаться многочисленные помолвки. Венеру, мать Рима, Прокул чествовал цветами из моего сада, кладя их к основанию бюста его возлюбленной Саскии. Ее образ, вырезанный лучшим портретистом Рима, стоял в вестибюле на почетном месте, где Прокул встречал своих гостей. Ликас следил за тем, чтобы ее изображение регулярно полировалось.
Для таких, как я, этот месяц тоже много значил. Двадцать третьего числа мы праздновали собственный любовный праздник, украшая гирляндами храмовый образ Приапа. Я помогал на церемониях (с разрешения Прокула, что свидетельствовало о постепенном улучшении его отношения к моему божеству). Новым главным жрецом стал Пирр, лет на десять моложе Ювентия и выглядевший гораздо лучше. Праздник посещали самые разные молодые люди, начиная от обычных уличных проституток до элегантно одетых и ухоженных катамитов из лучших домов Рима. Если бы Тиберий не находился в Кампании, он бы тоже пришел на праздник, соблюдая традицию, которую начал, когда Ювентий основал этот храм. Вместо него пришел один из любимых Цезарем греческих ученых, уродливый мужчина с болячками в сопровождении приятного мальчика в венке из белых цветов. Церемония была не слишком изысканной и включала в себя ритуальный секс с Пирром, за что он вручил мне монету, которую я в качестве приношения отдал Приапу. В ходе ритуала Пирр был очень мягок, давая понять, что его интерес ко мне простирается гораздо дальше роли жреца.
После, когда я одевался в ризнице, он спросил:
— Ты уже отдал кому-нибудь свое сердце, Ликиск?
— Да, я люблю одного человека, — ответил я, теша себя надеждой, что Пирр будет разочарован.
Он выдавил улыбку.
— Он поклоняется с тобой Приапу?
— Нет. Он предпочитает Венеру.
— Бедный Ликиск.
Той ночью я как всегда мечтал о Марке Либере, и как всегда эти мечты были эротическими.
Однако в некотором смысле они оказались пророческими.
С наступлением мая, которому покровительствовал Аполлон-законодатель, солнце перешло из Овна в Тельца. Для крестьян наступало время полоть сорняки и стричь овец. В Риме это был месяц ярких дней, теплого солнца и развлечений на римском Форуме. Форум наполнялся ароматами цветов для Флоралий, одного из самых веселых римских праздников.
Каждый день я дарил Прокулу розу из своего сада, а он чтил меня, брав ее с собой в Сенат. Для себя я выбирал фиалки, вплетая их в волосы. Другие цветы я дарил девушкам-кухаркам, Ликасу, Палласу и Друзилле. (Ей я вручил самый большой букет, чтобы цветы не потерялись на ее величественной груди).
Праздник длился десять дней. Большую часть времени я был пьян, как и все в Риме. В последнюю ночь празднества я позволил Палласу лечь со мной в постель. Он умолял меня об этом несколько дней и пленил тем, что подарил огромный букет лилий, купленный на собственные деньги.
На следующее утро я проснулся с ужасной головной болью, однако Паллас был вновь охвачен страстью, и я позволил ему насладиться, помня о его доброте и лилиях. Когда я оделся и отправился на кухню завтракать, Ликас искоса наблюдал за мной. Ему нравилось меня дразнить, и я знал, что он обязательно дождется момента, найдя какие-нибудь новые причины и способы надо мной посмеяться. Скорее всего, поводом окажется мой внезапный интерес к Палласу. Наконец, он проговорил:
— Ликиск, во второй половине дня ты должен помочь Друзилле провести в кладовой учет.
Это являлось отклонением от обычного порядка. Для такой работы у Друзиллы были помощницы, и она не слишком любила, когда в ее владениях оказывался я. Она всегда прогоняла меня, потому что я тянул руки к сладостям.
— Ликас, ты уверен? — спросил я.
Он серьезно ответил:
— Ей понадобится твоя помощь — нам надо хорошенько подготовиться к торжеству.
Я знал, что до праздника Минервы никаких важных торжеств не намечается, а он наступит только в сентябре.
— У нас что, будет какой-то праздник?
— Если мы его не устроим, разразится скандал.
— По какому случаю?
Его черное лицо расплылось в улыбке, и он сказал:
— Трибун возвращается. Он будет здесь примерно через неделю.
С радостными воплями я помчался к Друзилле. Ликас, как всегда, был прав. Ей понадобится помощь, если мы хотим устроить Марку Либеру надлежащий прием.
В день приезда трибуна я поднялся ни свет ни заря, принял ванну и оделся в свои лучшие, наиболее соблазнительные одежды. Завтракать я не мог.
Ликас заметил:
— Ты так не трудился над собой даже когда узнал, что будешь спать с Цезарем.
Я не обратил внимания на насмешку.
Друзилла тоже была в шутливом настроении.
— Ты ли это, Ликиск? Не может быть. В этот час его голова обычно прячется под подушкой, а одеяло натянуто до ушей.
— У меня дело, — высокомерно сказал я. Ликас согласился:
— Это утро ты должен провести со своим учителем.
— Я знаю, что от меня требуется, — раздраженно ответил я.
— Тогда займись делом!
Для мальчика, который так сильно чего-то ждет, есть ли большее мучение, чем проводить часы ожидания в школе?
Мой учитель Корнелий, философ-стоик, самый строгий и требовательный учитель, каких только можно сыскать в Риме, не тратил времени на то, чтобы выразить недовольство невниманием его ученика к утренним урокам. Высокий, стройный, важный человек с копной седых волос, быстрый на удары розгой, Корнелий знал, что я недавно побывал в постели Цезаря, но впечатлить его было не так-то просто. Его речь сыпала (чаще, чем обычно) ученым презрением к суетным отвлечениям, таким, как сексуальная любовь. Когда я приходил на урок с затуманенным взглядом после ночи невоздержанности, он сердито смотрел на меня и говорил: «Праздность, питье и сексуальная распущенность приведут Рим к падению. Мне нет дела до того, какие прекрасные воспоминания у тебя о прошлом вечере, Ликиск — мы здесь, чтобы учиться».
Когда я пришел к нему в счастливый день возвращения Марка Либера, он, несмотря на всю свою чувствительность, уже приготовил подходящее замечание, хотя оно вполне могло ранить мои чувства. В качестве предупреждения он заявил:
— Мы не будем тратить время на мечты о наших героях, Ликиск.
Уязвленный, я ответил:
— Уверяю вас, господин — я пришел, чтобы учиться, и отнесусь к вашим урокам с полным вниманием.
Он раздраженно сказал:
— Это будет приятной переменой.
— Уверяю вас, господин, я говорю совершенно искренне, — ответил я на несовершенном греческом, желая впечатлить Корнелия своим усердием.
Исправив допущенную мной грамматическую ошибку, он предупредил:
— Я очень надеюсь, что сегодня ты будешь хорошим учеником. Розги у меня наготове.
Уже не раз испытав на себе воздействие этой связки березовых прутьев и зная, что Корнелий без колебаний опустит ее даже на тело, которое недавно ласкал Цезарь, я приступил к урокам (что оказалось крайне непростой задачей, поскольку мой ум был поглощен приездом Марка Либера). Однако я был мальчиком, всегда готовым схитрить, и довольно искусно провел с Корнелием обычный ученический прием.
— Можно мы отложим греческий и проведем утро за философией? — уважительно спросил я.
Корнелий с подозрением ответил:
— Ликиск, ты ведь никогда не интересовался философией. Я удивлен.
Использовав одно из его любимых изречений в качестве возражения, я ответил:
— Никогда не удивляйтесь!
Корнелий потеплел и, положив худую руку мне на плечи, повел прочь из перистильного двора с окружающей его колоннадой, где мы обычно занимались. Мы отправились в яркий, цветущий сад. Стоял прекрасный солнечный день, веял теплый ветерок, в кронах дубов пели птицы. Лучи солнца касались далеких статуй Приапа, Януса и Марса.
— Итак, что же мы будем обсуждать? — наставительным тоном спросил Корнелий.
— Может быть, любовь? — сказал я.
— Любовь? — переспросил он, как мне казалось, попавшись на мою удочку.
Если в этот замечательный день я не мог говорить о Марке Либере, то почему бы не обсудить переполняющие меня эмоции?
— Может ли мудрец влюбиться? — поинтересовался я.
Он прямо спросил:
— Это философский вопрос, или у тебя что-то на уме?
Покраснев, я с запинкой ответил:
— Н-нет, это философский вопрос. Конечно, философский.
— Мы с тобой далеки от того, чтобы называться мудрецами.
— Я задал вопрос и ожидаю ответа.
— Могу сказать лишь одно: любовь ранит, когда она достается тяжело, не меньше, чем если достается легко.
— Почему любовь должна ранить?
— Человеческие сердца очень хрупкие, Ликиск.
— Вы когда-нибудь любили?
— Да.
— И это причинило вам боль?
— Да.
— Я никогда не позволю, чтобы любовь причинила мне боль.
— Тогда ты будешь исключением. Первым смертным, которого любовь не ранила. Но нет, Ликиск, ты узнаешь, что любовь приносит боль, и жизнь несправедлива. Кто мы, если не моряки в огромном море? Прилив взметает наши лодки, и мы висим на гребне волны, стуча бортами друг о друга; иногда наши лодки терпят крушение, и мы всегда испытываем страх. В этом гневном море, открытые любой буре — в том числе и любовной, — у моряка есть только одна надежная гавань. Смерть.
— Какой мрачный взгляд, — угнетенно произнес я, уставившись в землю и прислушиваясь к ветру. Посмотрев в синее небо, на играющих птиц, почувствовав тепло солнца, я ответил:
— Думаю, в жизни должно быть нечто большее, чем бури и смерть.
— Естественные мысли для влюбленного мальчика.
Вновь опустив голову, я сказал:
— Думаю, Прокул не слишком мне помог, велев учиться. Мне казалось, если я стану ученым, то буду мудрым, и мудрость меня освободит.
— Только смерть освобождает человека.
— Но не любовь?
— Не любовь.
Мы дошли до конца сада и сели между Приапом и Марсом.
— Вы знаете, что я отдал приказ, по которому убили человека?
— Гладиатора? Да я об этом слышал. Значит, это тебя беспокоит? Ты любил того гладиатора?
— Нет. Я вспомнил о нем, поскольку мы заговорили о смерти. Теперь, когда я думаю о смерти, то думаю и о Поликарпе. А когда думаю о любви…
— Заканчивай свою мысль, Ликиск.
— Ничего.
— Ты бы хотел сохранить имя своего возлюбленного в тайне. Это говорит о том, что он не знает о твоей любви. Или, возможно, она?
— Лучше продолжим разговор о смерти.
— Очень хорошо. Я знаю, когда поменять тему.
— Мы говорили о свободе. Ваши слова приводят меня к мысли, что смерть освобождает человека. Освободил ли я Поликарпа?
— Только от его земных страданий. Ты не сделал ему ни плохого, ни хорошего. Ты просто его убил.
— Поликарп обвиняет меня в том, что я его убил?
— Поликарп больше не думает и не чувствует. Черви уже съели его мозг.
В гневе я вскочил и отбежал прочь.
— Как вы можете говорить такие ужасы!
Длинноногий Корнелий быстро догнал меня и схватил за руку.
— Естественное не ужасно. Для червей естественно поедать трупы. Это не вопрос морали. Льва нельзя назвать безнравственным, когда он убивает газель для пропитания. Льву естественно убивать газелей.
— Но разве естественно одному человеку убивать другого?
— Строго говоря, Поликарпа убил его противник.
Я яростно затряс головой.
— Но ведь это я подал знак! Я принял решение. Меня так впечатлил Цезарь, я так раздулся от собственной важности и так расстроился, что Поликарп проиграл… Он испортил мне весь день, потому что я хотел, чтобы он выиграл!
Я едва не расплакался. Не желая, чтобы меня стыдили, я бросился бежать по саду, остановившись только для того, чтобы крикнуть:
— Я не согласен с вами насчет любви. Я думаю, любовь — это здорово!
Повернувшись, я влетел в дом, оставив Корнелия между освещенных солнцем статуй.
Когда Марк Либер прибыл, я не имел права находиться в зале приемов, зато мог спрятаться в передней и подсматривать. Трибун приехал не один. Его спутником оказался солдат — судя по форме, центурион. Он был молодым и очень красивым. Пока Марк Либер обнимал Прокула, он держался позади.
— Мы так давно не виделись, Марк Либер, — сказал старик.
— Слишком давно, отец, — ответил Марк Либер, вновь обнимая его. Доносившийся из зала мужественный голос звучал для меня как лиры, флейты и хор. Я не мог отвести от него глаз. Красивый в своей форме, Марк Либер был высоким, сильным, уверенным и обладал легкой походкой человека, который знает, чего хочет. Темным волосам требовалась стрижка, лицу — бритва, а телу, как я надеялся, массаж.
Повернувшись, Марк Либер взял своего друга за руку и представил Прокулу.
— Это Гай Абенадар.
— Ах да, — воскликнул сенатор. — Я хорошо знал твоего отца и помню тебя ребенком. Теперь центурион, да? Военная карьера.
— Чтобы однажды командовать армией, — учтиво сказал Марк Либер. Центурион выглядел скорее смущенным, чем польщенным.
— Уверен, — сказал Прокул, идя между молодых солдат и положив руки на их широкие плечи, — что оба вы устали. И разумеется, хотите принять ванну.
Хлопок в ладоши — и перед ними очутился Ликас. Марк Либер приветственно обнял большого черного раба.
— Действительно, — улыбнулся Марк Либер, — ванна и массаж Ликиска. Где этот мальчик?
— Я пришлю его вам, господин, — сказал Ликас.
Торопясь прочь, я думал, что мое сердце разорвется. Я помчался в корпус, расположенный позади сада рядом с идолами. Там находилась купальня. Это было светлое, открытое, просторное помещением, где купальщики могли вымыться в чистой воде под лучами солнца. Прислуживание в ванной входило в мои домашние обязанности.
Когда я приготовил все масла, притирания для массажа и вошел в купальню, солдаты были уже в воде. В руках я нес кувшины с нежно пахнущими маслами, которые привычно вылил в ванну.
Увидев меня, Марк Либер вскочил.
— Ликиск, это ты?
Поставив кувшины на скамью, я нервно взглянул на него:
— Да, господин.
Находившийся по пояс в воде Марк Либер с улыбкой покачал головой. С его мокрых волос сорвались капли. Они украшали его тело, словно драгоценные камни. Я обратил внимание на новый шрам с левой стороны, тонкую белую линию длиной с ладонь.
— Когда я видел тебя в последний раз, — засмеялся он, — ты был совсем ребенком. Выпрямись и дай мне на тебя взглянуть.
Я встал, неловко пригладив тунику, чтобы показать свою новую фигуру. И слегка выпятил грудь.
— Гай, — сказал Марк Либер своему приятелю. — Это Ликиск. Помнишь, я тебе о нем рассказывал?
— Ребенок, которого ты нашел в Германии, — ответил центурион. Он лежал в воде по самые плечи. — Привет, Ликиск.
— Добрый день, центурион, — ответил я.
Все еще качая головой, словно не в силах поверить, что ребенок вырос, Марк Либер погрузился в воду.
— Ты бы видел его мать, Гай. Самая прекрасная и очаровательная женщина, какую я только встречал.
— Ты говоришь так о каждой женщине, которую видишь.
— Гай, она действительно была красавицей. Взгляни на Ликиска, если хочешь понять ее красоту.
— Марк, ты смущаешь парня.
— Нет, — сказал Марк Либер, взглянув на меня. — Вряд ли есть то, что способно смутить Ликиска. Он крепкий. И к тому же, эксперт в массаже. Ты не узнаешь, что такое массаж, пока его не сделает тебе Ликиск. Когда мы с Гаем примем ванну, сделай нам массаж. Пусть Ликас принесет вино и что-нибудь поесть. А ты расскажешь нам все слухи.
— Все сенсации, — рассмеялся центурион.
— Особенно сенсации, — поддержал его трибун.
Их смех доносился из сада, пока я бежал на кухню за вином и едой.
— Я сам принесу, — сказал я Ликасу.
— Ну разумеется, — сказал он, усмехнувшись.
Лежа на диванах, солдаты походили на статуи богов в саду, подставляя солнцу загорелую кожу. Они обрадовались вину, печенью и фруктам, и пока ели, а я рассказывал им новости, оставив визит Цезаря напоследок.
— Старый козел что-то задумал, — мрачно пробормотал Марк Либер.
Когда новости иссякли, они перевернулись на живот, а я начал работать пальцами, снимая боль и напряжение с крепких мышц.
— Замечательный мальчик, — вздохнул центурион, когда я его массировал.
Подмигнув мне, Марк Либер сказал:
— Думаю, Ликиск, мой друг Гай положил на тебя глаз. — И указал центуриону на статую Приапа, чтобы тот обратил внимание на его сходство со мной. Центурион был щедр на похвалы.
Вечером в доме состоялся праздник, и его причина была гораздо более приятной, чем посещение Цезаря или генерала Поппея. Солдаты, одетые в белые тоги, сидели за столом, заметно радуясь возможности побыть без формы. Между ними расположился Прокул. Все они налегали на приготовленные Ликасом блюда. Вино текло рекой. Комнату наполнял аромат мяса, пирогов и деликатесов, привезенных в Рим на кораблях сенатора.
Зачарованный рассказами о войне во Фракии, я ждал поблизости, помогая Ликасу или наполняя кубки вином, однако мои глаза то и дело возвращались к лицу сидящего рядом с отцом Марка Либера: он был то серьезным, то веселым, то печальным, то смеющимся.
Позже, когда я стоял перед Гаем Абенадаром, совершая ритуал раздевания и готовя его к наслаждениям, которые символизировал идол с моим лицом, выяснилось, что центурион — довольно проницательный молодой человек.
— Ты очень высокого мнения о Марке, Ликиск. Думаю, ты в него влюблен.
— Это не так! — воскликнул я.
— Не надо от меня скрывать. Мы с ним товарищи, друзья. Ничего больше. Разве он не знает, что ты к нему чувствуешь?
— Я люблю трибуна, как люблю каждого в доме Прокула, — возразил я. — И всё.
— Ладно, — он пожал плечами. — Если хочешь, оставим все как есть. Ты умеешь раздевать мужчин и отлично делаешь массаж. Не могу дождаться, чтобы узнать, какими еще талантами ты обладаешь.
Когда он ложился на большую резную кровать, я рассматривал его. Вьющиеся волосы центуриона были черными и густыми, как и брови над карими глазами. Нос широкий и приподнятый, словно у ребенка; губы — полные, изогнутые в виде лука. Мощная шея переходила в широкие плечи. Грудь была крепкой и мускулистой, соски твердыми, как камень. Кожа выглядела безукоризненно. Я не заметил ни единого шрама, однако он был молод и повидал мало войн. Для мужчины с таким количеством волос на голове его тело оказалось на удивление гладким и безволосым, кроме нескольких тонких прядей на животе и обильного роста в месте соединения бедер. Плоть, поднимавшаяся из черных зарослей, была длинной, толстой и прямой. Приап удивительной красоты. Разведенные ноги оказались тверды, как мрамор.
Нежный любовник, он не жалел прикосновений и ласк, щедрый на стоны и похвалы. Когда мы отдыхали, в черной ночи за домом Прокула начала лаять собака. Она залаяла вновь, и Гай Абенадар проснулся, обняв меня и легко поглаживая мой живот.
— Лающая собака — это знамение, — прошептал я.
— Знамение чего? — спросил он.
— Не помню.
Гай Абенадар рассмеялся.
— Ложился ли с тобой Марк, как я сейчас?
— Нет, — тихо ответил я.
— А ты бы хотел?
Я промолчал.
— Я поговорю с ним, Ликиск.
— Пожалуйста, не надо.
— Но ты же этого хочешь. Я видел, как ты смотрел на него в купальне. И за ужином. Мой друг Марк ослеп, если ничего не заметил.
— Это неважно. Правда.
— Ты не умеешь лгать, Ликиск.
— Это не ложь.
— Ладно. Если хочешь, я буду молчать.
— Да.
— Но я чувствую себя виноватым. В конце концов, для чего нужен друг, если не для заботы о том, чтобы его товарищ наслаждался всеми радостями жизни? А ты как раз и есть такая радость.
— Это правда, я хорошо владею своим искусством.
— Значит все, чем я сегодня наслаждался, было лишь демонстрацией невероятного искусства Ликиска?
— Я надеялся вас порадовать.
— Ты порадовал, но я представляю, каким бы ты был, если б в этом участвовало твое сердце.
— Это жестокие слова, Гай Абенадар.
— Я не хотел быть жестоким, поэтому пожалуйста, Ликиск, не отворачивайся. Не дуйся. Хотя ты прекрасен, даже когда дуешься, — он убрал упавшую мне на лицо прядь волос и улыбнулся. — Но ты гораздо более соблазнителен, когда улыбаешься или, хвала богам, смеешься. Счастлив тот, кто сможет вызвать у тебя смех. Думаю, Марк и есть тот счастливец. Почему ты не скажешь ему о своих чувствах?
— Это ни к чему хорошему не приведет, — ответил я. — Я для него ребенок. Младенец, которого он привез с войны. Он видит меня именно таким.
— Люди меняются, но иногда нужно дать им небольшой толчок в правильном направлении.
Я покачал головой и уткнулся лицом в подушку.
— Он не поклоняется Приапу. Его бог — Марс.
— Марка вряд ли можно назвать религиозным человеком. Он не слишком обращает внимания на богов, молитвы и приношения.
— Тогда его не заинтересует и Приап.
— Дело не в Приапе, а в тебе. Ты обязан все выяснить сам.
— Я уже знаю ответ.
— Ты боишься, что он сделает то, чего ты от него ожидаешь. Тебя пугает не поиск его любви, а вероятность, что он тебя отвергнет.
— У вас не только жестокая речь, но еще и бойкий язык.
В доме Прокула вставали рано, но ходили на цыпочках, чтобы ненароком не разбудить солдат, оказавшихся «совами». Это стало для меня проблемой. Предполагалось, что я буду поздно ложиться, прислуживая паре или уходя в постель вместе с центурионом, но при этом продолжу заниматься своими обычными делами, для чего мне надо было рано вставать. Ликас, не задумываясь, навесил на меня новое прозвище — Соня. Соня туда, Соня сюда, Соня сделай это, Соня сделай то…
Такое прозвище вполне соответствовало реальности. Смотревшие на меня чаще всего видели меня зевающим. Однако я не жаловался, поскольку был счастлив: Марк Либер вернулся домой, а потому я не мог чувствовать ничего другого.
Единственными облачками на голубых небесах моего существования были разговоры в те утренние часы, когда Марк Либер, Гай Абенадар и Кассий Прокул беседовали о политике. Я сидел неподалеку, готовый принести еду, напитки или свитки из библиотеки, и с нарастающими мрачными предчувствиями слушал, как Прокул говорит о Сенате и Цезаре. Даже для такого аполитичного человека, как я, его слова казались опасными.
Сонно моргая, я слушал, как сенатор награждает нелестными эпитетами самых знаменитых людей Рима — Тиберия, его советника Сеяна, Калигулу и многих из тех, кто заседает в Сенате, и чем больше я слышал, тем сильнее беспокоился из-за загадочной и бесцеремонной ремарки Цезаря о том, что Прокул мог бы прожить дольше.
Поначалу в своих ночных беседах сенатор проявлял осторожность, однако вскоре раскрыл весь спектр трудностей своих взаимоотношений с Цезарем. Наконец, в одну ароматную ночь, когда со стороны Рима до нас долетал мягкий ветерок (вместе с неприятными запахами), Прокул сказал:
— Ходят слухи, что Цезарь покидает город. Ему не нравятся запахи. Ему не нравится народ.
— Думаю, он отправляется на юг по делам, — ответил Марк Либер.
— Лучше бы он оставался в Кампании и дал Сенату править, — сказал Прокул, и его лицо сперва порозовело, а потом покраснело. Отбросив сдержанность, он стукнул кулаком по ладони и склонился вперед в своем кресле:
— Когда после смерти Августа Тиберий получил власть, у Сената была мимолетная надежда, что мы, наконец, сможем хотя бы частично вернуться к республике. Тиберий убеждал нас, что у него нет намерений становиться диктатором. Я был в Сенате, слышал его сладкие речи. Сидя среди нас, он говорил: «Вы будете партнерами в моих трудах». Мы ему верили. Единственное, что меня успокаивало, это то, что вдова Августа до сих пор жива. И пока она жива, Тиберия еще можно как-то сдерживать.
Молодые солдаты терпеливо молчали, чувствуя, что старику есть что сказать. Каждую секунду я ждал, что меня выгонят из комнаты, но никто не обращал на меня внимания, а я был слишком напуган (и заворожен), чтобы уйти по собственной воле.
Прокул продолжал:
— После смерти Августа у меня возникли серьезные опасения, но я согласился немного подождать, посмотреть, дать Тиберию шанс. В этом Сенат был един, хотя я горжусь, что, в отличие от некоторых, избежал низкопоклонства. Это было отвратительно. Вчера они обливались слезами из-за смерти Августа, а сегодня улыбались и выстраивались в очередь, чтобы принести клятву верности Тиберию. Первым был Секст Помпей. Что за низкий подхалим, подумал я тогда и до сих пор так думаю.
В конечном итоге все мы поклялись в верности, включая и меня. Да, я присоединился к остальным. Вероятно, из-за надежды и патриотизма, я аплодировал вместе со всеми, когда из уст Тиберия лились сладкие обещания. Мы были готовы стать его партнерами. Он не хотел, чтобы его называли Цезарем. Неважно, что к тому времени он окружил себя военными и личными телохранителями, всеми уловками двора. Этот хитрый лис даже сказал, что не способен взять на себя все бремя правления.
Какое притворство со стороны человека, которого считают убийцей юного Постума! Тиберий отрицает свою причастность, но я ему никогда не верил. Он слишком сильно хотел власти, чтобы позволить назойливому наследнику оспаривать его права.
Потом начался фарс, будто он не хочет называться императором, хотя преторианцы уже выполняли его указания! А мы продолжали слушать заверения, что он — слуга Сената, и многие готовы были в это верить. Но очень скоро с моих глаз упала пелена. После обвинений в адрес Либо.
Сенатор сделал паузу, глотнул вина, а затем обратился к Гаю Абенадару:
— Я говорю о Марке Скрибонии Либо Друзе, которого хорошо знал твой покойный отец. Они были близкими друзьями с тех самых пор, когда им исполнилось столько, сколько сейчас тебе. Либо был корыстным человеком, склонным к чрезмерным тратам и другим излишествам. Тиберий знал, что нарастает скандал, мог прекратить его одним словом, но решил сохранить свои знания в качестве улик и собрать еще больше. В конце концов Либо обвинили в подрывных планах.
Сенатор печально вздохнул.
— Жаль, что твой отец не может подтвердить мои слова.
— Уверен, вы говорите чистую правду, — сказал центурион. — Возможно, я помню Либо. Но я был очень мал и не обращал внимания на друзей своего отца.
— Со всем уважением, Гай, но какое счастье, что твой отец не видит того жалкого спектакля, который Тиберий разыгрывает перед Римом. Дело Либо было только началом. Сейчас нами правит человек, наводящий ужас, опьяненный властью, скатывающийся к грубым непристойностям. Он превратился в деспота, и мы единственные, кто испытывает по этому поводу чувство вины.
Выдержав уважительную паузу, Марк Либер произнес:
— Отец, если тебя так сильно огорчает Тиберий, почему ты пригласил его на недавние игры?
Прокул всплеснул руками.
— Последняя тщетная попытка уладить разногласия. Я знал Тиберия еще в те времена, когда мы оба были молоды, и тогда я им восхищался. Он был отличным солдатом, и я очень на него надеялся. Я думал, что прошлое поможет решить текущие противоречия.
— Он стал твоим врагом, отец?
— Я не могу молча сидеть и чувствовать себя спокойно. Человек, ведущий общественную жизнь, должен думать о потомках. О будущем следует говорить сейчас.
— Ты выступал в Сенате?
— У меня репутация хорошего оратора, Марк.
— И сколько сенаторов на твоей стороне?
Прокул сделал паузу, потом пожал плечами.
— Их можно сосчитать по пальцам одной руки.
Последовала долгая, тяжелая пауза; наконец, сенатор встал, подавил зевок, прикрыв рот рукой, и объявил, что настало время спать. Солдаты встали и обняли его.
— Чем вы завтра займетесь?
Марк Либер улыбнулся:
— Отправимся за город.
— Марк хвастался вашими лошадьми, — сказал Гай Абенадар.
Тут они заметили, что я сижу в углу, стараясь держать глаза открытыми, чтобы не уснуть.
— Ликиск! — поразился сенатор. — Ты должен был лечь в постель еще час назад!
Я вежливо ответил:
— Да, господин.
— Так иди! — рявкнул Прокул знакомым тоном, в котором звучали одновременно нагоняй и любовь.
Когда я уходил, Гай Абенадар сказал:
— Не опасно ли, что мальчик слышал наш разговор?
— Ни в коей мере, — твердо ответил сенатор.
Марк Либер согласился:
— Ликиск — член нашей семьи. Он заботится о моем отце так, словно это его отец.
— Он и тебя любит, Марк, — сказал сенатор.
— Я тоже его люблю, — ответил Марк Либер.
Эти слова еще долго не давали мне уснуть, и когда, наконец, я все же погрузился в сон, Морфей напевал мне их снова и снова.
С началом летнего периода судоходства Прокул отправлялся в Остию инспектировать свое морское предприятие. До Остии было всего шестнадцать миль, однако из-за почтенного возраста Прокул с трудом переносил путешествие и снимал напряжение, оставаясь в городе на целую неделю. Хотя южный порт Поццуоли был гораздо важнее, Прокул держал свои конторы в Остии, предоставляя долгие поездки в Поццуоли своему партнеру Примигению. Там Примигений следил за огромными транспортными судами и кораблями, перевозившими зерно и руду. В Остию направлялись более легкие грузы, которые можно было перевозить на баржах по Тибру.
Избегая роскошных паланкинов, так обожаемых многими сенаторами, Прокул отправился в Остию на большой белой лошади. Марк Либер оседлал любимого черного жеребца. У Абенадара была гнедая кобыла, а у меня — пятнистый жеребенок. Позади нас шла шестерка полевых рабов, отвечавших за багаж.
Не успели мы отъехать от города, как нашему взору предстало жестокое зрелище — распятие. На придорожном столбе висел труп прекрасного молодого человека. (Прекрасного при жизни, разумеется. Его красота было заметна даже сейчас, несмотря на предшествующую казни порку). Над трупом помещалась грубо сделанная надпись: «Куриаций украл у хозяина».
Марк Либер мрачно сказал:
— Интересно, что он украл?
Гай Абенадар пожал плечами:
— Не все ли равно? Закон есть закон.
— Этот закон, — ответил Марк Либер, пришпоривая коня, — ужасно воняет.
Скоро мы добрались до Остии. Я бывал здесь довольно часто, но все равно приходил в восторг от путешествия и чуял запах моря задолго до того, как мы переваливали через последний холм и спускались к болотистой равнине вокруг гавани. Мачты и паруса кораблей были похожи на качающийся лес, поднимавшийся из сверкающей поверхности моря, в которое впадал Тибр. С холмов открывалось потрясающее зрелище! Воздух был чистым, резким, соленым, но по мере спуска становился все менее привлекательным из-за нечистот и мусора, плывших сюда из Рима. Во время нашего предыдущего визита ходила шутка, что горожане Остии могут узнать происходящее в Риме, подсчитав трупы, плывущие мимо них по реке.
Оказавшись в городе, мы были захвачены суетой морской торговли. Вокруг площади высились богатые здания римских коммерческих предприятий. С трех сторон площадь окружало поразительное множество лавок купцов, корабельных контор и агентств, связанных с римским источником жизненной силы: здесь были конопатчики, канатчики, изготовители парусины, торговцы зерном и специями, импортеры тканей, продавцы шкур, горнодобывающие компании, и среди них — торговец Прокул.
Мы направились прямиком в контору, где нас с восторгом встретил Клодий Примигений. Это был настоящий мореплаватель — высокий, гордый, словно мачта на корабле Прокула, обладатель железных мышц и загорелой, просоленной кожи; его лицо загрубело после бесконечных морских путешествий, плечи были мощными, словно у быка, а грудь круглой, как бочка. Его голос можно было расслышать даже в самую сильную из бурь Нептуна.
— Друзья! Дорогие мои друзья! Добро пожаловать в Остию!
От его крепких объятий перехватывало дух — моя грудная клетка едва не расплющилась. Приветствия Марку Либеру были такими энергичными, что выглядели чуть ли не нападением. Примигений обнял даже Абенадара.
В конторе я нашел еще одного нашего друга, Помпония Сабина, капитана Меркурия, самого красивого корабля Прокула. С Сабином нас объединяло то, что мы оба были рабами, хотя сейчас он стал свободным. Гигант-финикиец Сабин когда-то служил гребцом, но выкупил свою свободу, имея возможность откладывать деньги во время работы на триреме Аврелия Помпония. Освободившись, Сабин выучился у Примигения морской торговле и поднялся до звания капитана на славном корабле Меркурий.
Пока Прокул, Марк Либер и Примигений изучали счета компании, Сабин настоял на том, чтобы показать Гаю Абенадару свое замечательное судно.
— Иди и ты с нами, Ликиск, — засмеялся Сабин, большой мозолистой рукой взъерошив мои волосы. — Я знаю, у тебя сердце путешественника!
Пока мы шли, Абенадар признался, что когда-то хотел вступить в морской флот.
— Но я испугался, что все время буду страдать от морской болезни!
Когда Прокул и Примигений закончили обсуждать дела, мы отправились из города на окружающие холмы, к дому, где жил Примигений со своей женой и детьми. Все они были младше меня — приветливые и общительные, как их отец. Все шестеро (три девочки и три мальчика) немедленно потребовали, чтобы трибун и центурион рассказали о войне во Фракии, но Примигений отослал их прочь. Мужчины сели отдохнуть в галерее с видом на гавань, а я проследил, чтобы наши вещи занесли в комнаты. Ужинал я на кухне, вместе с рабами Примигения — все они были моими старыми друзьями еще с предыдущих визитов, — а потом помогал подавать еду. Поздним вечером мы отправились в постель, устав после суетного дня. Однако Гай Абенадар оказался не настолько уставшим, чтобы не разделить постель с Ликиском.
В Остии я вставал рано, поскольку любил смотреть, как с утренним приливом корабли покидают гавань. Это было замечательное зрелище, и стоя на крыльце дома Примигения, я придумывал историю о том, куда отправляется каждый корабль, изящно удалявшийся от леса мачт и раскрывавший свою красоту на волнах открытого моря: этот — в Грецию, эта трирема — на Сицилию, эта — в Александрию, в порты Галлии или Испании.
Я был поглощен игрой, когда на крыльцо вышел сонный Марк Либер со спутанными после сна волосами. Он прошел босиком по влажному каменному полу, натягивая на обнаженное тело халат.
— Ты рано встал, Ликиск, — сказал он, зевнув.
— Мне нравится смотреть на корабли, — ответил я, снова повернувшись к судам, что качались в гавани.
— Вид замечательный, — согласился он, стоя позади меня.
Я кивнул.
— Так или иначе, мир не так уж и плох, — проговорил он.
— Хотел бы я увидеть его весь, — ответил я.
И тут у меня перехватило дыхание, потому что Марк Либер обнял меня за плечи, похлопал и прижал к себе.
— Возможно, однажды ты его увидишь. Надеюсь на это. Придет день, когда ты станешь свободен и сможешь пойти, куда захочешь. Мой отец упомянул об этом в своем завещании.
— Думаю, это будет не самый лучший день, — сказал я. — Стать свободным, но потерять защиту вашего отца…
Марк Либер снова обнял меня, и я вздрогнул от крепкого, теплого пожатия и прикосновения его ребер к моим.
— Отец — прекрасный человек, — проговорил он, опуская руку. — И ты отлично ему служишь.
— А вы — хороший сын, — ответил я, не в силах скрыть дрожь в голосе.
Прислонившись к балюстраде и осматривая гавань, Марк Либер спросил:
— Что ты думаешь о Гае?
— Он мне нравится.
— Он о тебе очень высокого мнения. Но, думаю, ты это знаешь.
— Да, и я благодарен ему.
— Сколько тебе, Ликиск?
— Четырнадцать.
Повернувшись и с улыбкой ущипнув меня за подбородок, Марк Либер спросил:
— Уже бреешься?
— Нет, — ответил я, чувствуя, как щеки заливает румянец.
— Тебе уже нравится какая-нибудь девушка?
Смущенно засмеявшись, я покачал головой.
— Ну, для этого еще много времени, — сказал он, опустил руку и взглянул на корабли.
— Еще много времени, — повторил я, а затем процитировал слова своего учителя:
— Корнелий говорит, что с любовью следует быть осторожнее.
— Корнелий — мудрый человек.
— Он не слишком думает о любви. Он стоик.
— Но ты ценишь любовь, потому что любишь?
— Вероятно, — осторожно сказал я.
Марк Либер покосился на меня.
— Могу поспорить, в тебя влюблено много людей.
— Я не знаю.
— И ты никому из них не отдал свое сердце?
Я не ответил.
Заинтригованный, Марк Либер отвернулся от гавани и вгляделся в мое лицо.
— Означает ли это молчание, что твое сердце кому-то принадлежит? Ты сказал, что девушка тебя не привлекла. Тогда, вероятно, это мужчина? Другой мальчик?
— Я этого не говорил.
— Ты все время возражаешь, Ликиск, — с хитрой улыбкой сказал он. — Значит, кто-то все же есть. Не надо этого стесняться или стыдиться. Я его знаю? Один из других мальчиков-рабов? Паллас?
Я покачал головой.
— Друг отца?
— Нет.
— Вижу, ты не мне ничего расскажешь.
— Мне надо в дом, помочь с завтраком.
— Ладно, Ликиск. Храни свои секреты, но позволь дать тебе совет, совет ветерана любовных войн. В любви нет ничего хорошего, если ты держишь ее в себе.
— Я запомню это, господин.
— Если бы я кого-то любил, то наверняка бы признался. А если бы меня любил такой человек, я бы хотел это знать.
— Пожалуйста, трибун, мне пора идти.
— Иди, Ликиск.
Я убежал.
Днем Прокул и Примигений вновь погрузились в детали торговых сделок, а оба солдата отправились прогуляться по городу. Я помогал на кухне готовить пир, назначенный Примигением на вечер. Щедрый человек (и зарабатывавший у Прокула хорошие деньги), Примигений считал наш визит отличным поводом поесть, выпить и повеселиться.
Будучи чувствительным человеком, поклонником искусства и развлечений, для увеселения гостей он пригласил певца. Миловидный юноша с зелеными глазами, каштановыми волосами, гибким телом и мелодичным голосом читал фрагменты из произведений поэтов, рассказывал известные истории прошлого и завершил свое выступление поэмой Вергилия, восхвалявшей Рим.
Когда актер закончил декламацию, Прокул пробормотал:
— Хвала Августу, но что сказать о его преемнике?
Марк Либер с паникой на лице схватил кубок и предложил тост:
— За Рим, завоевавший мир. За Римский Мир!
Когда актер выходил, все пили в поддержку тоста. Проходя мимо меня (я сидел у двери, готовый выполнить любое поручение), он подмигнул. Много позже, свернувшись в постели в комнате, предоставленной мне Примигением, я услышал легкий стук в дверь. Открыв ее, я увидел актера.
— Меня зовут Плиний. Можно войти?
— Уже поздно.
— Уже поздно, а ты один. Ты слишком красив, чтобы ночевать в одиночестве.
Всегда восприимчивый к похвале и лести, я впустил его.
В постели он оказался не менее искусным, чем на сцене.
Утром, когда я проснулся, Плиний все еще спал, а когда я его разбудил, он поклялся, что не покинет комнату, пока мы вновь не займемся любовью. Хотя было рано, слуги вскоре должны были встать, и я не хотел, чтобы кто-то знал, что актер провел со мной ночь. Несколько минут мы медлили, а потом он ушел, поцеловав меня на прощанье.
Марк Либер и Гай Абенадар отправились в холмы на охоту, Прокул и Примигений завершали свои дела, а я готовился к возвращению в Рим. Гордые солдаты вернулись с куропатками и большим уродливым кабаном, которого застрелил Абенадар, попав прямо в глаз. На ужин мы съели нескольких куропаток.
Я ел, сидя рядом с центурионом, наслаждаясь птицей и разговорами, однако он ошибочно принял мое молчание за обиду.
— Ликиск, ты расстроен, что прошлой ночью я к тебе не пришел?
Я постарался разубедить его, но он счел нужным объяснить свое отсутствие.
— Я слишком надрался, — засмеялся он, а под конец праздника сообщил, что они с Марком Либером организовали для меня развлечение, решив, что для него сейчас самое время.
Бордель располагался на узкой извилистой улочке в двух шагах от верфи, и хотя мы оказались в этом убогом месте в поздний час, народу здесь было полно. Моряки всех размеров, цветов и форм толкались на тротуарах, задерживались у дверей, исчезали в проходах, а оттуда выходили другие, невероятно пьяные, и их громкие голоса разносились эхом между тесных стен. Мы прошли по улице пешком и остановились у последнего дома, за которым начинались доки. Нас вел капитан Сабин. Он громко постучал в грубую деревянную дверь, и когда она открылась, на пороге возник смуглый человек с двойным подбородком.
— А, капитан… добро пожаловать. Приятного вечера вашим друзьям, — сказал он, распахивая дверь. Позади толстяка в полумраке комнаты на крепких деревянных стульях сидели девушки с минимальным количеством одежды на обнаженных телах.
Проститутки были и в Риме: кто-то работал в домах, как этот, а кто-то на улице. Ликас называл их «ночными бабочками». В основном они курсировали неподалеку от амфитеатров; некоторые занимались своим ремеслом рядом с кладбищами, сочетая сексуальные таланты со способностями профессиональных плакальщиц. Ликас однажды назвал этих девушек кладбищенскими смотрителями. Уверен, никто из них не обращал на меня внимания, поскольку я был рабом и не имел денег. Хотя как-то раз одна из этих «ночных бабочек» остановила нас с Ликасом на улице и предложила меня обслужить. Ликас отослал ее прочь, шлепнув по заду.
Хозяин дома в Остии наградил меня развратной улыбкой.
— Это и есть тот самый мальчик, которого мы сегодня, скажем так, инициируем?
Капитан Сабин обсудил с ним цену, а затем предложил мне выбирать. Марк Либер и Гай Абенадар посоветовали высокую, грудастую девицу с темными волосами и зелеными глазами. Ее звали Клодия, и хозяин заверил нас, что она здорова.
— Она — мастер посвящать молодых, — похвастал он.
Сделка была заключена, и я последовал за Клодией наверх, в крошечную комнатушку, чье единственное окно выходило на стену соседнего дома. Из мебели в ней стояла одна большая кровать, застеленная белой простыней. Свет лампы смягчал неуютный вид, освещая картину, написанную прямо на стене у кровати. Крайне непристойная, она состояла из восьми частей и демонстрировала мужчину и женщину, занимающихся сексом в различных позах. Будь художник более талантлив, сцены могли бы выглядеть эротичными, а не вульгарными.
Клодия не обращала внимания на обстановку, давно к ней привыкнув, и быстро сняла свою красную накидку. Ловко освободив меня от туники, она принялась ласкать мое тело до тех пор, пока не оказалась довольна результатом. В комнате было холодно, и поначалу меня охватил озноб, однако вскоре я согрелся: Клодия прижималась ко мне большой мягкой грудью, ее выпирающий упругий живот касался моего, а тяжелые бедра плотно обхватывали ту мою часть, которая до сих пор служила только Приапу, а не Венере.
Просунув мне в рот извивающийся язык, она вытянула руку между нашими телами, ухватила меня плотным кольцом пальцев и направила внутрь себя. Я застонал, когда она уселась верхом и принялась двигаться. Венера посылала волны наслаждения по всему моему телу, и вскрикнув, я обнял женщину, притянул к себе, прижав ее грудь к своему бьющемуся сердцу и коснувшись губами ее раскрытого рта. Мы не расставались до тех пор, пока меня с головы до ног не сотрясла сильная дрожь.
Из тумана наслаждения донесся голос:
— Еще?
Открыв глаза, я простонал:
— Что?
— Хочешь еще раз?
— Да, — улыбнулся я, но тут же подумал, что это наверняка стоит дороже, и засомневался.
— Что случилось?
— Это будет дороже?
Она рассмеялась.
— У тебя я ничего не возьму. Это твой первый раз.
— Тогда я хочу еще.
— Теперь ты будешь сверху.
Я навалился на нее.
— Полегче!
— Тебе больно?
— Нет, но нам некуда торопиться.
Когда мы закончили и спустились вниз, все глаза в комнате обратились на меня. Девушки, скучавшие, когда мы вошли в дом, теперь хихикали и шептались, прикрывая руками рты, и я понимал, что все это время являлся объектом их разговоров. Капитан Сабин казался обеспокоенным успехом его договоренности. Гай Абенадар хитро смотрел на меня. Марк Либер светился гордостью за придуманное им развлечение. (И оба они к тому времени уже выбрали себе девушек).
— Ну как ты, Ликиск? — спросил он.
— Отлично, — сказал я.
Положив руку мне на плечи, он заявил:
— Нет лучшего дара богинь судьбы, чем удовольствие с умелой женщиной.
Клодия сказала:
— Этот мальчик тоже кое-что умеет.
Все засмеялись, некоторые даже захлопали в ладоши, словно приветствуя актера на представлении. Когда мы возвращались на холм, домой к Примигению, я все еще был красным от смущения.
Утром мы вернулись в Рим.
После этого я увидел Остию, лишь вкусив лучшие и худшие дары богинь судьбы.
С приходом лета обитатели Эсквилинского холма понимали, как им повезло, что они живут выше удушающей жары и вони городских улиц. Нас всегда охлаждал щедрый бриз, дубы и сосны дарили тень, а самую страшную жару мы проводили в купальне, стоявшей среди прохладных и цветущих садов.
Наиболее жестоким временем были июль и август. Я часто думал, почему римляне не выбрали иные, более приятные месяцы, чтобы назвать их в честь великих Цезарей. Я понимал, что это хорошие месяцы, и праздник есть праздник, какая бы ни стояла погода, но гораздо легче чтить Цезарей под прохладными небесами. Главным праздником августа были Вулканалии, посвященные богу очага, которому наверняка нравился зной, продолжавшийся в течение всего торжества в его честь.
В канун праздника к Прокулу пожаловал гость, рассказавший удивительную историю об императоре. Луций Юлий Грат был знаменитым всадником. Его дом располагался на другом конце города, но поскольку Прокул жил близко к Аппийской дороге, всадник свернул с нее и зашел к нему в гости отдохнуть и освежиться. Он был по делам в южных районах Италии (отвечая за зерновые поставки — август был временем жатвы). Высокий, худой, стройный, словно один из его пшеничных колосьев, Луций Юлий Грат был хитрым человеком с хитрыми глазами. У него было много рабов, с которыми он плохо обращался. Он не любил юношей и не одобрял тех, кто любит. Он очень уважал Прокула, но я подозревал, что это была зависть. Прокул всегда общался с ним крайне осторожно. После приветствий он усадил гостя в тенистом саду, ожидая услышать причину столь неожиданного визита.
— Цезаря чуть не убили, — воскликнул всадник.
Прокул испуганно выпрямился:
— Как?
— Был камнепад, — сообщил Луций Юлий Грат, пребывая в восторге от сенсации, словно мальчик. Его голос был настолько оживленным и громким, что Марк Либер и Гай Абенадар заинтересовались и, обернув себя полотенцами, покинули купальню вместе со мной.
— Тиберий отправился на виллу под названием «Пещера», — продолжал возбужденный всадник, промокая лоб платком. — Благодаря богам, с Тиберием был Сеян. Они обедали в доме, расположенном в естественной пещере между морем и холмами Фунди. Знаете, где это?
— Я не слишком часто выезжаю, — ответил Прокул, — тем более так далеко.
— Прекрасное место. Я был там, хотя сомневаюсь, что поеду еще раз после того, что случилось. Это предзнаменование.
Прокул нетерпеливо спросил:
— Что же дальше?
— Как я сказал, эта вилла представляет собой каменную пещеру и, очевидно, не самую надежную, поскольку в ней вдруг произошел камнепад. Несколько слуг погибли. Можете себе представить, какая началась паника? Цезарь мог оказаться под завалом, если бы не Сеян. Отважный храбрец встал на колени, оперся на локти и загородил Тиберия своим телом, не дав камням ударить Цезаря. Преторианцы быстро откопали их, обнаружив в таком виде, как я и описал. Сеян, словно щит, закрывал собой лежащего Тиберия.
— Страшное дело, — сказал Прокул, поглядев на сына.
Вечером, обсуждая все это за ужином с Марком Либером и Гаем Абенадаром, Прокул говорил свободно, чего не мог делать днем из осторожности перед гостем.
— Полагаю, я должен был радоваться спасению Цезаря, но удивился своей реакции, услышав, что жизни Цезаря угрожала опасность. На миг я ощутил надежду. Возможно, думал я, кто-то нашел в себе смелость убить его. Например, Сеян. Но Сеян еще не готов выхватить кинжал, верно?
— Такой день настанет, — серьезно сказал Марк Либер.
Прокул пожал плечами.
— Если Цезарь не опередит Сеяна.
От этих слов у меня по коже пробежали мурашки, несмотря на дыхание Вулкана, чувствовавшееся в августовском ветре.
На следующий день появилось еще больше новостей. Пришло письмо из Палестины, от кузины Прокула Клавдии. «Евреи — странные люди, — писала она (за обедом Прокул прочитал письмо вслух). — Религиозные законы запрещают им брататься с чужаками, которых они называют язычниками. Разумеется, как и с большинством религиозных законов, самые важные фигуры общества их не исполняют. Еврейская религия довольно любопытная, и я стараюсь узнать о ней как можно больше».
Прокул не скрывал своего изумления.
— Моя дорогая кузина, — объяснил он Гаю Абенадару, — всегда очень боялась оскорбить богов. Любых богов. Ее дом больше походил на храм, чем на человеческое жилище.
— Когда станешь ей писать, отец, — сказал Марк Либер, — передай привет от меня.
Тем вечером трибун захотел развлечь своего друга выступлением актеров, но поскольку давно здесь не был, то не знал, что в Риме идет и какие из многочисленных театральных представлений стоят внимания. За советом он обратился ко мне.
— Ликиск, ты следишь за событиями. Что нам стоит посмотреть?
— Спектакль, где играет всеми любимый актер Парис, — ответил я.
— Тогда сегодня мы увидим этого Париса, и ты пойдешь с нами.
В восторге от приглашения, я надел свою лучшую тунику.
Пантомимы разыгрывались танцорами-мужчинами, каждый из которых мог считаться совершенным, обладая стройным и привлекательным телом. Парис оказался невероятно грациозным юношей, исполнявшим тем вечером роль Меркурия и выйдя на сцену в одной только короткой накидке. Его голову окружали золотистые волосы, а за спиной торчала пара крыльев. В руке он держал посох со змеями, подчеркивая представляемый им образ. Пантомима рассказывала об испытаниях и бедствиях юного бога, вступившего в конфликт со старшими богами. Аудитория отметила зрелище громом аплодисментов.
Когда мы покинули театр, Гай Абенадар заметил:
— Актер Парис — выдающийся юноша.
Пожав плечами, Марк Либер сказал:
— Да, но Ликиск гораздо симпатичнее.
Даже будь у меня крылья Меркурия, я бы вряд ли чувствовал себя в более приподнятом настроении. Я испытывал настоящее счастье, но никто не может говорить за богов, никто на самом деле их не знает. Возможно, жестокий бог просто меня дразнил.
Мы прошли совсем немного, когда увидели на Целийском холме огонь. Небеса отсвечивали ярко-красным, белыми клубами по небу разносился дым. Все мы на миг испугались, что пожар — на Эсквилинском холме, но когда подбежали ближе, наши страхи рассеялись.
Пожары в Риме возникали часто, однако этот оказался худшим из всех, которые я видел. Один за другим он пожирал деревянные домики, сгрудившиеся у подножия холма и в нижней его части — в основном это были дома этрусков, — но так же задел виллы и большие дома знати выше по склону и на вершине. В последнее время погода была чрезвычайно сухой, и огонь питался листвой украшавших холм гордых дубов (прежде его называли Дубовым и изменили название в честь жившей здесь Целии Вибенны).
Будучи военными, Марк Либер и Гай Абенадар не могли не помочь бороться с огнем, и то, что началось как веселый вечер на пантомиме, перешло в ночную битву против разрушительной стихии. Пожар казался иронией, возникнув в праздники в честь Вулкана, и весь Целийский холм превратился в его печь. Я тоже участвовал в борьбе, бегая вверх-вниз по холму с ведрами или сбивая танцующие в подлеске языки пламени. Вскоре наши одежды начали гореть, и мы оставили их, борясь с пламенем обнаженные, бок о бок с сотнями свободных людей, знатью и рабами, достаточно крепкими, чтобы в этом участвовать. Всех нас покрывала сажа, так что невозможно было отличить благородного всадника от черного раба.
Быстро поняв, что с огнем нам не справиться, мы сформировали линию защиты на верхней оконечности пожара, надеясь не пустить его к пока еще целым домам. Нам мешал ветер, ревевший, как лев, ловивший огонь на верхушках дубов и несущий его к другим деревьям. Пылающие угли дождем сыпались на землю. К счастью, перед рассветом ветер переменился, повернув огонь назад и устранив опасность возгорания других районов, особенно Эсквилинского холма с его густыми зарослями дубов и сосен и роскошным домом Прокула. Взошедшее солнце осветило повисшее над городом дымное облако.
Утомленные и черные от копоти, Марк Либер, Гай Абенадар и я притащились к воротам нашего сада и прошли прямиком к купальне. Солдаты подняли меня и со смехом бросили в воду, прыгнув следом. Когда мы соскребли с себя сажу, я позабыл о своем положении, усевшись между ними в неглубоком участке бассейна. Блаженно довольный и усталый, я положил руки им на плечи. Никто не шевельнулся, чтобы их убрать. Наслаждаясь мягким плеском воды вокруг болевшего тела, я лежал с закрытыми глазами, пока не почувствовал прикосновения к губам. Открыв глаза, я увидел знакомое улыбающееся лицо Гая Абенадара.
— Ты был очень смелым, Ликиск, — сказал он и отодвинулся, открыв передо мной решетчатый потолок павильона.
Внезапно потолок вновь исчез, и ко мне склонился Марк Либер.
— Действительно, очень храбрым, — пробормотал он и тоже меня поцеловал.
Прежде, чем жара августа сменилась сентябрьской прохладой, произошла еще одна трагедия, на этот раз в месте под названием Фидены, где обрушился новый амфитеатр арены гладиаторов, убив пятьдесят тысяч человек, собравшихся посмотреть бой. Бывший раб Атилий был обвинен в использовании некачественных материалов при строительстве и в выборе почвы неподходящей плотности для его возведения.
Вслед за этим скандалом появилась информация, что Цезарь ассигновал срочные фонды для помощи пострадавшим в Фиденах и на римском пожаре. Сведения об этом пришли с острова Капри, где сейчас жил Цезарь, однако щедрость компенсаций не подавила слухи, наводнявшие Рим быстрее, чем огонь пожирал Целийский холм.
Случившиеся трагедии, по слухам, являлись плохими предзнаменованиями, связанными с тем, что Тиберий покинул город. Будет лучше, если Цезарь вернется. Но этого не произошло. Цезарь решил остаться на Капри.
Когда человек молод, время может идти ужасающе медленно; однако добавьте в тесто любовь, и, словно при попадании дрожжей в хлеб, все приходит в движение. Время начинает лететь, как на крыльях Меркурия. Я не знал, куда делась осень — она пролетела в один миг, и любящие развлечения римляне уже готовились к сатурналиям. Если большинство праздников отмечались прекрасным вином, то сатурналии требовали большего — постоянной пьянки. Без кубка в руке не должно было пройти ни минуты. У служителей Приапа это входило в обязанность, поскольку ничто не выпускает стрелы Купидона быстрее, чем несколько глотков напитка Бахуса. Пьяные делают то, чего не делают трезвые, и оправдываются этим.
Бог Приап был сыном Афродиты и Диониса, и центурион Гай Абенадар любил повторять, что во мне кроется неотразимое сочетание красоты Афродиты в мужском обличье и страсти Диониса к винограду. Абенадар очень любил выпить, но никогда не нуждался в вине, чтобы расслабиться. Он всегда был готов отправиться в постель с тем, кто оказывался поблизости. В отличие от многих мужчин, в постели он не всегда был эгоистичен, а ко мне проявлял особое внимание, поскольку знал, что хотя я лежу с ним, мое сердце — и часто мысли, — с Марком Либером. Даже в те приятные медлительные моменты, когда мы лежали после любви, он без всякой задней мысли мог спросить меня, почему я не расскажу Марку Либеру о своих чувствах.
Мой ответ удивил и расстроил его.
— Это будет неправильно. Я буду выглядеть жалким, если начну просить уделять мне внимание. Не хочу, чтобы он меня жалел. Я хочу, чтобы он любил меня.
Желать чего-то и не иметь — настоящая пытка. Только тогда я понял мудрые слова Корнелия. («Любовь ранит, когда она достается тяжело, не меньше, чем если достается легко»).
Самым тяжелым было видеть ту простоту, с которой Марк Либер отдавал себя тем, кто его не любил. В его постели побывали все девушки с кухни. Одна привлекательная молодая женщина из благородной семьи часто бывала в его объятиях во время праздников и вечеринок; несколько раз я видел ее утром, в его постели. Собираясь приготовить Марку Либеру одежду, я замер в дверях, пораженно уставившись на нее, лежавшую рядом с ним. Однажды он спал, положив голову ей на грудь. В третий раз я подсматривал, когда они проснулись, и мое сердце колотилось, а руки дрожали при виде того, как он занимается с ней любовью. Я удивлялся их страстности и очень боялся, что за этой страстью скрываются подлинные чувства. Однако вскоре он ее бросил и начал встречаться с другой.
Вместе с Гаем Абенадаром они часто посещали лучший бордель Рима, где содержались ставшие модными персиянки. Я никогда не видел его с юношей.
Итак, счастье от того, что Марк Либер был дома, окрашивалось некоторой печалью, и я боялся, что стереть ее не смогут даже сатурналии. Сатурналии! Величайший из праздников, лучшее время для встреч, когда Рим приветствует Сатурна, бога изобилия, в древности называемого в Италии Янусом. Сатурналии были временем шумного веселья, пиров и пьянства, временем подарков. Подарки делали даже рабам: в тот день все переворачивалось с ног на голову, рабов освобождали от обязанностей, и хозяева прислуживали им.
Сейчас радостное празднество организовали Марк Либер и его гость — когда начался пир, они оба светились от удовольствия. Облаченные в форму, они облокотились на кушетки и следили, чтобы еду приносили вовремя, и вино лилось рекой. Хлопнув в ладоши, они вызвали музыкантов. Приглашенный на праздник мим Парис представил нам свою роль Меркурия, выступая на импровизированной сцене между столами. Я то и дело провозглашал тосты за исключительную красоту Париса и его блестящий талант, к концу выступления уже немного опьянев.
Затем пришло время подарков. Ликасу подарили тунику из лучшего египетского хлопка, Друзилле — пару сандалий, девушкам с кухни — браслеты, а Палласу — тунику и пару позолоченных сандалий.
— А теперь — Ликиск, — улыбнулся Марк Либер. — Я дарю ему очень красивый амулет с выгравированным символом бога, которому он служит. — И добавил так тихо, что расслышать его смог только я:
— Он в моей комнате, и тебе придется сходить за ним.
Когда он направился к спальне, я на секунду онемел, а потом, обретя дар речи, повернулся к Абенадару и обвиняющим тоном спросил:
— Что вы ему сказали?
— Я ничего не говорил, Ликиск. Он все понял сам. Да и как не понять, если все написано у тебя на лице?
Я увидел его у окна, смотрящим на свет. Он снял форму, оставшись в тунике, которую носил под доспехами. Ее ворот был вышит золотыми нитями. Он стоял ко мне спиной, и свет полной луны делал его белым, словно одного из мраморных богов по ту сторону окна. Когда я тихо закрыл за собой дверь, он обернулся; его лицо оставалось наполовину в тени.
— Я был дураком, Ликиск, и прошу прощения, что мучил тебя. Легко не заметить очевидного. Думаю, впервые я ощутил укол стрелы Эроса тем утром, когда мы смотрели на корабли в Остии. Ты всегда был для меня ребенком. Не знаю, что убрало пелену с моих глаз… Меня впечатлила твоя отвага на пожаре, то, как ты себя вел, такой уверенный, такой смелый. Мне, солдату, пришлось набраться храбрости, чтобы это сказать: ты стал значить для меня гораздо больше, чем когда-либо прежде, и я хочу компенсировать потерянное время.
Когда он шагнул ко мне, я не смог двинуться с места, едва дыша. Только мои глаза следили за тем, как он приближается. Они закрылись, когда он меня обнял. Я обхватил его за шею, и он прижал меня к себе, поцеловав. Уверен, что он чувствовал, как колотится мое сердце. Наши руки жили собственной жизнью, касаясь, лаская, распуская завязки одежды и сбрасывая ее на пол.
— Давно я не получал удовольствия таким путем, Ликиск, — сказал он, когда я, вытирая слезы радости, опускался на колени, будто поклоняясь своему богу.
Для меня дом Прокула был домом любви, однако роскошная вилла на вершине Эсквилинского холма прежде всего являлась домом политики, и даже любовь не могла изгнать ту мрачность, которую она на него нагоняла. Ежедневно появлялись свидетельства все возрастающих опасностей, связанных с простым выживанием в политической жизни Рима. Список людей, по той или иной причине ставших жертвой доноса, постоянно пополнялся новыми именами. Сенат, некогда гордость Рима, стал инструментом Цезаря, ежедневно опускаясь до униженных славословий Тиберию. Лесть и низкопоклонство, жаловался Прокул, заняли место возвышенных дебатов и дискуссий.
Когда величественный орган в очередной раз созвали для рассмотрения важных дел, касавшихся благополучия страны, встреча вылилась в полемику относительно очередного способа почтить Цезаря, приведя к решению воздвигнуть алтарь Милости и Дружбе. Последнюю должны были сопровождать статуи Тиберия и Сеяна. Принцепсы из дома на Капри дали понять, что Цезарь не прибудет в Рим, чтобы восхититься статуями и алтарями.
— Это оскорбление достоинства Сената, — ворчал Прокул. Когда Марк Либер посоветовал, чтобы Сенат послал на Капри делегацию обсудить печальное состояние дел, Прокул ответил:
— Сенаторам скажут иметь дело с Сеяном. Все, кто отправляется на Капри, встречаются с ним, а не с Цезарем.
Даже мое переполненное любовью сознание не могло не обращать внимания на то, как эти события воздействовали на Прокула: каждое новое сообщение воспринималось им с большей тревогой, чем предыдущее. Все чаще он уходил в библиотеку, находя утешение среди манускриптов, книг и карт.
Тревожные вести приходили и с земель по ту сторону Рейна. Племя фризов нарушило перемирие, протестуя против того, что они называли нечестной налоговой политикой. Подобно многим мелочам, которые приводят к конфликтам, проблема заключалась в требовании платить налоги шкурами. Фризы полагали, что шкуры будут бычьими. Однако согласно официальной трактовке, налоги следовало платить шкурами зубров, что явилось для бедных фризов настоящей трагедией. В результате сборщики налогов были высмеяны, обстреляны, а затем разгорелись яростные бои.
Марк Либер и Гай Абенадар жаждали свежих новостей с полей сражений, их солдатские сердца полнились восторгом от битв, пусть даже таких далеких. Из Верхней Германии были вызваны римские бригады. Военная операция оказалась крайне нелепой, и сотни римских солдат заплатили за нее своими жизнями. «Проклятье, — в гневе восклицал трибун. — Цезарь должен был назначить командующего!» Но никто не был назван, а Цезарь всячески подавлял сведения о потерях.
В дополнение к этим гнетущим новостям до нас начали доходить скандальные известия о поведении императора в своем укрытии на маленьком островке напротив Кампании. Осторожные разговоры между друзьями, достаточно доверяющими друг другу, чтобы вести подобные беседы, прерывались нелестными отзывами о Цезаре: «Распутник! Насильник! Соблазнитель невинных! Пьяница!» В ход пошли старые шутки о Цезаре. Прозвище (восходящее к тем славным дням, когда Тиберий был молодым офицером) отражало его любовь к вину: имя Тиберий Клавдий Нерон заменяли на «Биберий Кальдий Мерон». Это означало: «Тот, кто пьет вино неразбавленным». Когда до нас дошли слухи, что Цезарь сделал женщине крайне непристойное предложение, в одном из фарсов появилась шутка в его адрес: «Старый козел отлично облизывает».
— Старый козел также охотится за юношами, — сообщил Прокул, — и осыпает деньгами любого, кто их ему предлагает. Я имею в виду Луция Вителлия. Говорят, этот мерзкий льстец отдал Цезарю своего сына Авла для сексуальных утех в обмен на должность в правительстве!
Я мало чем мог подбодрить пожилого хозяина, зато был способен принести некоторую радость его сыну и постоянно восхвалял имена богов — особенно Приапа, — что вступились за меня, помогая завоевать сердце Марка Либера. Сколь бы мрачными и печальными не были дневные новости, ночи, которые мы проводили вместе, позволяли нам безраздельно наслаждаться друг другом. Днем я часто сопровождал его и Гая в прогулках по Риму или за городом, когда они отправлялись посмотреть соревнования или развлечься, подобно всем молодым людям, желающим хорошо провести время.
Однако даже во время этих непродолжительных походов мы наталкивались на свидетельства того ужаса, которым были охвачены римляне. В один из теплых, ветреных дней Марк Либер, Гай Абенадар и я наблюдали совершавшуюся на Тибре казнь. Нам объявили, что приговоренный совершил убийство. Позже мы узнали, что он нелестно отозвался о Тиберии и был выдан одним из своих рабов. Беднягу ожидало традиционное наказание: после жестокого избиения его сажали в кожаный мешок со змеями и собакой. Мешок завязывали и бросали в Тибр. Мы застали именно этот момент. Мне стало плохо, и я отвернулся.
Марк Либер сказал:
— Еще один подарок от Рима беднякам Остии.
— Это плохое предзнаменование, — ответил я.
— Ты слишком суеверный, — заметил Марк Либер, обнимая меня за плечи. — Это не плохое предзнаменование. Это плохая политика.
Позже я сделал приношение своему богу, моля отвести от нас предзнаменование, однако в тот день Приап меня не услышал.
На следующее утро Марк Либер и Гай Абенадар получили приказ об отправлении.
Когда я заметил, что по дороге к нашему дому направляются два крепких солдата, то чуть не расплакался. Я понял, что это официальный визит, узнав их форму — эмблему штаб-квартиры армии в Риме. Они сидели верхом на горячих лошадях, возглавлявших процессии памяти и прославления героев. По возбужденным голосам трибуна и центуриона мне стало ясно, что они ожидали от курьеров важных вестей.
Марк Либер с готовностью взял у солдат свиток.
— Надеюсь, это Германия, Гай, — сказал он, глядя на центуриона горящими глазами. Подсматривая из своего укрытия в передней, я ждал, когда он сломает печать и прочтет послание.
— Проклятье! — пробормотал он. — Палестина!
Судя по виду центуриона, в его приказе было то же самое.
— Мы можем попроситься в Германию или во Фракию, — добавил он, хлопнув Абенадара по плечу. — Это мы и сделаем!
Повернувшись, он попросил курьеров подождать:
— Мы поедем в штаб-квартиру вместе с вами. Нам нужно немного времени, чтобы переодеться.
Курьеры отсалютовали и остались в гостиной.
Когда Ликас послал меня помочь трибуну одеться, это стало для меня настоящей пыткой. Обычно я делал это с удовольствием, но сейчас мои ледяные пальцы дрожали, когда я готовил кирасу и накидку и вставал на колени, застегивая краги. Я молчал, боясь расплакаться и опозориться, если попытаюсь вымолвить хоть слово.
Марк Либер был слишком занят своими делами, чтобы обращать внимание на мое молчание. Он лишь попросил меня сказать Ликасу, что дела могут задержать их в городе допоздна. Я мрачно передал это Ликасу, который, вероятно, понимал мое состояние и решил не наказывать за проявленное неуважение. Ни сказав ни слова, он отпустил меня в сад.
Когда я смотрел на Приапа, он казался мне таким же холодным, что и Марс, а его лицо было отражением моего, за исключением слез. Немые мраморные глаза, чувственный рот, изогнувшийся в самодовольной улыбке; божество ожидало, что я что-то скажу. У меня был только один вопрос, единственное слово, и оно служило укором: «Почему?» Бог не снизошел до ответа. Я шагнул назад, перевел взгляд на Марса, который, как обычно, был холоден, сердит и презрителен. Марс всегда высмеивал меня, и я вновь обратился к Приапу. «Марс могущественней тебя», прошептал я. Потом, на случай, если Приап не обратил на это внимания, я закричал: «Марс могущественней тебя!», и в гневе ударил статую кулаками.
Ужин подавал Прокулу один Ликас; меня отпустили рано. Я отправился к себе вместо комнаты трибуна и бросился на кровать. Мне хотелось плакать, но слез уже не осталось. Я просто смотрел вверх, в темный потолок, молча проклиная всех богов, имена которых приходили мне на ум, начиная с Юпитера и приберегая Приапа напоследок. Я ждал, чтобы один из них послал молнию и заставил меня замолчать. К сожалению, до меня доносился только смеявшийся в дубах ветер.
Потом я услышал знакомые голоса. «Они напились», сказал я вслух в темноте комнаты. Я слышал, как они идут по коридору. Абенадар отправился к себе. До меня долетел звук запирающегося замка в двери, находившейся всего в нескольких шагах от моей.
Секунду спустя дальше по коридору открылась дверь в комнату Марка Либера. Я ждал, что она закроется, но вместо этого снова услышал шаги — не шарканье, а тяжелый приближающийся стук. Скоро он прекратился, и дверь отворилась. В свете ламп я увидел черный силуэт, и только волосы были окружены золотистым сиянием. Он пошатнулся, затем оперся рукой о стену. Мне казалось, он слышит стук моего сердца.
— Ликиск, почему ты здесь, а не у меня?
Я знал, что в лучах коридорных ламп он видит меня, но молчал, надеясь, что он решит, будто я сплю. Я держал глаза плотно закрытыми, когда он вошел в комнату и приблизился к кровати, глядя на меня сверху вниз.
— Я думал, ты будешь в моей постели, а не в своей, Ликиск. Я знаю, что ты не спишь. Посмотри на меня. Что с тобой случилось?
Сухо и резко я ответил:
— Я не хочу сегодня с тобой спать.
В тот же миг меня выдернули из кровати и поставили на ноги с такой легкостью, словно я был куклой. Марк Либер яростно встряхнул меня за плечи.
— Что это значит — ты не хочешь сегодня со мной спать?
— Потому что тебе на меня наплевать, — сказал я, с трудом сдерживая слезы.
Со смехом он убрал руки.
— Откуда такая мысль?
— Это не мысль. Это правда. Если бы это было неправдой, ты бы не торопился уезжать.
— Ах вот в чем дело, — произнес он, кивая.
— Вот именно.
— Ликиск, я солдат. Я делаю то, что мне приказывают.
— Но ты делаешь это с радостью!
— Да!
— Ты любишь армию больше, чем все остальное. Больше, чем меня.
— Ликиск, армия — моя жизнь.
— А ты — моя.
Смягчившись, он сказал:
— Вне дома я бываю гораздо дольше, чем дома. Ты же привык к тому, что я все время на службе.
— Но это совсем другое. Так было раньше.
— Ты прямо как ребенок. То, что я подчиняюсь приказам, не повод считать, что я тебя не люблю.
Я взглянул на него с надеждой.
— Возьми меня с собой. Куда бы ты ни отправился, я тоже могу пойти.
Он покачал головой:
— Это невозможно.
Я простонал:
— Ну вот! Ты не хочешь, чтобы я ехал. Ты не любишь меня. Я для тебя просто игрушка. Как одна из твоих шлюх. Как девчонки с кухни или те персидские проститутки.
Он ударил меня с такой силой, и я упал на кровать, а в глазах потемнело. Приложив руку к горящей щеке, на которую пришлась пощечина, я начал плакать.
— Чтобы я больше не слышал, что ты себя так называешь, ясно? И больше никогда не смей мне указывать, что я думаю и чувствую!
Я уткнулся лицом в подушку и разревелся.
— Ты найдешь себе там кого-нибудь другого и скоро забудешь Ликиска. Но я об этом не узнаю. Я себя убью. Брошусь в Тибр. Прыгну с Тарпейской скалы, как во сне. Я… я убегу… и дам себя поймать… и меня распнут. Ведь так поступают с непослушными рабами?
— Хочешь знать, что такое быть рабом? Что ж, Ликиск. Я тебе покажу.
Его руки жестоко сорвали с меня одежду и в гневе бросив на пол; он вновь поднял меня, оцарапав кожу кирасой и холодными металлическими пряжками, вынес из комнаты и пошел по освещенному лампами коридору. Открыв ногой дверь к себе, он бросил меня в постель, словно мешок пшеницы. Слишком испуганный, чтобы пошевелиться, я, не мигая, следил за ним широко раскрытыми глазами, пока он снимал форму, разбрасывая ее по комнате. Сдернув тунику, он швырнул ее у кровати и предупредил: «Сегодня пощады не жди».
И это не было пустым обещанием.
Я не спал вообще, а он уснул лишь на рассвете. Только тогда я осмелился уйти. Одевшись в новую тунику, словно во сне я отправился в сад, не обращая внимания на Приапа, и сквозь дубы и сосны пришел к баракам гладиаторов. Бойцы поднимались рано и уже начали практиковаться. Их крики и ругательства пугали, но они тонули в лязге и грохоте их оружия. Я медленно прошел через ворота на тренировочную площадку. Бродя между бойцами, удивленными моим появлением, я отыскал их тренера.
— Где Поликарп? — требовательно спросил я.
Тренер был огромным — сам бывший боец, — и более уродливого человека я еще не видел. Услышав мой вопрос, он удивился.
— Поликарп? Да он давным-давно умер.
— Он сказал, что научит меня драться сикой.
Тренер хрипло расхохотался.
— В самом деле?
— Я собираюсь стать гладиатором! — обозлился я.
Бойцы на время прекратили свои занятия и столпились вокруг меня и своего огромного тренера. Все как один, они смеялись надо мной и забрасывали шутками до тех пор, пока тренер не решил, что с него достаточно комедий. Огромной ручищей он ухватил меня за воротник туники и приподнял над землей, так что я стоял только на кончиках пальцев.
— Ты либо пьян, либо сошел с ума. Эти люди должны тренироваться, так что проваливай отсюда, или я все расскажу сенатору Прокулу, и тебя ждет порка, — прорычал он, толкая меня прочь.
Когда я шел к воротам сквозь толпу гладиаторов, их смех омывал меня, словно волны океана. Я побежал, и у ворот дома услышал, как кто-то кричит:
— Эй, малыш! Эй, наложник! Если тебе нравятся гладиаторы, у меня для тебя кое-что есть. Большое, как сика, и в два раза опаснее. — Снова смех. — Мое оружие разорвет тебя пополам, словно кол!
Зажав руками уши, я поклялся, что расквитаюсь со всеми ними. Я расскажу Поликарпу об этом унижении. Мой великий рыжий боец за меня отомстит. Отомстит всем. Марку Либеру — за то, что меня бросает. Приапу. Армии. Всем, кто причиняет мне боль.
«Но как он это сделает? — с усмешкой спросил меня голос в голове. — Поликарп мертв. Ты его убил!»
Оказавшись один, в лесу, я опустился на землю, закрыл лицо руками и разревелся, словно ребенок.
За ужином Кассий Прокул пожелал узнать, как я оцарапал руки.
— Подрался, — ответил я.
— Подрался? С кем? — требовательно спросил Сенатор, ухватив меня за руки и осматривая посиневшие и ободранные пальцы, все еще болевшие после того, как я колотил предателя Приапа.
— С… Палласом, — соврал я.
Гнев окрасил лицо старика, и я приготовился к взбучке. (Бедный Паллас тоже получит из-за моего вранья, подумалось мне).
Но тут заговорил Марк Либер.
— Ничего страшного, отец. Я все знаю и обо всем позабочусь. Не бери в голову.
Ужин и вино затянулись до вечера. Помогая на кухне с уборкой, я слышал смех; Прокул наслаждался последними днями общения с сыном и Абенадаром. Прошли месяцы с тех пор, как они вернулись из Фракии, но казалось, это было только вчера. Периодически заходя в библиотеку сенатора, чтобы наполнить их кубки, я ловил обрывки разговоров. Трибун и центурион отправлялись в Палестину. Никакие просьбы к генералам и даже консулам, командовавшим армией, не могли изменить приказа. Смирившись с гарнизонной службой, несмотря на все свое желание отправиться на войну, солдаты уважительно слушали Прокула, рассуждавшего об особых трудностях, с которыми Рим столкнулся в Палестине. Было далеко за полночь, когда они, наконец, отправились спать.
Когда Марк Либер пришел к своей постели, то обнаружил в ней меня. Он не удивился, выглядел довольным и извинился за прошлую ночь.
— Я был пьян и зол, а ты оказался ближайшей мишенью. Надеюсь, я не сделал тебе больно, — сказал он, садясь рядом. Подняв мою руку, он осмотрел синяки. — Как это произошло? — Я ответил, что избил статую. — Нельзя обвинять бога за то, что делает человек, Ликиск, — заметил Марк Либер.
— Не знаю, что я буду без тебя делать, — сказал я, моргая, чтобы не расплакаться.
Он улыбнулся и провел ладонью по моим волосам.
— У тебя все будет отлично.
Обняв его и прижав к себе, я решил показать ему, что как бы ни были красивы юноши Палестины, он никогда не найдет такого, как я.
Нигде в мире, поклялся я, он не найдет такого, как Ликиск.
Он ушел меньше чем через неделю. Прощание было шумным — грусть, охватившая дом Прокула, пряталась под смехом, пирами, вином, песнями и любовью. Я заплакал лишь один раз, когда вместе с Гаем Абенадаром он скрылся за вершиной холма, не оборачиваясь, как и положено солдату.
Стоик Корнелий дал мне совет в своем духе.
— Это судьба, Ликиск. Смирись и найди себе другую любовь. — Учителя всегда готовы произнести очередную книжную умность.
А ученики всегда готовы дать дерзкий ответ. Мой был таков:
— Вы предлагаете себя, Корнелий?
Тем утром я отведал розги.
Худшим временем была ночь, когда я раздевался и сворачивался под одеялом, как младенец. Сон смежал веки, но мое сознание было переполнено страхами и призраками ночи, и я не мог легко поддаться мучениям, что изобрел Морфей. Просыпаясь утром, я чувствовал себя еще более усталым, чем предыдущим вечером.
Ликас полагал, что для изгнания любовной тоски мне следует побольше работать, и я быстро обнаружил, что когда занят, гораздо реже предаюсь воспоминаниям. Поэтому я работал постоянно, и скоро на кухне у Друзиллы стало невозможно найти ни единого пятнышка, а кухонные принадлежности всегда были вычищены до блеска. Купальня также сверкала чистотой.
В своем саду я трудился еще больше, следя, чтобы он был идеально подстрижен. Я работал, повернувшись к Приапу спиной (с ним я до сих пор не разговаривал). Дни пролетали, и каждый заканчивался тем, что мои руки, ноги и спина уставали настолько, что я без сил падал в постель. Работа приносила пользу и моему телу, укрепляя мышцы и делая плоским живот. Физически я никогда не чувствовал себя лучше.
В какой-то момент Ликас прервал мои занятия, отвел в сторону, позвал из кухни Друзиллу и осмотрел меня так, словно я был выставлен на продажу. Погладив свой черный подбородок и почесав за ухом, он сказал:
— Ликиск вырос из своей одежды, Друзилла. Как ты считаешь?
Пожилая женщина изучила меня, будто потенциальный покупатель.
— Сколько тебе лет? — спросила она. Я ответил, что скоро будет пятнадцать. Она поцокала языком, словно пятнадцать лет — это возраст, которого надо стыдиться. На следующий день вместе с помощницами она начала шить туники, которые действительно сидели на мне лучше.
— Никогда не думал, что это возможно, — заметил сенатор Прокул, — но ты хорошеешь с каждым днем, Ликиск.
Возможно, дело было в новых туниках, а возможно (и скорее всего) в том, что его текущий роман плачевно закончился, но Паллас вновь начал проявлять ко мне интерес. (Поначалу я решил, что это задумка Корнелия, видевшего, что я не ищу новой любви, и напустившего на меня того, кто ее ищет, однако Паллас и Корнелий не нравились друг другу, и я отмел эту мысль, польстив себе, что Паллас находит меня неотразимым). Так или иначе, как-то вечером он тихо постучал в мою дверь. Паллас был отзывчивым любовником, поэтому я его впустил, хотя и не поощрял такое внимание. Мы оба знали, что любви между нами нет.
Рим, наконец, избавился от ощущения надвигающегося несчастья, возникшего после отбытия Тиберия на Капри, и готовился отпраздновать свадьбу. Император заказал пышный праздник, что ослабило мрачные предчувствия, поскольку римляне всегда были готовы веселиться. Невестой была Агриппина, дочь покойного Германика, приемного сына Цезаря, а женихом — Домитий, родственник Цезаря. Август был его знаменитым дядей. Тиберий на церемонию не приехал.
Вскоре настало время радости и в доме Прокула. От Марка Либера пришло письмо. Сидя за столом, Кассий Прокул сосредоточенно изучал его, перечитывая снова и снова, кивая, иногда ворча, иногда говоря «ага». Подняв голову, он заметил, что я стираю пыль с его книг. Всегда внимательный к окружающим, Прокул понял мою уловку.
— Мой сын в порядке, — сказал он. — Он шлет письмо из Кесарии, что на берегу Палестины. С ним его друг Абенадар. В письме говорится, что большую часть времени они скучают, но вполне довольны жизнью. Он часто видится со своей кузиной Клавдией и ее мужем. Остальной текст личный, иначе я бы разрешил тебе его прочесть, — снова пробежав взглядом по письму, он спросил: — Ты очень хочешь знать, как дела у трибуна?
— Да, господин, — сказал я, не в силах сдержать восторг.
Сенатор посмотрел на меня с улыбкой.
— Здесь, в конце, есть часть, которую я позволю тебе прочесть, если ты обещаешь, что не будешь читать над моими пальцами.
Сияя от радости, я кивнул.
— Обещаю, господин.
— Хорошо. Читай отсюда.
Мое сердце едва билось, когда я увидел ясный почерк Марка Либера под толстым коротким пальцем Прокула. «Очень хочется знать, как поживает Ликиск. Он замечательный мальчик, но заставил меня поволноваться, когда мы с Гаем уезжали. Напиши, в порядке ли он, и пожалуйста, отец, передай, что я шлю ему самый теплый привет. Иногда, когда нам с Гаем скучно, мы со смехом и любовью вспоминаем его детские шалости. Отец, я молюсь за твое здоровье. Твой преданный сын, Марк Либер Прокул».
— Он взял ваше имя, господин, — заметил я.
Сенатор кивнул.
— Он всегда подписывается таким образом. Таков его дух. Ну что, рад ли ты, что мой сын помнит о тебе в далекой Палестине?
— Он оказал мне честь, написав обо мне, а вы оказали мне честь, дав прочитать его письмо, господин, — сказал я, в порыве чувств опустившись на колени, взяв сенатора за руку и поцеловав ее.
— Достаточно, Ликиск. Теперь иди займись своим делом и прекрати эту кошмарную суету над моими книгами.
После этого у сенатора Кассия Прокула появились очередные политические заботы. Не знаю, писал ли он о них Марку Либеру, хотя позже мне говорили о существовании таких писем. В то время мне представлялось неважным, доверял ли он свои мысли бумаге, поскольку сенатор отбросил все предосторожности и открыто выражал растущие опасения за будущее римского правительства.
Словно вода из прорванной плотины, речи Прокула изливались на Сенат, крутились вокруг приходивших в его дом гостей, наводняли умы знати и всадников, решавших завести с ним разговоры о политике.
Причина такой внезапной публичности крылась в смерти вдовы Цезаря Августа.
— С уходом Августы, — предупреждал сенатор всех, кто отваживался его слушать, — исчезли последние способы сдерживания. Теперь невозможно сказать, что сделает Тиберий. Пока она была жива, оставалась хоть какая-то надежда.
Вернувшись с ее похорон (надгробную речь произнес правнук Августы, Гай, которого все звали Калигулой), Прокул привел с собой консула Гая Фуфия Гемина. Этот человек не важничал, чего можно было ожидать от одного из высочайших представителей правительства — разумеется, подчиненного Цезарю. Когда я принес вино в библиотеку сенатора, оба мужчины выглядели взволнованными.
Консул Фуфий был приятным человеком, большим любителем женщин, никогда не проявлявшим ко мне интереса, если не считать вежливых похвал, которые произносили все гости Прокула, отлично знавшие, что хоть я и раб, но у сенатора на особом счету. Консул имел острый язык и хорошее чувство юмора, которым я восхищался. Этот язык был безжалостен, как и его саркастические шутки о Тиберии.
Судя по выражению лиц, эти важные политики были заняты серьезным разговором, но в моем присутствии они не промолвили ни слова. Сенатор отпустил меня, как только я принес вино.
Тиберий не хотел, чтобы Августу обожествляли — это был скандал, но такой ход он объяснял ее завещанием. Ему никто не поверил. Никто не верил и обвинениям, которые Тиберий выдвигал в адрес своего внука Нерона и Агриппины. Ее обвинили в непокорстве и слишком бойком языке, а внука — в непристойном поведении с мужчинами и юношами. Поначалу народ решил, что письмо с этими обвинениями — подделка и не могло быть написано Тиберием, но вскоре намерения Цезаря стали ясны: трусы и льстецы, сидевшие в Сенате, с большой готовностью проголосовали за смертную казнь.
Это был тяжелый день для политиков, и благородный, но гибельный — для Кассия Прокула.
Он вернулся на Эсквилинский холм намного позже обычного часа, когда он выходил на ужин. Его круглое, румяное лицо было сейчас бледным, на лбу выступил пот, руки, обычно лишь немного дрожавшие, теперь неудержимо тряслись.
Как всегда, я ожидал у дверей, если сенатору что-то срочно понадобится, и когда он вышел в гостиную, то положил дрожащую руку мне на плечо и крепко сжал его, словно ища опоры.
— Ликиск, я хочу, чтобы ты собрал всех слуг. Пусть они придут сюда. Скажи Палласу, чтобы приготовился в путь — он должен кое-что отвезти Примигению в Остию. Пусть Ликас тебе поможет.
Охваченный страхом, я помчался исполнять приказание. Через несколько минут мы в молчании и волнении собрались перед ним. Старик все еще дрожал, и цвет не вернулся на его лицо. Когда он заговорил, его голос был хриплым и дрожащим, как и руки.
— Я не стану тратить время на описание того, что сегодня произошло. Скажу лишь, что это связано с моей сегодняшней речью в Сенате. Я знаю, что обычно вас не заботит политика, но сейчас мои дела имеют прямое воздействие на вас, тех, кто всегда были преданными и надежными слугами.
Он сделал паузу, стараясь отдышаться, и мне показалось, что он сейчас потеряет сознание. Я подбежал к нему, и опираясь на меня, он продолжил.
— Сегодня я произнес в Сенате речь, которую скоро поставят мне в вину. На самом деле это не вина. Это истина. Однако истина в сегодняшнем Риме — лишь повод для ареста.
Собравшиеся рабы утратили дар речи. Я воскликнул:
— Нет! Это невозможно!
— Не только возможно, Ликиск, но так, скорее всего, и будет, — продолжал он. — Я не ожидаю ничего, кроме применения высшей меры за оглашение этой истины, и потому созвал вас. Когда я уйду, все вы станете свободны. Так говорится в моем завещании, которое я посылаю с быстрым Палласом Примигению в Остию, где оно будет в безопасности. Примигений проследит за его исполнением. Тем временем, я здесь и сейчас объявляю всем вам вольную. Отныне вы — свободные люди. Если пожелаете, то можете сейчас отсюда уйти. Если получится, я оформлю необходимые бумаги, однако это требует больше времени, чем у меня есть. Паллас, я прошу — не приказываю, поскольку ты теперь свободный человек, — взять нашу самую быструю лошадь и отправиться с моим завещанием в Остию.
Никто не двинулся с места, кроме Палласа, который вышел вперед и в трогательной демонстрации своей преданности опустился перед сенатором на колени, поцеловав ему руку. Прокул был глубоко тронут, но наклонился, поднял Палласа и ввел юношу в библиотеку, чтобы передать ему документ, который требовалось увезти из Рима.
Вернувшись в зал, где все мы ожидали, Прокул постарался улыбнуться.
— Теперь я хотел бы поесть и выпить.
Ликас, Друзилла и остальные помчались исполнять его просьбу.
Обернувшись ко мне, Прокул сказал:
— Ликиск, к тебе я отношусь иначе, чем к остальным. Во многом ты был мне как сын. Надеюсь, ты не считаешь потерянным время, проведенное за уроками, и преуспеешь в жизни.
— Я не оставлю вас, господин, — проговорил я, и у меня перехватило горло.
— Кажется, ты неплохо ладишь с Примигением. Возможно, в его корабельном предприятии найдется место и для тебя. Он будет им управлять, пока — и если, — мой сын не вернется и не пожелает заняться этим сам.
Стараясь не плакать, я заявил:
— Я не позволю арестовать вас, господин!
— Ты говоришь, как сын воина. Впрочем, так оно и есть, — сказал он и подозвал меня ближе.
— Я умею держать меч.
— Возможно, когда-нибудь для этого настанет время, Ликиск, но не сегодня, — сказал Прокул, обняв и поцеловав меня. — Теперь пусть Ликас принесет мне в библиотеку ужин.
На кухне все плакали, но, как ни удивительно, еда была готова, и Ликас гордо внес ее в библиотеку, аккуратно поставив на большой стол. Сенатор сел, сложив руки на коленях, и на его лицо вернулось немного цвета. Я налил ему вина, как делал это прежде.
— Спасибо вам обоим, — тихо произнес он. — Теперь я хочу остаться один. У меня замечательный ужин, и я должен написать сыну письмо. Ликиск, убедись, что оно достигнет Примигения, и он пошлет его в Палестину. Итак, несмотря ни на что, с едой и письмом меня ожидает приятный вечер.
Выйдя из библиотеки, я бесцельно бродил по дому, коснулся бюста Саскии в вестибюле, а затем уединился в саду. Ночь была холодной, на небе ярко сверкали звезды. Глядя на них, я вспомнил слова Корнелия: «Идущие своими путями звезды глядят на наше веселье и знают, чем оно кончится».
Я изучал звезды, думая о том, где там Ромул, основатель Рима, несущий бурю; где небесные огни Юлия Цезаря, всходящие во время темного тумана, в который иногда погружается Рим. Лежа на земле, я глядел на звезды и думал, где Ганимед, и где Марк Либер; мог ли он смотреть на те же звезды и думать, где сейчас Ликиск?
Внезапно из дома донесся крик. Я вскочил и помчался по сырой траве в библиотеку, где увидел Ликаса, в слезах склонившегося над Прокулом. Старик сполз в своем большом кресле у стола, будто заснул.
Кровь из вскрытых вен капала на пол, образуя растущие лужицы.
На столе в деревянном ящике лежали две глиняные таблички, на которых он написал письмо Марку Либеру. Я взял их, прижал к себе и вернулся в сад. Там, под пристальными взглядами Приапа, Януса и Марса, я прочел его слова.
«Мой дорогой сын, сегодня я произнес в Сенате большую речь, за которую ожидаю поздравлений от Тиберия в лице его преторианцев. Хотя я рассматривал возможность дальнейших речей, которые мог предоставить мне суд, ныне я пришел к неизбежному заключению, что его тирания слишком велика, и мне не дадут выступить. Тиберий не остановится перед поруганием правосудия. Он знает, что суд над Прокулом будет судом над Тиберием. Разумеется, моя защита коснется аспектов обвинения самого принцепса. Таким образом, остается лишь молиться, чтобы меня запомнили благодаря сказанному в Сенате и тем делам, что я за свою жизнь совершил.
Я понимаю, что мое письмо вряд ли достигнет тебя скоро. Знай, что я послал завещание Примигению, в целях безопасности. Я освободил всех рабов и хотел бы усыновить Ликиска, но у меня нет времени на формальности. Я усыновляю его в своем сердце. Возможно, однажды ты сам это сделаешь, приняв его в семью Прокулов.
Закончив письмо, я вскрою себе вены. Все, что я сделал этим вечером, я сделал ради любви к тебе, к моим друзьям, к Риму и потомкам. Да пребудут с тобой боги. Твой любящий отец».
Со слезами на глазах я закрыл письмо и секундой позже услышал стук в дверь. Солдаты. Я это предвидел, а потому положил письмо Прокула рядом, думая, как же с ним быть. Потом, словно испуганное животное, начал рыть мягкую почву сада у основания статуи Приапа, вынимая комки земли до тех пор, пока не отрыл пространство, достаточное, чтобы вместить письмо. Засыпав его землей, я побежал в дом, слыша в вестибюле дерзкие, громкие голоса солдат.
— Однажды, — пообещал я звездам, — я передам это письмо Марку Либеру!
Через минуту я был арестован.