…Я же устала маяться, болезненно воображать.
Глохнуть от тишины, на холодном кафеле возлежать -
Мне не столько найти, сколько вырвать и удержать:
У нее же кудри, корсет и стать,
А во мне пустОты, что нечем крыть, невозможно сжать -
Я ищу потому, что не знаю, зачем дышать.
Ну, появись ты!
«Алина, Тамара, Оля».
Я считаю суставы пальцев сначала на левой руке, потом перехожу на правую.
«Игорь, Сема, Руслан».
Имен так много, что я успеваю пройтись дважды, повторяя их, словно мантры, ища облегчение, но не находя. Невидящий взор мой уставлен в точку посередине окна. Окна, забранного тяжелой решеткой, окна, не дающего света. Разве нужно окно, если сквозь него не попадает свежий воздух, не струятся солнечные лучи? Разве нужно окно?.. Окно?..
«Тетя Лена, папа, мама».
Список всегда закрывает она. Женщина, подарившая жизнь и первой отвернувшаяся от дочери, когда ту признали больной. Впрочем, как и все остальные, чьи имена я беззвучно шепчу, едва двигая губами. Тех, кто когда-то был рядом, а теперь отдалился и забыл навсегда.
«Алина, Тамара, Оля», — повторяю я все быстрее, не понимая, в какой миг срываюсь на громкий крик и бросаюсь, вынуждаемая гнетом одиночества, на окно с кулаками. Вдруг получится? Получится, и свет вернется обратно.
Но вместо этого я чувствую укол, не успевая разбить костяшки в кровь, а за ним темноту. Хочу крикнуть, что ее и так слишком много, не надо! — но она поглощает меня, словно талая вода, смыкаясь над головой.
Его внимательные глаза сканируют мое лицо, словно собирая информацию. Мне кажется, что я смотрю на себя чужим взглядом и вижу плохо отмытую кожу под носом, с запёкшимися разводами крови; короткую щетину темных волос, не имеющую ничего общего с модными стрижками; родинку над верхней губой, не похожую на Монро, но придающую лицу хоть какой-то цвет.
Темные ресницы на миг скрывают от меня мужской взгляд и стены больницы, выкрашенные светло-зеленой краской, пряча от внешнего мира, после чего я говорю:
— Гетерохромия.
Это первое слово на нас двоих, произнесенное в комнате за последние пятнадцать минут. Шестнадцать.
— Да, — коротко отвечает он, хмурясь. Глаза у него голубые, но радужка в левом окаймлена коричневой полосой, и мне нравится наблюдать, как черные точки зрачков, направленные на меня, становятся то больше, то возвращаются в прежнее состояние.
Конечно, я хочу знать, ради чего сижу напротив мужчины в темных джинсах и легкой рубашке, на столе перед которым — мое личное дело. Ничего интересного, — за сочетанием букв и цифр скрывается история болезни, которая не сможет объяснить несведущему, что творится внутри моей головы и в глубине души, и уж тем более не расскажет, через что приходится проходить по ту сторону свободы.
Я хочу знать, но не спрашиваю. Семнадцать минут.
Мы сидим в кабинете на втором этаже психиатрической больницы специализированного типа с интенсивным наблюдением, и с посетителем меня разделяет не только стол, не только больничная роба. Скорее всего, закон: я преступница, он — обвинитель, я — вина, он — кара. Я жду, когда признания польются из его рта, боясь не услышать нужных слов, боясь, что мои голоса окажутся громче и в очередной раз перекричат его.
«F20». Шизофрения. Может, поэтому они вещают с завидной регулярностью, приглушаемые только уколами и таблетками в стенах психушки, а, может, по иной причине, которую мне еще не удалось выяснить, но иногда они очень мешают. А иногда, как сейчас, затихают, лишь изредка оценивая внешность собеседника.
«Красавчик». «Да-да, высокий, мне такие нравятся». «Ух, я бы его сейчас!».
От таких комментариев порой пробирает на смех, но я держусь, точно боясь разочаровать голубоглазого. Хихикающая пациентка в дурке, да еще с моим послужным списком — нет, я не нужна ему такая. А в том, что он пришел не просто так, уверена не только я, но и мои «шептуны».
«Ты ему нравишься». «Он заберет нас отсюда?». «Я хочу домой».
«Заткнитесь», — мысленно шикаю на них, и видно, что-то читается на моем лице, потому что мужчина, наконец, начинает говорить:
- Меня зовут Иван. Я занимаюсь расследованием… — полицейский на мгновение замирает, тщательно подбирая слова, боясь, что я впаду в неадекватную реакцию. Все боятся. — И я знаю, что ты уже помогала в подобных вопросах.
Я закрываю глаза, расслабляя мышцы лица. Не хочу об этом вспоминать. И думать не хочу. Стараясь дышать как можно глубже, наполняю легкие воздухом, представляя, что они — полые сосуды с красными крышками наверху.
«Прекрати», — шепчут голоса. «Это путь к свободе». «Нам здесь не нравится».
— Что с Вами? — тут же подается Иван, забываясь и перескакивая на «Вы». Я быстро убираю ладонь от лица и смотрю на него, стараясь не прятать взор, как делает это истинный шизофреник. Нужно выглядеть нормальной.
— Все в порядке. Просто… Мне не хотелось бы вспоминать. И участвовать в вашем эксперименте — тоже.
— Послушайте, — начинает он, но я перебиваю:
— Нет, — и отворачиваюсь, уходя в глухую оборону. Между нами тикают секунды наручных часов на левой руке Ивана, заставляя его искать новые решения. Ожидал ли он, что я буду несогласной? Боялся, что больная может оказаться буйной и не пойти на контакт? Что все истории, услышанные им — сказка? В чьей голове сейчас больше страхов: в моей или его? На нас двоих давит слишком много, но я пока не пойму, с какой стороны перевес больше.
Стоило бы сдаться по первому предложению, но я мыслю шире, понимая, что нужна Ивану. Он уже собирается вызвать санитаров, поджидающих за дверью, но я успеваю в самый последний момент.
— Никаких консультаций в стенах больницы. Хочешь помощи — вытаскивай отсюда, пока не поздно. Еще пару дней, и вы найдете новый труп.
Иван остается сидеть с открытым ртом, а я мысленно хмыкаю, пытаясь отгородиться от какофонии вопящих голосов в голове. Они ликуют, весело кричат, радуясь, что скоро мы окажемся на свободе. Какая тонкая ирония — то, что должно надолго запихнуть меня в больницу, вскоре поможет выбраться из нее; голоса знают больше чем я, но не всегда это — к добру.
В палате жарко. Двадцать шесть кроватей на узкое, душное помещение, ни малейшего движения воздуха. Третий день из носа периодически течет кровь, оставляя причудливые разводы на наволочке тонкой подушки. Тетя Катя, санитарка, таскает мне втихаря одноразовые платки и норовит запрокинуть мою голову назад, цепляясь ловкими пальцами за щетину короткой стрижки.
— Вот зачем отрезала? — в очередной раз возмущается она, будто забывая, что лысой я стала не по собственной прихоти — порой даже молчание не способно огородить от чужого гнева, а иногда оно лишь подстегивает на эмоции.
Я люблю тишину, но не слышу ее уже давно. В голове почти не бывает тихо.
В теплых, покрытых старческой «гречкой» руках, растворяется головная боль, и я всегда искренне радуюсь наступлению ее смены. Но голову наклоняю все равно вперед.
Томительное ожидание действий от Ивана переходит за тридцатичасовой рубеж. Отведенный мною для него срок истекает по крупинкам. Шептуны, будто одоленные духотой, громко молчат, не забывая показать, что все еще рядом. Я откладываю книгу Кэрролла, устав смахивать со страниц клюквенные кляксы крови до того, как они успевают скатиться к корешку, оставляя за собой неровные каналы.
— Уходишь? — интересуется Иволга, занимающая кровать напротив. У нас с ней самые лучшие места, возле окна, и дружеские отношения: она угощает меня сигаретами, которые отнимает у других, и защищает. Подумать только, что я нуждаюсь в покровительстве… Но оно и к лучшему. Не знаю, чем именно, но я заслужила расположение Иволги, которая в нашей палате аналог пахана. Спорить с ней — себе дороже, а пойти против значит подписать смертный приговор. В громоздкой, слегка оплывшей к сорока годам на больничной пище фигуре, в тяжелом взгляде «васнецовских» глаз, намекающих на маниакальные пристрастия, таятся демоны, которых боятся даже санитары. Хотя вру, те не боятся вообще ничего, ни беса, ни дьявола. Но женщина помогает усмирять буйных, находя в том некое развлечение. Или удовольствие. Или утешение. Ее лечат уже больше двадцати лет, и по вечерам Иволга рассказывает про «вязки», сульфозиновый «крест» и прочие прелести карательной психиатрии, да так, что Солнце, тонкая, прозрачная девушка, лежащая по левую руку от меня, всегда заливается слезами, пряча порезанные кисти рук под одеяло. Боится. Мы все боимся изолятора. Истории не меняются, и я знаю их наизусть, частично испытав на собственной шкуре, но все равно безучастно слушаю. — Уходишь.
— С чего взяла? — я аккуратно промокаю очередную струйку теплой юшки, разглядывая свои перепачканные пальцы. Шептунам нравится кровь, и цвет, и запах, я чувствую их взбудораженность, и скорее вытираю руку о наволочку. Все равно уже грязная.
— Разговоры. Слухи. Атмосфера, — коротко поясняет она, а я согласна киваю, хотя все равно не понимаю, как Иволга доходит до таких мыслей за закрытыми дверями палаты. Звериное чутье, не иначе. — Сигареты купи, как сможешь. Я буду ждать.
— Вернусь, принесу.
— Не вернешься, — качает она сальной головой, убирая волосы за уши. Всегда немного неопрятная, женщина, тем не менее, для меня входит в круг лиц, с которыми я могу. Могу говорить, находиться рядом. Она, тетя Катя. Может, кто-то еще, но пока мне не хочется думать об этом, расширять список. Костяшек и так не хватает, чтобы добавлять после очередного разочарования новые имена. «Алина, Тамара, Оля», — начинаю про себя и тут же прерываюсь. Голова еще мутная, после нейролептиков требуются время, чтобы из желе снова сложился думающий мозг. Я умею прятать таблетки во рту, как никто иной. Пожалуй, ловчее меня в этом деле только Иволга, но лучше бы она их пила. Весной ее несло, и я, несмотря на дружбу, все равно боялась, что сегодня выбор жертвы может пасть на меня, но еще больше боялась, когда ее увели на месяц в изолятор. Весна кончилась, страх остался. Странные отношения, но каким им еще быть, если мы — в дурдоме? Я смотрю на нее и не верю, что после двадцати восьми дней там она все еще может двигаться и даже мыслить. Живучая.
— Басаргина, — санитар называет фамилию, и я понимаю, что зовут меня. Иволга поднимает голову. «Ну, я же говорила». Я киваю в ответ. «Увидимся. Сигареты принесу». Она хмыкает, словно не веря, но грозится пальцем, мол, смотри, обещала. Прощаться здесь не принято, но я тихонько касаюсь ее полного плеча, улыбаюсь Солнце и иду к выходу, неся с собой надежду на то, что эту палату снова уже не увижу.
— Аня, постой, — Солнце бросается следом, порывисто прижимаясь к моей спине. Светлые длинные волосы двигаются в такт каждому ее движению, будто танцуют вокруг хозяйки, и хоть сейчас я не вижу их, стоя неподвижно, но знаю. Она хватает меня за ладонь, проталкивая туда что-то твердое и прохладное, заставляя сжимать кулак вокруг маленького предмета. — Когда увидимся на свободе, отдашь. А пока береги, — шепчет она и добавляет уже громче, — уходи и не оборачивайся! Нельзя!
Я шагаю дальше, не давая воли думать о чужих поступках, но подтверждая просьбу молчанием. «Отдам».
— Матрас мой, — слышу, как за спиной Иволга рычит на кого-то, деля оставшееся после меня имущество, и улыбаюсь: путь назад мне заказан.
Позади остаются звуки из палаты, названной «зоопарком», гомон голосов тех, кто еще может говорить, и вой прочих. Двери третьего этажа смыкаются, словно закрывая за мной выход из ада.
Иван ждет во втором отделении, в кабинете цокольного этажа, подписывая документы и слушая наставления. Я вижу, что все сказанное пролетает мимо его внимания, ударяется о стены и рассыпается прахом на пол, а главврач злится, но не перечит. После проверок и громкого дела они стали осторожнее. Но не добрее.
Я радуюсь. Начальник убойного отдела, — санитарка успевает шепнуть мне по дороге все, о чем слышала за эти дни, — сам лично приехал за мной. Какие тут могут быть возражения? Распоряжение сверху.
— … почти невозможно сменить принудительное лечение, с интенсивным наблюдением, на амбулаторное.
Я захожу в комнату и улыбаюсь, чувствуя себя шпрехшталмейстером на арене цирка, спешащим объявить следующий номер, а главврача и Ивана — не то зрителями, не то зазевавшимся артистами, готовыми продолжить выступление с того момента, на котором остановились. Алла Николаевна окидывает меня цепким взглядом, а я невольно провожу рукой по волосам, словно намекая ей о нашей тайне. Женщина не отводит взор, выражение лица — каменное. Улыбка моя становится еще шире, всегда приятно насолить такому человеку, как она. В ее руках власть, в моих силах — неподчинение, хоть оно и стоит неимовернно дорого.
Мне хочется запомнить, что в тысячный раз слышит сейчас полицейский, но голоса в голове буквально вопят, обливая врача потоками брани. Никто не любит, когда ему делают больно.
— Удачи тебе, Аня, — напутствует она, сжимая цепкие пальцы на моем плече, оставляя своими хищными коготками следы на память. «Знай свое место, птичка», — любит говорить Алла Николаевна, и я смиренно ступаю с ней рядом, успевая перед тем, как закрыть дверь, одними губами прошептать: «Сука», и пойти следом за Иваном. Побелевшее от злости лицо с острыми чертами остается позади.
Я переодеваюсь в свою одежду, которую уже не узнаю. Разве в этом я поступала сюда? Носила ли я эти вещи вообще когда-нибудь? Воспоминания о тех днях затерты, я не позволяю им вгрызаться в меня, но сейчас попытка отогнать их прочь — не срабатывает. Я четко вижу, как меня заставляют раздеваться догола перед сотрудницами УФСИНа. Прикосновение к обнаженной коже пальцев в латексных перчатках; осмотр, до того унижающий достоинство, что хочется кричать, но я держусь, словно ловя оцепенение. Такой меня и доставляют в палату, а теперь я выхожу отсюда, наконец, прощаясь. В ладонях по-прежнему скрывается уже ставшая теплой частичка Солнце.
Еще через две минуты я покидаю и само здание больницы, с колючей проволокой под напряжением по периметру и часовыми на вышках, идя вровень с Иваном, пытаясь успеть в ритм с его размашистым шагом. Слышен звон бидонов, которые везут на ужин по внутреннему дворику, перебиваемый пением птиц. Солнце припекает макушку, и это ни с чем несравнимое удовольствие, простое, но такое недоступное. Прогулок, находясь здесь, заслуживала я редко. Иногда для того, чтобы получить наказание, достаточно кому-то выдумать тебе преступление.
— Садись, — коротко произносит Иван, щелкая брелоком сигнализации. Сегодня он в белом поло и голубых джинсах, на фоне которых отчетливо виден загар. Я останавливаю взгляд на его руках, очерченных синими змеями вен и тут же стыдливо отворачиваясь.
Новенький джип приветливо мигает габаритными огнями, и я приземляюсь на теплое, прогретое кожаное сиденье. В салоне душно, но включенный кондиционер сразу начинает гнать потоки прохладного воздуха на мое лицо.
Кажется, будто за спиной выросли крылья, настолько мне легко и хорошо.
— Не удивляйся, пожалуйста, если я вдруг рассмеюсь, — доверительно произношу я, пристегиваясь ремнем безопасности. — Оказаться за пределами психлечебницы, на свободе… Это счастье.
Полицейский внимательно смотрит на меня, прежде чем тронуться:
— Делай, что хочешь, — и, словно слыша мысли шептунов, добавляет, — в разумных пределах.
«Ну вот!». «А мы рассчитывали…». «Обломинго!».
Мы едем молча, я неотрывно гляжу в окно, удивляясь, как успел преобразиться город, знакомый до каждой улочки. Когда-то, кажется, в другой жизни, я подрабатывала курьером и знала буквально все его уголки. Бульвары утопают в зелени, тополиный пух летит в лобовое стекло словно снег. Я открываю окно и высовываю ладонь, подставляя ее теплому ветру, пытаясь поймать белые мягкие точки, и все-таки смеюсь. Мгновение, всего лишь одно, я позволяю себе быть абсолютно счастливой, без оглядки на окружающий мир, прошлое и действительность.