Когда какая-нибудь крепость, занятая карлистским отрядом, осаждается войсками признанного испанского правительства и затем, после долгих переговоров, вылазок и стычек, благополучно увеличивает собой владения короля Альфонса, то, несмотря на все ничтожество этого ряда событий даже для самой Испании, русские газеты следят за ним изо дня в день. Такое участие к судьбам испанской крепости, оспариваемой Альфонсом у Карлоса или обратно, объясняется как собственными вкусами русских газет, так и спросом со стороны читающей публики. Тем или другим способом общество, если бы пожелало, могло бы произвести известное давление на периодическую печать и вытребовать у нее более или менее аккуратноесообщение сведений более важных, хотя бы для этого пришлось отодвинуть на задний план распрю короля Альфонса с доном Карлосом. Трудно, конечно, допустить, чтобы русское общество принимало так уж близко к сердцу судьбу разных испанских крепостей. Надо думать, что газеты в этом случае несколько пересаливают. Но, вообще говоря, наша читающая публика, как, впрочем, и многие другие читающие публики, очень любознательна насчет внешних политических событий, вроде перемены династий, взятия крепостей, многознаменательных слов, сказанных Мак-Магоном на смотре, и т. п. Да не подумает читатель, чтобы я хотел угостить его лекцией на ту тему, что в истории человечества внешние политические события составляют только ничтожную, хотя и бросающуюся в глаза верхнюю пленку, под которой в изменениях нравов, в приращении знаний, в развитии экономических отношений кипит настоящая, хотя и не видная история. Лекция эта читается, начиная с прошлого столетия, таким количеством людей и нередко людьми таких высоких умственных качеств, что если читатель все-таки устремляет свою любознательность на вопрос о командовании карлистскими войсками Доррегараем, так, значит, есть тому причины, с которыми лекцией о сути истории ничего не поделаешь. Быть может, все читавшие и читающие подобные лекции поступали бы целесообразнее, если бы постарались самым изложением сути истории заинтересовать свою аудиторию и сосредоточить ее любознательность на том, что действительно заслуживает внимания. Разумеется, я и такой претензии не имею и весь этот разговор завел только потому, что в русские газеты недавно случайно проскользнуло известие, имеющее несомненную связь с сутью истории. Не ручаемся, однако, чтобы читатель сразу признал его таковым.
Делов том, что недавно в Реймсе происходил конгресс католических рабочих ассоциаций, на который прибыли делегации из Англии, Швейцарии, Бельгии и Италии. Цель этого конгресса состоит в учреждении клубов для солдат и рабочих и проч., а также в учреждении мастерских для обучения ремеслам сирот и детей бедных родителей. Один из ораторов, иезуитский патер Маркиньи, произнес длинную речь в пользу восстановления торговых гильдий в том виде, как они существовали при Людовике Святом. Слушатели с жаром рукоплескали этой речи, исполненной сострадания, по выражению одной ультрамонтанской газеты, к судьбе злополучных ремесленников, у которых революция отняла все их гарантии. Конгресс принял резолюцию об организации католических обществ, в которые входили бы все классы рабочих и которые управлялись бы подобно ремесленным цехам, и о приглашении всех христианских нанимателей к составлению из себя обществ для поощрения рабочих своей моральной поддержкой. Рабочие же общества должны находиться под покровительством дам. Словом, предполагается восстановление старинных цехов и возрождение христианской семьи среди рабочих классов. Граф де ла-Тур-дю-Пэн прочел отчет оразвитии католических рабочих клубов. При окончании франко-германской войны во Франции существовал всего один такой клуб – в Париже, между тем как в настоящее время они заведены уже во многих городах и селениях. Католики надеются, что это движение будет способствовать примирению капитала с трудом. Само собой разумеется, что члены этого съезда выразили письменно свое согласие с силлабусом.
На наш взгляд, это известие заслуживает несравненно большего внимания, чем судьбы альфонсистской или карлистской Испании, хотя на реймском конгрессе никто не размахивал шпагой, никто не осаждал крепостей и не сдавался на капитуляцию. Тот или другой Карлос уже много раз оспаривал испанский трон у того или другого Альфонса и будет, может быть, еще много раз оспаривать, вследствие чего будет повторяться и тот звон оружия, и та пушечная пальба, которыми ныне полна Испания. Нельзя того же сказать о вздохах по средневековым цехам, раздававшихся на реймском конгрессе. Во всяком случае, если только читатель остановит свое внимание на приведенном факте, он найдет в нем много поучительного и даже поразительного. В самом деле, разве не связались в нашем уме неразрывными узами понятия о европейском рабочем и о революции? – а вот на конгрессе рабочих ассоциаций говорится, что революция отняла у рабочих все их гарантии. Разве не представляется вам рабочее движение чем-то враждебным религии и церкви? – а вот на конгрессе представители католической церкви принимают движение под свое покровительство. Скажут, может быть, что реймский конгресс есть явление исключительное. Другие скажут, что он есть результат происков католической партии, ищущей себе в рабочих массах опоры для борьбы с государственной, светской властью. И те и другие будут отчасти справедливы, но только отчасти. Что клерикалы ищут себе опоры в рабочих – это верно. Но это явление уже само по себе глубоко знаменательное. Среди многочисленных экономических партий, существующих ныне в Германии, очень любопытна хорошо организованная группа, считающая в числе своих членов многих высокопоставленных католических духовных лиц и открыто называющаяся christlichsociale Partei. Как бы ни было близко происхождение и развитие этой партии к «культур-кампфу», возгоревшемуся в Германии недавно, следует, однако, заметить, что, например, епископ фон Кеттелер выражал свои мнения еще во времена агитации Лассаля, когда герой культурной борьбы, Бисмарк, и не помышлял об этой борьбе. Что касается реймского конгресса, то мы сами готовы признать его в некоторых отношениях явлением исключительным. Но он все-таки есть одно из знамений времени и получает немаловажное значение в ряду других фактов. Возьмите, например, этот вздох по гильдиям времен Людовика Святого. Положим, что он вырвался из груди иезуита, но ведь словам иезуита аплодировали депутаты рабочих ассоциаций. И налицо есть факты почище аплодисментов. Кто читал книгу Торнтона «Труд» и хоть, например, первый том истории первой революции Луи Блана, того должно было поразить многостороннее сходство английских рабочих союзов со средневековыми цехами и корпорациями, разумеется – минус католические орнаменты, о которых собственно и вздыхают люди вроде иезуита Маркиньи.
Вот некоторые из фактов, рассказываемых Торнтоном. Некоторые союзы делят окружающую их страну на округа и не дозволяют употреблять произведения подведомственных им отраслей промышленности иначе как в том округе, в котором они выработаны. В большей части Ланкашира кирпичники и каменщики находятся в оборонительном и наступательном союзе, и, вследствие этого, в известных произвольно намеченных границах может употребляться только кирпич местного производства. Например, ни один кирпич, сделанный далее чем в четырех милях от Манчестера, не может проникнуть в город. Каждый воз кирпича при въезде в Манчестер осматривается особыми агентами союза каменщиков, и, если они найдут, что кирпич из запрещенной местности, весь союз тотчас же отказывается от работы. Границей манчестерского союза каменщиков признается канал, протекающий в четырех милях от Манчестера и в двух от Аштона. Какое бы изобилие кирпича ни было на аштонском берегу канала, оно ничем не отзовется на Манчестере. Это чисто средневековая система внутренних застав, запрещений, монополий и непроходимых пропастей между различными местностями и различными отраслями производства достигает иногда в практике рабочих союзов крайних пределов смешного. Например, в Болтане несколько каменщиков, проходя мимо конторы Дэя и слыша там стук каменной работы, вошли и увидели, что плотник вбивал в стену балки, а так как оставленные для них в стене отверстия оказались слишком малы, то ему пришлось несколько увеличить их. Каменщики тотчас донеcли об этом союзу, и тот оштрафовал Дэя на 2 ф. ст. за то, что он дозволил плотнику произвести каменную работу. В Аштоне Джордж Кольбек послал столяра и каменщика переделать в доме дверь и передвинуть ее на аршин в сторону. Каменщик уже почти кончил свою работу, когда заметил, что столяр, чтобы не сидеть сложа руки, стал помогать ему, т. е. выбивал кирпичи на том месте, где надо было устроить дверь. Каменщик тотчас же бросил работу и ушел, а союз каменщиков штрафовал Кольбека на 2 ф. ст. За что? – спрашивал он. За то, – отвечал союз, – что вы нарушили правило, позволив плотнику выламывать кирпичи, это – дело каменщиков, и потому, I если вы не заплатите штрафа, то все каменные работы у вас прекратятся. В другом месте подрядчик был оштрафован на 5 ф. ст. зато, что он, прождав своих каменщиков пять дней, поручил, наконец, печникам расширить окно на несколько вершков. Конторщик одного подрядчика в Блакпуле заметил однажды, измеряя какую-то работу, что на его мерке стерлись подразделения, знаки футов и дюймов. Он взял краски и возобновил знаки. В тот же день его хозяин получил от союза маляров письмо, в котором его очень учтиво просили запретить конторщику исполнять малярную работу, так как он не маляр.
Не напоминает ли все это те далекие и, казалось, совсем стертые революцией времена, когда букинисты и книгопродавцы вели постоянные споры из-за того, что такое старая и что такое новая книга, когда подобным же образом портные и продавцы старого платья препирались три века сряду? Если бы мы имели в виду параллель между рабочими союзами (распространяющимися ныне и в Германии) и средневековыми цехами, мы могли бы указать и многие другие поразительно сходные черты этих двух явлений. Нонастроение рабочих масс в Европе, как ни соблазнительна эта тема, не входит в программу предлагаемой статьи. Настроение это отнюдь не исчерпывается обычаями английских Trades-unions. Мы указываем мимоходом на эту сторону дела только потому, что указание это нужно ввиду нашей специальной цели.
Нечто соответствующее речам и резолюциям реймского конгресса и практике английских рабочих союзов имеет место и в науке.
Показав, как самый рост капитала вызывает относительный избыток рабочего населения, Маркс замечает: Таков закон народонаселения, свойственный капиталистическому способу производства; каждому: особенному, исторически определенному способу производства соответствует особенный исторически определенный закон народонаселения. Абстрактные законы размножения существуют только для растений и животных (Das Kapital, 1867, 617). Конечно, это недоверие к существованию общих и абстрактных социологических законов (в основании своем вполне соответствующее философско-историческому мировоззрению Маркса) может показаться несколько преувеличенным. Но, во всяком случае, приведенные слова заключают в себе; весьма важное указание. Социологи вообще, а экономисты в особенности, склонны к расширению значения тех общественных форм, среди которых им приходится жить, учиться и учить. Вращаясь в известной исторически определенной форме общественных отношение люди, занимающиеся изучением общественных вопросов, слишком часто поднимают выводы из своих более или менее узких наблюдений на степень непреложных общих законов. А затем в некоторых случаях, благодаря удачной систематизации и другим условиям, логическим и политическим, эти выводы с навешанным на них ярлыком непреложности расходятся по белу свету и принимаются с распростертыми объятьями даже там, где они вовсе не имеют под собой исторической почвы. Таковы, например, некоторые идеи римского права, таковы экономические законы, установленные английской школой, покорившие себе, конечно, временно, чуть не весь цивилизованный мир. Оставляя в стороне практические следствия такого ненормального порядка вещей, нетрудно видеть, как вредно должен он отзываться даже на интересах чистой науки. Ни абстрактная, ни конкретная социология, очевидно, не могут быть построены удовлетворительно, если круг наблюдений социолога ограничивается конституционной монархией, фабрикой, денежным и торговым рынком да акционерным обществом. А эти формы кооперации (слово это мы разумеем в самом широком смысле) до последнего времени почти исключительно поглощали внимание исследователей. Относительно всех других форм общественных отношений как бы существовало безмолвное соглашение, что они не только неудовлетворительны или отсталы, но даже не заслуживают внимания. Их третировали свысока, редко даже удостаивая презрительного замечания, что ничего не может быть путного из Назарета. Это было совершенно понятно и извинительно в медовые месяцы века просвещения и принципов 89 года. Тогда люди были полны такой цельной веры, что ключ к замку человеческого счастья найден, что все их увлечения – должны быть им прощены, как простились грехи Магдалины. Но с тех пор утекло много воды. Англия, вдохновлявшая век просвещения своей конституционной системой и промышленным строем, утратила свое обаяние. Она оказалась страной противоречий, в которой чего хочешь, того и просишь, и которая, именно в силу этого, никого вполне удовлетворить не может. Мало того. Под пером некоторых, часто блестящих талантов Англия обратилась как бы в илота, которого история, в поучение другим народам, допьяна напоила дурными соками цивилизации. Знаменитые принципы 89 года независимо от присущих им самим недостатков, распространяясь географически, вместе с тем разжижались. С грехом пополам амальгамировали они попадавшиеся им на пути распространения весьма разнохарактерные элементы. И этой-то странной амальгаме, лишенной всякой цельности и не возбуждавшей ничьего искреннего энтузиазма, который многое искупает, суждено было сосредоточить на себе внимание людей, изучающих явление общественной жизни. Были у этой амальгамы апологеты, которые бесспорно выяснили многое в современной жизни, но которые вместе с тем самым бессмысленным образом топтали всякий научный интерес и к отжившим, и к отживающим, и к вновь нарождающимся формам кооперации, ко всему, что утратило или еще получило права гражданства в странной амальгаме. «Едва ли не больше всех старались и уж, конечно, больше всех успели в этом направлении экономисты. Политическая экономия построена на том предположении, что абсолютный, единственный двигатель человека есть стремление к наживе, к богатству, стремление взять со своего соседа как можно больше и дать ему в обмен как можно меньше. Адам Смит очень хорошо понимал односторонность своего экономического учения и потому поставил рядом с ним Теорию нравственных чувств, где человек оказывается действующим столь же исключительно под влиянием симпатии. Смит нигде не говорит, как вяжутся между собой эти его две противоположные доктрины, но, очевидно, что он просто для удобства исследования уединил в одном случае голый эгоизм, в другом – симпатию. Вернейший из его учеников, Дж. Ст. Милль, вполне усвоил себе этот ход мысли учителя. Он прямо указал, что истины, добытые политической экономией, имеют весьма условный характер, так как в основании ее лежит не реальный, а гипотетический человек (Система логики, II, 479). Однако далеко не все экономисты поняли истинный характер и действительные пределы своей науки, в чем, впрочем, им помогали некоторые побочные обстоятельства. Во-первых, реальный человек, входивший в круг наблюдений экономистов, человек биржи, лавки, фабрики, акционерного общества, оказался действительно очень похожим на гипотетического человека науки Смита и Милля. Он действительно управлялся в своих действиях исключительно желанием получить как можно больше с соседа и дать ему в обмен как можно меньше. Отсюда понятно заключение экономистов, что такова природа человека вообще, – заключение, к которому они, однако, отнюдь не могли бы прийти, если бы круг их наблюдений и исследований был шире. Далее: из всего цикла общественных наук политическая экономия; даже в своем изуродованном виде все-таки более других имела прав на звание науки; все-таки она была больше наука, чем юриспруденция, история, политика, этика. Это естественно вело к искушению отождествлять политическую экономию с социологией. Таким образом, все способствовало незаконному расширению значения науки, получившей толчок от Адама Смита. Экономисты не задумались сказать об объекте своих исследований: ессе homo! тогда как это был только человек биржи, лавки и фабрики. Они притянули себе на помощь утилитаризм, между тем как эта доктрина, правильно понятая, утверждает только одно: человек стремится к личному счастью, – вовсе не предрешая, в чем будет состоять личное счастье человека в том или другом частном случае. И удивительно, с каким упорством держались экономисты этой странной иллюзии, потому что фактов, уничтожающих ее, было всегда налицо достаточно, даже слишком достаточно. Факты вроде прусско-французской и затем парижско-версальской кровавой распри, казалось бы, очень ясно говорят, что люди – не только существа возделывающие, поедающие, купующие и куплюдеющие. Были у экономистов противники. Они пять-таки многое уяснили в современной жизни, но их деятельность была, главным образом, отрицательная. Они стремились уничтожить здание, возводимое экономистами, а это обязывало их опять-таки сосредоточивать свое внимание на бирже, лавке и фабрике. Но там они встречали воочию ненавистного им гипотетического человека науки Смита, торопились уйти от него в область фантазии, противопоставляли ему продукты своего личного творчества – человека Утопии, Икарий, Фаланстера.
Мы не имеем в виду практических целей экономистов и их противников, не думаем разбирать, в какой мере достигались эти цели трудами тех и других. Не касаемся мы также их заслуг в науке вообще. Мы констатируем только факт узкости круга наблюдений социологов, факт отсутствия той весьма важной отрасли науки, которую некоторые писатели предлагают называть общественной морфологией, т. е. учением о формах кооперации [2] . Было бы смешно и нелепо желать, чтобы фабрика, биржа, лавка остались вне контроля науки, но пора, кажется, подумать, что на них свет не клином сошелся, что даже и они могут быть плодотворно изучаемы только с точки зрения, отправляющейся от наблюдений и исследований более широких. В этом отношении в Европе за последнее время замечается весьма любопытное движение. Время Утопий, Икарий миновало уже давно, уступив место направлению, более практическому и менее связанному с личным творчеством. Но и об экономистах нельзя уже скоро будет повторить остроту одного немецкого писателя: купите себе скворца, научите его трем словам: Tausch (обмен) Tausch, Tausch! и у вас будет прекрасный политикоэконом.
Если мы пожертвуем второстепенными оттенками, то нынешние направления экономической науки могут быть подведены под три рубрики.
Во-первых, так называемые фритрэдеры, или манчестерцы. Это – то самое направление, которое приняло гипотетического человека Смита за человека действительного. Основной догмат его есть свободное движение личных интересов, долженствующее само собой привести все к наилучшему концу. Эти люди проникнуты практической стороной смитовской науки, но более или менее недовольны ее теоретической и в особенности методологической частью. Она для них слишком абстрактна и гипотетична. Это направление все более и более затирается другими и насчитывает очень мало чистых представителей.
Во-вторых, – школа Маркса (разумея последнего исключительно как научного деятеля). Расходясь с так называемой классической, смитовской школой в практических тенденциях, Маркс вполне усвоил ее гипотетический характер и логические приемы исследования. Он только строже и последовательнее Смита и Рикардо проводит их собственные приемы, благодаря чему приходит к новым заключениям. Обливая, например, всем своим обильным запасом желчной брани практические тенденции Мальтуса и мальтузианцев, Маркс не отвергает, однако, оснований знаменитого закона народонаселения. Напротив, новыми и совершенно неожиданными аргументами он доказывает, что этот закон в основании своем верен, но только для известной, исторически определенной комбинации условий, а не обязателен для всех времен и мест. Несмотря на всю свою тенденциозность, Маркс не вводит в теоретическую часть своих исследований никаких этических нравственных моментов. Он твердо стоит на абстрактной почве гипотетического человека науки Смита, но вместе с тем твердо помнит, что это – человек гипотетический, условный, так сказать, выдуманный для удобства исследования.
Направление третьей группы современных экономистов может быть названо этическим. Название это присвоено собственно так называемому профессорскому социализму (Kathedersocialismus), но под него подходят и многие другие, взаимно борющиеся и часто очень нетерпимо друг к другу относящиеся оттенки образа мыслей. Всем им обще стремление ввести в науку тот нравственный элемент, который устраняется из политической экономии одними сознательно и условно, в силу требований научного удобства, и другими бессознательно и безусловно, благодаря смешению абстракта с действительностью. Как именно должен быть введен этот элемент в науку и какую он должен играть в ней роль – об этом происходят очень горячие препирательства. При этом одни не выказывают ничего, кроме благородного негодования против эгоизма как основы экономической науки, а другими рядом с сочувствием к известным нравственным идеалам обнаруживается более или менее сильная логическая способность. Дальнейшие различия обусловливаются разницей политических тенденций. В своей критике классической науки представители этического направления говорят: если бы люди были действительно таковы, каковыми их предполагает манчестерская теория, т. е– если бы они были равны по способности и желанию преследовать свои экономические цели – тогда, конечно, борьба этих личных сил привела бы к наилучшему результату, и оставалось бы только любоваться, как среди полной свободы каждая сила займет естественно принадлежащее ей место. Но люди манчестерской теории не суть действительные люди: они сочинены, выдуманы ради отвлеченных требований науки. И мы видим, что в действительности, во-первых, промышленная свобода не дает тех благодатных результатов, какие от нее ожидались, и что, во-вторых, на почве свободной конкуренции сами собой возникали и возникают рабочие союзы и другие попытки так организовать общественную волю, чтобы слабые силы и малые экономические способности находили себе гарантию от убийственного влияния конкуренции. Кто должен на себя взять обязанность такой гарантии, государство ли, церковь ли, собственные ли организации рабочих, это – опять исходный пункт множества разногласий.
Не входя в оценку различных направлений экономической науки, мы отметим только два крайне любопытных явления, представляющих, впрочем, собственно говоря, только две стороны одного и того же явления. Мы видим, во-первых, поразительно быстрый рост недоверия к принципам формальной свободы и личного интереса, как гарантий всеобщего благосостояния, поразительно быстрое падение доктрин, строящих здание общества на этих двух столбах. Падение это до такой степени очевидно и до такой степени законно, что разные иезуиты начинают уже эксплуатировать его с целью восстановления исторически и нравственно отживших учреждений со всеми их решительно не укладывающимися в современную жизнь сторонами. Но не одни иезуиты с упованием смотрят назад. Сами рабочие, как мы видели, по собственному почину восстанавливают чисто средневековые учреждения, тяжелым гнетом ложащиеся на них, добровольно надевают на себя ярмо. Им вторит и наука, как вторила она в свое время идеям буржуазии. В этом обращении назад, к средним векам, а то так и к еще более глубокой древности, заключается вторая любопытная сторона современного движения в науке. И Маркс, и представители этического направления весьма терпимо относятся к некоторым формам средневековой общественности, до такой степени терпимо, что подобное отношение было бы решительно немыслимо еще очень недавно. Этого мало. Дело не в простой терпимости. Документы о старых, отживших формах общественности вытаскиваются из архивной пыли; формы отживающие рекомендуется беречь, хотя бы для того, чтобы успеть подвергнуть их анализу и наблюдению. Словом, упоение настоящим сменяется настроением, которое можно бы было назвать социологическим романтизмом, если бы наряду со старыми не возбуждали интереса и некоторые новые формы общественных отношений, если бы дело шло о простой идеализации старого, а не об изучении и применении его к новым потребностям. И удивительно, как освежающе-реформаторски действует на науку это расширение поля наблюдений. Маурер, Нассе, Мэн, Брентано, Лавеле пожали обильную жатву.
Молодой немецкий профессор Луйо Брентано был приглашен в 1867 году директором статистического бюро в Берлине, Энгелем, сопутствовать ему в поездке по фабричным округам Англии с научной целью. Поехал Брентано, как он сам рассказывает (Die Arbeitergilden der Gegenwart), полный веры в догматы школьной политической экономии. Да и кто бы, – говорит он, – устоял а priori перед учением, которое, не требуя никакого вмешательства, разрешает к всеобщему; удовлетворению все затруднения экономической и социальной жизни простой игрой разнузданных личных интересов. Английские Trades-unions Брентано глубоко презирал. Они представлялись ему печальным анахронизмом, явлением диким и не имеющим никакой будущности. Мысли эти он даже изложил перед своим отъездом в печати. Поездку предполагалось ограничить всего двумя месяцами. Но вместо того, увлеченный работой, открывшей ему совершенно новые и неожиданные перспективы, Брентано пробыл в Англии почти два года, причем совершенно изменились его взгляды и на рабочие союзы, и на науку. Он не ограничился изучением непосредственно перед ним стоявшего живого явления – рабочих союзов. Пораженный сходством некоторых подробностей их уставов с порядками, господствовавшими в средневековых гильдиях и цехах, он задал себе ряд вопросов: нет ли между этими двумя явлениями какого-нибудь преемства? не представляют ли они фактов однородных, необходимо являющихся при известных исторических условиях? Если да, то в чем состоит этот, так сказать, спрос истории на подобного рода союзы? Наблюдения над организацией и деятельностью рабочих союзов, в связи с исследованием исторических документов, относящихся к древним гильдиям, убедили Брентано, что существует особый социологический или, пожалуй, экономический закон, в силу которого издревле возникали союзы с теми же целями и даже с той же приблизительно организацией, какими характеризуются нынешние Trades-unions. Человек освежился, получил новые понятия о пределах и методах своей науки. На цеховую систему он получил возможность взглянуть не только с той, всем известной стороны, что она тормозит успехи производства и стесняет свободу промышленности, а еще с той, что она известным образом гарантировала рабочего от превратностей судьбы. Другим примером такого освежения может служить книга бельгийского экономиста Лавеле Первобытная собственность. Русскому читателю известно или, по крайней мере, должно было известно, что Лавеле оценил поземельную общину, первобытную собственность, не только с точки зрения ее роли в производстве богатств (роли, по его мнению, в принципе весьма благотворной), а и с точки зрения гарантий, предоставляемых ею мелким собственникам. С этой-то точки зрения, еще недавно не имевшей в науке ни малейшего значения, Лавеле даже с некоторой сентиментальностью отзывается об исчезнувшей в старой Европе общине, а к новым народам обращается с таким восклицанием; Граждане Америки и Австралии, не усваивайте себе того узкого, сурового права, которое мы заимствовали из Рима и которое может привести нас к экономической борьбе. Возвратитесь к первобытному преданию ваших предков.
Ввиду подобных фактов, число которых растет с каждым днем, мыслящим человеком может овладеть самое серьезное недоумение, Глас народа – глас Божий, говорит пословица. Если и в массах, и в интеллигенции замечается известное тяготение к прошлому, так какой уж тут Альфонс и какой Карлос могут нас интересовать? Даже католическая реакция, как и реакция прусская, ничтожны перед этой невидной, нешумной, но тем более поразительной реакцией.
Я и не я – такова формула мира, выставленная немецкой метафизикой. На одной чашке весов я, такой-то, а на другой – все остальное, – т. е. и дом моего соседа, и жена его, и вол его, и осел его, и агония умирающего, и первый писк младенца, и желтая выжженая скатерть Сахары, и глубь океана, и вершины Альп, и бесконечные миры планет со всем, что на них живет, мыслит, чувствует, Более дерзкая идея никогда не высказывалась человеческим языком, да ничего более дерзкого и придумать нельзя. Забытый ныне Макс Штирнер в своем наделавшем гвалта: Der Einzige und sein Eingenthum в принципе только сделал большую книгу из короткой формулы я и не я. И все теоретики эгоизма не сказали больше этого. Как ни дерзка, однако, эта формула, она вполне соответствует природе человека, как и всякого индивидуализированного существа вообще. Каждым своим шагом, каждым дыханием человек выделяет свое я из необъятного Не-я противопоставляет себя ему и располагает все не я в чисто эгоистической перспективе, т. е. группирует его, применяясь к своим личным страданиям и наслаждениям. Это до такой степени очевидно, несмотря на все грошевые рассуждения грошевых моралистов, что человек мыслящий и не лицемер не потребует от нас доказательств. С лицемерами нам разговаривать нечего, а людям недодумавшимся рекомендуем порыться в книжках, в которых означенная мысль давно развита подробно, а иногда даже слишком подробно. Противоречия с тем, что было говорено выше, здесь нет, потому что нет никакого основания предполагать, что эгоизм выражается не иначе как в форме желания содрать с соседа как можно больше и дать ему в обмен как можно меньше. Человек, как и всякое живое существо, всегда стремился, стремится и будет стремиться к счастью, искать наслаждения, ощущений приятных и бежать страдания. Это – факт, до такой степени основной, связанный с самым: фактом бытия, что Бэн (Дух и тело) имел полное право назвать \' следующее положение законом самосохранения: Состояние удовольствия соединяется с усилением, состояние страдания – с ослаблением некоторых или всех жизненных отправлений. Но само собою разумеется, что общий и элементарный принцип стремления к личному счастью может в частных случаях усложняться почти до неузнаваемости. Усложнения эти бывают двоякого рода. Или человек, гоняясь за наслаждением, попадает на ложную дорогу и страдает по ошибке. Или он страдает сознательно, в видах получения некоторого, особенно для него ценного наслаждения. Муцию Сцеволе было, конечно, больно, когда он жег свою руку, он страдал, но страдание это он перенес не ради него самого, а ради наслаждения, даваемого сознанием исполненного долга. Из этого следует только то, что стремление к личному счастью, эгоизм, способны принимать крайне разнообразные формы, которые следует различать и классифицировать. И если читатель отрешится от привычного отвращения к эгоизму, вызванного низкими формами, в которых он часто проявляется, то увидит, что немецкая формула я и не я заключает в себе нечто величавое и смелое, хотя, конечно, я не буду стоять за то развитие этой формулы, которое представили немецкие метафизики. Да ни у одного из них не хватило смелости и правдивости осветить с точки зрения своей основной идеи темные переулки и закоулки лабиринта общественной жизни. Вызывая с первого же шага на бой всю вселенную, они на втором шаге готовы были примириться с ничтожеством. Они были блудливы, как кошка, и трусливы, как заяц. В истории нравственных теорий вообще бросается в глаза какая-то странная смесь крайней смелости мысли с трусостью. Возьмем недавний пример. Известный позитивист Литтрэ представил года три тому назад теорию происхождения нравственности. Он полагает именно, что все наши эгоистические чувства имеют свой корень в потребности питания, как в инстинкте поддержания личной жизни, а чувства и побуждения альтруистические (термин Конта) – в инстинкте поддержания жизни целого вида, в потребности размножения. Эти два инстинкта, постепенно развиваясь, образовали всю сложную сеть наших нравственных понятий. Эта мысль в основании своем не новая. И все, кто ее высказывал, упорно старались не только отличить эгоизм и альтруизм в их теперешнем состоянии, а дать им непременно различное происхождение. Без сомнения, задняя мысль, всегда подсказывавшая такое решение вопроса, состоит в предубеждении против эгоизма, ради его грязных форм. Кажется унизительным связать эгоизм с нравственностью даже в их отдаленном источнике. А между тем если уж решиться идти так далеко в глубь истории, как пошел Литтрэ, так почему не признать и половой инстинкт просто одной из форм инстинкта поддержания личной жизни. Для первобытного человека, а тем более для низших форм животной жизни, удовлетворен ние аппетита и полового инстинкта имеют совершенно одинаковое значение.