Андрей Фоменко

Босжира

Опубликовано: Художественный журнал. — 2019. — №109. — С. 7–13

Первую попытку попасть в урочище Босжира (каз. Белесая низина), я предпринял под конец своей первой поездки на Мангышлак, в мае 2017 года. Это была самая отдаленная, самая труднодоступная и самая желанная точка запланированного мной путешествия по Западному Казахстану. Она находится у западного чинка (обрыва) Устюрта и известна своими гигантскими монументами — останцами, сформировавшимися в результате эрозии пород, из которых сложено плато. Эта эрозия продолжается; через несколько тысяч лет останцы — внешне такие незыблемые — исчезнут, а ландшафт чинка изменится до неузнаваемости.

Я отправился туда замысловатым маршрутом, предопределенным моими предыдущими перемещениями: из поселка Шетпе на севере полуострова доехал до города Жанаозена в центральной части Мангистауской области, а оттуда до подземной мечети Бекет-аты — главной мусульманской святыни Мангышлака (говорят, три визита туда приравниваются к хаджу) на западной границе Устюрта. Там я заночевал в гостевом доме — единственный русский и немусульманин среди сотни паломников, а рано утром, набрав воды (в районе Босжиры, как и почти по всему западному чинку, источники пресной воды отсутствуют), отправился пешком на юг.

Довольно скоро я поймал попутку. Водитель — продавец систем кондиционирования, разъезжающий по всему Казахстану, — подбросил меня до точки, где, согласно моему предположению, мне следовало сойти с дороги, ведущей на запад, в сторону Узеня, и двигаться дальше на юг. Полной уверенности у меня не было: координаты Босжиры на Викимапии были явно неверны, но имелись и другие, более правдоподобные отметки — обозначения смотровых площадок. На них я и ориентировался.

Зрелище, открывшееся мне, когда я дошел до чинка, больше напоминало сон, чем реальность: вдали, у подножия Устюрта, возвышались останцы. Казалось, они парят над поверхностью земли в какой-то полудреме — эффект, объясняющийся тем, что их основания сложены из меловых отложений и имеют более светлый оттенок, чем сами монументы. На расстоянии границы этих пологих постаментов визуально размываются, а сами горы превращаются в призраки, подвешенные в белесом мареве. В геологии образования данного типа именуются останцами-свидетелями. Свидетельствуют они, разумеется, о разрушенной платформе, фрагментами которой являются, но увиденная мной картина придала этому названию куда более широкий смысл — размытый, как основания самих останцов. Впечатление усиливали сооружения искусственного происхождения — древние ловушки-загоны для сайгаков, сложенные из дикого камня у самого края чинка, будто нарочно с целью обозначить дистанцию между бесспорным Здесь и ирреальным Там.

К полудню, следуя вдоль чинка на юг, я добрался до другой смотровой площадки, с которой открывался вид сверху на один из двух главных останцов Босжиры — Ушкир-тау (Острую гору), неофициально именуемый также Кораблем, или Подводной лодкой, а то и Крейсером «Авророй». Глядя на него с обрыва, нависающего над долиной, я подумал, что передо мной — величайшее произведение искусства из всех, какие мне доводилось видеть. Со временем эта патетическая и не очень уместная формулировка (учитывая, что речь шла о природном объекте) потеряла смысл, но в ту минуту она казалась наиболее точной. Действительно очень похожая на судно, пришвартовавшееся к краю Устюрта, эта гора служит странным примером геологической грезы — материализовавшимся воспоминанием о тех временах, когда вся эта территория лежала глубоко под водой; на тысячи километров вокруг простирался океан Паратетис, а позднее его наследники — Тетис и Сарматское море. Десять миллионов лет назад здесь, над этой ныне безводной пустыней, проплывали киты и акулы. Со временем вода отступала, однако периоды регрессии несколько раз сменялись трансгрессиями, крупнейшей из которых в относительно недавние времена была так называемая раннехвалынская трансгрессия, начавшаяся около 17 тыс. лет назад, в период общего потепления климата, положившего конец последнему ледниковому периоду. Потоки воды, высвобожденные таянием ледников и вечной мерзлоты, хлынули в Прикаспийскую низменность, превратив ее в огромное внутреннее море площадью около миллиона км², которое, в свою очередь, пролилось в Черноморский бассейн, образовав Маныч-Керченский пролив (его реликтом является сеть соленых озер между Каспийским и Черным морем, в районе Маныч-Кумской впадины). Северный берег Хвалынского моря, уровень которого на 80 метров превышал современное состояние, проходил под Саратовом в Среднем Поволжье и под Оренбургом на Урале, а восточный достигал устюртских чинков (но, если верить картам, до Босжиры море уже не дотянулось). Позднее Каспий вернулся в свой бассейн, морское дно стало сушей, и только избыток соли, многочисленные окаменелости, да этот останец, по законам конвульсивной красоты принявший форму корабля, служат напоминанием об океаническом прошлом, которому привиделось судоходное будущее.

Однако при попытке спуститься в урочище меня постигла неудача. На следующий день я нашел дорогу, которая вела в Босжиру с севера, и спустился по ней на следующий ярус (Жогаргы), где заночевал возле горы в форме конического шатра (Шокы-тау). Несмотря на усталость (и вылетевшую пломбу) у меня было эйфорическое настроение, подогретое порцией коньяка, прихваченного с собой. Но ночью случилась гроза. Та весна вообще выдалась очень дождливой. Незадолго до этого, во время похода на сор Тузбаир, я три дня просидел в палатке из-за непрекращающегося дождя, маясь от скуки и ожидания. Однако теперь ситуация была другой: ночь напролет я пытался изнутри удержать палатку, которую трепало ветром и хлестало дождем, сознавая при этом, что ее дуги представляют собой прекрасный громоотвод для молний, сверкавших вокруг. Все обошлось. Но к утру глинистая пустыня (а глина в тех краях — преобладающая субстанция) раскисла. Ноги вязли в ней по щиколотку. Все мое снаряжение и я сам были вымазаны в глине. Просушить палатку в таких условиях не представлялось возможным, а запасы пресной воды были не слишком велики. И я повернул назад.

Пешие путешествия способствуют несколько магическому взгляду на мир. Еще во время первых своих походов я усвоил одно простое правило: «Терпи и будешь вознагражден». Ведь бо́льшую часть времени, если не сказать всегда, путешественник вроде меня испытывает дискомфорт — физический и, что более существенно, моральный. Всякий раз, приезжая в новое место, после бессонной ночи в самолете и унылых видов за окном автобуса или автомобиля, думаешь о том, что все это зря, что лучше было бы сидеть в тепле (или, наоборот, прохладе) и уюте, вместо того чтобы ломиться в какую-то глушь. Дальше — больше: тяжелое снаряжение, саднящая боль в плечах и резкая — из-за потертостей от поясного ремня, жара и холод, скудный паек — все это мало располагает к романтическим восторгам. Но тут-то и вступает в силу мое правило: нужно отрешиться от этих переживаний и перетерпеть все невзгоды. В том, что ты будешь вознагражден, нет никаких сомнений. Мой опыт это подтверждает.

Хотя бы и от противного, как в данном случае, когда я не выдержал и отступил. Как выяснилось впоследствии, от главных сокровищ Босжиры меня отделяли километра три; в урочище в это время были люди, и я смог бы пополнить запасы пресной воды. Впрочем, небольшую компенсацию я все же получил: на шоссе, до которого я благополучно добрался, меня подобрала первая же попутка. Молодая пара, Роман и Надя, с дочерью возвращались как раз из Босжиры. Они довезли меня до гостиницы в Актау.

Я вернулся туда через год, снова в мае. На сей раз у меня была договоренность с местным археологом и краеведом Андреем Астафьевым (я познакомился с ним за год до этого, у сора Тузбаир), который зарабатывает на жизнь тем, что возит по Мангышлаку иностранных туристов. Он любезно предложил мне присоединиться к очередному туру и добраться до нужных мне мест. И вот я снова еду на Босжиру из Узеня, но другой дорогой — через поселок Сенек и кишащие клещами пески Туайесу, мимо горы Бокты, что в переводе с казахского означает «куча дерьма».

Туристов — а это были японцы пенсионного возраста — везли на трех джипах, я же сидел рядом с водителем «газели», груженной провиантом, водой и походным снаряжением. Возле очередной достопримечательности вся группа высыпала из машин, осматривала и фотографировала объект, загружалась обратно, и мы ехали дальше, до следующей точки, достойной внимания. Довольно скоро я понял, что почти ничего не вижу. Это был хороший случай убедиться в том, насколько несамодостаточно наше зрение; что действие, обозначаемое глаголом «видеть», относится вовсе не только к глазам; что в этом акте участвуют и другие органы нашего тела и сферы нашего опыта; что ви́дение — функция кинестетическая. Лично я начинал видеть, только когда отрывался от группы и совершал хотя бы короткую вылазку, в ходе которой имел возможность (а лучше сказать, необходимость) более активно задействовать свой опорно-двигательный аппарат и более разнообразно и продолжительно взаимодействовать с пространством: подниматься на горы, огибать овраги, проваливаться в сусличьи норы и т. д.

Боюсь, вскоре это стало проблемой. Когда мы ближе к вечеру добрались до Босжиры, въехав в долину с юго-востока, я тут же совершил паломничество к Ушкир-тау, которое заняло у меня часа три. А когда вернулся в лагерь, почувствовал напряжение в атмосфере. Возможно, виной тому моя мнительность, но, как бы там ни было, я понимал, что торможу группу. Японцам хватало полчаса, чтобы осмотреть то или иное место, мне же требовалось несколько больше времени, а главное, нужно было остаться одному. В итоге, когда на следующий день мы совершили переезд в самую дальнюю точку маршрута — на сор Карашек, примыкающий к Босжире с юга, я выгрузил снаряжение, попрощался с группой и остался один посреди слепящей белизны. В рюкзаке у меня было припасено литров шесть воды.

Это место является одним из реликтов Моря Тетис — огромный солончак, летом усыхающий, а весной частично наполняющийся водой, точнее — концентрированным солевым раствором. Весна 2018 года выдалась засушливой, не в пример предыдущей, так что вода отступила далеко на юг (позднее, со среднего яруса Босжиры я разглядел за белой полосой сора это далекое голубое озерцо). Я не стал ее искать и двинулся назад на север вдоль чинка — изрытой рельефом стены высотой под двести метров.

Здесь, по логике рассказа, мне следовало бы дать более подробное описание тех мест, в особенности главного «свидетеля» Босжиры, Азу-тистери — останца в форме двух зубьев, один из которых достигает пятидесяти метров от основания. Но, боюсь, эта задача мне не под силу. Как верно заметил Лессинг, литература не в состоянии отобразить красоту тел. Можно было бы, конечно, воспользоваться советом этого проницательного теоретика, чьи идеи по сей день не утратили актуальности: констатировав неспособность слова добиться того, что составляет прерогативу живописи, Лессинг указал на обходной маневр — и это самый интересный ход его мысли, много говорящий о разнице между классическим и модернистским искусством. Несмотря на ограниченность литературы процессами, разворачивающимися во времени, полагал он, поэт может косвенно изобразить тела, показав, какое действие они производят — как это сделал Гомер, который, вместо того чтобы описывать красоту Елены Троянской (заведомо бессмысленное занятие), рассказал о впечатлении, произведенном ею на троянских старейшин. До этого они дружно осуждали Париса, легкомысленно ввергшего родной город в войну с ахейцами, но, увидев Елену, развели руками: уж тут ничего не поделаешь. Однако все мои действия заключались в том, что я раз за разом поднимал свою камеру и фотографировал бесконечно меняющиеся в зависимости от погоды и освещения виды Босжиры и разнообразные геологические объекты, которые попадались на пути: от величественных песчаниковых стел и безупречно горизонтальной солончаковой равнины, покрытой равномерной сеткой трещин, до изорванных в клочья, просверленных насквозь и застывших в лихорадочных позах фрагментов породы.

Ночь я провел у подножия останца, который окрестил Стеной (на самом деле она называется Борлы — Меловая), неподалеку от Клыков Босжиры, а на следующий день взошел по его основанию на средний ярус. Там я довольно скоро наткнулся на тропу, двигаясь по которой, поднялся еще выше, а затем, снова спустившись и еще раз поднявшись, прошел через некое подобие ворот (очередное древнее сооружение, превратившееся в мемориал) и попал на изолированный участок платформы (гору Улькен-кеме — Большой Корабль), своего рода остров, с которого открывался головокружительный вид на Клыки. Стало понятно, что на закате эти две стелы будут освещены в то время, когда все окружающее пространство накроет тень от чинка. Мне захотелось зафиксировать этот момент, поэтому я решил дождаться вечера, а покамест — вернуться за рюкзаком, который скинул на подступах к смотровой. С того места, где я его оставил, была хорошо видна долина к северо-востоку, откуда ведет единственная дорога наверх. И вскоре я увидел гостей. Автомобиль пересек долину и остановился у начала пути наверх. По ней поднялись два человека. Одним из них был мой прошлогодний знакомый, Роман. Учитывая, что описываемые события происходили на расстоянии двадцати с лишним километров от ближайшего источника пресной воды, каковым является упомянутая выше мечеть Бекет-аты, и на расстоянии 250 километров от Актау, ситуация была не лишена комизма.

Спутник Романа, Виталий, — молодой бизнесмен родом из Казахстана, ныне проживающий в Нью-Йорке, по совместительству фотограф-любитель, — приехал в Актау по делам фирмы и воспользовался этим визитом в интересах своего хобби; Роман был его водителем и проводником. Они не задержались со мной на смотровой надолго: Виталий быстро оценил вид, и они отправились вниз, откуда запустили дрон (он немного пожужжал надо мной и улетел), а затем и вовсе переместились на восток, на то место, откуда я год назад впервые увидел Босжиру. Мне же было предложено при желании присоединиться к ним. Упускать такую возможность было бы глупо: из Босжиры Роман с Виталием планировали отправиться на север, в так называемую Долину замков в районе гор Айракты-Шомонай. Мне, пешеходу, ни за что не удалось бы охватить столь значительные расстояния за столь незначительное время. Поэтому, сняв Зубья в момент, когда их основание затопила тень (еще одно воспоминание о доисторическом прошлом) и переночевав примерно там же, где и год назад, я часов в пять утра отправился искать своих потенциальных попутчиков.

Дорога, которую они проделали, вероятно, за полчаса, занял у меня все утро. И пока я поднимался на плато, а потом шел вдоль чинка, мои мысли двигались в направлении, намеченном предыдущими впечатлениями. Я думал о трансформации — а лучше сказать, исчезновении — пространства, времени и, в итоге, самих вещей под воздействием современных технологий. Мне пришла в голову мысль — сама по себе банальная, но довольно крамольная для того, кто привык с подозрением относиться к любым попыткам объяснить формальные новации в искусстве факторами внешнего, например социального или политического, порядка и вообще — рассматривать искусство с точки зрения его дескриптивной функции. Подобный подход, считал я, подгоняют решение под готовый ответ, заложенный в представлении о том, чем является так называемая историческая реальность, — представлении, которое складывается постфактум, в ретроспекции, но которое мы склонны приписывать современникам описываемых событий. В самом деле, может ли кто-то из нас претендовать на сколько-нибудь ясное понимание «своего времени»?

И вот я, стихийный формалист, подумал о том, что, возможно, некоторые ранние толкователи авангарда вроде Аполлинера или Андрея Белого («Мир — рвался в опытах Кюри / Атомной, лопнувшею бомбой / На электронные струи / Невоплощенной гекатомбой») были не так уж далеки от истины; возможно, это искусство было особой разновидностью реализма, с редкой, опережающей свое время прозорливостью описавшей опыт современного человека — опыт дереализации. Классические модели репрезентации для этого не годились: они лишь искусственно поддерживали традиционное представление о мире, о пространстве и времени, которые на деле стремительно сжимались, попутно сминая вещи. Чем дальше, тем больше эти модели оказывались достояние китча — фантастического искусства, воспроизводившего фиктивные имиджи, далекие от реальности в собственном смысле слова, где вещи становились все более эфемерными. Альтернативой было стремление показать схлопывание пространства и времени, погружение мира в состояние абстракции, стимулируемое современной наукой и техникой с ее высокими скоростями — новыми видами транспорта и вооружения, информационными и репродукционными технологиями, включая моментальную фотографию. Как верно заметил Гринберг, китч изображал эффекты, тогда как авангард задался вопросом об их причинах. Разрушение классических моделей было негативной частью этой программы, позитивная же заключалась в разработке новых, способных описать это состояние. Возможно, первой в их ряду стала система импрессионизма с его опорой на переменчивое ощущение взамен более стабильной предметной основы. Кубизм оставил от вещей одни ошметки, едва опознаваемые и почти не отделимые от окружающего пространства, лишенное четких ориентиров: разница между близким и далеким, плотным и разреженным, предметами и интервалами между ними стерлась. Футуризм превратил вещи в подвижные сгустки энергии, а приемом симультанного зрения смешал их между собой и с окружающей средой. В интерьерах Матисса преобладающий, обычно красный, цвет заливает пространство: половина вещей растворяется в нем, так что один только слабый контур — негатив неокрашенного холста — напоминает об их существовании. Абстракционисты — чем бы они ни объясняли свой отказ от фигуративности — попытались опереться на первоэлементы цвета и формы, более надежные, чем вещи.

Вскоре я получил новый и обильный материал для размышлений в том же духе. Я нашел Романа с Виталием на краю чинка и в течение трех дней перемещался вместе с ними: сначала мы колесили по Босжире, затем отправились в Долину замков. Наши перемещения определялись фотографическими интересами Виталия. А его интересовали исключительно зрелищные виды — и главным образом на восходе или закате. Пространственно-временные промежутки между этими моментами были ему безразличны. Как безразлична была и кроющаяся в этих промежутках реальность (возможно, мне следовало бы закавычить это слово) фотографируемых им пейзажей — реальность геологическая, биологическая, историческая и человеческая. Наши поездки представляли собой поиски нужных точек для съемки, которые были намечены Виталием заранее, по снимкам, найденным в сети, и слово «съемка» подходило к этой процедуре как нельзя более кстати. Когда-то, на заре истории фотографии, эта техника воспринималась некоторыми как своего рода отшелушивание верхнего слоя вещей (такого суеверного взгляда придерживался, если верить Надару, Бальзак). Наиболее архаичная концепция медиума оказалась самой точной: картинка словно отделялась от реальности, пейзаж снимался с места, как снимают одежду с тела. Виталий показал мне некоторые из своих предыдущих работ — зрелищные, сверхдетализированные цифровые фотографии ландшафтов США и Исландии, доведенные до нужной кондиции с помощью фотошопа. Это было своего рода производство и одновременно потребление пейзажа как образа, более интенсивного, чем реальность, оставшаяся за кадром, сведенная к своему числовому эквиваленту — количеству часов или километров, разделяющих визуальные аттракционы. Известные теории вроде общества зрелищ, или тотальной симуляции, или утраты ауры вследствие технической репродуцируемости — идеи, которые всегда оставались для меня абстракциями, имеющими реальность скорее теоретическую, нежели фактическую, вдруг обрели поразительную наглядность.

Конечно, я немного сгущаю краски. У Виталия были и другие интересы — но удивительным образом они соответствовали основному впечатлению. Так, я выяснил, что он — глава филиала крупной компании — прошел «базовый» курс посвящения в каком-то тибетском монастыре. Религия тоже превратилась в потребительский товар, «духовность» в стиле нью-эйдж, расфасованную в разном объеме по зависимости от потребностей клиентов.

Своего рода кульминацией этих впечатлений стал момент, когда Виталий — дело было в Долине замков — запустил дрон: закрепленная на нем видеокамера в высоком разрешении показала вид местности, расположенной неподалеку, но практически недоступной, по крайней мере для человека без альпинистского снаряжения и соответствующих навыков (момент, когда дрон по велению пульта управления вернулся к месту отправки и завис в нескольких метрах от земли, на фоне голых скал, напоминал цитату из какого-нибудь фантастического фильма). Было в этой видеотрансляции нечто сродни порнографии.

Но так ли я отличался от этого фотографа? Разве не снимал я те же виды и с тех же точек, что и он? Разве не перемещался от одного пункта к другому, заполняя промежутки между ними высокомерной рефлексией наподобие приведенной выше, но чаще — обычной невнятной мешаниной из обрывков фраз, воспоминаний, предвкушений? Разве не были мои собственные путешествия охотой за фотографическими трофеями, производством-потреблением образов, постепенным изничтожением вещей путем снятия с них одного слоя за другим? Пусть я предпочитал другой стиль охоты и был вооружен старомодным оружием в виде пленочной камеры, есть ли тут принципиальная разница?

У меня нет окончательного ответа на этот вопрос. Лично я склонен думать, что есть. На чем основано мое мнение? На самой малости — на упомянутых выше боли в плечах, долгих переходах и нежданных-негаданных встречах. В тот день, когда я шел вдоль чинка Устюрта, чтобы присоединиться к Роману с Виталием, я думал также о том, что великое противостояние между китчем с его ложными заверениями и авангардом с его разоблачительной (совсем не обязательно с критическими намерениями — скорее даже наоборот) правдой игнорирует третью возможность — скромную лазейку, слишком узкую для целого общества, но доступную для отдельных его членов, к которым, вероятно, принадлежу я сам. Речь идет о консервативном сопротивлении прогрессу, попытке — неизбежно половинчатой и в конечном счете наверняка провальной — проживать пространство и время в полном объеме, реконструировать исчезающую географию своими скромными силами, тем более что в мире все еще есть места, позволяющие воплотить эту затею — испытать нечто пусть отдаленно похожее на то, что испытывали путешественники прошлых веков. Ими двигали корыстные побуждения — сначала жажда золота, позднее знания. Мной движет жажда образов. Но сами по себе, вне времени и расстояния, они ничего не стоят.

Если смотреть на Босжиру с горы Улькен-кеме, с того места, откуда я фотографировал ее погружение в тень, хорошо видны пересекающие ее линии — следы от автомобильных шин. Говорят, лет двадцать назад, в эпоху, предшествующую массовому распространению внедорожников, их не было; одни лишь малозаметные браконьерские тропы вели в урочище, о котором в ту пору мало кто знал. Возможно, еще через двадцать — или двести — лет тут проложат дорогу, построят гостевые дома, разобьют кемпинги, и нынешний полудикий туризм войдет в относительно цивилизованное русло. И тогда Босжира исчезнет, станет невидимой, как Гранд-Каньон, Йосемитская долина и сотни других подобных мест до нее — еще прежде, чем силы энтропии сотрут с лица земли ее молчаливых свидетелей. Мне повезло: я успел увидеть Босжиру — возможно, одним из последних.

Загрузка...