Лопез

- Припозднился ты, папи, нельзя заставлять больного так долго ждать. Мне со вчерашнего вечера никто повязку не менял. Совсем, видно, про меня забыли.

– А я-то тут при чем? Не я вчера дежурил. Ну давай, Лопез, ложись, будем менять.

Он лег на спину и, устроившись поудобнее (скрестив ноги, подложив руки под голову), кивнул: валяй.

– Вот я и говорю, папи, кроме тебя обо мне тут никто не позаботится. Я и соседям своим так сказал: вон, говорю, идет мой доктор, уж как он умеет менять мне повязки, никто больше так не умеет!

Этот диалог повторялся у нас каждое утро. Хорхе Лопез, немолодой пуэрториканец с огромным пузом, провел в больнице уже больше трех месяцев и, судя по всему, никуда отсюда не собирался. Колит, с которым он поступил к нам, вылечили раз и навсегда, удалив толстую кишку. Но в послеоперационный период начались осложнения, расхождение краев разреза, бактеремия. Лопеза откачали, разрез повторно открыли и оставили заживать “естественным способом”. Как правило, зараженные раны так и заживают, при условии, что сам больной не мешает процессу, соблюдает правила гигиены и т. д. В случае Лопеза все было ровно наоборот: понятия “гигиена” и “постельный режим” были ему чужды. Успев побрататься с другими, такими же, как он, пациентами со стажем, он целыми днями слонялся по этажу либо смывался через черный ход – покурить и купить пива в ближайшем ларьке. То и дело снимал повязку (надо потрогать, проверить, заживает ли).

– Как там, папи, заживает, нет? По-моему, только хуже становится.

– Хуже не хуже, а улучшения пока не видно. Тебе бы вакуум поставить, сразу бы лучше стало. А так и за три года не заживет. Хочешь, я тебе вакуум поставлю?

– Не-не-не, папи, вакуум мне нельзя, даже не думай. Он мне все брюхо раздерет, я с ним ни спать, ни жить не смогу!

– Ну как знаешь.

Возможно, он нарочно подыгрывал, видя, что мне нравится этот ритуал, его фамильярность и то, как он вальяжно расположился на своей койке (вид клиента массажного салона), пока я вожусь с его распоротым брюхом, промывая никак не срастающуюся фасцию, покрытую зеленоватой плесенью. В непроветриваемой палате пахнет сигаретами и фаст-фудом. По телеку крутят фильм тридцатилетней давности, в котором один из голливудских ковбоев охотится за советскими шпионами (“Доктор, ты ведь руссо? Тогда это для тебя...”). Уставившись в подпотолочный экран, я продолжаю машинально разматывать бинт, повторяю назидательно-бессмысленную речь о следовании предписаниям врача и здоровом образе жизни. Для меня это десять минут отдыха.

Если ты живешь в Южном Бронксе, тебе незачем смотреть боевики. Узнав о том, что меня отправляют на стажировку в печально известный “Линкольн-Хоспитал”, знакомый хирург резюмировал: “Ну что ж, побудешь фронтовым врачом. Заодно и испанский подучишь”. Насчет последнего он все-таки ошибался, хотя значительную часть местного населения составляют пуэрториканцы, доминиканцы и прочие латинос. Дело в том, что многие из врачей, работающих в “Линкольне”, – тоже эмигранты, но испанским они не владеют. В основном, это африканцы, индусы или выходцы из Восточной Европы – все те, чей американский путь к звездам лежит через тернии бесконечных переэкзаменовок и ординатуры в гетто. Двум сторонам трудно найти общий язык, приходится объясняться на пальцах. К счастью, в операционке все несколько проще.

В отличие от других Лопез бегло изъяснялся по-английски, никогда не упуская случая выступить в качестве переводчика. Когда ему становилось невмоготу сидеть у себя на шестом этаже, он сбегал в травмпункт поприветствовать новоприбывших.

– Ай-ай-ай, чико, Габриелу опять порезали. Доктор, ее опять муж порезал, да?

– Хватит здесь ошиваться, Лопез, иди обратно в палату.

– Сейчас, папи, сейчас. Эй, а кого это там привезли? Небось Фернандо?

– Не знаю, Лопез, это не мой пациент. Да и если бы знал...

– Точно Фернандо, он на сто сорок пятой улице живет, только что из тюрьмы вышел. У него старший брат – большой человек в Доминиканской.

Рассказывать о своей “добольничной” жизни Лопез отказывался, так что его осведомленность некоторое время оставалась загадкой. На наркодилера он не был похож, на священника тоже. Откуда же ему известна биография каждого бандита в Южном Бронксе? Дело выяснилось, когда в Линкольн поступила престарелая сеньора Лопез, мать героя (поступила, как ни странно, все с тем же колитом). Разгадка оказалась до обидного простой: Лопез – мороженщик, в свободное от лазарета время он толкает по Бронксу тележку с эскимо.

Прибытие матери было как бы сменой караула: на следующий же день Лопез удрал из больницы, прихватив с собой недельный запас бинтов и соляного раствора. “Вы не обижайтесь, – успокаивала la madre. – Он ненадолго. Просто у него там дела какие-то появились. Вот он их доделает и сразу вернется. Ему здесь хорошо...”

Через три дня его тело нашли на стоянке возле супермаркета “Вестерн Биф”. Непредумышленное убийство, то бишь бытовая поножовщина или что-то вроде того, толком не разобраться.

Эльба

Друзьям и родственникам, приходившим навестить больных, выдавали временные пропуска. Все, что требуется для получения такого пропуска, – это пройти через металлодетектор и предъявить удостоверение личности (необязательно своей). Охранник вводит данные в допотопный компьютер и, сделав фотографию анфас, распечатывает карточку, которую посетитель обязан наклеить на грудь. С этими наклейками связан забавный обычай: перед уходом посетители переклеивают их на дверь палаты или на спинку кровати больного. Традиционное “здесь был Вася” с фотографией. Иногда мне казалось, что лица на снимках повторяются: вот этот “Мартинез, Рикардо” висел на двери и у предыдущего подстреленного братка. Не исключено, что на одном из тревожных объявлений, расклеенных по бронкскому метро, это небритое лицо запечатлено так же и в профиль.

По количеству наклеек можно судить о социальном статусе пациента. У молодого гангстера их наберется десяток, а то и два; у штатского – поменьше (в основном, навещает родня). После определенного возраста многие лежат и вовсе без наклеек. Таких привозят в травмпункт после ДТП; откачав, держат в стационаре по несколько дней в надежде найти какого-нибудь родственника, чтобы тот оплатил больничный счет. Но родственников нет, как нет и истории болезни. Просто еще один безымянный бомж с белой горячкой или безумная старуха, выкатившаяся на проезжую часть во время эпилептического припадка. В придачу к эпилепсии у нее – последняя стадия деменции Альцгеймера. Вот уже вторую неделю она лежит пластом, отказываясь от пищи и таблеток. Можно колоть галоперидол или успокоительное, но это мало что изменит.

“Буенос диас, Эльба! Комо сэ сиенте? Комо сэ сиенте эста маньяна?” Я осторожно кладу ей руку на плечо, пытаюсь растолкать. Больно вцепившись ногтями в мое запястье, Эльба выкрикивает что-то нелестное на малопонятном мне языке, а через минуту снова уходит в себя, натягивая на голову одеяло, заворачиваясь в тишину одиночной палаты, куда Альцгеймер шлет ей фантомов из прошлого, как океан Солярис. Но однажды утром, когда все документы о переводе Эльбы в дом престарелых уже оформлены, один из гостей орбитальной станции вдруг оказывается вполне телесным: гнилые зубы, сморщенное лицо, плешь, наполовину прикрытая капюшоном. Во время утреннего обхода он подзывает ординатора и говорит, что пришел забрать мать домой. В дом престарелых не надо, в психушку не надо. Сиделку, чтобы помогала с уходом, тоже не надо, без сиделок как-нибудь обойдутся. Он сам будет ей готовить – знает, что она любит. “К больничной еде она никогда в жизни не притронется, – говорит он, уплетая завтрак, который принесла Эльбе медсестра. И, слегка смутившись, добавляет: – Ну порцию-то уже принесли, а она это есть не хочет... Так что я вместо нее пожую, можно?”

– А вы понимаете, что у вашей матери болезнь Альцгеймера?

– Что у нее, что?

– Болезнь Альцгеймера. Вам будет нелегко за ней ухаживать. Вы уверены, что готовы взять на себя эту ответственность?

– А-а... В смысле, что она иногда забывает? Я ей буду напоминать. Нам вдвоем хорошо, мы телевизор вместе смотрим... Это же моя мама...

Покончив с завтраком, он вытирает губы краешком простыни, затем поворачивается к Эльбе, протягивает ей руку. И тогда она – взъерошенная, одетая в безразмерную госпитальную ночнушку – послушно усаживается на койку рядом с сыном и гладит его ладонь, узнавая или не узнавая.

Омана

Между утренним обходом и первой операцией – десятиминутный перерыв, время собраться с мыслями. За окном медленно светает, на тусклом фоне февральского неба вырисовывается трущобно-городской пейзаж. Неприветливые ларьки, полуобрушившиеся здания, решетчатый мост, украшенный гирляндой надземки. Лишь бы с погодой везло: если на улице дождь, дежурство будет более или менее спокойным. Об этой “примете” мне поведал доктор Омана, слегка обрюзгший красавец доминиканского происхождения. “Во время дождя нас никто не дергает, все по домам сидят. А вот как солнце выглянет – тут они и выползают на свет Божий. И пойдет тогда к нам острая травма сплошным потоком. Это не люди, это насекомые...” Подобные реплики в адрес собратьев от Оманы можно было услышать довольно часто. Тем не менее полтора года назад, когда ему, наконец, выпала возможность перейти на более высокооплачиваемую работу в пригородную частную клинику, он предпочел остаться в Линкольне. На вопрос “почему?” Омана отвечал, что лучше вписывается в здешний коллектив.

Коллектив, то есть постоянный состав отделения хирургии, не включавший ординаторов-индусов или стажеров вроде меня, был настолько разношерстным и странным, что в него и впрямь трудно было бы не вписаться. Был здесь и пожилой растаман с Ямайки, специалист по мастектомиям; и страшный, похожий на фельдфебеля немец Людерс, специализировавшийся на педиатрической хирургии; и красноносый Мэдлинкер, бывший слесарь-сантехник, в тридцать с лишним внезапно решивший заделаться травмхирургом; и ортодоксальная еврейка Рэйчел Кац, чей муж таскался в больницу по ночам, принося из дома кульки с еще теплой кошерной едой.

В вестибюле, куда я по обыкновению спускался купить отдающий моющим средством кофе “с-молоком-без-сахара” (“регьюлар кофе но” на языке пуэрториканки-продавщицы), стояли два истукана с дубинками. После стольких часов неподвижного держания крючков в операционке начинаешь чувствовать солидарность со всеми, чье дело – стоять по стойке смирно. Во всяком случае, то сомнамбулическое состояние, которое маскируется сосредоточенно хмурым выражением лица и позой боевой готовности, мне хорошо знакомо. Если бы в данную минуту в больницу ворвался какой-нибудь маньяк, эти охранники молниеносно повязали бы его, продолжая пребывать все в том же полусне. Но никакого маньяка в вестибюле не было, да и вообще никого не было, потому что на улице дождь, так что можно отключиться в открытую и стоять так втроем – они со своими дубинками, я со своим кофе, – хотя как раз в эту минуту по громкоговорителю уже в третий раз объявляли “код травмы”.

В травмпункте меня встретили красноглазый, ошалевший от вечного недосыпа доктор Омана и пакистанец Фарук Назир, ординатор третьего года.

– Ты где был? Код уже десять минут как объявили.

– Я лифта ждал...

– Слышь, доктор, не тормози. Когда вызывают, должен бежать, а не кофе пить, понял?

На носилках, вокруг которых суетился медперсонал, лежал чернокожий парень лет двадцати пяти. Когда, принимая пациента в травмпункте, ты видишь его замертво лежащим во всей наготе, подключенным к жизни с помощью многочисленных трубок, трудно поверить, что тот же человек в другое время и в другом месте мог – а главное, еще сможет – двигаться, говорить, быть “взаправду” живым. Воскрешение невероятно, речь идет о настоящем “талифа куми”.

Дежурный по отделению неотложной помощи ввел в курс дела: три ножевых ранения в области шеи (“Они знают, куда ножичком тыкать”, – откомментировал Омана). Пациент заинтубирован, давление и пульс в норме. Томограмма сосудов не выявила никаких очевидных повреждений. Единственно, что вызывало сомнения, – еле заметная точка на уровне раздвоения сонной артерии. Для консультации вызвали Ночного Сокола, как называли радиологов, работавших в ночную смену.

– Что это за точка? Дефект в стенке артерии?

– Не думаю, не похоже.

– Может, лучше отвезти в операционку и проверить? – не унимался Омана.

– Я свое мнение высказал, – пожал плечами Ночной Сокол.

Проведя всю ночь “у станка”, я был более чем готов поверить радиологу на слово, но спорить с Оманой мне не по чину, а после моего недавнего кофепития – просто исключено. Омана посмотрел на часы, потом на снимок, потом опять на часы, и, наконец, нашел какую-то йоговскую точку пространства, на которую уставился немигающим взглядом. Затем вынес приговор:

– Ладно, скорее всего он прав. Но проверить все-таки надо. Иди, Хуссейн, на второй этаж, проследи, чтоб подготовили операционку. А ты, Финкель, свяжись с Лайенсом из хирургии сосудов, попроси его приехать.

Под “Хуссейном” подразумевался ординатор Назир, а “Финкель” – это я. Каждый день Омана выдумывал какую-нибудь новую ашкеназскую фамилию и без труда убеждал себя в том, что меня именно так и зовут. Финкель так Финкель, какая мне разница? Но на двадцать шестом часу дежурства начинаешь относиться к жизни всерьез, огрызаешься по мелочам. “Извините, доктор, но я не Финкель. Моя фамилия – Стесин”. На те редкие случаи, когда ему нечего ответить (а ответить необходимо), у Оманы припасены две линии дискурса: отборная матерщина и философская проповедь. В данном случае он предпочел последнюю.

– Вот через двадцать лет ты не вспомнишь ни сегодняшнего дежурства, ни нас с Хуссейном, ни “Линкольн” как таковой. Разве что какая-нибудь необычная операция отложится для рассказов студентам, а больше ничего. Все – вода, доктор. А ты говоришь “не Финкель”... Ты, кстати, сегодня оперировать вообще собираешься?

– Если дадите...

– А как же, ты ведь сюда учиться пришел, или как? Крючки-то каждый дебил держать может.

Омана оказался прав: темная точка, проступившая на снимке, была дефектом в стенке артерии. Лезвие ножа рассекло эту стенку, не коснувшись внутреннего слоя. Зайди оно на один миллиметр левее, и пациента привезли бы не к нам, а в морг.

“Да, молодец Омана, – приговаривал доктор Лайенс, здоровенный седобородый негр из хирургии сосудов, – если б послушали вашего Сокола и оставили как есть, дня через два артерию обязательно бы прорвало. А так будет жить. Сделаем ему заплатку, будет как новенький... Если только наш молодой доктор сейчас не напортачит. Аккуратнее, молодой человек, скальпель – не лопата, чтоб им копать... Да осторожно же!”

Но было уже поздно. Фонтан артериальной крови ударил мне в лицо, залепляя глаза и рот, несмотря на маску.

Остаток операции прошел в полной тишине. Уж лучше бы наорали, обматерили, не знаю, выгнали из операционки. Но они и не думали разоряться, просто молча работали, не утруждая провалившегося новичка даже держанием крючков. Наконец, этот ужас закончился и аккуратно заштопанного пациента повезли в послеоперационную палату. “Пойду умоюсь”, – объявил я ни к селу ни к городу. “Иди”. Затем молчание продолжилось в раздевалке, куда следом за мной вошел разочарованный ментор. Я вспомнил, как три часа тому назад вякал по поводу “Финкеля”.

– Ты бы хоть умылся как следует, что ли, – посоветовал Омана, – вон на левой щеке подтек остался... Нахимичил ты, конечно, будь здоров. Ладно, не паникуй, доктор, бывает и хуже. По крайней мере будет что вспомнить... Я вот до сих пор вспоминаю.

– В смысле?

– А я в свой первый день ординатуры пациента убил. С дозировкой калия ошибся, а старший не проверил... Подсудное дело, между прочим. Ну в Бронксе-то, слава Богу, никто ни с кем не судится. Так что, можно считать, мне повезло. У нас тут вообще многим везет, тебе и не снилось.

Он встал на весы; взвесившись, сокрушенно покачал головой, после чего сделал пару отчаянных приседаний, хрустя всеми суставами.

Фуэнтес

Через три дня я уже вполне оправился от своего “хирургического” позора и, превращая провал в анекдот, взахлеб рассказывал о проколотой артерии и фонтанирующей крови, пока сидел в дежурной комнате с Рэйчел Кац, с которой, как мне казалось, я нашел общий язык еще в первые дни стажировки. Однако история моя не позабавила слушательницу; дослушав до конца, многоопытная Рэйчел посмотрела на меня с каким-то задумчивым сожалением: “Ножевое ранение, говоришь... А на ВИЧ твоего раненого проверяли?” Этот вопрос не приходил мне в голову. Нет, конечно, не проверяли, в травмпункте даже его имя-фамилию никто не знал. Нашли на улице без сознания и без документов. Острая травма – это значит все впопыхах и бегом, какая уж там проверка. А между тем поинтересоваться стоило бы. “Тут тебе не Манхэттен, тут половина населения инфицирована”. Сейчас он, должно быть, лежит в одной из общих палат, но палат много, а фамилии я так и не знаю. Иголка в стоге сена. “А мы по датам посмотрим в больничном списке, – подсказала Рэйчел. – Вот, пожалуйста, двадцать пятого февраля с ножевыми к нам поступили... Тебе повезло: всего один пациент и поступил. Фуэнтес, Хосе, ножевое ранение в шею. Пойди загляни к нему в медкарту”.

Медкарта отыскалась не сразу. Наконец, разворошив очередной ящик, медсестра победоносно извлекла из него огромную бордовую папку и, полистав, шваркнула ее передо мной: “Вот ваш пациент. Только тут еще вот какое дело, доктор... Вы, когда пойдете его осматривать, не могли бы заодно и кровь у него взять на электролиты? А то направление на анализ еще утром пришло, а флеботомиста не дождешься”.

В английском существует выражение “moment of truth”; по-русски это – “решающий момент”, но дословная калька “момент истины” куда лучше передает смысловой оттенок оригинала. Фуэнтес, Хосе. ВИЧ-статус: положительный. Уровень вирусной нагрузки – выше некуда. Вот и приплыли! Я с ужасом представил себе, как буду глотать антиретровирусную профилактику. На другие, куда более мрачные картины мое воображение не отважилось. Вспомнив о поручении медсестры, я собрал все необходимое для венепункции, но при мысли о крови Фуэнтеса у меня засосало под ложечкой, и я метнулся к ближайшему туалету.

Кажется, где-то это уже было: медик, приученный отвечать спокойствием и рассудительностью на вопрошания больного о диагнозе, неожиданно обнаруживает, что сам всецело зависит от диагноза своего пациента. Нечто среднее между гегельянской парадигмой социального равенства и чеховской “Палатой № 6”. Реальность, повторяющая книжные фабулы (вплоть до откровенного плагиата), заставляет человека лишний раз усомниться в достоверности происходящего. При условии, что он достаточно отстранен от ситуации, чтобы быть в состоянии позволить себе эту роскошь – усомниться.

Выдавив на палец оставленную кем-то для общего пользованья зубную пасту, я старательно тер зубы и отговаривал себя от паники. Ну, допустим, попало в глаза и в рот. Вероятность передачи через слизистую мала, даже если у больного высокая вирусная нагрузка и все такое. В конце концов я пришел в себя, освободил востребованное помещение и поплелся “осматривать” пациента.

Мысленно репетируя предстоящую встречу, я пытался представить, как выглядит Фуэнтес теперь, когда к нему вернулось сознание и спал отек. Перевоплощения часто бывают разительными. Однако такой метаморфозы я предугадать не мог: вместо давешнего афро-латино на койке лежал исхудалый белый человек с воспаленным взглядом и седеющей челкой, спадающей на глаза...

В его внешности было что-то богемно-артистическое, недаром фамилия – Фуэнтес. Может, какой-нибудь внучатый племянник автора “Смерти Артемио Круса”, всякое бывает. А может, просто однофамилец. Что героинщик, это точно.

В противоположном углу сидел широкоплечий, бритоголовый мужик в десантной форме.

– Проходи, доктор, не стесняйся. Ничего, что у меня тут гости? Это мой старший брат Карлос, у него побывка.

– Ничего, пусть сидит. – Я снова чувствовал себя хозяином ситуации. – Я вообще-то ненадолго, анализ крови возьму – и все. Вены-то есть? (Я осмотрел его тощие руки – разжиться нечем.)

– Не волнуйся, папи, есть на ноге одна вена. Специально для тебя приберег. Глянь вон, какая. В нее и слепой попадет!

– Он про эти дела знает не хуже вашего. Если б захотел, сам мог бы доктором работать, – с неподдельной гордостью сказал Карлос Фуэнтес.

– Да, вена идеальная... Скажи, а ты не помнишь, какого числа тебя к нам привезли?

– А три дня назад. Какое у нас было тогда число? Двадцать пятое, кажется? Меня какой-то индус принимал... Марзал, Мурзим...

– Назир?

– Ну да, он. Я, между прочим, три часа в травмпункте провалялся, прежде чем до меня очередь дошла. Думал, концы отдам. У вас всегда так, доктор?

– Да что ты к доктору привязался! – вступился старший брат. – Не он виноват, коньо, виноваты индусы, они везде!

Между тем самого главного я так и не выяснил; и где искать того безымянного пациента, чей ВИЧ-статус требовалось установить? Очевидно, его занесли не в тот список или вообще никуда не занесли, бюрократическая неразбериха в “Линкольне” не знает пределов. Вполне возможно, что его и вовсе нет в госпитале: отойдя от наркоза, многие бойцы предпочитают не дожидаться утреннего обхода и обязательного визита полиции. Но больничные коридоры неисповедимы. Возвращаясь в дежурную комнату от братьев Фуэнтес, я по чистой случайности заглянул в одну из соседних палат и – бывают же чудеса – увидел там своего “анонима”.

Он сидел на краю кровати как ни в чем не бывало – здоровый, подтянутый, всецело поглощенный игрой в шахматы с одноногим стариком-соседом. Соседа я, кстати, узнал: это – Анхел Сото из больничной компашки Лопеза. Когда-то он прослыл одним из самых свирепых бандюг в Южном Бронксе, но, потеряв ногу (не боевое ранение, а просто запущенный диабет), сошел с дистанции и теперь околачивался здесь, грозясь подать в суд на всех и вся, если ему не введут дополнительную дозу морфия.

Оторвав взгляд от доски, аноним радостно замахал руками, приветствуя меня как старого знакомого, хотя он-то меня помнить никак не мог.

– Буенос диас, как самочувствие?

– Бьен, папи, грасиас а Диос!

– Извини, что беспокою, но тут такое дело... – Я не знал, как начать. – В общем, тебя когда-нибудь проверяли на СПИД?

– Ке? – Аноним посерьезнел и, помолчав с минуту, широко развел руками. – Сорри, доктор, но абло инглес...

– Ну эль СИДА. Проверяли или нет?

– Но компрендо, доктор.

– Ладно, подожди, я сейчас.

Через десять минут я вернулся в сопровождении Рэйчел Кац и “переводного телефона”. Этот телефон с двумя трубками – чуть ли не единственное исправно работающее устройство в “Линкольн-Хоспитал”. По нему всегда можно вызвать штатного переводчика. Подключив аппарат к сети, Рэйчел вручила одну трубку пациенту, а другую взяла сама: “В общем так, папи, три дня назад вот этот доктор принимал участие в твоей операции. Во время операции у него произошел контакт с твоей кровью. Поэтому нам нужно проверить тебя на СПИД и гепатит С. Все, что от тебя требуется, это подписать разрешение на анализ. Если анализ даст положительный результат, тебя поставят на учет и проинформируют о возможной терапии. Все понятно?”

На другом конце провода защебетали по-испански. Аноним растерянно поддакивал, смотрел то на меня, то на Рэйчел и переспрашивал, не понимая, чего от него хотят. Потом, наконец, понял и расписался детским почерком. “Эрик Ринальдо-Гитьеррез”.

– Вот и все, – бодро сказала Рэйчел, когда мы вышли из палаты, – теперь тебе осталось только сходить к инфекционщикам, заполнить все бумажки на случай, если придется проходить профилактический курс. Потом возьмем у него кровь, сдадим на анализ, и можно будет жить спокойно.

– Слушай, а может, не надо всей этой возни? Вероятность-то в любом случае небольшая... Может, черт с ним?

– Ну я не знаю, тебе решать. Оформить инфекционный запрос – дело пяти минут. Я бы на твоем месте проверила, но я в таких делах известный параноик. А ты поступай, как считаешь нужным.

Страх перед возможностью узнать худшее – сильнее, чем страх неопределенности. Легче пребывать в неведении, чем заставить себя что-то сделать; лень – союзница малодушия. Словом, ни к каким “инфекционщикам” я так и не пошел, успокоив себя мыслью, что многие из местных хирургов, даже уколовшись кривой иглой, не делают из этого события.

Через две недели я столкнулся с Гитьеррезом при выходе из метро. Было около семи утра, самое безлюдное время суток.

– Доброе утро, доктор, ты меня еще помнишь? – Он задрал голову, демонстрируя шрам.

Странно: на этот раз он говорил по-английски, причем говорил, как мне показалось, почти без акцента.

– Привет, привет, как себя чувствуешь? Оклемался? – Я почему-то обрадовался ему как родному.

– Слава Богу, папи, слава Богу... А насчет той вещи ты не беспокойся, меня проверяли перед выездом из Пуэрто-Рико.

В тоннеле под нами застучал подходивший к платформе поезд, и минуту спустя мимо нас промаршировали двое-трое идущих на службу. Работники больницы, не иначе.

Возвращаясь с дежурства (привычный путь от “Линкольна” до метро), я глазею по сторонам и думаю о том, что нет ничего тоскливее, чем предутреннее спокойствие “неспокойного района”. Как будто в этом затишье отражается все одиночество живущих здесь людей. Справа по борту виднеется магазин-барахолка, где вперемешку с подержанными вещами продаются патриотические значки и куклы-статуэтки Девы Марии. Дальше – склад, кирпичные стены, расписанные традиционными граффити. Кое-где расклеены афиши, какие только и увидишь в Южном Бронксе: “Время пришло! Спаси свою душу сегодня в 10:00 ч., 12:00 ч. и 15:00 ч.” Снизу указаны адрес церкви и имя священника.

г. Нью-Йорк


Загрузка...