Джон Уиндэм Будь мудрым, человек!

Казалось, не было ничего, была только я.

Я повисла в пространстве, где не было границ, остановилось время, царили полусвет и полумрак. Я существовала, но не имела формы, сознавала себя, но ничего не чувствовала, имела разум, но лишилась памяти. Может, эта пустота и есть моя душа, думала я и вдруг поняла, что этот вопрос неотступно преследует меня давно, целую вечность…

А потом безвременье и неподвижность кончились. Ничто, казалось, не говорило об этом, но я знала и — обрадовалась. Появилась цель, и я двигалась к ней. Мне хотелось стать стрелкой компаса и, неистово вращаясь, вспороть эту пустоту и лететь, лететь вниз…

Но ничего не произошло, падения не последовало, ибо какие-то другие силы вступили в действие — я двигалась, сначала в одну сторону, потом в другую. Не знаю, как я об этом догадалась, — ведь не было ни единого ориентира, ни одной неподвижной точки, чтобы убедиться в этом. Но меня тянули то назад, то вперед, словно две противоборствующие силы попеременно уступали меня друг другу.

В этом переменчивом движении я все больше осознавала себя и уже гадала, что за силы борются за меня: добро или зло? А может, жизнь и смерть?

Ощущение движения становилось все определенней — теперь меня рывками толкали из стороны в сторону. Но вот борьба прекратилась, и я наконец стремительно понеслась куда-то, как блуждающий метеорит, осколок вселенной…

— Вот и хорошо, — услышала я голос. — Однако она приходит в себя довольно медленно. Сделайте пометку в ее истории. В который раз она поступает к нам? Всего в четвертый? Обязательно пометьте это в ее карте. Ну вот, все в порядке, она проснулась…

Это был женский голос со странным акцентом. Я почувствовала, что лежу на чем-то твердом и мое тело то и дело вздрагивает от легких толчков. Открыв глаза, я увидела движущийся потолок и испуганно зажмурила глаза. Другой голос тоже с таким же странным акцентом произнес совсем рядом:

— Выпейте это, дорогая.

Чья-то рука приподняла мою голову, и край стакана коснулся моих губ. Сделав глоток, я, не размыкая век, снова опустила голову на свое ложе. А потом, должно быть, я уснула, потому что, очнувшись, почувствовала себя намного лучше. Я с любопытством разглядывала потолок над головой, гадая, где я и что со мной. Не помню, чтобы я видела прежде этот розовато-кремовый потолок. А потом, словно удар, безжалостный и внезапный, оглушила мысль, что не только потолок, но и все, все здесь было чужое и незнакомое. Где я? Но вместо памяти зияла дыра, провал. Я не знала, кто я и где я, как очутилась здесь!.. В панике я попыталась приподняться, но чья-то рука мягко, но решительно остановила меня. Снова к моим губам поднесли стакан.

— Все хорошо. Выпейте, — успокоил меня уже знакомый голос.

Мне хотелось спросить, где я и что со мной, но страшная усталость сковала меня. Приступ страха сменился апатией. Почти безразличной была мелькнувшая мысль: это, должно быть, несчастный случай, такое бывает после сильного потрясения, удара… Но мне было все равно, ведь обо мне кто-то заботился. Ужасно хотелось спать, вопросы будут потом…

Я опять уснула и спала, должно быть, час, а может, всего лишь несколько минут. Знаю только, что, открыв глаза, я уже не испытывала прежнего страха. Теперь мною владело скорее любопытство. Какое-то время я лежала неподвижно, а когда совсем успокоилась, даже стала убеждать себя, что если это несчастный случай, то мне повезло, ибо я не испытывала боли и страданий.

Вскоре я настолько овладела собой, что решила удовлетворить свое любопытство и выяснить все же, где я нахожусь.

Я повернула голову и в нескольких шагах от себя увидела нечто похожее на больничную каталку, на которой перевозят больных, а на ней женщину. Она спала полуоткрыв рот. Над ней возвышалось подобие шатра из простыней и одеял. Я не поверила своим глазам — тело женщины напоминало гору, эта гора мерно дышала, простыни шевелились… А за нею были еще две такие же кровати-каталки, и на них тоже лежали такие же огромные женщины!..

Я снова быстро перевела взгляд на мою ближайшую соседку. Как была я удивлена, увидев совсем юное, почти детское лицо. Ей было не более двадцати двух или двадцати трех лет. Ее округлое пухлое личико отнюдь не производило отталкивающего впечатления, а свежий румянец и золотистые, коротко остриженные кудряшки делали ее даже привлекательной, несмотря на огромное, ожиревшее тело. Я от души пожалела бедняжку, решив, что у нее тяжелое нарушение деятельности желез внутренней секреции, от этого люди иногда чудовищно толстеют.

В этих раздумьях прошло несколько минут.

— Ну, как вы себя чувствуете? — вдруг услышала я голос и чьи-то дробные и четкие шаги. Я повернула голову и с удивлением уставилась в лицо, оказавшееся на уровне моих глаз. На какое-то мгновение мне показалось, что передо мной ребенок, зачем-то оказавшийся здесь, но вскоре я поняла, что это взрослая женщина. Она была непомерно маленького роста, на вид лет тридцати, на волосах белая наколка больничной сиделки. Не дожидаясь моего ответа, она проворно выпростала из-под одеяла мою руку и нащупала пульс. Должно быть, пульс у меня был отличный, ибо она удовлетворенно кивнула головой.

— Все идет хорошо, мамаша, — промолвила она, глядя на меня. Мой взор в эту минуту не выражал, вероятно, ничего, кроме безграничного удивления. — Машина у подъезда. Дойдете сами или вас отвезти?

Я по-прежнему недоуменно смотрела на нее.

— Какая машина?

— Вас отвезут домой, — терпеливо объяснила мне миниатюрная особа в белой наколке. — Поднимайтесь, — скомандовала она и отбросила одеяло.

Я поднялась и села. А потом… потом я буквально застыла от ужаса, неверящими глазами глядя на собственную руку, лежавшую на коленях, — это была не рука, а скорее толстый белый валик от дивана, на конце которого беспомощно болталась крохотная детская кисть. Неужели это моя рука? Тишину палаты нарушил полный отчаяния и ужаса вопль…



Я, должно быть, потеряла сознание, ибо, когда открыла глаза, то увидела у своей постели женщину уже вполне нормального роста в белом докторском халате, со стетоскопом на шее. Озабоченно хмурясь, она склонилась надо мной. Рядом с нею хлопотала уже знакомая мне малютка-сиделка, ростом едва доходившая ей до локтя.

— …Не знаю, доктор, — услышала я ее оправдывающийся голос. — Больная вдруг закричала и потеряла сознание.

— Что со мной? Что случилось? Я никогда не была такой! Не была, не была!.. — жалобно запричитала я и сама с удивлением откуда-то издалека услышала свой плачущий голос.

Женщина по-прежнему встревоженно и озабоченно смотрела на меня.

— Что она говорит? — наконец спросила она.

— Не знаю, доктор, — ответила карлица. — Все произошло так неожиданно. Ее словно хватил удар, даже не представляю, отчего бы это…

— Она здорова, выписана и не должна больше оставаться здесь. Нам нужна ее койка для других, — строго ответила женщина. — Сделайте ей укол успокоительного.

— Да ответьте же мне наконец, что со мной? Кто я? Это ужасная ошибка! О, пожалуйста, скажите… — умоляюще простонала я и беспомощно и жалко расплакалась.

Рука женщины успокаивающе коснулась моего плеча.

— Не волнуйтесь, мамаша. Все хорошо. Вам не следует нервничать. Сейчас мы отвезем вас домой.

Появилась еще одна карлица в наколке и протянула врачу шприц.

— Нет, не надо! — протестующе завопила я. — Вы обязаны сказать мне, где я! Кто вы такие? Что со мной? — Я попыталась выбить из рук врача шприц, но обе маленькие санитарки быстро и ловко прижали мои руки к кровати. Они держали меня до тех пор, пока игла шприца не вонзилась мне в предплечье.

Я не то чтобы уснула после укола, но как бы выключилась и куда-то поплыла. Странное чувство овладело мною. Я раздвоилась, и мое второе «я» с удивительным спокойствием изучало меня со стороны. Мне казалось, что я способна оценивать все очень разумно и трезво…

Без всякого сомнения, это амнезия, рассуждала я, потеря памяти. Это могло случиться в результате шока, так бывает. Я потеряла память лишь частично, забыла только то, что касается меня самой — имя, кем была, где живу. Но мои способности общаться или оценивать то, что происходит вокруг, эта часть сознания не затронута — я способна мыслить, разговаривать. В этом отношении мой разум не утратил былой остроты.

И в это же время меня не покидало тревожное чувство, что вокруг меня все не то. Я была уверена, что прежде никогда не видела ни этого места, ни этих людей. Что-то зловещее было в карлицах-сиделках, но прежде всего я была глубоко убеждена, что эта чудовищная туша — вовсе не я. Пугало то, что я не могла вспомнить свое лицо, каким видела его в зеркале. Я даже не помнила, блондинка я или брюнетка, старая или молодая, но я была твердо уверена, что, каким бы ни оказалось мое лицо, это тело не может принадлежать мне.

Но рядом со мной были такие же, как и я, огромные женщины с неправдоподобно раздутыми телами! Значит, это не болезнь, как я думала, иначе меня не отправляли бы отсюда домой, как совсем здоровую. Куда — домой? Что они имеют в виду?

Обо всем этом я размышляла, казалось, спокойно и рассудительно. Несомненно, помог укол. Однако я не успела прийти к каким-либо утешительным выводам. Потолок надо мной вдруг снова поплыл, и я поняла что меня опять куда-то везут. В конце комнаты открылись двери, каталка слегка вздрогнула, накренилась вперед, и меня покатили вниз по какому-то скату. В конце его была дверь, ведущая на улицу, а там меня уже ждала санитарная машина. Она была розовая, сверкающая лаком, задние дверцы гостеприимно распахнуты.

Не без интереса я отметила четко отлаженную процедуру моего перемещения, поняла, что участвую в ритуале вполне привычном и банальном для всех присутствующих, необычным он был только для меня. Восемь крохотных санитарок, словно по команде, быстро сняли меня с больничной каталки и уложили на развернутые носилки, которые легко задвинули в кузов машины. Две санитарки задержались, чтобы заботливо оправить на мне одеяло, подложить под голову еще одну подушку. Наконец все вышли, дверцы машины захлопнулись, и я тронулась в путь.

Возможно, под воздействием укола я постепенно обрела чувство известного равновесия, и мне даже показалось, что я начинаю понимать обстановку. Видимо, со мной, как я и опасалась, произошел несчастный случай, но я недооценила его серьезность. В этом моя ошибка и причина испуга. Решив, что все обстоит не так страшно, я вообразила, что уже вполне пришла в себя, но на самом деле я продолжаю еще находиться в беспамятстве — вполне возможно сотрясение мозга, и все, что я вижу и ощущаю, — это плод моих галлюцинаций, результат тяжелого забытья. Еще немного, и я приду в себя, окажусь в знакомой мне обстановке или хотя бы в той, что доступна человеческому пониманию.

Я пожалела, что эта разумная мысль не пришла мне в голову раньше. Видимо, во всем повинно удивительно реальное восприятие мною деталей моих бредовых видений. Отсюда и паника. Глупо было взвинчивать себя так, вообразить, что ты Гулливер в стране лиллипутов. Для человека, погруженного в сон, характерна известная потеря своего привычного «я», поэтому нет ничего удивительного, что такое случилось со мной. Самое разумное — спокойный интерес к происходящему. Мое состояние может дать мне богатейший материал для изучения образов и видений, рождаемых снами. Потом можно будет как следует поработать над этой темой.

Эти размышления совсем успокоили меня, и я принялась с новым интересом разглядывать все вокруг. Меня удивила отчетливость, с которой я видела все предметы и вещи. Не было никакой расплывчатости, смазанных контуров, неопределенных форм, как это обычно бывает в снах, когда четко отпечатывается лишь один предмет или образ на туманном фоне. Все, что я видела, было удивительно реальным, объемным. Моя реакция на это тоже была спокойной и разумной. Укол, который мне здесь сделали, не похож на иллюзию. Мысль об аутентичности иллюзий и реальности настолько увлекла меня, что я твердо решила тщательнейшим образом в этом разобраться. А пока надо смотреть и запоминать.

Я огляделась вокруг. Внутренняя обивка санитарной машины была такого же перламутрово-розового цвета, как и ее окраска снаружи, но потолок был светло-голубой, в маленьких серебряных звездочках. Передняя стенка машины состояла из выдвижных ящичков с хромированными ручками, носилки, где я лежала, крепились ближе к левому борту, а у правого я увидела два маленьких сиденья, обитых блестящим материалом тоже розового цвета. Боковые стенки машины были сплошь застеклены и затянуты тонкой белой кисеей, перехваченной по бокам розовыми лентами. Над ними висели свернутые в рулон глухие шторы. Повернув голову, я могла свободно созерцать проносившийся мимо пейзаж. Правда, от толчков машины на ухабах он то появлялся, то исчезал.

у машины, решила я, порядком износились рессоры или дорога вся разбита. От сильной тряски меня, слава богу, спасали мягкие пружины моего ложа.

За окном, как я убедилась, был на редкость однообразный пейзаж, менялись лишь его оттенки. Вдоль улицы, по которой мы проезжали, выстроились совершенно одинаковые дома, с одинаковыми аккуратными палисадниками. Дома были трехэтажные, футов пятьдесят по фасаду, с низкими черепичными крышами, и пейзаж от этого напоминал провинциальную Италию. Дома отличались друг от друга лишь цветом да окрашенными контрастирующей краской дверями и оконными рамами. Занавески на окнах были одинаковые. В окнах не было людей, и вообще улица была странно пустынной. Лишь изредка в палисадниках можно было увидеть одинокую женскую фигуру в комбинезоне, подстригающую газон или склонившуюся над клумбой.

Вдали за жилыми домами виднелись многоэтажные здания казенного типа, кое-где торчали высокие трубы, должно быть, фабрик. Поскольку они были расположены сравнительно далеко от дороги и были видны лишь в просветах между домами, я не смогла их рассмотреть.

Прямые участки дороги не превышали сотни ярдов, а потом дорога начинала петлять между домами, словно следуя маршруту, начертанному рукой того, кто отнюдь не ставил своей целью сократить путь. Встречных машин было мало — да и то больше грузовики, обыкновенные грузовики, тяжелые и легкие, чаще тяжелые, окрашенные в одинаковые цвета, с пятизначными номерными знаками из букв и цифр, которые повторялись на бортах кузова.

Наша машина не спеша продолжала свой путь. Через каких-то двадцать минут она замедлила ход — впереди велись ремонтные работы. Рабочие, завидев нас, приостановили работу и, освобождая путь, отошли к обочине. Пока машина медленно объезжала развороченный участок мостовой, я успела разглядеть ремонтную бригаду. К моему удивлению, она состояла из одних женщин, одетых одинаково — синие холщевые комбинезоны, майки без рукавов, грубые рабочие башмаки. Женщины были коротко острижены, и лишь на немногих головные уборы. Это были высокие, широкоплечие, загорелые и крепкие на вид молодые женщины с хорошо развитой, как у мужчин, мускулатурой. В сильных, привыкших к физическому ТРУДУ руках они держали лопаты и кирки и, должно быть, ловко управлялись с ними. Они внимательно следили, как машина осторожно объезжает ремонтируемый участок, а когда мы поравнялись с ними, с любопытством стали заглядывать в окна машины.

Увидев меня, женщины приветливо заулыбались, показав крепкие ровные зубы. Каждая подняла руку, как бы приветствуя меня. Этот жест сопровождался улыбкой. Их доброжелательность была столь искренней, что я улыбнулась в ответ. Они шли рядом с медленно едущей машиной, и в их глазах, устремленных на меня, было что-то похожее на ожидание, вскоре однако сменившееся удивлением. Они о чем-то переговаривались между собой, но о чем, я не расслышала. Некоторые повторили приветственный жест рукой. Их откровенное разочарование убедило меня в том, что они чего-то ждали от меня; чего-то большего, чем моя улыбка. И мне не пришло в голову ничего другого, как тоже махнуть им рукой. Они радостно заулыбались, но их разочарование, мне показалось, так и не прошло.

Машина выехала на исправную часть дороги и набрала скорость, мимо промелькнули и исчезли встревоженные лица женщин. Вот еще символы моих странных сновидений. Что-то похожее я однако уже читала в книгах. Что же должна символизировать в моем подсознании эта группа амазонок, вооруженных вместо луков и стрел лопатами чернорабочих? Несбывшиеся надежды, неосознанные стремления? Подавленное желание властвовать, повелевать? Я так и не успела ответить себе на этот вопрос, ибо машина, миновав последние городские кварталы, выехала на дорогу, идущую через поля.

Цветущие клумбы в городских палисадниках напоминали о том, что на дворе весна. Передо мной простирались тучные пастбища, тщательно возделанные нивы, сверкающие яркой зеленью ранних всходов, зеленоватое марево цветущих кустарников вдоль дороги, аккуратные изумрудные рощицы. Солнце ласкало своими лучами этот четко очерченный пейзаж, и лишь кое-где пасущиеся стада вносили некоторое разнообразие в эту идиллическую картину. Даже редкие фермы казались искусно вписанными в этот четко спланированный однообразный пейзаж. Темные квадраты построек, монотонное повторение огорода с одной стороны, сада — с другой, двора — с третьей делали пейзаж игрушечным, похожим на полотна бабушки Мозес[1], или даже еще более нарочито приглаженным. Мой глаз нигде не встретил свободно разбросанных коттеджей, случайных сарайчиков и пристроек. Что означает эта неестественная аккуратность? Видимо, я совсем плохо знаю себя. Значит, подсознательно я всегда предпочитала простоту и надежность? Однако же…

Открытый грузовик, ехавший впереди нас, свернул с шоссе на проселочную дорогу, обсаженную красиво подстриженным кустарником и ведущую к игрушечным фермам вдали. В кузове грузовика были молодые женщины. В руках у каждой какой-нибудь сельскохозяйственный инструмент. Одна из них, оглянувшись и заметив нас, тут же обратила внимание остальных. Опять амазонки! Они приветствовали нас уже знакомым жестом — весело помахали руками. Теперь я тоже поспешила махнуть в ответ.

Недоумевая, я спрашивала себя: почему амазонки? Если это стремление повелевать, при чем здесь идиллический пейзаж, символ подсознательной жажды покоя? Казалось, это совершенно несовместимые вещи.

Машина неторопливо катила по шоссе, миль двадцать в час, не более. По моим подсчетам, мы ехали уже добрых сорок пять минут. Казалось, путешествие не сулит уже ничего неожиданного. Поля, медленно разворачиваясь, уходили к голубым холмам на горизонте. Аккуратные фермы возникали перед взором через равные промежутки времени, словно дорожные столбы. Изредка я видела фигурки людей, работающих на полях, у ферм или же на тракторе в поле, но они были так далеко, что я не могла их как следует разглядеть.

Но вскоре пейзаж изменился. Впереди, слева от шоссе, под прямым углом к нему я увидела дорогу, густо обсаженную деревьями. Вначале мне показалось, что деревья высажены на равном расстоянии друг от друга, кроны их аккуратно подстрижены. Они скорее напоминали живую изгородь. Свернув на эту дорогу, мы проехали еще полмили, затем, замедлив ход и еще раз свернув, остановились перед высокими воротами. Наша машина дважды просигналила.

Решетка ворот железная, витая и окрашена в розовый цвет, над ней высокая розовая арка в лепных украшениях. Почему такое пристрастие к розовому? — подумала я. Мне это всегда казалось признаком дурного вкуса. Цвет румяных щек, свежей кожи, символ подавленных желаний, неудовлетворенных страстей? Едва ли. Любой другой, но только не кремово-розовый. Скорее алый… Не представляю себе человека, чьи страсти розового цвета…

Пока мы ждали, когда кто-нибудь выйдет и откроет ворота, смутное чувство тревоги вдруг охватило меня. Я рассматривала одноэтажное строение, примыкавшее к левому крылу арки, тоже окрашенное в розовый цвет, правда, оконные рамы были голубые, а на окнах — знакомые белые тюлевые занавески. Наконец дверь сторожки отворилась, и к нам вышла женщина средних лет в темном брючном костюме и белой блузке. В ее коротко остриженных волосах сверкнули серебряные нити седины. Она приветствовала меня знакомым жестом, только более сдержанно и официально, чем амазонки на дороге, и направилась открывать ворота. Лишь тогда я поняла, как она мала ростом. Вот почему мне стало не по себе от этого домика у ворот — он так же мал, как и его хозяйка!..

Пока мы проезжали, я неотрывно смотрела то на нее, то на сторожку. Что все это значит? Мифология богата сказками о гномах, вполне возможно, что они и одолевают кого-то во сне и эти сны что-то означают, но я не могла вспомнить, что именно. Неудовлетворенное чувство материнства, чадолюбие, инстинкт продолжения рода? Не слишком ли примитивно я все толкую? Я прогнала эту мысль — подумаю над этим потом, а сейчас надо смотреть и запоминать.

Мы не спеша ехали по аллее среди зелени парка, в который однако уже вторглись городские кварталы. Широкие лужайки, покрытые нетронутой травой, кое-где клумбы, рощицы серебристых берез и одинаковые старые ветвистые деревья, а среди них — розовые трехэтажные дома, разбросанные свободно, без какой-либо планировки.

Две амазонки в выцветших от солнца ржаво-красных комбинезонах высаживали цветы на клумбе аллеи, по которой мы ехали. Нам даже пришлось остановиться, чтобы дать им возможность перевезти через дорогу тачку, полную тюльпанов. Амазонки приветствовали меня привычным жестом и доброжелательной улыбкой.

А через мгновение мне показалось, что зрение мне изменило, ибо пейзаж повторился, только дома были белые и уменьшились в размерах… Я даже заморгала, не веря своим глазам, но, увы, это было так… А чуть дальше чудовищно толстая женщина, завернутая в розовую накидку, тяжело и грузно ступая, пересекала лужайку. Ее сопровождали три крохотные, одетые в белое фигур-кн, похожие на детей или, скорее, на оживших кукол. Сцена невольно напоминала океанский лайнер, входящий в гавань в окружении суетливых катеров. Мне стало не по себе, внутри словно все обмякло. Все эти символы плодородия и чадолюбия, право, не моя стихия…

На развилке машина свернула вправо, и мы наконец остановились у розового дома с высоким крыльцом, к которому вела лестница. Дом, казалось, был самым обычным, если бы не лестница, разделенная посредине перилами: левая ее половина имела обычные ступени, а у правой — ступени были немного мельче, и их соответственно было больше.

Водитель трижды нажал кнопку сигнала, извещая о нашем прибытии. Через несколько секунд не менее десятка маленьких созданий в белом быстро сбежали по мелким ступеням правой половины лестницы. Хлопнула дверца кабины, и женщина-водитель вышла им навстречу. Теперь я увидела, что она такая же малютка, как и они, только одета иначе — в розовую униформу под цвет своего автомобиля.

Они обменялись какими-то словами, прежде чем открыли дверь салона машины и принялись за меня.

— Милости просим, мамаша! Милости просим, — приветствовал меня кто-то из них бодрым голосом.

Мои носилки заскользили по брусьям, и общими усилиями я была быстро извлечена из машины. Одна из малюток, у которой на левом кармане красовался розовый крест Св. Андрея, наклонилась надо мной и заботливо спросила:

— Вы можете сами подняться и идти, мамаша?

Не было сомнения, что вопрос адресован мне.

— Идти? — переспросила я. — Разумеется, могу. — Я поднялась и села, поддерживаемая по крайней мере четырьмя парами рук.

Какая самонадеянность с моей стороны! Я это сразу же поняла, лишь только опустила ноги наземь. Даже при самой усердной помощи моих малюток на это потребовалось немало усилий. Я пыхтела и отдувалась, как паровоз, и с отвращением смотрела на то, что так безобразно колыхалось под розовым балахоном, прикрывавшим то, что было моим телом. Сознание того, что может значить эта огромная масса в системе моей символики, не сулила мне ничего хорошего. Я сделала шаг. «Идти» — было совсем неподходящим словом для тех движений, которые я пыталась делать. Со стороны это должно было выглядеть, как неудачные попытки сдвинуться с места с помощью судорожных рывков. Мои помощницы, доходившие мне до локтя, кудахтали и суетились вокруг меня, как растревоженные наседки на птичьем дворе. Но решив идти, я не отступала от своего намерения и с трудом, нелепыми волнообразными поступательными движениями пересекла наконец полоску гравия перед крыльцом, а затем с самым решительным видом стала взбираться по широким ступеням левой половины лестницы.

Когда я преодолела последнюю ступеньку, мои помощницы приветствовали меня с чувством собственной победы и явным облегчением. Мне дали отдышаться, а затем мы проследовали в дом. Передо мной лежала гладь коридора, куда выходило множество закрытых дверей. В конце коридор расходился направо и налево. Мы повернули в левый рукав коридора, и здесь в конце его я впервые в этом мире галлюцинаций получила возможность встретиться сама с собой, лицом к лицу, ибо коридор упирался в зеркало…

Мне понадобилось мобилизовать всю силу воли и выдержку, которые еще во мне оставались, чтобы снова не впасть в истерику от того, что я увидела… Несколько секунд я глядела на собственное отражение в зеркале и старалась побороть растущее чувство паники, ибо я глядела на нечто безобразное, совсем не похожее на ту меня, какой я себя знала. Широкий розовый балахон еще больше подчеркивал необъятность тела. К счастью, он же его и скрывал — открытыми оставались только голова и кисти рук. Но и в этом было мало утешения, здесь мне тоже пришлось пережить шок. Мои кисти, мягкие, округлые, в ямочках, сами по себе не были столь уж безобразны, но как они непропорционально малы для этого огромного тела! А мое лицо?

Я увидела лицо юной девушки. Она была хороша собой, чуть старше двадцати, в рыжеватых коротких кудряшках играли солнечные зайчики, розовая кожа, алые губы. Она спокойно взирала на меня и на суетящихся вокруг встревоженных малышек своими голубыми в зеленых искорках глазами из-под тонко очерченных бровей. Эта нежная головка с портретов Фрагонара казалась столь же нелепой на огромном теле, как прекрасный цветок, расцветший на брюкве.

Я шевельнула губами, и девушка в зеркале сделала то же, я согнула руку — она повторила мой жест. Но в выражении ее лица не было и следов того замешательства и паники, которые царили в моей душе. Значит, это не мое отражение, значит, это не я, а другой, незнакомый мне человек, которого я просто разглядываю в зеркале? Ужас и отвращение сменились печалью, острым чувством жалости к этому незнакомому созданию. Хотелось плакать, и я дала волю слезам. Глаза в зеркале тоже наполнились влагой — вот одна из слезинок, задержавшись в уголке глаза, сорвалась и упала на щеку. Сквозь туман я видела, как из глаз девушки в зеркале тоже полились слезы.

Одна из маленьких санитарок схватила меня за руку.

— Мамаша Оркис, дорогая, что с вами? — встревоженно воскликнула она.

Что я могла ей ответить? Я сама ничего не понимала. Девушка в зеркале покачала головой, а слезы продолжали катиться по ее щекам. Крохотные ручки моих спутниц успокаивающе похлопывали меня, тоненькие голоса произносили слова ободрения. Отворились двери соседней комнаты, и, сопровождаемая озабоченными возгласами, я проследовала туда.

Комната сразу же поразила меня тем, что была похожа одновременно на будуар и на больничную палату. Будуаром ее делало чрезмерное обилие розового цвета. Он был везде — в цветах, вытканных на ковре, устилавшем пол, в салфеточках, подушечках, абажурах, прозрачных занавесях на окнах, а о больнице напоминали выстроившиеся вдоль стен шесть диванов или, скорее, широких низких кроватей. Одна из них свободна.

Это была достаточно просторная комната, у каждой кровати стояли тумбочка, стул и небольшой столик. Середина комнаты удобно вместила красивые кресла и большой стол, на котором красовался со вкусом составленный букет цветов. Легкий аромат, разлитый в воздухе, и приглушенные звуки струнного квартета, доносившиеся откуда-то, создавали приятную атмосферу и настраивали на сентиментальный лад. На пяти кроватях уже отдыхали их монументальные владелицы. Две из сопровождавших меня санитарок поспешили к свободной кровати и быстро откинули розовое шелковое одеяло.

Пять голов повернулось в мою сторону, и пять пар глаз уставились на меня. Три из моих соседок приветливо улыбнулись мне, две остальных отнеслись сдержанно.

— Привет, Оркис! — дружески воскликнул кто-то из них, а затем обеспокоенно спросил: — Что с тобой? Было трудно?

Я посмотрела на говорившую. Ей было года двадцать три на вид, ее доброе пухленькое личико, обрамленное русыми кудряшками и не лишенное миловидности, высоко лежало на подушке. Ну а все остальное — увы! — гора, прикрытая одеялом из розового шелка. У меня уже не было сил, чтобы сказать ей что-нибудь хорошее, поэтому я только улыбнулась.

Мой конвой дружно остановился у свободной кровати. После небольшой суматохи и приготовлений общими усилиями меня наконец уложили в постель, под голову заботливо подложили высокую подушку.

Путешествие порядком утомило меня, и я с облегчением улеглась и расслабилась. Две санитарки поспешили оправить одеяло, еще одна вынула носовой платок и осторожными движениями вытерла слезы на моем лице.

— Вот и хорошо, милочка. Вы снова дома, все будет хорошо, как только отдохнете. Постарайтесь уснуть.

— Что это с ней? — спросила одна из моих новых соседок. — Не справилась?

Та из санитарок, у которой был розовый крестик на кармане, должно быть старшая, резко повернулась к ней.

— Подобный тон здесь неуместен, мамаша Хэйзел. Разумеется, мамаша Оркис великолепно справилась — родила четырех малюток. Не так ли, дорогая? — добавила она, обращаясь уже ко мне. — Поездка немного утомила ее, только и всего.

— Хм, — неопределенно хмыкнула спрашивавшая, но от дальнейших комментариев воздержалась.

Вокруг меня продолжалась суета, кто-то подал мне стакан с жидкостью, с виду похожей на воду, но, как оказалось, по вкусу отнюдь не вода. Я слегка поперхнулась от первого глотка, но, когда выпила все, тут же почувствовала себя лучше. Оправив еще раз одеяло и подушку, моя свита удалилась, оставив меня полусидящей, с заложенной за спину подушкой, так что я вполне могла хорошо видеть своих сопалатниц, которые, в свою очередь, тоже уставились на меня.

Воцарившееся неловкое молчание наконец было нарушено той из них, которая первая приветствовала меня.

— Куда они направили тебя в отпуск?

— Отпуск? — тупо переспросила я.

Это всех их немало удивило.

— Я не понимаю, о чем вы говорите, — сказала я.

Они продолжали недоумевающе смотреть на меня.

— Правда, не такой уж это отпуск, — наконец сказала одна из них, не меняя удивленного выражения лица. — Я не забуду свой последний. Они отправили меня к морю, даже дали небольшую машину, чтобы я могла поездить повсюду. Все были очень добры к нам — нас там было всего шесть мамаш. А тебя возили к морю или ты ездила в горы?

Они не собирались прекращать свои расспросы, и в конце концов мне пришлось бы что-нибудь им ответить. Поэтому я выбрала самый простой в таких случаях ответ.

— Не помню, — сказала я. — Ничего не помню. Я совсем потеряла память.

Мой ответ не вызвал сочувственной реакции.

— О, — сказала та, которую звали Хэйзел, с заметным удовлетворением. — Я так и знала, что тут не все ладно. Значит, ты также не помнишь, какой категории были твои малышки — первой или второй?

— Не дури, Хэйзел, — оборвала ее другая. Конечно, первой. Если бы не так, Оркис не вернулась бы сюда. Ее перевели бы во второй разряд и отправили в Уитуич. — Уже более мягким тоном спросила: — Когда это произошло, Оркис?

— Я… я не знаю, — пролепетала я. — Я ничего не помню, кроме того, что очутилась в больнице. Ничего.

— В больнице? — презрительно фыркнула Хэйзел.

— Она имела в виду Центр Материнства, — поправил меня кто-то из них. — Неужели ты хочешь сказать, Оркис, что совсем не помнишь нас?

— Не помню, — призналась я, мотнув головой. — Мне очень жаль, но я ничего не помню из того, что было до боль… до того, как я попала в Центр…

— Странно, — сказала Хэйзел неприятным голосом. — А они знают об этом?

Ни одна из них, похоже, не собиралась помочь мне.

— Конечно, знают, — наконец сказал кто-то. — И прекрасно понимают, что память не имеет никакого отношения к тому, какой ты категории: первой или второй. Да и какое это имеет значение? Послушай, Оркис…

— Дайте ей отдохнуть, — вмешалась другая. — Видимо, ей досталось в этом Центре, да еще дорога и возвращение домой. Меня тоже это порядком выбивает из колеи. Не обращай на них внимания, Оркис. Попытайся уснуть. Проснешься, и все покажется другим, вот увидишь.

Я с благодарностью приняла это предложение. События развивались настолько стремительно и обескураживающе, что сейчас я не в силах была разобраться в них. Я была опустошена. Поблагодарив свою спасительницу, я откинулась на подушки и сделала то, что делают в тех случаях, когда хотят сделать вид, что спят, — я закрыла глаза. Если в бреду или при галлюцинациях сон возможен, то именно это произошло со мной — я уснула…

За мгновение до того, как я окончательно проснулась и открыла глаза, я почувствовала, что надежда вдруг снова вернулась ко мне: сейчас я открою глаза и увижу, что все прошло, что ничего этого не было. Но, к моему отчаянию, это было не так. Кто-то осторожно тронул меня за плечо, и первое, что я увидела, открыв глаза, было лицо малютки-санитарки с крестиком на кармане.

— Ну вот, мамаша, после сна вы чувствуете себя совсем иначе, не так ли? — сказала она привычным тоном больничной сиделки.

За нею я увидела еще двух санитарок, державших поднос. Они тут же водрузили его мне на кровать, чтобы мне удобно было до него дотянуться. Я с ужасом уставилась на гору еды на подносе. Никогда еще мне не доводилось видеть такого обилия и разнообразия блюд. Первый взгляд на них вызвал у меня тошноту. Но вслед за этим я тут же ощутила в себе как бы странную раздвоенность — мое физическое естество отнюдь не отвергало этой обильной пищи, даже скорее наоборот! Мое же духовное, психическое «я», как-то странно вдруг абстрагировавшись, с удивлением наблюдало, как я принялась поглощать одно блюдо за другим — две, а то и все три порции рыбы, целого цыпленка, пару кусков говядины, гору овощей, фрукты, едва различимые под шапкой взбитых сливок, пинту молока — и все это без всякого ощущения того, что я уже насытилась. Бросив взгляд на соседок, я убедилась, что они ни в чем не уступают мне.

Я перехватила два или три любопытных взгляда, но они были слишком поглощены едой, чтобы снова начать свои дурацкие расспросы. Я стала думать о том, как мне отвязаться от них, и мне пришла в голову хорошая мысль: если бы мне удалось достать какой-нибудь журнал или книгу, я смогла бы сделать вид, что погружена в чтение и ничего не слышу. Не очень, может быть, вежливый прием, но зато эффективный.

Поэтому когда вновь появились санитарки, я попросила старшую принести мне что-нибудь почитать. Эффект от моих слов был самый неожиданный. Санитарки, убиравшие мой поднос, чуть не уронили его на пол, стоявшая у моего изголовья старшая так и застыла с открытым ртом. Затем, собравшись с духом и окинув меня подозрительным взглядом, она озабоченно спросила:

— Вы все еще неважно себя чувствуете, дорогая?

— Совсем наоборот, — с вызовом воскликнула я. — Я чувствую себя хорошо.

Выражение озабоченности по-прежнему не сходило с ее лица.

— На вашем месте я бы постаралась снова уснуть, — посоветовала она.

— Я не хочу спать! Я бы немножко почитала, никому не мешая, — возразила я.

Она несколько неуверенно потрепала меня по плечу.

— Боюсь, вы устали, мамаша. Ну ничего, это пройдет.

Я начала терять терпение.

— Что плохого в том, что я хочу читать? — требовательно спросила я.

Она улыбнулась мне заученной улыбкой.

— Успокойтесь, дорогая. Постарайтесь отдохнуть. Зачем таким, как вы, читать, мамаша? Зачем думать об этом?

С этими словами она оправила на мне одеяло и поспешила из комнаты, оставив меня один на один с моими соседками, которые так и впились в меня недоумевающими взглядами. Хэйзел не преминула издать звук, недвусмысленно означающий ее полное презрение ко мне. В комнате воцарилось молчание по крайней мере на несколько минут.

В своих галлюцинациях я уже, видимо, достигла того предела, когда чувство моей отстраненности от происходящего стало заметно ослабевать. Еще немного, и я уже начну верить, что все это реальность, а не бред. Мне совсем не нравилась разумная последовательность, с какой развивались события. Абсурдность и невероятность сновидений были куда понятней, да они и не требовали объяснений. Меня же пугала достоверность и логичность того, что происходило, закономерность причин и следствий. Появилось неприятное чувство, что, если копнуть глубже, можно обнаружить вполне объяснимые причины, породившие ту невероятную ситуацию, в которой я оказалась.

Целостность картины была столь убедительной, что почти не оставляла места для успокоительных сомнений. Например, тот факт, что я съела свой обед не во сне, а наяву, и съела его с удовольствием! Или то, что он вопреки всему пошел мне на пользу, ибо я почувствовала себя значительно лучше. В этом была пугающая достоверность…

— Читать! — нарушила тишину Хэйзел и презрительно фыркнула. — Может, ты еще захочешь что-нибудь написать?

— А почему бы нет? — с вызовом ответила я.

Они смотрели на меня теперь с жадным интересом, обмениваясь многозначительными взглядами и даже улыбками.

— Что в этом странного, черт побери? — рассердилась я. — Почему я не могу читать, писать и вообще делать то, что мне хочется?

Одна из них мягко, успокаивающе сказала:

— Оркис, дорогая! Может, тебе действительно следует показаться врачу? На всякий случай.

— Нет, — решительно оборвала ее я. — Со мной все в порядке, я лишь пытаюсь понять. Я попросила книгу, и вы все вдруг решили, что я сумасшедшая. Почему?

После неловкой паузы та, которая только что говорила, снова попыталась шутливо, теми же словами, что и маленькие санитарки, успокоить меня.

— Оркис, милочка, возьми себя в руки. Зачем мамаше читать книги или писать? Какой в этом толк? Разве это поможет тебе рожать детей?

— На свете есть дела поважнее, чем рожать детей, — сказала я резко.

Если все, что я говорила прежде, просто удивляло их, то это дерзкое заявление было подобно удару грома. Даже Хэйзел не нашлась, что сказать.

Их идиотское удивление приводило меня в отчаяние и порядком надоело. На какое-то время я даже забыла, что это все во сне, и я сторонний наблюдатель.

— Черт возьми! — взорвалась я. — Что за идиотизм? Какая Оркис? Какая мамаша? Где я? В психиатричке, что ли?

Я глядела на них, разъяренная, ненавидя каждую из них, подозревая, что все они нарочно сговорились мучить меня. Я была убеждена, что, несмотря ни на что, что бы со мной ни случилось, я не могла быть какой-то мамашей. И я решительно высказала им все это, а затем неожиданно разрыдалась.

За неимением ничего другого я вытирала обильно лившиеся слезы рукавом. Когда наконец я снова обрела способность что-либо видеть, в глазах своих соседок я прочла нечто вроде сочувствия. Но не в глазах Хэйзел.

— Я же говорила вам, что она не в себе, — убежденно заявила она. — Она псих, это точно. — В голосе ее было явное торжество.

Но та, которая всегда пыталась мне помочь, снова принялась меня утешать:

— Нет, Оркис, ты действительно мамаша. Мамаша высшего класса, ты трижды рожала, у тебя двенадцать первоклассных младенцев. Ты не могла этого забыть!

Не знаю почему, но я снова разрыдалась. Мне казалось, что какие-то путаные обрывки мыслей тщетно пытаются выстроиться в нечто цельное в моей совершенно пустой голове, но я не могла ухватиться ни за одну из них, и от этого мучительная тоска охватила меня.

— О, как жестоко, как жестоко все это! Прекратите! Почему вы не уйдете, почему не оставите меня одну! — умоляла я их. — Как это чудовищно жестоко так смеяться надо мной! Я не понимаю, что со мной… Я не сумасшедшая… Нет, нет! Да помогите же кто-нибудь!..

Я крепко зажмурила глаза и долго не открывала их — боже, как я ждала, что галлюцинации исчезнут!

Но напрасно. Когда я открыла глаза, я снова увидела глупые розовые лица моих сопалатниц, недоуменно глазеющих на меня через горы отвратительно розовых шелковых одеял. «Я должна выбраться отсюда» — сказала я себе.

С большим трудом мне удалось принять сидячее положение. Пока я проделывала это, я чувствовала на себе озабоченные взгляды соседок. Когда я попыталась повернуться и спустить ноги на пол, я обнаружила, что они запутались в скользких шелковых простынях. Из своего неудобного полусидячего положения я безуспешно тянулась к ним, чтобы освободить их из плена простынь. Это впрямь было как в дурном сне. Я была в отчаянии, я слышала собственный плачущий голос, взывающий о помощи:

— Помогите! Дональд, родной, помоги мне!..

И вдруг как бы разжалась сжатая пружина, что-то щелкнуло. Имя Дональда, произнесенное мною вслух, дало толчок моим растерянным, путаным мыслям. Завеса приоткрылась, еще не совсем, но настолько, что я вспомнила, кто я! Я поняла, в чем причина, где зло.

Я оглядела комнату и лежащих в ней женщин. Они по-прежнему с удивлением и легким испугом смотрели на меня. Я прекратила всякие попытки встать и снова откинулась на подушки.

— Теперь вам не удастся меня дурачить. Я знаю, кто вы.

— Мамаша, Оркис… — начала было одна из них.

— Хватит, — оборвала я ее. От прежней жалости к себе не осталось и следа, а к ним я испытывала чувство, похожее на злорадство. — Никакая я не мамаша, — сказала я резко и категорично. — Я обыкновенная женщина, у которой совсем недавно был муж и надежда — увы, ей не суждено было сбыться! — родить ему детей…

Наступила странная пауза, тем более что я ждала, если не вопросов, то хотя бы недоуменного бормотания. Но было похоже, что мои слова просто не дошли до них. Их лица ничего не выражали. Это были лица кукол.

Наконец самая доброжелательная из них, почувствовав, что необходимо прервать это неловкое молчание, нахмурив бровки, так что между ними пролегла тоненькая вертикальная морщинка, неуверенно спросила:

— А что такое муж?

Я пристально посмотрела на каждую из них. Нет, тут не было подвоха. В их глазах было недоумение ребенка, который чего-то не понял. Почувствовав снова приступ отчаяния, я решила взять себя в руки. Ладно, раз галлюцинации сами собой не проходят, я изменю подход. Поведу игру по-другому. Посмотрим, что получится. Подбирая самые простые и понятные слова, я начала свои пояснения:

— Муж — это мужчина, которого выбирает себе женщина…

Судя по их лицам я поняла, что опять ничуть не преуспела. Однако они молчали и позволили мне произнести еще несколько фраз. Когда же я остановилась, чтобы перевести дух, самая благожелательная из них задала вопрос, который, видимо, больше всего ее тревожил:

— А что такое мужчина?

Когда я объяснила, в комнате воцарилась тишина, не сулящая ничего хорошего. Я решила, что это бойкот, полный или частичный — еще предстояло узнать. Но мне было уже наплевать. Я была слишком поглощена тем, что происходило во мне самой, мыслями о том, как пошире открыть ту дверцу, которая лишь приоткрылась и тут же застопорилась. Но я уже знала, что зовут меня Джейн, Джейн Саммерс, а после замужества я стала Джейн Уотерли. Помнила, что мне было двадцать четыре, когда мы с Дональдом поженились. А через полгода, когда он погиб, мне исполнилось двадцать пять. На этом все и кончилось. Словно было вчера. Но что же было дальше?..

Все, что было до этого, я помнила хорошо. Родителей, друзей, наш дом, школу, дальнейшую учебу, работу врачом во Врэйчестерской больнице. Помню, как я впервые увидела Дональда, когда однажды вечером его привезли в больницу с переломом ноги, и все, что было затем… Я могла теперь вспомнить свое лицо, каким я его когда-то знала, и оно не имело ничего общего с тем уродством, что я видела сегодня в зеркале в коридоре. Мое лицо было овальным, а не круглым, с легким румянцем загара, рот не такой большой и губы не такие пухлые, волосы каштановые, волнистые от природы, и карие, широко посаженные глаза. Взгляд их, мне говорили, бывал излишне строг. Я помнила, что у меня было легкое стройное тело, длинные ноги, маленькая крепкая грудь. В общем у меня была красивая внешность, но я об этом не думала, пока Дональд, полюбив меня, не заставил меня осознать это и гордиться.

Я опустила глаза на отвратительную гору розового шелка, и меня передернуло от омерзения. Я почувствовала поднимающийся во мне гнев протеста. Мне нужен был Дональд. Я хотела, чтобы меня приласкали, успокоили, объяснили, что все обойдется, все будет хорошо, что я совсем не такая, какой вижу себя сейчас, что все это дурной сон. Но вместе с тем я цепенела от ужаса при мысли, что Дональд может увидеть эту огромную разжиревшую тушу. И вдруг вспомнила, что его нет, он никогда больше не увидит меня! Слезы отчаяния и горя снова полились из глаз…

Пять моих соседок по палате продолжали следить за мной, ничего не понимая. Так в молчании прошло полчаса, когда наконец двери в палату отворились, чтобы пропустить целую кавалькаду маленьких санитарок. Я заметила, как Хэйзел взглянула сначала на меня, а потом на старшую санитарку, возглавлявшую шествие. Мне показалось, что Хэйзел собиралась что-то сказать, но, видимо, передумала. Малютки разбились по парам и подошли к кроватям. Став по обе стороны кровати, они, сбросив с нас одеяла, засучили рукава и принялись массировать наши огромные тела.

Вначале мне показалось, что это приятно и даже успокаивает — лежи и блаженствуй. А потом мне это надоело, более того, я почувствовала во всем этом что-то оскорбительное.

— Прекратите! — резко выкрикнула я, обращаясь к той, что была справа.

Она остановилась, а потом с дружелюбной, хотя несколько неуверенной, улыбкой снова принялась за свое дело.

— Я сказала, прекратите! — крикнула я и оттолкнула ее.

Наши взоры встретились. В ее глазах были испуг и обида, хотя губы продолжали заученно улыбаться.

— Я говорю вам это вполне серьезно! — сказала я резко, как отрезала.

Малютка была все еще в нерешительности и посмотрела на свою подружку.

— К вам это тоже относится, — сказала я той, что была слева. — Достаточно.

Но та даже не сбавила темпа. Первая, ободренная примером подружки, вновь принялась мять и месить мое тело. Но тут я уже не выдержала и с силой оттолкнула ее. Так же я обошлась и со второй, только толкнула ее чуть поделикатней. Не устоявшая на ногах от моего толчка первая санитарка вся в слезах поднялась с пола, и хотя она была порядком напугана, упрямо сжав губы, снова попробовала продолжать массаж.

— Не прикасайтесь ко мне, вы, уродки! — прошипела я угрожающе.

Это остановило их. Они как-то жалобно посмотрели друг на друга. Но тут вмешалась старшая.

— В чем дело, мамаша Оркис? — спросила она.

Я объяснила ей, в чем дело. Вид у нее был недоумевающий.

— Они делают все, как положено, — возразила она.

— А мне это совсем не нужно, и я не позволю им, — ответила я.

Старшая растерялась окончательно. В эту минуту с другого конца комнаты послышался голос Хэйзел:

— Оркис тронулась. Она столько тут наговорила нам всякого. Она сумасшедшая.

Старшая посмотрела сначала на меня, а потом вопросительно на одну из моих сопалатниц. Та утвердительно кивнула головой. Старшая с недовольным видом снова испытующе внимательно посмотрела на меня.

— Идите и доложите обо всем, — велела она моим санитаркам.

Роняя слезы, с убитым видом, малютки засеменили к выходу. Старшая, еще раз окинув меня своим пронизывающим взглядом, поспешила за ними.

Через каких-нибудь пять минут, закончив свою работу, ушли и остальные. Мы снова остались одни. На этот раз тишину нарушила Хэйзел:

— Иначе как подлостью это не назовешь. Бедняжки просто выполняли свои обязанности, — заявила она.

— Это их дело, а мне не нужна их забота.

— Из-за тебя им здорово влетит. Видимо, ты опять все запамятовала? Ты что, не знаешь, что каждого, кто посмеет не угодить мамаше, здесь наказывают битьем? — спросила злорадно Хэйзел.

— Их бьют? — переспросила я ошеломленно.

— Да, бьют, — передразнила меня Хэйзел. — Но тебе плевать, что будет с ними? Не знаю, Оркис, что с тобой произошло, пока ты была в отъезде, но результаты не очень приятные. Ты мне никогда не нравилась, хотя многие не понимали почему. Теперь поймут.

Никто из остальных ничего не сказал. Они явно разделяли мнение Хэйзел, но проверить мне это не удалось, ибо дверь открылась, и в комнату вошла целая группа медперсонала, возглавляемая молодой женщиной. Ей было около тридцати, и ее вид заставил меня облегченно вздохнуть. Она не была ни карлицей, ни толстой и безобразной мамашей. Окруженная своими миниатюрными коллегами, она могла показаться поначалу даже слишком высокой, но я сразу определила, что она чуть выше среднего роста — не более пяти футов и десяти дюймов. Нормальная, привлекательная молодая женщина с каштановыми волосами, пожалуй, несколько коротко остриженными, в черной в складку юбке, видневшейся из-под белого короткого халата. Старшая санитарка еле поспевала за своей широко шагавшей начальницей и что-то пыталась ей говорить, как видно, обо мне. Что-то о бредовых явлениях и моем недавнем прибытии из Центра.

Женщина, видимо врач, остановилась у моей кровати. Сопровождавшие ее санитарки, сбившись в кучку за ее спиной, с опаской поглядывали на меня.

Врач сунула мне в рот градусник и взяла меня за руку. Проверив пульс и убедившись, что жара у меня нет, она спросила:

— Головные боли? Боли в теле?

— Нет — ответила я.

Она пристально посмотрела на меня. Я спокойно выдержала ее взгляд.

— Так в чем же… — начала было она.

— Она сумасшедшая, — перебила ее Хэйзел из другого конца палаты. — Она утверждает, что потеряла память, а нас не знает и не знала никогда.

— Она говорила ужасные вещи, ужасные, — добавила другая из моих сопалатниц.

— У нее бред. Она утверждает, что умеет читать и писать, — поспешила дополнить Хэйзел.

Женщина-врач лишь улыбнулась.

— Вы действительно все это умеете? — спросила она меня.

— А почему бы нет, не понимаю. Это легко проверить.

Она несколько встревожилась и как бы растерялась, но затем быстро овладела собой и улыбнулась снисходительной и терпеливой улыбкой врача.

— Хорошо, — сказала она, как бы подыгрывая мне, и, вынув из кармана небольшой блокнот, протянула его мне вместе с карандашом. Карандаш показался страшно неудобным в моих неловких пальцах. Я никак не могла его обхватить, как следует, но все же изловчилась и написала: «Я прекрасно понимаю, что у меня галлюцинации и все вы часть этих галлюцинаций».

Не скажу, что у врача отвисла челюсть, когда она прочла мою записку, но улыбка исчезла с ее лица. Взгляд ее стал суровым и неприветливым. Все затихли, увидев выражение ее лица, словно я позволила себе нечто недозволенное, дерзкое и загадочное. Врач повернулась к Хэйзел:

— Что она вам говорила?

Хэйзел после короткого замешательства, собравшись с духом, выпалила:

— Ужасные вещи, доктор! Она говорила, что люди такие же двуполые, как звери и животные. Это отвратительно!

Женщина-врач, призадумавшись на мгновение, обратилась к старшей санитарке:

— Отвезите-ка ее в изолятор, я ее осмотрю.

Она не успела еще покинуть комнату, как санитарки уже занялись мною. Вот я уже на каталке, и меня быстро везут прочь из палаты.


— Итак, — мрачно промолвила врач, — перейдем к делу. Кто сказал вам эту ерунду о двух полах? Назовите имя.

Мы были одни в небольшой комнате, оклеенной розовыми в крапинку обоями. Санитарки, переместив меня с каталки на кровать, исчезли. Врач сидела, держа блокнот и карандаш наготове. Вид у нее был, как у следователя, не допускающего и мысли о возможности неудачи при допросе.

Но у меня было не то настроение, чтобы церемониться с ней, и я сразу же заявила, что не собираюсь делать из себя дуру и повторять все, что я говорила в палате.

Я была рассержена, я дрожала от гнева, но потом взяла себя в руки. А она продолжала:

— После того как вы оставили Центр Материнства, вы, разумеется, отдыхали. Куда вас отправили на отдых?

— Не знаю. Скажу вам то, что говорила другим. Галлюцинации, или бред, или как вы все это там называете, начались у меня в больнице, которую вы именуете Центром.

Терпеливо, но решительно, она прервала меня:

— Послушайте, Оркис. Когда вы уезжали в Центр шесть недель назад, вы были совершенно здоровы. Вы нормально родили. Но потом перед вашим возвращением домой кто-то успел набить вашу голову всякой ерундой да еще научил читать и писать. Вы мне скажете, кто это сделал? Предупреждаю, со мной не пройдет ваш трюк с потерей памяти. Если вы были способны запомнить весь этот гадкий вздор, который рассказали другим, вы способны вспомнить, от кого вы его слышали.

— О, ради бога, прекратите сами говорить ерунду! — воскликнула я.

Она вспыхнула.

— Я могу узнать в Центре, куда они направили вас на отдых, могу позвонить в санаторий и узнать, с кем вы общались. Вы избавите меня от лишних хлопот, если сами все расскажете. Советую вам сделать это. Ведь вы не хотите, чтобы вас силой заставили говорить? — заключила она угрожающе.

Я отрицательно покачала головой.

— Вы на ложном пути, доктор. Все эти галлюцинации, включая мое превращение в какую-то Оркис, начались именно в Центре. Как это произошло, я не знаю, что было до этого, я тоже не могу вспомнить.

Она нахмурилась, явно обеспокоенная.

— Какие галлюцинации? — спросила она осторожно.

— Как! Эта странная обстановка, в которой я оказалась, да и вы сами. — Я обвела рукой вокруг себя. — Мое огромное безобразное тело, эти карлицы, да и всё, всё! Проекция моего бессознательного «я», его состояние — вот что меня беспокоит! Это не может быть воплощением моих неосознанных желаний! Нет!

Она продолжала смотреть на меня, и тревога ее росла. Это было заметно.

— Кто говорил вам о неосознанных желаниях? — спросила она неуверенно.

— Не понимаю, почему даже сейчас я должна изображать из себя безмозглую дуру?

— Но мамаша не может знать таких вещей. Зачем вам это?

— Послушайте, — сказала я. — Я уже говорила вам и этим бедным дурам в палате, что никакая я не мамаша, я доктор медицинских наук и меня, видимо, мучают кошмары.

— Доктор медицинских наук? — переспросила она растерянно.

— Да, доктор медицинских наук. Я врач, ваша коллега.

Она продолжала с любопытством и недоверием смотреть на меня. Глаза ее с недоумением скользнули по моей необъятной фигуре.

— Вы говорите, что вы врач? — голос ее звучал странно.

— Да, если говорить языком обывателя, — согласилась я.

— Сущий вздор! — с негодованием и в некотором замешательстве воскликнула она. — Вы рождены и воспитаны быть мамашей. Вы — мамаша! Посмотрите на себя.

— Да, — с горечью согласилась я. — Посмотрите на меня.

Воцарилось молчание.

— Мне кажется, — сказала я, — что, невзирая на галлюцинации и все прочее, нам все же не следует обвинять друг друга в том, что мы говорим одни глупости. Может, вы объясните мне, где я нахожусь и кто я, по-вашему. Возможно, это даст толчок моей памяти.

Но она возразила:

— Не лучше ли будет, если начнете вы и расскажете все, что помните. Вы поможете мне понять, что вас беспокоит.

— Хорошо, — согласилась я и начала свой сбивчивый рассказ, насколько мне позволяла моя неверная память. Я рассказала все до того дня, когда разбился самолет и погиб Дональд…

Конечно, с моей стороны было глупо так попасться на удочку. Разумеется, она ничего не собиралась мне говорить. Когда она выслушала мой рассказ, она просто встала и ушла, оставив меня одну в бессильном гневе и негодовании.

Я стала ждать, когда в доме все стихнет. Наконец выключили музыку, ко мне заглянула сиделка и справилась, не нуждаюсь ли я в чем-нибудь, вежливо выполняя установленный здесь порядок, и вскоре наступила полная тишина. Я решила подождать еще полчаса, а затем снова предприняла попытку подняться с кровати, на этот раз проделывая все очень осторожно и не торопясь. Самым трудным было из сидячего положения встать на ноги, но на этот раз мне это удалось, правда ценой жестокой одышки. Теперь я смогла уже добраться до двери. К счастью, она не была заперта. Я чуть приоткрыла ее. Коридор был пуст. Я вышла. Все двери, выходившие в коридор, были заперты. Останавливаясь у каждой, я прикладывалась к ней ухом, но слышала лишь ровное тяжелое дыхание спящих мамаш. Я отправилась в свой путь. Сделав несколько поворотов по коридору, я увидела знакомую дверь на улицу. К счастью, она тоже не была заперта. На мгновение я остановилась, прислушиваясь к тишине, а затем открыла дверь.

Передо мной была лужайка с четкими тенями от деревьев. Ярко светила луна. Сквозь стволы деревьев справа вдали блеснула гладь воды, слева я увидела дом, похожий на тот, из которого я только что вышла. Все окна его были темны.

Я стала раздумывать, что же делать дальше. Пленница своего огромного неповоротливого тела, я не могла на многое рассчитывать, но я твердо решила продолжать свой путь, пока есть возможность, и разузнать как можно больше.

Я приблизилась к краю уже знакомых ступеней — это по ним я поднималась сегодня, когда приехала сюда, — и начала медленно и осторожно спускаться, крепко держась за перила.

— Мамаша! — раздался сзади резкий голос. — Что вы здесь делаете?

Я обернулась. Белоснежный халат маленькой санитарки слепил глаза при лунном свете. Кроме нее, вокруг никого не было.

Не считая нужным ей отвечать, я сделала еще один шаг вниз по ступеням. Я чуть не плакала от досады, что так толста и неуклюжа и двигаюсь так медленно.

— Вернитесь, вернитесь сейчас же! — закричала санитарка.

Я продолжала не обращать на нее внимания. Тогда она засеменила за мной и ухватилась за край моего халата.

— Мамаша, — повторила она, — вы должны немедленно вернуться.

Я сделала еще один мучительный шаг по ступеням, а она еще крепче ухватилась за мою одежду. Пытаясь вырваться, я сильно подалась вперед. Раздался треск рвущейся материи, я обернулась… И последнее, что успела увидеть, были ступени лестницы, ринувшиеся мне навстречу…


Я открыла глаза.

— Вот так будет лучше, — услышала я голос. — Весьма неосмотрительно с вашей стороны, мамаша Оркис, решиться на такое. К счастью, все обошлось, а могло быть и хуже. Глупо, очень глупо. Мне стыдно за вас, право, очень стыдно…

Голова у меня раскалывалась от боли, я была в отчаянии от того, что вся эта нелепость продолжается. Но я вовсе не собиралась раскаиваться в содеянном и поэтому послала говорившую к черту. Малютка-санитарка в испуге уставилась на меня, а затем чопорно и осуждающе поджала губы. Залепив пластырем здоровенную ссадину на моем лбу, она молча удалилась.

Что ж, пришлось согласиться, что она права. На что я рассчитывала, на что надеялась, решаясь на такое? Что можно было сделать, таская за собой непомерный груз собственного громоздкого и уродливого тела? Лютая ненависть к себе, чувство полной беспомощности снова ввергли меня в отчаяние. Я боялась, что вот-вот расплачусь. Как мне хотелось снова быть стройной и гибкой, свободно распоряжаться своим телом. Я вспомнила, как Дональд однажды сравнил меня с тоненькой березкой, трепетавшей на ветру, и сказал, что мы как две сестрички. А спустя день или два…

Что это? От внезапной мысли я вдруг поднялась и села. Что-то во мне изменилось. Мой мозг прояснился, ко мне вернулась память. Я все вспомнила!.. От напряжения кровь гулко стучала в висках. Мне пришлось снова лечь и расслабиться. Теперь я вспомнила, вспомнила все, включая тот момент, когда доктор Хелльер сделал мне инъекцию чуинхуатина и сестра протерла ранку спиртом… Что же было потом? Сны, видения, которых я ждала?.. Не этот же мир абсурда со всеми его столь реальными подробностями, не этот кошмар?.. Что они сделали со мной?..

Я, должно быть, уснула, ибо, открыв глаза, увидела за окном яркий день, и мои маленькие мучительницы уже были здесь, чтобы помочь мне совершить утренний туалет.

Они быстро и ловко расстелили свои полотенца и стали поворачивать меня с боку на бок, совершая омовение. Я молча терпела все, ибо процедура освежила меня, а головная боль незаметно прошла.

К концу процедуры в дверь громко и требовательно постучали и, не дожидаясь ответа, в комнату вошли две женщины в темной униформе, украшенной серебряными пуговицами. Они напоминали мне уже виденных мною амазонок — красивые, высокие, широкоплечие, с хорошей выправкой. Маленькие санитарки с испуганным щебетом, бросив все, сгрудились в дальнем углу комнаты.

Вошедшие почтительно и официально приветствовали меня знакомым взмахом руки. Одна из них обратилась ко мне:

— Вы Оркис? Мамаша Оркис?

— Да, меня здесь так зовут, — сказала я.

Девушка в униформе, несколько смутившись, уже более мягким и, скорее, извиняющимся тоном, промолвила:

— У нас ордер на ваш арест. Пожалуйста, пройдемте с нами, мамаша.

В углу послышались возбужденные голоса и восклицания, но один взгляд девушки в униформе восстановил тишину.

— Приготовьте мамашу к отъезду, — приказала она.

Санитарки с опаской покинули свой угол, нервно косясь на девушек и пытаясь задобрить их льстивыми улыбками. Вторая из девушек поторопила их, но уже не таким строгим тоном.

— Давайте, давайте поскорее.

Сиделки не заставили себя просить и принялись за дело. Я была уже совсем одета, когда дверь отворилась и в комнату стремительно вошла врач. Неодобрительно взглянув на девушек в униформе, она резко спросила:

— Что все это значит? Что вам здесь нужно?

Старшая из двух коротко объяснила.

— Арестовать? — недоуменно воскликнула врач. — Арестовать мамашу? Неслыханно! В чем ее обвиняют?

— В проповедовании реакционных мыслей, — растерянно сказала одна из девушек.

Врач сурово воззрилась на нее.

— Ага, следовательно, по-вашему, мамаша реакционерка. Что вы еще намерены придумать? Убирайтесь отсюда!

— У нас ордер на арест, доктор! — запротестовали девушки.

— Глупости! Никто не имеет на это права. Вы когда-нибудь слышали, чтобы арестовывали мамашу?

— Нет, доктор.

— Ну вот видите, а вы хотите создать прецедент. Уходите.

Вид у девушек был растерянный и несчастный. И тогда доктору пришла в голову счастливая мысль:

— Пожалуй, я дам вам расписку в том, что отказалась выдать мамашу. Вас это устраивает?

Девушки в униформе ушли, вполне удовлетворенные полученной распиской. Врач мрачно посмотрела на маленьких сиделок.

— Не можете без болтовни, услужливые сплетницы. Все, что доходит до ваших ушей, с быстротой пожара распространяется дальше. Ваш язык уже немало наделал бед. Услышу еще что-нибудь подобное, найду виноватого и покараю.

Наконец она повернулась ко мне:

— А вам, мамаша Оркис, отныне разрешается в присутствии младшего медперсонала говорить лишь два слова: да и нет. Я скоро вернусь. Нам необходимо задать вам несколько вопросов, — добавила она и вышла, оставив после себя гнетущее молчание.

Она вернулась, когда я уже съела свой завтрак, достойный самого Гаргантюа, и сиделки уносили подносы. Вернулась она не одна. Ее сопровождали четыре женщины такого же нормального, как и она, роста. За ними санитарки втащили стулья и расставили их вокруг моей постели. Когда сиделки вышли, женщины в белых докторских халатах уселись на стулья и уставились на меня, как на нечто доселе не виданное. Одной из них было столько же лет, сколько врачу, двум другим было на вид около пятидесяти, а самой старшей лет шестьдесят, если не больше.

— Итак, мамаша Оркис, — начала врач тоном председателя, открывающего важное заседание, — совершенно ясно, что произошло нечто чрезвычайное для нашего заведения. Разумеется, мы хотим знать, что именно произошло, как и почему. Забудьте о визите этих двух блюстительниц порядка. Это ошибка, ее не должно было быть. Сейчас мы спрашиваем вас из научного интереса. Мы хотим понять, что все-таки случилось.

— Я так же хочу это знать, как и вы, — воскликнула я, посмотрев сначала на них, потом на комнату, а затем на себя, горой возвышающуюся на постели. — Я допускаю, что у меня галлюцинации, но для них, насколько мне известно, существуют исключения. Хотя бы один из органов чувств может оказаться здоровым и не подверженным галлюцинациям. Я убеждена, что все мои органы чувств совершенно здоровы. Я сама — пленница плоти, которая тоже слишком реальна, вещественна и ощутима. Значит, вся беда в моей голове, в моем сознании, рождающем образы…

Четыре женщины с удивлением смотрели на меня. Врач бросила на них взгляд, в котором было многозначительное: «Что я вам говорила?» Она снова повернулась ко мне:

— Мы хотим вам задать несколько вопросов, — сказала она.

— Прежде чем вы это сделаете, — прервала я ее, — мне хотелось бы кое-что добавить к тому, что я рассказала вам вчера вечером. Я вспомнила.

— Видимо, помог ушиб от падения с лестницы, — заметила она, посмотрев на пластырь на моем лбу. — Кстати, как объяснить ваш поступок?

Я не собиралась ей объяснять.

— Лучше я расскажу вам то, что вспомнила. Это может помочь… хотя бы в какой-то степени.

— Хорошо, — согласилась она. — Вы мне сказали, что были… хм… замужем и ваш… муж вскоре погиб. — Она посмотрела на своих коллег; их лица ничего не выражали, кроме прилежного внимания. — Что было дальше, вы уже не помнили…

— Да, — сказала я. — Мой муж был летчиком-испытателем, — пояснила я им. — Он погиб спустя полгода после того, как мы поженились, за месяц до того, как истекал срок его контракта с фирмой… Тетка увезла меня к себе. На несколько недель. Боюсь, что уже не вспомню, что было в эти недели. Я ничего не видела и не замечала вокруг. А потом в одно прекрасное утро поняла, что дальше так продолжаться не может. Надо вернуться к работе, заняться чем-нибудь. Доктор Хелльер — он заведует Врэйчестерской больницей, где я работала до того, как вышла замуж, — сказал мне, что будет рад, если я вернусь. Я вернулась, начала работать. Работала много, не щадя себя. У меня не оставалось времени ни на мысли, ни на раздумья… Это было восемь месяцев назад. И вдруг однажды доктор Хелльер рассказал мне о препарате, который удалось синтезировать его другу. Не думаю, чтобы он уже тогда искал добровольцев, готовых испробовать его на себе, но я проявила интерес. Из того, что рассказывал доктор Хелльер, явствовало, что препарат обладает весьма перспективными возможностями. Мне показалось, что я могу быть полезной. Рано или поздно кому-то надо испробовать, а я одинока, не обременена родственными связями, меня не очень тревожат последствия. Почему бы мне не быть первой?

— Это был галлюциноген? — перебила меня врач.

— Чуинхуатин. Вы знаете о нем?

Она отрицательно покачала головой, но кто-то из них сказал:

— Знакомое название. Что это такое?

— Наркотическое зелье, — объяснила я. — Добывается из листьев дерева, растущего на юге Венесуэлы. Племя местных индейцев открыло его, как когда-то другие открыли хинин и мескалин. Пользуются им во время ритуальных действий. Жуют листья. Требуется не менее шести унций для желаемого эффекта. Наступает состояние транса, которое длится три-четыре дня. В это время человек беспомощен, как ребенок, и не способен даже на самые простые самостоятельные действия. За ним необходим уход. Это делают специально приставленные члены племени. Они оберегают и охраняют людей, впавших в такое состояние. Это совершенно необходимо, ибо по поверьям, бытующим у племени, зелье освобождает дух из плена тела и дух блуждает во времени и пространстве. Приставленные охранять должны следить, чтобы в покинутое тело не вселился чужой бродячий дух. Когда потом люди приходят в себя, они утверждают, что изведали нечто мистическое и великое. Применение зелья не оставляет последствий, к нему не привыкают. А пережитые в состоянии сна или забытья ощущения настолько сильны, что не исчезают из памяти. Друг доктора Хелльера испробовал препарат в лаборатории на животных, определил дозу, переносимость и прочее, но, разумеется, не мог проверить верность утверждений относительно мистических видений. Видимо, они следствие воздействия препарата на нервную систему, но каковы они — радость, экстаз, страх, кошмары или десятки любых других ощущений — об этом морские свинки не могли поведать…

Я умолкла и посмотрела на серьезные и удивленные лица моих слушательниц, на гору розовых одеял, прикрывавших мое тело.

— По сути, — добавила я, — тут и начинается абсурдное, необъяснимое, невероятное…

Моим собеседницам было, бесспорно, присуще высокое чувство профессиональной ответственности. Они столкнулись со случаем явной аномалии, и в нем следовало добросовестно разобраться.

— Понимаю, — сказала, видимо, старшая из них тоном человека, который при всех условиях предпочитает оставаться на позициях трезвого разума. Она заглянула в блокнот, в который во время беседы то и дело что-то записывала. — Вы можете назвать дату и время, когда был произведен эксперимент?

Разумеется, я могла, и немедленно сделала это. После этого они забросали меня вопросами… Увы, это была игра в одни ворота — на каждый свой вопрос они тут же получали от меня исчерпывающий ответ, на мои вопросы отвечали либо уклончиво, либо так, что эти ответы практически ничего мне не давали.

Наша беседа продолжалась до самого обеда. Когда они наконец ушли, я поняла, что не стала умнее. Я по-прежнему не знала главного. Я ждала, что они вернутся, но этого не произошло.

Усталая, я погрузилась в дремоту. Меня разбудила шумная стайка сиделок, появившихся в палате. Они привезли с собой каталку и вскоре меня опять куда-то везли по незнакомым коридорам. Снова спуск по пандусу к санитарной машине, ждущей у крыльца. Когда меня погрузили в нее, вслед за мной в машине разместились три сиделки, чтобы сопровождать меня. Они не переставая болтали, перескакивая с одной темы на другую; большей частью их болтовня была мне непонятна. Наше путешествие длилось часа полтора.

Пейзаж за окном мало чем отличался от того, что был мне уже знаком: аккуратные поля, похожие одна на другую фермы, редкие небольшие населенные пункты, стандартные дома, стоящие вблизи дорог. Я заметила, что все дороги, по которым мы ехали, были в плачевном состоянии.

На полях то здесь, то там виднелись группки работающих амазонок или изредка одна или две одинокие фигуры. Редко встречались грузовики, иногда автобусы, но ни разу я не видела обыкновенного автомобиля. Мои видения на редкость последовательны в деталях, думала я, встречаемые нами амазонки ни разу не позабыли поднять руку и поприветствовать розовую санитарную машину.

Когда мы проезжали мост, я глянула вниз, решив, что под нами высохшее русло реки, однако увидела странно покосившийся столб, бурные заросли травы и сорняков. Строения, что когда-то стояли здесь, видимо, давно рухнули, но кое-где все же сохранились приметы существовавшей здесь некогда железнодорожной станции.

Мы пересекли поселок, который по количеству одинаковых домов, пожалуй, можно было бы считать довольно большим городом, а через две-три мили наша машина въехала через украшенные замысловатым орнаментом ворота в парк.

Поместье было похоже на то, из которого меня увезли, — те же ухоженные клумбы, бархатные лужайки, весенние цветы, но здания здесь были совсем другими: небольшие дома разного стиля, иные напоминали просторные коттеджи. Мои болтливые спутницы притихли и с опаской смотрели по сторонам.

Машина на мгновение остановилась, и малютка-водитель справилась у амазонки, одетой в комбинезон, с лотком для кирпичей на плече, куда нам ехать. Та указала дорогу и, увидев меня в окно машины, доброжелательно и почтительно улыбнулась. Вскоре мы остановились перед крыльцом двухэтажного особняка в стиле эпохи регентства.

На этот раз никто не предложил мне больничную каталку. Малютки-санитарки, к которым присоединилась водитель машины, суетясь и подпирая меня со всех сторон, помогли мне преодолеть все препятствия и войти в дом.

С трудом протиснувшись в открытую дверь, я очутилась в красивой комнате, изысканно меблированной в стиле той же эпохи, где в кресле с высокой удобной спинкой перед горящим камином сидела седая женщина в пурпурного цвета шелковом платье. Лицо и руки свидетельствовали о том, что она очень стара, но ее живые глаза светились умом.

— Рада приветствовать вас, дорогая, — произнесла она отнюдь не старческим голосом.

Она указала глазами мне на стул, но потом, еще раз окинув меня взглядом, произнесла:

— Я думаю, на диване вам будет удобней.

Я с сомнением и опаской посмотрела на диван — прекрасный образчик салонной мебели восемнадцатого века.

— Он выдержит такую тяжесть? — с сомнением спросила я.

— О, конечно, — сказала она не очень уверенно.

Моя свита осторожно усадила меня на диван и в испуганном ожидании замерла. Когда диван, жалобно скрипнув, однако же, выдержал мой вес, старая леди отпустила санитарок и, взяв в руки серебряный колокольчик, позвонила. В комнату вошла хоть и крохотная, но самая настоящая горничная.

— Принесите вина, Милдред, — распорядилась, старая леди. — Вы пьете вино, дорогая?

— Д-да, да, благодарю вас, — сказала я каким-то ослабевшим голосом. — Простите, миссис… мисс…

— О, мне следовало бы сначала представиться. Меня зовут Лаура. Не мисс и не миссис, а просто Лаура. А вы, я знаю, Оркис, мамаша Оркис.

— Так они зовут меня здесь, — с отвращением согласилась я.

Глаза наши встретились. Впервые за все это время я прочла в чьих-то глазах сочувствие, даже жалость. Я обвела взором комнату, с удивлением отмечая реальность всех предметов в ней.

— Значит, я не сошла с ума, нет? — спросила я.

Она медленно покачала головой, но не успела мне ответить, ибо в комнату вошла маленькая горничная с серебряным подносом — на нем стояли хрустальный графин и два бокала. Пока она наливала вино в бокалы, я отметила про себя, что старая леди несколько раз перевела взгляд с нее на меня и обратно, словно бы сравнивала нас. Лицо ее приняло странное, даже загадочное выражение.

Тогда я отважилась.

— Это мадера? — спросила я.

Старая леди удивленно посмотрела на меня, затем улыбнулась и ободряюще кивнула головой.

— Мне кажется, этим вопросом вы уже почти решили задачу вашего визита сюда.

Горничная ушла, и мы подняли бокалы. Старая леди отпила глоток и поставила бокал на столик рядом с креслом.

— И тем не менее, — произнесла она, — нам предстоит побеседовать. Вам сказали, зачем вас послали ко мне, дорогая?

— Нет, — покачала я головой.

— Потому что я историк, — пояснила она. — Быть историком — это огромная привилегия. Не многим она предоставляется в наши дни, да и то это делается крайне неохотно. Но профессия, к счастью, все еще существует — из боязни, что эта отрасль науки может исчезнуть совсем. Однако многие из историков подвергаются гонениям — якобы за политическую неблагонадежность. — Она неодобрительно улыбнулась. — Но в таких случаях, как ваш, требуется заключение специалиста. Вам дали выписку о диагнозе?

Я снова отрицательно покачала головой.

— Я так и думала. Это похоже на них. Хорошо, я сообщу вам, что сказали мне по телефону из Центра, тогда нам легче будет разобраться во всем. Мне сообщили, что с вами беседовали несколько врачей, чем-то вы заинтересовали их, чем-то привели в недоумение, но, я подозреваю, вы порядком сбили с толку бедняжек. Их знания истории чрезвычайно поверхностны. Две из них уверены, что вы страдаете бредовыми иллюзиями шизофренического типа, три других считают, что это характерный случай трансверсивной личности. Состояние, как мы знаем, чрезвычайно редко встречающееся в практике. Известно не более трех зарегистрированных случаев, один из них спорный, как мне сказали. Два достоверных связаны с принятием галлюциногена чуинхуатина, третий — его аналога. Три врача из беседовавших с вами считают, что ваши ответы в большинстве разумны и, как им показалось, достаточно обстоятельны и правдоподобны. Ничто явно не противоречит тому, что им уже известно. Но поскольку они весьма мало осведомлены о чем-либо, кроме того, что касается их профессии, многое показалось им невероятным и не поддающимся проверке. Поэтому они обратились ко мне, поскольку я располагаю большими возможностями.

Она умолкла и задумчиво посмотрела на меня.

— Мне кажется, — добавила она, — что это, пожалуй, самый интересный случай за всю мою долгую жизнь. Ваш бокал совсем пустой, дорогая…

— Перемещение личности, переселение души… — удивленно повторила я и протянула ей свой бокал. — Если такое возможно…

— Ну в этом уже нет никаких сомнений. Три случая это подтверждают.

— Может быть, в известной степени это и так… — задумчиво согласилась я. — Но лишь в известной степени. Видения?.. Вы мне кажетесь совершенно реальным и нормальным человеком. Однако посмотрите на меня или на вашу крохотную горничную!.. Это явления внебредового порядка. Я нахожусь здесь, я разговариваю с вами, и вместе с тем этого не может быть. Где же я?

— Я больше, чем кто-либо, понимаю, каким нереальным все это должно вам казаться. Я так погружена в науку, книги, что часто мне самой все это кажется нереальным, словно я попала сюда случайно. А теперь скажите мне, когда вы родились.

Я сказала. Она на минуту задумалась.

— Гм, Георг Шестой[2]. Значит, вы не помните вторую великую войну?

— Нет, — согласилась я.

— В таком случае вы должны помнить коронацию следующего монарха.

— Да, Елизаветы. Елизаветы Второй[3]. Моя мать взяла меня с собой посмотреть на торжества.

— Вы помните что-нибудь?

— Не очень много. Помню, что тогда весь день шел дождь.

Так мы беседовали еще некоторое время. Наконец она посмотрела на меня с ободряющей улыбкой.

— Думаю, достаточно. О коронации я уже слышала, правда не от очевидцев. Было, должно быть, очень торжественно, особенно церемония в соборе. — Она задумалась и тихонько вздохнула. — Вы были со мной очень, очень терпеливы, дорогая. Вы заслужили свое право задавать вопросы. Боюсь, вам понадобиться большое мужество.

— Я получила хорошую закалку за эти тридцать шесть часов, или за тот отрезок времени, который мне показался здесь тридцатью шестью часами.

— Сомневаюсь, — сказала она, посерьезнев.

— Скажите мне все, — взмолилась я. — Пожалуйста, объясните мне все, если это возможно.

— Ваш бокал, дорогая. И я перейду к делу. — Она налила мне и себе и вдруг неожиданно спросила. — Что больше всего вас поразило здесь за это время?

Я задумалась.

— Сколько всего…

— Возможно то, что за все это время вы не увидели здесь ни одного мужчины? — подсказала она.

Я вспомнила, как одна из мамаш с удивлением спросила меня: «А что такое мужчина?»

— Да, и это тоже, — согласилась я. — Где они?

Она покачала головой, не спуская с меня глаз.

— Их здесь нет, дорогая. Больше нет. Ни одного.

Я ошеломленно смотрела на нее. Она была вполне серьезна, не пыталась отделаться шуткой или ввести в заблуждение. Она смотрела на меня с сочувствием, пока я переваривала эту новость. Наконец я совладала с собой.

— Но… это невозможно! Где-то должен же быть… Кто-то же должен… Я хочу сказать… — я сконфуженно умолкла.

Она покачала головой.

— Я понимаю ваше удивление, Джейн. Можно мне вас так называть? Но это правда. Я стара, мне почти восемьдесят, и за свою долгую жизнь я ни разу не видела ни одного мужчины — разве что на старых портретах или фотографиях. Выпейте, дорогая, вам это необходимо. — Она помолчала. — Я вижу, вы очень расстроены.

Я послушно выпила вино, слишком озадаченная, чтобы что-то говорить, внутренне протестуя и не веря, но вдруг вспомнила, что действительно не видела за это время ни одного мужчины или хотя бы признаков того, что они здесь есть. А она медленно продолжала говорить, давая мне время опомниться.

— Я понимаю ваше состояние. Я училась истории не только по книгам. Когда мне было шестнадцать, а может, семнадцать, я любила слушать рассказы бабушки о прежних временах. Ей было столько лет, сколько мне сейчас. Но она хорошо помнила свою молодость. Передо мной, как живые картины, вставало все, о чем она рассказывала, и это был совсем другой мир. Он был столь непохожий на тот, что окружал меня, что мне было трудно понять ее чувства. Когда она говорила о юноше, с которым была помолвлена, слезы катились по ее щекам. Она оплакивала не только его, но и весь тот мир, который был частью ее юности. Мне было жаль ее, хотя я ее не понимала. Как могла я? Но теперь, когда я стара, когда я прочла так много книг, мне стали ближе и понятнее, мне кажется, ее переживания.

Она с любопытством посмотрела на меня.

— А вы, дорогая? Возможно, вы тоже были обручены, собирались выйти замуж?

— Я была замужем… недолго, — сказала я.

Она какое-то время раздумывала над моими словами.

— Это, должно быть, странное состояние, когда ты кому-то принадлежишь, — сказала она задумчиво.

— Принадлежишь? — воскликнула я недоуменно.

— Подчиняешься мужу, — быстро сказала она и с сочувствием посмотрела на меня.

Я молча встретила ее взгляд.

— Но это совсем не так! Совсем не так, — запротестовала я. — Это…

Но я не могла говорить дальше. Слезы душили меня. Чтобы предупредить ее вопросы, я спросила:

— Но что случилось? Что произошло с мужчинами?

— Они вымерли, — сказала она. — Их выкосила болезнь. Никто не мог им помочь. В течение года их не стало, кроме, возможно, нескольких человек.

— Но это означало конец всему?!

— Да, так оно и было поначалу или почти так. Было очень плохо. Начался голод. Больше всего пострадали индустриальные районы мира. В отсталых странах и сельских районах женщины стали сами обрабатывать землю, чтобы спасти детей и себя от голодной смерти. Крупные организационные структуры развалились и постепенно исчезли. Вскоре перестал работать транспорт, прекратилась добыча нефти, угля. Положение было катастрофическим. И хотя женщин было много — их численность превышала численность мужского населения, их роль всегда ограничивалась ролью потребителей, а не производителей. Когда разразилась катастрофа, лишь немногие из них знали, что делать, ибо всегда были собственностью мужчин, зависели от них, были избалованы ими и привыкли к паразитическому образу жизни.

Я попыталась возразить, но она слабым взмахом руки как бы отмела все мои возражения.

— Разумеется, полностью винить их нельзя, — согласилась она. — Это было следствием исторического процесса. Начался он еще в одиннадцатом веке на юге Франции. Романтическая концепция, превратившись в некую изысканную традицию, потакающую прихотям имущих классов, постепенно стала достоянием всех слоев общества. Во второй половине девятнадцатого века обнаружились ее коммерческие возможности, которые в полную меру стали использоваться в двадцатом веке.

Однако в двадцатом веке у женщин уже появилась возможность участия в полезной деятельности и творческой работе, иными словами перспективы более содержательной жизни. Но это мало устраивало мир промышленности и коммерции. Ему прежде всего нужен был массовый потребитель — и эту роль предстояло выполнить женщине. Любовь была использована как орудие сдерживания будущего прогресса эмансипации и средство стимулирования потребительских запросов женской части населения. Использована весьма и весьма интенсивно.

Женщина ни на секунду не должна была забывать, что она слабый пол и не может мечтать о равноправии. Все должно было рассматриваться с женской точки зрения, которая должна разительно отличаться от мужской. Это беспрестанно вдалбливалось в сознание. Лозунг «Назад на кухню» не мог рассчитывать на успех, но было немало других путей, чтобы осуществить то, что было выгодно промышленникам. Например, создать такую профессию, как домохозяйка. Восславить кухню, сделать ее роскошной игрушкой и поэтому особо желанной. Женщину следовало убедить в том, что достигнуть желанной цели проще всего, вступив в брак. Сотни женских журналов учили женщину, как подороже продать себя мужчине, чтобы затем вместе с ним вкладывать деньги в покупку и содержание тесного и неэкономичного жилища, постоянно требующего все новых затрат.

Целые отрасли переориентировались на индустрию женской красоты и ее рекламу. Единой цели было подчинено все — от продажи дамского белья и мотоциклов до здоровой пищи моментального приготовления и туризма в заморские страны. Пока наконец одурманенные рекламой потребительницы не пресытились настолько, что стали терять интерес ко всему. Мир наполнился воплями и стенаниями разочарованных. Женщины кривлялись перед микрофонами, жаждая покоряться и обожать, быть покоренными и обожаемыми. Кинематограф убеждал зрителя и его основную часть, зрительниц, в том, что жизнь ничего не стоит, если вы не влюблены. Атака была столь массированной, что женщины тратили все свое время на погоню за заветным счастьем, состоянием перманентной влюбленности. Они искренне верили, что быть зависимой от мужчины, принадлежать ему, иметь свой домик, эдакое тесное кирпичное гнездышко, приобретать вещи, которые навязывают им промышленник и торговец, — это и есть то желанное счастье, которое им должна подарить судьба.

— Однако… — снова попыталась возразить я.

Но старую леди уже невозможно было остановить.

— Все это неизбежно должно было привести к деформации общества. Кривая разводов резко поползла вверх. Реальная жизнь не способна была удовлетворить те запросы, которые преподносились рекламой как законное право каждой молодой женщины. Повальное разочарование, потеря иллюзий, неудовлетворенность никогда еще не поражали общество так сильно. Нелепый бутафорный идеал, созданный натиском рекламы, привел к тому, что женщины, не задумываясь, расторгали браки и устремлялись на поиски того, что им было обещано и принадлежало по праву. Это безумное состояние общества было сознательно создано внушением чувства неудовлетворенности. Своего рода крысиный марафон, где на финише ждет тот самый, увы, недостижимый, но столь желанный идеал. Возможно, кому-то казалось, что он почти достиг его, но таких были единицы. Это был жестокий искус, обман, отнимавший жизнь, здоровье и, разумеется, материальные средства…

На этот раз мне все же удалось прервать ее.

— Все это не так. Возможно, в том, что вы говорите, есть доля правды, но лишь самая ничтожная и самая несущественная. Я никогда не испытывала того, о чем вы говорите. Нет, это все не так! Я знаю, что не так!

Она укоризненно покачала головой.

— Вы не можете судить. Вы слишком близко стояли, а издалека виднее. Мы лучше видим истинную суть того, что было, эту грубую и бесчеловечную эксплуатацию безвольного большинства. Лишь единицам образованных и целеустремленных женщин удалось устоять, но какой ценой! За это всегда приходится платить дорогую цену. Но и они никогда не могли полностью освободиться от сомнений, что поступили правильно и не проиграли, сойдя с дорожки.

Таким образом, человечество, начавшее свой путь в новом столетии с мечтой о равноправии женщин, было обойдено с флангов. Покупательная способность стала достоянием малообразованных и неустойчивых. Жажда любви — это эгоистичное чувство, и если с помощью поощрений сделать его доминирующим над всеми другими чувствами и эмоциями, оно подрывает верность корпоративным интересам. Женщина, далекая от такого соперничества и в то же время втянутая в него, в сущности, беззащитна. Она становится жертвой организованного предложения. Когда ей постоянно внушают, что отсутствие тех или иных товаров может пагубно повлиять на ее личное счастье и любовь, она пугается и сразу же становится подходящим объектом для эксплуатации. Она верит всему, что ей говорят, и постоянно волнуется, все ли она сделала, чтобы не упустить любовь. Таким образом, с помощью новых изощренных способов ее делали все более зависимой и уязвимой, она все больше теряла свой творческий потенциал.

— Что ж, — сказала я, — это самый странный и непостижимый для понимания рассказ о моем мире, какой я когда-либо слышала. Словно копия с картины, в которой грубо нарушены все пропорции. Что касается потери «творческого потенциала», то действительно семьи стали меньше. Однако женщина никогда не отказывалась быть матерью. Прирост населения продолжался.

Глаза старой леди на мгновение задержались на мне.

— Вы дитя своего времени, — заметила она. — Кто сказал вам, что желание рожать детей — это творческое начало? Разве горшок, в котором проросло семя, можно назвать творческом началом? Это механический процесс, и, как всякое механическое действие, лучше всего он удается людям, не наделенным особым интеллектом. Но воспитание ребенка, формирование его как личности — это творчество. Однако женщины в то время, о котором мы говорим, воспитывали своих дочерей такими же неразумными потребительницами, какими были сами.

— Но я знаю это время! — сказала я растерянно. — Это мое время. Вы нарисовали извращенную картину.

— В ретроспективе все видится иначе, дорогая, — сказала она, не обращая внимания на мое волнение. — Но если этому надо было случиться, лучше, чтобы это произошло именно в те времена. Будь это на столетие или же на полстолетия раньше, это могло бы привести к изживанию рода человеческого. А если бы это случилось на полстолетия позже, мир знал бы только домохозяек и потребительниц. К счастью, в середине века женщины все еще стремились к знаниям и профессии. Больше всего они преуспели в медицине. В этой области знаний они численно преобладали и профессионально совершенствовались. И эта профессия приобрела тогда особую важность, поскольку вопрос уже шел о выживании.

Я не сильна в медицине и не могу во всех деталях рассказать о ее успехах. Могу только сказать, что велись интенсивные исследования в направлениях, которые вы способны лучше оценить, чем я. Каждый вид борется за выживание, и врачи постарались создать для этого все возможности. Несмотря на голод, хаос и другие бедствия, дети рождались. Это было необходимо.

Экономическое восстановление могло подождать. Прежде всего нужно было растить новые поколения, которые могли бы выполнить эту задачу. Дети рождались, но не все выживали. Девочки жили, мальчики умирали. Это тревожило, это было разорительно. Поэтому вскоре стали рождаться только младенцы женского пола, как наиболее жизнеспособные. Как этого удалось достигнуть, об этом вам расскажут те, кто лучше меня осведомлен.

Но мне говорили, что это оказалось не так уж трудно. В мире насекомых самка саранчи может давать потомство без участия мужской особи, и все ее потомство будет женского пола. Тля тоже способна саморазмножаться до восьмого потомства, если не ошибаюсь, или даже еще дальше. Хороши же были бы мы со всеми нашими знаниями и возможностями, если бы не справились с задачей, которую запросто решает самка саранчи или тля растительная, как вы считаете?

Она умолкла и с любопытством посмотрела на меня, ожидая, что я скажу ей в ответ. Очевидно, она думала, что я буду удивлена, даже шокирована, или просто не поверю ей. Если так, то я, видимо, разочаровала ее. Достижения науки и техники уже никого не удивляли после того, как атомная физика показала, как рушатся барьеры, когда за дело берутся знатоки — хорошая команда ученых. Можно считать, что все возможно. Нужно это или не нужно, в добро это или во зло, стоит ли это всех тех огромных усилий и затрат — не столь уж важно. Именно об этом мне хотелось спросить мою собеседницу.

— Чего же вы достигли?

— Мы выжили, — просто ответила она.

— Биологически — да, — согласилась я. — Но какой ценой? В жертву принесены любовь, искусство, поэзия, чувство радости, земные наслаждения, и все это ради простого существования в бездуховной пустыне! Для чего в таком случае жить?

— Для чего? Не могу вам сказать. Стремление выжить присуще всему живому. Ответить на ваш вопрос в наш век так же трудно, как это было в век двадцатый. Но почему вы решили, что исчезло все, ради чего стоит жить? Разве не существует поэзия древнегреческой Сапфо[4]? Ваша убежденность в том, что красота и духовность привилегия лишь двуполого общества, меня поражает. Насколько я осведомлена из литературы, между мужчиной и женщиной был постоянный конфликт, не так ли?

— От историка, изучающего причины и мотивы поступков людей, а также процессы, происходящие в обществе, я ожидала большего понимания, — ответила я.

Она укоризненно покачала головой.

— Вы типичный продукт своего времени, дорогая. Вам всем вбивали в голову, начиная с Фрейда и кончая пошлыми женскими журналами, что секс под личиной любви правит миром, и вы этому поверили. Но мир населяют и другие живые существа — насекомые, рыбы, птицы, звери. А много ли они знают о любви даже в брачные сезоны? Вас обманывали, дорогая. Ваши интересы и амбиции направлялись в русла, выгодные социально, прибыльные экономически и во всех случаях безопасные.

Я отрицательно замотала головой.

— Я не верю вам. Ваши знания обширны, но поверхностны. Вы не знаете мой мир, каков он есть в действительности!

— Это ваша предвзятость, дорогая, — спокойно парировала она.

Ее упрямая уверенность раздражала меня.

— Допустим, я поверю вам. Что же в таком случае движет миром?

— Все очень просто, дорогая. Стремление к власти. Оно знакомо нам с пеленок. Мы знаем его и в старости. Оно присуще в равной мере мужчинам и женщинам. Оно сильнее и желаннее, чем голос пола. Говорю вам, вас обманули — вас эксплуатировали, подчинили интересам экономики… Когда начались эпидемии, женщины впервые в истории перестали быть угнетенным классом. Лишившись мужчин, своих владык, обманывавших и мешавших им, женщины вдруг поняли свое предназначение, уяснили, что сила и власть заложены именно в женском начале. Мужчине уготована лишь одна и весьма скромная роль. Сыграв ее, он становится обременительным и дорогостоящим иждивенцем.

Осознав, что такое власть, женщины-медики поспешили завладеть ею. Через двадцать лет она была полностью в их руках. К ним присоединились немногочисленные женщины-инженеры, архитекторы, юристы, администраторы, несколько педагогов и представительниц других профессий. Но ключи от жизни и смерти были в руках врачей. Продолжение рода, его будущее зависело от них, и они постепенно начали восстановление общества. Вместе с представительницами других профессий была создана господствующая верхушка, получившая название Доктората. Он управлял, издавал законы, приводил их в исполнение.

Разумеется, возникла оппозиция. Не так легко выкорчевать память о прошлом или же покончить с последствиями двадцатилетнего существования без государственности и законов. Но теперь Докторат держал все под своим строгим контролем. Любая женщина, пожелавшая ребенка, могла рассчитывать на заботу и свое место в обществе. Постепенно исчезло бродяжничество, и был восстановлен порядок.

Позднее оппозиция окрепла, образовалась даже партия. Члены ее утверждали, что болезнь, выкосившая все мужское население, пошла на убыль, и пора подумать о восстановлении прежнего баланса в обществе. Таких оппозиционерок обвинили в реакционном мышлении. Они стали доставлять немало хлопот.

Большинство членов Доктората хорошо помнили пороки прежней системы, эксплуатировавшей слабости женской половины рода человеческого. Эта система была завершающим, более цивилизованным этапом вековой эксплуатации женщин. Была еще свежа память о том, с каким трудом женщинам приходилось добиваться права на профессию и карьеру. Теперь же они стояли у власти и не собирались ее уступать, так же как и свою свободу. Более того, уступать тому, кто, как это уже было доказано, биологически и в других отношениях несовершенен и уязвим. Докторат решительно пресекал попытки направить общество на подобный путь коллективного самоубийства. Партия оппозиции была объявлена подрывной организацией.

Но все это были полумеры. Вскоре стало ясно, что бороться надо не с симптомами болезни, а с ее причинами. И Совет Доктората вынужден был признать несовершенство созданного общества, которое хоть и жизнеспособно, но по своей структуре напоминает уцелевшие остатки исчезающих форм. Оно не могло существовать в такой усеченной форме. Это лишь привело бы к росту недовольных. Для сохранения и укрепления власти Доктората необходимо было найти новую структуру, отвечающую реальности.

При обсуждении этого вопроса внимательно рассматривались естественные пожелания и мнения женщин с невысоким уровнем образования или не имеющих его совсем, их уважительное отношение к иерархии, искусственно созданным социальным барьерам. Вы должны помнить, как в паши времена любая дурочка, стоило ее мужу получить сан, чин или награды, сразу же становилась объектом уважения и предметом зависти, хотя продолжала оставаться обыкновенной дурой. Любое собрание, любая ассоциация женщин, не занятых профессиональным трудом, тут же посвящали себя заботам о том, как создавать и укреплять социальные барьеры. Это объясняется естественным стремлением обрести безопасность, стабильность. Следует отметить самоотверженную верность женщин принятым канонам и условностям, психологию рабского подчинения им. Мы, женщины, от природы чрезвычайно послушны. Большинство из нас чувствует себя счастливыми только тогда, когда свято следует традициям и обычаям, какими бы дикими они ни казались постороннему глазу. Для нас главное, чтобы каноны существовали.

Итак, стало совершенно очевидным, что нужна система, которая отвечала бы этим и ряду других требований. Только такая система могла рассчитывать на всеобщую поддержку и успех. Нужны были формы, сохраняющие устойчивое равновесие и авторитет управляющей верхушки. Но найти конкретно такую структуру оказалось чрезвычайно трудно.

Изучались все возможные модели социальных устройств в течение многих лет, но ни один из предлагаемых вариантов не был признан удовлетворительным. Окончательный, как мне говорили, — не знаю, так это или нет, — был якобы позаимствован из Библии. Библия в те времена не была еще под запретом. Она содержала немало интересного. Как мне сказали, последний вариант был подсказан строками библейских притч. А именно: «Пойди к муравью, ленивец, посмотри на действия его и будь мудрым»[5].

Докторату этот совет показался приемлемым. При соответствующей модификации он мог бы создать систему, в целом отвечающую всем необходимым требованиям. Было создано общество, делящееся на четыре четко разграниченных класса. Теперь, по прошествии времени, когда эти классы определились, стало ясно, что они способны обеспечить стабильность. Любые перемещения и продвижения осуществляются лишь внутри классов, без нарушения классовых перегородок. Так возникли Докторат — образованная правящая верхушка, половину которой составляют представительницы медицинской науки. Класс Мамаш — само название говорит о его назначении. Класс Обслуги — самый многочисленный, и поэтому из психологических соображений пришлось сделать этот контингент населения намного меньше ростом, чем другие классы, и класс Работающих — физически крепкий, способный выполнять любую, Даже самую тяжелую работу. Последние три класса, естественно, признают авторитет Доктората. Классы Работающих и Обслуживающих с почтением относятся к мамашам. Обслуга считает себя несколько более привилегированной, чем класс Работающих, зато последние с чувством превосходства и снисхождения взирают на этих коротышек.

Таким образом, как видите, была достигнута гармония, и если есть еще перебои и шероховатости, то со временем, без сомнения, они будут устранены. Например, в будущем представляется целесообразным внутриклассовое деление Обслуги на категории, а кое-кто считает, что полиции следует отличаться от класса Работающих безусловно более высоким уровнем образования…

Моя собеседница продолжала свои пояснения, вдаваясь во все большие подробности, а я просто цепенела от сознания того, что все это означает…

— Муравьи! — вдруг не выдержала я. — Муравейник! Вы взяли его за образец?!

Она удивленно посмотрела на меня — то ли мой тон удивил ее, то ли тот факт, что мне понадобилось столько времени, чтобы понять то, что она так долго мне втолковывает.

— Почему бы нет?! — воскликнула она. — Разве это не самая надежная модель социального устройства, созданная самой природой? Разумеется, если внести в нее известные коррективы…

— Вы сказали, что только мамаши могут рожать детей? — переспросила я.

— Ну, члены Доктората тоже могут себе это позволить, если пожелают, — успокаивающе пояснила она.

— Но… но…

— Уровень рождаемости устанавливается Советом, — продолжала она. — Врачи осматривают новорожденных и определяют их назначение: кого куда. А дальше все зависит от рациона питания, гормонального контроля и соответствующего воспитания.

— Но, — возмутилась я, — для чего все это? Какой смысл? Я хочу сказать, какой смысл в таком существовании?

— А есть ли вообще смысл в существовании? Вот вы объясните мне, — продолжила она.

— Живут, чтобы любить, иметь детей от любимого…

— Опять ваша предвзятость, желание романтизировать примитивные животные инстинкты, — перебила меня она. — Я надеюсь, вы признаете превосходство человека над животным?

— Разумеется, но…

— Любовь, говорите вы. А что вы знаете о любви матери к дочери, когда между ними не стоит мужчина? Есть ли что-либо чище и прекрасней любви старшей сестры к младшим сестрам?

— Вы не понимаете главного! — снова яростно запротестовала я. — Вы не понимаете, как многогранен, мир, когда есть любовь… Рождаясь в вашем сердце, она захватывает вас всю целиком. Вы принадлежите только ей. Она руководит вашими помыслами, отражается в каждой вещи, которой коснулась ваша рука… О, я знаю, она способна причинять страдания, но она солнце, которое всходит, чтобы согреть нашу кровь, превратить пустыри в цветники, убогое тряпье — в золотую парчу, человеческую речь — в волшебные звуки музыки. В глазах любимого вам открывается весь мир. Вы не понимаете… вы не знаете… О, Дональд, родной, помоги мне объяснить ей, как многого она лишилась…

Воцарилась странная пауза. Наконец старая леди сказала:

— Разумеется, в вашем обществе условные рефлексы были необходимы. Однако предлагать нам снова поступиться свободой, стать зависимыми, приветствовать возвращение наших угнетателей…

— Как вы не хотите понять? Только очень глупые мужчины и очень глупые женщины вели войну между собой! Но большинство счастливо дополняли друг друга, они были единое целое…

Она снисходительно улыбнулась.

— Моя дорогая, вы или очень плохо осведомлены о вашем времени, или же глупость, о которой вы только что сказали, действительно была доминирующей чертой вашего общества. Я как женщина и как ученый-историк, не представляю возврата к прошлому. Первобытный период сменился цивилизацией. Женщина, источник жизни, когда-то зависевшая от мужчины, теперь в нем больше не нуждается! Неужели вы считаете, что мужчину, этот изживший себя пережиток, следует сохранить из какого-то глупого чувства сентиментальности? Я согласна, мы в чем-то отстали. Вы, очевидно, заметили, что мы не сильны в технических знаниях, вынуждены Довольствоваться достижениями вчерашнего дня, но нас это ничуть не беспокоит. Неорганический мир нас мало интересует, мы живем живой природой, нашими естественными ощущениями… Возможно, мужчины и научили бы нас быстрее передвигаться, летать на Луну или же тому, как побыстрее и получше истреблять себе подобных. Но не слишком ли это дорогая плата? Нет, нам больше нравится то общество, которое мы создали. Нравится всем, за исключением небольшой кучки реакционерок. Вы видели наш обслуживающий персонал? Малютки, правда, немного робки и застенчивы, но они не знают, что такое угнетение или неудовлетворенность. Вы заметили, как они беспечны, веселы, чирикают, словно воробушки. А наши работающие, или амазонки, как вы их изволили назвать? Они жизнерадостны, физически крепки и здоровы. Разве это не так? Ответьте мне — разве это не так?

— Вы обокрали их, отняли у них неотъемлемое право…

— Зачем лицемерить, дорогая! Разве ваша социальная система не лишала женщину права материнства, если она отказывалась вступить в брак? Вы не только не скрывали этого, вы постоянно твердили ей о том, что она бесправна. А наши малютки или наши труженицы не знают, что такое чувство неполноценности. Мамаши сознают свой долг и понимают его важность.

Я покачала головой.

— Нет, вы их ограбили. Женщина имеет право на любовь…

Впервые она, казалось, рассердилась и резко оборвала меня:

— Вы упорно твердите свое. Это пропаганда ваших времен. Любовь, о которой вы говорите, существовала в вашем замкнутом мирке как удобная и выгодная условность. Вы не видели ее оборотной стороны. В ваш век вас уже не покупали и не продавали, как скот. Вам не приходилось предлагать себя первому встречному за кусок хлеба. Вы не подвергались чудовищному произволу и насилию вторгшегося завоевателя и не умирали на развалинах побежденных городов. Вам не предлагали взойти на погребальный костер и быть сожженной заживо вместе с останками вашего умершего мужа, вы не томились в заточении в гаремах, не задыхались в трюмах судов, перевозящих рабов, вам не приходилось подчинять свою жизнь причудам и капризам мужа, вашего владыки… Вот она, оборотная сторона вашей любви. Старо как мир. Но с этим теперь покончено. А вы предлагаете вернуться назад, снова пройти весь тяжкий путь страданий…

— Но все это уже давно кануло в вечность, — попыталась возразить я. — Мир давно изменился к лучшему…

— Так ли это? — спросила она. — Так ли думали женщины Берлина, когда их город лежал в развалинах? Разве мир не был на грани нового варварства?

— Но если, избавляясь от зла, вместе с плохим выбросить и все хорошее, что же тогда останется? Не останется ничего!

— Останется, поверьте, немало. Мужчина был средством достижения цели. Он был нужен для продолжения рода. А в остальном его энергия была направлена на зло. Нам лучше без них.

— Вы считаете, что вы существенно подправили природу? — заметила я.

— Хм! — Мой тон явно задел ее. — Цивилизация подправила природу. А вам хотелось бы назад, в пещеру, хотелось, чтобы ваши дети умирали, едва успев родиться?

— Но есть же что-то главное… — начала было я, но она, подняв руку, остановила меня.

За окном опускались сумерки и тени легли на лужайку. В вечерней тишине где-то пели женщины. Мы молча слушали далекую песню, пока она не оборвалась.

— Красиво, не правда ли? — сказала старая леди. — Ангелы не спели бы лучше. Они счастливы, вам не кажется? Наши дорогие дети — среди них есть и две моих внучки. Они счастливы, и для этого у них есть все основания. Они растут в мире, где им не грозит стать игрушкой в руках мужчин, им не надо прислуживать и унижаться, им не грозят зло и насилие. Послушайте, как они поют!

Из вечерней темноты парка в окно лились звуки песни.

— Почему вы плачете? — спросила меня старая леди, когда песня умолкла.

— Я знаю, что это глупо, но я не могу поверить, что все это так. А плачу я, должно быть, потому, что столько прекрасного утрачено вами навсегда. За деревьями могли бы прятаться влюбленные и слушать песню, любуясь полнолунием. Но влюбленных нет и не будет Уже никогда… — Я посмотрела на старую леди. — Вам знакомы эти строки: «Как часто лилия цветет уединенно, в пустынном воздухе теряя запах свой»[6]? Неужели вы не понимаете, как уныл и печален мир, который вы создали?

— Вы слишком мало видели, вы ничего не знаете о нас! — воскликнула старая леди. — Вы не понимаете, как прекрасна жизнь, когда нет унизительного соперничества из-за мужчин…

Наша беседа продолжалась еще какое-то время. Вечерние сумерки сменились густой темнотой. Сквозь стволы деревьев засветились окна домов. Моя собеседница была бесспорно хорошо начитана. Угадывалось даже ее пристрастие к отдельным периодам истории. Однако свое время она считала вершиной всех времен развития человечества. Нет, она не замечала, как тускл и бесцветен ее мир, как он пуст и бесцелен. Она считала, что лишь моя предвзятость и узость мышления мешают мне понять, что это и есть золотой век.

— Вы цепляетесь за мифы, — уверяла она меня. — Вы говорите о полнокровной жизни, а примером ее приводите несчастную женщину, заточенную в четырех стенах. Хороша жизнь, нечего сказать! Но вы внушили ей, что это и есть жизнь, ибо так выгодно тем, кто поработил ее. Жизнь, полная содержания и интереса, всегда коротка в любом обществе…

И все в таком духе…

Наконец вошла маленькая горничная и сообщила, что мои санитарки готовы сопровождать меня домой, как только я пожелаю. Но мне еще предстояло выяснить самое главное, прежде, чем я уйду отсюда.

— Скажите, как все это… произошло? — спросила я.

— По чистой случайности, моя дорогая. Хотя подобная случайность была вполне в духе того времени. Научный эксперимент, неожиданно давший непредвиденные подобные результаты, вот и все.

— Но как?

— Весьма любопытно, казалось бы, и без всякой видимой связи с основной задачей эксперимента. Вам знакома фамилия Перриган?

— Перриган? — повторила я. — Не думаю. Довольно редкая фамилия.

— Теперь она хорошо известна, — заверила меня старая леди. — Доктор Перриган, биолог, ставил опыты над крысами. Его особенно интересовали коричневые крысы, грызуны, способные причинять огромный ущерб. Он начал поиски вируса, чтобы истребить весь этот вид грызунов. Для этой цели, как исходный материал, он взял вирус, поражающий кроликов, или, скорее, группу вирусов избирательного действия. Эти культуры крайне неустойчивы и подвержены мутации, штаммы их чрезвычайно многовариантны. Инфицирование кроликов в Австралии дало положительные результаты лишь после шести проб. Все предыдущие не дали эффекта, поскольку у кроликов сразу же вырабатывался стойкий иммунитет. Эксперименты проводились и в других странах мира, но столь же безуспешно. Наконец во Франции удалось получить более стойкий штамм. Болезнь поразила все кроличье поголовье в Европе. Взяв ряд таких вирусов за основу, Перриган путем облучения получил новые виды мутантов и ему удалось выделить вирус, способный уничтожать крыс. Но этого было мало, и он продолжал опыты, пока не получил штамм, который действовал избирательно и поражал только коричневых крыс. Этот вирус оказался необычайно вирулентным.

Загрузка...