В марте 1918 года в резиденции бухарского эмира — Арке работы у палачей стало по горло. Собственно, беспокойства и заботы надвинулись на палачей второго марта. В ответ на решительную ноту Колесова с категорическим требованием — от имени младобухарцев — реформ и капитуляции, эмир приказал хватать и уничтожать всех наличествующих в его государстве младобухарцев и приверженцев их. Согласно высочайшему повелению в Арк ежедневно доставляли сотни людей: младобухарцев, их сторонников, а заодно и тех, в ком просто подозревали сочувствующих; еженощно убивали их, а трупы вывозили и сваливали в яму, близ городских ворот Углон. В Арке очищалось таким способом место для следующих жертв.
Поскольку со 2-го по 5-ое марта за пределами города велись бои с силами повстанцев, эмирские чиновники и муллы не имели возможности переправлять в Арк всех арестованных и потому со многими расправлялись на местах. У убитых отрезали носы и уши, выкалывали глаза, вспарывали животы. Случалось, глумились над еще живыми людьми и лишь потом приканчивали их: несчастные испускали последний вздох в неслыханных мучениях. Страна превратилась в бойню, и в первых числах марта палачи Арка не очень-то надрывались, выполняя обычные свои функции. За день они казнили положенное число узников, вечером отправляли на арбах трупы за городские ворота, а потом всласть отдыхали.
5-го марта отряд Колесова отступил к станции Кизил-теппа. В Бухаре стало несколько «спокойнее» и глашатаи оповестили народ о новом приказе эмира: «Расправы на улицах прекратить; выловленных джадидов [1] доставлять в Арк; здесь их принесут в жертву во имя процветания его величества».
Кто есть джадид?
Ответ на этот вопрос довольно ясен нашим читателям. Однако «борцы за святую веру», тучами сновавшие в те дни по городу, с пристрастием выясняли у эмирских чиновников и важных мулл — «кто есть джадид?» Власть имущие — придворные, казии, раисы,[2] высшие духовные чины давали фанатикам инструкцию, по которой следовало распознавать, кто джадид и кто не джадид. «Каждый, у кого на воротнике рубашки есть пуговица, — джадид; каждый, кто носит пиджак, — джадид; каждый, кто облачается в черный пиджак, — опаснейший из джадидов; каждый, у кого борода короткая, а усы длинные — джадид; каждый, кто отдал сына в новометодную школу, послал его учиться в Россию или Стамбул, кто читает газету или водит знакомство с читающими газету, безусловно, джадид; каждый, кто хоть чуть-чуть знает по-русски или хоть раз ездил в Стамбул, несомненно, джадид; каждый, кто не считает перечисленных людей джадидами или даже сомневается в том, что они являются таковыми, конечно же, джадид...»
Вот она, «исчерпывающая инструкция», руководствуясь которой «борцы за святую веру» в марте 1918 года хватали в Бухаре людей и ликвидировали их как «джадидов».
Сообразуясь с этой инструкцией, подручные кушбеги[3], мелкие чиновники, обитатели медресе, «борцы за святую веру» изо дня в день истязали сотни ни в чем не повинных людей: ослепляли, разбивали головы, выворачивали руки, ломали ноги. Чтобы не нарушить последнего приказа эмира, не добивали их окончательно, а прилежно волокли в Арк и вручали полуживыми официальным чинам; те, в свою очередь, передавали несчастных на суд муллам — хранителям законов шариата.[4]
Грузно и прочно восседали муллы на террасе соборной мечети. Одного за другим допрашивали они попавших в их полную безраздельную власть арестованных. Потом с готовностью, почти радостной, выносили приговор «казнить!» И когда эмир, едва заметным движением уса, утверждал этот приговор, обреченного на смерть препоручали палачам.
Пятого, шестого, седьмого и восьмого марта в Арк согнали такое огромное множество узников, что ужасающие дворцовые тюрьмы — все обханы, канаханы, темницы, подземелья не могли больше вместить ни одного человека. Почти сотня палачей от восхода и до захода солнца только тем и занимались, что убивали и убивали, но они не успевали освобождать место для все новых и новых смертников.
Такое скопление узников получилось еще и потому, что кази-калон[5] Бурханиддин, Низамиддин-ходжа Урганджи и карванбаши[6] Абдураиф предложили новый способ убивать людей, благосклонно одобренный эмиром.
Этот способ несколько удлинял и соответственно замедлял процесс уничтожения людей. Помещений для заключенных теперь уже совсем недоставало. Чтобы по вновь изобретенному методу убить человека двум-трем палачам приходилось тратить около часа.
Все теснее и плотнее забивались тюрьмы, все увеличиваясь, росла человечья очередь за смертью, в которой люди вынуждены были ожидать последнего своего часа
Прежде чем описать «новый способ убивать людей», считаю необходимым вкратце рассказать о старом методе.
В первых числах марта в каждой хавличи-дворике Арка, были вырыты канавы длиной восемь, шириной два и глубиной шесть метров. Приговоренных к смерти связывали по рукам и ногам, укладывали ровненько в ряд, так, чтобы головы их свисали над краем канавы; потом палачи протыкали мученикам горло тщательно наточенными ножами; ученики палачей за ноги оттаскивали трупы в сторону и на краю канавы размещали — в том же порядке — следующую партию тех, кто, дожидаясь удара палаческим ножом, стоял в очереди за смертью.
Этот испытанный «способ» позволял одному палачу за час отправлять на тот свет немало душ и при этом чрезмерно не утомляться; к тому же для нескончаемых новых жертв помещения очищались незамедлительно. Постепенно, однако, в старом методе были обнаружены изъяны.
Вот существеннейшие из них.
1. Через два дня канавы наполнились кровью и над Арком повис густой, отвратительный запах; жить в Арке из-за этого, всюду проникающего, омерзительного запаха становилось невыносимо.
2. Палачи прознали, что среди узников множество ни в чем не повинных людей и зароптали. Показывая то на одного, то на другого, они говорили: «Этого мы убивать не станем, он не виноват; невинно пролитая кровь приносит несчастье».
3. Самый же существенный изъян заключался в том, что человек с перерезанным горлом испускал дух, помучившись всего каких-нибудь 15-20 минут. Эмира же и его придворных не удовлетворяло это; кровь, пролитая столь легко, не утоляла их кровавой жажды; подобно пьяницам, алчущим вина, они сгорали от желания насытиться острыми, сильными зрелищами казней, таких казней, которые обрекали бы человека на страшные, дикие и длительные муки.
Вот почему ввели новый способ убивать людей. Перед палачами была поставлена цель — умертвлять{1} человека бескровно, причиняя ему возможно больше нестерпимых страданий. Наполненные кровью канавы засыпали землей, прикрыли досками, водрузили на них виселицы. Каждая виселица была слажена из трех жердей: две высились одна против другой на расстоянии четырех метров; третья соединяла их сверху. К перекладине был прибит железный блок, а через него продернута пеньковая намыленная веревка. Приговоренного к смерти подводили к виселице, накидывали на шею петлю, затем палачи принимались, что было мочи, тянуть за другой ее конец, тот, что был пропущен через блок.
Беспомощно, нескладно болталось в воздухе тело несчастного, напоминая почему-то фигурку ребенка, раскачивающегося на качелях... Через две-три минуты глаза мученика начинали вылезать из орбит, кровь струилась из носа, лицо синело.
Выждав момент, когда жертва оказывалась на грани смерти, палачи, чтобы она не успела проститься с этим миром, начинали отпускать веревку. Истязуемый грохался на землю, корчился в судорогах, затихал.
Но стоило ему открыть глаза и едва прийти в сознание, палачи опять хватались за веревку. И снова шея упиралась в железный блок; снова из стороны в сторону болталось тело; снова лезли глаза из орбит; снова струилась из ноздрей кровь; снова синело лицо; снова перед взором вздернутого на виселицу возникал образ мучительной, варварской, жуткой смерти, смерти, несущей с собой такие страдания, каких никто доселе не видел и не знал, какие нестерпимо даже видеть и знать...
Обреченного подтягивали вверх еще и еще, душили и опять швыряли на землю; немного успокоив этим зрелищем изнывающих от жажды крови эмира и его свору, человека убивали.
Все это повторялось каждый день, с рассвета до полуночи. И даже палачи, сильные, привыкшие к жестоким своим обязанностям, валились от усталости и проклинали жизнь.
Обханы, канаханы, хавличи, подземелья были до отказа забиты арестованными; 6-го марта последовал строжайший «августейший» приказ немедленно всех их ликвидировать, дабы освободить помещения для беспрерывно доставляемых в Арк джадидов. Чтобы выполнить высочайшее повеление, соорудили еще одну виселицу — в темнице, известной под названием Регхана. Эта виселица отличалась от тех, которые я обрисовал в предыдущей главе. Но прежде чем познакомить читателей с ее устройством, я считаю полезным дать им представление о самой Регхане.
Когда, поднявшись по деревянному регистанскому мосту к воротам Арка, вы входили туда, то видели слева крытый коридор; вдоль него теснились обханы — знаменитые бухарские темницы. В самом конце этого ряда, близ служебного помещения, предназначавшегося для командующего артиллерией (он же начальник дворцовой охраны), ютилась еще одна каморка. Каменная, мрачная, с крохотной узкой дверью, она походила на остальные камеры, разве что была попросторнее. Подобно прочим обханам, она была построена как тюрьма, однако никогда ранее не использовалась по назначению.
Здесь хранился песок, которым в непогоду посыпали дорожки и коридор Арка. Отсюда и пошло название темницы «Регхана», то есть «помещение для песка».
9 марта было предписано убивать людей и в Регхане. Под самым потолком, над узкой дверцей просверлили небольшое отверстие и закрепили в нем железный блок. Один конец намыленной веревки спустили через блок в Регхану, другой привязали снаружи к столбу. Это устройство, наспех приспособленное в Регхане, стало своего рода виселицей «на дому».
Один из палачей втискивался в Регхану, до отказа набитую арестованными, поочередно набрасывал петлю то на одного, то на другого, а находившиеся снаружи палачи упражнялись со своим концом веревки, как это нам уже известно: то вздергивая, то опуская жертву, пока не умертвляли{2} ее.
Регхану было велено обслуживать, в основном, новичкам — неопытным, незакаленным убийцам. Так как во время мартовских событий надлежало убить людей несравненно больше, чем обычно, не хватало палачей, чьим ремеслом было палачество, и в помощь им набрали всякий сброд — из воров и преступников. Среди них, естественно, оказались и слабодушные. Некоторые, например, не в силах были выносить, когда глаза истязуемого вылезали из орбит и словно смотрели в упор на своего мучителя.
Именно таких вот новоиспеченных палачей и приставили к Регхане вершить расправу. Мрак темницы скрывал от палачей взгляды жертв, а те, что тянули веревку за стеной, и вовсе не могли наблюдать мучений смертников, быть свидетелями их последней агонии. Одним словом, руки и сердца убийц здесь не дрожали.
В марте на виселице Регханы людей погибло без счета, среди них и те, кого я знал или чьи имена мне известны: Хаджи Сиродж,[7] Мирзо Фаяз, Мирзо Ахмад, Хамид-ходжа Мехри, Хаджи Абдусаттар, Азамджон Авезбек, Абдрохом Юнус и его сын Якуб...
9 марта в «помещении для песка» была учинена расправа и над двумя подростками — Боки и Махмудом, сыновьями татарина Муллонизома Собитова.
Ни один палач не решался повесить шестнадцатилетнего Боки и четырнадцатилетнего Махмуда на открытом месте, в хавличе, при свете дня. И потому решили казнить их в Регхане — там смерть приходила к человеку в потемках.
Преступление этих мальчиков состояло в том лишь, что они дети Муллонизома. Сторонник реформы просвещения, он открыл у себя дома новометодную школу и обучал в ней и сыновей; Муллонизом имел неосторожность отстаивать свои просветительские воззрения перед муллой — татарином Камаром, главарем бухарских реакционеров, и что еще опаснее — поссориться с ним. К тому же, когда эмир и политический представитель русского императора издали указ, запрещавший в Бухаре новометодные школы, Муллонизом отправил Боки и Махмуда учиться в Самарканд.
Благодаря всему этому, у Муллонизома была репутация опасного преступника; 3-го марта 1918 года к нему в дом ворвались верноподданные эмира и служители аллаха, зверски растерзали его самого, его жену, свояченицу, малолетнего сына Сафи и грудную дочку.
Во время этой трагедии Боки и Махмуду удалось бежать от насильников, и они скрылись в древнем склепе, на кладбище, что расположено было недалеко от их жилища.
Но спустя два дня, не выдержав голода и жажды, они покинули убежище и попали в лапы эмирских приспешников. Те бросили их в обхану, и 9-го марта дети расстались с жизнью на виселице Регханы.
Наступила ночь 9-го марта — по мусульманскому календарю 26-го джимадиюльавваля. Небо закрывали низкие черные тучи; всюду был мрак, всюду была тьма... и жестокость, подстать{3} сердцам бухарских мулл. В Арк пришли запустение и покой, тоскливые безнадежные, как запустение и покой кладбища. Это вместилище преступлений, укрывшееся под густой, непроницаемой завесой ночи, и правда, превратилось в кладбище, мертвые жильцы которого скрыты от людских взоров не черной землей — черной ночью. Разрушающаяся древняя обитель тиранов, именуемая резиденцией бухарских эмиров, преобразилась в целый мир ужасов, в гигантское средоточие варварства...
Днем фанатики, призывавшие к газавату[8], муллы, вооруженные ополченцы, эмирские солдаты яростно разжигали дикую вакханалию в этом мире ужасов; вечерами же оставляли его, разбредаясь на покой по домам, медресе, казармам, кельям. Страшный дворец пустел, и ночью безраздельными властелинами его становились эмир и кушбеги.
Эмирские чиновники и охрана, подручные кушбеги, караульные и привратники Арка спали непробудным сном. Их вымотала горячка и сумятица последних дней, беспрерывные повеления и приказы «хватай, вяжи, бей!»; они и сами сейчас в мертвецком своем сне походили на убитых.
Ночью 9 марта в Арке бодроствовали{4} только двое — эмир и кушбеги, но и они не нарушали господствующей там кладбищенской тишины.
Эмир так азартно и самозабвенно предавался наслаждениям в своем зале для увеселений, будто в целом мире, и особенно в Бухарском Арке — символе его собственного государства — царили тишь и благодать; или будто все последние события служили упрочению его трона... И хотя день за днем лилась рекой кровь его подданных, им отрубали головы, ослепляли, истязали их, покой августейшего сердца не был смущен вовсе.
Высокие предки эмира — отец и дед — внушали ему: «Ты тень бога на земле! Все живое и неживое в этом государстве принадлежит тебе и только тебе, создано для тебя и только для тебя!» Муллы подобострастно вторили им, ссылаясь на каноны шариата. И потому груда голов, снесенных с его подданных, и куча арбузов, сорванных руками его дехкан, были для него одним и тем же — ничем.
Известно, что самые кровожадные, жестокосердные преступники подвержены мукам совести. Бухарскому же эмиру Саиду Алимхану — бесчувственному, дикому, омерзительному животному — были неведомы движения души, на которые способны даже преступники.
Однако, сравнивая эмира с животными, мы не точны; более того — мы возводим на них напраслину, ибо несправедливо называть их бесчувственными. Поэтому, пожалуй, правомернее всего уподобить бухарского эмира камню...
Эмир пустился ночью в разнузданный разгул.
А кушбеги Усмонбек пребывал в мире совершенно ином, чем Саид Алимхан: он глубоко погрузился в пучину тягостных, нескончаемых мыслей. Усмонбек раздумывал да прикидывал, как попрочнее закрепиться на посту кушбеги, доставшемся ему всего как двенадцать дней. «В этой должности — ах, она мне милее души! — можно удержаться надолго, а можно быть смещенным с нее мгновенно — достаточно не угодить эмиру или какому-нибудь влиятельному мулле в самой что ни есть малости...
Если случится худшее и меня сместят, что же впереди? Что тогда — участь кушбеги Остонакула, у которого конфисковали имущество, а самого отправили в ссылку; или конец кушбеги Насрулло, убитого вместе с женой, детьми, близкими так жестоко, что вспомнишь и дрожь пробирает?»
Усмонбек задавал себе вопросы, на которые не находил, не мог найти, боялся найти ответы; будущее пряталось от него где-то далеко-далеко, смутное, и ненадежное.
Кушбеги строил планы, замышлял интриги, разрабатывал целую систему самосохранения — и все это во имя того, чтобы удержать, любыми путями удержать за собой пост, должность, власть.
Вопросом вопросов в этой программе кушбеги был — как, чем ублажить эмира и духовенство? Поразмыслив, он решил, что выгоднее всего избрать следующую линию поведения: рыскать и проникать всюду, чтобы заполучить смазливых юношей и красивых девушек для эмира — и не упускать случая лично преподнести их ему в дар. Дабы пополнить эмирскую казну — грабить, вымогать, и приучать к тому и другому своих подчиненных. Если важный мулла утверждает: «Этот человек джадид, а этот — большевик, их надо убить» — отвечать: «И я тому свидетель. Вы правы, таксир[9], это еретик! Сердце у меня горит от гнева, не соглашается на обычную казнь: негодяя следует разорвать на куски или того лучше — повесить новым способом! Как Вы изволите распорядиться?» Да, важных мулл нельзя сбрасывать со счета. Большие чины при эмирском дворе их, конечно, устроят; к тому же необходимо уравнять их с чиновниками в правах на вымогательства, грабежи и власть над бухарскими подданными...
Эти планы и заботы полностью завладели кушбеги.
Во все уголки Арка проникла тишина; только в одной хавличе, прилепившейся к задней, северной части соборной мечети, разгорелась оживленная беседа. Здесь, в этой хавличе, тоже казнили «преступников», схваченных в мартовские дни, принося их в жертву ради процветания благородной Бухары.
В центре хавличи-дворика находилась виселица; о том, как она устроена, я рассказал уже в одной из предыдущих глав. Дворик опоясывали большие и маленькие камеры, двери которых были заперты на увесистые замки.
В камерах содержались узники; их набили туда битком, и сидели они вплотную прижатые друг к другу, не имея возможности шевельнуться.
Дворик являл собой поистине трагическое зрелище, наблюдать которое было свыше сил невольных его обитателей. На глазах заключенных с утра до вечера палачи вешали их братьев по несчастью, а потом аккуратно, штабелями, складывали тут же их тела; и они, теперь мертвые, без слов предсказывали пока еще живым: «В этот самый час, или спустя час, или не позднее чем завтра вас ждет то же; вы станете тем же, что и мы...»
В восточной части дворика, на просторной террасе были наподобие вязанок дров уложены трупы казненных.
В другом углу террасы сидели на кошме с десяток палачей и пили чай. Они смертельно устали и хотели спать, но они вынуждены были бодрствовать. Ибо в их обязанность входило ежевечерне нагружать на арбы убитых за день, которых вывозили за город.
Хамра-Силач дремал, держа пиалу с остывшим чаем.
— Братец Хамра, чай у вас совсем остыл, опорожняйте-ка скорей пиалу, — разбудил его кто-то из палачей.
Хамра-Силач приоткрыл глаза, зевнул, залпом выпил холодный чай, отдал пиалу соседу и опять стал клевать носом.
Палач принялся тормошить его.
— Братец Хамра! Что это с вами приключилось? Неужели так хочется спать? Потерпите малость! Разделаемся с работой, и все задрыхнем. А пока рассказали бы чего-нибудь.
Хамра-Силач протяжно зевнул:
— Не до побасенок мне! Душа не на месте, голова идет кругом, чувствую себя погано.
— Уморила тяжкая служба? — спросил палач Курбан по прозвищу «Безумец» и попытался утешить Силача:
— Ничего, как-нибудь перетерпим, минуют тяжкие времена... Коли угодите эмиру службой, пожалует он вам какой-нибудь чин. И забудете вы сразу всю вашу усталость.
Пробурчав «служба... служба... эмир», Хамра-Силач сказал:
— Э, в тысячу раз лучше бы нам воровать, как прежде, да грабить, чем служить этому забывшему бога миру.
Глотнув душистого горячего чая из протянутой ему пиалы, Хамра-Силач заговорил громче:
— Я заработал себе кличку «вор», годами прятался от честных людей, не смел показаться на базарах, до последней нитки грабил дома, был грозен на караванных тропах. Но не убивал, не проливал человеческой крови — никогда.
— А кто убил туксаба[10] Абдукадира, землевладельца из Гиждувана? — прервал Хамра-Силача палач Кодир-Козел.
— Ну, я, — согласился Хамра-Силач. — Всякое бывало, иной раз против меня поднимали оружие, не убей я, прикончили бы меня или выдали бы властям... Так я убивал ради собственного спасения.
Хамра-Силач отхлебнул чай, уже успевший остыть, и продолжал:
— Но эмир — пусть сгорит его дом! — окружил себя кучкой мерзавцев и губит этих горемык. Нашими руками льет столько невинной крови! Боюсь, эта кровь падет на нас и принесет нам несчастье.
— Вы, оказывается, простак, братец Хамра, — стал успокаивать его Курбан-Безумец. {5}При чем здесь мы? Наше дело сторона. Хозяин государства — эмир, он издает указы-приказы, муллы — хозяева шариата благословляют их, а мы всего-навсего с их приказа и благословения убиваем. Ответственность и грех на их совести. Божий суд — это вам не суд эмира, там вину одного не перекладывают на другого.
— Молодец, Безумец! — воскликнул Кодир-Козел и добавил: — Видно, стареете вы, уважаемый Хамра! Взгляните-ка, братцы, на того, кто долгие годы прозывался «Силачом». Несколько дней резни и руки, ноги у вас дрожат? И пустились еще в раздумья, подходящие разве для курильщиков опиума?
Изменившись в лице, Хамра-Силач вспылил:
— Послушай-ка, ты, Козел! Ты и есть один из мерзавцев, которых я тут крыл. Не смей мерить каждого на свой аршин. А ну, выкладывай, что ты сделал доброго за всю свою жизнь? Ну, хоть спас когда-нибудь котенка, свалившего крынку с молоком? Ты с утра до ночи подлаживаешься к этим злодеям и кроме этого ничего не знаешь. С тех пор, как ты встал на дурную дорожку, что у тебя за заботы? Картежная игра, дебоширство, кутежи? Или еще ты мастак перелезать через заборы к старухам, когда те отправляются на свадьбу или похороны, и тащить, что плохо лежит, ну, к примеру, кувшин для умывания? Ах, да, вот еще твое ремесло — выследить красивых девушку и парня, навести на них эмирскую стражу, а потом грозить им позором. А как получат блюстители нравов выкуп за них, ты за свою «услугу» слизываешь остатки с общего блюда. Если уж на то пошло, ты — ворон, питающийся мертвечиной. Летаешь ты за волком и, как он растерзает ягненка, кидаешься на объедки. Ты падаль — и все тут! Ты недостоин разговаривать со мной!.. А вон этого, — Хамра-Силач кивнул на Курбана-Безумца, — метко прозвали.
Хамра-Силач замолк, бросил под язык щепотку наса и опять задумался.
На дворик, где расположились палачи, опустилась тягостная тишина.
Вскоре ее нарушили арбы, со скрипом въезжавшие в ворота. Палачи повскакали с кошмы. И только Хамра-Силач не сдвинулся с места, не поднял опущенной головы.
Палачи стали нагружать арбы.
Время от времени раздавалось: «Подправь голову; сюда подтяни ноги; следи, чтоб этот не свешивался к колесу...»
Арбы укатили, палачи уселись на кошму, воцарились скорбная тишина и тоскливый покой.
Унылое молчание палачей, молчание, еще более тягостное и тяжелое, чем безмолвие кладбища, прервал Хайдарча. Вскинув голову и вытянув шею, как петух, собравшийся кукарекнуть, Хайдарча сплюнул на пол табак и взглянул на Хамра-Силача.
— Братец Хамра! — Хоть Курбан-Безумец и впрямь ненормальный, а иногда и он говорит умные слова.
— Какое же слово так пришлось тебе по душе? — оживился Хамра-Силач.
— Вот он недавно сказал: «Божий суд — не суд эмира, там не станут тягать за чужие грехи невинного».
— Что же ты отыскал в этих словах умного, — поинтересовался Хамра-Силач.
— Безумец, видать, хорошо осведомлен об эмирских порядках. Уж не знаю, каков божий суд, о нем распространялся тут Безумец, но что эмир только тем и занимается, что за грехи одного преследует других — это точно.
— Что верно, то верно, — подтвердил Рузи-Помешанный.
— Да, так оно и есть, — сказал Хайдарча. — Сам был свидетелем, как ни за что досталось честному человеку. Хотите расскажу?
— Он еще спрашивает, конечно, валяй, — не выдержал палач Маджид, родом из деревни Кахкаши.
— Несколько лет назад начал Хайдарча жил я в тумане[11] Пешкух. Миршаб — начальник полицейской части — был там у нас старый. Вы и без меня знаете, что миршабы во все времена были жуликами из жуликов и предводители воров...
— Когда мы промышляли воровством, нашими начальниками были миршабы; теперь наше ремесло — палачество. Кто же теперь над нами голова? — перебил рассказчика Курбан-Безумец.
— Неужели не понимаешь? — изумился Рузи-Помешанный. — Воровское дело направляют и возглавляют миршабы, а повелитель и вожак палачей — эмир.
— Не мешайте Хайдарче, пусть рассказывает, — цыкнул на них Хамра-Силач.
— Так как миршаб — предводитель жулья, ему причитается доля от каждой удачной «операции», этим он кормится и одевается, да еще одаривает эмира и его прихвостней.
— Скажи лучше, саранчу, обосновавшуюся при дворе эмира, — уточнил Рузи-Помешанный.
— Пускай, саранчу. Так этой эмирской саранче он сует взятки и подачки... Туман Пешкух уже успели подразорить, и миршабу не хватало средств на все эти расходы.
— Брось толковать нам о том, что ясно как день. Придумай-ка лучше чего-нибудь поновее, — оборвал его Хамра-Силач.
— Погодите, сейчас все расскажу ответил Хайдарча. — Так вот, бедняга наш миршаб, я звал его дедушка миршаб, однажды вызвал меня к себе. Пожаловавшись на скудное житье-бытье, он обратился ко мне: — Хайдарча, сынок! Расходов у меня заметно прибавилось. К тому же дошел до нас слух, что его величество эмир вот-вот пожалует в наши края. Придется преподнести ему пару тюков с халатами да нарядами, коня с праздничной сбруей, не обойтись и без подарков для его свиты. Мне же от трудов моих в этом тумане нет никакой прибыли, веришь ли, даже жалкую теньгу[12] не удалось отложить прозапас{6}, а как бы пригодились мне эти денежки! Вчера я, правда, немного разжился — получил выкуп за двух мальчишек-музыкантов. Но этих денег едва хватит на домашние расходы. Прошу тебя, придумай чего-нибудь эдакое, ну, выгодное дельце, от которого бы и мне перепало тоже.
Я прикинулся простачком:
— Дедушка миршаб, что же я могу придумать? Вы и сами знаете, не богач я, не могу пожаловать вам из собственного сундука мешочек с монетами.
— Ну, ладно! Я научу тебя. Представь, на этой неделе, в тумане исчезает завидный конь. Тот, в чьих руках он оказывается, гонит его подальше от наших мест, продает, а денежки употребляет в свое удовольствие. Я получаю барыш во славу счастливого завершения дола. Ну как, теперь понял?
— Понял! — ответил я.
— Понял! — передразнил дедушка миршаб.
В то время у меня не было никакого желания пускаться в аферы и впутываться в разные там махинации. Но честно говоря, старик-бедняга разжалобил меня.
— Согласен, коли так, благословите. Придется пожертвовать ночкой. — Сказал я и, получив благословение старика, простился с ним.
На улице я заглянул в чайхану, потребовал себе чайник и сижу чай попиваю. Вдруг вижу — показался человек из кишлака Испани на великолепном коне карей масти. Я был знаком с седоком, окликнул его и предложил ему пиалку чая. Не спешившись, он принял ее. Расспросив его о том, о сем, я перевел разговор на коня. Сразу было видно, что он ухожен: карей масти, бархатистые бока, смоляные ноги, хвост и грива; па лбу, как утренняя звезда, светится белое пятно. Живот, на первый взгляд, чуть великоват, однако по тому, как конь гарцевал и поводил блестящими глазами, можно было судить: в беге он стремителен.
— Сами вырастили коня? — полюбопытствовал я.
— Нет, купил его недавно у одного самаркандца. Отдал десять тысяч тенег и три халата в придачу.
— Хорош, ничего не скажешь. Пусть он принесет вам удачу.
Всадник со словами благодарности возвратил мне пустую пиалу и, попрощавшись, ускакал на своем красавце.
Я расплатился и прямым ходом к дедушке миршабу.
— А, сынок, входи, входи. Есть новости? — догадался он.
— Ничего особенного. Шел домой, решился заглянуть, уж очень я вас почитаю. — Приблизившись к нему шепнул: «Если выгорит дельце, то не сегодня-завтра ночью в кишлаке Испани исчезнет одна лошадка...»
Я пустился в путь с благословением дедушки миршаба. День был в разгаре и, желая оставаться незамеченным, я крался через поля и посевы. С наступлением темноты я уже был в кишлаке Испани и устремился прямо к дому, где жил всадник, повстречавшийся мне сегодня. Осмотрелся вокруг, приметил рядом с забором тутовое дерево. Я — на дерево, с него — на крышу, и оттуда хорошенько обозрел каждый уголок двора. Лошадь стояла на привязи под навесом. Я не мог отвести от нее глаз! Через час из дома показался сам хозяин.
— Ашур, Ашур! — позвал он.
— Что прикажете? — отозвался парень, поспешно выбегая из прихожей.
— Здоров же ты спать! Задай лошади овса, скотине подбрось корма! Не забудь запереть ворота на замок. Смотри, не засыпай крепко.
Хозяин вернулся в дом.
Ашур сначала запер ворота, ключ от замка положил на краешек суфы[13], потом вычистил коня, насыпал ему овса, потом накормил скотину. И лишь исполнив все, что велел ему хозяин, Ашур отправился в прихожую и заперся изнутри. На мое счастье, о ключе он позабыл.
— Но на несчастье хозяина, — вставил словечко Рузи-Помешанный.
— Факт. Да и на свою собственную беду, — добавил Хайдарча и продолжал:
— Я наблюдал за всем, как кошка за мышью. Переждал час-два, пока в соседних домах погас свет. Ну, решил я, Ашур теперь дрыхнет, как мертвый. Выбрался из своего укромного местечка, подполз к краю крыши и соскользнул на землю. Схватив ключ с суфы, отомкнул ворота. Потом вытащил из-под террасы седло, быстренько оседлал коня, затянул подпругу, надел уздечку и вскочил верхом. Но не успел я еще распахнуть ворота и вывести свою добычу, как конь вдруг заржал.
— Эх, пустая башка! Что же ты не перевязал ему потуже морду поводом, прежде чем седлать его? — не выдержал Маджид.
— Что ты встреваешь в разговор!.. Дело прошлое. В другой раз, ясно, умнее буду, так и поступлю, — огрызнулся Хайдарча.
— Давай дальше! Уж очень занятен твой рассказ, — сказал Хамра-Силач и заложил очередную щепотку наса под язык.
Увлекшись похождениями Хайдарчи, палачи забыли о табаке и теперь, по примеру Хамра-Силача, схватились за свои табакерки и принялись крошить нас. Хайдарча, разжившись у Хамра-Силача табачком, бросил его под язык и продолжал:
— На ржание лошади с криком: «Кто там, кто там?» из прихожей выскочил Ашур. Не дотронулся я еще до ворот — выбежал и хозяин. Он орал: «Что случилось, что за шум?»
У соседей залаяла собака. Наконец я справился с воротами и вылетел на улицу. При мне не было нагайки, но лошадь мчалась быстро. Кишлачная улица, будь она неладна, как нарочно, оказалась длинной и кривой. Когда я все-таки добрался до ее конца, кишлачный люд высыпал уже из дворов и вопил: «Держи! Держи! Лови вора!» Впереди человек двадцать-тридцать перекрыли палками и рогатинами дорогу, по которой я мог бы удрать. У меня, как на грех, не оказалось ни револьвера, ни сабли, и я хочешь не хочешь повернул обратно. Наяривая вовсю коня, я промчался мимо этой галдящей толпы и устремился в степь. До меня издали донеслось:
— Это Хайдарча! Я его сегодня видел! — голосил владелец коня.
Он, действительно, видел меня в этот день в чайхане.
— Не буду расписывать вам свои злоключения, скажу лишь, что удрал. Выбрался, помнится, на большую дорогу — и в Розмоз. Рассвет застал меня в Розмозе, и решил я наведаться к мяснику Хакиму, царство ему небесное. Тот уже с первыми лучами солнца был на ногах и собирался на базар. Взяв под уздцы коня, он пригласил меня пройти в комнату для гостей.
— Хорошенько присмотрите за конем! — сказал я мяснику.
— Не беспокойся!
Он отвел его в подвал и запер там, а сам отправился на базар. Я же завалился спать.
Вернувшись с базара, Хаким-мясник разбудил меня. Вечерело, солнце опускалось за горизонт. Мы умылись, поели. Чтобы скоротать время, а заодно и выведать, что могло мне пригодиться, я стал расспрашивать его за чаем о житье-бытье.
— Хаким-ака, как торговля в этом году? Есть ли прибыль от базара?
— Слава аллаху, дела идут неплохо, — ответил он сдержанно.
— Ладите ли с местными властями? — не унимался я.
— С властями? И да, и нет.
— Очень занятно! Как это понять — «и да, и нет»?
— Сунешь им что-нибудь в базарный день — нет в целом тумане человека милее тебя. Ну, а не подкинешь им хоть разок так знаешь что будет? У твоего порога тут как тут четыре истца.
— Ничего не поделаешь. Так уж повелось, с этим приходится мириться, — заметил я.
— Мириться-то оно, конечно, да считаться нужно, — ответил Хаким-мясник, — но ведь предел всему есть. А главное доход нужно иметь солидный... Месяца два назад приятель удружил мне по-свойски — доставил парочку жирных телок и пару быков. Я запрятал их в подвале. Каждый базарный день резал по одному и продавал, не забывая оделить и судью, и раиса, и миршаба, и податного, и даже всех их прихлебателей. Судья, мне известно, говядину не уважает, так я для него специально брал у мясника Турсуна баранину и курдючное сало. А в последнюю неделю нет поживы, даже захудалой скотины не удается заполучить. Пришлось по базарной цене закупить барана и корову для убоя. Сами понимаете, какая тут прибыль — едва хватает на семью. Так власти зарятся и на это. Чем же я их ублаготворю? Вот как оборачиваются на деле эти «мириться да считаться»!
— Ну, а весы? Разве ничего нельзя выжать из них? — поинтересовался я.
— Не без этого, ясно. Не обманешь — не проживешь, обвесишь — вот и мясо, и масло, но для кого? Для раиса. Весы и гири проверяет он, поэтому все, что удается урвать при взвешивании, идет раису.
— Да-а-а! Ну, а чем же все это кончилось?
— Чем кончилось? Распродал я сегодня товар и только уложил в хурджин[14] весы и гири да вывел из стойла лошадь, чтоб двинуться домой, — останавливает меня посыльный от судьи и объявляет: «Вас вызывает хозяин шариата», судья то есть. Я поспешил к нему, гляжу, а там и миршаб. После обычных приветствий, расспросов о здоровье и прочем судья и говорит:
— Месяц назад из тумана Ваганзи пропали пара быков и две телки. Следы их протянулись до вашего кишлака и там исчезли. Даю вам недельний{7} срок — придется разыскать пропажу, а не то подозрение падет на вас.
— Вот так-то, брат мой Хайдарча. Если не умаслю их за неделю, я пропал, — подытожил Хаким-мясник. — Сегодня же ночью мне позарез нужно отыскать Турды-Волка, пусть «поохотится». Может, притащит какую тварь. А не то — и подумать страшно... Повезет тебе, брат Хайдарча, с добычей — не забудь и ты обо мне. В накладе не останешься, а перепадет и тебе на дорожные расходы.
Я вышел из дому. Было за полночь. Мне жаль было тревожить измученного базарной сутолокой Хакима, ему еще предстояло отыскать Турды-Волка. Оседлал я коня и снарядился в путь сам.
— Пора расставаться, братец Хаким, попрощаемся, — сказал я ему и пожелал удачи. Он проводил меня до ворот, и я поехал в сторону Кармина. Я не слезал с коня ночь, весь следующий день и, миновав Сари Пули Эшон, Хомрабат, Чули Малик, к вечеру добрался до Кармина. Спешился у дома барышника Бурхана.
Обменявшись, как положено, вопросами о здоровье, я вручил ему повод и предупредил: «Эта лошадь не пьет воду ниже Малика и выше Хатырчи».
— Ясно. Попробует воду в Нурате, — ответствовал он и повел лошадь в конюшню.
Два дня гостил я у Бурхана и, выручив две тысячи тенег, отправился домой.
Добирался я, конечно, пешком. Желая сделать приятный подарок Хакиму-мяснику, в кишлаке Урта-Курган я прихватил быка и корову. Чтобы замести следы, я спустился около кишлака Дурдуль к Заравшону, ночью тихонечко пробрался через Бобдуги, Тошработ и Гишти, а на третий день предстал перед Хакимом со своими подарками — целыми и невредимыми.
Теперь я продолжал свое путешествие с солидным кушем в кармане. Через день я прибыл, наконец, в Нешкух. Мне не терпелось разузнать, что здесь да как, и потому первым делом я заскочил к дружку. Он выложил мне все новости.
Тут Хайдарча вынужден был прервать повествование — возвратились пустые арбы. Палачи поспешно занялись погрузкой. Покончив с ней, они заторопились на свои места и, заложив под языки еще по порции наса, приготовились дальше слушать Хайдарчу.
(Продолжение главы «Дедушка миршаб»)
Хайдарча продолжил свою историю.
— Стало быть, угнал я коня из кишлака Испани. Наутро бывший его владелец вместе с кишлачным старостой привел односельчан в Пешкух, к судье. Они в один голос показали, что кража — моих рук дело и что коня увел я. Судья, раис, миршаб и податный выделили каждый по своему ведомству людей и послали их ко мне домой. Ну, ясно. Они не только меня или коня, даже наших следов не обнаружили.
Ну, а так как меня не нашли, расплачиваться за хлопоты и беспокойства того дня пришлось истцу — владельцу коня. Он сунул монеты судье, раису, миршабу и податному, и их подчиненным тоже; устроил в доме судьи угощение для старосты, старейшин и своих свидетелей — односельчан. Короче, обошлось это хозяину в две тысячи тенег.
Он не был глупцом, понял, что выкинул деньги на ветер и решил замять скандал, прекратить поиски конокрада.
Не тут-то было. Назавтра судья, раис, миршаб и податный отрядили своего человека в кишлак Испани — за истцом. Тот явился в суд. Судья начал:
— Лошадь твоя была украдена темной ночью. Как тут опознаешь вора? Может, это кто-то другой, вовсе и не Хайдарча! Ни один смертный не может достоверно утверждать это, слышишь, ни один! Все ведомо лишь всемогущему аллаху, сотворившему восемнадцать тысяч миров! Представь нам список подозрительных лиц, Хайдарча включать не надо! Мы призовем их сюда и снимем допрос. Конокрад и обнаружится.
— Господа! — взмолился истец, — Недаром в народе говорят: «Подозрение лишает веры». Совесть мне не велит попусту обвинять людей, заведомо лгать — вот, мол, вор. Я не ошибся, я узнал мошенника — это Хайдарча. Защитите ваших подданных, изловите Хайдарчу; уж ему-то известно, где мой конь. Неудастся{8} найти его у Хайдарчи, я готов заявить: «Конь достался мне нечестным путем — и вот она расплата» и безропотно покорюсь судьбе. Возводить напраслину на честных людей я не могу.
Уразумев, что владелец лошади не станет винить и предъявлять иск никому, кроме меня, дедушка миршаб разъярился:
— Кто миршаб этого тумана, ты или я? Кого его величество удостоили таким назначением в Пешкухе? Меня! Я поставлен здесь ловить воров! И карать, как пристало защитнику великого шариата! Мне наплевать — отказываешься ты от своей собственности или не отказываешься! Мой долг — досконально расследовать дело и вывести на чистую воду преступника! У меня есть достоверные сведения, что батрак твой по имени Ашур кое-что знает...
— Да стану я жертвой за вас, высокочтимый бек, — не сдержался истец. — Не обижайте беднягу Ашура. Он десять лет батрачит у меня и хоть бы семечко дынное без спроса взял. Он и платы-то не осмеливается просить за работу.
— Хватит, мы тут разберемся, жулик Ашур или нет, — оборвал миршаб.
На другой день судья, раис, миршаб и податный вновь послали своих молодцов в кишлак Испани. Они надели на Ашура и еще девять испанийских парней кандалы и цепи и пригнали их в Пешкух.
Миршаб пытал и допрашивал арестованных. Около здания суда толпились стар и млад — примчались сюда из Испани. Три дня мыкались они и хлопотали, прежде чем им удалось под письменное поручительство избавить парней от истязаний.
Выручить-то дехкане их выручили, но влетело это им в копеечку: за каждого из парней они выложили по три тысячи тенег. А как же, причитается ведь! Миршабу — налог за износ кандалов, судье — за приложение печати, раису — за беспокойства, а всем остальным, кто участвовал в разбирательстве, —тоже.
— Ну и ну! — изумился один из палачей.
— Что это ты удивляешься? Ты что, не видишь, что творится вокруг на наших глазах изо дня в день, — отрезал Курбан-Безумец.
— В этом вся и штука, — парировал палач. — Никто даже и не удивляется! Хотя такое творится вокруг! Ну да ладно, что попусту говорить. Так, судья содрал налог. За что? За то, что пошевелив пальцами, вынул из кармана печать, обмакнул в чернила и пришлепнул к бумаге; допустим — это мзда за приложение печати. Его прихвостни и псы прочих начальников отправились в кишлак, схватили «виновных» парней и за эти свои «подвиги» получили деньгу; оставим без внимания мелочь: «подвиги» эти невиновным во вред, ну уж ладно, будем считать, что служаки потрудились. Но налог за износ кандалов... о таком я еще не слыхивал!
— Преступника или того, кому приписывают преступление, ловят и цепляют на него кандалы, колодки, оковы. За каждый день, что узник таскает на себе эту пакость, он платит налог за пользование арестантским инвентарем. Это и есть «налог за износ кандалов». С неба ты, что ли, свалился, неужто только сейчас об этом узнал? — расхохотался Курбан-Безумец.
— Речь о другом. Как можно драть этакий налог? -— разозлился палач. — Разве закованный бедняга блаженствует в кандалах и цепях? За что же налог?
От души посмеявшись над наивным своим товарищем, Рузи-Помешанный пустился в объяснения:
— Ты, я вижу, так и не понял главного. Да будет тебе известно: побор за износ кандалов — самый законный и справедливый из всех, которые взимают с заключенных. Носит узник кандалы и колодки? Носит! Стало быть, с каждым днем они стираются, портятся и в конце концов приходят в негодность. Любая вещь портится от употребления, а потому хочешь не хочешь, а плати, коли ты ею пользовался. Этот закон действует по всему белому свету...
Хайдарча молча пожевывал нас, он не желал вмешиваться в пустые, по его разумению, препирательства Рузи-Помешанного и наивного палача. Хамра-Силач обратился к Хайдарче:
— А как же все-таки с Ашуром?
— Жил-был в Бухаре один ткач, его пряжу порвал телок одного старика, а за телковы грехи зарезали в Самарканде у одной старухи козла и отдали его тушу на козлодрание, — ответил присказкой Хайдарча... — Владелец коня выложил за «наиглавнейшего из преступников» Ашура пять тысяч тенег. Правда, мудрые отцы тумана «в целях охраны интересов бая» потребовали от Ашура расписку: «Обязуюсь отработать своему благодетелю долг...»
— «Я сам до гробовой доски и дети мои до конца дней своих будем служить баю...», если Ашура вынудили дать такой документ, тогда все ясно и понятно, — произнес Рузи-Помешанный.
— Хорошо, а как же ты, Хайдарча, вышел сухим из воды? — спросил Хамра-Силач.
— Погоди, — ответил тот, — всему свой черед. Дедушка миршаб привлек по этому делу еще нескольких парней из нашего тумана; продержав их под стражей ночку-другую, выпустил, сами понимаете, за солидный выкуп... Как я вам уже говорил, новости эти выложил мне дружок. Весь день я прятался, а ночью, когда мир, словно суд эмира, черен и темен, и когда невозможно отличить вора от честного человека, я пробрался к дедушке миршабу.
Дедушка миршаб вскочил от радости, обнял облобызал меня; одним словом, встретил так, как степняки-киргизы встречают паломника, совершившего хадж в Мекку.
— Добро пожаловать, сынок, — он усадил меня рядышком, пододвинул ко мне поближе блюдо с пловом, который был оставлен на случай, если неожиданно объявится гость, распорядился о чае и заговорил:
— Ты умело обделал дельце, сынок. Слава аллаху, и мне перепало столько, что я и не ожидал. Да-а! Ведь владелец коня узнал тебя. «Схватите Хайдарчу, — шумел он, — пропажа найдется». Хвала тебе — не попался. А не то я вынужден был бы «послать тебе приглашение» в мой миршабский дом... Увидят тебя здесь, не миновать скандала. Скройся на время.
— Ладно, смоюсь куда-нибудь, — пообещал я.
Наевшись плова и напившись чая, я стал прощаться. Миршаб отвалил мне тысячу тенег. И я отправился в Бухару, где проболтался месяц-другой в медресе Кукельташ....
Снова возвратились арбы принять свой мертвый груз. На этот раз Хамра-Силач поднялся и вместе с другими впрягся в работу: после разговоров и рассказа Хайдарчи у него заметно отлегло от сердца.
— Братец Хамра, накладывайте на арбу не больше трех, попросил кто-то из арбакешей. — А то наваливали по пять, лошади и выдохлись. Если и сейчас станете валить нам постольку же, они не выдержат и падут на полпути.
— По-твоему, мы тут любуйся звездами до утра из-за этих тварей? Видите ли, они притомились! А нам ни сна не положено, ни покоя? — рассердился Хамра-Силач.
— Помалу будете грузить — обернемся быстро, помногу — ни за что не ручаюсь, может, и вовсе обратно не дотянем, — настаивал арбакеш.
Хамра-Силач разразился длинной тирадой: — Здесь их еще полтораста. Если грузить на арбу по пяти, мы покончим с делом за шесть концов. Тогда и вы свободны и мы. Если же тянуть волынку, придется вам с десяток раз мотаться туда-сюда. Наступит рассвет, солнце взойдет и опять завертится кутерьма. Как, по-вашему, сможем мы работать, не отдохнувши? Если не мы — кто разделается с толпами, согнанными сюда на убой? Может, твоя мамаша?
— Да поймите вы, лошади устали, они не выдержат, — зашумели разом возчики, — мы не будем...
— А ну, хватайте этих незаконнорожденных! — скомандовал Хамра-Силач палачам, — вяжите их. Пусть прибавится еще пяток трупов, сами же мы их потом и вывезем...
Палачи молниеносно набросились на арбакешей — прислужников смерти, повалили их наземь, накинули на шеи петли.
Увидев такое, они тут же смирились: — Поступайте, как знаете, — запричитали они наперебой. — Если лошади падут, эмир распорядится выдать других...
Арбы укатили. Настроение Хамра-Силача было испорчено, и он принялся поносить эмира.
— Братец Хамра, не берите греха на душу, произнесите-ка «помилуй бог!» Не оскорбляйте его величества. Он не виноват; все беды — от мулл, а они опираются на шариат, — попытался умерить пыл Хамра-Силача Кодир-Козел.
— «Его величество, его величество»! — с издевкой повторил Хамра-Силач. — А знаешь, чего стоит твой «его величество»? Твой эмир, о котором ты так печешься, — развратник, мерзавец, грабитель, взяточник и злодей! А ты за него вступаешься, обеляешь!
— И не он один! Чиновники, придворные-лизоблюды, его семейка, эти муллы; ты говорил, что они опираются на шариат, — все они душители, кровопийцы, подлецы. Кто они такие — ты у меня спроси.
— Клянусь, твоя правда! — поддержал его Курбан-Безумец.
А Хамра-Силач уже не мог остановиться:
— Главная забота и обязанность этих эмирских прихвостней в чем? Поставлять его величеству красивых юношей и девушек; они даже кровных своих детей не щадят, их тоже преподносят эмиру. Наравне с награбленным у простого народа имуществом.
— А главная обязанность хозяев шариата благословлять эти беззакония, основываясь, конечно, на законах шариата, — добавил Рузи-Помешанный.
— Излюбленное же, основное занятие эмира — сорить деньгами в Ялте и развращать юношей и девушек в Бухаре... — Хамра-Силач запнулся. — Как знать, может, эти мученики, которых мы истребляем как «вероотступников», поднимали голос против эмирских порядков, поборов, налогов?..
— Взять хотя бы цирюльника Хаджи-Негмата или Абдушукур-бая из Чарджоу, — желая поддержать Хамра-Силача, Хайдарча поспешил привести известный ему случай. — Хаджи-Негмат выдал дочь за сына Абдушукур-бая, они еще с колыбели были сосватаны. Не угодил эмиру — не подсунул ему дочь... А началась эта заваруха, эмир и воспользовался смутой, объявил Хаджи-Негмата и Абдушукур-бая «кафирами»[15] и казнил их. Не остыли еще их трупы, а дочь Хаджи-Негмата, законная жена сына Абдушукур-бая, была доставлена в гарем и брошена в пылкие объятия эмира
— А по мне, если эмир и рассчитался с кем-нибудь по справедливости, так это с Хаджи-Негматом, — заявил уверенно Рузи-Помешанный. — Хаджи-Негмат был при эмирском дворе поставщиком смазливого живого товара. Он знал в этом толк и ухитрялся откапывать таких барышень, что пальчики оближешь. Он даже ради этого обосновал в Москве контору, но его управляющего уличили и посадили за решетку. Хаджи-Негмат до того был близок к эмиру, что жертвовал ему собственных жен. Погорел он из-за дочери. Но опять же ничего странного — укротители змей гибнут обычно от укуса змеи, вот и он подох от руки своего властелина
— Что бы вы мне ни толковали, а эмир не виноват. Если ваша правда, почему же муллы, хозяева шариата, не препятствуют ему? — не сдавался Кодир-Козел,
— Кто? Муллы, хозяева шариата? — поразился Хайдарча. Оглядев компанию, он предложил:
— Расскажу-ка я вам занятную историйку об этих самых служителях аллаха.
— Давай, начинай быстрей! — обрадовался Курбан- Безумец, — скоротаем время до возвращения арб.
— Начинай, начинай, — посыпалось со всех сторон.
— В медресе Кукельташ, — начал Хайдарча новую свою историю, — а оно самое большое в Бухаре, жил один мой приятель по имени Махмуд-Араб. Родом он был из нашего тумана — из Пешкуха, но в Кукельташе обосновался давным-давно, лет тридцать. Как опытный мулла, он получал денежное пособие из эмирской казны. В удальстве, кутежах и скандалах в Бухаре могли соперничать с ним один от силы два человека, а вот в благородстве он не имел себе равных. Убей ты его отца и попроси у него же, Махмуд-Араба, убежища, он спрячет тебя и тайны твоей не выдаст.
В то самое время, как я чуть не попался в Пешкухе и сбежал в Бухару, и скрывался в келье Махмуд-Араба. Обитал я там месяц или два. Медресе Кукельташ — рай земной. Там есть все, кроме разве змеиной ноги, птичьего молока и души человеческой. Туда приводят самых что ни есть красавчиков и красоток и развлекаются с ними вовсю.
— Выходит, там все-таки попадается человеческая душа, — вставил словечко Курбан-Безумец.
— В общем, — продолжал Хайдарча, — в этом медресе можно отыскать, что только пожелаешь: дутар, тамбур[16], виноградное вино, еврейскую водку, пиво, коньяк, наркотики на выбор — индийский, смешанный с медом, особого состава из сока незрелых головок мака, терьяк... Короче, все, что услаждает жизнь.
— Как же от такого обилия соблазнов муллы не лишаются рассудка? — не скрыл недоумения Курбан-Безумец.
— Разве то, что вершат теперь муллы, идет в сравнение с самыми безрассудными поступками, — обратился Рузи-Помешанный к Курбану-Безумцу.
— Удивляться пока нечему... Самое поразительное не это. Принято считать, что любой из воспитанников Кукельташа становится либо важным муллой, либо святым, либо богатым баем, либо — после кончины — шахидом[17]. И так оно и есть: самые известные муллы, самые влиятельные хозяева шариата — выходцы из Кукельташа.
— Да, змеиной ноги там не найдешь, что верно, то верно, зато змеи, плодящие змеенышей, там кишмя кишат, — прервал Хайдарчу Рузи-Помешанный.
— Ни миршаб, ни раис не имели права переступать порог Кукельташа, ну, а там резались в карты, в азартные игры. И все сходило с рук, оставалось безнаказанным.
— Махмуд-Араб знался с чтецом Корана Абдулла-ходжой. Сын бая, он имел в базарных рядах не одну лавку, а в медресе Кукельташ — собственные кельи. Он еще владел несколькими хорошими домами в квартале Поччохуджа, но жить предпочитал в Кукельташе, так оно было приятнее. За два-три года он спустил в карты, растратил в пьянках-гулянках наличные денежки, а вслед за ними недвижимое имущество. В конце концов он разорился и шатался по улицам, корча из себя юродивого.
— Не исключено, что «в честь» его прежнего житья в медресе Кукельташ, его нарекут прорицателем или святым, — заметил Рузи-Помешанный.
— Да! Люди к нему и относились, как к святому, подавали ему милостыню, тем он и кормился, — подтвердил Хайдарча. — Когда же ему самому надоело звание юродивого или, как тут выразился Рузи-Помешанный, святого, он удалился в пустыню и стал... имамом мечети.
— Будем надеяться, что он еще выскочит в важные муллы, не напрасно же он отирался в достославном медресе Кукельташ, — Рузи-Помешанный не лез в карман за словом.
— Ну, это один-единственный человек, стоит ли из-за такого возводить поклеп на всех мулл, — запротестовал Кодир-Козел.
— Терпение, соль впереди, — отпарировал Хайдарча. — Как-то, после утреннего намаза во внутреннем дворе Кукельташа разразился скандал. Мулл собралась тьма, кричат, ругаются. Келья Махмуд-Араба, где я жил, была расположена в крытом просторном коридоре. Стараясь не попадаться скандалящей братии на глаза, я затаился в коридоре.
— Нет! Ни за что! Нельзя прощать такое бесчестье! Выгнать его из медресе! — кричал один.
— А чем он особенно провинился? Устроил пирушку у себя в келье, подумаешь! Если это считать за грех, скольких придется гнать отсюда! — перечил ему другой.
— Это не его келья, чужая! — заорал кто-то.
— Я различил еще один голос: — Он оскверняет медресе! Позор ему!
— Я не мог разобрать, из-за чего возникла эта перебранка. Махмуд-Араб тоже был в этой клокочущей шумной толпе, и я подумал: «Расспрошу его после, в чем тут дело».
— Есть тут такой Ибод, чтец Корана, — стал объяснять он мне, вернувшись в келью. — Грубиян и нахал. Многих он задевает и обижает, поэтому недоброжелателей и врагов у него хоть отбавляй.
— Но у него есть и защитник! Не родственник ли?
— Нет, — ответил Махмуд-Араб. — За него вступился его наставник Абдурахман Рафтор. А разгадка проста— Кори Ибод единственный его слушатель; не защити он его, тот перестанет брать уроки. Превратится наш Абдурахман Рафтор, как всеми покинутый пророк, в наставника без учеников.
— Хорошо, — сказал я, — но объясни, почему там кто-то так надрывался «бесстыдство» да «бесчестье»! Что за этим кроется?
— Ничего из ряда вон выходящего. Подобные вещи творятся в медресе изо дня в день.
— Что же это наконец?
Махмуд-Араб только рукой махнул:
— Кори Ибод привел к себе в келью юнца и продержал несколько дней. Пронюхал об этом один из тех, с кем мальчишка тоже якшался, и гнусно, исподтишка отомстил нашему чтецу Корана — донес на него. Враги Кори Ибода и захотели воспользоваться разоблачением и выставить его вон из медресе.
— Настоящие сорви-головы, — вмешался Хамра-Силач, — действуют в подобных случаях, как мужчины, открыто. Как-то один известный бухарский улем[18] затащил в свою келью хорошенького парнишку из Гиждувана. Так гиждуванские молодцы посчитали удачу богослова позором для себя, взяли да выкрали парня. Почтенный улем и пикнуть не посмел.
— Возьмите Ака-Махсума, — напомнил Маджид. — Он повздорил однажды с этим же самым ученым богословом. И ведь осрамил его, да еще как! В праздник, при всем честном народе. Улем направлялся в мечеть, весь разодетый, в златотканом халате, на коне, украшенном дорогой сбруей. Ака-Махсум на виду у тысячной толпы схватил улемского коня под уздцы и давай во всеуслышание костить ученейшего из мулл. И ростом мал, и хил Ака-Махсум, а не струхнул.
— Отвага, она не измеряется ростом да силой! — сказал Хамра-Силач. — Вот и успех любого дела зависит от усердия да старания. Усердный человек, что искра, хоть и мала, а куда ни упадет, все сжигает. А нерасторопный и малодушный — что ком высохшей глины, хоть и велик, а упадет — только пыль от него и остается.
— Хайдарча, не останавливайся на полдороге! Дальше рассказывай, а мы послушаем о проделках этой трусливой братии, — попросил Рузи-Помешанный.
— По словам Махмуд-Араба, Кори Ибод сам сглупил. По его словам, он сам, лично, не раз советовал Кори Ибоду держать себя потише и поуважительнее со старшими муллами, но тот пренебрег его советами. И в результате — позор, срам. Вот, к примеру, Муллабозор и Кори Захид, они похлеще грешили, но умели подлаживаться к старшим и потому не слыли «бесстыдными». Даже когда Муллабозор прикончил Кори Захида, муллы не выдали его.
— Небось, в честь знаменитого Кукельташа Кори Захида причислили к святым мученикам, — добавил Рузи-Помешанный. — Во истину, это достопримечательность медресе: живешь ты там, или сгинешь там — все одно ты в выигрыше. Ведь, убив Кори Захида, сам Муллабозор приобрел славу борца за веру.
— Не знаю уж, какую славу заслужил в тот раз Муллабозор, но наслышан я, что позже, когда он попался в Пешкухе на убийстве, люди стали почитать его как шахида, — пояснил Хайдарча.
— Ну и как, выставили Кори Ибода из медресе? — спросил Курбан-Безумец; ему очень хотелось, чтобы Хайдарча возобновил свой рассказ.
— Если верить Махмуд-Арабу, кукельташские авторитеты плели интриги, придумывали кучу хитростей, чтобы выдворить Кори Ибода, но так ни с чем и остались. «Но уж ругательски ругали они его, срамили-и!» — не раз повторял при этом Махмуд-Араб.
— Важные муллы, можно сказать, сообща были против одного съемщика чужой хиджры, как же они его не одолели? — заинтересовался я. Махмуд-Араб пояснил:
— Кори Ибод занимал келью Халимбая, сынка богатея. Ну и гнусный же тип, этот Халимбай! Кори Ибод сводил его с такими же мерзавцами и втерся к нему в доверие. Как муллы ни увещали Халимбая вышвырнуть из кельи «этого проходимца Кори Ибода», он выпроваживал мулл, а Кори Ибода неизменно оставлял у себя. Келья — собственность бая и потому муллы были бессильны.
— Жалобы мулл подлецу Халимбаю на подлеца Кори Ибода — сплошная глупость. Такая же, как жалоба посредника, сбывающего ворованные товары, миршабу на грабителя, — заметил Курбан-Безумец.
— Догадайтесь-ка, на что это еще похоже? На дурость прокаженного, когда он с осуждением кивает паршивому на плешивого, — не удержался Рузи-Помешанный.
— Что напрасно трепать языком? Недаром говорится: «Плешивый дядя слепого», — вставил словечко Маджид.
— По-моему, «что фасоль, что тыква — один черт», точнее не скажешь, — отрезал Хамра-Силач.
— А по мне, так, «сгори они все ясным огнем»! — не выдержал вновь Рузи-Помешанный.
— Ну и дела! — заметил кто-то из палачей. — Выходит: когда трудяга-простолюдин чуточку повысит голос и возразит мулле, все они разом, как вороны, начинают долбить беднягу по башке и кричат, и вопят: «Бей вероотступника!» А между собой муллы и грызутся и поливают друг друга помоями, но никто из них и не пикнет об «измене святому мусульманству», и слова «кафир» не проронит!
— То скандал между своими, в этом греха нет, — вмешался Кодир-Козел. — Есть изречение мудрых: «Лепешка на лепешку — обиды не будет».
— Верно, — поддакнул Рузи-Помешанный, — в народе говорят так: «Язык осла понимает осел».
В это время вернулись арбы.
(Продолжение главы «Хозяева шариата»)
Сбыв следующую партию трупов, палачи разлеглись на кошме. Никто не подавал голоса — все были измучены. Нарушил давящую, тревожную тишину Кодир-Козел.
— Допустим, Кори Ибод негодяй. Наверно, это так, коли он разгневал самых уважаемых обитателей медресе. Но ты, Хайдарча, возводишь клевету на всех до одного служителей аллаха.
У Хайдарчи не было охоты продолжать разговор, он удовольствием бы полежал молча, но спускать Кодиру-Козлу не желал.
— Эх ты, Кодир-Козел! — Хайдарча приподнялся, сел, заговорил сердито. — Не обольщайся насчет мулл — просчитаешься. Ты ставишь на них ставку, как на перепелов, а они всего лишь перепелки. Мерзавец Кори Ибод, ты сам величал его только что негодяем, стал-таки важным муллой, хозяином шариата. Он взял в свои загребущие лапы имущество, души, честь и совесть простого люда.
— Может, но мало-помалу исправился, — огрызнулся Кодир-Козел.
— Ну и ну! Ничего себе исправился! Он только и делал, что гадости и подлости, да правдами и неправдами добивался известности и веса среди хозяев шариата и влиятельных мулл, — возразил с издевкой Хайдарча. — Не веришь, так слушай дальше!
— Не велика потеря, коли он не будет слушать, мы послушаем, — сказал Хамра-Силач. — Выкладывай, как еще один мерзавец и распутник влез в хозяева шариата и важные муллы?
— Как? Яснее ясного, что он зря развлекался в благородном медресе Кукельташ, — обронил Рузи-Помешанный.
— Угадал!.. Он, и правда, достиг положения потому лишь, что когда-то болтался в Кукельташе, — подтвердил Хайдарча и продолжал: — Через пару лет после событий, о которых я вам уже поведал, я опять оказался в Бухаре и, как всегда, нашел пристанище у Махмуд-Араба... Стояло лето, жарища страшная, даже ночью в келье задохнешься.
На покой мы укладывались на самой высокой крыше медресе. Там было совсем неплохо: до нас долетал свежий, прохладный ветерок из степи, пропитанный ароматом ее трав. Однажды мы заболтались и не заметили, как наступила полночь. Пора спать, решили мы, и стали считать звезды, чтоб поскорее заснуть.
Заснули мы здорово. Но сладкий и крепкий наш сон нарушили истошные вопли: «Держи его, держи!» Крики раздавались совсем близко.
С крыши нам было видно, что к месту происшествие валит валом народ, торопятся зеваки — любители поглазеть на что придется. В общем — кругом суматоха и паника.
Мы спустились с крыши и поспешили туда, где толпились люди.
Оказалось, что в переулке Эшонипир караульные пытаются изловить то ли вора, то ли преступника. Сиродж-дахбоши — начальник полицейского отряда, приставленного охранять кварталы около площади Девонбеги, строжайше приказал: «Поймать, схватить, привести!»
Вдруг, смотрю, от толпы отделяется человек и шагает прямо к Сироджу-дахбоши и смело так обращается к нему:
— Дахбоши! Если вы всерьез желаете изловить вора, нет нужды отдавать приказы вашим подчиненным. Арестуйте их самих — и цель будет достигнута!
Народ начал волноваться, из толпы неслись возгласы: «Верно, справедливо говорит!» Множество зловеще засверкавших, гневных глаз уставилось на Сироджа-дахбаши и полицейских. Злой, как дьявол, Сиродж направился к говорившему, не отрывая от него взгляда. Потом, словно опознав его, распорядился: — Взять этого мастака «ловить воров»! — и сам схватил его за правую руку. Человек и охнуть не успел, как его сцапали. Полицейские оглядывали его со всех сторон, поворачивая то так, то эдак.
— Преступник схвачен! Рука и одежда его в крови. Посвети-ка сюда, — рявкнул Сиродж-дахбоши на факельщика и обнажил руку «смельчака». Толпа убедилась, что его халат окровавлен, а из большого пальца правой руки сочится кровь.
Тут начался такой шум да гам! В воздухе замелькали кулаки, поднимаясь и опускаясь на голову арестованного. Чтобы уберечь этого проходимца от расправы, Сиродж-дахбоши распорядился окружить его кольцом, связать ему руки за спиной и отправить к миршабу. Полицейские погнали арестованного, подталкивая его в спину саблями.
Сам Сиродж-дахбоши, не мешкая, направился к дому, откуда выскочил ворюга. А там двое раненых. Один, лет тридцати, опасно раненый, лежал без движения; другой, молодой парень, серьезных повреждений не имел: у него было расцарапано лицо и шея. Но выглядел он странно: был не в себе — не избавился еще от внезапно обрушившихся на него страхов.
Сиродж взглянул на юношу:
— Расскажи по порядку обо всем, что здесь произошло.
— Вчера поутру я пошел в торговые ряды, собрал, значит, с должников бая долги — пятнадцать тысяч тенег — и вернулся вечером домой. Поел и улегся, а деньги спрятал под подушку. Этот человек, — он сделал знак в сторону тяжелораненого, — спал в прихожей.
— А где же был хозяин? — прервал юношу Сиродж-дахбоши.
— Кто, Нарбай? — уточнил тот.
— Да!
— Нарбай уже как с неделю уехал в Карки.
Дахбоши указал на раненого:
— А он — родственник, батрак Нарбая или твой знакомый?
— Не! Ни то, ни другое, и ни третье!
— Что же он здесь делал?
— Он вообще-то бедняк, крестьянин, дом его, значит, в степи, как раз напротив сада Нарбая находится. Сейчас он солдат, в эмирском войске. Каждый вечер заходит сюда. Когда Нарбай собрался в Карки, он наказал, пусть, мол, этот человек ночует здесь, ну чтоб сторожить, значит. Как хозяин отбыл, солдат все время ночевал в доме.
— Так, так, сын мой, продолжай! Ты улегся спать и что же дальше?
— Уф, не могу очухаться до сих пор, — сказал парень. — Вдруг меня будто окутало мраком. Я проснулся. На меня навалился кто-то. При слабом утреннем свете я разглядел незнакомца. Испугался, значит, очень, оторопел, а потом пришел в себя и попытался подняться. Негодяй, сжал мне горло и валит на пол. Я заорал: «Ах ты, подлюга! Да кто же ты есть?» Он крепко зажал мне рот правой рукой. Я изловчился да как укушу его за большой палец. Тут-то, значит, и влетел в комнату солдат, крики мои его разбудили. Бродяга, видать, струхнул и кинулся к двери. Солдат хотел поймать его, а он выстрелил в упор. На выстрел, значит, высыпали на крыши соседи и давай галдеть: «Держи, лови!» После, значит, подоспели вы. Вот так все это и было.
— Ты убирал под подушку деньги. В целости ли они? — спросил Сиродж-дахбоши.
— Совсем забыл! Когда ворюга понял, что ко мне подоспела подмога, он швырнул что-то на пол. Едва он скрылся, я пополз к двери и нащупал на полу мешок с деньгами — тот, что припрятал раньше под подушкой...
— Вору не удалось унести ноги. Его поймали и отправили к миршабу, — успокоил парня Сиродж-дахбоши.
— Кто же этот незаконнорожденный? — встрепенулся радостно парень.
— Твой сосед, Кори Ибод.
— Как, будь он проклят, Кори Ибод? Эх, нельзя, значит, распознать человека! Ведь он на каждом шагу поучал меня: «Почему ты не посещаешь пятничную молитву? Надо, надо ходить в мечеть! Помни о загробной жизни!»
— Постой, это какой же Кори Ибод? — невольно вырвалось у меня.
— Припомни, — ответил Махмуд-Араб, — года два назад из-за него возник скандал в медресе. Этот самый.
— Разве его все-таки выставили из Кукельташа?
— Не выставили, но хозяин кельи, запутавшись в долгах, продал ее. Вот Кори Ибод и переселился в медресе, что в переулке Эшонипир, там он снял хиджру по дешевке.
— На следующий вечер, — продолжал Махмуд- Араб, — раненый солдат умер в больнице. Кори Ибод во всем признался, был препровожден в тюрьму, на пожизненное заключение.
— Кори Ибод, действительно, глуп, — произнес Кур- бан-Безумец. — Извести он заранее о своем намерении Сироджа-дахбоши, сделай его соучастником грабежа — и волки были бы сыты, и овцы целы. Доля от пятнадцати тысяч — завидный куш.
— Сиродж-дахбоши, как пить дать, объявил бы парня преступником, солдата — его пособником, — добавил Рузи-Помешанный.
— Однако из этих россказней не поймешь, как Кори Ибод сделался почитаемым муллой, — не унимался Кодир-Козел.
Опять прибыли на арбах прислужники смерти. Хайдарча со всеми вместе приступил к своим обязанностям. Но прежде он бросил Кодиру-Козлу:
— Потерпи, и даже ты поймешь...
(Продолжение главы «Хозяева шариата»)
— Спустя два года после того, как Кори Ибода запрятали за решетку, в нашем тумане стали распространяться удивительные слухи, — опять начал повествование неутомимый Хайдарча. — Поговаривали, что объявят свободу, а судьи, раисы, миршабы и прочие эмирские чиновники больше не смогут хапать да цапать и, как прежде, обирать простой люд. Государственные дела, мол, перейдут к аксакалам, которым народ пожелает поручить власть. Сами понимаете, что это за слухи! О таком мы в жизни не слыхивали!
Эти разговоры заставили призадуматься многих. Беднота ликовала: «Коли все это и впрямь сбудется, мы еще на этом свете дождемся счастья и спокойных дней». Судьи же, раисы, миршабы, чиновники насмерть перепутались, ходили как потерянные да побитые.
Но кое-кто из аксакалов, старост, мулл лелеял в душе мыслишку: «Авось, найдутся простаки и передадут все дела государства нам, поставят нас у кормила власти». Большинство, вы не хуже меня знаете, было в панике: «Если нас сместят и мы не в праве будем залезать в кошельки бухарских подданных, как же нам поддержать кипение в семейном котле, дом — полной чашей? Да и вообще, какой же смысл быть аксакалом без достатка? Ведь это равноценно унижению, превращению в голь перекатную?..»
Опасения и страхи сменялись надеждами: «Нет, все останется по старинке! Не дураки же судьи и правители, чтобы по доброй воле выпустить из своих рук власть и благоденствие».
Признаюсь, и я тогда стал раскидывать мозгами. Что если эти слухи — не пустая болтовня? Ведь наш брат, жулик, понесет урон. Судьи и приставы, по всему видать, не смогут брать взятки и выйдут из общей нашей игры, тогда-то нам придется туго... Надо, смекнул я, немедля, уносить ноги, а не то за прежние грехи разорвут меня на куски. И я ринулся в Бухару, к Махмуд-Арабу, чтобы доподлинно проверить как и что.
Махмуд-Араб подтвердил, что здесь ожидают эмирского манифеста о свободе.
Ночевать я остался у Махмуд-Араба, тысячи планов и мыслей обуревали меня. Едва рассвело, я отправился побродить по городу. На улицах — битком народу. Люди сновали всюду — толпами и в одиночку, и словно все они спешили по неотложным, срочным-пресрочным делам. Знакомые, встретившись друг с другом, тихонько обменивались фразами, вроде: «Эмир издал манифест, свобода!» — «Так-то оно так. Подождем, чем все это кончится!» и, заговорщически улыбаясь, торопливо расходились.
Город производил впечатление очень странное; никогда раньше не видел я Бухару такой встревоженной и взбудораженной. Как бы вам поточнее это передать? Представьте, что город — это сеновал, куда залетела искорка; дым уже валит, но сеновал еще не воспламенился.
Попадалась мне часто и молодежь, она сновала радостная, счастливая, возбужденная. «Эмир издал манифест, свобода!» — они произносили эти слова громко, горячо, с волнением, так, как обычно говорят: «Вот и дождались праздника, к которому так долго готовились!» И молодые люди спешили, неслись, толпились, но, повстречав друзей или знакомых, обнимались, целовались и посматривали при этом презрительно и насмешливо на мрачных чиновников и мулл: теперь-де, их денечки сочтены!
Наивная, чистая молодежь! В этом страшном опасном городе эти парни казались мне ланями, что резвятся над западней — ямой, вырытой охотниками и прикрытой ветками.
В тот день, если не ошибаюсь, была пятница. Вдосталь налюбовавшись этими картинами, я пошел вечером к приятелю — в квартал Шояхси. И там разговоры вертелись вокруг того же — свободы, эмирского манифеста...
Около десяти часов здесь появился не знакомый мне человек. Небольшого роста, худой, бледный блондин, с короткой бородкой, выглядел он лет на двадцать шесть-двадцать семь. Собравшиеся оказывали ему почет и уважение с особым старанием. И я догадался, что он из какой-то знатной семьи. Речи его свидетельствовали, что о делах эмира, кушбеги, чиновников и важных мулл он осведомлен предостаточно.
Едва он появился, все замолкли и уставились на него с нетерпением — все жаждали новостей.
— Таксир! Объявлена свобода. Что же теперь будет? — вырвалось у одного из гостей.
— Свобода? И в помине ее не будет! — заявил он. — В свободе самая грозная опасность для эмира и мулл. Они ее не допустят. Не бывать ей. Никогда.
— Уважаемый мулла, — обратился к нему я, — нам достоверно известно, что эмир изволил издать манифест о свободе. Вы высказались сейчас в том роде, что она опасна для эмира и потому его величество никогда не разрешит ничего такого. Зачем же он сам изволил провозгласить манифест?
— Банда джадидов, иранцев, евреев и всяких там безбожников докучали его величеству — просили реформ, преобразований и прочую ерунду. Его величество посоветовался с русским консулом — представителем свергнутого ныне царя России Николая — и решил, для отвода глаз, объявить манифест. Этих свободолюбцев просто оболванили: завтра капкан захлопнется — нужные люди устроят провокации, смуты, эмир тут же отменит реформы, перехватает всех этих «свободолюбцев» и покончит с ними разом.
— Неужели эмиру именно таким способом нужно разделываться со своими противниками? Устраивать провокации, побоища, объявлять собственный манифест недействительным? И покрывать себя бесчестием? — осмелился кто-то усомниться в словах важного муллы.
— Существует афоризм: «У чиновников при эмирском дворе тридцать ног», — ответил знаток высших сфер, тамошних порядков и нравов. — Его величество и его придворные владеют искусством тысячи хитростей, ни об одной из которых вы даже не догадываетесь. Начни эмир просто забирать приверженцев свободы — попались бы всего один-два, остальные ускользнули бы, скрылись. Теперь все иначе. Осторожность их усыпили, и завтра они все до единого соберутся под знамена радости. И тут-то эмир и накроет их, сцапает о-очень многих; солдаты, чиновники, муллы уже в полной готовности. Вот это и есть «искусство тысячи хитростей». Ну что, оправдывает себя афоризм, который я вам привел?..
Утром я двинул прямо на базар. Лавки, караван-сараи все были на запоре. Люди бегали, мельтешились, суетились. «Свобода! Свобода!» Сегодня они выкрикивали это слово без боязни, во весь голос — не то, что вчера. Но в криках этих не слышалось ликования — того, что звучало накануне в устах молодежи. Его, это слово, произносили гневно, зло! Его заглушали вопли: «Шариат гибнет!»
Я поспешил к Ляби-хаузу[19]. Площадь перед мечетью Диван-беги заполнило людское море. Здоровенный мужчина, накинув на шею поясной платок от халата, завывал: «О шариат! О ислам! О вера!» Потом, прекратив свои завывания, обратился к толпе:
— Правоверные! Братья-мусульмане! Объединимся для священной войны за ислам, защитим веру пророка! Проклятые джадиды вступили в заговор с кафирами и требуют свободу... Знаете ли вы, что означает по-ихнему свобода? Да будет вам известно, если она восторжествует — джадиды запретят паранджу, откроют лица ваших жен, заберут для утехи ваших дочерей! Сыновей ваших обяжут учиться в новометодных школах, в этих рассадниках богоотступничества и богохульства! Не отдавайте на поругание ислам и законы предков! О шариат! О вера!..
Оратора сменил юродивый, облаченный в дервишское одеяние
— Я сам своими очами видел сейчас на площади, как джадиды срывали с женщины паранджу, оскверняли слух еретическими призывами: «Да здравствует свобода! Прочь покрывала!»
— Вот, мусульмане! Вы слышите свидетельство праведника... Но это лишь начало. Завтра свобода утвердится и неверные ворвутся в ваши дома, за волосы выволокут на улицу, на всеобщий позор, жен и дочерей ваших, — и здоровенный мужчина опять принялся стенать: «О шариат! О вера! О ислам!»
Я стал пробираться сквозь толпу. Я сгорал от любопытства: хотелось получше рассмотреть этого ревностного поборника чистоты ислама и основ шариата. Ей-богу, он напоминал мне кого-то. «Уж не Кори ли Ибод это, — мелькнула у меня мысль, — упрятанный года за два до этих событий на пожизненное заключение?».
Я не верил своим глазам, протер их даже — опять вгляделся... Я не ошибся, нет! То был он, собственной персоной, он, натворивший в Кукельташе столько пакостей, он, убийца, пытавшийся украсть в доме Нарбая деньги.
Я подумал: «Почему же он тогда забывал и о боге, и о пророке, и о шариате, а сегодня так рьяно защищает их?»
— Даром, что ль, пословица гласит: «Делай то, что говорит мулла, и не делай того, что он делает», — объяснил Курбан-Безумец.
— По моему разумению, — вмешался Рузи-Помешанный, — нельзя делать и того, что делает мулла, и того, что он говорит. Станешь поступать, как он, — превратишься в Кори Ибода, в подлеца и распутника; будешь следовать поучениям муллы, выскочишь в палачи, вот как мы...
— Вернее не скажешь! — одобрил Хайдарча слова Рузи-Помешанного и продолжал свою невеселую повесть.
— Я решил докопаться со временем, как удалось Кори Ибоду выбраться из тюрьмы да еще преобразиться в защитника ислама и шариата...
Теперь путь мой лежал к медресе Кукельташ. Площадь и тут была забита людьми.
Здесь, среди людской гущи, я заприметил бледного, хилого отпрыска влиятельной семьи, с которым познакомился накануне в квартале Шояхси; накинув на шею платок, он, подобно Кори Ибоду, надрывался: «О шариат!»
Я вошел в здание, там — ни души. Кельи— на замках. Поднявшись по ступенькам к хиджре Махмуд-Араба, я убедился, что и она замкнута, постучал на всякий случай — никто не отозвался.
Я выбрался из медресе и побрел опять к базару. Весь город охвачен смятением. Я его сравнивал, помните, с сеновалом, куда залетела искра; сено дымит, а огонь еще не занялся, но это было вчера. Сегодня же сеновал полыхал: город словно пламенем был объят, а вопли «О шариат! О ислам!», несущиеся отовсюду, напоминали треск огня. Я миновал квартал за кварталом — от Хиябана до Регистана воздух сотрясали крики и стенания «О вера!», «Спасайте веру!», из множества глоток рвалось: «Держи! Вяжи! Бей!» Отряды эмира, прислужники судьи, раиса, миршаба, святые отцы хватали, сшибали с ног, молотили кулаками джадидов и тех, кого считали таковыми. Людей кучами волокли, сгоняли в Арк и бросали там в темницы; лани попались в устроенную охотниками западню, оказались в замаскированной свежими зелеными ветками яме.
К вечеру я был у Махмуд-Араба. Он только-только переступил порог своей хиджры; чувствовалось, что и он безмерно устал и расстроен. Мы расположились у сандала[20]. Я в красках описал Махмуд-Арабу все, что наблюдал у Ляби-хауза. А потом спросил, как это Кори Ибод избавился от тюрьмы да еще умудрился стать ревнителем — вообразить только! — законов мусульманства и шариата?
— Ты, небось, не забыл, — сказал Махмуд-Араб, — о том скандале в квартале Эшонипир, из-за него-то Кори Ибод и угодил за решетку.
— Ясно, не забыл. Меня поразило другое — какими путями он ухитрился выбраться и пролезть в хозяева шариата!
— Фу, ну и нетерпеливый же ты! Кори Ибод пробыл в тюрьме довольно долго. Но... но у него есть брат, старший, он искусный чтец Корана и приближен к кушбеги Насрулло. Догадайся-ка, почему? Потому что своими молитвами якобы помог этому Насрулло снискать благосклонность эмира.
Кушбеги вознаградил эти услуги и вызволил Кори Ибода из тюрьмы. Да не просто вызволил, но и пожаловал ему должности настоятеля в мечети Мехтар-Анбар и преподавателя в медресе.
— Кори Ибод не изменился, голову даю на отсечение, — воскликнул я. — Ну вот, возьмем хоть бы меня. Обряжусь в длиннющий халат, намотаю на башку большущую чалму и, пожалуйста, готов настоятель и преподаватель. Но я же запутаюсь в законах шариата, не смогу истолковать их. Да разве только в этом суть! Людей, оно не сложно оболванить внешним видом, одеждой, но себя-то не проведешь! Сам-то я, вор и палач Хайдарча, знаю себе цену! А этот Кори Ибод, вот уж, действительно, кто без стыда и совести, орет себе на виду у всех: «О шариат!..» Вдруг в это самое время он столкнется нос к носу с Сироджем-дахбоши, что он тогда запоет?
— Чудак ты, право! Я уверен, что все эти заклинания уже давненько примирили Кори Ибода и Сироджа-дахбоши. Они наверняка действуют сообща, — изрек веско Хамра-Силач.
— Факт! — подтвердил Рузи-Помешанный. И чтобы поосновательнее подкрепить свою мысль, добавил: — Лизоблюду, пресмыкающемуся перед кушбеги Насрулло, ничего не стоит поладить с его псом Сироджем.
— Это доказывает, — сказал Маджид, — что Кори Ибод поумнел.
— Хватит вам! Что же ответил тебе Махмуд- Араб? — обратился Хамра-Силач к Хайдарче.
— Хайдарча, приятель, — ответил он мне. —Ты еще не раскусил мулл; если бы ты ведал, какое у них поганое нутро, ты бы тысячу раз вознес хвалу аллаху, что ты вор, а не мулла. Знаешь, ради чего Кори Ибод несет людям мучения и горе? Во имя чего эти расправы, бесчинства, «борьба за святую веру»? Ради одного: удержаться в должности наставника там или мударриса[21], заполучить чин подоходнее.
Эх, дали бы нам свободу, я своими руками вышвырнул бы Кори Ибода из мечети и утопил в болоте Пуштизогон!.. Я на целых пятнадцать лет дольше, чем он, учился в медресе. И что же? Меня будто пришили к ничтожнейшему, нищенскому месту, а этот мерзавец вчера только из тюрьмы, а сегодня — нате, полюбуйтесь! — преподает божью науку и настоятель мечети.
— У вас, на беду, нет покровителя. Почему бы вам не заделаться чтецом Корана? Был бы повод подобраться к самому кушбеги или какому-нибудь нужному человеку из влиятельных сказал я Махмуд-Арабу.
— Пробовал в том году, и мне это удалось; был принят как чтец молитв у Имамкула. Он в ту пору был большой силой при эмирском дворе. Авторитетнее даже кушбеги Насрулло. Я выхлопотал для приятеля своего Асрора должность судьи не за так, конечно, за подношение. Муллу Хамида Савти из Гиждувана пристроил раисом. Когда ж сам нацелился на тепленькое местечко, этот проклятый кушбеги подрубил Имамкула под корень: вступил в сговор с царским консулом и погубили они его интригами — выжили из дворца.
— Имамкул полетел — не первый, не последний, есть еще к кому подладиться. Вся придворная знать уповает на молитвы, как на чудо.
— Собирался было, да разнеслись слухи о свободе. Кабы они оправдались, мелкая сошка, вроде меня, уж выбилась бы в люди... Я завел дружбу с «свободолюбцами», и, когда приспела пора, встал под их знамена, и кричал во всю глотку: «Да здравствует свобода! Да здравствует справедливость!» Между прочим, я с ними долго шел — аж до площади Хиябан. Тут — новый слушок: избиения, аресты, а свободе — конец. Я не растерялся и тихо-тихо, словно случайный прохожий, выбрался из рядов поборников свободы и прямым ходом — к Регистану. Навстречу мне — старый дружок, он служит в эмирской охране, он и шепнул мне: «Эмир отдал тайный приказ арестовывать джадидов; его величество держал совет с важными муллами, и они договорились науськивать народ против джадидов: те, дескать, разрушают святую веру, покушаются на шариат и прочее...»
Хайдарча, друг, когда я узнал эту новость, клянусь, белый свет померк у меня в глазах, задрожал я, как осиновый листок, небо завертелось над головой, словно мельничный жернов...
— Неужто вы такой трус? — изумился я.
— Нет, Хайдарча, ничего в жизни я не боюсь, да никогда и не боялся. Но тут сердце у меня ушло в пятки. Уж очень крепко распознал я власть имущих, их подлую натуру. Уж коли они решат расправиться с кем-то, ни перед чем не остановятся: опозорят, оклевещут, и не дадут пикнуть... Если б меня арестовали и начали пытать, и я смог бы излить хотя бы каплю горечи и боли, что гнездятся в сердце — по их вине! — тогда другое дело. Тогда мне наплевать — останусь я в живых или буду убит...
— Ясно! А как же вы поступили потом?
— Отошел от меня эмирский охранник, я же будто прирос к земле, стою, как вкопанный. А мысли бегут одна страшней другой, и сам-то я как в лихорадке: «Коли я скроюсь сейчас, меня обязательно сделают «джадидом». И как ни прячься, не сегодня-завтра — схватят. И тогда пиши пропало. Иного выхода нет — накину-ка я тоже поясной платок и заодно с другими буду горланить: «О шариат!»
Мне нелегко было решиться на такое, ей-же-ей! Ты знаешь меня не первый год: я не прочь побуянить и подраться. Не раз я кулаками вправлял мозги всякому сброду, мутузил задир, забияк, но пальцем не тронул бедных или слабых. А вот в тот момент хочешь не хочешь, а принимай сторону правителей-кровопийцев и мулл-подлецов. И убивай ни за что, ни про что несчастных. Это тяжко, поверь! Оглянись на мою жизнь: я кутил, картежничал, пьянствовал, пускал в ход нож в пылу ссоры, случалось, месяцами скрывал в своей хиджре всех, кто нуждался в убежище, вот, к примеру, тебя. И так почти тридцать лет. Короче, жил, как большинство, как принято в бухарских медресе. И все —шито-крыто... Глупо же из-за этих бредней о «свободе и справедливости» засыпаться, отдавать себя на растерзание, не хотелось мне становиться ягненком в когтях волка, не хотелось!.. И я застонал: «О шариат!»
Ринулся к Регистану. Многие, очень многие из тех, кто утром провозглашали и славили свободу, метались, сшибали в усердии друг друга с ног, обмотав шею поясами. «О шариат! О шариат!»
Я потянул в сторону одного такого и задал ему вопрос:
— Братец, что приключилось, а как же свобода?
— Тихо! — пришикнул он на меня. — Скольких уже арестовали! Нас узнают — и нам не сдобровать! Не забывай пословицу: «В городе одноглазых показывай один глаз».
— «Хороший конец — всему делу венец», — подбодрил я Махмуд-Араба. — Однако в толк не возьму, смеет ли ратовать за шариат этот проходимец Кори Ибод?
Махмуд-Араб ответил:
— Ты что, слепой, не разглядел, кто сегодня из кожи лез вон на Регистане? С пеной у рта сражался за шариат? Такие мерзавцы подстрекали и мутили народ! Будь у меня нож, вспорол бы им животы. А после — будь, что будет, хоть в лапы эмирских палачей.
— Кого ты имеешь в виду?
— Джунбула-Махдума прежде всего. Он не отличит палку от буквы алиф, безмозглый идиот, а подлец, каких свет не видал!
Махмуд-Араб такое порассказал о Джунбуле-Махдуме! Об этом совестно не то что говорить вам — слушать.
— Другой «защитник шариата» — сынок муллы Руви-Араба, — продолжал просвещать меня Махмуд-Араб месяц назад с другими муллами напоил в своей келье отпрыска шахрисябзского ишана, потом слово за слово — и скандал, и драка. Дело было днем, на шум сбежались бездельники, любители совать нос во все щели. Доложили квартальному приставу, и он явился в медресе. Келья — на запоре. Пристав велел взломать дверь. Пакостники перепугались и повыскакивали на улицу через окно. С тех пор этот храбрец прятался в укромном местечке и вдруг пожаловал спасать шариат!
— Здесь на площади сегодня один сморчок грудью стоял за веру отцов. Вчера я видел его в квартале Шояхси. Уж не он ли сын Рузи-Араба? — полюбопытствовал я.
— Нет. Но этот тоже негодяй из негодяев. Ты видел Накшбанхона — сына ишана Шояхси и зятя Салимбека, того, что из свиты эмира...
— О, да он, оказывается, из жирных, — вставил Рузи-Помешанный.
— Накшбанхон втерся в доверие к джадидам и сумел проникнуть на их тайные собрания. Там он из кожи вон лез — выказывал себя «прогрессистом». А он — эмирский шпион и доносчик, любимчик мулл с большими чалмами и званиями. Но это все еще цветочки, ягодки — впереди. На Регистане я обнаружил такого защитника ислама, что живот надорвешь от смеха.
— Не томи, выкладывай быстрее! — попросил я Махмуд-Араба. — согласен надорвать живот, не беда... Вручу я тогда кишки муллам, пусть намотают их на свои черепки вместо чалмы и вопят на здоровье: «О шариат!»
— Этот защитник — староста маддохов — знатоков священных писаний ответил Махмуд. — Тебе, верно, известно основное ремесло маддохов? Они в пух и прах разряжают своих сыновей, разумеется, тех, что посмазливей, и водят их по улицам: пользуйтесь, мол, мусульмане религиозными познаниями юных мудрецов! А сами так и шарят глазами, выискивая развратников с толстыми кошельками, завлекают их, приманивают и зарабатывают на родных же детях.
Староста нисколечко не гнушается этим ремеслом и приработком; ему еще и доля причитается от его собратьев за такие же «святые операции».
Так вот, сегодня этот главарь маддохов забрался на самую высокую скамью и громче всех орал на Регистане: «О шариат!».
В этот момент притащились арбы.
Отгрузив еще одну партию трупов, палачи вновь разместились на кошме. Курбан-Безумец дружески похлопал Хайдарчу по плечу:
— Приятель, развлеки-ка нас опять! Чем-нибудь занятным, ну хоть историей о тех же муллах. А там, глядишь, и рассвет.
— Я уж и так расписал их дальше некуда, мулл-то, неужто тебе недостаточно! Пожалуй, я малость передохну, язык устал ответил Хайдарча, подложил под голову руки и растянулся на кошме.
— Ты плел нам о безнравственных муллах; но ведь «лес не бывает без дичи, а река без рыбы», так и среди мулл есть богобоязненные, преданные заветам аллаха люди. Ходят слухи, что есть шейхи[22], которые владеют удивительной тайной; они могут, если захотят, между двумя пальцами показать трон всевышнего! — подал голос Кодир-Козел.
— Кто, шейхи? — усмехнулся Маджид. — Я вам такое могу порассказать о важных муллах да известных шейхах, что померкнут все истории Хайдарчи.
— Ну, что ж, валяй, сочиняй свои небылицы, — не сдавался Кодир-Козел.
— Небылиц я не признаю! Открою же я вам только то, чему был очевидцем начал Маджид. — Живет-поживает один духовный наставник, почтенный шейх; все его предки до седьмого колена имели большие духовные саны и потому люди прозвали моего шейха пирзода — «сын духовного наставника». Лет ему, наверно, шестьдесят; борода седая, окладистая, спадает на грудь, как пук отцветшей сухой травы; чалма у него огромная, заметная издалека — ни дать, ни взять, купол медресе Мир-Араб; халат из особой материи, «чертовой кожей» называется — светлый, просторный, длинный-предлинный, землю можно подметать. Короче — одеяние его доказывает каждому, что перед вами важный шейх.
— Под этой чертовой тканью должен быть сам сатана не иначе, — вставил Рузи-Помешанный.
— Хоть пирзода и рядился в одеяния священнослужителя, я одобряю твои слова, ты прав! — обратился Маджид к Рузи-Помешанному и продолжал:
— Но как пирзода шествовал по улице — прямо заглядение! В одной руке у него был здоровенный посох, выше его самого, в другой — крупные четки, они точно скользили вниз из широченного рукава халата. Двигался он медленно, можно сказать, плыл и все шептал, все бормотал молитвы. Он не глазел по сторонам, ни-ни! Отсутствующий взгляд его был обращен ниц.
Если кто-то почтительно приветствовал пирзода, он поднимал голову, эдак задумчиво, будто возвращался из иного мира и долго всматривался в человека. Потом прижимал посох локтем к боку, высовывал руку с четками из необъятного рукава, возносил обе руки к небу и быстро-быстро начинал бормотать молитву. Кончал же обычно советом:
— Ваалейкум ассалом! Что-то я последнее время редко вижу вас. Посещайте утренний и вечерний намазы! Не пренебрегайте благостью молитв и поучений святых дервишей, — и пошел опять бубнить что-то под нос, опять проводил руками по лицу, склонял голову на грудь и все с молитвой, с молитвой. — Да хранит вас аллах, — не забывал добавить он. — Мы направляемся на кладбище, чтоб почитать там Коран, — и степенно и плавно пускался в путь дальше.
— Я не раз наблюдал и слышал все это. И, прямо скажу, питал к нему почтение, да еще какое!
Помню, попав, впервые за решетку, я дал обет: «Если выберусь на волю, сразу же помчусь в мечеть к этому старцу — пусть даст мне свое благословение...» В тюрьме я околачивался около двух лет. Понавидался ужасов и пыток и решил: все это не про меня. Продал я два танапа[23] землицы, что была у меня в Кахкашане, выручил деньжат и подмаслил кое-кого — выпустили-таки меня из тюрьмы и устроили в эмирскую охрану.
— Признайся, свое избавление ты приписал тогда обету? — спросил Курбан-Безумец.
— Не без этого! — сознался Маджид.
— Твой обет напоминает мне средство лекаря-индуса против мышей.
— Что еще за индус такой, что за средство? — осведомился Хамра-Силач.
— Обосновался как-то в Бухаре индийский лекарь, открыл аптечку около Ляби-хауза. Водилось в ней всего одно «лекарство» — средство от мышей, которое индус аккуратно упаковывал в маленькие пакетики. Каждому, кто обращался к индусу, он совал такой пакетик и объяснял, как применять его содержимое.
— Во-первых, поймайте мышь, потом хватайте ее за хвост и ударьте пару раз о камень — да посильнее; как только она перестанет шевелиться, всыпьте ей этот порошок в нос — и сразу подохнет... Ты, Маджид, со своим обетом, ей-богу, похож на человека, что сам прибил мышь камнем и только потом всыпал ей порошок лекаря-индуса. Ведь ты ж продал землю и на собственные кровные денежки купил себе свободу!
— Как бы там ни было, а в ту пору я и помыслить не смел иначе. И потому, оказавшись на свободе, сразу же дунул к пирзода, в обитель Боло-хауз, где он состоял шейхом и наставником. Было время вечернего намаза. Совершив омовение, я переступил порог мечети. Огляделся, мой шейх — у мехраба[24]. Муэдзин поднялся на минарет и призвал мусульман к молитве. Пирзода оставался в мехрабе; толпа, заполнившая мечеть, выстроилась рядами за его спиной, и я туда же, как ревностный мусульманин... Казалось, молитве пирзода конца не будет, честно говоря, мне даже стало скучновато.
— Ты же не учился ни в школе, ни в медресе, откуда ж ты знаешь суры[25] Корана? — спросил Хамра-Силач у Маджида.
— А я действовал по примеру степняков. Слыхали, они о себе рассказывают: «Мулла бубнит «пичир-пичир», и мы за ним повторяем «пичир-пичир». Я стоял среди молящихся и проделывал все, что они, — сознался Маджид. — Дальше было так. Шейх уселся спиной к мехрабу, все остальные — вокруг него. Шейх читал Коран, опять молился, я чуть терпение не потерял... Но всему приходит конец. Один за другим правоверные стали покидать мечеть. А пирзода все возносит и возносит хвалу аллаху. Но вот и он поднялся и направился к выходу; я мигом вскочил с места, подал ему обувь, жду, склонив голову и скромненько сложив руки на груди. В ладони сжимаю завернутое в бумажку подношение — семь теньга.
Пирзода величаво переступил порог и влезая в кавуши, благосклонно взглянул на меня. Я пробормотал: «Салом». «Ваалейкум ассалом», — ответствовал он и протянул мне руки. Я почтительно прикоснулся к ним губами. В этот самый момент я и сунул ему свой дар.
Шейх вымолвил: «Хай, хай, бог примет!» — и давай читать за меня молитвы, а затем: «Не пропускайте намазы и вы достигнете желаемого!»
На этом мы и расстались.
— Ничего неблаговидного в поступках пирзода, по-моему, нет, — отметил Кодир-Козел.
— Уж очень ты шустрый! — ответил ему Маджид. — Слушай дальше. Однажды я нес караул у ворот Арка. Эмира в Бухаре не было, он кейфовал в Ялте. Прошение у народа принимали вместе кушбеги и кази-калон. Часов в десять утра к Арку приблизилась кучка сильно взбудораженных людей. Они толкали и пинали человека, на голову которого был наброшен халат; видно, они уже изрядно намяли ему бока.
— Всех их в Арк не пускать, привести виновного, истца и четырех свидетелей, — скомандовал страже кази-калон.
Мы в точности исполнили приказ. Обвиняемый, голова которого была закрыта халатом, засеменил к кази-калону, лепеча:
— Спаси аллах, спаси аллах! Неслыханная клевета, страшный поклеп!
Кази-калон допросил истца.
— Таксир, этого человека я поймал в собственном доме, — поведал тот. — Он проник туда, чтобы обесчестить мою жену. Я решил доставить нечестивца сюда, к вратам благословенного Арка. Со мной — староста нашего квартала и соседи; они были очевидцами. Смиренно уповаю на вас и шариат.
— Открыть ему лицо! — распорядился кази-калон. — Кто этот нечестивец?
— Я подошел к греховоднику и снял с его головы халат. Кого же я увидел! Того самого духовного наставника и святого шейха из обители Боло-хауз! Да, да! Самого высокопочитаемого мною пирзода!
— Ах, молодец, Маджид! — крякнул от удовольствия Хайдарча.
— Ну и ну пирзода, ну и праведник! — добавил Рузи-Помешанный, и все палачи захлопали в ладоши.
— Тише, — поостерег их Маджид, — подслушают и донесут на нас: «Они, мол, из джадидов», и нас тоже вздернут на виселицу.
— Не робей, парень, не родился человек, который посмел бы пикнуть против нас. Настало время палачей, никто не поднимет на нас руку.
— Да, если можно было бы разделаться с палачами, эмира укокошили бы первым, — не преминул вставить Рузи-Помешанный.
— Кази-калон, — продолжал Маджид, — прорычал: «Чтоб тебе околеть! Чтоб тебе сгинуть!» Потом отпустил истца и свидетелей: — Идите с миром. Мы покараем этого мерзавца, сообразуясь с законами благородного шариата.
Когда же они ушли, кази-калон стал нашептывать кушбеги:
— Если мы накажем его строго в соответствии с прогрешением{9}, позор падет на всех мулл и шейхов. Не ограничиться ли нам назиданием?
— Шариат в ваших руках, — согласился кушбеги. Кази-колон сделал знак, и стража подвела пирзода.
— Мы не желаем из-за тебя позорить служителей великого и всемогущего аллаха. А не то отдали бы тебя на избиение камнями! Убирайся! В будущем твори, предвидя последствия.
— Оговор, таксир, клевета! — запричитал было пирзода. К нему подскочил есаул и погнал прочь, приговаривая: «Кайся! Молись за эмира!»
Пирзода завел-затянул молитву во славу и процветание его величества, затем, как ни в чем не бывало, поправил одежду, чалму и спустился к Регистану.
— Существует ли на свете этот твой пирзода? — усомнился Кодир-Козел.
— Существует, и похождения его на этом не кончаются.
— Раз так, мы рады! — сказал Хамра-Силач.
— Как-то я приехал в Каган развлечься. Прохаживаюсь по улицам и вдруг — гвалт на привокзальной площади. Смотрю — из вагона высаживают арестанта, по бокам — стража с русскими ружьями. Я признал... в арестанте обожаемого своего святого отца — пирзода! Мне не терпелось пронюхать, что он натворил на этот раз, но стража и близко меня к нему не подпустила. Я поневоле потащился в хвосте длиннющей процессии зевак... Исчез мой пирзода в приемной туксаба — военного начальника Кагана, а меня и других любопытных, само собой, прогнали.
Назавтра я — к приятелю, а он служил у туксабы; и так и эдак стал выпытывать у него, почему схватили пирзода.
— Что же он выкинул? — спросил Хамра-Силач.
— На станции Фараб завернул пирзода, куда бы вы думали? В притон, да к тому же неузаконенный властями. Его содержала тайно какая-то частница без патента. Полиция застукала пирзода там и составила на него протокол. Ни в жизнь не догадаетесь, что там понаписали! Содержательнице притона тоже досталось, а как же иначе, ведь «она, не имея на то официального разрешения, открыла прибыльное заведение». В общем, их обоих отвели к начальнику полиции. Тот припаял хозяйке семь суток ареста; грешника же, как подданного Бухары, отослал под стражей к туксабе Кагана — пусть-де он принимает меры по собственному усмотрению.
— А его «высокородие» туксаба? — последовал вопрос Курбана-Безумца.
— Туксаба запросил по телефону указаний от кушбеги; тот в свою очередь посоветовался с кази-калоном, и они, посовещавшись, опять простили любвеобильного пирзода.
— Шахиду помог мюрид[26], — вставил Хамра-Силач и все дружно засмеялись.
— Услуга за услугу. В день Страшного суда шахид пирзода избавит мюрида кушбеги от адского огня, — заметил под общий хохот Рузи-Помешанный.
— Самое забавное — впереди, — объявил Маджид, когда все угомонились. — Очутился я как-то в Кагане проездом из Чарджуя. К последнему поезду на Бухару я опоздал, а добираться на фаэтоне слишком дорогое удовольствие. Поразмыслил я и решил: не беда, переночую в Кагане, а завтра — на самый ранний поезд и в Бухару. Я зашел в чайхану Шарифа, болтаем мы с ним о том, о сем, балуемся чаем. Внезапно какой-то человек мимо нас — шмыг! На голове — громоздкая голубая чалма, слева свободно свисает конец — как это принято у афганцев; этим самым концом он прикрывает лицо. В общем, и гадать не надо: человек хочет остаться неузнанным. Под мышкой у него что-то вроде объемистой торбы. Я смекнул сразу — жулик, только что стянул добычу, и покрался следом...
— Вор собрался жулика ограбить, — улыбнулся Рузи-Помешанный.
— Точно! И будь все, как я думал, мешок достался бы мне и никому другому, — ответил Маджид. — Неизвестный, вижу, ходко-ходко устремляется к дому греха и — нырь в дверь. И хоть весь я, кажется, обратился в зрение, я так и не разглядел его лица.
На цыпочках подобрался я к окошку. А за ним — просторная зала в тусклом свете, столы, загроможденные бутылками водки и пива, за столом пьяные мужчины.
Около них хлопочут женщины, потрепанные, увядшие, размалеванные; женщины наливают разные напитки в стаканы и рюмки и подносят их клиентам, уже сильно захмелевшим. Когда бутылки опорожнялись, женщины запихивали их под столы, в ящики, тут же вынимали непочатые.
Посетители то один, то другой поднимались и куда-то исчезали; уединялись со своими подружками...
На сцене расположились музыканты и певцы, все пьяные — ни складу, ни ладу — тянули: «Лублу, лублу тебя Махмаджон, лублу Махмаджон».
Понаблюдал я за этим разгулом, плюнул и зашагал обратно в чайхану.
Рано поутру я был уже на вокзале. На ловца и зверь бежит; в привокзальном садике обнаруживаю любителя ночных прогулок! Признал я его по мешку, уж очень приметный был мешок!
«Вот ты и попался мне, голубчик!» — с этой мыслью я поспешил к незнакомцу. А передо мной — все тот же пирзода! Он старательно вынимал из мешка посох, четки, белый халат из чертовой кожи, молитвенный коврик. Потом с благочестивым достоинством -— проклятый ханжа! — разостлал его на земле и приготовился было обратить свой поганый лик к Мекке, как заметил меня.
И засуетился, и стал рассыпаться:
— А, братец! И вы, оказывается, в этих краях? Сегодня ночью, после поклонения святой гробнице Сахиджона, я приехал из Чарджуя, опоздал к поезду и заночевал здесь.
Очень уж хотелось мне вывести его на чистую воду и с языка у меня сорвалось:
— Таксир! Неужели я обознался? Мне показалось, что я видел вас вчера в полдень в мечети Худжадавлат?
— Да, да, вы не ошиблись! Я покинул Бухару, совершив, как и подобает мусульманину, положенные намазы; да, да, я потом прибыл в Чарджуй. На обратном пути задержался, опоздал к поезду и провел здесь ночь... — пирзода нагромождал одну ложь на другую.
— Таксир, — остановил я это лживое словоизвержение, — я, очевидно, перепутал все на свете, — и повернулся к нему спиной.
— Погодите! Куда же вы? За билетом? Купите и мне! — он начал рыться в кармане, выгреб оттуда мелочь, высыпал мне ее на ладонь и не преминул ввернуть: «Я помолюсь, покуда вы вернетесь».
Он, видимо, ждал, что я буду скромничать: «Не обижайте, таксир, у меня хватит денег и на ваш билет!» Но я прикинулся дурачком.
Когда я принес билет, пирзода, и точно, молился. Потом он водрузил на башку свою огромную чалму. Обрядился в халат из чертовой кожи, ухватил пальцами четки — и они, как обычно, будто полились к земле из рукава. Вот и молитвенный коврик перекинут уже через плечо, и губы беззвучно шевелятся в молитве — перед вами благочестивый, добропорядочный пирзода.
Я сунул ему билет и, не дожидаясь, пока он закончит благодарственную молитву за меня, поспешил от него отделаться.
«Господи, — думал я, — убереги меня впредь от встречи с этой отвратительной рожей!»
— Твой пирзода набрался уму-разуму и неплохо усвоил уроки, — сказал Курбан-Безумец.
— Какие же?
— Сначала он заворачивал в тайные притоны и осрамился. А потом внял назиданиям полиции, они ж наставляли его: «Нечего шляться по неофициальным заведениям», и стал посещать узаконенные, дозволенные свыше.
— Ты прав, приятель, — поддержал Безумца Маджид. — Ака-Махсум тоже уверял меня, что пирзода заметно поумнел.
Возвратились арбы и беседа палачей опять прервалась...
(Продолжение главы «Пирзода»)
Разделавшись с погрузкой, палачи собрались в кружок.
Хамра-Силач попросил Маджида:
— Поведай-ка нам теперь рассказ Ака-Махсума.
— Так и быть, слушайте, — не заставил себя упрашивать Маджид. — Есть у меня приятель Ака-Махсум; его отец, дед, прадед были высокопоставленными муллами. Вся Бухара знала Ака-Махсума. Молодость он провел в разных медресе и, стало быть, повеселился — кутил, гулял, буянил. Короче, жил, как и полагается в святых обителях. Потом он неожиданно ушел из медресе, отрекся от духовного сана и с той поры непрестанно задирается, цепляется к муллам и эмирским чиновникам, ругает их последними словами. В общем, «воюет» во всю со знатными шейхами благородной Бухары. Ака-Махсум не раз ругался с миршабом. Но, будучи смекалистым и изворотливым парнем, частенько сажал миршаба в лужу, вынуждал признавать поражение в споре и не давал ему повода отыграться, отомстить.
— Ты, кажется, собирался вести речь о пирзода, причем тут Ака-Махсум? — прервал Маджида Хамра-Силач.
— Я рассказал вам об Ака-Махсуме неспроста: вы теперь лучше оцените историю, что я услышал от него, — объяснил Маджид. — Вот она, история Ака-Махсума.
— Случилось это в месяц Рамазан. Пошли мы как- то с приятелем прогуляться к Ляби-хаузу. Там повстречали племянника кази-калона и пригласили парня в медресе бухарских суфиев, где мой дружок снимал хиджру. В медресе — тихо, ни души: все, кто постился, едва очухавшись от сна, перекочевали на площадь Девон-беги, Ляби-хаузу. Мы раздули угли в сандале и приготовили кебаб на вертеле. У нас было припасено домашнее двухлетнее вино. Рамазан есть Рамазан, положено поститься, ну а мы в честь гостя решили учинить пост на собственный лад. Выдержанное вино подействовало на нас — ведь мы были голодны — как пламя. Племянник кази-калона, хоть и сопляк совсем, а пил с нами наравне, показывал свою лихость и вскоре окосел.
Честно говоря, я и сам не заметил, как опьянел и уснул. А когда очнулся — в келье темно. Засветил лампу, время приближалось к полуночи; начал трясти, будить собутыльников. Махсумджон — племянник кази-калона — как ни старался, не мог скрыть дрожи: боялся дядю. Он, видимо, сообразил, что дядя станет допекать его расспросами: «Где был, почему в такой поздний час тебя не оказалось дома?»
Поняв его опасения и страхи, я решил как-то успокоить парня: «Вот что, — сказал я, — оставайтесь-ка вы здесь, а я выйду и разузнаю, что там и как».
На улице я повстречал приятеля и спросил его, что нового в городе. Он ответил:
— Днем вроде все было спокойно. А вот вечером разнесся слух, будто пропал племянник кази-калона. И хоть слуги обшарили все углы и закоулки, и следа парня пока не нашли, он как в воду канул.
Распрощавшись с ним, я завернул к закадычным своим дружкам — тамбуристу и певцу — и потащил их за собой. Мы скопом ввалились в келью.
Я поделился новостями:
— Ничего существенного, пустяки! Самая пора повеселиться!..
Ночная наша пирушка, украшенная звуками тамбура и песен, удалась на славу, лучше даже, чем дневная.
Мы закончили пировать к рассвету, когда соблюдавшие пост мусульмане, основательно заправившись до восхода солнца, крепко-крепко дрыхали{10}.
Провожая тамбуриста и певца, я предупредил их:
— Держите язык за зубами!
— Можешь не сомневаться.
С этим они и ушли.
Теперь следовало заняться Махсумджоном, то есть доставить его домой. Он был мертвецки пьян, ноги его не держали. Строго-настрого наказав Махсумджону не болтать и хранить все в секрете, я взвалил его на спину. В городе было пустынно, но чтобы избежать нежелательных встреч, я долго кружил по переулкам и закоулкам и наконец уложил парня у порога его дома.
Еще раз наказав ему помалкивать и не выдавать нас, я вернулся в медресе. Мой приятель плакал горючими слезами:
— Чего ты ревешь? — спросил я его.
— Мы обязательно попадемся. Кази-калон не пожелает позориться сам и срамить племянника, но отыграется на нас! Он найдет способ расквитаться с нами! Тюрьма или ссылка нам обеспечены...
— Ты злоупотребляешь гашишом и стал чересчур боязливым, — разозлился я. — Все обойдется, не трясись ты! У меня хватит мозгов вывернуться из любого положения. Хватит хныкать, за дело! Достань-ка халат, тот, парадный, из банораса[27]!
Он утер слезы, полез в мешок и положил передо мной парчовый, ни разу ненадеванный халат. Я свернул его и припрятал за пазуху. Затушив свет, мы потихоньку выбрались из кельи, заперли ее, а деревянный ключ я засунул в чалму.
Когда мы крались через внутренний двор медресе, я заметил муэдзина. Он совершал омовение перед тем, как прокричать призыв к утренней молитве. Я вложил ему в руку пару тенег и сказал:
— С двадцатого Рамазана мы блюдем пост в святой обители Бозори Ресмон. Понятно? Если кто о нас справится, так и говори.
— Понятно. Двадцатого я самолично проводил вас в мечеть Бозори Ресмон, помогал нести постели.
— Вот и молодец! — похвалил я смышленого нашего «помощника».
Потом заскочил домой и предупредил:
— Для каждого, кто будет интересоваться нами, мы с двадцатого Рамазана в мечети Бозори Ресмон.
Итак, двадцать седьмого мы мерили ногами дорогу, ведущую к святой обители. В мечети — тишина и покой. Лишь время от времени из разделенных занавесками конурок для отшельников прорывался храп; нажравшиеся до отвала мюриды и халифы[28] спали беспробудным сном.
Миновав отсек за отсеком, мы приблизились к мехрабу, к обычному месту настоятеля мечети. Отодвинув занавес, заглянули внутрь. Наши шаги разбудили шейха.
Мы обменялись положенными приветствиями, и он жестом пригласил нас сесть.