М.М.Эгарт-Бухта Туманов

ПУТЬ МОРЕПЛАВАТЕЛЕЙ


Если бы два месяца назад Юре Синицыну сказали, что он окажется в положении Робинзона, потерпевшего кораблекрушение и выброшенного штормом на неведомый берег, он бы, вероятно, рассмеялся и сказал, что времена приключений, кораблекрушений и робинзонов давно миновали. Об этом можно читать только в книжках для малышей, а он из детского возраста вышел.

Юра Синицын был невысокий смуглый подросток с черными живыми, немного лукавыми глазами. В детстве он часто хворал, потом стал заниматься физкультурой, окреп и гордился, что обязан этим самому себе.

Отца у Юры не было. Он умер десять лет назад, когда семья жила на Дальнем Востоке. Мать Юры была врачом-бактериологом и занималась изучением той загадочной и страшной болезни— осеннего энцефалита,— которая так внезапно унесла отца.

Весной 1936 года, сдав на «отлично» все испытания, Юра перешел в восьмой класс. Мать его должна была этим летом участвовать в экспедиции эпидемиологов на Дальний Восток, где находился очаг осеннего энцефалита. Возникал вопрос, как быть с Юрой.

Решили, что ему будет полезно повидать новые места. Во Владивостоке жил дядя Федя, брат покойного отца. Юра мог погостить у него, пока мать будет занята в экспедиции. А если бы она задержалась, Юра смог бы вернуться в Москву сам или с кем-нибудь из дядиных знакомых — мать не считала обязательным опекать сына и водить за руку до двадцати лет.

— В твои годы,— сказала она,— я уже многое знала и немало умела.

… Итак, вопрос был решен. В июне они выехали.

В дороге все шло отлично. Когда поезд перевалил через Урал, Юра почти не отходил от окна. Вид Байкала, тайги, сумрачно-зеленой стеной тянувшейся день и ночь по обе стороны железнодорожного полотна, редкие небольшие станции, словно островки, затерянные в этом бесконечном лесном океане,— все говорило о совсем ином мире, знакомом Юре лишь понаслышке.

К концу многодневного путешествия он уже знал всех пассажиров, которые находились в одном с ним вагоне. Они тоже ехали на Дальний Восток — кто в командировку, кто служить, а кто из отпуска домой. Слово «домой» звучало немного странно для Юры. Ему с трудом верилось, что можно считать родным домом дикую тайгу, какой ему представлялся весь Дальний Восток.

Возвращались домой двое: старик кооператор, работавший на Сахалине и большей частью спавший на своей койке, и командир-пограничник из Посьета. С командиром Юра подружился. Его рассказы о жизни на границе мало походили на то, что читал или слышал Юра. Этот человек был живым свидетелем, участником событий, о которых рассказывал.

… Наконец поезд миновал Хабаровск, повернул на юг и спустя день остановился возле вокзала, на котором крупными буквами было написано: Владивосток.

Дяди Феди во Владивостоке не оказалось. Дядя, старый моряк, служил во Владивостокском пароходстве. О приезде гостей он был предупрежден, но неделю назад ему пришлось срочно выехать в служебную командировку по побережью.

В оставленном письме дядя сообщал, что будет отсутствовать месяца полтора и надеется, что дорогие гости отлично устроятся и без него. В заключение было сказано: «Если вам здесь наскучит, валяйте в бухту Н…, там мой приятель — директор рыбозавода, душа-человек. Он вас примет, как родных, да и я к нему, верное дело, заверну. Так что отдохнете в свое удовольствие».

Судя по лицу матери. Юра понял, что она сильно сомневается в «удовольствии» тащиться неведомо куда и неведомо к кому.

Подумав, она спросила:

— Ты как полагаешь? Это, собственно, тебя касается.

— Я бы… поехал,— ответил Юра, впрочем, не совсем уверенно.— Бухта, сопки… это должно быть интересно.

— Конечно! — Мать улыбнулась хорошо знакомой Юре улыбкой.— Для такого любителя приключений, как ты, это, пожалуй, находка. Не только рыбная бухта, а вся эта история… Находка, так сказать, в квадрате! — И, заключив шуткой разговор, она добавила уже другим тоном: — Только поостерегись, Юрик!

— Не бойся, мама! — ответил Юра тоном мужчины, снисходительного к женским слабостям.

Однако когда поезд тронулся и, провожавшая его мать, в последний раз помахала рукой, он вдруг почувствовал себя не мужественным искателем приключений, а мальчиком, который первый раз в жизни остался один.

Поезд доставил Юру на небольшую станцию, а попутная машина привезла его в бухту Н… Она оказалась отнюдь не такой маленькой, какой он ее себе рисовал, и была окружена громоздившимися одна на другую сопками.

Вблизи сопки выглядели зелеными, курчавыми, издали — лиловыми и синими. Они то светились на солнце, то вдруг тускнели. Над ними плыли пышные облака, у подножий тоже лежали облака (то был туман), а между мохнатых их плеч блестела бескрайная водная ширь — океан.

Океан! Великий путь мореплавателей, открывателей новых земель! Где-то здесь ветер надувал паруса шлюпов и клиперов Головнина, Крузенштерна, Лисянского, где-то здесь терпел бедствие и погиб Лаперуз, и где-то здесь совсем недавно бродил по тайге неутомимый Арсеньев со своим верным «Пятницей» — Дерсу-Узала…

Душа городского мальчишки дрогнула от восторга. А между тем рядом с ним стоял мальчик его же лет и с полным хладнокровием взирал на эту дикую, притягивающую к себе стихию.

Это был Митя Никуленко, сын директора рыбозавода, у которого Юра гостил. Высокий — на голову выше Юры, худощавый, поджарый подросток, с коротко остриженными волосами, светлоглазый и белобрысый, он спокойно отвечал на вопросы Юры и,- как бы между прочим, сообщил, что осенью собирается поступить в мореходную школу — стать моряком.

Говорил он медленно и словно неохотно. На продолговатом лице его при этом появилось напряженное выражение.

Юра взглянул на него с оттенком превосходства.

— Почему же моряком? — спросил он и увидел, что добрый и смирный, как ему казалось, Митя умеет сердиться.

Лицо его пошло пятнами, светлые глаза сузились, потемнели, резко обозначились скулы под загорелой, обветренной кожей. Он помолчал и, не глядя ,на Юру, ответил:

— Уж это мое дело!..— и начал насвистывать, щурясь на солнце, которое в эту минуту вынырнуло из облака и заиграло на воде бухты.— Плавать умеешь? — спросил немного погодя Митя, видимо вспомнив, что Юра — гость, а с гостем нужно быть вежливым.

Получив утвердительный ответ, он предложил искупаться в удобном месте, за сопкой Медведь.

Мальчики искупались в теплой мелкой воде у подножиясопки. По ту сторону сопки, предупредил Митя, начиналась запретная зона: там базировался морской пограничный патруль, охраняющий территориальные воды.

Слова «морской патруль», «базируется», «территориальные воды» Митя произнес подчеркнуто многозначительным тоном, что показалось Юре немного смешным. Он поинтересовался, бывал ли Митя в «запретной зоне».

Вместо ответа Митя усмехнулся и начал объяснять гостю, как нужно ловить рыбу красноперку.

После полудня они пошли бродить по окрестностям. Митя учил Юру умению находить дорогу по едва приметным признакам: погнутой лозе, примятой траве, различать звериную тропу от обычной, определять возраст деревьев и называл их породы, попутно успевая объяснять прозвища сопок. Новые понятия и названия сыпались на Юру в таком изобилии, что он не в состоянии был запомнить и половины из слышанного.

— Знаешь,— сказал вдруг Митя,— нашу соседку чуть удав не задушил! Это случилось несколько лет назад — тогда здесь одни рыбаки жили. Пошла Гавриловна в сопки хворост собирать, а он — откуда только взялся! — и давай ее душить! Она— кричать. Сбежался народ, еле освободили.— Митя махнул рукой:— Это что! Старики еще помнят маньчжурского тигра в наших сопках…

Было уже близко к вечеру, когда ребята повернули назад. Юра сильно устал, его лицо и руки были исцарапаны колючим кустарником, губы пересохли, рубашка взмокла от пота. А неутомимый Митя выглядел бодрым и бесцеремонно поторапливал:

— Давай, давай! Чего ты?

Очевидно, ему и в голову не приходило, что Юре с непривычки трудно.

«А может, он нарочно?» — с досадой подумал Юра, но тут же устыдился: такое прямодушное и бесхитростное было лицо у его нового приятеля.

Огромные вековые кедры, ильмы, черная береза и китайский ясень сплетали над ними ветвистые вершины.

Иногда попадалось сирень-дерево в два обхвата и еще одно, которое Митя называл чертовым деревом, уверяя, что его не берет топор: кора дерева была тверда как железо. Дикий виноград, лианы свешивались с деревьев, извивались змеями, преграждая дорогу.

Казалось, они никогда не выберутся из этого зеленого сумрака, наполненного острым, непривычным ароматом. Но вот впереди мелькнул просвет. Спустя минуту они стояли на открытом склоне сопки, поросшем яркими цветами. Здесь были фиолетовые, приятно пахнущие гнездовики, желто-белый козлец, поднимавшийся на высоких стеблях, и лимонник с гроздьями красноватых недозрелых ягод, от которых во рту оставался легкий ожог, как от перца. В воздухе носились длинные, цепкие паутинки, задевавшие по лицу, щекотавшие щеки и шею. А сколько здесь было всякой мелкой, ползающей и прыгающей твари — всяких жучков, паучков, червячков, названий которых Юра не знал и знать не хотел, потому что больше всего желал в эту минуту поскорее добраться до жилья, умыться, раздеться и вытянуть разбитое усталостью тело на чистой постели!


В семье Никуленко Юру приняли хорошо. Отец Мити, полный, краснолицый человек, с повадками старого боцмана (боцманом он и был прежде), с утра до ночи пропадал на рыбозаводе. Если верить ему, не было ничего важнее во всем районе, чем его рыбозавод. Но, очевидно, не все понимали это — непростительно задерживали поставку тары и транспорта' для отгрузки готовых консервов, тормозили утверждение сметы, срывали ремонт…

Все это седоусый Макар Иванович излагал Юре за ужином, бранил Рыбаксоюз и еще кого-то, обещая в скором времени посчитаться с ними: «Пусть только приедет Федор», то есть Юрин дядя.

Дядя явился спустя неделю. Он пришел на утлом рыбачьем суденышке, которое здесь именовали кунгасом, в сильный ветрище. По словам всеведущего Мити, ветер достигал семи баллов. Однако кунгас, ловко лавируя, благополучно пришвартовался.

Через несколько минут Юра увидел дядю. Он едва его помнил, потому что дядя приезжал в Москву, когда Юра был еще совсем малышом, так что, в сущности, это была их первая встреча. Широкоплечий, плотный, почти квадратный человек в клеенчатом комбинезоне и такой же шапке ступил с причала на берег и закричал:

— Ма-ка-рий!

А Макарий, то есть Макар Иванович, уже шагал к нему. Они похлопали друг дружку по плечу, поочередно возглашая:

— Здорово, Федор!

— Здорово, Макарий!

— А и здоров же ты, старый чертяка!

— Ну и ты, слава богу!

После этого они расцеловались, оба мокрые от летевших на них брызг, и пошли развалистой походкой старых моряков к Дому, не замечая Юры, который совсем не так представлял себе эту встречу. Лишь спустя несколько минут Макар Иванович вспомнил о нем, остановился:

— Федя, а я для тебя подарочек припас… Получай из рук в руки! — и толкнул разобиженного Юру в объятия мокрого, пахнущего рыбой и морской сыростью дяди.

Дядя тоже остановился, сдвинул клеенчатую шляпу на затылок, подергал себя за желтые короткие усы:

— Неужто Юрка?.. А я тебя не признал. Извини, друг! Он сказал это так искренне просто, что обида Юры мгновенно забылась.

Они поздоровались. И дядя принялся расспрашивать Юру о матери, о поездке и о том, как жилось им во Владивостоке без него.

— Хорош дядя! В кои веки собрались к нему в гости, а он — на тебе! — укатил. Уж и ругали меня… Верно? — весело подмигнул дядя Федя племяннику.

Юра поспешил уверить его, что все обошлось благополучно: мама отправилась со своей экспедицией, а он, по совету дяди, приехал сюда.

— И молодец! Правильно!..— одобрил дядя Федя. Он посмотрел на Макара Ивановича.— Что, похож? Вылитый батька, честное слово!

В ответ Макар Иванович утвердительно кивнул, хотя Юра сильно сомневался, видел ли он когда-нибудь его отца.

Вечер они провели вместе. Старики выпили. Юра, возбужденный встречей с дядей и всей этой новой, необычной для него обстановкой, объяснял, как он рад, что приехал сюда:

— Ведь это находка для меня!..

— Верно! Молодец! — гремел дядя зычным, не умещавшимся в низкой горенке голосом и молодцеватым движением разглаживал желтые, неседеющие усы. И весь он был прочный, не стареющий, будто выточенный из темного камня — в своем синем кителе, тесно охватывающем квадратную грудь; с коричневым лицом, на котором молодо светились маленькие глазки; с жилистыми руками, украшенными татуировкой в виде якоря с цепью.

А против него восседал краснолицый Макар Иванович и тоже гремел сиплым голосищем, что «парнишка, видать, моряцкой кости… как мой Митька, будь он неладен». И при этом хохотал во все горло, так что стекла звенели.

Вот какая вышла эта встреча! А наутро дядя Федя с Макаром Ивановичем ушли спозаранку на рыбозавод, а Юра с Митей — в сопки. Юра спросил, давно ли знакомы Макар Иванович с его дядей. Митя медленно повел плечом (это была его привычка) и ответил, что они «знаются еще с гражданки», когда вместе дрались против японцев.

Дядя пробыл недолго. Дела звали его дальше. Он пообещал на обратном пути заехать за племянником и вместе с ним вернуться во Владивосток. Желая показать свою деловитость и самостоятельность, Юра осведомился, сколько причитается Макару Ивановичу за его содержание. Дядя молча уставился на него, недовольно крякнул:

— Ты, парень, не дури! Здесь тебе не гостиница. Они — мои друзья, и ты их не обижай. Понял?

Сказано это было резко и решительно. Юра почувствовал, что опять сделал промах, хотя для него оставалось непонятным, почему обязаны кормить и содержать его чужие ему люди, пусть даже друзья дяди. А дядя, словно догадываясь, о чем он думает, добавил:

— Поживешь, друг, умнее станешь!


ОКЕАН

Дядя обещал вернуться недели через три. Это время пролетело быстро. Каждый день приносил новое, и каждый следующий день сулил еще больше. Случалось, Юра с Митей ночевали под открытым небом, разводили костер на берегу таежной речки или среди скал на морском берегу и просыпались поутру продрогшие, мокрые от обильной в этих местах росы, но бодрые, готовые так же весело начать новый день.

С Митей они были неразлучны. И как-то само собой получалось, что Юра откровенно делился с ним всем, что занимало его прежде: рассказывал о своей московской жизни, о школе, о товарищах и даже о том, что раньше хотел стать врачом, как его мать, а теперь не знает.

— Ты как думаешь об этом? — спрашивал Юра.

— Что ж,— неторопливо и серьезно, как взрослый, отвечал Митя,— это дело такое… сам смотри!

Он говорил убежденно, и Юра соглашался: да, в таком деле нужно самому решать.

Поначалу рассудительность и самоуверенность Мити казались Юре смешными, теперь ему хотелось быть таким же уверенным в себе и в своих силах, как Митя. Мите отец вряд ли сказал бы то, что недавно сказала Юре мать: «В твои годы я уже многое знала и немало умела». В самом деле, что он умел и знал, кроме школы и шахмат?

Здесь перед Юрой открылась другая школа — школа природы; в ней учиться было много труднее. Требовались ловкость, выносливость, наблюдательность, способность ориентировки, умение разжечь костер под дождем, а главное — умение самому заботиться о себе.

За месяц он не слишком успел в этой науке, хотя и выучился ставить силки на шилохвостых стрижей и ловить крабов по корейскому способу. Кроме того, ему удалось поймать тигрового ужа. Его кожу Юра высушил и решил увезти в Москву.

Но самым интересным было охотиться с двустволкой, которую Юра выпросил у Макара Ивановича. У Мити имелось собственное ружье, подаренное ему отцом. На охоте товарищи пропадали теперь день и ночь. Стреляли чирков, трясогузок, диких гусей и приносили добычу Митиной матери.

Это была высокая, худая женщина, похожая на Митю и такая же спокойная и немногословная, как он. Зато сестренка Мити, полная, румяная Валя (в семье ее звали «Валёк»), была хохотунья, певунья, егоза. Когда товарищи возвращались с охоты, она встречала их возгласом: «Индейцы идут!» — и, повернувшись на одной ножке, убегала. Митя с улыбкой пожимал плечами, как бы желая сказать: «Девчонка! Что с нее взять?»

Месяц миновал, и Юра был неприятно удивлен телеграммой от дяди, извещавшей, что через два дня он будет здесь.

Итак, через два дня Юре придется проститься со всем: с тайгой, с пышными цветами и травами, с летающими, ползающими, бегающими обитателями тайги, которых он успел полюбить. Еще грустнее было расставаться с Митей. Лишь сейчас Юра понял, как многим ему обязан и что лучшего товарища у него не было и вряд ли будет. Он так и сказал Мите в порыве откровенности. На что тот смущенно усмехнулся:

— А ты бы… остался. Вместе бы в мореходку… Юра вздохнул:

— Хорошо тебе — ты здешний, а я… — Увидев, как помрачнело лицо приятеля, он торопливо добавил: — Я подумаю… Честное слово, будущим летом обязательно приеду!

Больше они об этом не говорили, но Юра уже чувствовал, что иная жизнь зовет, манит и шумом ветра, бегущего по вершинам сопок, и протяжными криками чаек, и неумолчным голосом океана, его безбрежной далью, неизведанной и манящей…

Юре захотелось еще раз выйти в шлюпке на простор океана — проститься с ним. Митя не стал отговаривать, хотя наступала пора штормов и следовало бы поостеречься.

Вышли после полудня, чтобы встретить закат в открытом океане. Сначала шли на веслах, причем Юра дважды «ловил щуку», то есть неправильно разворачивал лопасть весла: не ребром, а плашмя.

На середине бухты товарищи поставили парус, и шлюпка пошла резвее. Парус туго выгнулся, словно кто-то живой упирался в него, мачта скрипела, шлюпка кренилась, взлетая на гребни волн. Берега бухты отступали, кудрявые сопки, изъеденные прибоем скалы, удалялись, сливаясь в серо-зеленую, потом голубую неровную полосу. Резкий порыв ветра ударил Юре в лицо: они вышли на простор океана.

Волны вздымались всё выше. На них вскипали барашки. Шлюпка летела подобно качелям: то вверх, то вниз, то снова вверх — дух захватывало от этого стремительного полета. Митя, упершись плечом о корму и намотав шкот на руку, правил парусом. Его лицо блестело от брызг; кепку он надвинул козырьком на затылок.

Прощай, свободная стихия!

В последний раз передо мной

Ты катишь волны голубые

И блещешь гордою красой…—

торжественно декламировал Юра.

Уже давно скрылись из виду широкая бухта и сопки. Со всех сторон, куда ни глянь, вздымалась и медленно опускалась, будто дышала, могучая грудь океана. Лишь чайки чертили крылами небо, низко проносясь над шлюпкой.

— Пора,— сказал наконец Митя.

Это были его первые слова за все время пути. Он приготовился перекинуть шкот и повернуть обратно, но Юра удержал его руку.

Небо было чисто и сине, океан стихал, зыбь улеглась, вода становилась прозрачной до самой глубины, а солнце уже склонялось к закату.

— Еще немного! — попросил Юра, не выпуская руки товарища.— Смотри, как хорошо!

Было и в самом деле хорошо. Зеленовато-синяя вода переливалась, как масло. На западе она розовела под лучами низкого солнца, алела и понемногу окрашивалась в винно-красный цвет. Солнце медленно погружалось в море, окутанное розовым дымом,— будто от соприкосновения с ним вода превращалась в пар. По небу легли оранжевые, желтые, зеленые полосы, похожие на флаги, поднятые в честь заката.

Но вот солнце скрылось. Яркие флаги исчезли, как это бывает на корабле, когда играют вечернюю зарю и спускают флаг и гюйс. А на востоке прозрачная синяя тень, подобная длинной руке, уже вытянулась из-за горизонта и быстро гасила последние краски.

Юра смотрел и смотрел на эту удивительную картину и не мог наглядеться. Он не слышал окликов товарища, указывавшего рукой куда-то вдаль. Когда же он наконец обернулся к Мите, то удивился тревожному выражению его лица.

— Что? — спросил Юра.

Митя не ответил. Шлюпка, кренясь на левый борт, круто повернула. Юра лишь сейчас заметил над южной частью горизонта серую волнистую полоску. Она быстро росла, из серой становилась пепельно-черной — через несколько минут тяжелая туча закрыла полнеба. Поднялся ветер. Он с каждым мгновением усиливался. Будто кто-то гнался за ним, а он пытался уйти от погони и увлекал за собой шлюпку.

Это налетел шторм.

Теперь Юра узнал, что такое океан. Не радостные краски заката приветствовали его, а зловещий мрак и огромные валы, летевшие как вздыбившиеся кони, разметавшие по ветру седые, косматые гривы. Не тишина предвечерья, а пронзительный свист и рев. Словно рушилось все в преисподнюю, и сама преисподняя разверзлась, готовясь поглотить его.

Шлюпка неслась, не разбирая направления. Да и какого направления держаться в этой кромешной тьме, под косо хлещущим, секущим лицо ливнем!

Парус разорвало в клочья, прежде чем его успели спустить. Вымокшие до нитки Митя и Юра ухватились за весла. Но что могли поделать две пары весел против всей мощи океана! И все-таки они гребли, ежеминутно обдаваемые волнами, каждая из которых грозила их смыть и унести.

Когда шлюпка с высоты поднявшего ее на себя горо-подобного вала стремительно низвергалась в черную пустоту, Юре казалось, что сейчас наступит конец. Но словно невидимая рука извлекала утлое суденышко из бездны и опять возносила на головокружительную высоту. Мгновение оно словно висело в воздухе — и снова очертя голову летело вниз.

— Держись! — услышал Юра.— Держись крепче!

Это кричал Митя. Он хотел помочь товарищу, но сильный толчок отбросил его. Шлюпка жалобно заскрипела, застонала, готовая превратиться в щепы от неистовых ударов шторма. Вода в ней все прибавлялась, и не было возможности вычерпывать ее, хотя Митя и пытался это делать.

— Держись! Держись!..— звучал повелительный, совсем не его голос.

«Так вот что такое моряк! Держись во что бы то ни стало! Держись, даже когда ты не в силах держаться!»

И Юра старался держаться. Голос товарища был для него единственной поддержкой. Он каялся в душе перед Митей за то, что не послушал его, винился во всех своих грехах: легкомыслии, хвастовстве, самонадеянности — и хотел только одного: чтобы грозный океан сжалился над ним.

Но океан не любит робких сердцем и не признает жалости. Он гремел над Юрой своим неумолимым голосом. Он бил и швырял его, захлестывал горько-соленой волной, смеялся над ним,— неукротимый и страшный океан, будто в насмешку прозванный Тихим. И Юра прощался с жизнью, измученный, потерявший надежду.

— Нужно повернуть! — закричал Митя.— Ты слышишь? Должно быть, Митя увидел что-то в этой непроглядной

тьме и, бросив весла, изо всех сил налег на руль.

— Греби, раззява! — кричал он Юре, который в полном изнеможении опустил весла.

И Юра — хотя ему казалось, что он не в состоянии даже пошевелить рукой,— все-таки принялся грести, разъезжаясь ногами по залитому днищу шлюпки, втягивая голову в плечи, как будто это могло уберечь его от ударов волн.

— Левым! Левым! Нажимай!..

Шлюпка накренилась так сильно, что черпнула бортом воду, и если бы не Митя… Но Митя вовремя успел выровнять ее. Теперь Юра понял, в чем дело. Сквозь рев и свист шторма он различил новый звук: то бился о скалы прибой. Высокая тень возникла по носу справа… и пропала. Шлюпка благополучно избегла опасности разбиться о скалу.

Но другая опасность уже подстерегала ее. Волны, ударяясь о скалы, сшибались между собой, образуя водовороты. В один из них и попала шлюпка. Здесь все усердие Юры на веслах, зоркий глаз и твердая рука Мити оказались бессильными. Шлюпку сначала занесло вверх кормой, потом — носом, потом положило на борт, так что Юра выронил весла, которые тотчас унесло, а в следующее мгновение шлюпку поставило почти стоймя.

Падая в воду, Юра успел увидеть при свете луны, вырвавшейся из-за быстро несущихся туч, мокрые, блестящие камни, торчащие, как зубы, из пены прибоя, а позади них темную полоску — берег.

Что-то подхватило его и понесло со страшной быстротой на эти самые камни. Он пробовал бороться, но его несло, как соломинку. Встречная волна накрыла с головой, и он ушел в глубину. Он .ничего не чувствовал, кроме ужасной спазмы удушья. Словно железная рука сдавила горло, душила, тянула на дно…

Инстинктивно Юра продолжал бороться. Все тело напряглось в единственном усилии — подняться наверх, набрать в легкие воздуха. И потому ли, что он так настойчиво боролся за жизнь, или добрая волна, шедшая к берегу, снова подхватила его, но Юру вынесло из могильного мрака глубины — блеснул свет, грудь наполнилась воздухом, рот издал крик. Он жил!

Но та же волна, будто спохватившись и сердясь на этот упрямо барахтающийся живой комочек, сбросила его со своей спины на спину другой волне, откатывающейся от берега,— и опять его потащило назад, захлебывающегося, теряющего последние силы…

Вдруг кто-то схватил его — не огромная лапища океана, а маленькая человечья рука, и не безжалостный голос океана, а голос друга, голос надежды позвал:

— Юра! Юра!

«Держись во что бы то ни стало! Держись, даже если ты не можешь держаться!..» И он боролся, захлебываясь водой и отфыркиваясь, и тоже что-то кричал, пока новая волна не швырнула мальчика изо всей силы на берег.

Юра уже не видел, как Митя, босой, в изодранной одежде, с которой ручьем текла вода, тащил его вверх по береговому откосу, как он тряс его, нажимал на грудь и живот. Наконец изо рта Юры хлынула вода. Он застонал, открыл глаза.

— Ах, черт! — услышал он над собой голос товарища.— Жив - таки… Молодец. Юрка! — Митя засмеялся.

Это было так удивительно после всего, что случилось, что Юра, несмотря на боль в теле и сильное головокружение, вытаращил на товарища глаза.

— Хорош! смеялся Митя.— И я хорош… оба!

Его мокрое лицо было в ссадинах, губы посинели, голос охрип и дрожал, но он продолжал смеяться, хлопал себя по бокам и тряс головой.

— Митя…— с трудом вымолвил Юра.— Ты — герой! Если бы не ты ..

— Будет тебе… «Герой»!.. А шлюпку утопили. Как я вернусь без шлюпки?

Сердито морщась и облизывая губы, Митя смотрел на освещенный луной океан, который все еще бесновался, пенился и кипел, как будто досадуя, что упустил добычу.


БУХТА ТУМАНОВ


Юра проснулся и зябко поежился. Одежда на нем пропиталась влагой; влажной была земля и трава, на которой он лежал; влагой был полон воздух, которым он дышал. Туман непроницаемой белой стеной стоял вокруг. Где-то справа и слева журчала вода. Лишь этот чуть приглушенный и мелодичный звук нарушал тишину.

Юра сел, вытер рукавом лицо, позвал:

— Ми-тя!

Но сам едва расслышал собственный голос, так тускло он прозвучал в густом и вязком, как вата, тумане.

— Ми-тя-а-а! Где ты-ы-ы?..

И опять живой звук голоса погас, поглощенный туманом. Что за диво?

Юра с трудом поднялся на ноги и, раздвигая высокие стебли полыни, похожие на зеленые свечи, собрался было отправиться на поиски товарища, когда обнаружил, что тот жив-живехонек и находится почти рядом, скрытый той же завесой тумана. Обрадованный, Юра принялся тормошить его, но Митя не просыпался. Лишь после энергичной встряски он продрал глаза, зевнул, потянулся и произнес сонным, казавшимся от этого безмятежным голосом:

— Чего раскричался?

Впрочем, через минуту он уже позабыл о сне и начал внимательно оглядываться.

Туман медленно редел. Сейчас он походил на белый дым, клубившийся понизу. А вверху светлело, голубело небо. Вскоре можно было различить мохнатые горбы сопок. Еще несколько минут — и совсем прояснилось. Стал виден берег — полукружье бухты, стиснутой подступавшими к самой воде сопками, а дальше, в просвете между ними, за выходом из бухты, открылась бескрайняя синяя гладь, ярко и словно празднично горевшая под солнцем,— океан! Теперь Юра знал, что такое океан!

Он не мог оторвать взгляд от водной шири. Новое чувство переполняло душу. И Юра знал: кем ни станет он в будущем, куда ни закинет его судьба, всегда будет звучать в его душе этот голос, похожий на зов, неумолчный и сильный зов океана…

Юра вздохнул и последовал за товарищем, пробиравшимся сквозь высокую полынь к ближней сопке. Он не успел сделать и несколько шагов, как оступился в невидимый среди густых зарослей ручей. Промокнув до коленей, он выбрался на сухое место и снова начал продираться сквозь эту необычайно рослую полынь, в которой иногда скрывался с головой.

Жесткие стебли хлестали его по лицу, цеплялись за ноги и руки. Ручьи и ручейки-невидимки журчали и напевали со всех сторон. Земля казалась пропитанной холодной водой, как губка. Спасибо, солнце поднялось и пригрело его, не то бы Юра совсем закоченел.

Через несколько минут они с Митей уже стояли на вершине прибрежной сопки. Отсюда далеко был виден океан, зигзагообразная линия прибоя и бухта, в которой волей случая они очутились. Сейчас, при свете дня, бухта походила на синюю подкову, врезанную в зеленое подножие сопок. Слева, при выходе из бухты, поднималась почти отвесно черная скала.

Между тем туман снова начал играть с ними в прятки. Сопку, на которой стояли друзья, затянуло словно молоком. Ее вершина, казалась, отделилась вместе с ними и поплыла, подобно маленькому островку. Справа, слева тоже плыли по белой реке тумана зеленые, рыжие островки — будто здесь возник некий архипелаг.

Внезапно — откуда ни возьмись, как вчера,— в ясном небе показалось облачко. Оно непостижимо быстро обратилось в тучу, из которой хлынул дождь. Некоторое время мальчики стояли мокрые, продрогшие, как и полагается потерпевшим кораблекрушение.

Потом Митя смастерил подобие шалашика среди зарослей.

Тучу пронесло, туман растаял, и опять сделалось светло, тепло и даже жарко. Спустившись по течению ручья, ребята вышли к бухте. Здесь они сбросили с себя одежду— вернее, жалкое подобие того, что было вчера одеждой,— и, развесив ее на прибрежных кустах сушиться, растянулись на гальке возле воды.

Они сильно проголодались, но ни пищи, ни оружия, ни силков или хотя бы удочек у них не имелось; не было и огня, чтобы приготовить пищу, если бы даже она нашлась; не было компаса, чтобы определиться. Короче говоря, они находились в положении робинзонов.

Митя молчал и думал о чем-то. Немного полежав, он принялся мастерить удочку: разодрал на узкие полоски свою и без того изодранную рубашку, крючок согнул из булавки, которой, к счастью, была заколота прореха на брюках, и, выломав в прибрежных кустах длинную, гибкую лозину, нашел удобное местечко над ручьем и уселся в позе заправского рыболова. Поплавком ему служил кусочек коры, а наживкой — земляные черви, накопанные в тени росшего на берегу маньчжурского орешника.

Опять Юра почувствовал себя новичком, неучем, как в первые дни. Он тоже смастерил из лозы удочку, а вместо крючка, по совету Мити, использовал изогнутую колючку.

Пока он возился с удочкой, Митя успел поймать одну за другой две жирные красноперки. Очевидно, в этих местах рыба была непуганая, если ловилась на такую снасть.

Жара усиливалась. Голод мучил их все больше. Как быть? Огня нет; трута, зажигательного стекла тоже нет. Тут никакой Робинзон ничего не придумает. Митя перочинным ножиком, уцелевшим в Юрином кармане, выпотрошил и очистил от чешуи красноперок и повесил вялиться на солнце. Затем отыскал на берегу обломки кремня и попытался высечь из них искры. Попытка не удалась, но Митя не унывал. Оставив Юру с удочками на берегу ручья, он отправился на южный склон сопки. Здесь его поиски увенчались успехом: он нашел дикий виноград.

Ягоды были мелкие, незрелые — они скоро набили оскомину, но все же несколько ослабили голод. Юра растянулся в тени, устало закрыл глаза.

Купальницы с большими оранжевыми цветами, похожими на подсолнечники, и огненно-красные «кровохлебки», которых было особенно много, покрывали склон сопки. А в низине росла густая темно-зеленая, с серебристым отливом полынь. Сверху казалось, что внизу колышется озеро, до краев налитое зеленой водой и обрамленное белыми берегами — то выступали известковые отложения.

Солнце палило беспощадно. Сквозь полуприкрытые веки Юра ощущал горячую синеву неба. Ему вдруг вспомнилось, что в Москве время сейчас близится к вечеру, улицы полны народа, а в парках гремит музыка…Неужели он был в Москве еще совсем недавно? Он встал и, посмотрев по сторонам, обнаружил, что Мити нет.


Юра долго искал товарища, пока не разглядел наконец крохотную фигурку на самой вершине сопки. Когда Юра добрался до вершины, Митя уже готовился двинуться дальше. Оказывается, он намеревался подняться на высокую черную скалу, которая господствовала над бухтой, чтобы определить их местонахождение.

В этом и заключалась часть Митиного плана.

Однако плану не суждено было осуществиться. Снова из низины, где колыхалось зеленое озеро полыни, пополз туман, растекаясь, как дым, между сопок, и снова товарищи оказались на островке, окруженном белыми волнами, скрывшими и сопки, и море, и небо. На этот раз туман был не сырой и прохладный, как утром, а горячий и душный, как в бане или прачечной. Пот выступал на теле, дышать становилось трудно. Но оставалось лишь ждать, пока эта «чертова кухня» перестанет дымить.

«Кухня туманов… бухта туманов…» Да, так ее и следует назвать: «Бухта Туманов»,— решил Юра.

Наконец с моря пришел спасительный ветер и разогнал туман. Но клочья его, похожие на комки ваты, упорно цеплялись за ветки кустарников, а в распадке, который должны были пересечь друзья перед подъемом на скалу, туман еще висел узким белым пологом. Они шли, погруженные в него по пояс, не видя собственных ног.

— Бухта Туманов! Настоящая Бухта Туманов! — восклицал Юра, довольный придуманным им названием.

Но Митя не слушал — он торопился к цели. Когда товарищи достигли середины подъема, Митя, шедший впереди, внезапно остановился:

— Дым!

Действительно, из-за мохнатого, как бы приподнятого плеча сопки струился легкий дымок, словно великан, чья голова была скрыта, курил, пригнувшись, свою великанью трубку.

Юра подумал было, что это опять туман шутит свои шутки, но вскоре убедился, что Митя прав. Стало быть, там жилье, люди? Юра, совсем обессилевший от голода и усталости, приободрился и прибавил шагу.

Зато Митя, напротив, замедлил шаги. Как истый житель этих пустынных, малонаселенных мест, где берег океана обозначал границу, он призадумался: «Кто мог здесь жить и зачем?» Он обернулся к товарищу и предостерегающе поднял руку. Постояв с минуту, внимательно прислушиваясь, Митя начал осторожно огибать сопку.

Вскоре показалось жилье. Это была корейская фанза, как определил с первого взгляда Митя. Слабый дымок курился над высокой деревянной трубой, выведенной, по корейскому обычаю, позади фанзы. К ней вела протоптанная среди кустарника тропинка. Не оставалось сомнений — здесь кто-то жил. А между тем на оклики никто не появлялся.

Выждав немного, ребята вошли в фанзу. В ней было почти темно. Небольшое оконце, затянутое промасленной бумагой, слабо пропускало свет. В углу лежала горка подушек, набитых песком, два чурбачка, которые служат корейцам изголовьем для сна, соломенная циновка, котелок.

Обитатель фанзы, видимо, покинул ее совсем недавно: кан, то есть нары, под которыми был проложен дымоход, еще хранил тепло. Может быть, владелец фанзы испугался неизвестных людей и спрятался?

Ребята обошли фанзу вокруг, вернулись, заглянули в круглый железный котел, служивший печью, и на дне его обнаружили еще тлевшие угли. Митя поспешил раздуть огонь, а Юра притащил ворох сухой чумизной соломы, лежавшей позади фанзы. Так или иначе, званые или незваные, они имели крышу над головой и, что еще важнее, огонь.

Теперь Юра в полной мере оценил его значение. Недаром первобытные люди поклонялись огню — для них он был жизнью. Да, огонь — это жизнь!

Юра усердно подкладывал в печь солому, с наслаждением глядя, как весело она горит, и вдыхая запах дыма, казавшийся таким сладким. А не знающий усталости Митя отправился промышлять. Вскоре он вернулся с несколькими рыбешками, наловленными в протекавшем за фанзой ручье. Из рыбы приготовили в котелке хозяина замечательную уху.

Друзья утолили голод, запили уху кипятком из того же котелка и в самом благодушном настроении разлеглись на твердых подушках хозяина.

Юра уснул тотчас, а Митя, полежав немного, вышел. Он настороженно прислушивался и смотрел на тропу — не появится ли владелец фанзы. Но никто не появлялся. Певуче журчал ручей, ветер шелестел в кустах, снизу снова наползал туман. Черная скала, на которую Митя так и не успел взобраться, сумрачно высилась над фанзой. Казалось, она тоже прислушивалась к чему-то, наклонив свою каменную голову.

Митя вернулся в фанзу, лег и заснул так, как только может уснуть здоровый, сильно уставший человек.

Друзья прожили в фанзе три дня, а хозяин ее так и не появился. Вероятно, он ушел в тайгу на охоту.

С утра до ночи товарищи поддерживали дымный костер на выступе сопки, обращенном к открытому океану, чтобы дать знать о себе на тот случай, если их ищут. А их, несомненно, должны были искать.

Положение осложнялось тем, что они действительно находились в Бухте Туманов. Здесь редко держалась ясная погода, а в туман вряд ли возможно было даже в бинокль разглядеть с моря их сигнал. Из-за коварного тумана товарищи опасались покинуть бухту: уйдешь на час и собьешься с пути — опять останешься без огня, без крова. Бухта становилась для них почти западней.

Под вечер третьего дня Митя и Юра решили, что утром они все же покинут фанзу и будут искать дорогу домой по солнцу. Когда они возвращались в фанзу, уже наступила ночь. Они осторожно пробирались в кустах, как вдруг Юра дернул товарища за руку — рядом с ними светились два зеленых глаза. В то же мгновение длинная тень мелькнула мимо, их обдало горячим дыханием, послышался треск сучьев — и все смолкло.

— Кто это? — через силу выговорил Юра.

— Дикая кошка. Скажи спасибо, что мимо, не то…— прошептал Митя и подтолкнул товарища: дескать, давай бог ноги!

Укладываясь спать, он тщательно припер изнутри дверь толстым суком, объявив, что без огня ходить в темноте больше нельзя.

— Этот черт, раз учуял, повадится теперь…

Наутро, как было решено, они собрались в путь. Спозаранку Митя в последний раз развел костер. И будто этого сигнала только и ждали — перед входом в бухту показался мотобот!

— Наш! Наш! — закричал Митя. Он узнал мотобот рыбозавода.

Приятели начали поспешно валить сушняк в костер, раздувать огонь. Но сигнал и без того уже заметили. Спустя час мальчики находились на мотоботе в обществе Митиного отца и Юриного дяди, которые бранили их на все корки. К вечеру они были дома.

В покинутой бухте сохранился лишь один знак пребывания в ней двух товарищей. На склоне сопки, обращенном к океану, был вбит Юрой колышек, на колышке — кусок коры, и на ней сажей от костра криво выведенная надпись:

Бухта Туманов.


НА ВОСТОК


Юрий Синицын проснулся, посмотрел на спящего Дмитрия Никуленко и выглянул в окно. Поезд стоял на какой-то станции. Соседний путь был занят длинным товарным составом. Возле платформы, на которой высился большой станок, озабоченно толковали о чем-то несколько человек. Из соседней теплушки слышался детский плач…

Знакомая, много раз виденная за эти дни, невеселая картина: вагоны и платформы с оборудованием эвакуируемых заводов, а рядом, в теплушках,— рабочие, едущие вместе со своими заводами, их семьи; в отодвинутые двери видны печи-времянки, развешанное белье, наспех сбитые нары…

Юрий вздохнул, отвернулся от окна. Умом он понимал неизбежность и необходимость эвакуации, но при виде этих теплушек испытывал горькое чувство: «Жизнь на колесах!» Порой ему казалось, что вся Россия тронулась с места, сорванная ветром войны.

Синицын еще не понимал, что все это на первый взгляд беспорядочное движение подчинено единой мысли и плану, что на Урале, в Сибири эвакуируемые заводы, сойдя с колес, начнут работать и жить второй напряженной жизнью.

Было раннее утро. В вагоне все еще спали. Юрий натянул на плечи китель, вышел.

Станция была небольшая, сплошь забитая составами, только первый путь оставался свободен. «Почему мы стоим?» — подумал Синицын.

И, будто в ответ ему, издали донесся паровозный гудок и послышался шум приближающегося поезда. С оглушающим лязгом ворвался на станцию поезд, окутанный дымом и паром, и, не останавливаясь, трубя и свистя, помчался дальше — на запад, на запад, на фронт!

Почему он здесь, а не там, куда умчался поезд, везущий бойцов на фронт? Почему именно он, Синицын, выпущенный до срока младший лейтенант флота, назначен не на берега Балтики или Черного моря, охваченные пожаром войны, а на тихие берега Тихого океана?

Юрий постоял и вернулся в вагон, надеясь уснуть. Но сон не шел. Мысли о войне, о враге, который наступает, тревога и боль, неутоленная жажда деятельности, которая одна способна была смягчить, заглушить тревогу и боль,— все это делало его раздражительным, злым. Сейчас он злился на самого себя за то, что не спит, когда все спят, и думает о том, о чем решил не думать.

К двадцати годам Юрий превратился в красивого молодого человека с отличной выправкой, которая достигается не сразу и которой он поэтому гордился, а Митя вытянулся в «коломенскую версту» и выглядел еще более худощавым, поджарым, чем пять лет назад, когда они впервые встретились. Его волосы потемнели, но рядом с черноволосым, черноглазым и смуглым товарищем он и сейчас казался белобрысым.

Жизнь обоих сложилась так, как они хотели. Призванные на военную службу, они были направлены по их просьбе на курсы младших лейтенантов в Кронштадте. А после курсов их ждало назначение на флот. Чего еще желать?..

Синицын, обладавший хорошими способностями, учился, как и в школе, легко, а Никуленко брал усидчивостью, упорством. Зато в морской практике он был первым. С ним было трудно тягаться.

Они были связаны той дружбой, которая, раз возникнув, не прекращается и с годами только крепнет. Это не означало, что всегда и во всем они были согласны между собой. Напротив, спорили они довольно часто. Точнее, спорил Юрий. Дмитрий обычно предпочитал слушать, изредка вставляя два-три слова. Ни красноречие, ни горячность друга не способны были поколебать его мнение, которое он высказывал не сразу, а основательно подумав.

Незаметно Юрий уснул. Проснулся он, когда в вагоне все давно встали. Слышался громкий говор, стук костяшек (за перегородкой забивали «козла») и чей-то раскатистый смех.

Поезд, пыхтя и как будто отдуваясь от усталости, взбирался на подъем. Равнина кончилась. Впереди виднелись, возвышаясь один над другим, лесистые холмы.

— Скоро Урал,— сказал Дмитрий.

Урал! Железный пояс обороны, как его именуют в газетах. Его огромные заводы дают все, что нужно фронту.

— Куда же, по-твоему, нас все-таки назначат?..— Юрий в который раз нетерпеливо ждал от друга ответа.— Тебе ведь знакомы там все уголки.

— Не знаю,— неохотно отозвался Дмитрий.

Он по-прежнему не любил бесцельных вопросов и обыкновенно больше слушал, чем говорил.

— Ясно. Загонят в такую дыру, куда Макар телят не гонял!

Юрий встал и, так как поезд замедлил ход перед остановкой, собрался выйти из вагона.

Но его окликнул низкий, ворчливый голос:

— Товарищ младший лейтенант!

Синицын обернулся. Голос принадлежал немолодому горбоносому моряку, которого он не знал. Очевидно, моряк сел в поезд недавно.

— Слушаю,— ответил Юрий.

— И слушайте внимательно! — тем же ворчливым тоном произнес незнакомый моряк.

Теперь Юрий разглядел на его кителе, висевшем рядом с ним, знаки различия капитана береговой -службы.

— Слушаю, товарищ капитан! — Синицын подтянулся, став в положение «смирно».

— Да вы не тянитесь,— махнул рукой капитан.— Вольно, вольно…— И он посмотрел на Юрия из-под кустистых бровей: — Я" вот слушаю, как вы ругаете наш край. Дыра… Макар телят не гонял… А знаете вы эту дыру? Бывали у нас?

— Бывал… Был однажды, пять лет назад.

— Бы-ыл…— презрительно протянул капитан.— Пожить надо, а тогда рассуждать! — Он помолчал. Суровое выражение его коричневого горбоносого, как у индейца, лица вдруг смягчилось: — Обиделись, что на фронт не послали? По глазам вижу. Так?

— Точно так! — с готовностью откликнулся Юрий.

— Оно и видно, что не нюхали пороха,— усмехнулся капитан.— Храбрость не в том, чтобы без спросу лезть в огонь. Пошлют, когда надо. Тогда и покажете себя. А где это случится — кто знает…— Он развел руками и посмотрел в окно.— Вот станция. Идите!

…Поезд шел и шел. Он уже перевалил через Урал и мчался по просторам Сибири. Снова, как пять лет назад, Юрий видел за окном вагона бесконечную тайгу. Но не было того безлюдья, которое тяготило его тогда! Станции, полустанки шли гуще, города и поселки были больше, многолюднее, и вообще всего как будто прибавилось: людей, домов, машин, заводских труб, поднимавшихся там, где раньше стоял нетронутый лес.

Когда поезд прибыл во Владивосток и товарищи вышли на перрон, Митя вдруг толкнул Юрия в бок:

— Смотри-ты… Батька! И Валёк… Вот угадали!

И Юрий увидел спешащих им навстречу седоусого старика, Макара Ивановича, и румяную девушку, в которой он едва ли мог признать девчонку-озорницу, какой помнил ее пять лет назад.


ВСТРЕЧИ


Явившись в штаб Тихоокеанского флота, младшие лейтенанты Синицын и Никуленко были временно, впредь до назначения, зачислены в резерв с местопребыванием во флотском экипаже Владивостока.

— Интересно,— сказал Синицын, выходя из штаба.— Ехали, ехали — и приехали… в экипаж!

Впрочем, сказал он это без обычного запала: было ясно, что в резерве они пробудут недолго.

Устроившись, товарищи получили увольнительную на три дня и съездили к Митиным родителям.

Так Юрий вновь очутился в бухте, в которой был пять лет назад. И, как тогда, она открылась перед ним внезапно, блеснув густой синевой между зеленых мохнатых сопок. И сопки знакомо вздымались вокруг подобно зеленым, застывшим волнам. И тот же ветер океанских просторов пахнул в лицо.

— Помнишь, Митя?..— спросил Юрий.

Ему хотелось сказать, что сам-то он хорошо помнит и никогда не забудет, как Митя спас его во время шторма, выбросившего их на берег необитаемой бухты.

— Еще бы…— усмехнулся Дмитрий.— Отважные мореплаватели! Робинзоны!

— А славное все-таки было время…— сказал Юрий задумчиво и немного мечтательно.

— Куда уж лучше! — Дмитрий насмешливо посмотрел на товарища.— Шлюпку утопили и сами едва не отправились к рыбам.

«Митя все такой же,— подумал Юрий.— А я?»

— Интересно, что там теперь, в этой бухте? — Он вопросительно посмотрел на друга.

— Не знаю. Я бы там дальнобойную батарею поставил. Место подходящее,— ответил Дмитрий.

Макар Иванович, расслышавший последние слова, сердито вставил:

— Мест подходящих у нас много. Людей мало. Вот беда. Он уставился из-под нависших бровей на сына, потом на

Юрия и неожиданно подмигнул, словно хотел сказать: «Ну, да такими молодцами авось не пропадем!»

Макар Иванович оставался все таким же шумным, говорливым и все так же любил жаловаться, что рыбозаводу, которым он руководил, мешают, вставляют палки в колеса.

По военному времени за это под суд! — гремел он своим

зычным, «боцманским» голосом.

Казалось, он совсем не постарел и время не властно над ним.

Юрию вспомнились слова дяди Феди, сказанные Макару Ивановичу пять лет назад: «А и здоров же ты, старый чертяка!» Да, оба они были, как видно, из породы не знающих износу людей. Дяде уже шестой десяток, а он еще служит старпомом на судне, бороздящем Тихий океан.

— Бросил меня Федор Антонович. С ивасями оставил! — шутливо сказал Макар Иванович, под шуткой скрывая сожаление, что не смог последовать примеру старого друга.

Он подергал седые, увы, уже не пышные, а поредевшие и пожелтевшие от табака усы и переменил разговор:

— Что-то плохо воюем. Немец лезет и лезет…

— Пока… лезет,— ответил Митя.

— Знаю, что пока. А пора бы повернуть его пятками назад.

— Голову фашистам отвернуть — вот что надо! — воскликнул Юрий. Он не умел, как Митя, сохранять хладнокровие, когда заходила речь о войне.— Дайте срок, заплатят за всё!

— Ну-ну…— Макар Иванович шумно вздохнул, покосился на Юрия. В его взгляде юноше почудилось: «Ты не здесь бы храбрился».

— А у вас как? Спокойно? — поинтересовался Митя.

— Пока спокойно,— в тон ему ответил Макар Иванович.— Но, сам знаешь, нынче спокойно, завтра…— Он не договорил.

Дверь распахнулась, в комнату вошла Валя.

Походка у девушки была легкая, стремительная, и в выражении румяного лица с чуть вздернутым носом и серыми блестящими глазами было тоже что-то стремительное и нетерпеливое. Как будто хотелось ей куда-то поспеть, а куда — она и сама пока не знала.

— Вот, полюбуйтесь! — объявил Макар Иванович, показывая на дочь.— Бросить нас вздумала. Хочет на курсы медсестер. Что ты скажешь!

При этих шутливо сказанных словах лицо девушки вспыхнуло.

— Правда? — тоже шутливо спросил Митя.

— А хоть бы и правда! — произнесла Валя звучным, грудным голосом, исподлобья глядя на отца.— А не пустите — сама уеду! — и выбежала из комнаты, хлопнув дверью.

— Ох, и бешеная! Беда…— Макар Иванович покрутил лысой головой.

Впрочем, и голос его и лицо не выражали большого огорчения.

— В тебя, батя,— промолвил со своей обычной усмешкой Митя.

— Верно! — не без удовольствия согласился Макар Иванович.— У нас в роду все горячие. Один ты, Митяй, рав-но-ме-рен-ный.

Отец и сын посмотрели друг на друга, рассмеялись.

Перед вечером Юрий и Митя искупались за сопкой Медведь, где купались когда-то, будучи подростками. Вода в бухте была удивительно теплой, несмотря на то что лето кончилось. Стояли ясные дни начала сентября. Зеленые сопки кое-где уже рдели пятнами. По утрам захолаживало, но днем еще припекало по-летнему.

Лежа на мелком, мягком песке, Юрий смотрел на море. Там то появлялся, то исчезал быстроходный катерок. Юрий вспомнил, что за сопкой расположен морской пограничный патруль, о котором когда-то с такой важностью говорил ему Митя. Он улыбнулся.

Искупавшись, товарищи не спеша возвращались обратно. Юрий с любопытством поглядывал по сторонам. Прежде, он помнил, берега бухты были пустынны, только вокруг рыбозавода теснился небольшой поселок. Теперь поселок разросся, дома уже взбирались на склоны сопок, сооружены были новые причалы, вдоль берега тянулись склады, мастерские, а вдали дымила труба рыбозавода, казавшаяся Юрию еще выше, чем прежде.

Вечерело. Закат был красный, обещая ветреный день. На сопках лежали облака, тяжелые и неподвижные, будто вытесанные из белого камня. Внизу раскинулось море, густо-зеленое, похожее на застывшее стекло. А справа от сопки Медведь на воду пала широкая, синяя тень.

— Красиво здесь…— сказал Юрий и подумал: « А тихо так, будто войны и в помине нет!»

Но война напомнила о себе — и в тот же вечер.

Макар Иванович вернулся домой поздно, когда товарищи укладывались спать. Он вошел к ним в комнату, притворив за собой дверь.

— Ты чего, батя? — спросил Митя, окинув отца внимательным взглядом и угадав, что он чем-то расстроен.

Не отвечая, Макар Иванович сел и принялся с особенной тщательностью сворачивать папиросу. Митя знал эту отцовскую манеру и терпеливо ждал. Макар Иванович сделал две-три быстрые и глубокие затяжки и, окутавшись облаком табачного дыма, сообщил, что получена радиограмма: судно, на котором служил Федор Антонович, задержано японским миноносцем.

— Задержано? Почему? — удивился Юрий.

— Будто нарушили территориальные воды. Брехня, конечно!

— Что еще было в радиограмме? — спросил Митя.

— Ничего. Связь оборвана.

Наступило молчание. Все трое знали, что судно грузовое и совершает рейсы между Владивостоком и портами Южной Америки. Зачем же понадобилось японцам задержать его?

Спустя день пришло известие, что судно отведено в японский порт, команда ссажена на берег и подвергнута заключению, а капитану предъявлено обвинение в умышленном нарушении территориальных вод. Предстоит суд.

— Так и есть! Привязались! — негодовал Макар Иванович.

Время шло. Протесты советского посольства не имели успеха. Судно оставалось в японском порту, команда — в тюрьме. Имелись сведения, что японцы добиваются от команды нужных им показаний и прибегают к насилию. Так миновал месяц, второй, пошел третий…

И вдруг все переменилось. Суд, который столько раз откладывали, состоялся, но ограничился тем, что наложил на капитана ничтожный штраф. Команда была освобождена. И судно после трехмесячного плена возвратилось к родным берегам. Произошло это после разгрома немецких дивизий под Москвой.

Юрий увиделся с дядей Федей в день прибытия судна во Владивосток. В порту собралось для встречи множество народу. Вернувшиеся моряки двигались словно по живому коридору. Синицын искал глазами знакомое лицо, но не сразу узнал дядю. Его фигура уже не выглядела квадратной, какой он ее помнил. Китель болтался на костлявых плечах; лицо, прежде круглое, полное, настолько исхудало, что кожа на щеках обвисла складками; скулы и кадык резко выпирали, а желтые усы поредели и приобрели какой-то грязноватый оттенок. Одни глаза — маленькие, карие — сохраняли прежнее, живое выражение.

— Что, не признал? — спросил дядя Федя, останавливаясь. И голос у него тоже был не зычный, как прежде, а глуховатый, словно надтреснутый.

— Укатали сивку крутые горки? Ан врешь! — закричал он и ударил племянника по плечу с такой силой, что Юрий пошатнулся.— Ничего мне не сделается. Голодом морили, это да! Так нас этим не возьмешь!..— Глаза Федора Антоновича блеснули.— А теперь ты покажись. Каков ты есть, младший лейтенант?

Дядя Федя отступил на шаг и, откинув голову (ростом он был ниже племянника), критически оглядел его от начищенных до блеска башмаков до форменной фуражки, надетой по-уставному точно. Закончив осмотр, он одобрительно кивнул:

— Вроде ничего… А мамаша где?

Юрий ответил, что его мать — начальник военно-санитарного поезда на Западном фронте.

— Письма получаешь?

— Получаю.

— Передай привет от меня.— И, козырнув, старпом зашагал, догоняя команду судна.


КАПИТАН ПИЛЬЧЕВСКИЙ


Прошло около года. Весной отряд моряков, в состав которого входили Никуленко и Синицын, высадился в бухте, памятной обоим товарищам и романтически названной когда-то Бухтой Туманов. Сопки вокруг бухты господствовали над морем, и сама природа указала, что здесь нужно возводить береговые укрепления. Командиром отряда оказался капитан Пильчевский — тот самый, который ехал вместе с Никуленко и Синицыным в прошлом году в одном вагоне.

Когда, получив назначение, молодые офицеры явились к нему, капитан Пильчевский внимательно оглядел их, особенно внимательно Синицына. Выражение горбоносого, как у индейца, лица капитана не изменилось. Он погладил чисто выбритый, рассеченный давнишним шрамом подбородок и сказал низким, ворчливым голосом, глядя на Синицына из-под черных кустистых бровей:

— Что, товарищ младший лейтенант, так и не пришлось повоевать? Д-да… Ну, у меня скучать не будете. Узнаете нашу дыру!

«Попал как кур во щи!» — подумал Синицын, стоя навытяжку перед памятливым капитаном, который все еще не спускал с него острых глаз.

Наконец капитан перевел взгляд на Никуленко. С минуту всматривался в него, потом спросил:

— Скажите, Макар Иванович Никуленко не родич вам?

— Отец, товарищ капитан,— четко отрапортовал Никуленко.

— Да ну? — откровенно удивился и обрадовался капитан. Его лицо будто посветлело.— Большой сын у Макара…— Он помолчал и произнес уже не ворчливо, а задумчиво: — Д-да… Стало быть, старики мы с ним. А? — Потом покачал головой, потрогал короткие, в проседи усы.— Ведь мы с твоим батькой воевали с японцами еще в двадцатом году!

Капитан встал, прошелся, посмотрел на Синицына повеселевшими и помолодевшими глазами, словно хотел сказать: «Вот оно как, товарищ младший лейтенант! А вы говорите: дыра!»

Когда стало известно место высадки отряда, Синицын не удержался и рассказал капитану о юношеских приключениях, пережитых им с Никуленко в этой бухте. Капитан выслушал его без обидной снисходительности или насмешливости, чего опасался Синицын, и промолвил:

— Лихо, лихо! — А потом не то спросил, не то заключил: — Стало быть, вы заварили кашу, а Никуленко ее расхлебывал?

— Он спас мне жизнь! — воскликнул Синицын.— Без него я бы пропал!

— Д-да… бывает. Хорошо, что помните. Такое забывать не след. А Никуленко—правильный человек!

«Правильный человек» было высшей похвалой у капитана Пильчевского. Макар Иванович в письме к сыну назвал капитана: «старая гвардия». И правда: совсем молодым Пильчевский дрался под Волочаевкой, а не так давно участвовал в боях у озера Хасан. Меткостью он и теперь не уступал молодым и в прошлом году взял первенство на командирских стрельбах. «Считай, тебе повезло,— писал в том же письме Макар Иванович,— что ты попал под его команду. А дело ваше, как я разумею, немалой важности, раз оно поручено Павлу Пильчевскому».

Впрочем, это понимали и сами товарищи. Война длилась уже второй год. Гитлеровцы рвались теперь к Волге. Не только Никуленко и Синицын — многие с тревогой оглядывались на дальневосточные границы: точно ли тих этот Тихий океан и надолго ли? Командование принимало меры предосторожности, укрепляло сухопутные и морские рубежи. Потому-то и появились моряки в этой раньше дикой, безлюдной бухте.

Синицын и Никуленко, как и весь личный состав, жили в палатках. Постоянного жилья еще не было. И медпункт помещался под натянутой на колышки парусиной, и красный уголок, а камбузом, то есть кухней, служил наспех сбитый навес. Только для штаба успели выстроить небольшой белый домик.

Жизнь в бухте шла лагерная, походная. Однако если заглянуть во время политбеседы в красный уголок или к оперативному дежурному в штаб, а особенно если посмотреть, как теснятся моряки возле репродуктора, слушая сообщения с фронта, невольно забывалось, что вокруг малонаселенные, а то и вовсе безлюдные места и что это отдаленнейший морской рубеж нашей страны.

Радостным событием для всех бывало получение почты. Юрию письма приходили редко: его мать по-прежнему находилась в прифронтовой полосе. И всякий раз при виде конверта со штемпелем полевой почты он испытывал страх: не случилось ли беды?

А Митя получал почту часто. Писали отец с матерью, иногда добавляла несколько строк Валя. В таких случаях Митя при чтении письма посмеивался, а прочитав, сообщал Юрию:

— Тебе привет.

— От кого? — осведомлялся Юрий с деланным безразличием.

— Будто не знаешь!

Юрий знал, что Вале все-таки удалось уговорить родителей и что она уже учится на курсах медсестер. Митя протягивал товарищу листок, вырванный из ученической тетрадки и покрытый крупными, торопливо бегущими строчками:

— Вот, почитай!

Прочитав, приятель возвращал письмо и просил передать Вале привет.

— Ты бы сам написал, а от меня — привет. Так-то ей, может, интереснее будет,— не то в шутку, не то всерьез советовал Дмитрий.

В ответ Юрий смущенно улыбался.


ПАК-ЯКОВ


Тонкая, монотонная песенка доносится сквозь заросли маньчжурского орешника. Узкая тропа вьется по склону сопки. Отсюда хорошо видна бухта, похожая на подкову и охваченная с трех сторон зелеными кудрявыми сопками. Между ними — падь, заросшая высокой полынью; ручей, бегущий к морю; дорога, проложенная недавно к бухте.

В том месте, где ручей пересекает дорогу, взвод матросов чинит мост и углубляет сточные канавы по сторонам дороги. Мост сооружен всего месяц назад, тогда же выкопаны канавы. Но канавы уже затянуло грязью, болотной ряской. Обильная подпочвенная вода тысячами тонких струек, словно буравчиками, сверлит и подтачивает земляные откосы. Они осыпаются — в канавах водостока образуется затор. И вот один сильный дождь — и дорога, проложенная с таким трудом, размыта, мост сорван, вода широко разлилась среди прибрежных камышей и полыни.

Нынче — аврал. Все занятия, учебные стрельбы отменены. Личный состав, кроме караульных и дежурных по камбузу, занят на дорожных работах.

Жарко. Скинув тельняшки и засучив штаны, матросы очищают канаву, выбрасывают лопатами землю и жидкую грязь. Их коричневые мускулистые спины блестят от пота. Стучат топоры. Укладывают свежеотесанные бревна нового настила моста. Кто-то заводит высоким, сильным голосом:


Широка страна моя родная,

Много в ней лесов, полей и рек…


Матросы подхватывают песню. Младший лейтенант Никуленко, наблюдающий за работой, сам бы не прочь присоединиться к певцам. Но ему кажется это недопустимой для офицера вольностью. Он старается быть строгим и подтянутым. Даже выцветший синий рабочий китель сидит на нем строго.

Высокий, поджарый, белобрысый, с энергичным подбородком и твердо сжатыми губами, Никуленко кажется слишком суровым для своих лет. Однако он почему-то считает обязательным для молодого офицера это выражение нарочитой суровости, которое, впрочем, не всегда ему удается, потому что по натуре он не таков. И все это знают.

Никуленко расхаживает вдоль ручья и посматривает на матросов. «Славно поют… особенно Гаврюшин. Это он запевала». Никуленко улыбается и тотчас, будто спохватившись, снова принимает озабоченный вид.

Работа спорится. Никто не слышит тонкого одинокого голоса — там, на вершине сопки. Человек в широкополой соломенной шляпе спускается верхом на корове в бухту. Желтая шляпа блестит на солнце, белые штаны мелькают сквозь заросли. Тропинка, по которой он едет, вьется зигзагом.

Тропинку протоптали таежные охотники, изредка забредавшие в эти места. А теперь здесь шумно, людно и нечего думать об охоте. Спасибо, что рыбу не всю еще распугали. Человек в соломенной шляпе продолжает тянуть свою песенку, морщит сухие, старческие губы, показывая удивительно крепкие желтые зубы.

Наконец он выезжает на дорогу, которую чинят моряки. Корова останавливается перед препятствием. Всадник бьет ее коричнево-серыми пятками, громко цокает, и, неуклюже заваливаясь задними копытами, корова перебирается через канаву. Тут все замечают всадника, весело приветствуют его:

— Здравствуй, Пак-Яков! Как живешь?

— Здоров, Паша-Яша!

Кто-то из моряков прозвал старого корейца «Пашей-Яшей», и кличка за ним осталась. Он — единственный человек, которого встретили моряки, когда пришли весной в бухту. И все знают старика, привыкли к нему.

Широкоскулое, темное, словно выдубленное лицо корейца иссечено тонкими морщинами. Черные раскосые глаза смотрят с простодушным любопытством. Это выражение простодушия и доверчивости делает его лицо привлекательным. Пак-Яков всегда готов услужить, помочь. Вот и нынче он явился сообщить, что хорошо ловится красноперка, и любители рыбной ловли с интересом слушают его.

Один Никуленко недоволен. Люди не должны отвлекаться от дела. Притом его беспокоит облачко над сопкой. Если наползет туман, придется приостановить работу. А останавливать нельзя: мост и дорога должны быть готовы в срок — с часу на час ожидается прибытие транспорта со снаряжением, который и без того задержался.

Имеется еще одно обстоятельство, вызывающее недовольство Никуленко. Хотя Пак-Яков живет за пределами укрепленной зоны, однако пребывание постороннего человека в этих местах признано нежелательным. Старому корейцу приказано было покинуть фанзу. Пак-Яков готовится к переселению, но пока, по старой привычке, продолжает бывать в бухте.

Никуленко искоса поглядывает на корейца, восседающего с наивной важностью на своей рогатой красавице, и направляется в его сторону. Увидев лейтенанта, Пак-Яков широко улыбается. Но молодой офицер не расположен шутить. Морщинистое, темное лицо старика делается печальным. Он догадывается, о чем хочет напомнить ему Никуленко.

— Ты не горюй,— говорит Никуленко, невольно смягчаясь.— Фанза твоя все равно того и гляди завалится. И место себе выберешь лучше прежнего.

Пак-Яков нерешительно кивает головой:

— Моя понимай. Твоя добрый люди!

Тем временем облачко над сопкой вытягивается в виде длинного, пушистого одеяла. Левый край его закрывает соседние вершины, а правый оседает над бухтой. Нужно спешить.

Но, как ни торопятся матросы, как ни ловчатся, туман настигает их. Вот уже начинает тускнеть последний клочок чистого голубого неба, гаснут блики на воде бухты, она становится серой, свинцовой. Темнеет прибрежный песок. Еще несколько минут — и все исчезает. Густой, влажный и теплый пар клубится вокруг.

Китель Никуленко пропитала влага, теплые капли стекают за воротник. Делается душно. Осторожно шагая сквозь туман, он наклоняется над канавой, в которой слышится чавканье лопат, и спрашивает:

— Ну как? К обеду кончим?

— Надо бы кончить,— отвечает невидимый в тумане запевала Гаврюшин.

И снова удары лопат, кряхтенье, запах потных, разгоряченных работой тел. Никуленко самому хочется скинуть китель и взяться за лопату. В это время из белой стены тумана выделяется темное пятно. Оно приближается. Уже можно различить людей.

— Смирно! — командует лейтенант Никуленко и, подойдя к командиру, отдает рапорт.

— Вольно!

Капитан Пильчевский, командир укреппоста, провел все утро на берегу бухты, где гатят топь. Теперь он здесь. Заложив Руки за спину, он обходит в сопровождении Никуленко место работ.

Туман редеет так же быстро, как появился. Уже видна излучина ручья, высокие, стройные стебли полыни, желтые бревна на мосту, а дальше — голубая бухта и безмятежные отражения сопок в ней… Будто и не было ничего.

Это случается почти каждый день: с утра — солнце, потом — туман, затем — опять солнце.

Капитан Пильчевский чуть сутулится, но это единственный недостаток, указывающий на его возраст. Зато глаза у капитана удивительно зоркие. Так, он сразу замечает Пак-Якова и с неудовольствием оборачивается к Никуленко. Кажется, он намерен спросить у него, почему не выполнен приказ и кореец еще здесь.

Никуленко мог бы ответить, что он не повинен в этом: лишь только что он выговаривал бестолковому старику. Но лейтенант предпочитает молчать. Служба есть служба, а приказ есть приказ.

Он оборачивается в сторону Пак-Якова, но его уже нет. На ярко-зеленом склоне сопки виден удаляющийся всадник.


ЧЕРНАЯ СОПКА


Наблюдательный пост предполагалось устроить на вершине Черной сопки. Черной она называлась потому, что голая ее вершина была усеяна обгорелыми пнями, и еще потому, что на вершине, обращенной к открытому океану, поднималась скала, потемневшая от времени и непогоды. Это была самая высокая точка.

После ужина и смены караулов Юрий Синицын, с разрешения капитана Пильчевского, отправился на вершину сопки наблюдать за прибытием транспорта. Нужды в этом не было: на сопке находился представитель СНИС (служба наблюдения и связи). Но Юрию нравилась открытая всем ветрам вершина, с которой открывался далекий вид на океан.

Миновав ручей, пересекавший узкую падь, в которой был расположен временный лагерь, Синицын свернул с дороги на тропу.

Чем выше он поднимался, тем уже, извилистее делалась тропа. По обе ее стороны рос колючий маньчжурский орешник, остролистый таволожник, желтая жимолость. Частые ручейки пересекали тропинку, наполняя воздух громким журчанием. Крохотные зеленые паучки с забавными красными разводами на брюшке, какие во множестве появляются здесь в августе, повсюду протянули свою паутину. Синицыну приходилось то и дело снимать с лица едва приметные нити.

Там, где тропа поворачивала направо, лепясь по краю обрыва, и делалась скользкой от струившейся по ней воды, лейтенант остановился. Ему почудился впереди шорох. Кто мог здесь быть? Кроме старого корейца, чья фанза находилась значительно южнее, никто не пользовался тропой. А Пак-Яков в эту пору обычно уходил на рыбалку.


Синицыну вспомнилось, что в той самой фанзе шесть лет назад они с Митей Никуленко укрывались после шторма, выбросившего их на берег бухты. «Робинзоны… Бухта Туманов…» Как давно это было, порой кажется — будто совсем и не было!

Он прибавил шагу, но шорох, привлекший его внимание, стих. Только кустарник вверх по склону чуть шевелился — вероятно, от ветра.

Когда Синицын достиг вершины сопки, был уже восьмой час. Длинная тень от гранитной скалы легла по голому, каменистому склону. Огромная, черная, с трещинами, бороздящими ее, как морщины, с многолетними следами стекавшей воды, похожими на седые космы, с пучками мха, торчащими, как бородавки, из расщелин, скала походила на старуху ведьму, поднявшую к небу свое мрачное, иссеченное временем и непогодой лицо.

Воздух был чист и прозрачен. Океан спокоен. Изрезанный мысами берег виден на много миль. Сопки вздымались, как волны, а между ними, далеко внизу, просматривалась бухта. Тишь и безлюдье. Только белохвостые орланы медленно кружат над водой, высматривая добычу.

У подножия скалы стоял наблюдатель из службы СНИС — рослый светловолосый матрос Гаврюшин, державший в руках бинокль. При виде офицера он выпрямился, отдал честь.

— Не видно? — спросил Синицын, отвечая на приветствие.

— Не видать, товарищ младший лейтенант.

Синицын взял у наблюдателя бинокль и поднес к глазам. Горизонт был пуст. Тогда он решил взобраться на выступ — расщелину в скале: там обзор шире. Дело было трудное, рискованное: взбираться приходилось с той стороны, где скала почти висела над пропастью. Но Юрий уже побывал однажды на выступе и вообще любил проверять себя в опасных положениях. Это у него называлось «тренировкой».

Он вернул бинокль матросу, посмотрел на расщелину, сдвинул кобуру за спину, чтобы не мешала, и, ухватившись за камень, подтянулся на руках, нащупывая ногами опору. Гаврюшин молча, с неодобрением наблюдал за ним.

Лицо Синицына уже находилось на уровне расщелины. Вдруг прямо перед собой он увидел рыжевато-красную тупую голову змеи с глубокими впадинами под глазами. Это был ядовитый щитомордник.

Каким образом попала сюда змея? Прежде здесь не водилось змей. Раздумывать было некогда. Синицын висел на руках, почти касаясь лицом головы щитомордника. Он знал, что щитомордники редко нападают на людей. Но то ли змея была напугана или что-то ее разозлило — она выгнулась, зашипела, и тотчас он почувствовал острую боль в левой руке. Невольно Синицын дернулся, едва не сорвался, но сумел удержаться и начал спускаться с предательской скалы.

Внизу он осмотрел руку, уже сожалея о своей опрометчивости, но стараясь не показать этого матросу. Следы зубов отчетливо выступали на месте укуса. Показалась кровь. Гаврюшин, по-прежнему молча, не задавая ненужных вопросов (он все видел), помог лейтенанту перетянуть руку носовым платком, и оба посмотрели вверх. Как попала туда змея?

Выломав длинную ветку орешника, Гаврюшин дотянулся до расщелины — там что-то мелькнуло и скрылось. Синицын обежал скалу вокруг и успел заметить легкое шевеленье кустарника: вон куда змея ускользнула!

Прогнав непрошеную гостью, Гаврюшин вернулся к исполнению своих обязанностей — наблюдению за горизонтом.

Предзакатный ветер прошумел внизу, перекинулся в бухту, покрыл ее рябью и вырвался на простор океана. Справа, из-за Козьего мыса, показался парус. Он медленно приближался, то исчезая, то появляясь в волнах. Скоро можно было различить две пестрые заплаты на парусе. Это была лодка Пак-Якова. Старик возвращался с рыбалки.

Солнце село. Еще лежал на вершинах нежно-розовый отблеск вечерней зари, но и он быстро тускнел. Тускнел и океан. Видимость ухудшилась. В ту минуту, когда Синицын уже готов был пуститься в обратный путь, Гаврюшин, продолжавший смотреть в бинокль, вдруг торопливо поднял ракетный пистолет и выстрелил два раза.

Это был сигнал прибытия транспорта.

Возвращались, когда совсем стемнело. Боль в укушенной змеей руке усиливалась. Нужно было поскорее обратиться за помощью в медпункт, но приходилось двигаться с осторожностью. На том месте, где тропа лепилась по краю обрыва и хлюпала под ногами вода, Синицыну опять послышался шорох. Большой камень сорвался с кручи и пролетел над самой головой лейтенанта, едва не задев. Юрий невольно погрозил в темноту кулаком, хотя грозить было некому: камни срывались здесь и прежде, а ходить в темноте над обрывом не рекомендовалось.


ТРУЖЕННИКИ МОРЯ


Разгрузку начали сразу по прибытии транспорта. Из района было получено сообщение, что ожидается шторм, приходилось торопиться.

Едва взлетели сигнальные ракеты, матросы беглым шагом направилась к бухте. Две полуторки двигались следом. Буксир и баржа, которую он тащил, только-только показались в бухте, а их уже ждали.

Тяжело груженая баржа медленно разворачивалась против ветра в быстро темнеющей бухте. Буксир пропыхтел мимо. Послышалась короткая команда: «Стоп!» Взвились и упали концы. Их закрепили на берегу. Причала не было, но глубина возле берега оказалась достаточной, и баржа подошла близко.

На берегу разожгли костры. Дымное пламя поднялось, озаряя людей, берег, бухту и баржу, на которой готовились к выгрузке. Искры от костров с шипением падали в воду. По воде побежали желтые и красные змеи.

— Смирно! На первый-второй рассчитайся! Станови-ись!

Загремела, загрохотала лебедка, натянулись тросы, и первый ящик, подхваченный стрелой на барже, начал медленно подниматься и опустился на платформу грузовика, въехавшего по самый кузов в воду. Неуклюже качнувшись и громко скрипя по галечному дну, грузовик выбрался на берег и скрылся в темноте.

Сгружали более легкие детали, механизмы, приборы. Их сносили на руках, входя в воду по шею, а стрелой поднимали бочки с цементом, двутавровые балки и опускали на грузовики, которые поочередно подъезжали по воде к барже.

Ночь выдалась темная, безлунная. Костры отбрасывали на дорогу перебегающие с места на место блики. Во мраке слышались голоса, скрип гальки, хлюпанье воды. Ветер, которого все ждали с тревогой, то возникал, то стихал. Небольшие волны с легким шумом разбивались о берег. Но казалось, что прибой усиливается, вот-вот налетит шквал и наделает беды…

К полуночи волнение в бухте действительно усилилось. Разгрузку пришлось прекратить. Мокрые, продрогшие матросы разделись и грелись возле костров, сушили одежду. Костры горели всю ночь. Люди спали тут же на берегу, укрывшись кто чем мог. Едва рассвело — они снова были на ногах. Один только матрос, первого года службы, начал жаловаться на стертую ногу и отпросился к врачу.

Об этом потолковали, пошутили и приступили к работе. Было холодно, сыро. Туман низко клубился над бухтой. Накрапывал мелкий дождь. Но ветра не было, и волнение в бухте улеглось. Видимо, шторм прошел стороной.

Теперь предстояло самое трудное: выгрузка орудийных стволов.

— Товарищи! — сказал капитан Пильчевский. Он тоже проел ночь на берегу. Глаза его устало щурились.— Товарищи

матросы!

— Смирно! — скомандовал во весь голос Синицын, хотя в этом не было нужды, и стал перед фронтом, вытянув руки по швам. Он был возбужден и не то что боялся за своих людей — как бы не сплоховали, а скорее злился на самого себя за вчерашнюю глупую историю. Ему уже попало от капитана и от врача. Доктор впрыснул ему раствор марганцевокислого калия, но вот — болтайся без дела с забинтованной рукой!

— Вольно! — сказал капитан Пильчевский своим низким, немного ворчливым голосом и вытер капли дождя с лица.— Разгрузку нужно закончить сегодня. Понятно?

— Ясно!

— На фронте и не то бывает!

— Как не понять! — послышались голоса.

— Это Загорщикову непонятно,— отозвался насмешник Майборода, имея в виду отпросившегося к врачу матроса.

— А ну, расходись, раздевайся, слушай мою команду! — опять на всю бухту закричал Синицын, так что даже капитан на него оглянулся.

Парусиновые форменки, штаны, тельняшки полетели в кусты. Поеживаясь под дождем, матросы в одних трусах вошли в воду и выстроились в две длинные шеренги под прямым углом к барже. Только их головы виднелись над водой.

Загрохотала лебедка. Стрела, подхватив цепями тяжелый стальной ствол орудия, медленно как бы напрягая силы, поднимала его над баржей. Пронзительно скрипели, натягиваясь и вращаясь в гнездах, толстые звенья цепей. Тело орудия неприметно для глаза перемещалось в воздухе. Вот, чуть накренясь казенной частью, ствол начал осторожно погружаться в воду.

— Стоп!

Казенная часть опустилась на дно. И тотчас десятки рук взялись за канаты, которые своими петлями накрепко обхватили орудийный ствол. По команде: «Раз! Взяли!» — матросы, на манер бурлаков, потащили тяжелый груз по дну к берегу. Орудия не видно было на поверхности, лишь вода бурлила и пенилась под канатами, обдавая брызгами людей.

— Держи! Держи! — кричал Синицын, хотя все и так держали крепко.

Но он повторял свое: «Держи, держи!», вытягивая над водой забинтованную руку, и видно было по его молодому лицу, что он страдает из-за того, что не может принять участия в общем деле.

Хлюпая по воде, спотыкаясь, люди шли, подчиняясь единому ритму— шаг за шагом, шаг за шагом. Они вытащили орудийный ствол на берег и здесь по команде: «Стой!» — остановились.

Несколько минут матросы отдыхали, лежа на прибрежной гальке, закрыв глаза, разбросав обессилевшие руки. Но вот кто-то поднял голову, другой посмотрел на него и что-то сказал, третий откликнулся, четвертый толкнул соседа в бок — и уже громкий говор и смех пробежали по рядам.

— А наш Гаврюша спать приладился,— насмешливо показал Майборода на своего соседа.

— Как же, заснешь! — вздохнул Гаврюшин, дуя на саднящие ладони.

— Что, горячо? — не отставал Майборода.— Ты песочком потри…

Пошучивая и покуривая, лежали матросы под мелким, надоедливым дождем, который, словно досадуя на их здоровье и смех, продолжал моросить. Зато солнце было на стороне моряков. Первый горячий луч ударил и зажег грозным светом сталь орудия. Клубясь, расходился туман, и медленно, будто нехотя, стихал дождь. Последние радужно светящиеся капли упали на землю. Заголубело небо. И по команде: «Поднимайся!»— матросы опять пошли в воду.

Второй орудийный ствол был доставлен на берег тем же способом, что и первый. На берегу орудия установили на заранее приготовленные катки.

Первые сто метров пройдены благополучно: здесь галька и твердый грунт. Дальше начиналась пропитанная влагой и превратившаяся после недавних дождей в жидкую грязь ложбина. Бревна гати, уложенные наспех вчера, разъезжались, подпрыгивали. Гать прогибалась под тяжестью груза и, хлюпая, погружалась в трясину. Но всё новые и новые люди, сменяясь, налегали на натертые лямки, и мокрые, облепленные грязью орудийные стволы медленно двигались дальше.

Тащили груз все: матросы, офицеры, шоферы, дневальные, которым разрешили отлучиться, кашевары, управившиеся на камбузе. Даже доктор пришел. Синицын старался не попадаться ему на глаза.

Солнце жгло во всю силу. Пот струился по разгоряченным телам и лицам, заливал и слепил глаза. Жмурясь, дыша прерывисто и шумно, напрягаясь в едином усилии, люди шли, шли, пока не раздавалась команда: «Стой!» Тогда они валились на траву у дороги и лежали неподвижно, отдаваясь короткому отдыху.

Синицыну казалось, что больше он не в состоянии будет подняться. Но раздавалась команда — и он вставал. Снова стертые до крови пальцы брались за нагретый канат, снова напрягались все силы…

Перед полуднем случилось несчастье. Гаврюшин, шедший в первой паре с Майбородой, споткнулся о бревно гати и упал. Катками ему отдавило ногу.

Бледного, стонущего, измазанного в грязи Гаврюшина подняли, положили на траву. Доктор тут же осмотрел, промыл и забинтовал ему ногу. Со ступни и пальцев была содрана кожа, но кость осталась цела. Доктор хотел отправить Гаврюшина в район, в госпиталь, но матрос отказался.

— Не полага-ц-ц-а… не поеду…— бормотал он, кусая губы, чтобы снова не застонать.

Когда возвращались с обеда, Синицын разглядел знакомую соломенную шляпу корейца, мелькавшую, словно подсолнечник, среди полыни. Старик нес на голове бадейку и шел так быстро, что было удивительно, как он ее не уронит. Вынырнув из зарослей на дорогу в том месте, где стояли катки с орудиями и собирались матросы, Пак-Яков опустил бадейку наземь — она была до краев полна молока — и приветливо помахал сухой рукой:

— Пей молоко! Холосо! Осень! — Он заметил повязку на руке Синицына, огорченно покачал головой: — Зацем больной люди?

Синицын рассмеялся. Рассмеялся и Пак-Яков:

— Пей молоко! Холосо! — Он зачерпнул было ковшиком из бадейки, когда услышал строгий оклик Никуленко:

— Опять ты здесь? Приказа не знаешь?

Синицыну сделалось неприятно. Никуленко как бы указывал и ему на неуместность присутствия здесь постороннего человека.

Узкие глаза Пак-Якова блеснули. Но он безропотно отошел в сторонку, постоял и побрел, забыв от обиды про свою бадейку.


СОСТЯЗАНИЕ


Воскресный день выдался погожий, и матросы отправились в бухту купаться. Предстоял заплыв на расстояние и быстроту, и потому на берегу было особенно людно.

Синицын и полный, страдающий одышкой лейтенант Евтушенко стояли возле капитана Пильчевского, который был главным судьей, и обсуждали условия состязания. Лучший пловец синицынского взвода, Гаврюшин, из-за поврежденной ноги еще не мог принять участие в заплыве. Его заменили Майбородой. На прошлой неделе при отборочных испытаниях Майборода неожиданно опередил всех и вышел в финал, и все же Синицын опасался, что Майбороде не выстоять против пловца из взвода Евтушенко.

Обсудили все детали состязания. Оба лейтенанта старались сохранить равнодушное выражение, что немного забавляло капитана Пильчевского. Наконец он махнул рукой и приказал начинать.

Говор и шум на берегу стихли. Все хлынули к месту, откуда должен был начаться заплыв.

Синицын с блестящими от задора глазами и покрасневший от возбуждения Евтушенко сели в шлюпку и пошли на веслах к выходу из бухты, где был финиш. Там болтались на воде два поплавка с флажками.

Берег удалялся. Вода в бухте была спокойна и прозрачна до самого дна, зеленовато-желтого, прогретого солнцем и покрытого кое-где лиловыми пятнами водорослей, похожих на грачиные гнезда. Но чем глубже, тем вода делалась темнее и как бы гуще, цвет ее из желто-зеленого превращался в зелено-синий, лиловый. Дно исчезло. Лишь яркий луч солнца, падавший отвесно, прорезал глубину, словно сверкающий меч. Но и он не достигал дна. Здесь было глубоко, метров двадцать, не меньше.

Ветерок вырвался из-за Черной сопки, поднял легкую рябь. Солнечные блики празднично горели на гребнях волн, на мокрых веслах, на белых кителях офицеров. Когда шлюпка достигла поплавков, Синицын поднял флажок. С берега ему отсемафорили, и он тотчас увидел стремительно кинувшихся в воду пловцов.

Кто шел первым, трудно было разобрать. Солнце слепило глаза. Небольшие волны, поднятые ветром, скрывали пловцов. Синицын, снова приняв безразлично-деловой вид, смотрел на секундомер. А Евтушенко перегнулся через борт и, заслонясь короткой, полной рукой от солнца, пытался разглядеть пловцов.

— Так, Ведерников, нажимай! Не зевай! — выкрикивал он и поминутно дергал крючки душившего его воротника.

Пловцы приближались. Уже видны были их коротко стриженые головы: рыжая — Ведерникова и черная — Майбороды, бронзовые от загара, мокро блестевшие руки и плечи, высоко выходившие из воды при каждом взмахе. Здоровяк Ведерников шел впереди легкими, стремительными саженками и, казалось, совсем не устал. А Майборода шумно отфыркивался, отплевывался, вертел из стороны в сторону черной, как у жука, головой — выдыхался.

— Молодец, Ведерников, нажимай! — кричал Евтушенко, откровенно торжествуя победу своего взвода.

Синицын старался не смотреть на него. Сейчас его возмущал и толстяк Евтушенко, и рыжий Ведерников, и в особенности Майборода, который вот-вот осрамит его взвод. «Эх, нет Гаврюшина… Он бы вам показал!»

Но в ту минуту, когда Синицын считал дело окончательно проигранным, Майборода вдруг метнулся и, поднимая фонтаны брызг, широко разбрасывая руки, начал быстро нагонять соперника.

Условия состязания разрешали плыть любым стилем — и хитряга Майборода приберег, очевидно, про запас сюрприз. Правда, плыл он как-то нелепо, смешно вертел руками, фыркал, пыхтел, однако заметно обгонял Ведерникова.

Теперь Евтушенко уже не ухмылялся самодовольно. Он все больше перегибался через борт, рискуя опрокинуть шлюпку:

— Что же ты… Ведерников! Жми!

— Матвей Матвеич,— окликнул его Синицын.

И Матвей Матвеич, спохватясь, уставился на секундомер.

Пловцы были совсем близко от финиша. Ведерников напрягал силы, надеясь снова вырваться вперед. Но Майборода, которого почти нельзя было разглядеть среди тучи брызг — так бешено молотил он руками,— не отдавал выигранного расстояния. Он пришел к финишу на полторы секунды раньше Ведерникова, не посрамив чести взвода.

Когда шлюпка возвращалась, приняв на борт пловцов, Евтушенко спросил Майбороду:

— Где это ты так шлепать выучился?

Майборода, черный, лоснящийся, как тюлень, только покрутил головой — он еще не отдышался после гонки, закашлялся, засмеялся. И все засмеялись, на него глядя, даже Ведерников.

На берегу товарищи встретили победителя радостными криками. Особенно рад был Гаврюшин, опасавшийся, подобно Синицыну, что Майборода подкачает. Гаврюшин толкался среди матросов, повторяя с веселым изумлением:

— Ай да Сенька! Показал класс!

— Ничего — ответил ему Ведерников, прыгая на одной ноге и натягивая на вторую штанину.— Наше от нас не уйдет. Еще прижмем Сеньку с тобой в придачу!

А вечером все трое — Ведерников, Майборода, Гаврюшин — сидели у входа в палатку и пели. Подходили матросы из других палаток, песня становилась громче, дружнее. И чей-то голос, кажется Гаврюшина, высоко и ладно выводил:

Споемте, друзья, ведь завтра в поход

Уйдем в предрассветный туман…

— Славно поют,— сказал Никуленко (они с Синицыным шли к себе в палатку) и остановился послушать.

Остановился и Синицын.

В ночной тишине голоса звучали торжественно и немного печально. Звезды ярко светили в темном небе, их свет дрожал в воде бухты. Слышался мерный, как вздох, шум прибоя.

— Хорошо у нас! — воскликнул Синицын. Никуленко взглянул на товарища, рассмеялся.


СЛЕДОПЫТ


Никуленко с удовольствием вытянул усталое тело на койке. Синицын еще не раздевался и, как обычно в эту пору, обсуждал вслух последнюю военную сводку, ругая радиста за неразборчивость передачи.

Никуленко слушал молча. Дождь, внезапно начавшийся, хотя только что небо было совершенно чисто, громко барабанил о парусину. Это была привычная музыка. Привычно было и то, что Юра Синицын изливал свою душу. Одно было непривычно — то, что творилось там, на фронте, за десять тысяч километров отсюда. Но это Никуленко не мог изменить. Поэтому он молчал.

Умолк наконец и Синицын. Он беспокойно ворочался на койке, вздыхал, думая о матери, которая находилась именно там, где сейчас должен был находиться он, ее сын. Однако усталость взяла свое — он уснул. Заснул и Никуленко. Ночью его разбудили выстрелы. Стреляли со стороны бухты. Никуленко проворно оделся и выскочил из палатки.

Стрелял часовой на посту № 3. Он утверждал, что видел в тумане человека, пробиравшегося мимо поста к сопкам, указанном направлении посланы были люди. Но туман был такой густой, что, ничего не обнаружив, они вернулись.

Капитан Пильчевский находился в штабе и слушал оперативного дежурного, докладывавшего о происшествии. Оперативный, лейтенант Евтушенко, говорил, что часовому померещилось:

— В этом молоке не то что человека, эскадру не заметишь! Зря поднял тарарам.

Капитан не успел ответить. В дверь постучали, и на пороге показался мокрый, грязный с головы до ног Никуленко.

— Разрешите доложить…— Никуленко козырнул и протянул командиру обрывок ремешка, найденный шагах в ста от поста № 3.

Капитан Пильчевский внимательно разглядывал находку. Это был обрывок обыкновенного поясного ремня, очень старый, почти сгнивший. Каким образом попал он сюда? Никого, кроме военных моряков, в этих местах не было. Во всяком случае, не должно было быть. Может быть, ремешок принадлежал Пак-Якову? Но старик подвязывал свои знаменитые белые штаны веревкой. Притом кореец еще на прошлой неделе переселился, как было ему приказано, и находился далеко за пределами запретной зоны. Обрывок ремня мог обронить и какой-нибудь таежный охотник: мало ли кто шатался здесь прежде! Тем не менее, ремень найден был только сейчас. На это особенно напирал Никуленко. Значит, часовой прав: кто-то пробирался мимо поста…

Выйдя из штаба, Никуленко прошелся между рядов палаток. Спать ему расхотелось. Белый туман лежал вокруг. Где-то справа шумел ручей, заливались лягушки. Часовой окликнул младшего лейтенанта, зажег карманный фонарик и, узнав, пропустил. Никуленко миновал часового, спустился к ручью, у излучины которого сооружалась батарея.

Она была хорошо укрыта. Лишь опытный глаз мог различить прочные, врезанные в обратный скат сопки, замаскированные кустами, железобетонные площадки, которые были почти готовы. Здесь предстояло установить орудия, недавно доставленные в бухту.

Никуленко стоял возле ручья, глядя на противоположный берег, где обнаружил свою находку. Все было тихо. Он подождал немного и пошел спать.

Утром, сразу после побудки, в палатку к Никуленко и Синицыну явился Майборода и доложил, что найдены следы человека, ведущие к ручью. Майборода докладывал строго официальным тоном, приложив руку к бескозырке, однако веселые, немного дерзкие глаза его блестели: все-таки он оказался расторопнее всех!

Следы действительно вели к ручью. Как раз против того места, где стоял ночью Никуленко, трава на берегу была сильно примята: неизвестный, видимо, лежал здесь, выжидая, пока стихнет тревога. Дальше следы терялись.

Никуленко и Синицын, немного сконфуженные тем, что проспали такое дело, долго бродили вдоль берега ручья, раздвигая сизо-красные гибкие лозы таволожника, а Никуленко даже ползал в траве, пока в конце концов снова не нашел следы, но уже ниже по течению. Похоже, что оставил их человек бывалый, «стреляная птица», как выразился Никуленко. Юноша рассуждал так: заметая следы, неизвестный спустился в воду и брел по дну до того места, где берег становился каменистым. Здесь, избегая ступать на узкую полоску прибрежного песка, он ухватился за ветку таволожника, подтянулся и выпрыгнул на камни.

В подтверждение своих мыслей Никуленко показал товарищу погнутую таволожину с едва приметной царапиной. Еще он высказал предположение, что неизвестный хромал на левую ногу и башмаки на нем были старые, стоптанные.

Юрий Синицын знал охотничьи повадки товарища, выросшего среди тайги и сопок, и все же отнесся к его выводам недоверчиво. Кто мог пробираться на укрепленный пост? И за каким чертом полезет человек в туманную ночь, когда все равно ничего не видно? Наконец, можно ли поручиться, что следы не принадлежат кому-нибудь из матросов? Сотни ног меряют ежедневно эти места. Какой-нибудь матрос, возможно, сидел или лежал на берегу ручья…

— Тебе бы на фронт, Митя! — сказал он полунасмешливо.— Отличный разведчик вышел бы… Зря здесь пропадаешь!

Вдвоем они явились к капитану Пильчевскому с докладом, Никуленко просил разрешения продолжать поиски. Капитан подумал и согласился. Синицыну было немного досадно, что Пильчевский придавал большее значение доводам Никуленко, нежели его собственным. Он решил сопровождать товарища.

Отправились не мешкая.

Следы, которые Никуленко считал принадлежащими чужому человеку, вели от ручья к дороге и терялись среди множества отпечатков ног моряков. Однако Никуленко настойчиво разглядывал дорогу своими светлыми прищуренными глазами и осторожно подвигался вперед. Так они добрались до бухты и остановились. Куда направился неизвестный: вправо, влево, скрылся в море?

Сухощавое лицо Никуленко с широким, облупленным от загара носом было сосредоточенно. Он достал кожаный кисет, закурил, продолжая думать и, по своему обыкновению, ничего не говоря.

День разгорался. На берегу слышались голоса. По дороге, идущей к бухте, катили грузовики, быстрым шагом маршировал взвод матросов… Начинался боевой, трудовой день. А они топтались без толку. Синицыну начинала надоедать вся эта история. Для очистки совести он предложил товарищу: пусть тот обследует южный берег бухты, а он, Синицын, осмотрит северный. Встретятся на Черной сопке, возле покинутой фанзы корейца.

— Через час возле фанзы. Ладно? — сказал Синицын и поел вдоль берега.

Он обогнул северный берег бухты и, ничего не обнаружив, повернул назад и начал подниматься по знакомой тропинке на Черную сопку. В условленное время он подходил к фанзе Пак-Якова.

Фанза уже несколько дней пустовала. Недавно Пак-Яков приходил за своей бадейкой, которую забыл. Он жаловался Синицыну на старость, на то, что трудно становится работать, и приглашал к себе на новоселье.

Синицын постоял возле фанзы, оглядываясь, не идет ли Никуленко, постучал о ветхую деревянную трубу позади фанзы и заглянул внутрь покинутого жилья. В фанзе было темно. С трудом он различил низенькую печь с зияющей дырой в том месте, где прежде был вмазан котел, длинную лежанку — кан, сломанное корытце.

Часы показывали половину одиннадцатого, а Никуленко не было. Сейчас Синицын испытывал уже настоящее раздражение против этого упрямца, из-за которого потерял столько времени. Он вышел из фанзы, постоял еще немного и, решив больше не ждать, пошел обратно.

Вернулся Синицын в самый раз: нужно было поехать в штаб укрепрайона. В район шел катер (другой связи, кроме как по морю, еще не было), и Синицына ждали. Наскоро сменив чехол на фуражке и подворотничок, он взбежал по сходням на катер и сел рядом с мотористом, заботливо подвернув полы кителя.

Когда катер вышел из бухты и начал заворачивать на север, Синицын оглянулся. Слева поднималась голая, мрачная вершина Черной сопки. Некоторое время он всматривался в том направлении, приставив руку козырьком к глазам. Ему показалось, что он видит человека на вершине сопки. Может быть, это Никуленко? Разглядеть фигуру на таком расстоянии было невозможно, тем более что начинался туман, обычный в эту пору.

В штабе района Синицын получил пакет на имя командира, забрал почту и обнаружил, что в его распоряжении еще много времени. За обедом в штабной столовой он познакомился с начальником Дома Советской Армии и Флота, человеком здесь новым, недавно призванным из запаса.

— У вас тихо,— заметил тот,— ни светомаскировки, ни воздушных тревог. Благодать!

— Не сказал бы,— возразил Синицын, испытывая чувство досады на этого свежеиспеченного моряка, который, впрочем, говорил именно то, что часто говорил сам Синицын.— Не сказал бы!

— А что? Какие-нибудь новости? — полюбопытствовал собеседник.

Синицын неопределенно пожал плечами:

— Наше дело такое… океан, граница! Так что…— Он не договорил и холодно попрощался, довольный, что осадил этого интенданта.

Синицын давно не был в районе и замечал много перемен: новое здание ДОСААФ, городок Дальстроя с рядами новеньких бараков, крытых парусиной, авторемонтную мастерскую. Внизу, у пирсов, стоял под разгрузкой большой пароход, за ним — второй. Дальше теснились рыбачьи шаланды. На берегу сушились сети.

А в море шла своя, знакомая Синицыну жизнь: два торпедных катера, раздувая пенистые «усы», шли полным ходом и вдруг поворачивали, перестраивались в строй «фронта», потом в строй «уступа» и опять резали гладь моря. Низко над ними проносился самолет с привязанной «колбасой», слышались пулеметные очереди… Потом из-за мыса показалась подводная лодка, и катера, как гончие, ринулись ей навстречу.

«Да, брат, тебе это в диковинку — океан, граница… — снисходительно подумал Синицын о новичке-интенданте.— А мы этим живем!»

Оглядев бухту и утвердясь в том, что лучше ее нет, и не может быть места на земле, Синицын повернулся и пошел вверх по улице. Здесь было непривычно шумно, людно и, что особенно удивительно для моряка с далекой базы, много женщин. В переулке, возле недавно открытого госпиталя, сидели и бродили, опираясь на костыли, раненые.

Вдруг в окне госпиталя мелькнуло женское лицо, показавшееся Синицыну знакомым: «Неужели Валя? Разве она уже кончила свои курсы? Вот так сюрприз!» Он остановился и украдкой, чтобы не заметили раненые, посматривал на госпитальные окна. Но знакомое лицо больше не появлялось. Безуспешно прождав с полчаса, Синицын побрел на берег.


ПЕСЧАНЫЙ БРОД


Возвратившись в свою часть, он первым делом спросил о Никуленко. Но никто не видел юношу с тех пор, как он расстался с Синицыным. Митя не вернулся и к утру и к вечеру следующего дня. Его искали по всему берегу бухты, на Черной сопке, заглянули в пустую фанзу Пак-Якова. Лейтенант словно в воду канул.

Происшествие вызвало немало разговоров. Сопоставляли недавнюю ночную тревогу, следы у ручья, обрывок ремня, найденный Никуленко, с его непонятным исчезновением. Некоторые готовы были поверить, что в бухте творится неладное. Но большинство моряков считали, что лейтенант Никуленко найдется. Не такой он человек, чтобы пропасть.

— Явится как миленький,— уверял Евтушенко, который никогда не огорчался.

Капитан Пильчевский ничего не говорил. Изредка он потирал рассеченный шрамом подбородок, что было у него признаком раздражения. В самом деле: среди бела дня, без всякой видимой причины исчезает офицер, безупречный во всех отношениях. Что это значит?

О происшествии уже было доложено командованию и извещены пограничные власти. Сейчас у капитана находился начальник ближней погранзаставы — высокий усатый лейтенант Бурков, приехавший специально по этому случаю.

— Д-да… Нехорошая история, — поморщился капитан Пильчевский, узнав от Синицына, что он расстался с Никуленко еще в девятом часу утра и что они условились встретиться возле фанзы корейца, но Синицын не дождался Никуленко.

Лейтенант Бурков тоже неодобрительно посмотрел на Синицына. Он попросил держать его в курсе событий и уехал к себе на заставу.

Утром следующего дня на морском берегу, у подножия Черной сопки, была найдена фуражка Никуленко. Дело начинало выглядеть скверно.

Синицын, мучимый тревогой за товарища и считая себя виновным в том, что оставил его одного (хотя никто его не винил), попросил у капитана Пильчевского разрешения отправиться на поиски. Прежде всего он хотел осмотреть Черную сопку и фанзу. Одно обстоятельство — вначале он не придал ему значения и даже не рассказал никому — теперь его особенно смущало: то, что, проходя на катере мимо сопки, он как будто видел человека на ее вершине.

Синицын упрекал себя в том, что не повернул катера и не выяснил, кто был на сопке. Но и то сказать: начинался туман, а в тумане — хоть свой, хоть чужой — все равно не разберешь. Возможно, на туман и рассчитывал неизвестный, если это был он и если его следы были обнаружены возле ручья. Но кто он и зачем лез среди бела дня на сопку?

Синицын приближался к фанзе. Низенькая, ветхая, темная, она казалась ему теперь мрачной, почти зловещей. Какие события разыгрались здесь два дня назад? Куда исчез Митя Никуленко? Синицына тянуло заглянуть в фанзу, хотя он знал, что, кроме развороченной печи и сломанного корыта, там нет ничего.

Он постоял и поднялся к подножию скалы, с которой чуть не сорвался, укушенный щитомордником. Может быть, и с Митей случилось нечто подобное? Его фуражка найдена внизу…

Синицын выломал в кустах ветку орешника и сунул ее в расщелину скалы, заросшую мхом. И опять, как в первый раз, что-то зашуршало в расщелине, мелькнуло и скрылось за выступом скалы. Змеи!

Синицын стоял, охваченный тяжелым предчувствием. Зачем позволил он товарищу идти одному, почему не поверил ему?

Митя всегда заслуживал доверия. А он спорил, и Митя, естественно, захотел доказать свою правоту… Нет, для Мити важно было другое: выяснить правду.

«Но что же все-таки произошло здесь?» — спрашивал себя Синицын и не находил ответа.

Он долго стоял на вершине сопки. Океан широкой дугой огибал ее. Жадные бакланы и чайки-хохотуньи носились над водой и поднимались, держа в клювах рыбу. Внизу, по дороге в бухту, пылил грузовик, отчетливо видный в прозрачном воздухе, сновали люди. А здесь было тихо, пусто. Только огромные черные махаоны, раскрыв траурные крылья, медленно кружили вокруг мрачной скалы.

Синицыну вдруг пришло в голову, что следовало бы сходить к Пак-Якову. Старик — здешний старожил и лучше всех знает эти места, опасности, которые могли встретиться здесь человеку. Он что-нибудь посоветует.

Место, где теперь обосновался Пак-Яков, носило название Песчаный Брод. Речка Шатуха (от китайского «Ша-ту-хэ», что означает: «песчаная река»), впадая в океан, растеклась на несколько рукавов и намыла, в своем устье длинную песчаную косу. Берега здесь были каменистые, обрывистые. Порфировые и базальтовые обнажения тянулись на большом расстоянии. Размываемые океаном, они принимали различные формы: то это были каменные арки, то фигурные столбы, то глубокие ниши. А против Песчаного Брода торчали из воды, одна за другой, три длинные плоские скалы, издали похожие на каменные кулисы.

Здесь и поселился Пак-Яков — в заброшенной зверовой фанзочке, едва прикрытой корьем.

Время близилось к полудню, когда Синицын подходил к Песчаному Броду. Узкая протока и длинная, намытая речкой коса преградили ему дорогу к новому жилью корейца.

Синицын слышал, что прибрежные пески бывают опасны: прибой разрыхляет их — они становятся зыбучими и могут засосать. Но обходить их было далеко и неудобно: пришлось бы дважды перебираться вброд через речку, местами заболоченную и густо заросшую камышом.

День выдался жаркий. Лейтенант устал. Он снял китель, перекинул его через плечо и осторожно ступил на песок. Он уже прошел некоторую часть пути, когда почувствовал, что начинает увязать. Пока он с трудом вытаскивал одну ногу, другая увязала еще глубже. Китель он уронил, попытался нагнуться за ним — ноги ушли в песок по колени.

Что делать?

Он оглянулся. Шумел прибой. Стайка чирков беззаботно взлетела над камышами. Вдали, возле трех скал, виднелась фанза, и… ни души.

Собрав силы, Синицын вырвался из песков и лег плашмя раскинув руки и ноги, стараясь занять возможно большую площадь и лежать спокойно. Он понимал, что в этом — его единственное спасение. Несколько минут он отдыхал, потом начал медленно ползти, осмотрительно передвигая руки и ноги как пловец. Это было самое опасное плавание в его жизни. Фанза приближалась ужасающе медленно. Наконец Синицын выбрался на твердую землю и, совершенно обессиленный, растянулся в тени фанзы.

Пак-Якова не было. Не видно было и его лодки с заплатанным парусом. Должно быть, он ушел на рыбалку.

Некоторое время лейтенант продолжал лежать, набираясь сил. Мысли его были заняты все тем же: куда девался Митя Никуленко? Что, если он тоже вздумал отправиться к Пак-Якову и попал в зыбуны? Ведь Митя недолюбливал корейца и, возможно, хотел проверить—нет ли у него «гостей». Очень похоже на Митю… Ну, а фуражка на берегу бухты?

Синицын так задумался, что не заметил появления Пак-Якова. Старик стоял перед ним и кланялся, разводя руками. Невольно лейтенант посмотрел на берег. Лодки не было.

Заметив его взгляд, Пак-Яков кивнул в сторону речной излучины и пояснил, что лодка осталась там.

— Моя ходи, корова кушать найди. Корова кушать нету,— добавил он, застенчиво и чуть виновато улыбаясь, чтобы не подумали, что он жалуется.

Однако Синицыну было не до него. Он спросил, не приходил ли сюда молодой офицер, его товарищ.

Темное, сморщенное лицо корейца выразило недоумение. Потом он догадался, покачал головой.

— Его ходи нету…— Старик помолчал, подумал.— Однако, пропади совсем! — Увидев, что Синицын нахмурился, он добавил, что видел с моря, как кто-то лазил на Дурной Камень (так называл Пак-Яков скалу на Черной сопке).— Зачем ходи Дурной Камень? Его пропади! — заключил он решительно и ушел в фанзу.

Вскоре старик вернулся с котелком дымящейся каши из чумизы. Синицын начал было отказываться, но Пак-Яков угощал так ласково и простодушно, что лейтенант не мог огорчить его. К тому же он в самом деле проголодался. Синицын запил кашу молоком из знакомой бадейки, поблагодарил и собрался уходить.

Пак-Яков проводил его, приглашая заходить, и показал тропинку, которая обходила болотистые прибрежные камыши и опасную песчаную косу. Заботливость и деликатность старика тронули Синицына.


Когда он обогнул скалистый мысок и Песчаный Брод скрылся из виду, он услышал монотонную, жалобную песню корейца. Песня то приближалась, то удалялась — очевидно, старик расхаживал по берегу. Синицыну захотелось узнать, что делает Пак-Яков. Он начал взбираться по уступчатому гребню и, поднявшись, опять увидел речку, песчаную косу, ярко блестевшую под солнцем, три плоские скалы и фанзу. Только корейца не видно было, хотя песня его все еще раздавалась в предвечерней тишине.

Синицын прислушивался к песне, и смутное ощущение какой-то загадки овладевало им. Почему так уверенно говорил Пак-Яков о гибели Мити Никуленко? Если он действительно видел Митю на Черной сопке, значит, он подходил близко к бухте и, значит, нарушил запретную зону… Но за каким чертом говорил он все это ему, Синицыну? Что-то здесь было неясно.

Он потратил целый день, исходил и излазил весь берег, едва не погиб в зыбунах, а что он узнал? Ничего. С чем пришел — с тем и ушел. Никто не знал, что случилось с беднягой Никуленко.

А спустя три дня часовой, обходя ранним утром берег бухты, увидел вдали, у подножия Черной сопки, стаю орланов и чаек, низко круживших над отмелью. При приближении часового они разлетелись. На песке, выброшенное прибоем, со следами ссадин, лежало тело лейтенанта Никуленко.

Должно быть, он расшибся при падении со скалы на Черной сопке.


ПРОЩАНИЕ


Похоронили Никуленко на берегу бухты, неподалеку от места, где найдено было его тело. Небольшой холм был заботливо покрыт дерном и украшен цветами. На холме поставлен невысокий деревянный обелиск со звездой.

На похороны приехали Макар Иванович и Валя. Синицын увидел их, когда стоял в карауле у гроба. Полнокровное, красное лицо Макара Ивановича сделалось желтым, щеки опали, кожа на шее висела складками. Он медленно, но твердо подошел и остановился в изголовье гроба. По знаку капитана Пильчевского Синицин отступил, и отец стал в последний караул у тела сына.

Лицо девушки задрожало. Но она овладела собой и стала у гроба. У входа в палатку звякнули винтовки часовых, словно отдавали честь. И опять тишина, бледный свет, сочащийся в маленькие оконца палатки, и не умолкающий ни днем, ни ночью шум набегающих на берег волн…

Хоронили Митю Никуленко перед вечером. Гроб, сменяясь, несли на руках офицеры и матросы. Торжественно и красиво звучал траурный марш. Звуки его далеко неслись над водой. Небо над сопками горело последними красками заката. Розовый отблеск уходящего дня лежал на их вершинах, и синие тени — у подножий. Над бухтой медленно кружил белый орлан.

И все это: догорающая в небе заря, темнеющая, похожая на подкову бухта, окруженная с трех сторон сопками, мерный шаг моряков и звуки траурного марша,— все было исполнено красоты и говорило о силе и непобедимости жизни, хотя человек и смертен.

Кончились речи, гроб опустили в могилу, и ружейный залп прозвучал, как последнее прощание. «Прощай, Митя! Прощай, верный друг!» Синицын смотрел на холмик свеженасыпанной земли и не замечал, что на глаза все время набегает влага.

После похорон капитан Пильчевский увел Макара Ивановича к себе. Катер, который должен был забрать отца и дочь, еще не пришел. Пильчевский и Макар Иванович сидели вдвоем, и перед ними, по стародавнему обычаю, стояло вино, чтобы помянуть умершего. Но они не пили.

Макар Иванович потерял сына здесь, младший сын капитана Пильчевского погиб в Севастополе… Оба они уже немолоды, жизнь давно перевалила через зенит и клонится вниз. Но, как и подобает мужчинам, они не говорили об этом, а говорили о воине, вспоминали другую войну, когда они были молоды и, как и их сыновья, воевали, не щадя себя.

Одна мысль не давала покоя капитану. Трудно было поверить, что сын Макара Ивановича, лейтенант Митя Никуленко, сильный и опытный таежник, мог оступиться и сорваться с обрыва как новичок. Может быть, кто-то повинен в его гибели? Но кто? В бухте нет никого, кроме старого корейца, и тот переселился на Песчаный Брод. Неужто Пак-Яков совершил преступление. Зачем? Затаил обиду и хотел отомстить за то, что его выселили? Но почему месть пала именно на Никуленко? И способен ли хилый старик одолеть силача-лейтенанта? Наконец, если даже допустить эту мысль, почему Пак-Яков не скрылся и так спокойно, приветливо встретил пришедшего к нему Синицына? Все оставалось неясным, непонятным.

— Много, много чего было…— тихо сказал Макар Иванович, отрываясь от горьких дум.

— Да, Макар. И не пристало нам…— Не договорив, капитан Пильчевский взялся за бутылку, наполнил стаканы и поднял свой: — Так помянем, Макар, добрым словом сыновей наших!

— Помянем, Павел,— еще тише сказал Макар Иванович. Словно тень прошла по его обветренному, просоленному морем лицу.

Они чокнулись, выпили вино и опять молчали, и снова неторопливо текла беседа.

А в это время Синицын и Валя в ожидании катера молча ходили по берегу бухты.

Уже наступила ночь. Но в бухте было светло от луны, которая поднималась над Черной сопкой. По воде протянулась лунная дорожка, а сопка казалась темнее, круче, и на ней отчетливо вырисовывалась в лунном свете, будто вырезанная, скала.

Вдруг девушка остановилась, обернулась к Синицыну:

— Почему вы не дождались Мити? Ведь вы условились с ним ждать там?— Она показала в сторону Черной сопки.

Что мог ответить Юрий? Только то, что он допустил ошибку и что если бы он знал… Девушка, не дослушав, зашагала дальше. Синицын шел следом, подавленный сознанием своей вины, которая теперь, после ее слов, казалась ему еще очевиднее.

— Вы тоже думаете, что Митя сорвался со скалы? — спросила Валя.

— Не… нет, не уверен,— запнувшись, ответил Синицын.

— А что? Что с ним случилось?

— Я сам все время думаю об этом. Но как узнать?

— Неужели нельзя?! — страстно, почти озлобленно воскликнула девушка.— Столько людей… и никто не знает!

— Валя!..— Синицын остановился, посмотрел ей в лицо.— Я узнаю. Даю вам слово!

Она не ответила, отвернулась и вдруг закрыла лицо руками. Плечи ее затряслись от беззвучного плача.

Тишину ночи нарушил звук мотора — шел катер.

Он подвалил к временному причалу. Из него вышли два человека. Одного Синицын узнал по его высокой, молодцеватой фигуре. Это был начальник погранзаставы Бурков. Прибывшие подошли к Синицыну. И лейтенант Бурков, четким движением поднеся руку к фуражке, спросил, где капитан Пильчевский.

Синицын ответил, что капитан у себя. Заметив удивленный взгляд, брошенный пограничником на девушку (она стояла, отвернувшись, и вытирала глаза платком), Синицын пояснил, что это сестра лейтенанта Никуленко.

Бурков снова поднес руку к фуражке. То же сделал его молчаливый спутник. Затем они удалились.

— Начальник погранзаставы,— ответил Синицын на безмолвный вопрос Вали.— А второго не знаю. Возможно, следователь.


ТАЙНА ЧЕРНОЙ СОПКИ


Жизнь в бухте шла своим порядком.

Прибыл второй транспорт с боевым снаряжением. Прорубалась дорога к Черной сопке. Из района на баржах доставляли строительные материалы, экскаваторы, краны. Тем же путем прибывали рабочие. Укрепленный пост с его палатками, бараками и походными кухнями, напоминавший лагерь или бивак, скоро должен был принять благоустроенный, строгий вид, и уже не одна, а несколько батарей должны были смотреть из-за сопок, охраняя берега океана.

Только теперь Юрий Синицын начал понимать, какое важное военное значение придается новому укреппосту. Уж не потому ли протянулась сюда вражеская рука, убившая Митю Никуленко?

Вечерами, сидя возле палаток, матросы часто вспоминали о погибшем лейтенанте Никуленко. И когда кто-нибудь называл его имя, затихали разговоры, обрывалась песня. Все молча смотрели в ночное небо этого далекого края родной земли, где, может быть, не одному из них придется сложить голову за Родину… Потом раздавалась команда на сон, и все расходились отдыхать, чтобы с утра со свежими силами вновь копать, рубить, строить, плавать, учиться стрелять, маршировать, грести, стоять в дозоре,— словом, делать свое трудное и важное дело.

Так проходили дни.

Следствие о гибели Никуленко не дало ничего. Считалось установленным, что он разбился, сорвавшись с Черной сопки в море. Правда, капитан Пильчевский сообщил о своем подозрении против старого корейца, но следователь (тот самый, что прибыл вместе с лейтенантом Бурковым) возразил, что подозрения, если они ничем не подкреплены, ничего не значат. Для обвинения нужны факты.

Впрочем, он распорядился вызвать Пак-Якова, тщательно допросил его и отпустил с миром. Вид старика, спокойное достоинство, с каким он держался, бесхитростная искренность его ответов окончательно уверили следователя в полной его невиновности.

Следователь был военюрист — он требовал точных, проверенных фактов. А фактов не было ни у капитана Пильчевского, ни у лейтенанта Синицына, хотя оба они сомневались в том, что Никуленко стал жертвой несчастного случая. В особенности сомневался Пильчевский. Он давно служил на границе и разучился верить в несчастные случаи.

По ряду сообщений, которые доходили до него, по ряду собственных соображений, у капитана складывалось подозрение, что японцы что-то затевают. Обычная ли это провокация, пограничный ли инцидент, какие случались и прежде, или нечто более серьезное — он не мог знать. Одно для него было ясно: нужно быть в полной боевой готовности.

Поэтому, насколько это было в его власти, капитан Пильчевский торопил строительство укреплений на вверенном ему береговом участке. Кроме того, как всякий военный, он считал неудобным длительное пребывание гражданского населения — рабочих, занятых строительством,— на территории укреплений. И это тоже побуждало его торопиться с окончанием работ.

Несмотря на заключение следователя, гибель Никуленко не шла у него из головы. Он решил принять некоторые меры предосторожности и прежде всего усилить караульные посты. В это время к нему обратился Синицын с предложением установить наблюдение за фанзой на Черной сопке.

— За фанзой? — переспросил капитан.— Это зачем?

— Товарищ капитан, возможно, кто-то пользуется опустевшей фанзой. Нашел же Никуленко обрывок ремня. С этого ведь все началось!..

— Откуда вы знаете, что с чего началось? — строго перебил его капитан.

— Я не знаю, но хочу знать,— ответил, не смущаясь, Синицын и добавил с настойчивостью, удивившей Пильчевского: — Я узнаю! Только разрешите!

Его слова прозвучали так: «Кто, как не я, обязан раскрыть эту тайну, если… если только здесь есть тайна».

Капитан размышлял и не спешил с ответом. Присутствовавший при разговоре лейтенант Бурков неожиданно поддержал Синицына:

— Пожалуй, дело говорит. Только действовать осторожно! Не то как раз спугнешь «гостей»!

Синицына удивило, что у начальника погранзаставы как будто уже не оставалось сомнений, что гибель Никуленко — дело вражеских рук. Он посмотрел на капитана Пильчевского. Тот все еще молчал и никак не отзывался на слова Буркова. Наконец Синицын услышал слова, которых ждал:

— Ладно. Установите наблюдение за фанзой.

— Я сам. Лично! — обрадованно воскликнул Синицын.

Капитан в сомнении покачал головой и обернулся к Буркову, как бы желая сказать: «Одобрять одобряешь, так и делом помоги!» Понял его начальник погранзаставы или сам подумал о том же, но он заявил, что пришлет в помощь опытного пограничника-разведчика. На том разговор и кончился.

Уехал следователь. Вернулся к себе на заставу Бурков. Синицын днем был занят по службе, а вечерами уходил. Один капитан знал куда именно.

Во мраке ночи Синицын поднимался по дороге, проложенной к подножию Черной сопки, потом сворачивал на знакомую тропу и осторожно пробирался к бывшей фанзе корейца. Он лежал в кустах и смотрел на темный, едва различимый силуэт.

Было что-то печальное в этой пустой, одинокой фанзе. К полуночи обычно наползал туман. Тогда Синицын подбирался совсем близко к фанзе, прислушивался, вглядывался, ждал. Чего? Ни одно подозрительное движение, ни один посторонний звук не нарушали ночной тишины.

Так безрезультатно провел он на сопке несколько ночей. Невыспавшийся, продрогший, он возвращался в бухту, окликаемый часовыми, и валился на койку. А в семь был опять на ногах.

Однажды, проходя поздно вечером мимо одной из матросских палаток, Синицын услышал приглушенный разговор.

— Может, тебе померещилось? — спрашивал хрипловатый голос Гаврюшина.

— Я и сам иной раз думаю… Туман ведь какой был! Но раз на посту, обязан стрелять,— отвечал другой голос, в котором Синицын узнал голос Майбороды.

Он понял, что речь идет о тревоге, поднятой часовым в ту несчастливую ночь, после которой погиб Никуленко, и вспомнил, что стрелял в ту ночь именно Майборода.

— Конечное дело, обязан…— Гаврюшин вздохнул.— Был бы теперь лейтенант живой. Ни за что пропал!

Синицын отогнул полог палатки, заглянул в нее. При виде офицера матросы поднялись. Огарок свечи снизу освещал их лица. Лицо Гаврюшина терялось в сумраке, одни глаза светились.

— Зря ты, Гаврюшин, тревожишь себя и его,— сказал Синицын.— Устав караульной службы знаешь? Стало быть, не о чем разговаривать. Спать пора!

Матросы молчали.

Синицыну стало не по себе. Зачем он сделал им выговор? Ведь сам он тоже тревожился, и гораздо больше, чем они; сам он целыми ночами караулит фанзу… И что в том дурного, что они, как и он, думают о гибели Мити?

— Кажется, не первый год служишь,— сказал Синицын, желая смягчить свои слова — Должен понимать: океан, граница!..

Но что знал о границе он сам? Ведь для него это слово лишь теперь начинало обретать свой подлинный смысл.

На следующий день прибыл наконец обещанный Бурковым разведчик. Собой он был неказист и невелик ростом, зато очень подвижен и, видимо, ловок. А глаза у него были светлые-светлые, всегда прищуренные, словно он что-то высматривал, как полагается разведчику. Звали его Тимчук.

Эту ночь они вдвоем с Тимчуком провели возле фанзы. Здесь каждый куст, каждый камень уже были знакомы Синицыну. Накануне он положил два крохотных голыша перед входом в фанзу. Но голыши лежали там, где он их положил. Уловка не дала ничего.

Тимчук устроился так ловко и лежал так тихо, что могло показаться — он исчез, растворился в темноте. Синицын в душе дивился и даже завидовал ему. Впрочем, завидовать было рано. Тимчук тоже ничего подозрительного не обнаружил.

Утром пограничник, знавший все обстоятельства дела и уже успевший сориентироваться на местности, посоветовал осмотреть южный склон Черной сопки. Если кореец бывал здесь, то он приходил с юга, дорогой, которой шел к нему Синицын, и там должны быть его следы.

Предложение было дельное. Синицын согласился. День воскресный, время у него есть, а то, что не спал всю ночь, так ведь и Тимчук не спал.

Однако осуществить это намерение оказалось нелегко. Густые заросли маньчжурского орешника, остролистый таволожник, лимонник, папоротники, переплетенные лозами дикого винограда, покрывали южный склон сопки сплошным покровом, пробиться сквозь который было невозможно. А справа тянулся обрывистый берег океана — там тоже не могло быть пути.

Тогда Синицын высказал предположение, что Пак-Яков (если только это был он) пользовался не длинной, огибающей прибрежные кручи и знакомой морякам тропой, а пробирался прямиком через сопки.

Тимчук подумал, посмотрел на лейтенанта, одобрительно кивнул. Его крепкое, скуластое лицо, казалось, говорило: «А из вас, товарищ лейтенант, пожалуй, вышел бы неплохой пограничник!»

Они свернули, поднялись на ближнюю сопку и огляделись. Здесь Синицын еще не был ни разу. Стараясь не сбиться с нужного направления, Синицын с большим трудом продирался сквозь заросли, отгибая лозы дикого винограда, царапая пальцы о колючие ветки аралий. А Тимчук скользил между ними, как уж.

Вдруг впереди, между зеленью, мелькнуло голубоватое пятно. Это была длинная каменная осыпь, похожая на русло высохшего ручья. Заросли обступали ее со всех сторон так густо и тесно, что, отойдя всего на несколько шагов, осыпь уже невозможно было заметить.

Прыгая с камня на камень, Синицын и Тимчук спустились вдоль осыпи до нижнего ее края. Склон сопки здесь кончался, усеянный лиловыми ирисами, большими желтыми купальницами и огненно-красными «кровохлебками». А в распадке, словно зеленое озеро, колыхалась высокая, в полтора человеческих роста, могучая полынь.

Что-то знакомое вспомнилось Синицыну. Как будто он уже видел все это когда-то… Ну конечно, видел — и эти яркие цветы и зеленое озеро полыни,— видел и был здесь, но только шесть лет назад, мальчишкой!

Он усмехнулся. И сразу лицо его омрачилось. Шесть лет!.. Тогда они были здесь вдвоем. И без Мити он бы погиб…

Ему живо представилась их юная, мальчишеская дружба: ночевки возле костра в тайге, охота на чирков и диких гусей, шторм, захвативший в открытом океане и выбросивший на этот пустынный берег, голод, скитания… Океан! Великий путь мореплавателей! Бухта Туманов… И вот Мити нет…

Новое чувство разгоралось в его душе — чувство, подобное пламени, опаляющему душу. Теперь он другой. Он пришел сюда, чтобы раскрыть тайну гибели друга и отомстить за него!

Синицын провел рукой по лицу, как бы отстраняя воспоминания, и обернулся к пограничнику. Тот пристально смотрел в одну сторону. Проследив за его взглядом, Синицын заметил у берега колышущегося под ветром озера полыни нечто вроде узкой отмели. Там полынь редела, и оттуда доносилось негромкое журчанье воды.

Шагая в том направлении и раздвигая высокие, крепкие стебли, Тимчук и Синицын обнаружили звериную тропинку. Они шли, пригибаясь и обходя ручеек, который сбегал по тропинке. Пышные листья полыни смыкались над головой, образуя сплошной свод. Они находились словно в туннеле — среди зеленого сумрака и журчанья воды. И чем дальше они двигались, тем более убеждались, что по этой укромной тропе недавно ходили, и что вела она точно на юг, в сторону Песчаного Брода.

Это было важное открытие. Можно было позволить себе присесть, отдохнуть. Но едва они сели, выбрав сухое место, у Синицына возникла мысль, заставившая его вскочить.

Если тропа начиналась (или терялась) у нижнего края каменной осыпи, то не естественно ли предположить, что у верхнего края осыпи она может иметь продолжение, и, следовательно…

Тимчук понял его с полуслова.

— Стало быть, так, товарищ младший лейтенант! — сказал он звонким, четким голосом, который очень шел к его маленькой, крепкой и подвижной фигурке.— Лучше нам разделиться. Вы в обрат, а я туда…— Он показал в сторону Песчаного Брода. Его глаза хитровато прижмурились: — Познакомлюсь с вашим старичком!

Синицын взглянул на него, пытаясь угадать, что он думает о Пак-Якове и сложилось ли уже у него мнение о причине гибели Никуленко. Но лицо Тимчука не выражало ничего, кроме деловитой озабоченности.

Итак, они разошлись. Тимчук продолжал путь на юг, а Синицын повернул «в обрат».

Сумрак начал понемногу светлеть, за поворотом блеснуло голубое пятно: вот и осыпь. Взбираясь по ней, Синицын прикидывал, в каком направлении следует искать наверху продолжения тропы. Занятый этой мыслью, он не заметил щели между камней и оступился. Морщась от боли, он поднялся и хотел идти дальше, но, взглянув на злополучное место, остановился: среди развороченных его падением камней чернело отверстие.

Синицын сдвинул в сторону один камень, второй — отверстие сделалось шире. Нетерпеливо продолжая разбрасывать камни, он вскоре убедился, что перед ним — высохшее русло подземного ручья или реки, выходившее здесь наружу. Вот отчего здесь так много обточенных водой камней!

Синицын размышлял. Он уже не сомневался, что находится на пороге решения какой-то загадки. Вернуть Тимчука? Поздно — он уже далеко. Синицын был не робкого десятка, но его учили, что для успеха дела требуются, кроме храбрости, еще умение и предусмотрительность. Он вынул из кобуры наган, осмотрел барабан с патронами и, держа оружие наготове, полез в подземелье.

Здесь было темно. Не опуская нагана, Синицын достал левой рукой спички, прижал коробок к груди и чиркнул спичкой. Слабый желтоватый огонь осветил низкое, извилистое ложе, вырытое когда-то водой в земле и усеянное галькой.

Продолжая подвигаться, он внимательно прислушивался, но не различал ничего, кроме шороха камней под ногами. Ход поднимался. Время от времени Синицын зажигал спички и, наконец, заметил в одном месте узкое углубление. Он пролез в него и почувствовал, что ступил на гладкую, сухую землю.

Лейтенант зажег спичку, осмотрелся. Он находился в маленьком подземелье, похожем на погребок. Сходство с погребком дополняла деревянная лесенка, приставленная к стене. Спичка погасла раньше, чем он успел разглядеть, куда ведет лесенка. Перед тем как зажечь новую, он предусмотрительно пересчитал спички. Их оставалось, на беду, всего четыре.

Что-то говорило Синицыну, что он находится под старой фанзой корейца. Он прикидывал расстояние от каменной осыпи до Черной сопки, время, проведенное им под землей, и выходило, что он прав. Во всяком случае, ему хотелось, чтобы оказалось так.

Спрятав наган в кобуру (ничто ему сейчас не угрожало) и сберегая спички, Синицын ощупью нашел лесенку и начал подниматься по ней. Он ступил на третью перекладину, когда его голова стукнулась о что-то. Пришлось зажечь спичку.

Голова Синицына упиралась в металлическую заслонку. Как он ни старался ее сдвинуть, заслонка не поддавалась. Он ободрал себе ногти, но так и не узнал, куда ведет лесенка. Не оставалось ничего другого, как вернуться и обыскать фанзу на Черной сопке,— возможно, там имеется вход в погребок.


Он все же решил еще раз осмотреть погребок, потратив на это одну из трех оставшихся спичек. Последние две он оставлял на обратный путь.

Снова бледный свет озарил подземелье. В углу валялась соломенная циновка, вроде тех, какие Синицын видел у Пак-Якова (новое доказательство!), длинный гвоздь, обрывок веревки, лом. Лом был украден — Синицын мог утверждать это. Матросы часто оставляли инструмент после работы при дороге. Больше он ничего не успел увидеть за короткое время, пока горела спичка. Но в то мгновение, когда она падала догорая, Синицын заметил какие-то рытвины, борозды под ногами. Что бы это могло быть?

Он опустился на корточки и принялся ощупывать земляной пол. Его рука наткнулась на что-то мягкое, липкое, похожее на дохлую мышь. Невольно он отдернул руку и поднялся, очищая колени.

Синицын постоял в темноте, не решаясь тратить драгоценные спички и в то же время не желая уйти, не выяснив, что это за следы. Ну, была не была! Он опять присел и чиркнул спичкой.

Земля у его ног была изрыта и истоптана, словно здесь тащили что-то тяжелое — бревно или куль (а может быть, человека?). Но самым важным открытием был тот мягкий комочек, который Синицын принял за дохлую мышь. Он поднес спичку совсем близко и увидел, что это не мышь, а крохотный мешочек. С последней вспышкой огня, обжигавшего пальцы, Синицын схватил мешочек и узнал в нем кожаный кисет погибшего товарища.


ЦИКЛОН


Перед вечером, усталый и невыспавшийся, Синицын докладывал в штабе капитану Пильчевскому о результатах обыска фанзы на Черной сопке. В яме, на месте вывороченного котла, удалось нащупать железную заслонку. Заслонка закрывала вход в уже знакомый Синицыну погребок.

Теперь вопрос был ясен: кто-то пользовался высохшим подземным руслом и тайком пробирался в фанзу. Но в каких целях и кто? Как попал кисет Никуленко в погребок? Синицын все больше склонялся к мысли, что Никуленко убили и что к убийству причастен Пак-Яков.

Присутствовавший при разговоре и принимавший участие в обыске фанзы Тимчук молчал. Ему не повезло: следуя по тропе

в южном направлений, он ничего нового не обнаружил и Пак-Якова в его обиталище у Песчаного Брода не застал. Впрочем, по лицу пограничника нельзя было узнать, расстроен он неудачей или нет, и что думает о событиях сегодняшнего дня.

В эту минуту в штаб позвонили с поста № 2, находившегося на южном берегу бухты, и доложили, что возле поста задержан Пак-Яков, который просит пропустить его к командиру по важному делу.

Синицын и капитан переглянулись и вместе с пограничником отправились на пост № 2.

Еще издали они увидели, что старый кореец очень возбужден, испуган. Коричневое, высохшее, как у мумии, лицо его потемнело, черные жесткие волосы растрепались. На нем не было знакомой соломенной шляпы. Синяя рубаха разодрана. На обнаженных костлявых руках виднелись следы царапин. Едва увидев офицеров, старик быстро, беспорядочно заговорил:

— Моя шибко бежала… худой люди… моя видела…— Он замахал рукой в сторону сопок.— Шибко худой люди… корова забрала, лодка забрала, кушать нету… совсем помирай!

Старик задохнулся от волнения. Его узкие, припухшие глаза с тоской смотрели на Синицына. Он устало опустился на траву, прошептал пересохшими губами:

— Моя помирай скоро…

Синицын почувствовал, что весь стройный ход его рассуждений и доказательств рассыпается. Как понять появление Пак-Якова, его неподдельное горе, просьбу о помощи? Или это уловка: старик почуял опасность и пытается замести следы? Что-то больно хитро и, в сущности, неосторожно с его стороны. А что, если в самом деле какие-то люди появились в сопках? Они убили Митю Никуленко, который напал на их следы, а теперь ограбили старика.

Синицыну захотелось показать Пак-Якову найденный кисет. Что он скажет на это? Но кисет был у капитана.

Капитан Пильчевский морщился, словно у него болели зубы. Подумав, он сказал:

— Ладно. Не горюй — поможем! А ты пока оставайся…— Он обернулся к часовому: — Старик останется здесь!

Синицын исподтишка поглядывал на Пак-Якова: «Вот ты и попался, голубчик!» Но старик продолжал спокойно сидеть, только кивнул капитану в знак того, что понял его.

Все это время Тимчук стоял в стороне с безразличным выражением на лице, и, казалось, не обращал внимания на корейца. Позже на вопрос Синицына он ответил:

- Любопытный старичок… А может, и не старичок. Сразу не разберешь.

Когда Пильчевский и Синицын возвращались в штаб, Синицын воскликнул, имея в виду Пак-Якова:

— Каков жулик!

Он хитрил: ему не терпелось знать мнение капитана о поведении Пак-Якова. Но Пильчевский ничего не ответил.

Некоторое время оба молчали, занятые каждый своими мыслями. Подходя к штабу, капитан неожиданно спросил, знает ли Синицын, что среди прибывших в бухту рабочих есть и старатели.

— Старатели?..— Лицо лейтенанта выразило недоумение.— Товарищ капитан, как прикажете понять ваш вопрос?

— Так понять, что в районе Песчаного Брода обнаружены следы поисков золота… А теперь идите и отберите десять матросов. Через час выступать!

Синицын приложил руку к козырьку фуражки и отправился выполнять приказание.

Он чувствовал себя обескураженным. Почему ему не пришло в голову осмотреть окрестности Песчаного Брода? Ведь это улика — то, что узнал капитан! Какие-то тайные старатели устроились под видом рабочих на строительство в бухте с целью проникнуть в запретную зону, где, по их сведениям, имелось золото. Какие-то таежные бродяги, еще сохранившиеся в здешних краях. Они могли угнать корову и лодку Пак-Якова — лодку, чтобы потом удрать, а корову зарезать на мясо. Вполне возможно. А Никуленко наткнулся на их следы или обнаружил их самих. Они и убили его…

Но зачем было им тащить беднягу на Черную сопку, да еще мимо укреплений? Чтобы сбросить в море и скрыть следы преступления? А в тайге разве нет места? Или все случилось на сопке? Они первые обнаружили тайничок под фанзой, возможно, прежде знали о нем, там прятали свою добычу и инструмент, а Никуленко как раз в это время нагрянул… Так вот почему его кисет оказался в погребке под фанзой!

Последнее объяснение выглядело наиболее убедительным. Однако, наученный опытом, Синицын решил до поры до времени держать свои догадки про себя.

Через час отряд из десяти матросов под командой лейтенанта Евтушенко, в сопровождении Пак-Якова ушел в сопки. Синицына капитан Пильчевский не пустил, приказав отоспаться и отдохнуть.

— Спать, спать! А то на себя не похож,— ворчал капитан.

Но Синицыну казалось, что говорит он так из приличия, а экспедицию все-таки доверил Евтушенко. Синицын представил себе, что подумают о нем матросы, которых он сам отбирал, в особенности Гаврюшин и Майборода, напросившиеся в экспедицию, и покраснел от обиды.

«Ладно»,— сказал он себе и отправился в палатку, утешаясь только тем, что Тимчуку капитан тоже приказал отоспаться.

Спал Синицын как убитый, пока, пришедший будить на дежурство вестовой из штаба не растолкал его. Синицын протер глаза, посмотрел на часы и ахнул: он проспал без малого семнадцать часов!

Он принял дежурство и спросил об отряде Евтушенко. Отряд еще не возвратился. Между тем на столе у оперативного дежурного лежала радиограмма из штаба района, извещавшая, что с юга идет сильный циклон. Синицын перечитал радиограмму, вздохнул и начал обзванивать посты, предупреждая о погоде.

На этот раз сводка не врала. Уже спустя час из окна штаба Синицын увидел серое облачко над Черной сопкой. Облачко быстро росло и вскоре закрыло солнце. Порыв ветра стукнул рамой окна, заполоскал парусиной палаток. Сизая туча, тяжело переваливаясь через сопки, обложила горизонт. Стало темно.

Лиловые далекие молнии бесшумно полосовали небо. Высокий желтый столб пыли шел, накренясь, по дороге, кружа и втягивая в себя листья, ветки, комья земли. Сорванная им палатка поднялась, как гигантский змей, и унеслась в сторону. Зигзаги молний чертили низкое черное небо всё чаще, но грома не было слышно.

На столе и на стене у оперативного дежурного трещали телефоны: звонили с постов, с батареи, из рабочего лагеря. Начхоз требовал людей — у него лежали неубранными кули с мукой. Из лагеря строителей тоже требовали помощи — у них под открытым небом оказались рабочие, прибывшие вчера из района. Из гаража сообщали, что сорвало навес.

Синицын, держа в обеих руках телефонные трубки, старался перекричать шум ветра, который с каждой минутой крепчал. Капитан Пильчевский стоял подле него, выслушивал донесения и отдавал приказания. Потом он отправился на батарею.

Матросы с воротниками форменок, прижатыми ветром к затылкам, то и дело придерживая бескозырки, чтобы не сорвало с головы, крепили палатки, укрывали продовольствие и снаряжение парусиной, рогожами, досками. Часть матросов рыла канавки для стока воды.

Тучи спускались все ниже. Уж не видно было ни бухты, ни сопок, ни дороги — одна свинцовая мгла. Но вот первые капли ударились о землю — и сразу хлынул ливень.

Ветер перешел в ураган. Потоки низвергающейся с неба воды летели косо, почти не касаясь земли. Они били, словно пулеметные очереди, о парусину палаток. Палатки прогибались, веревки со звоном натягивались и лопались. Их не успевали крепить. Дождь, вихрь, мрак, наступивший среди бела дня, крики команды, шум воды и грохот камней, несущихся в грязной пене…

Буря неистовствовала. Казалось, единственной ее целью было уничтожить все, что создали с таким трудом люди в этой далекой бухте. Она срывала шифер с крыши штаба, опрокидывала палатки, вырывала столбы с проводами. Обрывки парусины, одеяла, пожитки, рогожи, бочки, доски уносились водой.

Грязно-коричневый поток клокотал под окнами штаба. Стремительные ручьи неслись по склонам сопок. Они с треском прокладывали себе путь среди кустарников, собирались внизу, и там, где пролегала дорога к бухте, шумела теперь настоящая река. Она ширилась с каждой минутой, затопляя падь, смывая и унося все, что встречалось.

Блеск молний походил на вспышки выстрелов. Удары грома напоминали орудийные залпы — словно здесь шел бой. Это и был бой — бой природы с людьми.

Заливаемые ливнем, по колени в воде, скользя и оступаясь, люди снова и снова крепили палатки, навесы, рыли канавы для стока, которые то и дело размывало. В темноте, опрокидываемые ураганным ветром, они перетаскивали мешки с мукой, ящики, перекатывали цистерны с горючим, бочонки, обкладывали их досками, подпирали тяжелыми камнями, которые, волокли по двое, по трое через потоки.

В одном месте образовался затор, и вода начала быстро разливаться, грозя затопить камбуз. Они спешили к камбузу. В другом месте сорвало палатку, швырнуло в поток. Они лезли в поток, держа друг друга за пояса, и спасали палатку, водворяли на прежнее место над успевшими вымокнуть койками и пожитками.

Так продолжалось час, другой, третий — и не видно было конца этому бешенству разрушения. Но моряки держались стойко, пока буря не начала ослабевать. Позже стало известно, что это был отголосок тайфуна, прошедшего над Кореей и повлекшего за собой много жертв.

К утру все стихло. Взошло солнце и осветило место вчерашней битвы. Повсюду валялись доски, бревна, опрокинутые столбы, вырванные с корнем кусты и травы. В канаве у дороги застрял унесенный потоком ящик с макаронами. Немного дальше висела в траве чья-то тельняшка, а рядом валялось помятое ведро.

Высокая красавица-полынь, колыхавшаяся зеленым озером, полегла грязно-коричневыми рядами, как после града. Склоны кудрявых сопок были исполосованы глубокими бороздами — следами потоков. Они еще звенели, эти потоки, но уже присмиревшими, тонкими голосами — среди поникших трав, по канавам.

Палатки стояли вкривь и вкось. Набрякшая, отяжелевшая и потемневшая парусина висела на них, как шкура. Койки и пожитки плавали в лужах мутной воды. Трудно было понять, как все это уцелело.

Коричневая, местами бурая и даже землисто-серая вода стекала в бухту со всех сторон. Бухта казалась огромной сточной лужей. Водоросли, похожие на клочья волос, и студенистые посинелые медузы валялись здесь и там. Грязной накипью оседала у размытых берегов желтая пена.

В полдень команды матросов и рабочих приступили к исправлению разрушений. А перед вечером вернулся отряд Евтушенко.

Буря настигла его возле Песчаного Брода. Моряки укрылись в фанзе Пак-Якова и только нынешним утром смогли начать поиски. Но все тропки размыло, и сам Пак-Яков не мог найти следов людей, о которых говорил. Старик просил взять его с собой. Евтушенко отказал. Тогда Пак-Яков собрал свои пожитки, проводил отряд до границы запретной зоны и ушел.

Так ни с чем отряд и вернулся.


СМЕРТЬ ПАК-ЯКОВА


Связь с районом была нарушена. Катер сорвало с причала и выбросило на берег. Дорогу, которую прокладывали из района к бухте, сильно размыло. А вблизи Козьего мыса, к которому она уже подходила, произошел обвал. Пришлось срочно выслать людей и туда.

Поэтому капитан Пильчевский мог предоставить в распоряжение Синицына (которого отнюдь не намеревался отстранить от поисков злоумышленников, как тому казалось) всего двух матросов.

Каким-то образом стало известно о найденном Синицыным кисете и обыске на Черной сопке. Синицын был уверен, что это проговорился Евтушенко. Так или иначе, но слух, что лейтенант Никуленко погиб насильственной смертью, взволновал всех.

В помощь себе Синицын взял Майбороду и Гаврюшина. После ночного разговора он питал к ним особенную симпатию. Притом Гаврюшин, поджарый, длиннолицый, светловолосый крепыш, чем-то напоминал ему погибшего товарища. Синицын удивлялся, что раньше не замечал этого сходства. Нога Гаврюшина зажила. Он еще чуть заметно прихрамывал, но сердился, когда это замечали другие, и утверждал, что вполне здоров.

В распоряжении Синицына был и пограничник Тимчук, который вместе с моряками воевал с тайфуном, а теперь вновь был готов заняться делом, ради которого его сюда прислали.

Итак, Синицын, Тимчук и Гаврюшин двинулись в путь. Майборода был оставлен для наблюдения на Черной сопке.

Они шли знакомой Синицыну звериной тропой, минуя каменную осыпь, на юг — к Песчаному Броду. По совету Тимчука, было решено осмотреть места, которыми Пак-Яков вел отряд Евтушенко, а заодно узнать, вернулся ли кореец к себе. Тот факт, что Пак-Яков покинул Песчаный Брод, снова вызвал у Синицына подозрение.

Идти было трудно. Высокая трава, которая раньше создавала зеленый свод, похожий на туннель, полегла после бури, скрыв под собой тропу. Ее приходилось отыскивать, поднимая длинные стебли полыни, которые переплелись и спутались между собой. А сама тропа (по ней еще недавно мчалась вода) размокла, сделалась вязкой. Солнце пекло. Над сопками клубился пар и собирался между ними туманными облачками. Где-то кричала сойка.

Тимчук шел впереди, раздвигая кустарник и траву ловкими, сильными движениями, как пловец. То и дело он нагибался в поисках следов людей, но ничего не видел, кроме лужиц грязной, еще не успевшей просочиться в землю воды. Синицын шел за ним. А Гаврюшин замыкал движение.


Они находились уже неподалеку от Песчаного Брода, справа явственно доносился шум океана, как вдруг Тимчук остановился.

Поперек тропы лежал Пак-Яков.

Его синяя рубаха и белые, хорошо всем знакомые штаны, завязанные у щиколоток тесемками, были измазаны грязью и пропитались водой, голову его скрывала нависшая над тропой полынь. Синицын раздвинул траву — и отшатнулся: голова отсутствовала, шея почернела от спекшейся крови.

Лейтенант вспомнил темное, измученное лицо старика, его тихий, жалобный голос: «Моя помирай скоро…» Словно предчувствовал, бедняга. Синицыну стало совестно своих подозрений. А ведь старик хотел предупредить их об опасности, помочь!

— Ну, уж коли доберемся…— сказал он, нахмурясь, и не докончил. Лишь теперь начал он понимать, какой хитрый, опасный враг скрывался в районе бухты.

Гаврюшин высказал предположение, что старика убили с целью грабежа: он помнил, что Пак-Яков унес с собой большой мешок с пожитками. Но Синицын отвергал мысль о грабеже. Здесь было что-то другое.

Лейтенант взглянул на Тимчука и на неподвижном, будто окаменевшем лице пограничника прочитал ту же мысль. Да, здесь действовал враг, имевший иную, еще неизвестную цель!

Тропа и заросли кончались в нескольких шагах. Дальше начинался открытый каменистый гребень, уступами спускавшийся к устью Шатухи. Похоже было, что Пак-Якова подстерегли в засаде, когда он возвращался, проводив моряков. Но никаких следов возле трупа не было и не могло быть в мешанине размокшей земли, стеблей и листвы, побитых грозой.

Синицын, Тимчук и Гаврюшин долго бродили среди зарослей, спустились к речке, разлившейся и бурливой, с трудом переправились вброд через нее, добрались до фанзы, осмотрели и ее — нигде ни малейшего признака, указывающего на совершенное преступление.

Лишь на берегу, как раз против трех скал, Тимчук заметил легкий, почти смытый прибоем след ноги, похожий (это припомнил Синицын) на след, найденный Никуленко возле ручья в бухте: след человека в тяжелых, разношенных башмаках.

Это было все, что они нашли.

Они вернулись к телу Пак-Якова. Гаврюшин прикрыл его травой, а сверху наложил камней, чтобы не расклевали птицы. Синицын тем временем написал на листке из записной книжки донесение капитану Пильчевскому. Гаврюшин должен будет отправиться с донесением в бухту, прихватить запас продовольствия, сменить Майбороду на Черной сопке, а Майбороду — с продовольствием — послать скорее к Песчаному Броду.

Таков был новый план лейтенанта. Он хотел установить одновременное наблюдение за обеими фанзами.

Гаврюшин, выслушав приказание, помрачнел — ему не хотелось уходить как раз тогда, когда дело начало принимать серьезный оборот. Синицын взглянул на матроса и в выражении его лица опять уловил что-то знакомое, никулинское.

— Так и быть, возвращайся! Только не зевай! — сказал Синицын, раздумав оставлять Гаврюшина на Черной сопке.

Он рассчитал, что если матрос поднажмет, то успеет обернуться к вечеру.

Несколько минут он смотрел на мелькавшую среди кустов бескозырку, потом обернулся к Тимчуку. Они обсудили, как лучше осуществить новый план действий, и решили опять разделиться: лейтенант останется здесь, Тимчук переправится на тот берег и, замаскировавшись, будет наблюдать за фанзой. Люди, если только они скрываются поблизости, могли тоже следить за фанзой. Пусть думают, что моряки и пограничник ушли несолоно хлебавши.

Тимчук высунул голову из кустов, прислушался. Его глаза из-под прищуренных век смотрели настороженно. Он кивнул Синицыну и исчез. Даже малейшего шороха не мог уловить лейтенант, хотя путь Тимчука лежал сквозь поваленные грозой кусты, по прибрежным камням и через Шатуху— вброд.

Подождав немного, но так ничего и не услышав, Синицын выбрал укромное местечко, неподалеку от тропы, на которой лежало тело корейца, и поднес к глазам бинокль, который благоразумно прихватил с собой.

В бинокль были отчетливо видны берег океана, три высокие плоские скалы, похожие на каменные кулисы, песчаная коса, тянувшаяся поперек устья Шатухи, оставляя единственный узкий выход крайней протоке, и фанза. За ней должен следить пограничник. Сколько Синицын ни всматривался в стекла бинокля, он не заметил ни того, как Тимчук вышел на противоположный берег, ни, где он укрылся.

Время шло. Зной усиливался. Только крики чаек над взморьем нарушали тишину. Потом, как обычно, начал наползать туман. Тускнели очертания берега, верхушки трех скал плыли, казалось, по белой реке, которая заливала все вокруг. Влажное, теплое дыхание коснулось лица Синицына. Еще минута — и он словно потонул в реке тумана.

Стояла угнетающая тишина. Даже чаек не стало слышно. Влажная земля, влажно отблескивающие камни и травы, колеблемые течением тумана, как водоросли… Казалось, Синицын погрузился на дно океана.

Но вдруг, нарушив эту тишину, где-то треснула ветка. Синицын прижался к земле — и вовремя. Там, где пролегала тропа, шагах в тридцати от него, возникли две тени. Возле тела корейца они остановились. Одна тень наклонилась, видимо разглядывая прикрытого ветвями убитого. Потом обе тени начали удаляться.

Осторожно, не высовывая головы из кустов, Синицын последовал за ними. Однако в ту самую минуту, как он готов был крикнуть: «Стой!», тени исчезли, будто растворились в тумане.

Держа наган в вытянутой руке, Синицын кинулся вперед и чуть не полетел с обрыва, который не разглядел в тумане. Вероятно, поблизости имелся более пологий спуск— им и воспользовались неизвестные. Но как искать его в этом чертовом молоке?

Пока Синицын спускался по крутому откосу, цепляясь за кусты, скользя по влажной земле, пока перебирался через ручей, вдруг преградивший ему дорогу, и, мокрый, облепленный грязью, выбрался на ровное место, прошло немало времени.

Туман уже редел, давая возможность разглядеть реку, камыши и мыском выступающую оконечность песчаной косы. Едва Синицын поднялся бегом на высокий берег и перед ним открылся океан, он увидел лодку.

Она вышла из-за трех скал, как тогда, когда Синицын был в гостях у Пак-Якова. Знакомый, в заплатах, парус, накренясь, чертил воду, скрывая сидящих в лодке людей. Она шла быстро, часто лавировала, так что даже в бинокль нельзя было разобрать, кто в ней находится, и скоро скрылась из виду.

Синицын посмотрел в сторону фанзы и только теперь разглядел возле нее фигуру Тимчука — очевидно, он уже не считал нужным прятаться. Пограничник махал ему рукой и звал к себе.


ЧЕЛОВЕК В ТАЙГЕ


Человек пробирался в тайге пятые сутки.

Одежда на нем была изодрана, ноги в ссадинах, лицо и руки исцарапаны колючим кустарником. Поднявшись на вершину сопки, он осторожно высунул из зарослей лохматую, обросшую рыжеватой спутанной бородой голову и огляделся. У ног его до самого горизонта тянулась тайга. Тайга и тайга… без конца, без краю!

Полуденное солнце жгло едва прикрытое линялой ситцевой рубахой тело. Пот грязными потеками бороздил лицо. Человек прислушался к отдаленному, слабому звуку падающей воды (только опытное ухо способно было услышать этот звук на таком расстоянии) и начал пробираться в ту сторону.

Полная тишина и безлюдье царили вокруг. Но человек явно не доверял им и шел, прислушиваясь к каждому шороху. И не напрасно.

Внезапно в горячей синеве неба возник посторонний, как бы сверлящий воздух звук. Он стремительно приближался. Крылатая тень накрыла человека. С оглушающим ревом промчался над ним самолет. Некоторое время человек сидел, забившись в кустарник. Но опять все было тихо. Он поднялся и двинулся в прежнем направлении — на звук льющейся воды.

Потянуло свежестью. Плеск воды делался все слышнее. Вот и ручей, падающий с уступа. Человек прильнул к воде, захлебываясь и вздыхая, окунул разгоряченное лицо в холодную струю, смочил и разгладил на две стороны ссохшиеся от пота и грязи волосы.

Он стащил с плеч рубашку, выполоскал ее, отжал и опять натянул на потное тело. Затем достал из кармана краюшку твердого, как камень, хлеба, размочил в воде и принялся бережно есть, отгибая лезшие в рот сердитые усы.

Никто бы не признал в этом таежном бродяге Илью Дергачева, одного из прежних богатеев Уссурийского края. В гражданскую войну он служил у белых, у японцев и готов был даже душу продать, лишь бы ему вернули его добро. Но не помогли Илье ни белые, ни японцы, хотя душу свою он им продал, и пришлось ему вместе с ними бежать в Маньчжурию.

В Маньчжурии Илья промышлял контрабандой и другими темными делами, надеясь, что вот-вот опять начнется война. Но годы шли, а война не начиналась. Илье уже перевалило за пятый десяток, уже появилась седина в его прежде густой, теперь поредевшей бороде, а злость и жадность его не старели: он ждал войны, как другие ждут праздника.

В Харбине Илье пришлось иметь дело с неким Харуяма. Харуяма был японцем, но имя носил чисто русское: Иван Семенович. Фамилия Харуяма звучала по-японски красиво: «Весенняя гора», а сам японец выглядел далеко не красивым: маленький, сухонький, в больших роговых очках и с тихим, слабым голосом. Но самые отчаянные головорезы и контрабандисты, работавшие на него, боялись его ласкового голоса и вежливых манер. А Илья и подавно боялся, потому что всегда был у него в долгу и знал, что стоит Ивану Семеновичу Харуяма сказать одно слово — и его прирежут в первом харбинском кабачке.

Вот этот самый Харуяма — «Весенняя гора» недавно предложил Илье принять участие в одном деле. Маленький японец отлично говорил по-русски. Илья подозревал, что он бывал в России и, вероятно, ради тех самых дел, о которых толковал теперь.

Уже началась война, правда не с той стороны, откуда столько лет дожидался ее Илья, зато настоящая, большая война, немец пошел на Россию! А Харуяма уверял, что вскорости и японцы ударят.

От всех этих событий в голове Ильи шумело, как от доброго вина. «Наконец-то! Дожил-таки…»

Дело, предложенное ему, было рискованное и трудное. В случае неудачи никакие японцы не спасут Илью от петли. Но он понимал: время наступает такое, что либо пан, либо пропал! И Илья согласился.

Вначале предполагалось, что Илья явится к советскому консулу в Харбине с покаянием и будет проситься на родину, горя будто бы желанием помочь ей в лихую годину испытаний. Харуяма даже написал для Ильи слезную челобитную и заставил выучить ее наизусть. Потом в намерениях его произошла перемена. Возможно, он усомнился в пригодности Ильи для такой роли, а возможно — что вероятнее,— это было просто небольшой проверкой готовности и послушания Ильи. Во всяком случае, маленький японец больше не упоминал ни о покаянии, ни о советском консуле, а нашел дело, более привычное для старого контрабандиста и нарушителя границы: наблюдение за возводимыми большевиками укреплениями.

Так случилось, что летом 1942 года Илья Дергачев очутился в тайге, неподалеку от советского берега океана. К нему и лежал теперь его путь.

Он шел, часто оглядываясь и прислушиваясь. Харуяма предупредил его, когда знакомил с картой местности, что где-то здесь большевики строят береговые укрепления, и показал на карте расположение пограничных застав в этом районе. Поэтому Илья соблюдал величайшую осторожность. Несколько раз ему приходилось выжидать, лежа в густых зарослях, прижимаясь всем телом к земле. Случалось, он слышал голоса, шаги, звяканье оружия. Здесь была граница. Опасность подстерегала на каждом шагу. Наконец Илья увидел океан, открывшийся ему в распадке между двух сопок.

Солнце висело уже низко. Округлые вершины сопок розовели. Тяжело взмахнув короткими крыльями, взлетел из-под самых ног фазан. «И жирен, черт!» — с завистью подумал изголодавшийся Илья. У него не было с собой ничего: ни ружья, ни ножа. Он должен был выглядеть бездомным бродягой, каким, в сущности, и был.

Илья взобрался на прибрежную сопку, осмотрелся. Далеко справа, вдоль берега, возле устья заросшей камышом речки, тянулась едва приметная песчаная коса. Там находится место, куда направил его Харуяма. Там Илью должны встретить.

Вдруг Илья пригнулся, нырнул в кусты. На соседней сопке показался человек. С минуту он был отчетливо виден на желтом фоне вечерней зари и так же внезапно исчез, как и появился. Жалобный крик выпи прорезал тишину. Из-за небольшого мыса выплыла лодка и повернула к берегу.

Илья выглядывал из кустов, как сурок из норы. Прошло около часа. Послышался плеск весел. Он опять увидел лодку, которая теперь удалялась.

Илья продолжал выжидать и следить. Сумерки, словно темная вода, заливали узкие распадки между сопок, а сами сопки делались как бы выше, круче, слышнее становился шум ручья внизу, перекликались ночные птицы. Их крылья чертили зеленоватое гаснущее небо.

Илья вылез из кустов и только ступил несколько шагов, как увидел человека. Сейчас он был так близко, что спрятаться Илья не мог. Он лишь успел поднять камень.

Неизвестный между тем приближался. Илья стоял, зажав в руке камень, и смотрел на него. Его лицо вдруг показалось Илье знакомым. С цепкостью и быстротой, какие вырабатывает бродячая, беспокойная жизнь, он припомнил, что видел раза два этого человека в Харбине у Ивана Семеновича Харуяма, и даже припомнил его имя: Ху Чи.

«Неужто он?» — подивился Илья, все еще не веря своим глазам и в то же время гадая: тот ли это человек, который должен встретить его здесь, или нет? Но трудно было поверить, что человек, имеющий дело с Харуяма, будет шататься без дела за рубежом и окажется именно здесь, в условленном месте, как раз сейчас.

Это соображение немного успокоило Илью. Он пригладил бороду, расправил усы и пошел навстречу Ху Чи.

Тот, должно быть, не узнал или не помнил его. Он остановился, быстро сунул руку за пазуху. А Илья, будто не заметив его движения, уже говорил своим сиплым голосом:

— Здоров, земляк! Не признаешь? Илья Дергачев. У Ивана Семеновича встречались… Я самый! — И, не давая «земляку» двинуться и — чего доброго — пырнуть его ножом, который несомненно был у него за пазухой, Илья стиснул маленькую коричневую руку Ху Чи своей широкой лапищей.

Глаза Ильи настороженно поблескивали из-под лохматых бровей: «Уж теперь не вырвешься… вытряхну из тебя, кто ты есть!»

Но Ху Чи и не думал вырываться. Он спокойно стоял, улыбаясь во весь рот и показывая крупные зубы.

— Ти-и…— пропел он тонким голосом.— Здравствуй, Илья Ти-пан-чи!

Он величал его по имени-отчеству: Ильей Степановичем, чего давно не слышал от людей Илья, и тот почувствовал себя польщенным.

— Здорово, здорово,— ответил он и провел рукой по усам. С минуту оба молчали.

— Стало быть, вместе? — спросил Илья.— Так, что ли?

Ху Чи пристально посмотрел на Илью косо поставленными, неподвижными глазами. Улыбка на его лице сделалась еще шире. На минуту Илье стало не по себе от этой улыбки, взгляда — как будто только сейчас он понял, почувствовал, кем стал.

— Вместе, стало быть? — повторил он сердито. Ху Чи кивнул и пошел вместе с Ильей к берегу.


КАК ПОГИБ НИКУЛЕНКО


Что же случилось с Никуленко?

Расставшись с Синицыным, он обошел южный берег бухты и, не найдя ничего подозрительного, поднялся, как было условлено, на Черную сопку. Он настойчиво, шаг за шагом разглядывал тропинку, раздвигал кусты, но следов неизвестного не было. Возможно, он скрылся на лодке или пустился вплавь?

Никуленко делалось досадно при мысли, что никто не придает значения его подозрениям. Если теперь он вернется ни с чем, Юрий первый поднимет его на смех. Однако дело было не в том — Никуленко не был так чувствителен к насмешкам, как его товарищ. Главное было то, что если неизвестный смог неприметно ловко уйти, он может снова появиться, и не исключено, что у него здесь есть какая-то цель. Какая?

Шагах в тридцати от фанзы Пак-Якова Никуленко свернул с тропинки в кусты и ползком, совершенно беззвучно, как он умел с детства, начал приближаться к фанзе. Кто знает, не спрятался ли неизвестный в фанзе? Она была уже близко, за кустами. В эту минуту Никуленко услышал, что кто-то ходит по фанзе.

Он даже не подумал, что это Синицын или Пак-Яков, вернувшийся за чем-нибудь на старое пепелище. Он был почему-то уверен, что это тот человек, которого он искал.

Шорох шагов повторился. Никуленко продолжал ползти, плотно прижимаясь к земле. Дверь и окно фанзы выходили на противоположную от него сторону. Он бесшумно обогнул фанзу и, держа в руке револьвер, вскочил на ноги и стал в дверях:

— Выходи! Никто не ответил.

— Выходи, стрелять буду! — И Никуленко шагнул в фанзу.

Это была ошибка — единственная ошибка, которую он допустил. Со света он ничего в темной фанзе не видел, а его могли видеть. Едва он сделал два шага — кто-то с силой ударил его по ногам. Никуленко упал, выронив револьвер. Он попытался подняться, но на него уже навалились, прижимая к земле и ломая руки.

Несколько минут Никуленко молча боролся. Мешала острая боль в ушибленной руке. Противник был грузен, силен, зато Никуленко — ловок, увертлив. Ногой он нанес противнику неожиданный удар и вскочил. В сумраке фанзы они стояли друг против друга, тяжело дыша, готовясь опять схватиться.

Вероятно, это была единственная минута, когда Никуленко еще мог спастись. Но он не подумал об этом. Он знал одно: нужно задержать неизвестного, своим нападением подтвердившего, что у него здесь какие-то темные дела,— задержать, пока не подоспеет Синицын.


Ветер качнул и откинул дверь фанзы. Солнечный луч ударил в лицо неизвестному. Он зажмурился. Теперь Никуленко успел разглядеть его. Это был высокий бородатый оборванный человек, по виду бродяга. Пользуясь тем, что солнце слепило глаза его противнику, Никуленко быстро нагнулся за револьвером, который лежал между ними.

Он не видел, как кто-то бесшумно крадется к нему сзади. Когда рука Никуленко потянулась за оружием, его со страшной силой ударили чем-то тяжелым по голове и оглушили.

Бесчувственного, крепко связанного, моряка поволокли к печке и через отверстие, оставшееся на месте вывернутого из печи котла, втащили по дымоходу в небольшой погребок. Здесь при свете фонарика его обыскали, забили рот тряпкой и сунули в угол.

Тот, кто помог одолеть Никуленко, посмотрел на своего сообщника узкими, раскосыми глазами, которые в сумраке подземелья светились, как у рыси. Он ничего не сказал, но Илья Дергачев (это был он) понял: еще один промах с его стороны — и ему несдобровать. На минуту страх, злоба, желание бежать овладели им. Но куда бежать? Он вздохнул, отвернулся.

Теперь Илья хорошо знал, что дело, которое предложил ему в Харбине Харуяма, совсем не такое простое, как тот уверял. Не меньше, если не больше опасался Илья людей, в подчинении которых здесь находился. Их было двое. Главный — Ху Чи, тот самый, который встретил его на морском берегу.

Его подлинное имя было, вероятно, другим — что-нибудь вроде «Весенняя гора» или «Вишневое дерево». Имя, похожее на жало змеи, скрытое в невинном цветке. Ху Чи и характером и внешностью походил на харбинца Ивана Семеновича Харуяма: маленький, щуплый, тихий, а на деле — сущий дьявол.

Илья понимал, что они связаны одной веревочкой. Однако вскоре ему пришлось убедиться, что связан-то он, Илья, а конец веревки держит Ху Чи. Но вначале Илья еще не догадывался об этом и всячески старался заслужить его расположение.

Так, Ху Чи поручил ему наблюдать за бухтой, предупредив, чтобы он не высовывал носа из фанзы. А Илья рассудил, что, сидя в фанзе, не много увидишь. Выбрав ночь потемнее, он спустился с сопки, чтобы разведать, что строят в бухте русские, и удивить Ху Чи своей осведомленностью.

На беду, пал туман. В тумане Илья чуть не угодил на военный пост, по нему стреляли, еле ушел. Да вот — приволокся следом этот чертов моряк. Теперь расхлебывай кашу!

Илья опять закряхтел, заскреб рыжеватую бороду. Ху Чи безмолвно наблюдал за ним.

— Ты зачем уходил? — спросил он негромко чистым русским языком.

После первой встречи Ху Чи уже не скрывал от Ильи, что свободно владеет русским языком.

Вдруг он поднял голову, прислушался. Наверху кто-то ходил (это Синицын, дожидаясь Никуленко, заглянул в фанзу).

— Никуленко! Ми-тя-а-а! Эй! — глухо донеслось сверху. Никуленко заворочался в своем углу. Ху Чи бесшумно прыгнул к нему, сел на голову.

— Ни-ку-лен-ко-о-о!

Моряк ворочался все сильнее. Он уже пришел в себя и узнал голос товарища. Но Ху Чи крепко сидел на нем, забивал в рот тряпку. Никуленко задыхался, хрипел, но и связанный, полузадохшийся продолжал бороться. Со всем упорством и силой молодости, со всей ненавистью к тем, кто так коварно напал на него, со всей жаждой жизни рвался он навстречу голосу, звавшему его. «Если бы только Юра услышал! Но как дать ему знать? Как дать знать?»

Фонарь погас. Ни один звук не проникал в подземелье. Никто больше не звал Никуленко. Каким-то чудом ему удалось вытолкнуть кляп изо рта, он закричал. Но поздно: Синицын ушел.

Крик дико и глухо отдался под землей и смолк. Никуленко опять заткнули рот тряпкой. Он ничего не видел в кромешной темноте, но чувствовал, что те двое — здесь, рядом. Он слышал их дыхание и едва внятный шепот.

Наконец грубый голос, очевидно принадлежавший бородатому бродяге, посоветовал Никуленко не шуметь. «Не то отправим к чертям собачьим!» Неизвестные пошептались, и тот же голос начал спрашивать Никуленко о возводимых в бухте укреплениях.

Никуленко не отвечал.

— Молчишь? Ладно!

Удар в голову опрокинул его. Потом его подняли, и допрос возобновился. Так повторялось несколько раз. Один спрашивал, а второй бил точно и сильно чем-то тупым по голове. Боль обжигала Никуленко, кровь заливала нос, рот, глаза, он захлебывался ею. Потом он потерял сознание.

Сколько прошло времени, Митя не знал. Когда он очнулся, никого возле него не было. Он лежал, обернутый в циновку, спеленатый, как младенец, не в состоянии пошевелиться. День ли, вечер ли — понять было нельзя: мрак и тишина.

Но вот сверху, заглушаемые толщей земли, донеслись слабые голоса. Несколько человек шли там, наверху, мимо фанзы, под которой он был погребен. Никуленко напряг слух, пытаясь разобрать слова. Вот люди остановились… Как раз над ним… Может быть, его разыскивают?

Он снова рванулся, перевернулся, но ударился о стену подземелья и бессильно замычал под своей рогожей.

Голоса начали удаляться, смолкли. Он опять был один.

Больше всего тяготило Никуленко сознание, что он так глупо, неосторожно попался. Как это он не подумал, что их могло быть двое! Кто они: лазутчики, диверсанты? Один, судя по его виду и речи, русский. Может быть, белогвардеец?

Слово «белогвардеец» связывалось у Никуленко с представлением о гражданской войне, которая для его поколения была далеким прошлым. Ему трудно было представить себе живого, реального белогвардейца. Неужто именно такой человек, забывший родину, предавший свой народ, допрашивал и мучил его?

Некоторое время он размышлял, как бы осваиваясь с этой мыслью. Потом словно перечеркнул, забыл ее. Важно не то, кто этот человек, а кто его прислал сюда и зачем. Видимо, где-то там, за рубежом, узнали о возводимых в бухте укреплениях и замышляют что-то. Что?

Чем больше Никуленко думал обо всех событиях, тем яснее понимал, что живым его не выпустят. Он тяжело вздохнул.

В этом вздохе было и сожаление об уходящей жизни и забота о том, как предупредить своих о грозящей опасности.

Это была главная мысль, все другие отступили перед ней. Но что мог он сделать, связанный по рукам и ногам, с кляпом во рту, упрятанный в темном подземелье? Голову ломило от боли. Боль была такая, что иногда мысли в голове мешались. Потом сознание прояснялось, и опять он думал о том же: как предупредить, как оградить своих от опасности?

Наконец явились те двое, вынули тряпку изо рта, освободили тело Никуленко от дерюги, но завязали глаза. Снова начался допрос, снова его били, и снова он молчал. Это было единственное его оружие, и против него они были бессильны. Но он был им нужен, и они решили применить последнее средство.

Юноша почувствовал, что его поднимают. Один держал его за ноги, второй — за плечи. Несмотря на боль во всем теле и сильное головокружение, Митя старался запомнить направление, по которому его несли. Вскоре он почувствовал, что его просовывают сквозь какую-то дыру, и по затхлому запаху догадался, что втащен в фанзу корейца, под которой до сих пор находился. Ветер, прошумевший над сопкой, похолодил его распухшее от побоев, окровавленное лицо.

Никуленко отнесли на вершину Черной сопки и опустили на самый край обрыва, обращенный к морю. Он не мог видеть, как бородатый вопросительно посмотрел на своего спутника и начал распутывать веревки. Никуленко не слышал ни слова от бродяги и повернул голову в его сторону. Но глаза были завязаны — он ничего не увидел. Распутав веревки и освободив от них тело Никуленко, бородач, крепко придерживая его за руки — хотя избитый, измученный юноша и так не в силах был пошевелиться,— сказал как мог добродушнее:

— Не серчай, братуха! Помяли тебя малость, есть грех… Теперь потолкуем без шуму, по-хорошему — и кати на все четыре стороны. Вон как у нас!

Никуленко молчал. Он уже понял, зачем его принесли сюда, зачем развязали. Сейчас они делали последнюю попытку добиться от него чего-нибудь, а в случае отказа — бросят с обрыва в море. Придумано ловко: никто не заподозрит неладное, а подумают, что просто он сорвался и расшибся насмерть.

— Смотри, парень! — угрожающе промолвил бородач, видя, что его обещания не действуют.— Полетишь, ворон костей не соберет!

В эту минуту Никуленко поманил его кивком головы. Если суждено погибнуть — мелькнула у него мысль,— пусть его гибель принесет пользу живым. Когда бородач наклонился к нему, Никуленко обхватил его шею рукой и попытался столкнуть вниз. Но на это не хватило сил. Он смог только плюнуть в трясущееся, бородатое лицо, когда удар в спину сбросил его с обрыва. И голос его унесся сквозь свист ветра, вместе с падающим телом, туда, к берегу океана.


ПРЕСЛЕДОВАНИЕ


Третий день длилось преследование

Получив донесение Синицына, капитан Пильчевский доложил командованию об убийстве Пак-Якова, которое, возможно, имело отношение и к гибели лейтенанта Никуленко. В ответ последовал приказ принять меры к розыску злоумышленников. Тогда Пильчевский, помимо отряда Синицына, выслал для той же цели небольшой отряд под командой Евтушенко, но в сторону противоположную — на север от бухты.

А отряд Синицына тем временем шел по следам неизвестных.

Следы начинались на морском берегу, к югу от Песчаного Брода (здесь, очевидно, приставала лодка под заплатанным парусом, которую видели Синицын и Тимчук), и вели на северо-восток через сопки, к верховьям реки Шатухи, которая делала крутое колено, огибая бухту и Черную сопку. Таким образом, выходило, что неизвестные направились в тыл укреплений. Это встревожило Синицына. Подтверждались его подозрения, что неизвестные преследуют здесь какую-то определенную цель. Какую?

— К бухте пускать нельзя! — будто отвечая на мысли лейтенанта, сказал Тимчук.

Все эти дни он шел впереди, умело отыскивая следы, был неутомимым и невозмутимым. Но сейчас и его, видимо, начало «разбирать». Там, у Песчаного Брода, они с лейтенантом опоздали — из рук, можно сказать, упустили добычу. Вторично этого допустить нельзя!

Их было четверо. Капитан Пильчевский прислал в распоряжение Синицына Гаврюшина и Майбороду, известив лейтенанта о выходе отряда Евтушенко и его маршруте.

Что греха таить, Синицыну хотелось, чтобы преступников выследил он, а не Евтушенко. Но вскоре лейтенант убедился, что не так это просто.

Шатуха текла здесь в узких скалистых берегах, образующих местами совершенно голые, лишенные растительности террасы. Километрах в десяти севернее бухты, у подножия одной из таких террас на левом берегу реки, следы неожиданно терялись. Это встревожило Синицына еще больше. Он, не мешкая, послал Майбороду с донесением к капитану. К донесению он приложил набросок проделанного ими маршрута.

Такой же набросок он сделал для себя, чтобы отмечать на нем дальнейшие изменения пути.

Синицын, Гаврюшин и Тимчук излазили все окрестные сопки, встретились и разошлись с отрядом Евтушенко, который решил взять еще севернее, не удаляясь в то же время от берега океана (чтобы отрезать путь к нему тем, кого искали).

Только на другой день, вблизи Козьего мыса, Тимчуку удалось вновь обнаружить потерянные следы. Теперь они шли вдоль берега океана, затем сворачивали прочь, кружа и петляя с севера на восток и опять вдоль скалистого берега Шатухи (на этот раз уже правого), в обратном направлении на юг.

Неизвестные кружили в радиусе двадцати — двадцати пяти километров, стараясь не удаляться от океана, где их, видимо, ждала лодка. Может быть, они уже чуяли погоню и пытались сбить со следа? Во всяком случае, задача была ясна: не дать им уйти.

Погода стояла жаркая, безветренная. Ничто не говорило о том, что неделю назад здесь бушевали ливень и буря. Земля трескалась. Высыхали ручьи в тайге. То и дело попадались ряды поваленных, давно омертвевших деревьев — бурелом, и это затрудняло движение. Русло Шатухи заметно мелело, обнажая каменистое дно. Травы поникли, цветы поблекли. Одни неистребимые «кровохлебки» жадно раскрывали навстречу горячим лучам солнца свои огненно-красные чашечки. В тайге стоял густой, душный, приторный запах испарений. Смола, словно пот, выступала в порах деревьев. Между стволами курился синеватый дымок. Казалось, вот-вот тайга вспыхнет, подожженная солнцем…

Продовольствие кончилось. Майборода перед отправлением в бухту получил приказ доставить новый запас продуктов и ждать возле фанзы у Песчаного Брода. Синицын не мог указать другого места, так как не знал, куда заведет их преследование.

Расстояние между преследователями и преследуемыми медленно сокращалось. Следы делались явственнее. Перед вечером третьего дня Синицын, Гаврюшин и Тимчук снова оказались на берегу Шатухи и здесь установили, что следы разделяются: один продолжался вдоль берега, второй сворачивал и пропадал в тайге. Синицын огорченно свистнул.

В какую сторону идти? Нет ли тут опять какой-нибудь уловки? Было ясно, что они имеют дело с опытным и коварным противником. Поэтому из предосторожности нужно было проверить оба следа. Если второй будет слишком уклоняться от реки или случится что-нибудь непредвиденное, Тимчук (он вызвался идти по этому следу) даст знать выстрелом и повернет обратно.

Такое решение страдало недостатками: оно вынуждало их опять делить свои силы. Однако требовалось в точности знать, какого направления держаться. Итак, они разошлись.

Синицын с Гаврюшиным двигались берегом Шатухи. Пройдя километра два, они обнаружили, что след вторично раздваивается — один продолжался в прежнем направлении, второй спускался к самой воде и здесь исчезал. Значит, людей было не меньше трех, а то и четырех. Но куда мог направиться тот, чей след кончался у воды? Пустился вплавь?

Усталый, в расстегнутом кителе, с кобурой, тяжело оттягивающей пояс, Синицын остановился в раздумье. Ему вспомнился след у ручья в бухте, обнаруженный Митей Никуленко,— он тоже исчезал в воде. Неужели им с Гаврюшиным придется разделиться и каждому порознь идти по следу? Нет, они пойдут вместе!

Сделав отметинку на берегу (так обычно поступал Митя), Синицын разулся, закатал штаны выше колен, и, посоветовав Гаврюшину сделать то же самое, вошел в воду. Берег в этом месте почти отвесно поднимался над рекой, и ни лейтенант с Гаврюшиным, ни человек, чей след они искали, не могли двигаться здесь иначе, как только по воде.

Прохладная вода манила к себе разгоряченное тело, но моряки позволили себе лишь освежить голову. Они не сделали и ста шагов, когда показалась узкая полоска прибрежного песка, на котором явственно виднелись отпечатки ног. Похоже было, что человек прибег к той же уловке, что и в бухте. Может, это и был тот самый человек?

Двигаясь по его следам, моряки вскоре обнаружили, что идут в обратном направлении. Они миновали одну сопку, вторую, спустились в распадок, который показался Синицыну знакомым, и здесь нашли то, что искали: след, покинутый ими, когда они спустились к воде. Теперь все стало ясно: один и тот же человек пытался проложить два следа в разных направлениях. Для чего? Для того, очевидно, чтобы сбить с толку тех, кто идет за ним. Значит, он уже знает, что его ищут.

Довольный тем, что разгадал хитреца, Синицын остановился, сделал пометку на своем наброске пути. Затем они с Гаврюшиным двинулись дальше.

Прошло уже более часа, как ушел Тимчук, а до сих пор он не дал о себе знать. Не сбился ли он со следа? На Тимчука это не похоже. Или встретились ему люди? Синицын часто останавливался, прислушивался. Все было тихо. Один раз почудился со стороны сопок отдаленный, невнятный звук — то ли стук упавшего камня, то ли шум ветра. А может, это был выстрел? Моряки долго смотрели в ту сторону, слушали. Беспечно трещали кузнечики в траве. Комары, предвестники вечера, носились над головой, наполняя воздух злым звоном. Шумела внизу порожистая Шатуха.

Но вот отчетливый, хотя и смягченный расстоянием, прокатился выстрел. Синицын нахмурился. Сейчас вся затея показалась ему ненужной, опасной. Зачем отпустил он Тимчука? Они с Гаврюшиным тронулись было по направлению выстрела, однако Синицын раздумал и вернулся к оставленному следу. Этак они легко потеряют друг друга!

Гаврюшин внешне не выказывал тревоги, хотя несомненно был встревожен не менее лейтенанта. А Синицын быстро ходил по берегу и с нетерпением посматривал на сопки. Солнце село, но по-прежнему было душно. Наконец неподалеку послышался треск сучьев, и в кустах замелькала зеленая фуражка пограничника. Синицын облегченно вздохнул.

Вот и сам Тимчук, маленький, плотный, идет чуть пригнувшись, сжимая винтовку — в полной боевой готовности. Он потратил на розыски больше часа и вдруг убедился, что его след тоже возвращается к Шатухе. Видя, что время идет и что лейтенант может забеспокоиться, он дал условленный выстрел.

— Вот дьяволы! — в сердцах сказал Гаврюшин, выслушав немногословный рассказ пограничника.

Синицын и Тимчук промолчали. Оба уже понимали, что наломали дров. «Дьяволы», как их обозвал Гаврюшин, умышленно запутывали следы — и они попались на эту удочку.

— Пошли! — сказал Синицын, хотя они и так шли не останавливаясь.

В быстро сгущающихся сумерках было все труднее различать следы. Вскоре они наткнулись в узкой ложбинке на остатки потухшего костра. Тимчук внимательно осмотрел вытоптанную вокруг траву и заявил, что людей было двое и что ночевали они здесь минувшей ночью.

— Двое? Вчера? — переспросил лейтенант.

Тимчук утвердительно кивнул. Он был на редкость несловоохотлив, когда речь шла о деле. Гаврюшин посмотрел на него, хотел что-то сказать — и не сказал.

Усталые и голодные, с лицами, искусанными комарами, они остановились. Дальше идти не имело смысла. Синицын опустился возле погасшего костра, достал набросок пути и при свете карманного фонаря принялся его разглядывать. Насколько он мог ориентироваться, они находились примерно на одинаковом расстоянии от бухты и от Песчаного Брода.

Некоторое время все трое лежали, давая отдых телу.

Синицын думал о погибшем друге, о матери, от которой давно не имел писем, и о Вале. Если б Валя знала, где он сейчас и чем занят! Синицыну вспомнилось ее лицо и блеск влажных от слез глаз, смотревших на него с укором и с надеждой. Он дал слово и обязан сдержать его.

С этой мыслью Синицын и заснул. Давно спал, раскинув длинные ноги, Гаврюшин. Один Тимчук бодрствовал. Его самолюбие было уязвлено. Как так? Столько времени потрачено— и никакого толка. Что он скажет начальнику погранзаставы? И все-таки чутье пограничника подсказывало ему, что развязка близится и нужно быть начеку.

Тимчук сидел, положив винтовку на колени и прислонясь спиной к стволу старого ильма. Темнота обступала его плотно со всех сторон. Ветер прошумел в кустах, пискнула сонная птица, где-то упал и покатился камень — звуки ночи возникали то здесь, то там. Это были знакомые, привычные звуки. Ни один посторонний, подозрительный звук не улавливало чуткое ухо Тимчука.

Было уже далеко за полночь. Красный обломок ущербной луны низко висел над сопками. Длинные, изогнутые тени пересекали узкий, как щель, распадок.

Вдруг Тимчук приподнялся, потянул носом. Он почувствовал запах гари.


ТАИГА ГОРИТ!


Часовой мерно расхаживает — десять шагов в одну сторону, десять в другую — мимо небольшого укрытия в земле. Там находится склад взрывчатки, недавно доставленной для строительных работ.

Пологий склон Черной сопки, начинающийся сразу за караульным постом, кажется в темноте обрывистым. Громко кричат лягушки внизу у ручья. Смутно белеет дорога. Безмолвно стоят ряды палаток. Третий час ночи. Все спит. Только в штабе у оперативного светится окошко.

Часовой поправил сумку с противогазом, посмотрел на дорогу и перевел взгляд налево, туда, где в ночном небе едва приметно выделялась вершина Черной сопки. Небо над сопкой как будто порозовело. «С чего бы это? Луна? Луна, правда, восходит поздно». Часовой смотрел, машинально поглаживая ремень винтовки.

Сопка все отчетливее выступала и как бы приближалась на фоне медленно розовеющего неба. Казалось, кто-то разжигал позади нее огромный костер. Уже хорошо видна была голая вершина сопки и отвесная скала, издали похожая на человеческую голову. Вдруг далекий отблеск на мгновение вспыхнул в небе и погас. И тотчас тишину ночи разорвал выстрел, гулким эхом прокатился между сопок, бах-ах-ах-ах!

Будто в ответ ему, с северного берега бухты тоже прогремел выстрел. Должно быть, и там увидели зловещий отблеск в небе?

Тайга горит!

Колокол бьет тревогу. Из палаток выбегают матросы. Офицеры на ходу пристегивают оружие и отдают приказания. Оперативный дежурный спешно связывается по рации со штабом района. Телефонная связь с районом была позавчера восстановлена, но почему-то вновь бездействует. Может быть, где-то в тайге упал, обрывая провода, объятый пламенем телефонный столб?

Капитан Пильчевский, заспанный, с измятым лицом (он впервые за всю неделю решил нынче как следует отоспаться и даже лег спозаранку), приказывает раздать все имеющиеся в наличии топоры, заступы, лопаты и связаться с лагерем строителей: пусть немедля шлют сюда людей с инструментом!

Лагерь строителей расположен за пределами укреплений. Но из окна штаба все же можно разглядеть, как суматошатся там люди.

— Наведите у них порядок! — приказывает капитан и выходит из штаба.

На укреплениях все идет согласно боевому расписанию. Каждый знает свое дело и место. Отряды матросов бегом взбираются по склону Черной сопки и занимают указанный им рубеж. Раздаются удары топоров по деревьям. Здесь сооружают завалы и роют ров.

Багровое зарево встает над тайгой в полнеба. Отдаленный свист пламени и грохот доносятся из-за сопок. Потом воздух, втягиваемый словно в гигантскую воронку могучим дыханием пожара, проносится над бухтой. Он сгибает деревья, вырывает кусты, образует завихрения, в которых бешено кружатся ветки и листья.

На погранзаставе, которой командует лейтенант Бурков, бойцы подняты по тревоге. Они делают то же, что и матросы в бухте: роют ров, рубят деревья, чтобы преградить дорогу огню, если он повернет в эту сторону. Пока на заставе видно лишь далекое зарево в небе.

Бурков звонит по телефону в штаб укреппоста и спрашивает капитана Пильчевского. Из штаба отвечают, что капитан руководит спасательными работами возле Черной сопки.

— Отряд Синицына вернулся? — спрашивает Бурков.

— Нет,— отвечают ему.— Ни Синицына, ни Евтушенко.

— Евтушенко у меня,— говорит Бурков.— Прибыл вечером и заночевал на заставе. А Синицына надо выручать!

Он вешает телефонную трубку и разглаживает свои длинные усы: «Выручать… но как? Где их искать в горящей тайге? Хорошо еще, что с ними Тимчук. Он малый не промах!»

В это время по дороге в бухту уже мчатся грузовики с рабочими. Матросы выкатывают брандспойты и мокрыми брезентами укрывают огнеопасные объекты. А в белом домике штаба, освещенном отблесками пожара, оперативный передает приказания на все посты наблюдения и, улучив минуту, опять свирепо крутит ручку телефона, пытаясь связаться с районом.

Высокий огненный вал идет еще где-то далеко в тайге, сокрушая вековые кедры, ильмы, исполинские тополи, сметая кустарники, поднимая горячий пар над таежными ручьями. Гул, грохот, свист, удары, похожие на раскаты грома, черные клубы дыма под самое небо…

Охваченные огнем вершины деревьев надламываются и с треском падают, разбрасывая снопы искр. Восходящие потоки воздуха раздувают пламя, как факел. Они поднимают горящие ветви, листья и швыряют туда, куда еще не достиг пожар. И вот сразу в нескольких местах загораются сухие, узловатые стволы орешника, гибкие лозы таволожника скручиваются в рогульки, поблекшие стебли полыни вспыхивают мгновенно и ярко.

Огненный шнур опоясывает голую вершину Черной сопки. Искры, шипя и жужжа, как шмели, кружатся в воздухе. Сумрачно выступает из мрака одноглазая фанза.

Все ближе огонь, все громче, оглушительнее грохот и треск. Делается жарко и светло, как днем. Дышать трудно. Пылающие головни пролетают низко над головой. Но люди продолжают работать. Они уже встречались с туманами, бурями, ливнями — со всеми стихиями, кроме огня. Теперь они встретились с огнем.

Проворно действуют заступы и лопаты. Матросы копают ров, который должен преградить дорогу пожару. А выше рва прорубается просека среди кустарников, покрывающих склоны сопки, и десятки топоров стучат в кустах.

Ветер предательски заносит пылающие головни в тыл обороняющимся — их засыпают землей, топчут ногами, заливают водой. Ведра взлетают по живой цепи вверх по склону. «Эй, не зевай!» Пламя шипит, едкий дым и горячий пар обволакивают, обжигают людей.

Капитан Пильчевский, в закопченном кителе, с грязными отеками на лице, ходит вдоль рва, ободряет и торопит людей. Здесь самое опасное место. Пятьсот метров отделяют ров от склада взрывчатки. Склад укрыт мокрыми брезентами, которые усердно окачивают из брандспойтов. Но пожар приближается, и нужно задержать его перед рвом, как удалось остановить пожар на северной стороне бухты, откуда только что вернулся капитан.

Кирками, лопатами, а кто и просто руками, матросы выламывают, выдирают кустарники, травы, уцелевшие в просеке, прорубленной перед рвом. Они сгребают вороха сучьев и листьев и уносят вниз. Широкий пояс обнаженной, развороченной, будто вспаханной земли простирается перед рвом. Сюда тоже подают ведра с водой.

Пожары в тайге — дело не редкое, говорит капитан. Однако про себя он думает, что этот пожар, такой внезапный и с нескольких сторон, заставляет подозревать поджог.

«Так вот что за «гости» пожаловали сюда! Не терпится японским друзьям Гитлера…» Капитан думает об отряде Синицына, который разыскивает этих «гостей» в горящей тайге, и приказывает приготовить катер.

Пылающая ветка, как шальная пуля, ударяет капитана по лицу. Он жмурится от боли и трет обожженную щеку, топчет ветку ногами. Дым окутывает его всего.

Проходит час, еще час. Близится утро. Пожар на Черной сопке начинает сдавать. Красное зарево постепенно меркнет. Языки огня лижут остатки кустов и вытягиваются, бессильно шипя, на мокрой, очищенной от растительности земле, бледнеют, гаснут.

Пожар отступает нехотя, с боем. Вот он рванулся в последний раз. Ослепительно вспыхнула, охваченная сразу с четырех сторон, ветхая фанза и рухнула, рассыпаясь тысячами искр. И, словно обессилев в этом последнем напряжении, пожар сдался наконец и повернул в сторону.

Но еще долго, до самого утра, то здесь, то там поднимаются и шипят, как змеи, заливаемые водой тонкие языки пламени, обгладывая уцелевшие ветки и стебли травы. Густые синие столбы дыма стелются над пожарищем. Сопка, вчера еще нарядная, зеленая, стоит голая, черная, как ее вершина.


ПРЕСЛЕДОВАНИЕ ПРОДОЛЖАЕТСЯ


Запах гари усиливался. Тимчук разбудил Синицына и Гаврюшина. Несколько минут они смотрели в ту сторону, откуда шел этот запах. Потом ветер переменился, и запах гари начал слабеть. Похоже, пожар шел стороной. Но тревога лейтенанта не уменьшалась. Пожар шел на севере или на северо-западе, в районе, близком к бухте. Недавно туда доставлено горючее, взрывчатка. Стоит одной искре залететь…

Синицын посмотрел на Тимчука и Гаврюшина. Не говоря ни слова, они начали выбираться из распадка.

Когда они поднялись на ближнюю сопку, небо на востоке уже светлело. Видна была река, еще блестевшая под низкой луной, воздух был недвижим, и стояла такая полная, гнетущая тишина, как будто не одну эту ночь, а целое тысячелетие все здесь спало непробудным сном.

Но для Синицына не существовало сейчас ни похожей на сон тишины, ни красоты пробуждающегося утра. Посоветовавшись с Тимчуком, он решил направиться вдоль берега в сторону Песчаного Брода.

Многое говорило, что преследуемые ими люди стремились именно к Песчаному Броду: и то, что они так упорно и долго кружили вокруг этих мест, и то, что там припрятана их лодка (вернее — лодка, похищенная у Пак-Якова), и то, наконец, что кратчайший возможный путь к спасительному берегу океана шел через Песчаный Брод. Следовательно, там все должно решиться. От того, поспеют ли Синицын с Тимчуком и Гаврюшиным вовремя и не прозевает ли Майборода у фанзы возле Песчаного Брода, зависел успех дела.

Все, что Синицын вынес за последние дни,— голод, усталость, бессонница, от которой и сейчас немного кружилась голова,— забылось. Он почти бежал.

Небо светлело, луна меркла. Места шли знакомые. Уже можно было различить тропу. Когда они поднялись на кремнистый гребень, спускавшийся уступами к берегу Шатухи, совсем рассвело, хотя солнце еще не показалось. На многие километры видны были океан, длинная песчаная коса, речные протоки и устье, заросшее камышом. И совсем далеко выступали на фоне зеленого светлеющего неба три острые скалы. Там находилась фанза.

Тимчук сделал знак остановиться. Он опять ощутил запах гари. Теперь запах шел не с севера, как прежде, а с юга, со стороны реки, и бил прямо в лицо.


Потянуло дымом. Тревожно крича, взлетела сойка, за ней — другая. Громко хлопая крыльями, пронеслась стайка нырков и опустилась на воду. Птицы все чаще пролетали над головой. Шум крыльев, треск кустов (там тоже кто-то бежал, скакал) раздавался уже непрерывно. Справа, шагах в двухстах, блеснул огонек. Он исчез, затем снова блеснул, уже левее… еще левее. Словно кто-то перебегал там, вдоль берега, и поджигал тайгу.

Это и был поджог. Синицын понял, что любой ценой их хотят задержать, отрезать от берега океана и преграждают дорогу огнем. А возможно, это было частью более широкого и гораздо более опасного плана врагов: поджечь тайгу в нескольких местах вокруг бухты, сжечь и взорвать возводимые укрепления!

Так вот почему он слышал запах гари час назад! «Ведь это война, пусть и необъявленная, на самурайский манер: удар из-за угла! Да, да, это они!»

— Ходу! — крикнул Синицын и кинулся вперед.

Тимчук — за ним. Гаврюшин сдвинул бескозырку низко на глаза, подхватил винтовку и побежал следом.

— Ходу! Ходу! — выкрикивал Синицын.

Освещаемые заревом пожара, который быстро приближался, они мчались вниз по гребню, прыгая с уступа на уступ, рискуя свернуть себе шею. Дым с каждой минутой усиливался. Слышался громкий треск сучьев, свист огня. Иссохшие кустарники и травы загорались от одной искры.

Пожар догонял моряков, обходил. Уже занимались впереди них поникшие от жары камыши. Справа, слева валил дым. Еще несколько минут — и они будут отрезаны от воды, окружены огнем со всех сторон.

На Синицыне загорелась фуражка. Он швырнул ее на бегу. Гаврюшин рвал с себя тлеющую форменку. Пока он стаскивал ее одной рукой (другая держала винтовку), форменка занялась огнем и опалила ему волосы. Тимчук бросился на помощь Гаврюшину. Преследуемые огнем по пятам, с обожженными лицами и руками, они кинулись с разбегу в воду. Спустя минуту пожар овладел всем берегом Шатухи.

Все трое погрузились в реку по самые плечи, но дым настигал их и тут, душил, ел глаза. Держа оружие над головой, скользя и оступаясь на неровном дне, Синицын, Тимчук и Гаврюшин спешили вниз по течению (это была теперь единственная дорога к океану), стараясь держаться на равном удалении от обоих объятых пожаром берегов.

Всходило солнце, наступило утро, но черная стена дыма, прорезаемая, как молниями, языками пламени, скрывала солнце возвращала ночь. Красный отсвет ложился на воду, на камыши, на песчаную косу, вспыхивал в брызгах морского прибоя, воздух сделался горячим, сухим и струился, как из печи.

Всем троим не давала покоя мысль: не случилось ли беды бухте? Сейчас — утро; значит, поджог был совершен ночью, когда все спали… Если часовые не успели вовремя поднять тревогу… Синицын стиснул зубы.

Шагая по пояс в воде, они приблизились к левой протоке, где река мелела, как вдруг Гаврюшин вскрикнул. Из камышей, которыми густо заросла протока, показался человек в коричневой китайской кофте. Он шел чуть пригнувшись, держа в руке большой бидон. Что было в нем: керосин, бензин? Так вот за кем охотились они столько времени! А где остальные?

Человек в кофте поднял голову. В смешанном свете утра и начинающих гореть камышей Синицын разглядел его лицо. Это… это был Пак-Яков.

Все походило на галлюцинацию. Синицын закрывал и открывал глаза, но человек, который был убит, чье обезглавленное тело он сам видел, продолжал двигаться в камышах.


ПО ТУ СТОРОНУ


Неудачи преследовали Илью Дергачева.

После случая с моряком Ху Чи переменился к нему, сделался недоверчивым, придирчивым. Смерть моряка, по всем расчетам, должна была выглядеть несчастным случаем и не вызывать подозрений. Тем не менее за фанзой на Черной сопке начали следить — ею нельзя было больше пользоваться, и даже был обнаружен тайничок под фанзой с выходом на тропу.

День ото дня Ху Чи становился подозрительнее и злее. Это он приказал сбросить упорствующего моряка в море, а теперь винил в этом Илью. Все теперь не нравилось Ху Чи. Взять, например, затею со змеями или с камнями, которые скатывали на тропу, чтобы помешать морякам следить за фанзой. Затею со змеями в расщелине скалы одобрили оба: Ху Чи и его помощник (Илья прозвал его Желтоглазым), а камни сбрасывал не Илья, а Желтоглазый, но теперь оба говорили, что все это было пустой тратой времени: Илье бы только нажраться да на боку лежать. Их было двое, Илья — один, ему приходилось молчать.

Ху Чи твердил, что за ними следят. Возможно, это было верно, но верно было и то, что сам Ху Чи следил за Ильей и Желтоглазому приказал. Илья не мог шагу ступить один.

Вдвоем с Желтоглазым они продолжали наблюдать за бухтой, где строились военные укрепления. Опасаясь пользоваться фанзой на Черной сопке, они пробирались к бухте с северной стороны и там, хоронясь в буреломе, проводили дни и ночи, не разводя огня и питаясь впроголодь.

Желтоглазого это не трогало. Он мог по целым дням сидеть на корточках, сосать свою длинную трубку и смотреть из укрытия на то, что делается в бухте. Наверно, он получал за это немалые деньги. А Илья ничего не получал, кроме угроз и попреков. Из Харбина, от Ивана Семеновича, тоже не было известий, а если и были, Ху Чи их скрывал.

Опять Илью томили злоба и страх.

Буря настигла его и Желтоглазого в то время, когда они возвращались к Песчаному Броду. Они поднялись на прибрежный гребень — и, неожиданно для Ильи, увидели на противоположном берегу отряд моряков.

«Этого еще не хватало! Может, верно говорит Ху Чи: за ними охотятся?» Илья посмотрел на Желтоглазого, но тот не проявлял особого беспокойства, хотя моряки (то был отряд Евтушенко) направлялись прямо к фанзе. Очевидно, Ху Чи отсутствовал.

Илья хотел убраться подальше, тем более что и буря шла нешуточная. Но Желтоглазый твердил одно: «Ху Чи велел быть здесь, и надо быть здесь!»

Между тем хлынул дождь — не дождь, а потоп. Потоки воды низвергались с крутого гребня, грозя унести обоих. Не слушая, Желтоглазый полз за ним, что-то сердито бормоча. Когда они обходили поток, подмытое дерево рухнуло и придавило Желтоглазому ноги. Высвободить его Илье было не под силу. Он и не очень старался. Он отыскал местечко посуше и там переждал непогоду.

К утру буря стихла. Илья решил проведать Желтоглазого. Его тело под тяжестью дерева глубоко ушло в размокшую землю. Виднелись лишь голова и плечи. Лицо Желтоглазого сделалось черным, как эта земля. Илья испугался и побежал за Ху Чи.

Они долго возились, пока не освободили Желтоглазого и не отнесли его в фанзу. Ху Чи поил его настоем из трав, делал припарки из горячей глины, но это плохо помогало. Желтоглазый лежал с багрово-синим лицом, выкатив побелевшие глаза. «Не жилец»,— подумал Илья.

Так прошел день. Ранним утром Ху Чи разбудил Илью и велел сходить за продуктами. Илья повеселел. Он давно хотел узнать, где прячет Ху Чи продовольствие, потому что кормили его впроголодь. Он отвернулся, чтобы тот не заметил его радости. Но Ху Чи, казалось, забыл о нем. Лицо его было неподвижно, тонкие губы плотно сжаты, глаза в припухших веках странно светились. Илья поторопился уйти.

Следуя указаниям Ху Чи, он отыскал место, где были спрятаны запасы, ссыпал в мешок чумизной муки, картошки, добавил немного табаку — «маньчжурки», по которому соскучился, и пошел обратно напрямик, чтобы сократить расстояние. Дорогу ему преградил ручей. Илья опустил свою ношу, нагнулся напиться — и обомлел. На дне ручья сквозь неглубокую прозрачную воду блестели желтые крупинки.

Золото! Илья был старый уссуриец. Немало старательского золота прошло когда-то через его руки, немало наслышался он рассказов о счастливых находках.

Илья воровато оглянулся, словно за ним могли и здесь подсматривать, и как был, в штанах, башмаках, полез в воду. Крупинки золота попадались часто. Видимо, их нанесло сюда течением. Они застревали среди галечника, в прибрежном песке, в корнях коряги, лежавшей поперек ручья и гнившей бог знает сколько лет.

— Нашел… нашел… Теперь сам себе хозяин…— бормотал Илья, прижимая к мокрой груди найденные сокровища.

От жадности и нетерпения собрать все сразу он замутил воду и уже ничего не мог ни достать, ни даже видеть.

Наконец он немного пришел в себя от внезапно свалившейся на него удачи и сообразил, что за один раз всего не переделаешь. Хорошо еще, что ненадолго задержался. Не дай бог, если Хучишка пронюхает!

Илья отметил зарубкой место находки и заторопился к Песчаному Броду.

В темной, затвердевшей от грязи и пота кофте, подаренной ему Ху Чи, в стоптанных, еще не просохших башмаках Илья вошел в фанзу и, стараясь не обращать на себя внимания, принялся возиться возле очага. Ху Чи по-прежнему не замечал его. Он сидел перед входом в фанзу и тянул тонким голосом монотонную, жалобную песню. Вероятно, оплакивал Желтоглазого.

Желтоглазый умер. Это Илья понял с первого взгляда. Лицо его было закрыто платком, а тело неподвижно, как только бывает неподвижно тело мертвеца. Одно удивило Илью: Ху

Чи вырядил покойника в свои белые штаны и синюю рубаху, а сам облачился в его одежду. Может быть, у них такой обычай? Правда, прожив в Маньчжурии чуть ли не половину жизни, Илья еще ни разу не видел, чтобы живой менялся с мертвым платьем, но кто их разберет… Илья продолжал возиться по хозяйству.

В это время Ху Чи вошел в фанзу, достал из-за пазухи широкий, прямой нож, с которым никогда не расставался, осмотрел его, вытер тщательно и сунул обратно за пазуху. Затем показал Илье на тело Желтоглазого. Илья понял, что он намеревается похоронить умершего, и взял покойника за ноги. От движения черный, в зеленых разводах платок, закрывавший голову и плечи Желтоглазого, упал. Илья увидел, что тело лишено головы.

Его руки задрожали, на шее и на спине выступил пот. Но под взглядом загоревшихся, как у рыси, глаз Ху Чи он покорно вынес тело из фанзы.

Вдвоем они направились со своей ношей к броду через речку. Когда они достигли зарослей полыни, в которой скрывалась знакомая Илье тропа, ведущая к бухте, Ху Чи приказал остановиться. Тело положили поперек тропы и вернулись в фанзу.

Весь этот и следующий день Ху Чи никуда не отлучался.

В полдень, во время тумана, они вышли к реке и долго сидели в кустах. Ху Чи вглядывался в туман, нагибался к воде, слушал. Потом сделал Илье знак следовать за собой. Соблюдая величайшую осторожность, они приблизились к телу Желтоглазого. Оно было прикрыто ветками.

«Эге… кто-то успел побывать здесь!» Илья раскрыл было рот, но Ху Чи сделал такое страшное лицо, что он прикусил язык. Они постояли с минуту и заторопились обратно. Ху Чи довольно скалил зубы.

Он распорядился, чтобы Илья уходил кружным путем в сопки и дожидался его в условленном месте, где хранились продукты, а сам скрылся в прибрежных камышах. Илья пошел было и остановился. Туман редел. Открылось море. Он увидел лодку Ху Чи, быстро удалявшуюся от берега. Лодку Ху Чи по-прежнему прятал от него. Раздумывая, куда мог отправиться его нынешний хозяин и зачем понадобилось ему так поступить с Желтоглазым, Илья собрался вернуться в фанзу.

Он только высунул голову из кустов, как тут же спрятался. На вершине прибрежного гребня стоял человек и смотрел в бинокль на море. Это был тот самый моряк, которого Илья не раз видел на Черной сопке. Его, должно быть, и остерегался Ху Чи. Теперь Илья понял смысл вчерашней затеи с переодеванием.

Он пригнулся и, осторожно пятясь, скрылся в кустах.

Следующие три дня Илья продолжал искать золото в таежном ручье, а ночью, разостлав дерюжку, считал и пересчитывал свою добычу. Потом прятал золото в небольшой холщовый мешочек, который привязывал на шею, как ладанку. Илья дивился отсутствию Ху Чи и радовался, что никто ему теперь не мешает. Одного не хватало ему: лодки Ху Чи. Илье казалось, что с лодкой и с золотом он сам себе хозяин.

Илье очень хотелось бы сделать так, чтобы и волки были сыты и овцы целы — чтобы и золота добыть побольше и в Харбин явиться без опаски. На всякий случай он решил пополнить свой запас продовольствия, починить обувь, одежду и быть готовым в путь-дорогу. Он провозился дотемна и заночевал возле места, где хранились запасы. Он только задремал, когда услышал шорох. Перед ним стоял Ху Чи.

— Здравствуй, Илья Степанович! — произнес он, отчетливо выговаривая каждое слово и таким тоном, словно его появление должно было обрадовать Илью.

Он зажег потайной фонарик, внимательно посмотрел на Илью и коротко объяснил, какое им предстоит нынче дело. Ху Чи впервые протянул Илье деньги, и немалые (Илья тут же добросовестно пересчитал их), пообещав столько же после «дела». Ху Чи добавил, что бояться им нечего — лодка у него с мотором и стоит наготове. Он даже указал место, где спрятана лодка.

Услышав о лодке, Илья повеселел: с деньгами и с лодкой он не пропадет!

Шли быстро. Ху Чи посматривал на часы и поторапливал. В одном месте он свернул с тропы, вскарабкался на столб и обрезал провод. Наконец они приблизились к южному склону Черной сопки и проникли подземным ходом в погребок под старой фанзой.

По плану Ху Чи Илья должен был в условленное время пробраться к месту, где стоял часовой, снять часового и на кратчайшем расстоянии от укреплений произвести в нескольких местах поджог. Сам Ху Чи отправился на северную сторону бухты с тем, чтобы охватить ее огнем с двух сторон.

Впрочем, Ху Чи не намеревался выпустить Илью живым после «дела»: в лишних свидетелях он не нуждался. Двух вещей только не знал Ху Чи: что Илья нашел золото и что он тоже готовится обмануть его.

…Был второй час ночи, когда Илья выбрался из фанзы. Темная, беззвездная ночь окружала его. Луна еще не взошла. Было самое время приступить к делу. Но Илья медлил. В конце концов, он по-своему решил задачу, поставленную перед ним Ху Чи. Часового оставить в покое (зачем рисковать собственной головой?), а кусты у подножия сопки поджечь. Вот и всё.

Так Илья и сделал — правда, наспех, кое-как и двинулся в сторону Песчаного Брода, где была спрятана моторная лодка Ху Чи. Второпях он оступился, упал и ушиб голову. Охая и ругаясь, Илья перевязал голову куском рубахи и продолжал свой путь.

Далеко впереди показался тускло-красный глаз, словно кто-то караулил его во мраке. Илья с трудом сообразил, что это взошел поздний месяц.

Он миновал каменную осыпь и вышел на тропу, ведущую к Песчаному Броду. Позади него, над сопками, вставало зарево пожара, а на востоке уже обозначался рассвет. Сейчас Илья боялся лишь того, что Ху Чи мог опередить его и завладеть лодкой. (Он не знал, что в это самое время неподалеку от него Синицын, Тимчук и Гаврюшин спешили в том же направлении.) К Песчаному Броду Илья добрался, когда уже рассвело. Камыши в устье Шатухи горели. Илья все же успел переправиться через крайнюю протоку к месту, где была спрятана, по словам Ху Чи, моторка. Ее не было. Опять Ху Чи обманул его!

Злой, растерянный, Илья метался по берегу, пока в прибрежных кустах не увидел сразу и лодку и Ху Чи.

Ху Чи знал уже, что Илья плохо выполнил порученное ему дело, а из-за него опоздал и сам Ху Чи, ждавший появления огня на южной стороне сопки. Все вышло не так, как надо, и во всем повинен Илья, которому по заслугам следовало гореть сейчас вместе с фанзой, а он прибежал сюда…

Ху Чи не желал признавать, что причина не в Илье, что сам он оказался бессилен — при всей своей хитрости и опыте. Именно это бесило его. Он кинулся к Илье с ножом: теперь ему наверняка не нужен этот свидетель. Но в эту минуту он заметил, что огонь подобрался к лодке. Не слушая жалкого бормотания Ильи, его обещаний и просьб, Ху Чи быстро вскочил в нее, оттолкнулся от берега багром, предоставив своего сообщника мести огня.


ВОЗМЕЗДИЕ


Стоя по пояс в воде, озаренной горящими камышами, Синицын в оцепенении смотрел на воскресшего из мертвых Пак-Якова, который легко и бесшумно двигался вдоль протоки.

Лейтенант услышал громкое дыхание Гаврюшина. Это вернуло ему ясность сознания. Черт возьми! Мертвые не воскресают. И это не «Всадник без головы». Одно из двух: либо это не Пак-Яков, а человек, удивительно похожий на него, либо зарезанным оказался кто-то другой, кого они приняли за Пак-Якова… Значит, их снова провели? Сам Пак-Яков, которого он жалел и который приходил просить помощи,— он и обманул его? Стало быть, он и есть здесь главная пружина? Бедный, бедный Митя! Один он был прав и за это поплатился…

Жалость, смятение, злоба охватили Синицына с такой силой, что, забыв, где он находится, расплескивая воду, достигавшую ему до пояса, он ринулся вперед с наганом в поднятой руке и нажал раз за разом курок. Очевидно, он промочил наган — тот не стрелял. В эту минуту раздались один за другим два выстрела. Это стреляли Гаврюшин и Тимчук. Пуля сбила соломенную шляпу с воскресшего Пак-Якова. Он обернулся. В неверном, переменчивом свете пожара Синицыну почудилась усмешка на его желтом лице.

Тимчук выстрелил еще раз. Но ветер гнал дым так низко, что невозможно было прицелиться.

— А, черт! — Хлюпая по воде и увязая в илистом дне протоки, Синицын спешил к берегу.

Гаврюшин и Тимчук следовали за ним.

Человек в коричневой кофте, который так походил на Пак-Якова (и что все это значило, сам черт не разберет!), перебрался между тем через протоку и быстрыми скачками, словно он был не старик, а молодой, несся по берегу прямиком к фанзе.

Фанза выглядела безлюдной. «Неужели Майбороды там нет?» — только успел подумать Синицын, как со стороны фанзы докатился едва различимый среди треска пожара выстрел. Человек в коричневой кофте споткнулся на бегу и упал.

Синицын радостно замахал рукой, увидев выскочившего из-за фанзы Майбороду. Однако радость его была преждевременной: едва Майборода сделал несколько шагов к человеку в кофте, тот вскочил на ноги и с ловкостью кошки метнулся в сторону.

Он бежал, зажимая рукой плечо, делая внезапные скачки, чтобы не дать прицелиться в него. Но Майборода уже не стрелял. Подняв высоко винтовку, он кричал что-то лейтенанту, должно быть, хотел объяснить, что это Пак-Яков, живой Пак-Яков!.. Он тоже растерялся при виде воскресшего человека.

— Стрелять! Стрелять! — кричал не своим голосом Синицын, понимая, что преступник вот-вот уйдет.

Действительно, несмотря на простреленное плечо, тот успел добежать до кустов, начинавшихся неподалеку от фанзы, и скрылся.

В то время как Синицын и Тимчук с одной стороны, а Майборода — с другой подбегали к кустам, оттуда повалил дым. Он стлался вдоль берега, отмечая путь беглеца, и быстро распространялся. Человек, вероятно, полил кусты каким-то быстро-воспламеняющимся горючим. Опять стена огня и дыма спасла его от преследования.

Синицын приостановился, не зная, что предпринять. В эту минуту сквозь дым, заволакивающий противоположный берег протоки, показался еще один человек, рыжебородый и с завязанной головой. Синицын и Тимчук повернули за ним, но дым валил все гуще, и они потеряли его из виду.

Некоторое время Синицын блуждал, ослепленный и задыхающийся, среди дымящихся кустов, пока не вскарабкался на прибрежный откос. Здесь дышалось легче. Оглянувшись, Синицын снова увидел на противоположном берегу бородача с повязкой на голове. Тот смотрел на море и грозил кому-то кулаком. Кого он увидел?

Проворно удаляясь от берега, шла лодка под знакомым заплатанным парусом. Синицын едва удержался, чтобы тоже не погрозить кулаком беглецу. Тут он увидел Тимчука, который заметил бородача и уже бежал ему наперерез.

Протока здесь делала колено, и, пока преследуемый огибал ее с внешней стороны, Тимчук, а следом за ним Синицын опередили его, перебрались в мелком месте на другой берег протоки и бежали ему навстречу. Тому оставалось только отступать к песчаной косе.

Гаврюшин и Майборода присоединились к лейтенанту и Тимчуку, и теперь все трое гнались за человеком с рыжей бородой. А он с тоской и злобой оглядывался на море, где уходил в лодке его более счастливый сообщник.

Вдруг новый сильный звук донесся с моря: огибая Песчаный Брод и давая гудки, наперерез лодке шел полным ходом катер.

— Хучишка! Сволочь! Попался!..— вскричал, увидев катер, бородач (это был, как уже догадался читатель, Илья Дергачев) и побежал еще быстрее.

Мысли в воспаленной голове Ильи мешались. То ему казалось, что Ху Чи как-нибудь вывернется и спасет его, то он решал подкупить моряков золотом из своего мешочка, то, спохватясь, страшился возмездия…

Илья бежал прямо к воде. За ней начиналась песчаная коса, а там — берег, не тронутые пожаром сопки, свобода. С минуту Илья колебался. Пески — он знал — опасны, нехожены. Но выбора не было. Он оглянулся на преследователей и с шумным плеском вошел в мелкую воду, пересек ее и ступил на песок.

Сюда огонь не достигал. Морская свежесть приятно холодила воспаленное лицо и грудь. Чайки, напуганные пожаром, с тревожным криком носились над головой. Илья шагал у самой воды (здесь песок был плотнее, тверже) и поглядывал на моряков, которые остановились возле воды.

Синицын приказал не стрелять. Он знал, что отсюда бородачу не уйти, и намеревался кружным путем настичь его, если только он сдуру не попадет в зыбуны, откуда спасения нет.

— Что, сплоховали? — бормотал Дергачев, тряся всклокоченной бородой.— А я, вот он — я! — Он хвастливо похлопал по тяжелому мешочку, накрепко привязанному к шее. «За этот мешочек можно и документ достать, и уехать за тридевять земель, и жить… С деньгами все можно!»

Подбадривая себя такими мыслями, Илья быстро шагал, забыв об усталости и разбитой голове. В башмаки набился мокрый песок и резал натертые ноги, но Илья смотрел вперед, на узкую прибрежную полосу песка, которая то появлялась, то скрывалась под набегавшим накатом.

Идти у воды становилось труднее. Ветер свежел, накат усиливался, сбивал с ног. Несколько раз Илья оступался в воду, окунался с головой — здесь было глубоко. И он пустился напрямик через песчаную косу.

Вначале показалось, что теперь идти легче. Однако скоро Илья понял, что ошибся. Песок становился все более зыбким. С каждым шагом ноги увязали всё глубже. Силы Ильи слабели. Он бился, как птица, попавшая в силки. Но словно кто-то в нем самом мешал ему, тянул вниз, душил. Тело его ушло в песок по пояс, потом — по грудь, песок набивался в рот, уши, глаза… Он вспомнил о своем мешочке и начал рвать его с шеи. Но мешочек не поддавался.

— Мое… не отдам… мое! — бормотал Илья задыхаясь.

И чем больше он метался, тем быстрее погружался в песчаную трясину. Последним усилием он сорвал наконец мешочек и поднял свое сокровище высоко над головой:

— Не отдам… мое!

Когда моряки пробрались кружным путем к противоположному краю песчаной косы, они никого не увидели. Синицын долго разглядывал в бинокль длинную, освещенную теперь солнцем полосу песка, на которой затерялся след человека. Он хотел уже опустить бинокль, опасаясь, не удалось ли беглецу уйти, как вдруг заметил вдали какой-то предмет, едва видный на желтой волнистой поверхности песков. То была рука. Несколько минут рука торчала над зыбучей пучиной, потом исчезла.

А в это время за тремя скалами, похожими на каменные кулисы, за почернелой, задымленной, но уцелевшей от пожара фанзой шла другая погоня.

Катер прижимал к берегу лодку под заплатанным парусом. Парус был для отвода глаз: на лодке имелся отличный мотор. Она ловко лавировала, пытаясь вырваться в открытое море, и, настигаемая, кидалась стремительно и внезапно в разные стороны, как щука, попавшая в вершу. Когда стало ясно, что ей не уйти, лодка повернула к берегу и на полном ходу врезалась в песок. Из нее выскочил человек в коричневой кофте и побежал. По нему ударили с катера, но волны подбрасывали катер — и попасть в цель было трудно.

Камыши вдоль устья Шатухи горели бледным в свете солнца огнем. А выше по течению, насколько хватал глаз, стлался дым. Там горела тайга.

Катер причалил одной минутой позже. Но человек в коричневой кофте был уже возле кустов, которые еще не горели, но готовы были заняться. Очевидно, он хотел пробиться сквозь них к ближней протоке, переправиться через нее там, где пожар уже догорал, и уйти к сопкам.

— Ну, тут мы тебя пометим! — сказал низкий голос. Голос принадлежал капитану Пильчевскому. Он понимал,

что все сейчас решалось меткостью и быстротой. И с быстротой, удивительной для его возраста, выскочил из катера, упал на прибрежный песок и вскинул к плечу винтовку, взятую у матроса.

Человек в кофте покачнулся, споткнулся, но устоял и, припадая на одну ногу, скрылся в окутанных дымом кустах.

— Эх, мазила! — выругал самого себя Пильчевский и приказал матросам рассыпаться цепью.

Тут появился Тимчук. Сообразив, что лодке не уйти и что Синицын обойдется без него, он устремился к берегу, но опоздал. Теперь он бежал к кустам и, прежде чем его успели остановить, нырнул в облако дыма.

С опаленным лицом, не выпуская из рук винтовки, он выскочил сквозь кусты к протоке и только хотел прыгнуть в воду, когда увидел беглеца. Тот пересекал вплавь протоку, действуя одной рукой. Пограничник повел мушкой на цель спокойно, как на учении, и выстрелил.

Человек в воде забился, нырнул, вынырнул и последним усилием дотянулся до берега. Здесь объятые огнем камыши накрыли его. Но он был еще жив и попытался подняться. На мгновение вспыхнули загоревшиеся на нем волосы и осветили темное, искаженное лицо.

Тимчук подождал немного. Но человек лежал неподвижно.

А спустя несколько часов лейтенант Синицын, оставшийся вместе с матросами тушить пожар, заметил нечто, похожее издали на обгорелый пень или куст. Толстый слой золы и пепла покрывал оголенные берега, где еще вчера шумел густой камыш.

Шагая по остывающей, кое-где курящейся дымками золе, Синицын приблизился и увидел, что ошибся,— перед ним были скрюченные останки человека. Широкий прямой нож, омытый речной водой, валялся рядом. По этому ножу, который он видел однажды, лейтенант узнал Пак-Якова.

Так погиб Пак-Яков, он же Ху Чи, он же Набумаса Рокура — офицер разведывательного отдела Квантунской армии, как стало известно позже.

Через несколько дней два матроса — Гаврюшин и Майборода — из отряда, оставленного на Песчаном Броде для несения дозорной службы (здесь намечалось строительство новой батареи), купаясь, заплыли к песчаной косе и легли на берегу отдохнуть. День был ясный, солнечный. Приятели, знавшие, что где-то здесь исчез в зыбунах человек с рыжей бородой, с любопытством оглядывали безобидные с виду пески, весело блестевшие под солнцем.

Вдруг Гаврюшин, обладавший острым зрением, заметил неподалеку темный предмет. Он осторожно пополз, следя за тем, не поддается ли под его тяжестью песок, дотянулся концами пальцев до предмета, который оказался мешочком.

Гаврюшин вернулся и вдвоем с Майбородой принялся рассматривать находку. В холщовом мешочке, похожем на самодельный кисет, находились желтые, тускло блестевшие зерна, такие тяжелые, что Майборода удивленно покачал головой. Он никогда не видел натурального золота.

Гаврюшин, нахмурясь, разглядывал находку.

— Дурак ты, дурак! — сказал он, неизвестно к кому обращаясь.— Дурак и продавшаяся душа!

Это было единственное надгробное слово, сказанное над могилой Ильи Дергачева.


ПОСЛЕСЛОВИЕ


Бухту, где когда-то выбросило двух юных робинзонов, теперь не узнать.

Там, где чайки-хохотуньи и жадные орланы кружили над водой, высматривая добычу, где часовой одиноко шагал по дикому пустынному берегу, стоят у пирсов торпедные катера. Скрипучая землечерпалка углубляет дно у северного входа в бухту. Ремонтные мастерские, склады, службы тянутся по обе стороны одетого в камень ручья. Падь между сопок, где прежде качалась саженная полынь и били из-под земли обильные воды, пересечена дорогами, обсажена деревьями, воды спущены в водостоки, укрепленные камнем и дерном. Двумя рядами идут аккуратно выбеленные домики под черепицей и шифером. Перед штабом разбит цветник.

И только туманы, над которыми еще не властен человек, по-прежнему ежедневно клубятся над бухтой, то сгущаясь в облака, то расходясь, то снова растекаясь белой рекой. Ведь недаром это Бухта Туманов!

Но даже самый сильный туман не закрывает вершины сопки, поднимающейся над бухтой. Скала на ней, похожая на человеческую голову, видна отовсюду. Теперь это место называется «Сопка Никуленко». Здесь расположен наблюдательный пост.

А сопки, кудрявые зеленые волны, идущие со всех сторон к Тихому океану,— они уже не так пустынны и дики, как раньше. Поселки рыбаков, охотников, колхозы новоселов возникают то здесь, то там на их черноземных, расчищенных склонах. Дороги и тропы пересекают прежде девственную тайгу, углубляясь все дальше. Пройдут годы — и весь этот обширный, богатый и прекрасный край будет полностью заселен и освоен.

Юрий Михайлович Синицын — теперь старший лейтенант береговой обороны. Это плотный бронзоволицый моряк с густым, смуглым румянцем и черными веселыми глазами. Он женат. Нетрудно догадаться, на ком. Его жена недавно кончила медицинский институт и назначена врачом в госпиталь, расположенный в бухте. У Синицыных уже есть сынишка, трехлетний бутуз, которого балует дед Макар Иванович, часто навещающий зятя и дочь. Мать Синицына по-прежнему живет в Москве и после войны возобновила свои научные исследования осеннего энцефалита. Дважды она приезжала с экспедицией на Дальний Восток и гостила у сына. Он не теряет надежды забрать мать к себе.

Когда началась война с Японией, Синицын добился перевода на действующий флот и участвовал в операциях на Южном Сахалине. Теперь он вернулся в родную бухту и командует батареей, расположенной возле Песчаного Брода. Сюда ведет дорога, проложенная вдоль старой звериной тропы.

У берега Шатухи дорога делает ответвление в глубь тайги, к прииску. Богатое месторождение было открыто вскоре после того, как матрос Гаврюшин нашел мешочек с золотым песком, и прииск работает второй год. А Гаврюшин — теперь старшина Гаврюшин — остался на сверхсрочную вместе со своим дружком Майбородой. Оба служат под командой Синицына.

Полковник Пильчевский переведен в штаб Тихоокеанского флота. По роду службы ему приходится бывать в бухте. Он постарел, прихварывает. Пора бы на покой, но он и слышать об этом не хочет, как и Федор Антонович, дядя Синицына, которому недавно стукнуло шестьдесят, а он только что перестал ходить в дальние рейсы, работает во Владивостокском порту. И капитан Бурков, раненный в бою с японцами, едва поправившись, вернулся сюда. И Тимчук, съездивший к себе на Полтавщину и женившийся там, возвратился вместе с молодой женой на погранзаставу…

Есть какая-то притягательная сила в этих местах. Редкий человек, побывавший здесь, не испытал на себе ее влияния. В чем эта сила: в красоте природы, в своеобразии условий жизни или, быть может, в чувстве Родины, которое здесь, на далеких рубежах, особенно ощутимо?

Когда Синицын бывает в бухте, он часто поднимается на сопку, носящую имя его друга. Он любит постоять на ее открытой всем ветрам вершине. О чем он думает: о погибшем друге, о беспечальной юности или о великой войне, которая никогда не забудется?.. А возможно, он слушает могучий и неумолчный зов океана, чей голос впервые прозвучал в его сердце на этих берегах.


Загрузка...