Глава третья

Чилим набрал целый мешок разного тряпья и в понедельник спозаранку отправился на Волгу. Подходя к пристани, увидел Маслихина, отливающего из лодки воду.

— Доброе утро, Прохор Федорыч! — крикнул он, снимая с плеча мешок.

— A, Васенька, пришел. Доброе утро, родной. Вот хорошо, давай, давай, погрузимся да в путь-дорогу дальнюю. Иди-ка тащи весла, вон они с правой стороны будки приставлены, — махнул рукой Маслихин.

— Теперь бы нам хорошего «попутчика», чтоб дотащил прямо до Камы, — сказал Чилим, кладя в лодку весла и мешок со своими пожитками.

— Не тужи, будет еще, и не один, — ответил Маслихин, садясь на корму. — А ну-ка, отталкивай и греби. Умеешь работать веслами?

— Выучусь!

Но Маслихин с первого удара весел почувствовал, как рванулась лодка и заскользила по волнам.

— Эге, брат! Да ты, оказывается, совсем молодец!

— Спрашиваешь... Чай, не на Сухой реке, а на Волге вырос.

Из-за высокой песчаной косы около Верхнего Услона стали вырисовываться высокие белые мачты барж с красными флагами, поднятыми под самые маковицы. Громадный буксиряк, вспенивая воды плицами колес, тянул по фарватеру несколько барж. Когда караван начал приближаться, Маслихин крикнул:

— Нажми, Вася! — направляя лодку к каравану.

Чилим, далеко вперед закидывая весла, сильными рывками вспенивал воду, Лодка неслась, точно быстрая чайка.

— Шабаш! Цепляйся! — крикнул Маслихин.

Чилим быстро закинул весла и веревкой причалил к барженской завозне.

— Ловко умеешь чалиться, — похвалил Маслихин.

— Мне это дело знакомое. Однажды с отцом так же вот чалились да чуть было в колеса легкачу не попали. Зачалились за баржинскую завозню, веревка была ветхая, а ночь глаз выколи — ничего не видно. Пошел сверху легкач, нас волной отшибло от завозни. Отец цоп за руль баржи... Ну, ведемся дальше, слышим, еще свистит встречный легкач. Спали, что ли, в рубке у штурвала, не знаю. Только поравнялся с последней баржой, как двинет в борт баржинской завозне, та и в щепы... А за рулем-то мы сохранились.

— На Волге в ночное время всего можно ожидать, сказал Маслихин. — Ну, Вася, теперь мы свободны, можно отдохнуть и закусить.

— Да, пожалуй. Яне успел позавтракать.

Закуривая после завтрака, Чилим спросил:

— Прохор Федорыч, скажите, как вы отделались от каторги? Весь срок отбыли или сбежали?

— Нет, Вася, с полгода не доработал до конца срока. Вышел какой-то манифест. И вот, выпуская нас из тюрьмы, старший надзиратель сказал: «Никогда бы я вас не выпустил, ведь вам только дай волю, так вы снова возьметесь за старое свое ремесло, твари несчастные». Ему, конечно, мы не перечили, пусть собака лает, только бы выбраться за тюремные ворота, Да, брат Вася, неволя тебя так сушит, так ест, спасенья никакого нет.

Взглянешь, на свет божий, и кажется он тебе так прекрасен, так мил!.. А как вспомнишь свой срок, просто сердце мрет. Еще зиму — туда-сюда, а как пришла весна, да зазеленела травка, тогда тебя так и подмывает бросить лопатку или носилки и бежать далеко, далеко в лес, где нет ни людей, ни этого противного конвоя. И вот, когда заглядишься, задумаешься, и про свою работу забудешь. А он тут как тут, конвойный-то, уж кричит: «Чего стал! Али уснул? Давай наваливай, тащи!»

помолчав, он продолжал:

— Да, брат Васенька, не сладко живется в неволе. Работой-то человека не убьешь... Хуже всего этот проклятый тюремный режим, да впереди — конца срока не видно. И чем меньше оставалось сроку, тем крепче ела тоска. Да и черт его знает, зачем так убивались, ведь и та жизнь, которую оставили на воле, не многим слаще каторжной. Скажем, был я батраком у богатого мужика, а батрак — тот же каторжник...

— Это я знаю, - прервал его Чилим.

— Ну, вот и суди сам, как утро — дождь ли, слякоть ли — хозяин гонит тебя на работу. Работаешь от темна до темна, а хозяин все недоволен, все ему мало, за работу получаешь гроши. Кормежка тоже мало отличается от каторжной, все та же баланда. Да я отвлекся. Значит, выйдя за тюремные ворота, обрадовались, почувствовав волю. Только недолго продолжалась наша радость. Видим, что и на воле не очень сладко. Кто тебе рад, оборванному галаху? А дорога-то — далища страшная. И рад бы где остановиться подработать, приодеться по-человечески, да не берут нигде. Зайдешь в деревню, пробежишь улицы две, насшибаешь кусочков, да и снова в путь. Вышли зимой, а тут же весна подходит к концу, а мы добрались только еще до реки Вятки, остановились в маленьком городишке. Говорю своему другу, с которым отбывали и вместе шли: «Давай здесь поработаем, приоденемся, а потом на пароходе уедем». Но не тут-то было: на работу устроиться негде. Друг Хрулев мне говорит: «Нет, Прохор, я не намерен больше здесь околачиваться, мне уж осталось не очень далеко, как-нибудь дотяну до дома». Распростились мы с ним, он побрел дальше, а я отправился в деревню. Все-таки мне тут повезло, нанялся к одному богатому мужику на молотьбу. Он убирал старые клади, чтоб освободить место на гумне для нового урожая. Тут я подработал хорошо. С месяц у него занимался разными делами. Он деньги мне уплатил сполна, да еще кафтанишко старый подарил за мою усердную работу. Ожил я, повеселел и скорее на пристань. На «Филиппе Булычеве» приехал в Богородское. Вышел на родной берег, поднялся на бугор, любуюсь, как обнимаются Волга с Камой, ласкают друг друга волнами на стыку. Стою и думаю: «Куда теперь податься?» Ежели идти к жене с тещей, больно гол, как сокол, не знаю, примут ли. И все же, скрепя сердце, решил идти. Начал подниматься в гору, чтоб выйти на прямую дорогу. Вдруг встречается мой деревенский сосед, Павел Феклов. Узнал меня, кричит: «Здорово, Прохор! Куда направил лыжи? Уж не в деревню ли?» «Домой, говорю. Хотел побывать, жену с тещей повидать». «Да ты что, с ума спятил? Где твой дом? Где жена, да еще и с тещей?» «Там, говорю, в деревне». «Были, да сплыли...» «Как так сплыли?» «Очень просто. Теща в первый же год, как тебя забрали, умерла, а жена еще в прошлом году другого мужа нашла, продала твою лачужку да куда-то с ним скрылась, кажется, в Астрахань, на рыбные промыслы укатили». «Правда?! — закричал я, а сердце, точно горячими клещами, сдавило, и слезы посыпались из моих глаз. — Куда ж мне деваться?» — co стоном выдавил я. «Чего ты захныкал, — сказал сердито Павел. — Что ты, бабы отродясь не видывал? Поедем со мной в Самару, я там позапрошлый год работал. Хлеб там хорошо родится, каждый мужик в работники возьмет. Деньги заработаешь и сыт будешь». «Что ж, говорю, поехали, раз на мою долю такое выпало». Денег у меня немножко было, да Павел на билет добавил. Ну, на савинском «Иване» прикатили мы в Самару. «Держись за меня, я тут все знаю, — сказал Павел. Село Вершины слыхал?» «Откуда слыхал, когда я первый раз в этой местности». «Верст восемнадцать-двадцать в степь, там мужик зажиточно живет, рабочие руки всегда нужны». «Не все ж, говорю, зажиточные, есть и бедняки?» «Бедняков-то и там хоть отбавляй, только к своим не идут в работники. А нашего брата, приезжих, они ловят. Потому мы для них выгоднее».

— А дальше? — нетерпеливо спросил Чилим.

— Приплелись мы в эти самые Вершины вечером. Он нанялся к старому хозяину, а я к его соседу. На следующее утро поехали с хозяином в поле снопы возить. Вот так я начал работать. Работаю, стараюсь, хозяину моя сила нравится, он говорит: «Хорошо, Прохор, работаешь, может быль, и на зиму останешься?» «Что ж, говорю, мне все равно, останусь и на зиму». Когда весь хлеб с поля свезли, часть обмолотили, часть в клади сложили, началась другая работа — в мастерской, шкуры бараньи выделывали. Мастером сын хозяйский был. Ну, стоим в мастерской, я на крюку отминаю, а мастер на колоде отделывает, наводит лоск. Как-то приходит хозяин: «Ну, как дела?» «Идут», — отвечает сын. «Гляди, сынок, как Прохор старается». Действительно, я работал со всем усердием. Стою без рубашки, в одних подштанниках, пот с меня льет в три ручья. Говорю хозяину: «Может, прибавишь жалованье за хорошую работу?» «Денег нет, денег нет», — ворчит хозяин и уходит.

«Что за черт, думаю, сколько ни работал, а все только на кусок хлеба. Ладно, — решил, — только бы дотянуть до весны, больше я тебе не работник». Так и сделал. Как зазеленела степь, взял расчет и подался искать другой работы. Иду по степи, над головой жаворонки вьются, поют, славят весну и тихий ясный день. Степной воздух чист, душист и так приятен, что сердце радуется. Иду и думаю о своей жизни, такой трудной и бестолковой. Сколько я прошел — не знаю, только уже вечер наступил. Впереди — небольшой бугорок, через который проходит дорога, а за бугром какие-то деревца выглядывают зелеными ветками. Когда взошел на бугор, вижу: по низине течет маленькая речка среди кустарников и осоки, а за речкой луга зеленеют с голубыми озерами. Около этой речки и расположился на отдых. Решил ночевать.

— Около речки всегда приятный ночлег, — заметил Чилим.

— А утром уже не стал выходить на дорогу, а просто спускался по берегу этой речушки. Вижу — впереди каменная ограда преградила мне путь. Думаю: «Какой-нибудь завод... Пойду-ка попытаюсь, может быть, возьмут на работу». Подошел к железным воротам с черными массивными крестами. Встретила меня женщина, вся в черном одеянии. «Вам что угодно, отец?» — спросила она. «Да вот, говорю, хотел было на работу наняться». — «Пойдем к матери игуменье».

Оказывается, в монастырь залетел, да еще в женский. Ну, привела меня в келью. Там сидит старушка, тоже в черном, и на голове наверчена черная хламида. Вошедшая со мной женщина низко поклонилась старушке и, скрестив руки на груди, доложила, зачем я пришел. Старушка поглядела на меня сквозь очки в серебряной оправе и, сощурив близорукие глаза, сказала: «Садись, отец, — указала на скамейку около стола. А ты, Фетинья, выйди». Женщина ушла, я сел на скамейку, пригладил волосы на голове, расправил бороду. Она сняла очки, протерла их своей хламидой и снова нацепила на толстый нос. Спросила: «Как тебя звать-то, отец?» Я сказал. «Так, значит, отец Прохор... Что ж, старче, добро...» Хотел было обидеться, возразить, какой, мол, старик: сорок два года. Но смолчал. Она перекрестилась и говорит: «Слава те, господи, вот такой нам работник и надобен. Коров пасти сумеешь?» «Это дело, говорю, мне знакомое, я лет пять коров пас, хороших, холмогорских». «Где вы их пасли?» «Да вот тут, недалеко, в Дамаскинских Вершинах».

«Знаю, у них хорошие коровушки, породистые. Ну вот и слава Gory, — снова перекрестилась она. — Значит останешься?» «За тем, говорю, и пришел». А игуменья продолжала: «Теперь вот что, отец Прохор, слушай да не забывай. После того как пригонишь коровушек, потрапезуешь на сон грядущий — и спать отправляйся на сеновал. Там будет твоя опочивальня. Только помни одно: дверь обязательно запирай на засов. Понял?» — строго посмотрела она на меня. «Слушаюсь», — ответил я.

«Мать Фетинья, войди!» — проскрипел ее старческий голос. Вошла женщина, что меня привела, и снова отвесила низкий поклон. «Кликни ко мне Феню, что коров пасет». Вскоре вошла молодая монашенка с кнутом и посохом в руке. Кинула на меня быстрый взгляд и, низко кланяясь игуменье, спросила: «Что угодно, матушка Агриппина?» «Простила я тебя, Фенюшка. Перейдешь на другую работу. Сдай кнут и посох отцу Прохору, пересчитайте всех коровушек, да покажи наши владения, где пасти». «Спасет тебя истинный Христос, матушка Агриппина». «Идите с богом», — махнула старческой рукой игуменья. Поклонились мы и вышли. Сосчитал я коров, получил пастушьи доспехи и приступил к делу. В полдень пригнал коровушек к озерку, которое указала Феня, лег на траву под кустик, отдыхаю. Вижу, спускаются с горки с ведрами и подойниками. Две прошли и коровушкам, а третья свернула ко мне. Та самая прощенная Феня. Черные глаза из-под длинных ресниц так и жгут меня улыбкой. <Вот тебе обед, пастырь божий», — прозвенел ее серебряный голосок. Вынула из подойника кринку молока, накрытую пирогом с зеленым луком, поклонилась и тихой походкой пошла к коровушкам, начала доить. Я сижу, обедаю и на Фенюшку поглядываю. Она тоже, нет-нет, да и метнет свой быстрый взгляд на меня. Ну, думаю, плутовка, ты что-то задумала... Наелся я пирога с молоком, сижу отдыхаю, а сам все думаю о Фенюшке. «Как черт затащил тебя сюда? Наверное, так же, как и меня, нужда-матушка загнала». И другие мысли потекли в моей голове... Монашенки ушли, коровушки мои отдохнули, выкупались в озерке, да и солнышко свалило с полдня. Я кнут на плечо, посох в руку, шагаю тихонько впереди своей паствы, точно игумен в длинной хламиде. Обопрусь па посох, стою и думаю. «Если так дело пойдет, работать можно». Вечером отмерял свою тень лаптями, выходит — пора гнать на покой. Пригнал стадо, поужинал и отправился в свою «опочивальню» на сеновал, как приказала мать игуменья. Да что-то задумался, размечтался и в первый же раз забыл заповедь игуменьи: дверь не запер на засов. Стемнело. Я уже заснул, и приснилось что-то приятное... Вдруг сквозь сон слышу: ступенька на лестнице скрип-скрип... «Что за черт, и в самом деле не воры ли?» — подумал.

«Кто там?» — заорал спросонья.

«Потише, не пужайся, это я, Феня, что обед к озерку приносила», — прозвенел ее голосок. «А чего тебе надобно?» — спросил я уже потише. Она на мой голос подвигается все ближе и говорит: «Жарко у нас в келье, а клопы спать не дают. Пришла маленечко прохолодиться...»

«Ну что ж, говорю, валяй прохолаживайся. Думал, мол, воры».

«Знаю, чай одному-то боязно, вишь, как у тебя тут темно». А сама на мой голос подвигается все ближе. «Если мать игуменья узнает?» говорю ей. «Как она узнает, ты, чай, не скажешь?»

Провалялась она с час времени на сене и говорит: «Вот теперь хорошо, маленечко прохолодилась, теперь пойду». Только она ушла, я снова задремал, как услышал: опять ступеньки скрипят. «Кто идет?» «Это я, Ефросинья, что коров приходила доить». «Hy, знаю, а чего тебе?» «Лежу я и думаю, не холодно ли нашему пастырю одному-то на сеновале? Давай-ка отнесу одеяло. На вот, прикройся». «Спасибо, говорю, за заботу». «На здоровье», — захихикала она.

Проводил мать Ефросинью, лежу и думаю: «Вот оно что! Мать игуменья не зря наказывала, чтоб запирал дверь на засов. А я в первую же ночь сплошал, заповедь ее не сдержал — вот и согрешил...» Только так подумал, слышу: опять ступеньки скрипят. Нет, думаю, к черту вас с клопами-то, мне нужен отдых, завтра чем свет коров гнать. Вскочил с постели и скорее дверь на засов. На следующий день Фенюшка пришла пораньше к озерку и опять принесла кринку молока с пирогом. Ну, поговорили о том о сем, я спрашиваю: «Как ты, милочка, такая молодая, попала в это святое место!» «Как и все попадают. Ты вот попал же», — сказала она и, точно огнем, опалила взглядом черных глаз. «Я-то что, я на работу пришел». «А я плясать, что ли? Видишь, коров доить хожу, а до твоего прихода пасла их. И считаю это самой лучшей работой, а пришел ты — отнял у меня ее». «Это я знаю, что ты коров пасла, а вот как сюда попала, меня интересует?» «Ничего интересного, — ответила она, — кроме печального и смешного... В Казани я жила со своей тетушкой. Она пенсию получала, я ходила работала, шерсть промывала на Казанке для валяльной фабрики. Вот тут-то меня и постигла беда. Хозяйский сын начал ко мне приставать, с любовью напрашиваться, наобещал златые горы, а я с дуру-то и поверила. И вот прошлым летом, когда шерсть промыли, просушили, упаковали в тюки и начали грузить на баржу, он говорит: «Жаль мне тебя оставлять, поедем со мной в Самару. Как приедем, так я на тебе женюсь». Я согласилась. Пришла, рассказала своей тетушке, что выхожу замуж за самого хозяина. Она перекрестилась и говорит: «С богом, милая. Значит, тебе счастье такое выпало». Поплакали мы вместе с тетушкой, распростились, и я поехала на пристань. А когда оказалась вдвоем только с ним в каюте, он начал клясться, божиться, что как приедем, обязательно женится. Тут уж ничего не сделаешь, поверила я и согрешила... А когда приехали в Самару, он говорит: «Вот мы и приехали. Ты, миленькая, подожди тут на пристани, а я сбегаю извозчика кликну, и поедем в город». Ушел и больше не вернулся. До полдня я ждала на пристани, а его нет и нет. Обливаясь слезами, пошла в город одна, может быть, найду его, но где найдешь!.. Проходила до самого вечера и, конечно, не встретила. Ночь, не смыкая глаз, провела на постоялом, а как стало рассветать, снова принялась за поиски. Пришла на базар, сижу, плачу. А рядом одна старушка цветами торгует. Она меня спрашивает: «О чем ты, голубушка? Деньги, что ли, вытащили жулики?» Я рассказала, что со мной случилось. «Эх ты, глупая девчонка! Да разве можно доверяться этим мужикам. Кто он, твой ухажер-то?» Рассказала, что он хозяйский сын. «Ах, какой мерзавец! Знаю я их, все они, купеческие сынки — распутники!» «Что теперь я буду делать? — еще горше залилась слезами... — Посоветуй, бабушка, куда мне теперь деваться? Обратно ехать у меня денег нет, а что тетушка-то скажет, когда у знает!» Вот и устроила меня старуха в монастырь.

Выслушал я ее и говорю: «Если тебе нравится коров пасти, так я могу уйти...» «Что, видно, напужался? Еще только одну ночь провел на сеновале, подожди, еще не это увидишь", — говорит. «Ничего, я не из робких», — отвечаю. «Тогда и тужить нечего, — засмеялась она.— Только теперь ты один не уйдешь». «А кто меня задержит? - спрашиваю. — Я человек вольный, хочу — здесь, в монастыре, работаю, захочу — на другое место уйду». Она отвечает: «И я с тобой пойду».

«Я, говорю, в Казань поеду, там у меня есть знакомый хозяин постоялого, Яков Тарасыч. Наймусь к нему дворником, там и квартира готовая». «И я тоже поеду в Казань, там у меня родная тетушка» — твердит она. Покинули монастырь и на третий день были уже в Казани, у Фениной тетушки, Марфы Тимофеевны. Славная была старушка. Пенсию она получала за раздавленного на пристани мужа. Вот у нее-то мы и приютились. Я начал искать работу, кое-как устроился угольщиком на электростанцию, а Фенюшка стала работать в прачечной. Зажили мы с ней хорошо, душа в душу. Тетушка ее уже состарилась, стала прихварывать и вскорости умерла.

На этом закончил свой рассказ Маслихин.

— Да, Прохор Федорович, всякое бывает на свете, — вздохнул Чилим.

— А теперь знаешь чего, Вася, давай-ка приляжем, отдохнем, пока дотащит нас до Камы.

Чилим подложил под голову мешок со своими пожитками, растянулся вдоль лодки и тут же захрапел, Маслихин последовал его примеру.

Загрузка...