ЛРКЛД1Ш КРУГШКОЁ

ПОШКАР-ОЛА ЧДРИПСКОЕ КНИЖНОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО

1984

Книга рассказывает о событиях русской исто-рии конца XVI века. Основное событие, вокруг которого строится повествование, — основание города-крепости на реке Кокшаге, то есть нынешней Йошкар-Олы, 400-летию которой автор и посвящает это произведение.

Рецензент доктор исторических наук В. А. Кучкин

Художник Б. А. Аржекаев

„ 4702010200—16 К —“— без объявл. М 129—84

© Марийское книжное издательство, 1984

Куда ни глянь — на тысячи верст леса, леса и леса.

Ни дорог, ни путей, только реки синими змейками вьются, петляют по холодным хвойным просторам, пробиваются через суглинистые земли, через коричневые торфяные залежи, через песчаные наносные холмы к матушке Волге-реке.

Между Новгородом Нижним и Казанью, где-то посередине, текут с севера и впадают в великую русскую реку две Кокшаги. Одна Малая, другая Большая. Текут спокойно, почти нигде не приближаясь и не отдаляясь друг от друга. Между ними около ста верст лесистых земель. Это черемисское междуречье — обиталище белого народа. Живут тут люди, промышляют охотой, ловят рыбу, пашут землю, выращивают рожь, овес, коноплю. Ткут холст, отбеливают на росных травах, зимою на снегу, шьют себе белые одежды. Если рубаха — тувыр, — то непременно белая, если сарафан — шовыр, — то еще белей. И войлок на шляпу — белый, сукно на кафтан — из белой овечьей шерсти. Штаны, как для мужчин, так и для женщин, из отбелен-

ного конопляного холста. Обосновались они в этих лесах, назвали себя черемисами, что на древнем их языке означает боевой, смелый человек.

Царями черемисы так и не обзавелись, князей тоже слава богу, нет. Есть у них лужаи, что по-нашему округа в каждом округе правит глава рода — лужавуй. По лужа-ям разбросаны селения — илемы, а около них руэмы — выруба. На этих вырубах пашется земля, родится хлеб.

Веру держат свою — языческую. Молятся своим богам в священных рощах — кюсото, попов пока тоже не завели. Есть в каждом илеме карт. Он и знахарь, он и лекарь, он и хранитель обычаев предков.

Ровно тридцать лет назад лужавуй горной черемисской стороны Аказ Тугаев первым пришел к молодому Московскому государю Ивану Васильевичу и попросился в русское подданство. Царь назвал лужавуя Седым барсом видимо, за смелость и за мудрость, дал ему титул князя и обещал, если черемисы помогут ему взять Казань, не брать с них ясак. Князь Акпарс отважно воевал на стороне русских, помог взять Казань, позднее погиб в рдной из битв. Многих черемис наспех привели к православной вере, одели на шеи лесным людям железные крестики, на этом внедрение христовой веры и закончилось. Храмов божьих в тех лесах, почитай, совсем не было, попов тем более, и посему вера почти не утвердилась. Крестики черемисы попрятали, кюсото и картов оставили и продолжали жить' по старым обычаям.

II

Зима в этом году выдалась мягкая, многоснежная. Ходить на охоту даже на лыжах стало трудно. Бабы прядут, ткут холсты, вышивают рубахи. А мужикам зимой что делать? Они собираются в долгие зимние вечера в самом большом и просторном кудо, плетут из лыка лапти, из березовой коры — заплечные сумки лаче, ладят из той же коры туеса — пураки и слушают сказки.

Там, где Изи Кокшан1 после мелких изгибов делает большую петлю, берег самый высокий. На четырех холмах этого берега раскинулся илем лужавуя Топкая. Место это древнее, здесь корень Топкаева рода начался. Больно хорошее место. С одной стороны река, с другой лес стеной стоит. В реке много рыбы, в лесу много зверя. С севера болото, там полным-полно уток, цапли водятся, гуси прилетают. На юге поля распаханы, луга травой богаты. Около ста кудо раскиданы по холмам, а в середине илема бьет из земли родник — вода в нем чистая, как слеза. На самом высоком холме срублена клеть. Над этим просторным срубом вышка, там в тревожные дни сторож сидит, вокруг смотрит.

Нынче очередь сидеть на вышке подошла младшему сыну Топкая. Не успел Кори забраться наверх, только запахнулся в овчинный тулуп, колокольчик на ошлинской дороге зазвенел. А с колокольчиком на дуге в этих местах только один человек ездит — сборщик ясака Митька Суслопаров. Кори кубарем скатился вниз, и скоро весь илем узнал — русский гость едет.

Топкай почесал в затылке: зачем Митьку шайтан несет? Ясак давно уплачен,, бунтовать вроде в округе никто не собирается. Однако гостя надо встречать. Лужавуй велел Топкаихе прибрать в кудо, сам вышел на дорогу.

И еще больше удивился. Суслопаров ехал один, без стрельцов. Осадил жеребца перед Топкаем, легко выскочил из санного возка:

— Гостей, Топкай, принимаешь?!

— Гостю мы всегда рады. Хорошо ли доехал?

— Доехал, слава богу, хорошо. Малость приостыл.

— Пойдем в кудо, погрейся.

Суслопаров ввалился в кудо, скинул заячий тулуп, снял ушанку, обнажил круглую, большую, как арбуз, голову, погладил ладонью лысину.

— Давно я у тя не был, стосковался, прямо беда! — гость хитро блеснул глазами, заглянул в котел, висевший над очагом посреди кудо, прошел в угол, крутанул жерновку, па которой перемалывалось зерно, стрельнул глазом под нары: — Коришка, младшенький-то, где?

— В караулке. На. вышке сидит. Очередь подошла.

— А случаем не в кузнице? Он ведь у гя подмастерьем у кузнеца был?

— Давно. Пять зим прошло с тех пор. Кузнеца не стало, кузница заперта.

— Да, да. Проезжал я мимо, видел. Крышу всю снегом завалило. Только вот прямо беда—отдушина на кры ше откуль-то взялась, и сажей окинута. Отчего бы?

— Не замечал, право.

— Про царский указ помнишь?

— Какой? Много их было.

— Чтобы черемисам железо не держать, никакую кузнь не ковать. За ослушание смерть.

— А мы и не ковали. Кузнец у нас русский был. Про русских указа не было.

— Как его звали-то? Я чтой-то запамятовал.

— Илья ему имя.

— Ну-ну. Так почему он ушел?

— Ты что, Митька, совсем память потерял? Сам же приезжал, сам кричал, грозился, хотел в Москву царю писать...

— Но я же потом гнев на милость сменил. Узнал, что он только серпы кует, лемехи, а оружие никакое не кует И обещал я смотреть на сие дело сквозь пальцы.

— А кузнец тебе не поверил. Ты ведь хитер как лис...

— Да и у него, видно, рыльце-то в пушку, а?

— Не знаю.

— А я знаю. Разбойник твой кузнец! В минулое бунтовое время озоровал он супротив царя, на Каме более тысячи мятежников водил.

— Может, другой какой? Наш Илейка честный, добрый человек был.

— Он! Известна стало — ушел он от вас снова на Каму, работал у лаишевского помещика Бекбулата в кузне. А как пошли его розыски, снова утек. А бежать ему боле, как к тебе, некуда. Уж, поди, сопрятал в каку зимовку? Тебя хитростью тоже бог не обидел. Не зря на караулке зимой и летом сторожей держишь. Меня, наверно, еще на Ошле заприметил, а?

— Ты, Суслопар, старика не обижай. Когда я тебя обманывал? Я врать не умею.

— Почему тогда на кузне в отдушине сажа? Почему туда тропка в снегу проторена? Если кузнеца нет, стало быть, сын твой кует. А это еще и того хуже. Может, он пики да мечи ладит? Давай отпирай кузню. Поглядим.

Топкай накинул на плечи чапан, надел шапку.

Кузница стояла на отшибе, за илемом. И верно, тропка протоптана, отдушина на крыше окинута сажей. Топкай открыл дверь, в нос ударил сивушный запах. На горне стоит котел, крышка замазана тестом. На столбце, рядом с наковальней, прилажена деревянная колода.

— Те-те-те! Думал я найти кузню, а тут винокурня!

— Это не иначе как Коришко! — Топкай развел руками. — Ах, кереметь его заломай. Не знал.

Суслопаров откинул рогожу в углу, вытянул на свет туесок, открыл крышку, сунул нос, отпрянул. Увидел на оконце ковшичек деревянный, плеснул туда из туеска, сделал несколько глотков, передал Топкаю.

— Эх! Яко в хлыновском кабаке! Кто же твоего сынка научить сему делу мог, а? Черемисы вроде бы ничего ок-ромя медовухи не делают. А ну-ко дай ковш, я еще для сугрева попробую. Чуешь, как кровь по жилам забегала, чуешь?!

После второй пробы захмелел и Топкай. Он вытянул из-под рогожи второй туесок и предложил идти в кудо. Там Топкаиха уже успела сварить мясо. Обгладывая баранью кость, Суслопаров откровенничал:

— Ты понял, Топкай, почему я без стрельцов приехал? Получил я указ, дабы того Илейку выследить. Думал, поеду я с охраной, снова кузнеца напугаю. Он сызнова даст стрекача. Верил, что он тут, у тебя. Но уж если в кузне винокурня, то само собой понятно — нет его здесь.

— Я тебе сказал: врать не умею. Однако и другое скажу: если бы он гут был, мы бы тебе его не отдали, спрятали бы. Он большую пользу нам делал. Я до сих пор жалею, что отпустил его тогда.

— Стало быть, если появится, ты мне знака не дашь?

— Не дам.

— Ну и пес с вами! Мало ли ныне воров по лесам спасается' А хлыновскому воеводе отпишу: вора Илейки в

черемисских пределах нет и не было. Наливай еще!

Опорожнив оба туеска, Топкай и Суслопаров завалились на нары спать.

Вечером Топкай разбудил гостя: — Пойдем в караулку. Там нынче Вечный Кочай преданья говорить будет.

— Сказки, стало быть?

— Как хошь назови.

— Несерьезное это дело, Топкай. Для детишков.-Лучше давай тут посидим.

— Не скажи. У вас, знаю, монахи такие есть, они с древних времен все, что было на вашей земле, на бумагу записывают, а у нас монахов нет. У нас есть сказители. Они из илема в илем ходят, песни поют, преданья говорят. Их слушают и взрослые, и дети. Чтобы все прошлое не растерялось, сказитель выбирает себе замену — самого памятливого и умного юношу. Вечный Кочай Коришку моего выбрал. У нас сказителей шибко уважают, берегут и кормят до самой смерти. Пойдем, не пожалеешь.

III

Караульное кудо оживает с сумерек. Первыми гуда прибегают ребятишки, приносят хворост, дрова, лучину Посреди просторного помещения разжигают костер. Здесь нет очага, нет нар и столов. Есть место для костра, плахи.

разбросанные в беспорядке. К противоположной от двери стене пристроен небольшой помост—почетное место. На нем сидит либо лужавуй, когда надо поговорить с народом либо карт во время зимних молений, или сказитель.

Как только костер нагреет караулку, туда начинают собираться люди. Слева на плахи рассаживаются женщины: кто с прялкой, кто с вышивкой. Справа располагаются мужчины. Ребятишки — вокруг костра, прямо на подстилке из пихтовых лапок. Их дело поддерживать костер, менять в светце лучину.

Сначала в кудо было тихо. Перешептывались меж собой бабы и девки, мужики молча готовились к плетению лаптей, сумок, парни начали выстругивать стрслы. Но вот открылась дверь и появились Кори и Айвика. Кудо сразу оживилось. Весь илем считал их женихом и невестой. Корн— сын лужавуя, Айвика — дочь карта. Чем не пара? Айвика высокая, стройная, черноглазая. Язык острее ко-ппйного лезвия. Лет с двенадцати начала ходить на охоту, стрелять научилась лучше многих охотников илема. И случилось так, что после смерти матери она стала делать в доме мужскую работу, а старый отец молол зерно, пек хлеб, варил похлебку. На охоте была удачлива: белок, куниц, зайцев промышляла больше, чем иные опытные охотники. А когда завалила медведя, стали мужики пускать Айвику на сходки как равную. И сейчас она вошла в кудо в меховых сапогах из волчьей шкуры, в кожаных штанах

I обтяжку, в короткой шубке под поясом. Беличья шапка набекрень, из-под нее струятся две черные косы. Села на мужскую половину рядом с Коришкой, двинула бедром, свалила его с плахи.

— Ты бы лучше к девкам села, поучилась вышивать. Ведь ничего не умеешь. Кто тебя замуж возьмет?

— А ты чего умеешь? Стрелять не научился, лапти не плетешь, землю не пашешь. Сам иди к девкам, может на шовыр себе напрядешь.

— Я кузнец. Мастер.

— Знаем, какой ты кузнец. Араку в кузнице варить ты мастер, песни петь мастер да на гуслях бренчать. Вы знаете, девки, он жениться думает. Чем жену кормить будешь, омарта?2

В кудо хохочут, люди знают, что бранятся эти двое беззлобно, а сами, наверно, любят друг друга.

— Вот погоди, скоро Илейка-кузнец вернется...

— Откуда ты взял, что он вернется?

V

— Митька Суслопар приехал, думал, что он уже здесь. Не зря, наверно. Вот тогда...

— Что тогда?

— Женюсь сразу. Дочку его замуж возьму. Он мне обещал. Она ведь тебе одногодка. Наверно, получше тебя будет.

— Настька тебя на сажень к себе не пустит.

— Поглядим.

В кудо шумно вошли Топкай, Суслопаров, карт Ялпай и сказочник Вечный Кочай. Мужики уступили им место, Топкай указал сказителю на помост. Как рассаживались мужики, о чем говорили, Айвика не слышала. Она вспомнила детство, Настю, Илью-кузнеца. Так случилось, что лучшей подруги, чем Настя, у нее не было. За три года она научилась хорошо говорить по-русски, Настю научила своему языку. Они целыми днями пропадали в лесу: сперва собирали ягоды, грибы, орехи. Потом научились ставить силки и капканы, стрелять из лука. Ах, какое было хорошее время! Может, и не врет Кори — вернется Настя, и снова они будут вместе...

Очнулась Айвика от воспоминаний, когда зазвенели гусли Кочая. Люди притихли. Только потрескивал костер, рокотали гусли. Начался сказ о далеких временах:

— Это было так давно, что даже самые старые люди не помнят, когда. Или триста лет назад, или пятьсот, а может быть, целую тысячу. На берегах нашей реки, как и сейчас, жили черемисы. Они сеяли хлеб, ловили рыбу, ходили на охоту, собирали грибы и ягоды.

Сейчас здесь все изменилось, но сруб на роднике, где наши предки брали чистую, холодную воду, стоит как и стоял. Я верю: он помнит, как в нашем селении родился Кокша-онар, как объявил он войну злому властителю болот и лесов кею Турни...

Завороженно слушают сказание люди. Глаза их широко открыты, в мечтах они далеко-далеко: в тех лесах, о которых рассказывает старый Кочай, и видится им ясный солнечный день, поляна, заполненная народом... Тихо рокочут гусли, льются слова сказания:

— Звенит прохладная струя родника. Она заполняет сруб и через узкое замшелое отверстие падает искрящейся струей в деревянную, выдолбленную из дуба колоду. Из колоды по чистому песку ручеек впадает в реку. Она широка и могуча — тысячи таких родников и лесных речушек питают ее на протяжении многих верст.

ТахМ, где река огибает поляну, между холмом и родником слышится веселая песня:

Далеко реченька бежит, к реке бежит и рада.

Река течет, на берега глядит и рада.

Чему же рады берега? Лугам пойменным рады

Чему же рады те луга? Цветам красивым рады,

А наши матери, отцы глядят на нас и рады,

Третье лето идет, как нет Турни в этих краях. Может, подох в своем болотном царстве. Так думали люди на поляне, на празднике.

А здесь, у родника, нежданная беда. Заскрипел, закряхтел от тяжести дубовый сруб. Опустился великим грузом на него владыка болот и лесов кей Турни. На нем сапоги в виде птичьих лап, с тремя носками. Голенища выше колен, тело затянуто в зеленую кожу с желтой чешуей. Коль

чуга на груди из серебра, руки от плеч до кистей в перьях. На шлеме три змеиных головки выкидывают ядовитые жала в разные стороны. Гневом пышут глаза Турни. Совсем обнаглели людишки. Песни поют, хороводы водят. Забыли, под кем живут. Турни выбросил вперед руку, тяжелый взмах вниз — и словно клин вбит в жилу родника. Рассыпалась последними капельками струя, умолкла. Владыка болот поднял руки над головой, трижды скрестил их, появились три черные тучи и закрыли солнце. Засвистел ветер, сырой и холодный.

Люди перестали петь, остановились в предчувствии беды. Турни всегда приходит одинаково неожиданно. Сейчас бы убежать, но куда? Никто не знает, с какой стороны появится злодей.

А Турни волком проскочил от родника к холму, взбежал на его вершину. Люди увидели его и в ужасе бросились бежать. Турни вскинул руки к небу, и все застыли на том месте, где застал их этот взмах. Никто не мог противиться волшебству Турни.

Пламя и дым поднялись к небу, люди увидели на холме болотного змея таким, какой он есть на самом деле: туловище на коротких когтистых лапах, три змеиных головы на длинных шеях покачиваются из стороны в сторону, вместо рук у Турни длинные перепончатые крылья, а могучий хвост с костным гребешком извивается по земле. Жертва, выбранная змеем, медленно пошла навстречу чудищу. Ужас вошел в девичье сердце Киви, она не хотела идти, но словно невидимые канаты тянули ее к ненавистному и страшному Турни. Увидев над головой змеиные жала, она лишилась чувств. Кей положил ее на хребет и взмахнул крыльями...

Долго стонали лесные люди под пятой злого Турни, десятки, а может быть, сотни девушек исчезли в болотном царстве. И надо вам сказать, что у Киви, когда ее похитил кей, был молодой муж и дочка — годовалая Элнет. Ее отец бросился вслед за змеем и не вернулся.

Элнет осталась сироткой. Ее воспитали добрые люди селения, она выросла красивой, умной и работящей. И муж нашелся для Элнет. Правда, был он первым бедняком в селении, пришел сюда с берегов Ветлуги, но богат он был добротой, силой и умом. Стала жить Элнет хорошо'. Не богато, но и не бедно. Одно было плохо — не было у них детей. Под старость боги сжалились над ними, и родился у Элнет мальчик.

И снова устремил глаза в потолок старый Кочай, замолчал. Люди понимают: он душой перенесся в тот лес, где жила красавица Элнет. Не поднимая век, нараспев начал рассказывать:

— Шумит в могучих ветвях дуба летний ветерок. Качается на суку колыбелька. Элнет дремлет у колыбели — ночь была бессонной. Сын родился крупным, здоровым ре бенком, но, наверное от простуды, появился у него на груди чирей. С этой поры мальчик начал хиреть, не'спал ночами и постоянно кричал от боли. Мать и отец замучились с ребенком и даже не успели дать ему настоящее имя. В старину имена давал карт. Когда карт посмотрел на мальчика, он сразу понял, что ребенок не жилец — на нем метка Турни. «Он не задержится на этом свете, — сказал карт. — Зовите его пока Кокша».

— Что сие означает, Топкай? — шепотом спросил Сус лопаров. — Я не все ваши слова знаю.

— Кокша по-русски — Чирей.

— Такое может быть. Русский богатырь Илья Муро мец тоже сидел сиднем тридцать лет и три года. А потом стал могутным.

— Слушай дальше.

— В прошедшую ночь Кокша не дал матери заснуть ни на миг — чирей разросся, покрыл всю грудку ребенка багрянцем. Наутро боль утихла, и ребенок заснул. Задремала и мать. И вот в предрассветную пору, когда туман покрыл реку и ее берега белесой волнистой пряжей, появился Кугурак. И хотя туманная мгла поднялась выше прибрежных ив, она доставала богатырю только до пояса. Он огляделся, увидел дремавшую Элнет и легким кивком головы усыпил ее. Потом подошел к роднику, сруб на нем высох и потрескался, долбленая колода раскололась. Широким взмахом руки онар вызвал воду, родник ожил, и серебристая струя зазвенела по дну ручейка. Когда ом возвратился к дубу, колыбель оказалась около его колен-так высок и могуч был патыр. Он наклонился над колыбелью и заговорил:

Ты спишь, дитя, печаль тебе неведома.

Лишь мать поет о горе и жестокости.

Да и она, наверное, не знает,

Что вся земля слезой горючей полита.

Народ давно под игом змея стонет.

Пришла пора — расти врагу на горе.

Пусть из тебя уйдет болезнь лихая,

Которой одарил тебя Турни.

Кугурак положил руку на грудку ребенка, и чирей исчез. Затем он взял мальчика, поднял на вытянутых ладонях и сказал торжественно:

— Я — патыр Кугурак! Возьми, Кокша, мою земную силу, а смелости тебя отец научит.

Мальчик открыл глаза, взглянул на Кугурака и снова заснул. Болезнь ушла из него, а сон ему был так необходим сейчас. Онар долго любовался ребенком, который вырастал на глазах и уже не умещался в огромных его ладонях. Богатырь хотел положить его в колыбельку, но и она оказалась мала для росшего не по дням, а по часам мальчика. Пришлось патыру расстелить на траве свой кожаный плащ й положить Кокшу на него.

Из клубящегося тумана показался второй онар. Он был так же высок, как и Кугурак, но только худощав, поджар как олень, с длинными ногами и быстрым взглядом.

— Не узнаю Чоткар-онара, — с упреком произнес глава богатырей. — Ты опоздал...

— Я только что с Ветлуги, — перебил его Чоткар. — Ловил там рыбу...

— Не торопись. Ты посмотри сюда. Онар, которого мы ждали, появился. Ему я отдал силу, а ловкость ты отдай.

— Отдам!—воскликнул Чоткар. — Давно земля она-ров не рожала. Остались мы втроем... Ого! Он на глазах растет! — Чоткар проворно обежал вокруг Кокши и устремился в туман.

— Куда ты?!

— Побежал я... Жена ругаться будет. Когда я побежал за рыбой, жена поставила котел с водой на угли. Когда вода вскипит, я должен быть на месте, — и Чоткар показал кошель с рыбой.

— Так это ж двести верст туда-обратно?

— Не зря меня зовут Чоткаром. Когда я по лесу бегу, деревья расступаются, мелькая, сливается в сплошную стену зелень. Ах, там вода уже кипит, наверно... Бегу!

— А ловкость?

— Ах, да! — Чоткар подбежал к Кокше, положил на него ладони и торопливо проговорил:

— Бери, Кокша, мою земную -ловкость. А доброте научит тебя мать. Чеверыи, Кугурак! — Чоткар махнул рукой и исчез в тумане.

А солнце уже поднялось над горизонтом, прошило своими лучами лесные чащобы, развеяло туман, согревая воздух. Где-то вдали заиграли гусли, напев их все приближался, и скоро на берегу реки появился Арслан-онар.

— Приветствую тебя, Арслан!

— Салам, Кугурак. Зачем ты звал меня?

— Родился новый патыр. Я силу ему дал, а ловкостью* Чоткар с ним поделился. Ты мудростью его пожалуй. Ты научи бороться за свободу, а заодно вложи ты в его душу талант певца и музыканта.

Арслан тоже долго любовался мальчиком, молча стоял перед ним, склонив голову и улыбаясь. Потом он ударил по струнам, раздался звон, и Кокша проснулся.

— Тебе пора вставать на землю, патыр, — ласково произнес Арслан и, взяв Кокшу под мышки, поставил его на траву. — Расти быстрей на радость людям, я расскажу тебе о недругах народа...

— Уходит время, скоро рассветет, — перебил его Кугурак.— О недругах узнает и без нас. Ты мудрость ему дай.

— Будь мудр и справедлив, — Арслан положил обе ладони на голову мальчонке. — И вот прими подарок.

Кокша настолько вырос за это малое время, что сам принял в руки тяжелые гусли и удержал их. Он выглядел пятнадиатилетним парнем.

— Ты научи его бороться за свободу, — подсказал Ку гурак.

— Любить людей, любить родную землю его народ научит. Будь счастлив, патыр!—Арслан, приподняв паренька, поцеловал его.

* * *

Устал Кочай, устали малыши, некоторые уже спят, иные клюют носом. Пора по домам.

Молодежь уходит, пожилые остаются, чтобы поговорить о жизни, об охоте, о делах.

С полуночи разыгралась метель. Айвика идет домой, прикрывая лино рукавичкой. Острые снежинки секут щскп и лоб. За нею тащится неуклюжий Кори. Айвика, как всегда, ворчит:

— Не ходи за мной. Люди увидят, скажут: «Айвика

одна домой ходить боится». А кого мне бояться?

— В полночь злые керемети ходят, овда может зало* мать. Да мало ли...

Вот уже сквозь снежную пелену показалось кудо Ял-пая. Кори раскинул руки, хотел обнять девушку, но Айвика ловко вывернулась, побежала к дому. И вдруг порыв ветра разорвал снежное облако, и перед Айвикой зашевелилась темная громада нев'едомого зверя. Девушка от неожиданности и страха присела, ойкнула. Зверь мотнул головой, скрылся в пурге. Айвика повернулась, бросилась к Кори, прижалась к его груди:

— Там... медведь.

— Откуда медведь, глупая, — Кори обнял ее, похлопал по спине. — Медведь сейчас в берлоге спит. Не бойся, я посмотрю.

Вынув из-за пояса нож, парень скрылся в снежном мареве. Скоро он возвратился, сказал тихо:

— Это лошадь под седлом. Видно, у твоего отца гость.

А у карта Ялпая в кудо и верно гость. Далекий гость.

С реки Оно Морко. Лужавуй Ярандай. Не зря приехал в такую даль. Сидит на нарах, на шкуре, по-татарски — ноги калачом. Сперва разговор шел по пустякам: как доехал, как зима проходит, как здоровье.

— Какое там здоровье, — говорит Ялпай. — Мне скоро семьдесят. Дочка меня кормит, людей лечу мало-мало, а у самого поясницу ломит.

— Зачем Суслопар приехал? Ясак вы платите испрл : но...

— По те года у нас русский кузнец жил. Теперь пошли слухи, что он снова сюда пришел. Митька его ловить приехал.

— А он в самом деле пришел?

— Да не видно было. Может, врут люди.

— Не врут. Я тоже слышал, будто он и по моей земле прошел. Говорят, ватагу собирает. Хочет опять против русского царя воевать. Может, вы прячете его? Мне бы больно надо этого кузнеца видеть.

— Переманить к себе хочешь?

— Не то. Был у меня далекий гость. Такой далекий, что и сказать страшно.

— Из Казани?

— Ногаец из волжского устья. Место Астархан называется. Говорил, что пора на Москву всем черемисам подниматься. Этот кузнец с ватагой нам больно бы полезен был.

— Опять подниматься? В те годы нам бока царь наломал, до сих пор болят. Жить, Ярандай, надо мирно. Ясак не тяжелый берут с нас русские, терпеть можно. А если снова бунтовать начнем...

— Странно от карта такие слова слышать. Если бы Топкай это сказал, я бы не удивился. Он сам и отец его Чка с русскими все время якшался. Но ты-то, хранитель нашей веры, страж старых обычаев, зачем русские песни поешь? Хочешь, чтобы снова людям кресты на шею надели? Казань с нас ясак тоже брала, но на веру наших предков не посягала. Я к тебе с большой надеждой ехал.

— Людей наших теперь против русских не поднять. Сила не та.

— Что ты про силу знаешь? Тот нагаец говорил: придет в наши земли сто тысяч всадников.

Мужчины не заметили, что со стороны изи кудо вошла Айвика и весь конец разговора слышала.

— Неужели сто тысяч?!—сказала она. — Вот грабежа будет много.

— Кто это, Ялпай, в разговор мужчин влезает?

— Дочь моя, Айвика.

— Пусть в изи кудо посидит. Не ее ума дело.

— Тебе, пришелец, место у очага дали, ты и сиди. Д где мне быть, я сама знаю. Людей на войну поднимать не моего отца воля. Ты к старейшине Топкаю иди.

— Нехорошо, Айвика, так со старшими разговаривать. Это лужавуй Ярандай, с Оно Морко. Он наш гость.

— Прости, отец. Я не поняла. Думала, он хозяин в кудо. Меня в метель выгнать хотел.

— Дерзкая у тебя девка, Ялпай. Давай спать будем.

Потух очаг в кудо карта. Спит гость, спит хозяин.

Ворочается под шубой Айвика. Все, что она услышала от гостя, взволновало ее.

На улице беснуется пурга. Спит илем на берегу Кок-шаги.

I

Отгремели торжественные празднества, молебны и славословия в честь великой победы на Волге. После падения Казани взнесся в Москве храм Покрова святой Богородицы. Молодому государю Ивану Васильевичу европейские послы прочили победное царствие, а державе русской благоденствие.

Поверил в это и сам царь. Забеспокоились иноземные короли, насторожились восточные ханства. И кто знает, как бы сложилась судьба Руси, не заболей царь тяжкой хворью.

Ринулись князья и бояре к опустевшему трону, шкур\ неубитого медведя стали делить. Целовать крест малолетнему царевичу отказались даже те, на которых Иван опирался, которым верил. Воеводы, бравшие вместе с иарем Казань, мечи свои опустили, верность утратили.

Страшные дни пережил* государь, но оздоровел и восстал над знатными в гневе и ярости. Полетели боярские головы, обагрились пытошные застенки княжеской кровушкой, наполнились тюрьмы и монастыри опальными дьяками, церковнослужителями.

Чтобы утвердить свою власть, Иван бросал полки то на одну границу, то на другую — искал всюду побед. Из тридцати лет царствования двадцать два года царь провел в войнах и походах. Особенно тяжки были многолетние Ливонские войны. Они вконец обескровили Русь, обезлюдили. И не только битвы уносили человеческие жизни: дважды великий чумной мор нападал на землю, трижды били урожаи жестокие засухи, голод утвердился на сельских починках накрепко. Один сборщик налогов писал: «Про зехмлю расспросить в тех починках не у кого, потому что детей боярских, попов и крестьян там нет никого».

Царь покинул Москву, переехал в Александровскую слободу и заперся там накрепко. В столицу наез^кал редко. Именно в эту пору начались мрачные месяцы опричнины.

Чем больше лютует грозный государь, чем жесточе искореняет боярскую измену, тем беспокойнее наступают времена. То там, на границах, поражены царские полки, то здесь, в Москве, заговор. Не успеет Иван усилить рати на западе — глядь, на южные рубежи ворвалась ногайская орда. Засвистят над степью ордынские стрелы, и по этому посвисту, словно по единому сигналу, ударяются в бунты черемисы, татары, мордва, чуваши. Для удержу инородцев строятся по берегам рек города с острогами, сажают туда стрелецкие полки, шлют рати для усмирения бунтовщиков. Уж возведены города Чебоксары, Кокшайск, Тетюши на Волге, Лаишев на Каме. Укреплялись остроги в Казани, в Свияжске и в Новгороде Нижнем.

Кончились опричные времена, само слово опричнина попало под запрет, но царь не оставил слободу. Весной, чуть подсохнут дороги, идут в государево логово обозы, везут туда царское семейство: царевича Ивана Ивановича с молодой супругой Еленой, урожденной Шереметьевой, царевича Федора с женой Ириной, младшей сестрой Бориса Годунова. С ними кравчие, постельничие и прочая челядь. Все лето пылится дорога от Москвы через Троицкую лавру на Александровскую слободу. Мотаются по ней туда и обратно бояре, князья, дьяки и слуги. Народу сказывают: уходит государь из столицы, боясь мора, пожаров, но люди знают истину. Царь прячется от измен, страшится народа, скрывается от набегов орды.

Осенью восемьдесят первого года прошел по столице слух, что царь удумал прекратить слободское сидение и на :шму переедет в Кремль. Притихла Москва в ожидание, насторожилась.

В сумерки, после вечерней трапезы, слобода погрузилась в сон. Люди спать легли рано. Знали: перед рассве-том поднимут всех на молебен, и служба в храме будет идти четыре часа.

Низкие облака, предвестники затяжной осени, надви нулись на слободу, сыпанули по земле мелким дождем. Заползли в свои укрытия надворные сторожа, заложили засовы ворот угрюмые охранники, с крепостных стен тихонечко спустились стрельцы с бердышами наперевес. Улетели в ближний лес голуби, что сидели, нахохлившись, на крестах храмов, тишина воцарилась на земле.

Храмов в слободе три: один с высокой колокольней два поменьше. За храмами дворцы. Один — для царя и его семьи, другой — для бояр. Посреди слободы две высоченные каменные башни с переходами. Там живут стрель-пы, охранные люди, сторожа. В подвалах оружие, порох ядра. Около башен длинная низкая хоромина — для че ляди.

Постельничий Борис Годунов раздел государя в нижней опочивальне, проводил на перину, укрыл одеялом. В иные времена Иван Васильевич перед сном разговаривал с Борисом, ныне же царь утомлен — днем принимал иноземных послов. Завтра предстоят трудные дела -— из Пскова приезжает воевода Иван Шуйский, вести тревожные везет. Царь по этому случаю указал позвать первосоветников думы. Зевнув и перекрестившись, он вяло махнул рукой. Борис низко поклонился и, пятясь, вышел из опочивальни.

Государь ворочался под одеялом недолго — уснул. Спал он час, может, два. Вдруг тишину ночи разорвали колокола храмовой звонницы. Сначала затенькали малые колокольцы, потом — Бум! Бум! — подал свой басовитый медный голос большой колокол.

Иван рванулся на перине, сел, сбросил одеяло. В душу вошел страх — в полночь-ту звоны не к добру!

— Бориско!

Годунов возник в темноте около постели.

— С чего в колокола бьют, стервецы? Пошли узнать.— Годунов шагнул к двери, царь вслед ему крикнул: — Виноватого волоки сюда!

Сразу пришло раздражение, потом оно сменилось злой яростью. Всю неделю царь мучился бессонницей, только уснул, и на тебе — что-то стряслось! Теперь не уснуть до утра. «Если звонили попусту — голову снесу», — подумал Иван и, не ожидая постельничего, начал одеваться. Вошел Годунов со свечой в руке, тихо сказал:

— Спи, государь, спокойно. В колокола бил царевич Федор.

— Пошто?

— Сам сюда идет, скажет.

Борис от своего огарка зажег две большие свечи, ушел в угол, сел на лавку. Он знал, что грозы большой не будет. Царь не то, чтобы любил младшего сына, он его жалел, как всегда жалеют родители своих ущербных детей. Сейчас Федору шел двадцать четвертый, он скоро уж два года как женат, но отец звал его по-детски Феденькой или Федюнькой, а за глаза — либо блаженным, либо убогим.

Федор вошел в опочивальню тихо, прикрыл за собой дверь, остановился под сводами, втянув в плечи голову. Царь глянул на него, и волна гнева, все еще давившая грудь, схлынула, вместо нее пришла жалость. «Господи, прости, я в его годы Казань покорил, бояр взял за горло, а он и на мужика не похож». Вид сына был жалкий: ростом невысок, над узкими худыми плечами качалась ил стороны в сторону, словно плохо прикрепленная, маленькая голова. На лице блуждала улыбка, она менялась, становилась то виноватой, то подобострастной.

— Ты что, Федюня, по ночам колобродишь, людям спать не даешь? — спросил Иван, улыбнувшись. — На колокольню полез зачем?

— Прости, батюшка, не спалось мне ныне, — торопливо заговорил Федор и зачем-то потрогал пальцами мочку уха.— Вышедши во двор, я всюду усмотрел непорядок. Стрельцы под навесами дремлют, сторожа спят, у ворот охраны никакой. Долго ли до греха, батюшка.

— Трезвоиил-то пошто?

— Дак всех, батюшка, разве добудишься! — Федор по-детски хихикнул. — А я как в колокола вдарил — зашевелились.

— Так ты и меня разбудил. А я ведь не сторож.

— Мне ведомо, батюшка, что ты по ночам так и так не спишь, а глядь, даст бог, и днем выспишься. На дворе ьсе одно дощь.

— Мудро рассудил, — царь засмеялся. — Ну, садись. Я все одно звать тебя хотел, поговорить надо. Ты, Борис, уйди, мы уж тут по-свойски как-нибудь обойдемся.

Годунов пододвинул Федору скамью, поклонился и неслышно, на носках, вышел. Иван сунул ноги под одеяло, откинулся на подушки.

— Вот ты сказал, я по ночам не сплю. А отчего сие?

— Заботами великими обременен...

— Не в том суть, — Иван посуровел, натянул одеяло на грудь. — Стар я стал, немощен. Болезни одолевают меня, сна нету. Ем мало, а тучнею. Ресницами не успею хлопнуть, а эта стерва с косой тут как тут!

— Что ты, родименький! Да ты еще множество лет...— Федор захныкал, утер глаза ладонью.

1 На кого державу оставлю, кому скипетр передам? Вот о чем денно и нощно думаю.

— Как это на кого? А братец Иванушка? Он умен...

— Верно! Умен он. Чужими подсказками. А государю свой разум надобен! Не верю я ему. Все потомки наши были Руси собирателями, а он государство мое растрясет. Он дело наше продолжать не станет. Он спит и видит: подняться надо мной, доказать, что царством я правил плохо. Не отдам я ему бразды, нет, не отдам!

— Кому же, батюшка? — царевич покачал головой. — Я скипетр не удержу,

*— Верно, Федя. Какой ты царь? Тебе господь иной удел назначил. Вот на колокольню лазить ты горазд.

— Ежели братец не угоден тебе, то, может, его сын?

— Какой сын?

— Вчера Иринушка моя сказывала, ходит твоя сноха последние дни и ждет будто сына. Будет тебе внук.

— Ты забыл — она боярина Шереметьева дочь?!

— Ну и что же? Род древний...

— Древний?! Этот род мне противнее всех родов. Отец Олены изменил мне с крымским ханом, а дядя его не только присягнул на верность Баторию, но и навел его на Великие Луки, отчего город сей мы потеряли. Другой дядя, бесов сын, в монастырях хоронится. Был еще один Шереметьев, его, слава богу, я успел на плаху положить. Да ежели такому внуку престол отдать... Вот если бы ты мне внука подарил! Об этом твоя Иринушка ничего не сказывала?

— Не говорит, — грустно ответил Федор,

— Ты бы меньше по ночам на звонницу лазил, вместо того, чтобы в колокола тренькать, обнимал бы ее крепче, тогда, может, что и сказала бы. Не бесплодна она?

— Один бог ведает.

— Может, послать ее в монастырь, а тебе иную жену?

— Что ты, батюшка, господь с тобой! Лучше я умру, а Иринушку тебе не отдам1

— Да она мне не надобна! Мне внук от тебя нужен!

— Нет, нет! — Федор вскочил со скамьи, замахал руками, заплакал: — Иринушку мою не тронь. Мы с ней в

одни год родились, вместе по садам бегали... Помилуй!..

— Погоди ты слезы по ланитам размазывать. Я знаю; Ирина умна, ты добр, вы мне внука достойного дать можете. Вы хоть спнте-то вместе али врозь?

— Сперва вместе.

— А теперь?

— Я, батюшка, храплю очень. Ажно оконницы дрожат. Да и она...

— Что она?

— Телесами пышная, горячая. Во сне либо ногу на меня положит, либо руку. Мне горячо, больно, я до утра заснуть не могу.

— Бориско!

— Я тут, государь,— Годунов появился в дверях.

— Скажи своей, сестре: если она хоть на одну ночь ляжет спать с мужем врозь — выпорю обоих.

— Скажу, государь.

— А ты, Федяша, сейчас же иди к ней. И на колокольню по ночам чтоб ни ногой. -

— И днем, батюшка?

— Что днем?

— Днем, я чаю, позвонить не грех. Благовест господен все-таки.

— Ладно. Днем звони.

Царевич Иван в Александровской слободе — будто со кол в клетке. Не отпускает его отец от себя ни на шаг, всюду насовал наушников, доглядчиков. Давно чует царь, что сын готовится к измене, то и гляди столкнет его с тро* на. Хоть и держит царевич свой двор, во дворце своя половина у него, но спокою нет. Уж вроде бы и в ночь глухую, вроде бы и каморка кругом закрыта, но встретит он тайно друга, поговорит шепотком, а утром, глядь, все отцу известно. В печных трубах, что ли, наушники упрятаны? Уж с какого времени дружки к нему на тайную беседу просятся, а где сойтись? Люди нужные, верные, сильные, молодые. Князья Гришка Масальский, Семка Ми-лославский, боярин Мишка Енгалычев. В Москве было куда вольготнее. Там и в Кремле места много, в городе остаться в тайном месте можно, а здесь все на виду. А дружки весть за вестью шлют: «Встренуться бы, посоветоваться».

Сначала царевич подумал про охоту. В лесу можно вроде бы уединиться. Но как, где? Вчетвером ведь не поедешь, это тебе не простая охота — царская. Егеря, загонщики, бойцы — человек тридцать, не менее. Какое уж тут уединение.

Но как-то дерзкая мысль пришла. На охоту ехать — не ехать, как бог повелит, а собраться для ловитвы можно. Одеться по-охотничьи, сойтись после полуночи в конюшне, конюхи спят, царь туда не ходит. А если и заглянет, можно сказать, что на охоту собрались. И вот появились на конюшне Семка, Мишка и Гришка тайно. На царевиче зелен кафтан с черными шнурами на груди и на рукавах, шапка беличья с красным бархатным верхом, высокие сапоги, широкий пояс, за поясом нож. Друзья тоже одеты по-охотничьи. Стремянным велели лошадей заседлать, вывести на двор и тихо ждать рассвета. Конюхов вытурили во вторую половину конюшни, велели спать. Да и середь конюхов вряд ли наушников царь держит. Закрылись в Конюховой комнате тихо, поставили на стол ушатец с брагой, фонарь малый, ворота закрыли. Беседу начали осторожно. Молодые князья как бы между прочим выговаривают царевичу все, что наболело на душе, ждут, когда вскипит у Ивана Ивановича злость на отца.

— Ох-хо-хо, до чего мы дожили, — вздыхая, говорит Енгалычев. — Вот поехал я к тебе, царевич, в гости, гостинец бы какой надо взять, а где? Сами, яко смерды, едим затпруху овсяную, пьем квас, а не пиво. Вконец обнищали, того и гляди с сумой по миру пойдем. Доколе так будет, а? Ведь делать что-то надо.

— С сумой-то, может, и не пойдем, — тихо промолвил Милославский, — а вот на большую дорогу с дубьем выходят многие. По всей Руси дым столбом стоит, по доро-гам ездить страшно. Я до слободы покамест добрался, две разбойных шайки повстречал.

— И не тронули?

— Да как же они тронут, если я их узнал, да и они меня. Один — Федька Подшивальников, другой — Митька Павлов. Оба бояре.

— Дела творятся на свете, не приведи господь, — князь Масальский перекрестился.— Глад и разорение по всей земле. Бегут людишки в глухомань, в монастыри, в пустыни лесные. Боярин Михаил правду изрек — надо что-то делать. Скоро мужичишков у нас совсем не останется. Сами, что ли, соху тянуть будем?

— Ратников на Руси, почитай, не осталось. Кто сохранился, и тот в бегах. — Милославский сдвинул брови, гля пул на царевича, как бы спрашивая: «что, мол, скажешь на это, царевич?»

Иван Иваныч подернул плечом, отпил браги из ковша, сказал зло:

— Довоевался царь-батюшка, сам не знает, что дальше делать. Мечется по слободе, яко барс по клетке. На покой бы ему пора!

— Просись, царевич, в Москву. Слобода, я чаю, тебе давно осточертела.

— Думу отче мой разогнал, сейчас самая пора собрать молодых,.. У вас, я полагаю, единомышленники есть. Н^ кого опереться можно?

— Как нет, есть. Но сперва надо тебе решиться. Тогда многие пристанут. Была бы матка — рой соберется.

— Ты зря, царевич, медлишь, ты уже не молод, — Милославский вытянул шею, придвинулся к Ивану Ивановичу.— Ты войско водил не единожды. Бери власть, вставай над одряхлевшим царем, он давно ни на что не годен. Ты по нонешним временам более его смыслишь, более знаешь Бери войско под свою руку, мы тебе опорой станем. Веди рати Баторию навстречу: державу оборонить, Ливонию нл зад возвернуть. Мыслимо ли дело так дальше жить? 1Ь плахе умереть и то почетнее.

— Ох уж эта мне плаха! — зло произнес Масальский -Она правит Русью, не царь. Сколько на грудь свою приняла! Серебряный, Старицкий, Татищев. Репнин, князь Горбатый-Шуйский, Морозов, Пронский, Салтыков, князья Ростовские. Все имена великие, а сколько малых имен пало, не счесть.

— В том и беда! — царевич поднялся, зашагал по комнатушке. — Все родовитые вырезаны, около царя — серость мелкопоместная, нам чуждая. Боюсь я их. И царя боюсь. На кого опереться можно, не знаю.

— А мы! В случае чего жизней не пожалеем, царевич. Все одно нас плаха ждет, да и тебя тоже... Уж лучше умереть за правду.

— Зачем умереть! Ежели старца придушить, казну его забрать — вся сила у тебя будет, царевич. И медлить не надо. Иначе зачем было собираться? От слов к делу надо переходить. Провороним время, конец тогда. У него рука не дрогнет.

— У кого это рука не дрогнет?

Будто средь ясного неба грянул гром, будто ударило по крыше тяжелое чугунное ядро: в дверях, упираясь руками в косяки, стоял царь. Вскочили заговорщики, онемели от страха. Глядят на царя расширенными глазами, побледнели. Иван в легком кафтане, без пояса. Он высок, сутул, это идет от деда его Ивана Васильевича Третьего. Сухость в телесах от беспокойной жизни, от постоянного бдения. Ночь на дворе, а он не спит, ходит по дворцу неслышными шагами. Никто в слободе не знает, когда царь ложится в постель, в ночь-полночь зовет к себе слуг, бояр, князей. Лицо желтое, испещренное глубокими морщинами, словно печеное яблоко. Это все от злобы. Крючковатый нос заострен, губы презрительно сжаты, глаза буровят молодых дружков царевича, кидают в страх. Стиснуты зубы, голос то скрипуч, то глуховат, то звонок — это тоже вызывает ужас. Не приведи бог, занесет правую руку над левым плечом и разрубит воздух ребром ладонью сверху вниз — все знают этот жест: голову долой!

— Договаривай. У кого не дрогнет рука?

— У загонщика, государь, — ответил за Милославского царевич. У него испуг прошел, царевич овладел собой и говорил спокойно.

— У какого загонщика?

— Мы на охоту, батюшка, собрались; рассвета ждем. Л князь рассказывал про загонщнка. Митьку.. Есть у нас такой, который на рогатину трех медведей поднял. Вот у него-то и не дрогнет...

— Мелко врешь, царевич, — царь подошел к столу, поднял ковш с брагой, понюхал. — А кони для охоты где?

— За воротами, государь.

— Покажи, — Иван кивнул головой в сторону двери вышел. Царевич пошел за ним. За воротами у коновязи стояли лошади, оседланные, готовые в путь.

— Загонщики где? — царь голос смягчил, видно, поварил сыну.

— Греются либо дрыхают, стервецы. Коней одних оставили.

Царь обошел скучившихся лошадей, около него из темноты появился Борис Годунов. Иван снова посуровел, спросил сына:

— А ружья, копья, рогатины? Где они? На охоту с голыми руками?

Царевич растерялся снова. Никто не подумал, что царь найдет их в конюшне. Молчание царевича затянулось, он не мог придумать ответа. И вдруг заговорил Годунов:

— Ну что же ты молчишь, царевич? Про вчерашнюю просьбу Федора Иваныча скажи.

— Зачем? Все одно мне батюшка ни в чем не верит. Уж и на ловитву съездил, нельзя. Доглядчиков стало мало, сам меня сторожить начал.

— Это ты напрасно, царевич,— Годунов понизил голос до шепота. — Государю-то ты понадобился для важного дела, он пришел в твою опочивальню, а тебя нет. Вот и...

— Чего вы шепчетесь? Говори, Бориско, что царевич Федор просил?

— Ты знаешь, государь, Федор Иваныч медвежьи утехи любит, а зверей при дворе не оказалось. Вот он через меня и просил живьем медведя брать. Я просьбу царевичу передал. Так что ружья на ловитве лишними будут.

— Добро, если так... Только пошто в глухих углах бражничать? Ежели собрались на охоту, так едьте! И возвращайся поспешнее. Ты мне зело нужен будешь. А впредь по конюшням со свитой своей не хоронись. Ты, чай, не заговорщик!

II

Вечером царевич возвратился с охоты усталый. Сбросил намокшие одежды, переоделся, навестил жену свою Елену, принялся неспешно ужинать. Про себя подумал: «Коль отец не позовет, так и не пойду». Не успел подумать, а посыльный уж в палате: «Велено идти к государю не мешкая».

Царевич, как ужинал, не переодеваясь, спешно устремился в царскую половину. Иван встретил сына сурово:

— Тебе что велено было? — медленно расставляя слова, проговорил царь. — Много по лесам не шататься, я к делам тебя призывал, а ты?

— День, государь, короток...

— Молчи, бездельник! Держава кровью истекает, а ты. рука моя правая, яко волк по оврагам лесным шастаешь, ловитвой тешишься. Град наш Псков в осаде задыхается, а мы зайцев ловим. Воевода Иван Петров Шуйский прискакал, я первосоветников думы позвал, а ты где?!

— Я, батюшка, в думе не состою, к ратным делам ты меня не пускаешь, зачем я тебе с первосоветниками?

— Как это зачем?! Ты видишь — я немощен, дни мои сочтены. Кому, как не тебе, престол оставлю я? И кто, какие ты, ныне знать должен, что в державе нашей происходит? Допреж чем с думой говорить, я с тобой посовето ваться хотел, а ты шти хлебаешь.

— Советов моих ты и в малых делах не приемлешь, зачем попусту время тратить? Его у тебя и так не хватает. Да и какой я советчик, если у тебя ко мне веры нет.

— Потому и нет, что ты делу моему не радеешь, наперекор ему все творишь. Сколь я не противился, а ты кого в жены взял? Олену, Шереметьева дочь. А он, Шереметьев, не первый ли супротивник мой! Ты тогда меня послушался? И коль будет она, не дай бог, царицей, она державу нашу за золотые сережки продаст.

— У тебя, государь, что ни князь, то супротивник, что ни боярин, то изменник. Не на дворовой же девке мне жениться было!

— Вот как ты заговорил! Нет, не был ты моим единомышленником и не будешь! Иди, штн свои дохлебывай. Разохотилось мне с тобой говорить, раздумалось. Иди, иди.

Царевич пожал плечами, пошел к выходу.

— Подожди. Утром на боярском совете быть непременно. И оденься по чину. А то прибежишь, как и сей раз, в рубахе, штями обляпанной...

...Сидение с первосоветниками думы началось с раннего утра. В четыре часа ночи вся слобода встала на моленье, в шесть утра защитник Пскова Иван Шуйский, глава думы Мстиславский, дядя царевича Федора Никита Юрьев, князья Богдан Вельский и Александр Нагой, оба Годуновы пришли к государю в Крестовую палату. Туда же еще раньше привели царевичей: Ивана и Федора. Ранее царь любил заставлять первосоветников ждать, но ныне появился в палате вслед за всеми. В кресло, поставленное на возвышение, не взошел, а присел на лавку около изразцовой печки. Без обычной в таких случаях торжественности сказал:

— Князь Шуйский Иван сын Петров, начинай, рассказывай. Говори подробно, ибо давно мы вестей из-под Пскова не имели.

Князь и боярин воевода Шуйский поднялся, распахнул кафтан (в палате было жарко натоплено) и начал говорить спокойно, размеренно. Он знал себе цену — царь счи тал его лучшим воеводой, недаром же поручил ему зати1у Пскова.

— Осенью минулого года, вы о сем знаете, ляхи отняли у нас Великие Луки, град Торопец и пришли под Псков У Речи Посполитой было в войсках сорок восемь тыщ ратников, осадные пушки. У нас же было—тыща конных детей боярских, две с половиной тыщи псковских и нарвских стрелков, полтыши донских казаков атамана Мишки Чер-кашенина. Местные псковские воеводы имели у себя три тыщи дворян. Ежели счесть и заверстанных холопов — у нас обретется всего восемь тыщ рати. Супротив сорока восьми тыщ ляхов. Первый приступ круля Батория длился, почитай, полсуток, но мы отбили его с честью, а Свинуз-скую башню, коюю успели занять ляхи, мы взорвали вместе с неприятелем. Ныне же мы затворили стены города накрепко и сели в осаду. Многие наскоки ляхов покамест разбиваются о стены Пскова без видимой для них пользы Но не так крепки стены, как твердость псковичей, решивших умереть в городе, но не отдать его врагу. У нас вместе с воинами сражаются и жонки псковские, и дети-подростки. Никто не щадит ни сил, ни жизни, все терпеливо переносят голод. Одначе долго последнему врагу нашему мы противиться не сможем. Задушить нас может только этот неприятель — голод. Вам судить, государь и бояре, как нам быть далее.

— А круль Баторий глад терпит ли? — спросил Борис Годунов.

— Войска его одеты по-летнему, жолнеры короля гра бят окружные села, жрать им тоже нечего. При первых же заморозках рати ляхов начнут таять.

— Стало быть, зиму вы просидеть можете?

— Государь укажет — просидим. Но лучше бы поднатужиться и снять осаду совсем.

* — Мне сие указать легко. Но у Батория в союзе ко роль шведский Юхан. Ведомо нам, что он готовит войска на Новгород, а его воевода Делагарди, вы это тоже знаете взял Нарву, Ивангород, Копорье и Ям. Если падет Новгород, то и Пскову не устоять. Тогда дорога на Москву будет открытой. А за нашей спйной три татарских орды стоят. Вот о чем подумайте, бояры.

— Надо, государь, со Стефаном Баторием мир чи-нить, — сказал боярин Никита Юрьев. — Изнемогли мы ог войн постоянных, сил мало. А е Юханом одним как-нибудь, даст бог, справимся.

— Баторий всю Ливонию к себе спросит, — заметил князь Вельский.

— Да еще в придачу четыреста тысяч злотых, — добавил Годунов. — Где их взять?

— Как же быть? — спросил царь, оглядев бояр, потом остановил взгляд на царевиче Иване.

— Злотых нам, конечно, жаль,— Иван Иваныч заговорил, глядя в пол. — А владетелей ливонских можно отдать на съедение врагу. Их нам не жалко...

— Ты, царевич, не ехидничай, ты дело говори. Как мыслишь быть нам?

— Если мы пропадем, то казна царева пропадет тоже. Надо ее пустить в дело, укрепить наши рати и послать их па Оршу и Могилев. Если силой крепость возьмем, Баторий сразу хвост прижмет и длани с горла Пскова снимет, руки князя Шуйского развяжет. Вот тогда и по Юхану ударить можно.

— Значит, войне конца не будет? — спросил Александр Нагой. — Тогда истощимся напрочь.

Начался большой спор, дума разделилась на две поло-вины. Одни говорили про передышку, про замиренье, дру* гие твердили — воевать! Царь спор этот будто не слышал. Он сидел, опустив голову, и думал. Потом поднял руку, заговорил:

— Не в том смысл нашего совета состоит — воевать или не воевать. Полного мира недруги наши нам не дадут. Я мыслю так, бояре: у Батория надо вырвать мир, а все силы бросить на Юхана. Нарвское плаванье нам выпускать из рук нельзя ни в коем разе. Без моря мы пропадем, это уж истинно.

Дума, еще поспорив мало, постановила: «А помириться бы со Стефаном королем, а короля свейского не замири-вать».

Потом спор разгорелся снова, и, вроде бы, из-за маловажного. Как писать в мирной грамоте титлы короля и паря. Стефан всегда требовал полного титла: «Король великой Польши, князь Ливонский, князь и государь Литвы, ясновельможный гетман Украины, князь Семиградский, Гданьский, государь Вифляндский, курфюрст, его величество Стефан Баторий». Если сей титл принять, то многое из царского титла придется выбросить, ибо в нем также указано княжение Ливонское, Литовское и Украинское. Ну, Гданьск, Семиградье, пес с ними, но исконные названия за что же ляху отдавать? Спорили долго, особенно горячился по сему поводу царевич Иван. Он в скором времена надеялся царствовать, а тут, мыслимо ли дело, полтитла у него отхватывают. Этому старому дураку хорошо, про воевал полгосударства, поставит подпись под грамотой и умрет. А ты ходи с усеченным титлом.

Спор этот, как и все прочие, прервал царь. Он сказал:

— Хватит языки проминать, бояре. Извечного государя, как его ни напиши, во всех землях ведают. Согласен, пишите меня без титлов, токмо «государь Вифлянский» Ба-торию писать не будем. Нарва нам самим нужна.

— Как быть, государь? — спросил Вельский. — Баторий послов наших не примет, пленит всех. Кто содейство замирению делать будет?

— Недавно был у меня монашек один от римского папы Григория, — ответил царь. — И просил тот монах стать нам рядом с Римом супротив турецкого солтана, Я ему такое согласье дал. Все равно мы с татарами да турками до конца дней русских так и так воевать не перестанем. И за это, я мыслю, папа нас со Стефаном помирит.

— А не стыдно нам будет?!—воскликнул царевич Иван. — Папа — первый враг нашей веры, не он ли все эти годы толкал Батория на наши рати? А мы будем челом ему бить, его посла обхаживать. Весь мир знает, что сия римская ехидна сказала. Мол, кнут польского короля — единственное средство, дабы вколотить в россиян святую католическую веру. А мы за это будем в рот е?^у заглядывать?!

— Ты, Ваня, не кипятись, — не поворачивая головы к Ивану, заметил царь. — Не тебе — мне покамест в рот папе придется заглядывать. Я и загляну. Ибо тот сильным государем чтется, который гордыню свою пересилить может. А твоя гордыня тебя задавила.

Царевич резко поднялся со скамьи, оглядел бояр, зашагал к двери.

— Ты куда?

— Слаб я с такими великими мужами разговаривать немощен.

— Вернись сейчас же! Я тебе велю!

Но Иван Иванович не остановился, как будто этого грозного окрика не слышал.

Бояре сокрушенно качали головами.

II!

Царевич Федор на боярском совете сидел как на иголках. Он ненавидел спорящих бояр, которые затягивали время, злился на брата, который дерзил отцу и тоже зря тратил часы. А в медвежьем загоне сидел свирепый зверь, которого изловила на охоте свита царевича Ивана, сейчас бы самая пора начать медвежью забаву — любимое, второе после благовеста, занятие Федора. Еле дождавшись конца думы, он радостно возвестил о начале забавы и пригласил бояр потешиться медведем, глядя при этом на отца вопросительно. Царь кивнул головой в знак согласим

Когда бояре вышли, Годунов сказал:

— Ты бы, государь, велел царевичу делами заниматься. Переложи часть ноши на него. И тебе будет легче, и ему польза.

— Что он может? Ест, спит, по саду ходит, птичек божьих слушает, в колокола трезвонит. Теперь вот потеха. Нет, государя из него не будет. А жаль.

— А кто его государственным делам учит, — сказал партий Годунов. — Балуешь ты его, Иван Васильевич, ой, балуешь. Ему двадцать четвертый год пошел, ты в эго время Казань покорил, сколько дел великих сделал, а он все одно что дитя малое. Пусть не наследник ои, но царский сын. Ему ли по колокольням лазить? Впрягай в дела его, государь.

— Придумай что-нибудь для него, Митрей. Только умом и духом он слаб, ведь не умеет ничего.

— Чтобы быть опорой тебе, государь, не столь ум важен, сколь верность, — заметил Борис. — Делам научить можно, а верности государю не будет — нигде ее не возь мешь. У царевича Федора, не в пример старшему брату его, верность государю собачья. Это надо ценить.

— Погоди, Бориско,— Иван Васильевич прикрыл дверь в палату. — Скажи, пошто ты у конюшни соврал мне?

— Почему ж, государь. Медведя и всамделе живьем взяли.

— По нужде. А утром царевич на охоту ехать и не думал. Тебе-то какая корысть выгораживать его? Ты спишь и видишь в наследниках деверя твоего.

— Мне с обоими твоими сынами в дружбе жить надлежит. Я им обоим и радею. А кого бог наследником укя жет... Ты.еще долго у кормила державы простоишь. Всякое может быть.

— Увертлив ты, Бориско, хитер. Одобряю тебя. Дружи с Иваном, узнавай замыслы его. Не зря же он с Масальским и Милославским по конюшням хоронится.

— Попытаюсь, государь.

Царевич Иван медвежью потеху смотреть не стал. Он ушел на свою половину, велел подавать обед■в горницу, жены. Елена ходила последние дни, из своей опочивальни выходила редко, и виделись они мало.

В горнице натоплено жарко. Елена, располневшая, бе-* лотелая, лежала на рундуке, застланном овчиной. Широкое льняное полотно, покрывавшее жену, сбито к ногам, свисает на пол. Руки разметались по подушкам. Царевич подошел к Елене, осторожно коснулся рукой горки живота. Она встрепенулась, села, одергивая рубашку, прикрыла беремя.

— Встань, Оленушка. Обедать пора, — ласково сказал царевич, подавая жене руку. Она оперлась на его ладонь, поднялась, радуясь нежданному появлению мужа.

— Прости, не одетая я, не чесана, не убрана. Ко сну клонит все время, дышать тяжело.

— Топить бы надо поменьше. Взопрел я совсем,—Иван бросил на скамейку кафтан, расстегнул ворот рубашки.

— Озябну ведь. Сынка нашего берегу. Бойкой парнишка будет. Ножками в живот то и дело толкается.

Пока слуги вносили яства а Елена прибиралась за парчовым занавесом, Иван вспомнил Годунова. Почему он защитил его на конюшне? От доброты? От хитрости? Ему бы ссорить их с отцом выгоднее. Поразмыслив, царевич решил, что тут и не доброта, и не хитрость. Просто умный Борис понимает, что надежды на то, чтобы сделать наслед-

ником Федора, у него нет, царем тому не быть. А он, Иван, будущий государь, и злобить его Годуновым невыгодно.

— Что бояре порешили? — спросила Елена, когда они сели за стол.

— Ничего порешить они не могут. Спорили до хрипоты, а как он сказал, так и стало.

— Хоть бы подох скорее.

— Не надо так говорить, Оленушка. Тут и у стен уши.

— Боюсь я его. Не за себя, за дитя своего будущего боюсь. Придушит он его. Еще в зыбке придушит.

— Федька бояр медведя травить повел, там будет пир, — Ивану говорить о жестокости отца не хотелось. — Я на тот пир не пойду.

— Что так? Снова ведь огневается.

— Пусть его. Надоело мне все.

— Вызовет все одно.

— А я спрячусь. Видеть егсг не могу.

Над дворцом тихо плавилась похмельная ночь. Рассеивалась неторопко за холмами тьма, кромка леса чуть засветлела. Пир у царя продолжался далеко за полночь, наконец, все утихло. Бояре, упившись, уснули: кто на лавках, кто под столом, а старый Никита князь Юрьев — так тот уснул прямо за столом, уткнув клин бородки в ковшик с романеей. Царь от чрезмерного пития воздержался — болела печень. Он оставил бояр одних, удалился на покой. Но сон не приходил. В тишине раздражение, копившееся в нем весь день и вечер, стало возрастать, рвалось наружу. Вспомнился насмешливый голос царевича: «А стыдно нам не будет, бояре?», вспомнил глухой стук, когда Иван хлопнул дверью. Ну, на медведя не глядел, бог с ним, ему он, наверно, на охоте надоел, но на пир почему не пришел? Зван ведь был, потом зван вторично. Нарочно Годунова посылали. Не пришел, погнушался. Вспомнил царь, как испугались молодые на конюшне. Конечно же, ради заговора уединились, мерзавцы! Родной сын, кровь от крови, плоть от плоти, а сколь Иван помнит, все сын ему супе-речил, все шел наперекор. Да и первый ли это заговор? Ведь не зря покойный Малюта доносил не единожды, что сын изменял ему. Только бояре спасли, заступились. Может, потому и защитили, что сами рядом с изменой стояли, боялись, что юный царевич выдаст их при пытке. Вот и теперь снова крутятся около него Масальские, Милослав-ские и иные желатели смерти государевой. Что они говорили на конюшне? Может, убить его удумали, задушить?

Царь вскочил с постели, торопливо стал одеваться Разгоряченный хмелем ум рисовал ему страшные картины.

2 Царев город

33

Может, спит он, государь, после хмельного пира, а злодеи снова где-то по-за углам собираются, копятся, и не успеешь глазом моргнуть — ворвутся, набросятся... Надо узнать, почему не было царевича на пиру, дома ли он? Может, снова в ночи заговор творит.

Скрипнула дверь в сени, Годунов уже тут как тут. Царь на ходу застегивал пуговицы ферязи, шагал по переходам, гулко скрипели половицы. Глянув через плечо на постельничего, Иван прохрипел:

— Не ходи за мной, шуму много делаем. Спят все.

Борис поотстал немного, потом на носках двинулся за

царем. Иван поднялся по лестнице, тихо подошел к опочивальне царевича, постоял около двери, послушал. Осторожно приоткрыл дверь, в опочивальне тихо. Сделал несколько шагов к кровати, вытянул шею, напрягая зрение. В тусклом предрассветном сумраке разглядел пустую, застланную парчовым покрывалом, кровать. Сына не было. «Может, у жены ночует? — вспыхнуло в мозгу. — На сносях она у него. Бережет, поди». Опочивальня Елены была в левом крыле дворца, царь решительно двинулся туда. Поодаль, как тень, двигался Борис.

Через чуть приоткрытую дверь из опочивальни царицы пробивалась полоска света. Царь остановился, приник ухом к двери. Внутри раздавались глухие голоса — здесь не спали. Разговаривали двое. В иное время царь зайти в женскую опочивальню ночью не решился бы, но один гф-лос был грубый, вроде бы мужской. «Значит, царевич у жены, я правду подумал», — мелькнуло в голове Ивана, и он решительно толкнул дверь. Увидев его, Елена коротко взвизгнула, заметалась по комнате. В опочивальне было жарче, чем днем, и сноха одета была в одну нижнюю рубаху, легкую и короткую. Подол рубашки спереди вздернулся на округлую горку живота и совсем обнажил ноги Елены.

Повивальная бабка Марфута загородила сноху своим грузным корпусом, басовито и грубо сказала:

— Ты-то, государь, пошто сюда влез? Аль не видишь, мы рожать собираемся.

— Иванко где?

— У себя, поди. Где ему быть, — ответила Елена.

— Мне он надобен, а его нигде нет. Какая ты ему жена, если не знаешь, где муж ночует, — увидев нелюбимую сноху простоволосой и голозадой, Иван озлобился. Ему захотелось всю накопившуюся обиду и тревогу излить на Елену.

— Я ему жена хорошая, —на обидные слова свекра йиоха решилась отвечать дерзко. — А вот ты какой о^ец, если сын от тебя прячется?

— А ну, мамка, выйди! — приказал Иван, и Марфута, почуяв гнев, сразу вышла. Елена выпрямилась, натянула подол рубахи ниже, но прятаться не стала. — И не стыдно тебе! Что ты, словно блудница Вифлеемская, ляжками передо мной сверкаешь?

— Коли тебе, старому человеку, не совестно, то мне и подавно. Я роженица! Я внука тебе принести готовлюсь.

— Вот и хорошо! — царь отвернулся от снохи, присел на конец скамьи. — Я чаю, он будет весь в отца. Пусть Ванька почувствует на себе, каково ему в старости жить, когда сын его будет ненавидеть да по ночам прятаться, да заговоры плести. Ужо взвоет тогда, как мне сейчас выть приходиться.

— На это не надейся! Мой сынок будет чист, твою лихую кровь он не примет!

— А чью?! — Иван вскочил со скамьи, подбежал к снохе. — Уж не шереметьевскую ли?

— Да, нашу, честную, доброго рода кровушку, всю ему отдам до капельки.

— У, сука срамная! — царь схватил Елену за голые плечи, с силой тряхнул, бросил на рундук. — Да я его, выродка шереметьевского, в утробе твоей задушу!

— Ирода-царя вспомни! Он тоже деток малых душил, а как умер? В мученьях! И ты подохнешь скорее, чем...

— Вона как! — царь схватил сноху за ноги, рванул на себя, сбросил с рундука. Елена охнула. Иван отвел ногу назад и с силой ударил по животу носком сапога. Елена закричала истошно, свернулась калачом, обхватив руками живот... Царь выскочил за дверь, столкнулся с Годуновым:

— Помоги ей... Рожать начала.

Как он очутился на своей постели, не помнит. Откинулся на подушки, задыхаясь, проговорил отрывисто:

— Он... еще там у нее... в брюхе... а уже... изменник.

Утром во дворе стало известно — у Елены выкидыш,

а сама роженица лежит в беспамятстве.

IV

Царевич, чтобы не идти на пир, решил спрятаться в Оружейной башне. Там, в каморке под лестницей, жил его личный дьяк Спиридон, у него можно было скоротать ночь.

Дьяк встретил его новостью:

— Был у меня князь Масальский, велел тебе, царевич, кланяться. Велел передать, что он зря себя и коня истомил...

— Давно?

— Часа, поди, два тому.

— Ладно! — Иван Иванович бросился из каморки на конюшню, сам оседлал коня и вырвался за стены слободы на дорогу. Он решил догнать друзей и сказать им, что решился. Выжидать нет смысла. С отцом он рассорился накрепко, мириться с ним не хочется, надо действовать. А то друзей позвал, тесто затворил, а потом бросил. Нет, пора уж и хлебы печь.

Осенью ночь наступает быстро. Вроде и проскакал-то царевич немного, как дорогу заволокла темень, начался холодный обложной дождь. А царевич одет легко, сразу промок до нитки. Конь от резвого бега горяч, со спины его валит пар, а Ивана начала колотить дрожь. Ко всему он, видно, сбился с дороги и понял, что Масальского ему не догнать. Коня он повернул назад, да поздно. Где дорога домой — бог ведает? Пришлось опустить поводья, дать жеребцу волю, он-то дорогу найдет.

К слободе подъехал только утром. Озноб сменился ломотой в теле и жаром. Встретила его Марфута и сказала, что сына у него не будет. Про ночное посещение царя повитуха на всякий случай промолчала.

Царевич кинулся в опочивальню жены. Елена лежала на том же рундуке, в бреду вскрикивала: «Ирод ты, ирод... В мученьях подохнешь, убивец!» Около нее хлопотали иноземный лекарь, две няньки. Они расступились. Царевич опустился на колени около рундука, положил ладонь на пылающий лоб жены:

— Касатонька ты моя, очнись. Будет у нас сын. Еще будет... — Елена услышала знакомый голос, открыла глаза. Приподняла голову, простонала:

— Он... его... ногой, по темечку. Он...—голова ее снова упала на подушку. Елена и царевич меж собой никогда не называли царя по имени. И Иван сразу понял, кто это ОН и что случилось. Лекарь тронул его за плечо:

— Отойти, царевич. Ей отшень покой натопен.

Иван, пошатываясь, вышел из опочивальни. Ломило

голову, кровь стучала в висках, знобило. «Что творится на белом свете, господи! Он же дитя убил! Внука своего». Царевич сжал кулаки, и сразу в разгоряченную голову пришла мысль идти к НЕМУ, выплеснуть в его рожу всю свою ненависть, броситься на него, схватить за горло, душить, рвать и топтать его костистое тело. Пусть его схватят потом, пусть предадут смерти, это не пугало царевича.

Загрузка...