— Когда я была еще в отроческом возрасте, явилась на небе чудная звезда с превеликим хвостом, и звали ее в народе «хвостушею». Бывало, лишь зайдет солнце, и она чуть-чуть, как пятнышко, покажется на востоке, потом замерцает ярче, а ночью засияет на темном небе светлее всех звезд. Смотрела я подолгу на нее, и о многом думалось мне, но, знаешь ли, отче, мне тогда становилось очень страшно…
Так говорила царевна Софья Алексеевна стоявшему перед нею монаху, который слушал ее с большим вниманием.
— Ты, звездочет, скажи мне, что за звезда являлась тогда? — спросила царевна.
— Подобные звезды нарицаются с греческого языка кометами, что будет значить волосатые звезды. Называются они также звездами прогностическими, или пророческими, — наставительно отвечал монах.
— Из чего же они сотворены?
— Из того, что по-латыни зовется матернею, а по-гречески эфиром; эфир же для создания такой звезды, или кометы, был сперва сгущен силою Божиею, а потом зажжен солнцем.
— А зачем же являются такие звезды?
— Тайны Божии непроницаемы для нас, смертных. Всего наш ум объять не может, но, как убедились мудрецы, как толкуют умные люди и как поучает история, кометы являются на небеси во знамение грядущих событий. Ходят они превыше луны и звезд, никто не отгадает их бега по тверди небесной, никто не ведает, где и когда они зарождаются, где и когда они исчезают.
— Ты говоришь, что кометы являются во знамение грядущих событий, а каких же? Расскажи мне о том, отец Симеон, — сказала царевна. — Да ты, верно, устал стоять, присядь, — ласково добавила она.
Царевна беседовала с монахом в своем тереме. В той комнате, где они теперь были, шла вдоль одной из стен лавка, покрытая персидскою камкою. В переднем, или красном, углу стоял под образами стол с книгами, а подле него — большое, с высокою резною спинкою, обитое синим бархатом дубовое кресло, на котором сидела Софья Алексеевна. По тогдашнему обычаю, на это единственное во всей комнате кресло, кроме царевны, как хозяйки терема, а также навещавших ее царя, царицы, членов царского семейства и патриарха, никто не мог садиться. И мужчины и женщины, как бы знатны и стары они ни были и как бы долго ни шла у них беседа с царевною, должны были во все время разговора оставаться перед нею стоя и только изредка, в виде особой милости, им дозволялось садиться на лавку поодаль.
Монах низко поклонился Софье Алексеевне и присел.
— Явление комет предвещает разные события, — начал он. — Чаще же всего предвещают они бедствия народные, в числе коих три бедствия полагаются главными: война, мор и голод. Предвещают кометы и о других еще бедствиях, как-то: о потопе, о кончине славного государя и о падении какого-либо знаменитого царства. О наступлении всех таких событий надлежит угадывать по тому, где впервые комета появится, на востоке или на западе, куда она свой хвост поворачивает и куда сама направляется, в какую пору наиболее блестит она, какого цвету бывает ее сияние, сколько главных лучей идет от нее и многое, сверх того, еще наблюдать должно. Для познания всех предвещаний, делаемых кометою, нужны, царевна, и мудрость, и книжное учение, и многолетняя опытность.
— Ты, отче, я думаю, все небесные явления легко уразуметь можешь!..
— Где все уразуметь мне, грешному человеку!.. Но, впрочем, слава Господу, сподобил он меня понимать многое, — скромно заметил монах.
Во время беседы любимая постельница царевны, Федора Родилица, родом украинская казачка, с видимым любопытством старалась прислушаться к происходившему разговору но заметно было, что многое она не могла взять в толк и, поутомившись порядком, начинала позевывать и беспрестанно переминалась с ноги на ногу.
— Ты бы, Семеновна, пошла да отдохнула, придешь ко мне после, — сказала царевна постельнице.
Родилица отвесила ей низкий поклон и тихими шагами вышла из комнаты.
— Ведь наука гадания по звездам называется астрологиею? А гадание, составленное по течению звезд, зовется гороскопом?.. — спросила Софья после некоторого молчания.
— Ты верно говоришь, благородная царевна.
— Видишь, преподобный отче, я все помню, чему ты наставляешь меня. А ведь по звездам можно гадать больше, чем по кометам?
— Речь твоя разумна! Кометы предвещают только важнейшие, чрезвычайные, так сказать, Народные или политические события, тогда как по сочетанию звезд и планет можно предсказать судьбу каждого человека, — глубокомысленно заметил наставник.
— Скажи мне, отче, но скажи по сущей правде, известно ли тебе, что при рождении брата моего, царевича Петра Алексеевича, был составлен гороскоп, и не знаешь ли ты, что было предречено царевичу астрологами? — спросила Софья не без волнения.
— Слышал я, — отвечал нерешительно монах, — будто бывшему здесь в Москве голландскому послу Николаю Гейнзию писал нечто из Утрехта земляк его, профессор Гревий. Ведомо мне также, что государь, твой родитель, посылал к знаменитым голландским астрологам приказ, чтобы они составили гороскоп новорожденному царевичу. Много золота он заплатил им за это. Предсказали же они царевичу, что он в монархах всех славою и деяниями превзойдет, что соседей враждующих смирит, дальние страны посетит, мятежи внутренние и нестроения обуздает, многие здания на море и на суше воздвигнет, истребит злых, вознесет трудолюбивых и насадит благочестие, где его не было, и там покой примет. Слышно также, что и епископ Димитрий, увидев звезду пресветлую около Марса, предсказал, твоему родителю, что у него будет сын, что ему наречется имя Петр и что не будет ему подобного среди земных владык.
И, приостановившись немного, таинственно, чуть слышно добавил:
— Но век его будет непродолжителен.
Софья как будто вздрогнула.
— А что пророчат звезды о моей судьбе? — тревожно спросила она. — Ведь ты, отец Симеон, обещал составить мой гороскоп.
— До сих еще пор сочетание планет и течение других светил небесных не благоприятствовали мне и я не мог начертать весь твой гороскоп. Я знаю пока только то, что ты, благоверная царевна, будешь на высоте, — торжественно, пророческим голосом проговорил монах.
Софья поднялась с кресел, щеки ее вспыхнули ярким румянцем.
— А разве я теперь не на высоте, а на доле? — гордо и раздраженно спросила она Симеона, который быстро приподнялся с лавки. — Разве я не московская царевна, не дочь и не внучка великих государей всея Руси? Мачеха моя, царица Наталья Кирилловна, никогда не отнимет и не умалит моей царственной чести…
— Не о высоте твоего рождения говорю я, благоверная царевна, — спокойно перебил Симеон. — На эту высоту поставил тебя Господь Вседержитель. Я говорю о другой высоте, о той, какой ты сама, при помощи Божией, можешь достигнуть…
— О какой же высоте говоришь ты? — резко спросила Софья. — Разве я могу стать еще выше? Разве у нас, в московском государстве, для женского пола, кроме терема да монастыря, есть что-нибудь другое? Разве есть у нас такой путь, на котором женщина может вознестись и прославиться? Ты, отец Симеон, хотя родом из Польши, но давно живешь в нашей стороне и пора бы тебе ознакомиться с нашими обычаями и знать, что на Москве не так, как у вас в Польше…
— Знаю, хорошо знаю я ваши московские обычаи, — заговорил монах. — Ведомо мне, что они совсем иные против того, что ведется в Польше и в других чужеземных государствах; да разве, сказать примером, хотя бы в греческой стране, в Византии, где женский пол был в такой же неволе, как и у вас, немало прославилось женщин из царского рода.
— Садись, отче, — сказала Софья Симеону, опускаясь сама в кресло. — И расскажи мне о них что-нибудь.
Монах сел на прежнее место.
— Я расскажу тебе, благоверная царевна, о дщери греческого кесаря Аркадия, о царевне Пульхерии. Жила она двенадцать веков тому назад. По смерти отца ее правление империею греческою перешло к брату ее Феодосию; он был скорбен главою, а она была светла умом и тверда волею.
Стал при нем управлять царством пестун его Антиох, родом перс, но царевна не стерпела этого: она удалила Антиоха от царского двора и начала править за своего брата; Нашлись, однако, у нее враги и повели дело так, что брат царевны, наущенный ими, приказал заключить ее в дальний монастырь. Она сошла с высоты, но не долго пребывала на доле. Вскоре возвратилась она в царские чертоги, снова взяла власть над братом и правила царством до самой его кончины…
— Что же сталось с нею потом? — перебила Софья, внимательно слушавшая повествование.
— По смерти брата царская власть осталась в ее руках, но так как в Византии не было обычая, чтобы замужняя женщина, а тем паче девица, заступала место кесаря, то Пульхерия взяла себе в супруги прославившегося и добродетельного полководца Маркиана, но власти ему не дала. Осталась она и в браке с ним девственницею и со славою управляла царством до конца своей жизни.
— Но ведь, кроме нее, были и другие женщины, которые правили царством; я помню, ты рассказывал мне о королеве аглицкой Елизавете, да и в нашем царстве, как значится в «Степенных Книгах», прославилась благоверная великая княгиня Ольга…
— Ну, вот видишь, благородная царевна, значит, и в российском царстве были именитые жены…
— Иные тогда, как видно, были обычаи, женский пол был тогда свободен, царицы и царевны не сидели взаперти в своих теремах, как сидят теперь. Знаешь ли, преподобный отче, как я тоскую!.. Что за жизнь наша! Смотрю я на моих старых теток, и думается мне, как безутешно скоротали они свой век: никаких радостей у них не было! На что мне все богатства, на что мне золото и камни самоцветные, когда нет никакой воли? Разве, так живут чужестранные королевны?
— Что и говорить о том, благоверная царевна. В вашей царской семье жизнь повелась иным обычаем; царевен замуж за своих подданных родители не выдают, а иностранные принцы в Москву свататься не ездят.
— А меж тем где же найдешь для мужа лучшее житье, как не у нас на Москве? — улыбнулась Софья. — Вот посмотри, чему поучают у нас, — сказала она, взяв со стола переплетенные в кожу рукописные поучения Козьмы Халкедонского. — «Пытайте, — начала она читать, — ученье, которое говорит: жене не вели учити, ни владети мужем, но быти в молчании и покорении. Раб бо разрешится от работы господския, а жене нет разрешения от мужа». Поучают также у нас, что от жены древнезмийный грех произошел и что с него все умирают. Выходит так, что наш пол во всем виноват, а мужской из-за нас неповинно страдает…
— Это древнее учение, сила его ослабела, — возразил Симеон.
— Да, у просвещенных народов, а не у нас; ты сам сколько раз мне говорил, что народ наш еще не просвещен, — заметила Софья.
— Не просвещен-то он не просвещен, это так, а все же и у вас людей разумных и книжных наберется немало, только нет им ходу, да и мало кто знает о них. Вот хотя бы Сильвестр Медведев… какой умный и ученый человек! Соизволь, царевна, чтобы я привел его к тебе, ты побеседуешь с ним и на пользу и в угоду себе.
— Я не прочь от знакомства с такими людьми, приведи его ко мне; он, статься может, вразумит меня многому, а тебе, преподобный отче, приношу мое благодарение за то, что ты наставляешь меня всякой премудрости и божеской и людской. Принеси мне еще твоих писаний, читаю я их с отрадою, а теперь иди с Богом.
Монах стал креститься перед иконою и потом поклонился в ноги царевне, которая пожаловала его к руке, а он благословил ее. После этого Симеон вышел, а царевна, оставшись одна, глубоко задумалась: рассказ о царевне Пульхерии запал в ее мысли. Ей казалось, что положение этой царевны было во многом сходно с тем, в каком она сама находилась.
Непритворно сетовала Софья Алексеевна перед Симеоном на свою долю. Жизнь московских царевен была для нее невесела и казалась гораздо хуже, чем жизнь девушки-простолюдинки, пользовавшейся до замужества свободою в родительском доме. Чем выше было в ту пору общественное положение родителей девицы, тем более стеснялась ее свобода, а царевны в своих теремах жили в безысходной неволе. Можно с уверенностью сказать, что ни в одном из тогдашних русских монастырей не было столько строгости, воздержания, постов и молитв, сколько в теремах московских царевен. Во всем этом могло быть немало и лицемерия, а при нем еще тяжелее становилось строгое соблюдение исстари заведенных порядков. Царевен держали настоящими отшельницами: они тихо увядали, осужденные на жизнь вечных затворниц. Им были чужды тревоги молодой жизни, хотя сердце и подсказывало порою о любви, о которой, впрочем, они могли узнавать разве только по сказкам своих нянюшек, болтавших по вечерам о прекрасных царевичах.
Из посторонних мужчин никто не мог входить в их терема, кроме патриарха, духовника да ближайших сродников царевен, притом и из числа этих сродников допускались туда только пожилые. Врачи, в случае недуга царевен, не могли их видеть. Из теремов царевны ходили в дворцовые церкви крытыми переходами. В церкви были они незримы, так как становились на особом месте в тайниках, за занавесью из цветной тафты, через которую и они никого не могли видеть. Редко выезжали царевны из кремлевских хором на богомолье или на летнее житье в какое-нибудь подмосковное дворцовое село, но и во время этих переездов никто не мог взглянуть на них. Царевен обыкновенно возили ночью, в наглухо закрытых рыдванах с поднятыми стеклами, а при проезде через города и селения стекла задергивались тафтою. Они не являлись ни на один из праздников, бывавших в царском дворце. Только при погребении отца или матери царевны могли идти по улице пешком, да и то в непроницаемых покрывалах и заслоненные по бокам «запонами», то есть суконными полами, которые вокруг них несли сенные девушки. В приезде царевны или царевен в какую-нибудь церковь или в монастырь соблюдались особые строгости. В церкви не мог быть никто, кроме церковников. По приезде же в монастырь монастырские ворота запирались на замки, а ключи от них отбирались; монахам запрещалось выходить из келий; службу отправляли приезжавшие с царицею или царевною попы, а на клиросах пели привезенные из Москвы монахини. Только в то время, когда особы женского пола из царского семейства выезжали из монастыря, монахи могли выйти за ограду и положить вслед уезжавшим три земных поклона.
В детстве царевен холили и нежили, но все их образование оканчивалось плохим обучением русской грамоте. Вырастали они, и начиналась для них скучная и однообразная жизнь в теремах. Утром и вечером продолжительные молитвы, потом рукоделья, слушание чтений из божественных книг, беседы со старицами, нищенками и юродивыми бабами. Все же мирское их развлечение ограничивалось пискливым пением сенных девушек да забавами с шутихами.
Затворничество царевен было так строго и ненарушаемо, что, например, приехавший в Москву свататься к царевне Ирине Михайловне Вольдемар, граф Шлезвиг-голштинский, прожил в Москве для сватовства полтора года, не видев ни разу, хотя бы мельком, своей невесты. Затворничество в семейной жизни московских царей доходило до того, что даже царевичей никто из посторонних не мог видеть ранее достижения пятнадцати лет.
У царевны Софьи Алексеевны были на глазах примеры такой жизни, казавшейся ей томительною и невыносимою. В то время, когда она подрастала, в царской семье было девять безбрачных царевен. Из них две ее тетки были уже почтенные старушки. Они только молились да постились, отрешась от всего мирского и думая единственно о спасении души. Из сестер-царевен шесть было от первого брака ее отца с Марьею Ильиничною Милославскою; из них Анна постриглась и скончалась в монастыре. А от второго брака царя Алексея Михайловича с Натальею Кирилловною Нарышкиною была одна только дочь Наталья Алексеевна. Из всех царевен три были моложе Софьи. Все они, и старые и юные, безропотно покорялись своей участи. Одна только царевна Софья, умная, страстная и кипучая нравом, с ранних лет рвалась душою из тесного терема.
По смерти царя Алексея Михайловича сел в 1676 году на московский престол старший его сын Федор, болезненный шестнадцатилетний юноша, и тогда уже пошла по Москве молва, будто бы покойный государь хотел передать верховную власть, помимо старших своих сыновей, Федора и Ивана, болезненных и неспособных, самому младшему сыну, царевичу Петру. Москва приписывала это намерение проискам молодой царицы Натальи Кирилловны, которая хотела устранить от престола своих пасынков и доставить его своему родному сыну Петру, в то время четырехлетнему отроку, отличавшемуся и здоровьем, и бойкостью. При царском дворе шли интриги между представителями двух фамилий, родственных царскому дому, между Милославскими и Нарышкиными. Обе эти семьи имели своих приверженцев среди боярства, но ни одна не пользовалась расположением среди чиновного люда и любовью в народе. Дворцовые интриги могли бы прекратиться, если бы у царя Федора был сын, прямой наследник престола, но он, после смерти единственного сына, остался бездетен от первого брака с Агафьею Семеновною Грушецкою, и не было у него пока детей от второго его брака с пятнадцатилетнею Марфою Матвеевною Апраксиною; слабость же его здоровья была плохою порукою его долголетию, и теперь в тереме царицы Натальи. Кирилловны зрели замыслы на случай кончины царя Федора.
Уже несколько дней обычный ход жизни в кремлевском дворце изменился. Государь не вставал, по обыкновению, ранним утром в 4 часа. Не ожидали царский духовник или Крестовый поп и царские дьяки его выхода в Крестовую палату, где он каждый день совершал утреннюю молитву, после которой духовник, осенив его крестом, прикладывал крест к его лбу и щекам и кропил святою водою, привозимою из разных монастырей в вощаных сосудцах. В Крестовой палате, перед устроенным в ней богато и ярко вызолоченным иконостасом, теплились теперь только лампады, а не зажигались восковые свечи разных цветов, как это делалось во время царской молитвы. В отсутствие царя духовник его и царские дьяки пели в Крестовой палате молебны о выздоровлений государя, после чего, по заведенному порядку, царский духовник клал на аналой икону того праздника или святого, который приходился в этот день, но не читались поучительные слова и жития святых, которые ежедневно слушал царь, сев по окончании молитвы на кресло, стоявшее в виде трона, посреди Крестовой палаты.
Не собиралась теперь и царская дума в Грановитой палате, и хотя и съезжались во дворец на ежедневный поклон государю бояре и думные люди, но они не могли видеть его светлые очи и довольствовались лишь спросом о здравии. В опочивальне, под шелковым пологом, лежал теперь царь Федор Алексеевич. Почти безвыходно около него сидела царевна Софья Алексеевна. Она с нежною внимательностью ухаживала за ним, стараясь угодить и успокоить его ласками и участием.
— А кто отведывал новое лекарство? — спросил царь слабым голосом.
— Я блюду постоянно твое царское здоровье, и не дали тебе, милый братец, еще ни одного лекарства, прежде чем не отведали его или я, или ближние люди. Можешь спокойно принять и это, мы и доктору пить его приказывали! — успокоительно говорила царевна.
— Пью я, ваше царское величество, все лекарства! — отозвался на ломаном русском языке царский врач Данило Иевлевич фон Гаден и, с этими словами вынув из-за пазухи своего черного кафтана, сшитого на немецкий покрой, серебряную ложку, налил в нее лекарства до самых краев и, хлебнув, крепко поморщился.
— Отпусти мне, Господи, мой тяжкий грех за то, что я принимаю лекарство из рук поганого жидовина! — набожно прошептал царь. — Грешим мы тем, что верим в человеческое врачевание, а не возлагаем надежду на помощь Всевышнего, — добавил он, обращаясь к царевне.
— Греха в том нет, братец-голубчик. Ведомо, конечно, тебе, чему поучает апостол Павел. Он прямо пишет: аще болен, помазуйся елеем и позови врача, — вразумляла Софья своего брата.
— Приготовленное мною лекарство успокоит внутренности вашего царского величества. Оно составлено из веществ, имеющих самую целебную силу; в него положен и рог единорога, — докладывал Гаден.
Говоря это, он налил лекарство в золотую ложку и подошел к государю между тем как царевна приподняла с подушки голову брата и поддерживала его за спину.
Царь осенил себя трижды крестным знамением. Гаден поднес к губам его ложку, а он, пристально и недоверчиво посмотрев на «жидовина», с видимым отвращением хлебнул поданную ему микстуру и, снова трижды перекрестясь, в бессилии опустился на постель.
Гаден тихонько вышел, а царевна встала около брата на колени и, взяв его свесившуюся с постели руку, со слезами целовала ее.
— Светик ты мой ненаглядный, братец ты мой родимый! Пошли тебе Господи скорее исцеление. Встань поскорее с одра скорби в утешение и на защиту нас, твоих единоутробных! Как усердно, и день и ночь, молю я о тебе Господа нашего Иисуса Христа и его пречистую Матерь!
— Ведаю, милая сестрица, твою любовь ко мне и плачу тебе ею же взаим, — говорил тихо царь, тронутый участием сестры. — Ты безотходно остаешься при мне, не как другие. Вот хотя бы матушка царица в кой раз пришла бы навестить меня, а то совсем забыла!.. Чем я ее царское величество мог прогневать, да и как я дерзну сделать что-нибудь подобное, когда покойный наш родитель заповедал нам любить и чтить ее, как родную мать? — сетовал Федор Алексеевич, задетый невниманием к нему мачехи Натальи Кирилловны.
На это сетование царевна не отозвалась ни пол словом, но по выражению ее лица можно было заметить, что ей не любы такие почтительные и нежные речи царя о молодой мачехе.
— Прикажи-ка, сестрица, позвать ко мне князя Василия, — добавил он.
Румянец вспыхнул на щеках молодой царевны, с трудом преодолела она охватившее ее волнение и, поспешно встав с коленей, неровным голосом передала приказание Федора постельничему, стоявшему в другой комнате у дверей царской опочивальни.
Царь, казалось, впал в забытье. Закрыв глаза, он тяжело дышал, а Софья, вернувшись в опочивальню, села в изголовьи его постели.
Спустя немного времени дверь в царскую опочивальню тихо отворилась и на пороге показался боярин.
При появлении его щеки царевны зарделись сильнее прежнего. Вошедший был высок ростом и статен. Он был, впрочем, далеко уже не молод: с виду было ему лет под пятьдесят и седина довольно заметно пробивалась в его густой и окладистой бороде. Помолившись перед иконою и отдав земной поклон перед постелью государя, боярин остановился, ожидая, когда царь подзовет его к себе.
— Хочу я поговорить с князем Василием о царственных делах. Уйди на некоторое времечко, сестричка, — ласково сказал Федор сестре.
Поцеловав руку брата и перекрестив его, она пошла из опочивальни, но на пороге приостановилась и украдкою кивнула боярину, как бы стараясь его ободрить.
В передней царского дворца, в которую пошла теперь Софья, были в сборе все бояре, явившиеся во дворец наведаться о царском здоровье. Боясь нарушить тишину, они шептались, рассевшись на лавках. Теперь в царской передней собралось все, что было на Москве богатого и знатного. С беспокойством ожидали бояре вестей о здоровье государя, предвидя, что кончина его вознесет одних и низложит других, что одни воспользуются милостями, других поразит опала.
Неожиданный приход царевны удивил и смутил бояр. Появление ее в таком собрании, где были только мужчины, показалось необычайным нарушением не только придворных порядков, но и общественного приличия. В особенности изумило то, что лицо царевны не было покрыто фатою в противность обычаю, которого, как тогда думалось, нигде и ни в каком случае нельзя было нарушить. Изумленные бояре сперва исподлобья посмотрели, на царевну, а потом вопросительно переглянулись. Софья, однако, не смутилась и, в свою очередь, твердо смотрела на них, так что они, приподнявшись поспешно с лавок, приветствовали царевну раболепными поклонами.
Не обращая внимания на поклоны, царевна громким голосом заявила:
— Здравие его царского величества, по благости Господа Бога, улучшилось в эту ночь. Великий государь повелел сказать вам милостивое слово и приказал отпустить по домам.
В ответ на это последовали снова низкие поклоны, которые в ту пору были в таком обычае, что, например, боярин князь Трубецкой, выражая однажды свою благодарность царю Алексею Михайловичу за оказанные ему милости, положил перед государем тридцать земных поклонов.
Но и на повторенные поклоны царевна не отвечала никаким приветствием. Холодность и важность ее смутили бояр..
— Пошли Господи великому нашему государю скорое выздоровление! Молим пресвятую Богородицу Деву и святых Божиих угодников о долголетии и здравии его царского величества! — заговорили бояре и стали один за другим выходить из передней. Не трогался с места один только боярин, Лев Кириллович Нарышкин.
— Что же ты не едешь домой? — строго спросила его Софья.
— Не затем только, чтобы узнать о здоровье его царского величества, прибыл я сюда, — отвечал смелым, почти дерзким голосом Нарышкин. — У меня, царевна, есть еще и другая надобность.
— Какая? — перебила Софья, смерив суровым взглядом боярина с головы до пяток.
— Благоверная царица, великая государыня Наталья Кирилловна повелела мне наведаться, может ли она навестить его царское величество, и так как ты, государыня царевна, соизволила объявить, что здоровье его царского величества…
Софья не дала Нарышкину докончить.
— Точно, что здоровье государя-братца стало лучше, — перебила она. — Да все же ему еще пока не под силу вести беседу с царицей-матушкой. Слышишь, что я говорю? Так и доложи ее царскому величеству.
По губам боярина пробежала насмешливая улыбка.
— Думается мне, — заговорил он, — что если к его царскому величеству есть доступ другим сродникам, то отказ в этом царице Наталье Кирилловне будет непристоен.
Царевна в гневе глядела на Нарышкина.
— Что ты говоришь?
— Говорю я, благоверная царевна, что никому не следует забывать, что царица Наталья Кирилловна, по вдовству своему, старейшая в царской семье особа и что, по супружеству своему, она тебе, твоим братьям и сестрам заступает родную мать.
— Не тебе учить нас почтению, к царице! — воскликнула Софья, топнув ногою. — Хотя ты и царский сродник, но не забывай, боярин, что ты остался все тем же нашим холопом, каким родился, и должен всегда памятовать, с кем ты говоришь. Ступай! — крикнула она, показав Нарышкину на выход.
Как ни казался тверд и надменен боярин, он опешил при грозном окрике и, отвесив царевне низкий поклон, смиренно вышел на Красное крыльцо. Там оставались еще бояре, державшие сторону царицы Натальи Кирилловны и поджидавшие Нарышкина.
— Что скажешь, Лев Кириллович? — спросил Нарышкина боярин князь Черкасский, когда Нарышкин в сильном смущении появился на Красном крыльце.
— Пойдите да поговорите-ка с царевной Софьей Алексеевной! Как же, допустит она царицу к государю! Видно, у них на уме свое дело. Да и обманула нас царевна: говорит, что здоровье государя лучше, а Гаден сказывал, что много, если царь еще дней с пяток или с неделю проживет. Посмотрите, что они изведут его царское величество, — зловеще добавил Нарышкин.
— А царевна-то сегодня? Каково? Надивиться не могу ее бесстыдству! — говорил Одоевский, покачивая головою.
— Что и говорить! — отозвался князь Воротынский. — Слыхано ли дело, чтобы царевна, да еще с открытым лицом, выходила к мужчинам!
— Никакого женского стыда в ней нет, а помните ли, как прошлым летом, когда царица Наталья Кирилловна, проезжая по Москве, приподняла только занавеску, как вся Москва заговорила и укоряла царицу. А царевна-то что делает?
Бояре медленно спустились с Красного крыльца и поехали домой.
Выпроводив Нарышкина, царевна осталась поджидать князя Василия Васильевича Голицына. Она догадывалась, о чем царь желал поговорить с князем, и сильно билось у нее сердце в ожидании, что скажет ей Голицын, который наконец показался на пороге передней. По лицу его было заметно, что беседа с государем расстроила его. Софья бросилась к нему навстречу.
— Не удалось на этот раз, царевна! — сказал Голицын, печально покачав головою и с выражением безнадежности разводя руками. — Ссылается государь на волю покойного своего родителя и говорит, что после его кончины следует быть на царстве царевичу Петру Алексеевичу.
— Это дело Нарышкиных! — вскрикнула Софья.
— Видно, ты, царевна, плохо сторожишь от них государя, — слегка улыбнувшись, заметил Голицын.
— Сторожу я его хорошо, от зари и до зари сижу при его постели! Не теперь, а давно Нарышкины опередили нас в этом деле. Они, как только скончался батюшка, пустили по Москве молву, будто он завещал престол царевичу Петру. Он, пожалуй, и вправду сделал бы это, если бы в ту пору, когда он отходил, пустили к нему нашу мачеху. Она сумела бы уговорить его, ведь ты знаешь, какую власть взяла она над нашим родителем…
— Просто-напросто околдовала!
— Полно, князь Василий! Нам нужно думать теперь о том, чтобы одолеть Нарышкиных не волшебством, а другими способами, и мне кажется, что стрельцы и раскольники могут пособить нам лучше всяких знахарей и кудесников…
— Ты правду говоришь, царевна! — воскликнул Голицын. — Стоит только нам привлечь к себе Москву, а следом за ней наверно пойдет и все государство…
В это время в переходе, ведшем в переднюю, послышались шаги. Царевна и князь быстро двинулись в разные стороны. Она вошла в опочивальню брата, а он в глубоком раздумье вышел на Красное крыльцо.
Глубоко в памяти царевны Софьи Алексеевны запечатлелся суровый и величавый облик Феодосьи Прокофьевны Морозовой, жены боярина Глеба Ивановича. Царь Алексей Михайлович отменно жаловал и особенно чествовал эту знатную боярыню, деверь которой, боярин Борис Иванович Морозов, был женат на Анне Ильиничне Милославской, родной сестре царицы Марьи Ильиничны, последовательно, приходился свояком государю. Каждый день боярыня Морозова приезжала вверх к царице Марье Ильиничне, чтобы вместе с нею слушать позднюю обедню. По нескольку раз в неделю бывала она за царицыным столом и редкий вечер не проводила с государынею, запросто беседуя с нею. Казалось, судьба дала Феодосье Прокофьевне все, чтобы она была счастлива в земной своей жизни: она была богата и знатна, и вся Москва говорила о ней как о боярыне разумной, сердобольной и благочестивой. Морозова была дочь боярина Соковнина, она вышла замуж за далеко не равного ей по годам Глеба Ивановича, так как ему во время брака было уже пятьдесят, а ей только минуло семнадцать лет. Но брак этот был удачен: молодая жена любила и уважала своего пожилого мужа, а он, как говорится, души в ней не чаял. Тридцати лет овдовела Морозова и жила первые годы после своего вдовства, как следовало жить богатой боярыне. Было у нее восемь тысяч крестьян, разного богатства считалось более, чем на двести тысяч рублей, а в московских ее покоях прислуживало ей более четырехсот человек. Ездила она по Москве в карете, украшенной мусиею (мозаикою) и золотом, на двенадцати аргамаках с «гремячими цепями», а около кареты ее ехало и бежало, по тогдашнему обычаю, множество дворовой челяди: иногда сто, иногда двести, а иногда даже и триста слуг. Но вдруг боярыня ни с того ни с сего перестала навещать родных и знакомых.
— Видно, больно возгордилась, уж слишком честят ее в царских палатах! — заговорили родные и знакомые.
Вскоре, однако, они увидели, что сильно ошибались, потому что молва о добрых делах ее становилась в Москве все громче и громче.
— Совсем позабыла ты нас, Феодосья Прокофьевна! — приветливо укорял царь Алексей Михайлович Морозову.
— Прежней дружбы со мною вести не хочешь, — ласково выговаривала ей царица Марья Ильинична, когда боярыня, по необходимости, в праздники или в день своего ангела, с именинным калачом приезжала к царице.
На эти милостивые слова она не отвечала ничего и только смиренно кланялась царю и его супруге.
Скончалась царица Марья Ильинична, и царь позабыл на время о Морозовой, но когда наступило время второго его брака с Натальей Кирилловной, он вспомнил и указал Морозовой, как старшей по покойному ее мужу боярыне, стоять первою между боярынями и говорить «царскую титлу».
С извещением о таком милостивом почете отправился к Морозовой царский стольник.
— Не буду говорить я царскую титлу, — сурово сказала Морозова.
— Так и прикажешь передать государю? — спросил изумленный стольник.
— Так и скажи.
Царский посланец только пожал плечами и поехал с дерзким ответом к государю.
— Нешто обидел я ее чем-нибудь? — Царь терялся в догадках и отправил к Морозовой ее седовласого дядю, боярина Михаила Алексеевича Ртищева.
— Скажи бабе, чтобы не дурила, — было коротким наставлением царя.
— Не велел тебе, племянница, его царское величество дурить, — сказал приехавший к Морозовой Ртищев. — И воистину ты дуришь! С чего не хочешь говорить царскую титлу на бракосочетании великого государя?
— Потому не хочу говорить, что мне придется назвать его благоверным, а какой же он благоверный, коль идет во сретенье антихристу? — с негодованием отвечала боярыня.
Дядюшка, заслышав это, вытаращил глаза.
— Чего так смотришь на меня? Разве он благоверный? Еретик он! Могу ли я поцеловать у него руку? А в палатах его могу ли я уклониться от благословения архиереев? Нет, дядюшка, лучше пострадать, чем иметь сообщение с никонианцами, — твердо сказала Морозова.
— Говоришь ты неправду! Святейший патриарх Никон — муж великий и премудрый учитель, и новые книги, которые при нем напечатаны, правильны, — вразумлял Ртищев племянницу. — Оставь распрю, не прекословь великому государю и властям духовным. Видно, протопоп прельстил тебя.
— Нет, дядюшка, — с улыбкою перебила Морозова, — неправду говорить изволишь, сладкое горьким называешь. Протопоп — истинный ученик Христов!
— Ну, поступай, как знаешь! — с досадою проворчал Ртищев. — Только берегись, смотри, чтобы не постиг тебя огнепальный гнев великого государя.
С этою угрозою старик и поехал во дворец.
— Больна, ваше царское величество, боярыня Морозова, да так больна, что и со двора выехать не может, — доложил Ртищев, спасая свою племянницу от государева гнева.
— Больна, так что ж тут поделаешь! Другой предназначенная ей честь достанется, — заметил кротко царь и пригрозил ездившему к Морозовой стольнику батогами, чтобы он впредь на боярыню Феодосью Прокофьевну облыжно не доносил.
В то время, когда боярыня беседовала с дядею, в подклети, то есть в нижнем жилье ее хором, шла другая беседа.
— Будет тебе протопоп, лежать! Ведь ты поп, а стыда у тебя нет! — Так говорил лежавшему на постели, одетому в подрясник мужчине стоявший посреди комнаты в одной грязной рубашке, с длинными растрепанными волосами и со всклоченною бородою парень лет за тридцать. — Посмотри на меня, днем я работаю во славу Господню, а ночью полежу да встану и поклонов с тысячу отброшу.
— Юродствуешь ты, Федька, дурь и блажь на себя напускаешь. Неужто ты мнишь тем угодить Господу Богу? Думаешь ты, что годится день-деньской шляться да разный вздор молоть, а ночью вскакивать да земные поклоны класть. Жил бы ты, как живут все люди, лучше бы было, — спокойно отвечал Аввакум Петрович.
— Нешто ты, протопоп, не знаешь, что Бог повелел пророку Исайи ходить нагу и босу, Иеремии возложить на выю клады и узы, а Иезекиилю возлежать на правом боку сорок, а на левом сто пятьдесят дней? Все это ты знаешь, да тебе бы только лежать, а я пророк и обличитель… Ты вот и молиться-то неохочь, сам лежа молитвы читаешь, мне же велишь за тебя земные поклоны класть, а я и от своих спину разогнуть не могу.
— Как же, рассказывай! — насмешливо перебил Аввакум. — Богу достоит поклоняться духом, а не телодвижениями, а кто любит Христа, тот за него пострадать должен. А разве мало я настрадался? Был я, как ты знаешь, в великой чести, состоял при Казанском соборе протопопом, церковные книги правил, беседовал не только с боярами и патриархом, но и с самим царем, а предстала надобность, так от страданий не уклонился. Когда я был отдан под начало Иллариону, епископу рязанскому, каких только мук не натерпелся я! Редкий день не жарил меня епископ плетьми, принуждая к новому антихристову таинству, а батогам так и счету нет. Сидел я в такой землянке, что в рост выпрямиться не мог, тяжелое железо с рук и ног моих не снимали. А в Сибири сколько страданий я перенес, да и не один, а была со мной моя протопопица! Где мы только с ней не блуждали! Не раз хищные звери устремлялись на нас, и только Господь охранял нас своею благодатью. Вот такие страдания подобают человекам, а не дурачества вперемежку с молитвой.
Федор присмирел и присел на пол. Охватив колени руками, он начал качаться из стороны в сторону.
— Вот хотя бы ты, Федор, вместо того, чтобы попусту юродствовать, вышел бы на площадь, разложил бы костер, да и сжег бы на нем новые книги! — начал опять Аввакум.
— А что, и вправду! Завтра же сделаю! Да где только таких книг достать? — привскочив с полу, крикнул юродивый.
— Где достать? Да боярыня их хоть целый воз закупит!
— Ай да ладно! Пышь! Пышь! — весело выкрикивал Федор, подскакивая на одной ноге.
— И коли пострадаешь, так пострадаешь за дело, — внушал Аввакум, — Вот Киприан тоже юродствовал, да смел был, за то и сподобился мученической кончины, когда ему в Пустоозерском остроге голову отрубили. Страдальцем за истинную веру стал, а ты что?
— Погоди, протопоп, придет и моя череда! — продолжая подпрыгивать, крикнул Федор.
Он не ошибся, так как его вскоре за упорство в староверстве повесили в Мезени.
Об Аввакуме, нашедшем себе убежище по возвращении из Сибири в дом Морозовой, часто толковали и в царских хоромах и в кремлевских теремах как о ревностном поборнике раскола. Давно слышала о нем царевна Софья и наметила его в число людей, которые должны были служить орудием ее замыслов.
Проводив Ртищева, Морозова принялась за обычные занятия, а их у нее было немало: всеми делами обширного своего хозяйства заправляла она сама, да сверх того были у нее и другие хлопоты. Дом ее был полон посторонними людьми, которых она приютила. Кроме Аввакума и Федора жило у нее еще несколько юродивых, а также пять инокинь, изгнанных из монастырей за приверженность к древнему благочестию. Проживали у нее также сироты, старицы, странницы, захожие черницы и калеки. Одних нищих кормила у себя боярыня человек по сто каждый день. Словом, благочестие господствовало в доме Морозовой, а чтение священных книг и молитвенное пение неумолчно слышались в ее обширных хоромах.
Много добрых дел творила она на стороне: выкупала с правежа должников, щедрою рукою раздавала милостыню нищим, посещала колодников, ездила она также и по церквам и монастырям, оскверненным никонианами, но делала это, как говорила она, только «из приличия». Не довольствуясь благочестивыми подвигами, она захотела постричься в монахини, хотя ей встречалось в этом случае особое затруднение: сын Морозовой подрастал, и предстояло вскоре справлять его свадьбу, на которой ей бы пришлось быть хозяйкою, а в иноческом чине этого делать не подобало.
— Пусть будет — что будет, а о душе надобно печься прежде всего, — сказала боярыня и решилась постричься, несмотря на то, что от такого намерения отклонял ее Аввакум.
И тайно от всех ее постриг бывший игумен Домеей, один из ревностнейших расколоучителей. Аввакум и после этого сохранил свою прежнюю силу над боярынею-инокинею, и любила она часто и подолгу беседовать с ним.
— Не наделил их Господь разумом, — говорил протопоп боярыне. — Оба царевича и все царевны куда как тупы рассудком, одна царевна Софья Алексеевна заправская умница и чем более подрастает, тем более крепнет умом. Сказывал мне не раз князь Василий Васильич Голицын, что не может надивиться ее светлому разуму, все она в толк взять может. Как заговорят с нею о делах государственных, так она складнее всякого боярина и думного дьяка рассуждает, да и к книжному учению она куда как прилежит. Поверишь ли, матушка, что она писание Сильвестра Медведева в чернь поправляла и на многие погрешности ему указала и недомыслия его разъяснила! Послушала бы ты, что о ней князь. Иван Андреейич Хованский рассказывает. Да и вообще слышно, что такой разумной девицы никогда в целом свете еще не бывало…
— Вот бы ее от никонианства отвратить да преклонить бы на нашу сторону! Царевна ведь! — воскликнула Морозова.
— Велика важность, что царевна! — с презрением отозвался протопоп. — Пожалуй, и ты Бог весть что о себе думаешь? Али ты лучше нас тем, что боярыня? Помни, что одинаково над нами распростер Бог небо, одинаково светит нам месяц и сияет солнце, а все прозябающее служит мне не меньше, чем и тебе, — говорил протопоп, повторяя в главных чертах свое основное учение.
Однако обычная, не дававшая покоя мысль снова ожила в нем.
«Богу достоит поклоняться духом, — думал он. — Ошибки в церковных книгах сами по себе небольшая еще беда, и по таким книгам и даже вовсе без книг может молиться тот, кто захочет. Книги — только предлог, чтобы поднять народ против государственного и мирского строения».
— Нет, матушка, нам нужна не царевна, а ее душа, ведь и у нее такая же душа, как и у меня, а душа человеческая не игрушка. Справим мы наше мирское дело и без царевен. Тот, кто на земле пребывал на доле, пребудет по смерти на высоте.
— О царевне Софье Алексеевне я заговорила, отец протопоп, потому только, что твоя пречестность сама навела меня на мысль о ней своими речами, — робко извинялась Морозова.
— Ни кого и ни на что не навожу я моими речами, — резко отозвался суровый Аввакум, а сам между тем подумал: как бы все-таки хорошо было, если бы удалось уловить в сети раскола умную и бойкую Софью Алексеевну!
Как ни таила Морозова свою принадлежность к расколу, но молва об этом дошла наконец до царя. Проведал он также, что она привлекла к расколу и сестру свою, боярыню княгиню Евдокию Прокофьевну Урусову. Подшепнули великому государю и о том, почему боярыня Морозова несколько лет тому назад не захотела сказывать на свадьбе его величества «царскую титлу». Узнав об этом, «тишайший царь» пришел «в огнепальную ярость» и отправил снова к боярыне дядю ее Михаила Алексеевича Ртищева. На этот раз дядя поехал не один, а взял себе на подмогу свою дочь Анну, двоюродную сестру Феодосьи, которую прежде так нежно любила Морозова.
Боярин заговорил племяннице свои прежние речи, но встретил с ее стороны ту же непреклонность. Заговорила после него Анна.
— Ох, сестрица, — сказала она. — Съели тебя старицы. Как птенца отучили тебя они от нас; не только нас презираешь, но и о сыне своем не радеешь, а надобно бы тебе и на сонного его любоваться, над красотою его свечку поставить!
— Не прельщена я старицами, — сурово отвечала Морозова. — Творю я все по благости Бога, которого чту целым умом, а Христа люблю боле, чем сына. Отдайте моего Иванушку хотя на растерзание псам, а я все-таки от древнего благочестия не отступлю. Знаю я только одно: если я до конца в Христовой вере пребуду и сподоблюсь за это вкусить смерть, то никто не может отнять у меня моего сына; в царствии небесном соединюсь я с ним паки.
Ртищев убедился, что попусту будет уговаривать племянницу. Он распрощался с нею, поехал к царю и доложил обо всем по правде.
Алексей Михайлович нахмурил брови.
— Ступай к боярыне Морозовой, — обратился он к бывшему при докладе Ртищева князю Троекурову, — и скажи, что тяжко ей будет бороться со мною. Один кто-нибудь из нас одолеет, и наверно одолею я, а не она!
Вернулся князь Троекуров от Морозовой и коротко и ясно донес государю, что боярыня покориться не хочет и новых книг не принимает.
Заговорили в теремах об ослушании Морозовой перед царскою волею.
— Вишь, ведь какая упорная! Только боярыня, а как упорствует, никого себе в версту не ставит!
Чутким ухом прислушивалась девятнадцатилетняя царевна к рассказам о Морозовой.
«Вот и женщина, — думалось ей, — а по твердости нрава и по смелости не уступает мужскому полу. Не будь только робка и наделаешь много». Захотелось ей также узнать и о расколе, которого так крепко держалась Морозова, и с вопросом об этом обратилась она однажды к князю Ивану Андреевичу Хованскому, который тоже слыл в Москве тайным врагом никониан.
— Тут, благородная и пресветлейшая царевна, выходят разные церковные препирательства, — отвечал уклончиво князь Иван на вопрос царевны о различии между новою и старою верою. — Ведать об этом должен духовный чин, а не мы, миряне. Думается, впрочем, одно: в том, что зовут ныне у нас расколом, кроется небывалая народная сила и что если она поднимется, то трудно будет «одолеть ее мирским и духовным властям. Вознесет она того кто будет ею править…
Почти на год оставил царь Морозову в покое, как вдруг до него дошел слух, что она не называет его благоверным.
— Не именует меня благоверным, стало быть, не признает моей царской власти! — воскликнул он и отправил к Морозовой боярина князя Петра Семеновича Урусова с повторным требованием, чтобы она покорилась.
Сообщил Урусов царское повеление своей снохе и грозил ей страшными бедами.
— Почто царский гнев на мое убожество? — смиренно отвечала Морозова. — Если царь хочет отставить меня от веры, то десница Божия покроет меня. Хочу умереть в отеческой вере, в которой родилась и крестилась.
— Не покоряется боярыня твоему царскому величеству, — печально доложил Урусов царю.
— Не покоряется? Так разнесу я ее вконец! — грозно крикнул великий государь и гневно затряс своею темно-русою бородою.
Урусов, выйдя из дворца, поспешил домой, чтобы через свою жену предупредить Морозову о предстоящей беде. Но с бесстрашием выслушала боярыня эту грозную весть.
— Матушки и сестрицы мои во Христе Иисусе! — заговорила она, собрав около себя всех живших в доме ее монахинь и странниц. — Наступил час пришествия антихристова, беда движется на нас, идите вы все от меня, куда вас Господь наставит, а я одна буду страдать.
— Ты одна не останешься, я с тобою до конца пребуду! — заливаясь слезами и кидаясь на шею сестры, вскрикнула княгиня.
Между тем сильно струхнувшие старицы и странницы, позабрав наскоро свои мешки и котомки и получив от боярыни денежную и съестную подачку, с плачем и жалобными причитаниями, выбрались из ее хором и разбрелись во все стороны.
Стало вечереть, отзвонили ко всенощной. Отходя ко сну, боярыня и княгиня сотворили усердную и продолжительную молитву, после которой Морозова легла в постельной, а княгиня в соседней комнате. Они крепко спали, когда раздался сильный стук в ворота.
Пока отворяли ворота и слышались тяжелые шаги шедших по лестнице людей, обе сестры клали на прощание одна перед другою земные поклоны, а потом, благословись друг у друга, легли на прежние места.
Вскоре дверь в постельную отворилась, и при тусклом свете лампад боярыня увидела перед собою седобородого архимандрита Чудова монастыря Иоакима в сопровождении думного дворянина Лариона Иванова.
— Встань, боярыня! — повелительно сказал вошедший архимандрит. — Я принес тебе царское слово.
Боярыня не отозвалась и даже не пошевелилась.
— Встань, говорю тебе! — прикрикнул Иоаким. — В присутствии духовного лица лежать тебе не приличествует.
— Не встану и не сяду, — отозвалась упорно Морозова и отвернулась.
— Добром с тобою, как видно, ничего не поделаешь; спрошу благоверного государя, как повелит он поступить с такою ослушницею.
— Какой он благоверный! — сердито проговорила Морозова.
Архимандрит сделал вид, что не слышал этих предерзостных слов.
— Посмотри, кто там, в другой горнице, — приказал он думному дворянину.
— Ты кто такая? — окликнул Иванов лежавшую на лавке женщину.
— Я жена боярина князя Семена Петровича Урусова, — отозвалась княгиня.
— А спроси-ка ее, как она крестится? — приказал Иоаким Иванову.
Княгиня, вбежав в постельную, остановилась перед архимандритом.
— Сице верую! — закричала она, подняв руку, сложенную в двуперстное крестное знамение.
Архимандрит только крякнул и значительно покачал головою..
— Сторожи-ка их здесь, а я отправлюсь к его царскому величеству испросить, как велит он поступить. — С этими словами архимандрит вышел, а Иванов остался караулить боярынь.
Когда архимандрит пришел в царские палаты, пробило четыре часа утра и царь Алексей Михайлович был уже на ногах. Архимандрит доложил царю, чем кончилась его посылка, и рассказал, как Морозова крепко сопротивляется царскому велению, прибавив, что и княгиня Урусова оказалась непокорна.
— Так возьми их обеих под караул да допроси хорошенько слуг Морозовой! — распорядился царь.
Архимандрит из царских палат снова отправился к Морозовой.
— Велено отогнать тебя от дому, полно жить на высоте, сойди долу! — торжественно заявил он, входя в постельную. — Встань и иди отсюда!
Боярыня лежала и безмолвствовала.
— Нечего делать! — сказал архимандрит Иванову. — Приходится забирать ее силою.
Думный дворянин крикнул стрельцов. По приказанию архимандрита они приподняли с постели полновесную боярыню и, посадив ее силою в кресла, понесли из хором.
На поднявшийся шум прибежал молодой боярин Иван Глебович. Он хотел было проститься с матерью, но его не допустили, и он мог только положить ей вслед земной поклон.
Княгиня не упорствовала. Она беспрекословно подчинилась приказу архимандрита идти в людскую хорому, в которую втащили на креслах и Морозову. Там по приказанию архимандрита заковали им руки в тяжелые железа, а на ноги надели конские железные путы и держали их так два дня под крепким караулом. На третий день приказано было доставить их в Чудов монастырь, в так называемую вселенскую, или соборную, палату. Княгиня пошла пешком, а упорствовавшую Морозову понесли на креслах. Толпа народа валила за нею, и в этой толпе шел разный говор: одни осуждали Морозову за упорство, а другие, напротив, превозносили ее мужество и стойкость.
Во вселенской палате ожидали боярыню и княгиню крутицкий митрополит Павел, а также сановные люди церковного и мирского чина. Там сопротивление Морозовой началось с того, что она оказывала властям презрение и неуважение и не хотела говорить с ними стоя. Как ни бились, ничего не могли поделать. Приподнимут ее, а она опустится и присядет на кресло или на пол. Станут держать ее под руки, она рвется, мечется и отбивается.
— Я помню честь и породу Морозовых! — кричит. — И перед вами стоять не буду.
Власти наконец уступили Морозовой, допустив скрепя сердце, чтобы она сидела в кресле.
— Прельстили тебя старцы и старицы, с которыми ты так любовно водилась, — начал свое пастырское увещание Павел. — Покорись царю и вспомни сына.
— Не от старцев и стариц прельщена я, — бойко возразила Морозова. — А навыкла от праведных рабов Божиих истинному пути и благочестию. Ты вспомнил мне о сыне, но знай, что я живу для Христа, а не для сына.
Долго бился Павел, но чем более продолжались увещания, тем упорнее делались они обе и тем дерзновеннее становились их речи.
— Дьявол тебя погубил, сдружился ты с бесами, мирно живешь с ними, любят тебя они! Скольких ты порубил и пожег христиан, скольких низвел в ад! — с торжественным укором говорила Морозова, обращаясь к епископу рязанскому Иллариону, мучителю Аввакума.
Истомились порядком духовные власти и, убедившись, что приходится отказаться от дальнейших увещаний, постановили: предать непокорных боярынь мирскому суду. Тогда повели их в монастырскую подклеть. Там, в мрачном подвале, под низко нависшими сводами, с окошечками, заслоненными толстыми железными решетками, стояли на полу две большие, тяжелые деревянные колоды, так называемые «стулья», со вделанными в них железными цепями, на конце которых были железные ошейники, или огорлия.
— Вхожу я в пресветлую темницу! — радостно проговорила Морозова, когда ее ввели в подклеть.
Ее подтащили к колоде и приподняли с полу огорлие.
— Слава тебе Господи, что сподобил меня, грешную, носить узы! — сказала Морозова, перекрестясь и целуя огорлие, которое стрельцы надели на шею боярыни, заперев его на большой висячий замок.
— Не стыжусь я поругания, а веселюсь во имя Христа, — добавила она, когда холодное железо плотно охватило ее шею.
После этого обеих боярынь, вместе с колодами, взвалили порознь на дровни. Сестры поняли, что их хотят разлучить.
— Поминай меня, убогую, в твоих молитвах! — крикнула на прощание Морозова сестре.
И действительно, из Чудова монастыря Морозову повезли на печерское подворье, а Урусову в Алексеевский монастырь. Когда первую провозили мимо кремлевских палат, то она, думая, что царь смотрит на нее в окно, привстала на дровнях и беспрестанно крестилась двумя перстами.
На подворье Морозову посадили в темный подвал. Железный ошейник скоро протер ее нежную шею до кровавых мучительных ран, а оковы изъязвили руки и ноги. Боярыня, однако, не роптала и не смирялась, а скорбела лишь о том, что короткая цепь и тяжелые оковы не допускали ее класть земные поклоны. В свою очередь, и княгиня упорствовала. Сидя в Алексеевском монастыре, она, в противность воле царской, не хотела ходить в церковь, и ее, «как мертвое тело», носили туда на рогоженных носилках.
Скоро об упорстве Урусовой заговорили в Москве и в Алексеевский монастырь стала съезжаться московская знать, а также стало сходиться множество народа, чтоб смотреть, как «волокут» княгиню в церковь.
Минул почти год со времени заточения обеих сестер, когда на патриарший престол вступил Питирим. Игуменья Алексеевского монастыря доложила вновь поставленному святейшему владыке о том соблазне, какой причиняет Урусова своим упорством, а кстати напомнила и о Морозовой. Новый патриарх, мирволивший расколу, завел с государем речь о заточенных боярынях.
— Советую твоему царскому величеству, — сказал Питирим государю, — отдать вдовице Морозовой дом да дворов сотницу на потребу, а сестру ее, княгиню, отдал бы ты князю, так приличнее будет. Дело их женское, что они смыслят?
— Давно бы я так сделал, да не знает твое святейшество лютости боярыни. Надругалась она, да и ныне надругается надо мною. Не веришь, так испытай сам; позови ее к себе и узнаешь, какова она; и когда вкусишь неприятное, тогда я и сделаю, что повелит твое владычество.
На другой день после этого разговора Морозову представили во вселенскую палату перед патриархом.
— Приобщись, боярыня, — сказал кротко святитель, — по тем служебникам, по которым причащается благоверный великий государь и его благочестивое семейство.
— Не у кого мне приобщаться, — резко отозвалась Морозова.
— Как, не у кого? — с удивлением спросил патриарх. — Попов в Москве много.
— Много, да истинных нет! — перебила боярыня.
— Ну, так я приобщу тебя, — уступчиво предложил патриарх. — Я вельми пекусь о тебе.
— Да разве есть какая разница между тобою и ими? — воскликнула с негодованием Морозова. — Все вы еретики. Никон был еретик, и вы ему подобны. Ты исполняешь только веленья земного царя! Отвращаюсь от тебя и не хочу твоего приобщения!
Так как Морозова во время разговора не хотела стоять перед патриархом, то стрельцы поддерживали ее по сторонам, так что она висела у них на руках. Патриарх между тем приказал облачить себя и хотел помазать Морозову елеем.
Увидев эти приготовления, она быстро выпрямилась во весь рост и, подняв вверх сжатые кулаки, зазвенела цепями.
— Не губи меня, грешную, отступным маслом! — неистово кричала она. — Неужели ты хочешь одним часом погубить весь мой труд? Отступись, а не то опростоволошусь, сорву с головы убрус! Осрамлю и тебя, и себя! — угрожала Морозова, так как, по тогдашнему обычаю, женщине позорно было показаться, а мужчинам видеть ее с непокрытою головою.
— Вражья ты дочь! — пробормотал патриарх. — Отныне я и сам отступаюсь от тебя!
Вкусив неприятное, патриарх обо всем доложил государю.
— Сожжем ее, владыко, в срубе! — закричал в ярости «тишайший» царь Алексей Михайлович, — А тем временем я сумею распорядиться с нею!
Между тем к страдавшим за древнее благочестие боярыням присоединились и их прежние сопричастницы.
При разброде из дома Морозовой стариц и странниц успели между ними скрыться инокиня Мария и старица Меланья, до такой степени влиявшая на Морозову, что последняя, как она сама говорила, «отсекла перед Меланьею вконец свою волю». Беглянок этих успели, однако, захватить и теперь их привезли на ямской двор, куда доставили также боярыню и княгиню. Когда там их всех собрали в пыточную избу, то туда вошли бояре: князь Воротынский, князь Яков Одоевский и Василий Волынский.
Зловеще выглядела пыточная изба: устроенная посреди ее дыба, лежавшие на полу веревки, ремни, цепи, плети и кнуты показывали, что здесь занимались мучительскими делами, и, вдобавок к этой обстановке, наводившей ужас, один из палачей разводил огонь на кирпичном полу избы под сделанной в потолке трубою.
— Что ты, Феодосья Прокофьевна, понаделала? — сказал, сострадательно покачивая головою и обращаясь к Морозовой, князь Воротынский. — От славы дошла до бесчестия. Вспомни только, какого ты рода!
— Не велико наше телесное благородие, — отвечала равнодушно Морозова. — А слава земная — суета. Вспомни только, что Сын Божий жил в убожестве и был распят. Что же после того значат все наши страдания? Обещалась я Христу и не хочу изменить ему до последнего вздоха. Не страшны мне ни изгнание из дому, ни узы, ни царский гнев, ни истязания…
Воротынский, смешавшись, замолчал и, исполняя царское повеление, приказал приступить к пытке.
Палачи подвели к дыбе Марию, обнажили ее по пояс, стянули ей назад руки ремнями и, прикрепив к ним конец веревки, шедшей с потолка по блоку, стали поднимать Марию на встряску. Завизжал блок, и заскрипела на нем веревка, на которой тянули к потолку страдалицу; послышался отчаянный визг, захрустели суставы. Между тем один из палачей, привстав с зажженною в руках лучиною на чурбан, стал водить ею по голой спине несчастной.
— Это ли христианство, чтобы так людей мучить! — вскрикнула Морозова и сильно рванулась к Марии, но тяжелые оковы и короткая цепь с колодою удержали ее на месте.
Первый допрос кончился. Марию спустили с дыбы и вытащили во двор. Наступила очередь Морозовой; с нее сняли цепи и ошейник, крепко затянули ей руки за спиною ремнем и ремнем же связали ноги; после этого ее приподняли на дыбе, а плач начал задавать ей встряски, состоявшие в том, что он ставил на ремень, которым были связаны ноги боярыни, свою ногу и сильными ударами по ремню оттягивал вниз висевшую на дыбе Морозову. От таких ударов руки, стянутые назад, выходя из суставов, заходили все выше за спиною и стали потом подниматься над головою пытаемой. Полчаса провисела Морозова на дыбе, и в это время истязатели то увещевали, то допрашивали ее, но она и среди жестоких мук не отвечала им ничего, а только славословила имя Христово.
Морозову вытащили во двор и положили на снегу так, что в ногах у нее пришлась Мария, за которую палачи принялись теперь снова. Они били ее в пять плетей сперва по спине, а потом по животу, а между тем бояре угрожали Морозовой, что и ей будет тоже самое, если она не откажется от ереси. Но она и сострадалица ее оставались непреклонными. Измученную Морозову отвезли снова на печерское подворье, куда неожиданно привели к ней Меланью.
— Уже дом твой, матушка, готов, — заговорила она радостно Морозовой. — Вельми он добр, целыми снопами соломы уставлен. Отойдешь ты скоро в блаженство!
— Знаю, что ты говоришь, Меланьюшка. Пойду я в жертву Христу, как свечка. Ничего я не боюсь. Испытала я разные страдания, не испытала только сожжения, пусть же испытаю и огненную смерть!
Царь действительно порешил сжечь Морозову на страх еретикам и на так называемом Болоте, в московском пригороде, был уже приготовлен сруб для этой страшной, обычной, впрочем, в то время казни. Меланью водили на Болото, а потом впустили к Морозовой, чтобы она напугала боярыню. Когда, однако, дело не шутя пошло о сожжении Морозовой, то бояре «не потянули» в сторону царя и он в угоду им отменил свой указ, повелел отвезти Морозову в Новодевичий монастырь и содержать там под крепким караулом «и каждодневно волочить к церковному пению». Меланью же и другую сподвижницу Морозовой, старицу Иустину, сожгли. Сожгли также в Боровске и бывшего холопа Морозовой за то, что он добросовестно сохранил часть богатства, принадлежавшего опальной боярыне, и у раскольников сохранилось предание, что в час сожжения Меланьи и Иустины они наяву в видении предстали Морозовой с радостными ликами в сияющих ризах.
Твердость духа в Морозовой поддерживал протопоп Аввакум, который, несмотря на строгость надзора, успевал доставлять заточенным свои послания. Называя Морозову и сестру ее ангелами земными, столпами непоколебимыми, камнями драгоценными, звездами немеркнущими, он поучал их не бояться убивающих тело, а потому не могущих уже ничего сделать. «Мучайтесь за Христа хорошенько, — писал протопоп, — не смотрите вперед, не оглядывайтесь назад. Побоярили на земле довольно, нужно попасть в небесное боярство».
Много наслышалась в тереме царевна Софья о страданиях Феодосьи Морозовой, и неукротимая духом боярыня представлялась ей образцом женской твердости, хотя бы твердость эту и приходилось применить к другим целям. Наслышалась она немало и о протопопе Аввакуме, и ей очень желалось познакомиться с этим отважным вожаком раскола, вступившего в смелую и упорную борьбу как с царскою, так и с церковною властью.
— Что приведется нам делать, когда не станет государя? Притеснят нас мачеха и Нарышкины, житья нам от них не будет, погубят они нас. Сказал Гаден, что братцу жить осталось лишь несколько дней, а я объявила боярам, что ему лучше стало!
Так шепталась царевна Софья Алексеевна с дальним родственником своей матери, боярином Иваном Михайловичем Милославским, поседевшим в крамолах, а теперь, по уважению к старости и родству, забравшимся, как гость, в терем царевны.
— Ты разумно поступила, царевна, пусть кончина государя застанет наших недругов врасплох, а сами мы подготовимся на тот случай, когда совершится воля Божия… А видала ли ты сегодня, царевна, князя Василия Васильевича?
При этом имени царевна смутилась, а опытный глаз Милославского подметил ее смущение.
— Знаю, царевна, что он тебе мил, — сказал, не стесняясь, Милославский. — Да и кто же укорит тебя за это? Князь Василий человек уже старый, да и любишь ты его не девичьим сердцем. Какая это любовь! Он боярин умный, всегда благой совет подать может, держись его.
— Поговорим лучше о деле, — перебила царевна, — я спрашивала тебя: что нам делать, когда по воле Божией не станет государя-братца?
— Объявить царем Ивана Алексеевича. Ведь престол принадлежит ему и по праву первородства; Слыхано ли дело, чтобы можно было обойти старшего!
— Да ведь братец Иванушка хил, неразумен и почти что слеп. Куда же он годится? — заметила Софья.
— А ты на что, государыня-царевна? — смело и глядя в упор на Софью проговорил Милославский. — Разве ты за него править царством не сможешь? Пусть Нарышкины затевают, что хотят, да и мы не оплошаем. Козни их я давно знаю. Вспомни, царевна, что еще при кончине царя Алексея Михайловича, сродник их, боярин Матвеев, уговаривал государя, чтобы он объявил своим наследником царевича Петра Алексеевича. Дело к тому и шло, да мы тогда помешали, не пустили царицу Наталью Кирилловну к государю перед его кончиною. Стащили с постели царевича Федора Алексеевича, еле он мог тогда подняться, и посадили его на всероссийский престол. Помешаем и теперь. Мы всю Москву против нарышкинского отродья восставили и изведем его вконец! — злобно добавил Милославский. — Знаешь, благоверная царевна, иди-ка в царскую опочивальню, не отходи напоследки от государя, а если что проведаешь, то пришли вечерком ко мне Родилицу, да и я, быть может, передам тебе с нею кой-какие весточки.
Милославский поклонился царевне, но вдруг в раздумье остановился.
— Видно ты, Иван Михайлович, позабыл мне что-нибудь сказать? — спросила царевна.
— Не знаю, говорить ли тебе, царевна, что у меня теперь на уме, пожалуй, тебе страшно будет. Ты, чего доброго, не решишься на то, что необходимо придется сделать, — проговорил как-то нехотя боярин.
— Видно, ты плохо знаешь меня, Иван Михайлович. Убеди только меня в необходимости, а я решусь на все.
Боярин вытащил из-за пазухи своей ферязи лист бумаги и подал его Софье Алексеевне.
— «Бояре Иван Кириллович, Кирилл Полуектович, Афанасий Кири…» — начала читать Софья. — К чему ж ты это написал? Все они наши заклятые враги; их и без тебя я хорошо знаю!
— Разумеется, ты их и без меня знаешь, царевна, да не ведаешь только, что с ними нужно сделать, — возразил Милославский.
— Нужно настоять у братца-государя, чтобы он отправил их поскорее в ссылку, — сказала Софья. — Да этого трудно будет добиться: уж больно он добр.
Иван Михайлович улыбнулся.
— Что ссылка, царевна! Разве из нее люди не возвращаются? Помяни мои слова: как только посадят царевича Петра Алексеевича на престол, так в сей же час Артамон Матвеев явится снова в чести и в славе. Разве ссылкою можно отделаться от врагов? Отделываются от них… смертью!
Царевна вздрогнула.
— Испугалась? Неужели ты думаешь, что если Нарышкины возьмут верх, то они дадут нам пощаду?
С волнением слушала царевна внушения своего клеврета. Двадцатичетырехлетняя девушка, хотя и не рожденная с кротким и сострадательным сердцем, колебалась поддаться страшному искушению.
— Зачем ты, Иван Михайлович, говоришь об этом? Расправлялся бы ты сам, как знаешь, а меня зачем на такой страшный грех наводишь?
— Говорю я тебе вот почему: первое, если ты будешь во власти, то, чего доброго, почтешь верных тебе людей за злодеев и вздумаешь казнить их за то только, что они, поусердствовав тебе, избавят тебя от твоих недругов. Второе, не дрогнет ли, царевна, твое женское сердце, когда начнется кровавая расправа? Ты не будешь знать, пора ли, или не пора еще окончить ее, и, пожалуй, захочешь рано прекратить ее, а тогда враги твои останутся в живых на твою же погибель. Теперь, когда я показал тебе перепись, ты можешь быть уверена, что, кроме тех, о которых я тебе в ней заявил, никто больше не погибнет. Других не тронут. Прямого твоего согласия я от тебя не требую. Довольно если ты только не будешь перечить. Не забывай, царевна, что если мы не расправимся с нашими недругами, то они расправятся с нами смертельным боем, а на тебя, царевна, наденут черный клобук… А он молодую голову куда как крепко жмет!
— Делай, что хочешь, — твердо проговорила царевна. — И знай, что передо мною никто в ответе не будет!
— Помни же слова твои, благоверная царевна, и не отступись от них! А теперь сторожи хорошенько государя и если усторожишь его, то, статься может, все уладится мирно.
От царевны Милославский через Спасские и Иверские ворота выехал на Царскую, нынешнюю Тверскую улицу. Улица эта по своим постройкам не многим отличалась от других мест тогдашней Москвы. По ней, рядом с убогими избами, лачужками и незатейливыми домиками, стоящи вперемежку большие деревянные хоромы бояр, которые жили и в государевой столице, словно у себя в вотчине, в деревенском раздолье. За боярскими хоромами широко расстилались сады и огороды, во дворах были людские и конюшни и множество разных хозяйственных построек. Каждый боярский дом был окружен плотным высоким забором с наглухо запертыми и день и ночь воротами. В конце Царской улицы, около нынешней Тверской площади, заметно выделялся из ряда других построек большой, в два жилья, каменный дом, и ярко блистала на нем в солнечные дни гладко полированная медная крыша.
Шумно, по тогдашнему обычаю, двигался по Царской улице боярский поезд. Слуги, ехавшие верхом и бежавшие с палками в руках, все без шапок, перед рыдваном Ивана Милославского, кричали во всю глотку: «гись! гись!», предупреждая встречных, чтобы они сторонились и давали дорогу ехавшему боярину. Развалясь в рыдване на мягких бархатных подушках, Милославский тихо подъезжал к каменному боярскому дому. Неторопливо, с важностью вылез он, поддерживаемый по сторонам слугами, он стал медленно подниматься по широкой каменной лестнице, украшенной стенною живописью.
Дом, в который приехал теперь Иван Михайлович, не слишком отдавал стародавнею Москвою. Заметно было, что живший в нем боярин успел уже порядком освоиться с иноземными новшествами. В больших окнах просторных и высоких палат была вставлена не слюда, а стекла; стены были обиты шелком и обоями из тисненной золотом кожи. Вместо обычных в ту пору шедших вдоль стен лавок была расставлена по комнатам немецкая и польская мебель: изящно точенные стулья и кресла, столы на выгнутых и львиных ножках с мраморными и мозаичными досками. Стены были увешаны картинами и гравюрами иностранных художников. Убранство комнат дополняли шандалы, жирандоли, стенные и столовые часы, подзоры или драпировка над окнами и дверями, и богатые ковры, бывшие, впрочем, в большом употреблении и у тех бояр, которые жили на старый лад. Особенно роскошною и затейливою отделкою отличалась одна палата с сорока шестью окнами. В этой палате среди потолка было изображено позолоченное солнце и живописные знаки зодиака. От солнца на трех железных прутах висело белое костяное паникадило о пяти поясах, а в каждом поясе было по восьми подсвечников. По другую сторону солнца был изображен посеребренный месяц; кругом потолка в двадцати больших вызолоченных медальонах были нарисованы изображения пророков и пророчиц. На стенах палаты висело в разных местах пять больших зеркал, из которых одно было в черепаховой раме. Весь дом князя Василия Васильевича блистал роскошью, и недаром французский путешественник Невиль писал, что дом Голицына был великолепнейшим в целой Европе.
В то время, когда подъезжал Милославский, хозяин, сидя за столом, заваленным книгами и рукописями, с большим вниманием читал в латинском подлиннике сочинения знаменитого Пуфендорфа, стараясь изучить из его творений трудную науку государственного правления. Он был одет, по-домашнему в шелковой одонорядке, но, узнав о приезде Милославского, поспешил надеть ферязь, длинный и широкий кафтан из атласа, так как встретить знатного и почетного гостя только в однорядке, без ферязи, было бы, по тогдашним понятиям, в высшей степени неприлично.
Милославский, войдя в комнату, перекрестился и поцеловался с хозяином, который, приняв гостя с видимою приветливостью и обычною вежливостью, не слишком был рад в душе его неожиданному посещению.
— Просим вашу милость садиться, — сказал Голицын, уступая гостю свое кресло.
— Как поживаешь, князь Василий Васильевич? — спросил, усаживаясь, Милославский. — Ты все умудряешься чтением?
— Нужно читать, Иван Михайлович, всего своим умом не осяжешь, а европейские народы могут дать каждому немало от плодов своего просвещения. Вот я теперь читал главу из писания Пуфендорфа «О гражданском житии или о поправлении всех дел яже належать обще народу», — отозвался князь, садясь насупротив гостя.
— Хитро что-то, уж больно хитро, — заметил нелюбознательный гость, — да и пользы-то большой нет. Вот погоди, как придет нарышкинское царствие, так умным людям ни ходу, ни житья не будет.
— Почему же, боярин, ты думаешь, что придет их царствие? — нахмурясь, спросил Голицын.
— Потому, что царю Федору Алексеевичу жить недолго, а по кончине его Нарышкины посадят на престол царевича Петра Алексеевича. Молод он больно, того и смотри, что Наталья Кирилловна захочет быть правительствующею царицею, да, пожалуй, и будет. Шибко она что-то зазналась, забыла, видно, как до брака в Смоленске в лаптях ходила.
Князь слушал Милославского с выражением крайнего неудовольствия на лице.
— А что ж хозяюшки-княгини не видать? — спросил, помолчав, Милославский. — Видно, я у тебя в доме обычной чести недостоин? — шутливо добавил он.
Княгиня вопреки обычаю не выходила к нему, как к почетному гостю, чтобы с низкими поклонами поднести ему на подносе чарку водки.
— Будь, Иван Михайлович, милостив к моей княгине; неможет она что-то все эти дни, а потому и должной чести тебе не оказывает. Не взыщи с нее за это, боярин!
— Знаю, знаю я ее немоготу! — подмигивая Голицыну, подхватил Милославский. — Просто-напросто ты, князь Василий Васильевич, стародавних наших обычаев не любишь. Сам от них уклоняешься, да и супругу свою к тому же неволишь. Впрочем, и то сказать, в нынешние времена и сам женский пол от многого себя освобождает. Вот хотя бы, например, царевна Софья Алексеевна: по нерасположению своему к старым порядкам с тобою сходствует и недаром так возлюбила тебя…
— Ставлю себе в отменную честь, коль скоро удостаиваюсь внимания государыни-царевны, — скромно заметил Голицын. — Великого разума она девица! Во время теперешней болезни государя мне часто приходится встречаться с ее пресвятейшеством в опочивальне государя, и соизволяет она нередко удостаивать меня своей беседы, при чем я всегда дивлюсь ее уму.
— Ты, князь Василий Васильевич, только и толкуешь, что об уме царевны, а о девическом ее сердце никогда не подумаешь.
— Да какая же мне стать думать о сердце царевны! — усмехнулся Голицын.
— Не сказал бы ты того, что теперь говоришь, князь Василий Васильевич, если бы знал, как оно лежит к тебе, — прошептал Милославский.
— Негоже тебе, Иван Михайлович, вымышлять такие бредни, да и неучтиво. Я человек уже немолодой, не моя пора уловлять девичьи сердца, а о сердце царевны я не дерзнул бы никогда и помыслить.
— Да и дерзать-то нечего, коли оно само к тебе рвется, — проговорил Милославский.
Голицын медленно приподнялся с кресел.
— Оставь, боярин, эти пустые шутейные речи, — начал он сурово, между тем как перед ним живо представились и те взгляды, которые останавливала на нем царевна, и та краска, которая при встрече с ним кидалась ей в лицо, и то смущение, которое овладевало ею, когда она начинала заводить с ним речь.
Голицын давно заметил все это, но, беседуя с Софьею лишь о делах государственных и об ученых предметах, он, годившийся ей, при тогдашних ранних браках, почти в деды, не думал вовсе ни о любви, ни о том, кому принадлежит сердце царевны. Он полагал, что Софья смущается перед его умом и его знаниями. В старинном русском быту романические затеи вовсе не существовали, да и Голицын никогда не был ходоком по любовной части. Теперь же Милославский своими речами надоумил его и открыл тайну, которую он не мог даже подозревать без насмешки над самим собою.
— Затолковались мы, Иван Михайлович, о чем бы и не след нам было говорить; мне уж вторая пол сотня жизни идет. Да и не о том теперь думать надлежит; из твоих слов вижу, что смутные времена подходят, — сказал спокойно Голицын.
— То-то и есть, а потому нам крепко царевны Софьи Алексеевны держаться нужно; впереди всех нас ее на высоту следует поставить, а то сокрушат нас Нарышкины.
— Нужно нам, — начал поучительно Голицын, — царственный закон соблюсти и не царевну возносить, а посадить, в случае чего, береги Бог, по порядку старшинства, на московский престол ее брата, царевича Ивана Алексеевича.
— Да разве Иванушка-царевич на что-нибудь годен? Может он только мух летом ловить, да и тех, пожалуй, прозевает, ничего он почти не видит, — с насмешкою проговорил Милославский. — Впрочем, — уступчиво добавил он, — что за беда! Совет боярский при нем учредим, не век же и боярству в законе быть.
Голицын хотел что-то возразить.
— Знаю, знаю наперед, — поторопился Милославский, — что ты, князь Василий Васильевич, против боярства идешь. Ну, что же, ради тебя и уступочку сделаем. Царевич Иван Алексеевич государем станет, а царевна Софья Алексеевна пусть царицею хотя и не будет, а только за брата царством править станет. Почитай, что это тебе с руки будет! — насмешливо добавил Иван Михайлович.
Князь сделал вид, будто не слышал последних слов боярина, который теперь со злобою начал перебирать Нарышкиных и всех бояр, державших сторону царицы Натальи Кирилловны, перемешивая эту переборку многочисленных недругов с шутливыми намеками на любовь царевны к князю.
Голицын только морщился. Он хорошо знал коварный характер своего сотоварища по боярской думе и отвечал ему, уклончиво и нерешительно.
Вдвоем, впрочем, мы, князь Василий Васильевич, не можем столковаться как следует, а вот приезжай ко мне в четверг хлеба-соли откушать. Окажи мне, боярин, такую великую честь! — сказал, низко кланяясь, Милославский, расставаясь с Голицыным, благодарившим его за приглашение.
Боярин Иван Михайлович Милославский, потомок литовца, выехавшего в Россию в 1390 году, принадлежал, в царствование Федора Алексеевича, к числу старейших бояр как по летам, так и по времени пожалования боярством. Он всегда был охотник мутить, и любимым его занятием было строить разного рода подвохи и козни. Когда же, в последние три-четыре года жизни царя Алексея Михайловича, Милославский, под влиянием наговоров царицы Натальи Кирилловны, был оттерт от двора, то молодая государыня и ее родственники сделались предметом его непримиримой и ожесточенной ненависти.
В противоположность князю Голицыну, Милославский жил по старинному обычаю, не заводя никакой иноземной новизны, а потому съехавшиеся к нему на званый обед гости находились среди той же незатейливой обстановки, среди которой жили и сами они, и их деды и прадеды. Стены обширных, но низких хором Милославского не были обиты дорогими тканями, но были обтянуты холстом, выбеленным известью, увешаны только иконами. В комнатах не было никаких отделок и украшений, а также никакой другой мебели, кроме столов и лавок да нескольких простой работы кресел для самого боярина и его немногих почетных гостей.
Обед, за который сели гости Ивана Михайловича, стряпался в стародавнем московском вкусе, и из всего иностранного можно было найти за столом только хорошее венгерское вино, которым он теперь и угощал радушно своих гостей, рассчитывая, что после обильной выпивки они будут посговорчивее. Все гости Милославского прилежали хмельного пития, как тоща говорилось, за исключением трезвого и воздержанного Голицына, который, ссылаясь на нездоровье, уклонялся насколько мог от потчевания и приневоливания со стороны хозяина дома. Во время обеда велась беседа о предметах самых обыденных и порою вспоминалось о прошлом.
— Покойный государь, царь Алексей Михайлович, — рассказывал Милославский, — был великий постник. Хотя в мясные и рыбные дни любил покушать, и за столом его бывало в эти дни до семидесяти блюд, но зато в постные дни был воздержан всем на диво; ни единый монах так строго не держал постов, как его царское величество. В великом посту в целые сутки съедал он по кусочку черного хлеба с солью, по соленому огурцу или грибу и выпивал только по стакану полпива. На страстной же, в понедельник, среду и пятницу ничего не вкушал и во весь великий пост только два раза кушал рыбу. Выходило так, что в год он постился восемь месяцев.
— Да и на счет молитвы он крепко усердствовал, — подхватил Воротынский, — хотя и был вельми тучен, но ежедневно, а иной раз даже и сряду без передышки по тысяче поклонов клал; а в большие праздники и до полутора тысячи отбросает; пот с него бывало ручьем катит, а он знай себе кланяется! Любил царь и иконопись, после смерти его осталось восемь тысяч двести икон.
— Кроткий и благодушный был государь! — заметил Милославский, с удовольствием вспоминавший дни своего особенного почета.
— Ну, не скажи этого, боярин, — возразил ему князь Иван Андреевич Хованский. — Бывал иной раз царь Алексей Михайлович с большим норовом и не раз с нашею братнею, боярами, кулачно расправлялся. Какой стих на него находил! Забыл разве, как однажды он своего старого тестя, боярина…
— Что вы тут зеваете! — вдруг крикнул Иван Михайлович на прислуживавших за столом холопов. — Службу у боярского стола покончили, так ротозеить тут нечего!
По приказу боярина холопы повалили из столовой избы, а он встал с места и, притворив дверь, посмотрел, не остался ли там кто-нибудь подслушивать боярские речи. Доносы и тоща были в Москве в большом ходу, и бояре крепко побаивались своих холопов, которые очень часто кричали на них государево «слово и дело», объявляя, что господин их вел худые речи о государе, царице или их семействе.
— Вспомнил я, — продолжал Хованский, обратившись к возвратившемуся на свое место Ивану Михайловичу, — о боярине Илье Даниловиче, как он единым похвалялся перед государем, что если бы царь поставил его первым воеводою, то он взял бы в полон короля польского. При мне то было. «Как, слышь ты, страдник, худой человек! — крикнул царь на своего тестюшку. — Своим искусством в ратном деле похваляешься? Когда же ты ходил с полками? Какие победы оказал ты над неприятелем? Или ты, бестолковый, смеешься надо мною?» Да так с последним словом заушил его, а там хвать его за бороду, да и ну трепать. Мало того, в пинки его принял, да так в двери и спровадил…
Бояре хохотали.
— Непригожие были эти дела для боярской чести, — насупясь, заметил Голицын.
— Говоришь ты — непригожее дело, — подхватил снова Волынский. — А сам-то у бояр наиглавнейшую опору их чести отнял, местничество отменил, разрядные книги сжег!
— Не я все это сделал, — вразумительно возразил Голицын. — Сделали это выборные люди по царскому указу, а я только, по должности моей, правдивый доклад об их мнении государю представил. Да и что же было местничество, как не пустая только боярская забава, коли государь, нет-нет, да и прикажет быть всем без мест? Все равно обычай этот вскоре бы сам по себе вывелся, так не пригоднее ли было порешить с ним по приговору выборных? И разве местничество служило в ограду истинной чести боярства? — с жаром продолжал объяснять Голицын. — Из-за него только лишние батоги по боярским спинам ходили, а от заушений, трепанья бороды и пинков никого оно не, спасало. Жил я в Польше и знаю, что там король не только сенатора или знатного пана, но и шляхтича простого пальцем тронуть не может, да и в других странах то же ведется. А у нас, господа бояре, не такие порядки…
— Постой, заведутся хорошие порядки, как станут править царством Нарышкины! — подхватил Семен Волынский, один из самых преданнейших друзей Милославского.
В то время, когда Голицын говорил толково и уверенно, плотно подъевшие и порядком подвыпившие бояре, казалось, не обращали на его речь особого внимания. Обычный послеобеденный сон начинал одолевать их и кто из них сидел как осоловелый, поклевывая носом все чаще и чаще, кто, подперев руки на стол и поддерживая ладонями щеки, лениво позевывал и жмурил глаза; кто, положив локоть на стол и свесив на него голову, готовился всхрапнуть, а кто собрался даже развлечься на лавке. Сонливость эта, однако, мгновенно исчезла, как только послышалось имя Нарышкиных. Все встрепенулись. Видно было, что обсуждение общих государственных порядков не слишком занимало их, но вопрос о личном положении и о будущности затрагивал каждого за живое.
— Против своеволия Нарышкиных можно и боярский совет учредить, — зевнув протяжно и проведя ладонью по длинной бороде, сказал князь Воротынский.
— Как же! Так тебе сейчас на это волю и дадут, да еще, пожалуй, и твою милость в совет призовут! — насмешливо отозвался Волынский. — Нет уж, коли Нарышкины одолеют, то скрутят так, что и духу не переведешь!
— Ну, еще посмотрим, как им это удастся! Что за важное дело, что на их стороне патриарх, духовный чин и большинство бояр; ведь зато на нашей стороне весь черный народ! — подхватил Милославский.
— Не надейся на число, Иван Михайлович, — спокойно отозвался Голицын. — Припоминается мне, как разумно на такой случай говаривал боярин Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин. Бывало, с ним кто заговорит так, как ты теперь изволишь говорить, а он и отвечает: «Во всяком деле сила в промысле, а не в том, что людей собрано много; и людей много, да промышленника нет, так ничего не выйдет».
— Дельно, дельно говоришь, князь Василий Васильевич! Разумные речи повторяешь. Каким делом без смышленого заводчика управишься? — подхватил Хованский. — Вот хотя бы ты, Иван Михайлович, в нашем деле на первое место, стал, — добавил Хованский, обращаясь к Милославскому.
— Да и то уж я хлопочу давным-давно и могу сказать по чести, что успел кое-что сделать. Решить только нужно, к чему наш замысел вести? — сказал Милославский. — Сговориться нам больно трудно: что человек, то разум.
— Как к чему вести? Известное дело: посадить на престол царевича Ивана Алексеевича, а если он править не способен, то приставить к нему царевну Софью Алексеевну! — заявил Хованский.
— Воистину что так, достойна она править царством. Блаженной памяти царь Алексей Михайлович, родитель ее, неоднократно говорил, что она «великаго ума и самых нежных проницательств, больше мужеска ума исполнена дева», — заявил Иван Михайлович.
Опершись рукою на стол и позаслонив глаза ладонью, князь Голицын внимательно слушал толки своих собеседников о царевне, не принимая, однако, в них никакого участия.
— Ну а что же ты, князь Василий Васильевич, молчишь? — окликнул его Милославский. — Согласен или нет с тем, что говорит князь Иван Андреевич?
— Не моего завода это дело, — сказал Голицын, вставая с места и собираясь уезжать. — Ты в нем, Иван Михайлович, и хозяйствуй как знаешь, а от ответа за него, в случае какой беды, я не уклоняюсь и никого никогда не выдам, вот тебе мое в том рукобитие.
Бояре вкруговую ударились по рукам и затем, потолковав еще с Милославским и порасспросив его о сторонниках царевича Ивана Алексеевича, порешили «выкрикнуть» его царем, и во дворце и на площади, а Нарышкиных к первенству не допускать.
В тринадцать часов дня, по старинному русскому счету часов от восхода солнца, или в четыре часа пополудни, 27 апреля 1682 года, в четверг на Фоминой неделе, раздались над Москвою с Ивановской колокольни тоскливые удары большого колокола.
— Никак гудит «Вестник»? — заговорили в Москве, прислушиваясь к протяжному и редкому благовесту. — Знать, царь умер? — с изумлением спрашивали москвичи друг у друга. Хотя и было известно о болезни Федора Алексеевича, но никто не ожидал такой скорой кончины двадцатичетырехлетнего государя.
Догадывавшиеся о смерти царя не ошибались. Действительно, теперь звонили в колокол, называвшийся «Вестник», который каждый раз оповещал население столицы о смерти государей: Вскоре к одинокому его благовесту стал присоединяться заунывный перезвон московских церквей и народ со всех сторон густыми толпами повалил в Кремль. Туда же, в царские палаты, спешили в колымагах или неслись верхом бояре, думные и разных чинов служилые люди. Вскоре весь Кремль наполнился народом.
После непродолжительных приготовлений тело государя вынесли из опочивальни и поставили среди Крестовой палаты. Эта палата славилась своими издалека привезенными святынями: в ней был в ту пору камень, на котором стоял Иисус Христос, читая молитву «Отче наш». Там же были: печать от гроба Господня, иорданский песок и «чудотворные» монастырские меды. В этой палате родился царь Федор Алексеевич, так как, по тогдашнему обычаю, царицу выносили в Крестовую палату, чтобы там она разрешалась от бремени. В Крестовой палате бояре по старшинству подходили к усопшему и прощались с ним, целуя его руку. За боярами следовали окольничие, дьяки, дворяне и жильцы и вся дворцовая прислуга, а затем стали пускать в палату для прощания с государем и простой люд. Между тем на Благовещенской площади поднимался говор о том, кому быть царем, и среди народа шныряли какие-то люди, которые то шепотом, то вполголоса, то громко говорили — одни, что надлежит быть царем Ивану Алексеевичу, а другие, что нужно посадить на царство Петра Алексеевича. Народ, однако, молчал в недоумении, не принимая ни стороны Ивана, ни стороны Петра. Он вяло и равнодушно и только с чувством обыкновенного любопытства выжидал, что будет далее. Между тем в царских хоромах происходило совсем иное: там разыгрывались страсти, там шла борьба за верховную власть.
Отдав лобзанье покойному государю, духовный чин, бояре и чиновные люди собрались в так называемой Ответной палате, где обыкновенно цари принимали и отпускали иноземных послов. Посреди этой палаты стоял теперь аналой, на котором лежало евангелие и за который встал патриарх Иоаким, положив левую руку на евангелие, а в правой держа крест.
— Царь Федор Алексеевич, — начал патриарх, обращаясь к присутствовавшим, — отошел в вечное блаженство. Чад по нем не осталось, но остались братья, царевичи Иван и Петр Алексеевичи. Царевич Иван шестнадцатилетен, но одержим скорбью и слаб здоровьем. Царевич же Петр десятилетен. Из них кто будет наследником престола российского? Кого наименуем в цари всея Великия, Малый и Белыя России? Единый или оба будут царствовать? Спрашиваю и требую, чтобы сказали истину, как перед престолом Божиим. Кто же изречет по страсти, да будет тому жребий изменника Иуды.
— Быть народному избранию! Сами по себе решить это дело не беремся, — заговорили бояре, причем как сторонники Милославских, так и сторонники Нарышкиных, надеялись, что преданные им люди успели уже подготовить народ в их пользу.
С крестом в руке, предшествуемый духовенством и сопровождаемый боярами, вышел патриарх на Красное крыльцо. Народ на площади мгновенно смолк, все как будто притаили дыхание в ожидании, что изречет святейший владыко.
— Известно вам, благочестивые христиане, — начал громким, но старчески-дребезжащим голосом, патриарх, — что благословенное Господом царство русское было под державою блаженной памяти государя царя Михаила Федоровича, а по нем державу наследовал блаженной памяти царь Алексей Михайлович. По его представлении, был восприемником престола государь царь Федор Алексеевич, самодержец всея Руси. Ныне же изволением Всевышнего, перешел он в бесконечный покой, оставив братьев, царевичей Ивана и Петра Алексеевичей. Из них, царевичей, кому быть царем всея России? Да объявят о том свое единодушное решение!
В то время, когда патриарх произносил эту речь, в плотно сомкнувшейся толпе, занявшей место у самого Красного крыльца, начинал уже слышаться все более и более усиливавшийся говор: «Быть на престол царевичу Петру Алексеевичу!», и едва лишь окончил патриарх свое обращение к народу, как в этой толпе раздались громкие крики: «Быть царем Петру Алексеевичу! Хотим Петра Алексеевича!»
Но вместе с этими возгласами раздались на площади и другие: «Не хотим Петра Алексеевича, хотим Ивана Алексеевича! Быть ему царем!»
Крики эти неслись из огромной ватаги, которая сперва бежала опрометью к Красному крыльцу, но потом, увидев, что там место уже занято, отчаянно напирала сзади на толпу, требовавшую на царство Петра. Подбежавшая к Красному крыльцу ватага пускала в ход толчки, локти, кулаки; подававшиеся из нее вперед молодцы хватали за шиворот заслонявших им дорогу к Красному крыльцу и силились оттащить их, но те, в свою очередь, осаживали напиравших и отплачивали своим противникам кулачным отпором.
— Напирай, наваливай! — вопил в бешенстве дворянин Максим Сунбулов, предводительствовавший подбежавшею ватагою. — Страдники вы эдакие, из-за вас я опоздал! — кричал он в отчаянии следовавшей за ним толпе, завидев, что патриарх собирается уже уходить с Красного крыльца в царские палаты.
С уходом патриарха поднялся шум, произошла страшная давка. Одни хотели перекричать других, и имена Ивана и Петра слились теперь в общий, но уже бесполезный вопль.
Дрожа от волнения и страха и крепко прижав к себе десятилетнего Петра, стояла в Крестовой палате, около гроба царя Федора Алексеевича; величавая и стройная царица Наталья Кирилловна.
— Приветствую твое пресветлое царское величество, — сказал боярин Кирилл Полуектович Нарышкин, обращаясь к царевичу Петру, и с этими словами он поклонился в ноги своему внуку.
Царица быстро отстранила к деду своего сына. Бледное лицо ее покрылось румянцем, и радостно заблистали большие черные очи. Она упала на колени, творя с молитвою земные поклоны. То же стал делать и Кирилл Полуектович, а за ним и его внук.
— Иди, благоверная царица, на Красное крыльцо, там ожидают тебя и великого государя патриарх и весь синклит, — сказал он, почтительно становясь позади своей дочери и пропуская перед собою царицу, которая, ведя под руку сына, пошла медленным шагом на Красное крыльцо.
Когда она там появилась с новоизбранным царем, площадь огласилась страшным радостным ревом, среди которого слышалось, однако, и имя Ивана, которого также звали из толпы на царство.
Патриарх, осенив крестом царя-отрока, благословил его на царство, а затем святейший владыко, духовный чин, бояре и бывшие на Красном крыльце служилые люди принесли поздравление Петру Алексеевичу, «великому государю и царю и самодержцу всея Великия, и Малыя и Белыя России».
Если царица Наталья Кирилловна, не будучи в состоянии осилить себя, волновалась и страшилась в ожидании, чем кончится избрание, то царевна Софья Алексеевна, в противоположность ей, казалась спокойною и не поддавалась страху. Иван Михайлович Милославский уверил ее в успехе дела. В то время, когда площадь кипела и шумела, царевна сидела у постели своего старшего хворого брата, который не заботился и не думал о том, призовет его или нет народ к царской власти. По временам царевна подходила к открытому окну и внимательно прислушивалась к доносившемуся с площади гулу, с нетерпением ожидая той торжественной и радостной минуты, когда ей придется, подняв с постели брата, явить его народу с Красного крыльца как великого государя.
Прежде чем патриарх успел объявить на Красном крыльце об избрании царем Петра Алексеевича, из толпы бояр поспешно и незаметно выскользнул Милославский и побежал к царевне. Когда он вошел к ней, его смущенный и растерянный вид показал Софье, что дело ее кончилось неудачей.
— Иди скорее, благоверная царевна, на Красное крыльцо! Ты там нужна! — торопливо проговорил Милославский.
— Должно быть, братца Петрушу избрали царем? — проговорил равнодушно царевич Иван, с трудом всматриваясь больными и подслеповатыми глазами в Милославского.
На вопрос царевича не обратили внимания ни боярин, ни царевна, которая поспешила выйти из братской опочивальни.
— Максимка Сунбулов нам изменил, — говорил на ходу Милославский Софье, — но дело наше вконец еще не пропало. Будь только мужественна, царевна, и не уступай Нарышкиным, они лишь временно осилили нас!
— На праотеческий всероссийский престол избран великий государь царь Петр Алексеевич, — объявил патриарх появившейся на Красном крыльце царевне.
Гневный огонь вспыхнул в ее глазах.
— Избрание не право! — крикнула она, обведя грозным взглядом патриарха, царицу и бояр, и быстро повернулась, чтобы уйти в палаты.
— Не начинай смуты, умоляю тебя именем Божиим! — тихо проговорил патриарх вслед уходившей Софье, которая сделала вид, что не слышит.
Выдержала себя перед людьми Софья, а Иван Михайлович после долгих убеждений уговорил даже ее пойти поздравить царя Петра Алексеевича с воцарением, чтобы не подать повода к дальнейшим подозрениям. Но когда она после этого удалилась в свой терем и там осталась одна, то залилась слезами, осыпая проклятиями и мачеху, и Нарышкиных.
В это время власть избранного государя утвердилась, на верность ему приводили к присяге бояр, окольничих, стольников, дворян, стряпчих и всех служилых людей. Все беспрекословно присягали Петру. В одном только приказе стрельцы отказывались целовать крест царю Петру Алексеевичу, но посланные к ним из дворца окольничий, думный дворянин и дьяк уговорили и их присягнуть Петру.
В тот же день началось возвышение Нарышкиных. Великий государь постановил в спальники Ивана, Афанасия, Льва, Мартимьяна и Федора Кирилловичей, а также Василия Федоровича Нарышкиных. Он же снял опалу с Артамона Сергеевича Матвеева и послал к нему указ о возвращении в Москву немедленно. Освобождены были из ссылки и четверо Нарышкиных, им также велено было прибыть в Москву. В противоположность этим милостям объявлено было первым любимцам покойного царя: боярину и чашнику Языковым, двум братьям Лихачевым и ближнему стольнику Языкову, чтобы во время выходов великого государя их не видели. Опала эта была недобрым предвестием для сторонников Милославских, которые дружили прежде с опальными царедворцами.
На другой же день кончины царя Федора Алексеевича, то есть 28 апреля, происходило его погребение. Обряд этот совершали патриарх, девять митрополитов, пять архиепископов, два епископа и все бывшие в Москве архимандриты и игумены. Погребальное шествие открывали шесть стольников, они несли обитую золотою объярью крышку царского гроба. От них ее приняли на Красном крыльце стольники. Гроб, покрытый золотою парчою, несли также стольники на носилках, обитых бархатом, а при входе в Архангельский собор их заменили священники. За гробом шли: царь Петр Алексеевич, царица Наталья Кирилловна и царевна Софья Алексеевна, а другую вдовую царицу, Марфу Матвеевну, несли в креслах спальники и бояре, которые, как и царское семейство и все другие чиновные и служилые люди, были одеты в «печальной», то есть в черной одежде. За гробом шел народ с зажженными восковыми свечами, розданными на счет царской казны.
— Дивно, что так спешно государя хоронят! — говорил в толпе один старик. — Того прежде не водилось. Бывало, дадут собраться из окрестных мест народу и съехаться отовсюду духовным властям и служилым людям. Чего так теперь торопятся? Чего доброго, заживо его похоронят.
— Нешто не знаешь, что на погребение царя Алексея Михайловича набралось столько народу в Москву, сколько прежде никогда не бывало. Принялись тоща душить, резать и грабить; так что в день его похорон нашли в Москве более ста ограбленных и убитых. Вот, чтобы того же не случилось, и поторопились поскорее похоронить государя, — вразумлял старика подьячий.
— Нет, тут что-нибудь да не ладно, — отозвался кто-то из толпы, а старик сомнительно покачал головою.
Появление Софьи как сестры-царевны на погребении ее брата было в Москве первым еще случаем. Все дивились этому и в особенности тому, что молодая царевна шла не только пешком, но и не заслонилась «запонами» и даже с отброшенною с лица фатою. Изумление бояр и разных чинов служилых людей возросло еще более, когда царь и царица, не оставшись на отпевании, тотчас после обедни ушли из собора, а между тем царевна Софья оставалась в соборе до тех пор, пока не засыпали могилы.
Лишь только царица вернулась в свой терем, как к ней явились монахини, посланные тетками и сестрами покойного государя.
— Благоверная царица! — заявила старшая из этих посланниц. — Царевны кручинятся и скорбят, что ты на отпевании их племянника и братца остаться не изволила.
— Сынок мой больно устал, мал он еще; невмоготу ему было на ножках стоять, — отвечала царица на этот укор.
Совсем иначе отзывались в теремах царевен о Софье Алексеевне:
— Вот она братца любила, так поистине любила. В горести не помнила даже, что и делала; для него и своей царственной скромности не поберегла и на отпевании осталась до конца. Не то что мачеха! — умиленно почмокивали губами многочисленные приживалки.
Возвращаясь одна из Архангельского собора, царевна, закрыв ширинкою лицо, громко всхлипывала, сопровождая свои слезы обычными в то время причитаниями.
— Извели братца нашего злые люди, — плакалась Софья, идя посреди расступавшегося перед нею народа. — Нет у нас ни батюшки, ни матушки, братца нашего Ивана на царство не выбрали! Умилосердитесь, православные, над нами, сиротами, если мы в чем провинились перед, вами, отпустите нас в чужие земли к королям христианским!
— Эх вы, сиротинки горемычные! — подхватывали на пути царевны московские торговки и бабы, расчувствовавшись от ее причитаний, и принимались сами реветь и нюнить.
Слова и слезы царевны не прошли даром, и уже на другой день заговорили в Москве и принялись охать и ахать о царевиче Иване Алексеевиче и об его сестрах, предсказывая, что изведут их злые люди. После похорон Федора Алексеевича, по существовавшему в ту пору обычаю, в опочивальне умершего царя сидели, в продолжение первых девяти суток, денно и нощно около его постели очередными сменами бояре, окольничие и дьяки, а священники и дьячки беспрестанно читали евангелие и псалтырь. Такие же смены и такое же чтение было, в течение всего сорокоуста, и в Архангельском соборе у могилы новопреставившегося. Каждый день отправлялись по нем панихиды, как в этой древней усыпальнице государей московских, так и в кремлевском дворце, в так называемой Панафидской палате, а по монастырям ежедневно за счет царской казны кормили монашествующую братию и нищих за упокой души царя Федора Алексеевича.
Давно уже принялись проказничать и своевольничать на Москве стрельцы, регулярное пешее, а частью и конное войско, заведенное еще в 1551 году царем Иваном Васильевичем Грозным и постепенно умножавшееся в своей численности, так что при воцарении Петра Алексеевича в Москве было уже до 15 000 стрельцов. В стрельцы вступали вольные люди, жили они в разных местах Москвы отдельными большими слободами, обзаводясь семьями. Установился обычай, что сын стрельца, достигнув юношеского возраста, делался стрельцом, а из посторонних в стрелецкое войско принимались только люди «резвые и стрелять гораздые» и при том не иначе, как по свидетельству и одобрению старых стрельцов. Обязанности стрельцов в мирное время были следующие: держать в Москве караулы, гасить пожары и при встрече иноземных послов становиться на месте их проезда в два ряда. Особенным почетом среди стрелецкой рати пользовался так называемый «выборный», или «стремянной», полк. Он состоял из конников и постоянно сопровождал государя при его выездах из Москвы, почему и назывался еще «государевым» полком. Военная служба была, кроме походного времени, легка для стрельцов; много оставалось у них досуга, и они стали заниматься торговыми и различными промыслами, не платя, однако, за это наравне с посадскими никаких податей и пошлин. Большая часть стрельцов сделалась, благодаря этому, людьми достаточными и даже богатыми, да и, кроме того, жизнь их была обеспечена правительством, так как раненые, увечные и престарелые стрельцы рассылались на кормление по монастырям. Стрельцы выделялись из местного населения столицы и жили с ним не в ладах. Они беспрестанно задирали мирных жителей Москвы, а также оскорбляли их жен и дочерей, и трудно было найти на них управу, так как у них был свой особый суд, стрелецкий приказ, а для своих внутренних полковых распорядков они, подражая казакам, завели крути, на которых и решали дела большинством голосов.
Нехудо жилось бы московским стрельцам, если бы их не притесняли начальники: полковники отбирали у стрельцов их сборные деньги, захватывали их земли, не доплачивали им царского жалованья, не выдавали сполна хлебных запасов, обращая и то и другое в свою пользу, били стрельцов нещадно батогами, принуждали и их самих, и их жен и дочерей работать в своих огородах, косить сено, строить в своих деревнях дома, мельницы и плотины, не отпуская их с работы даже в Светлую неделю. Полковники заставляли стрельцов одеваться слишком щеголевато, требуя, чтобы они покупали на собственный счет цветные кафтаны с золотыми нашивками, бархатные шапки и желтые сапоги, хотя им шла одежда из царской казны. Особенно между всеми полковниками отличался корыстолюбием, произволом и жестокостью Семен Грибоедов. Он довел свой приказ до того, что в самый день смерти царя Федора Алексеевича подчиненные Грибоедову стрельцы подали государю на него челобитную. Грибоедов был тотчас же сменен и на другой день его били кнутом, а двенадцать других полковников были биты батогами.
При воцарении Петра стрельцы не произвели никаких беспорядков, но потом между ними начали ходить толки о том, что если бы был другой царь, то им было бы несравненно лучше жить. В стрелецких слободах начали появляться теперь какие-то таинственные личности, из которых мужчины шушукались со стрельцами, а женщины громко и бойко болтали со стрельчихами. И те и другие возбуждали стрельцов против бояр, бывших на стороне царицы Натальи Кирилловны и царя Петра Алексеевича, в особенности же против Нарышкиных.
— Кабы ваши мужья да сыновья знали царевну Софью Алексеевну, то Нарышкиным и боярам, их согласникам, ее в обиду ни за чтобы не дали! — говорила постельница Родилица.
— Нешто они крепко ее притесняют? — с участием спросила одна из стрельчих.
— А то как же? Спуску небось не дадут! Ныне все в их власти. Мало того, что притесняют, да низвести ее, голубушку, хотят, а она-то и есть истинная доброжелательница всему стрелецкому войску! — говорила жалобно постельница.
Стрельчихи покачали головами.
— Думаете вы, сударушки, что царь Федор Алексеевич вольною смертью живот свой покончил? Как же!
Стрельчихи навострили уши.
— Отравил его яблоком проклятый жидовина-дохтур, что гадиной прозывается… А как покойный-то государь его, злодея, ласкал и жаловал! Бывало, не только его самого, да и жену его, треклятую жидовицу, чем только не обдарит: и золотом, и соболями, и бархатом!
— Что и говорить! Ведь недаром же ты в царских палатах живешь, ты все должна знать, — заметила одна из стрельчих.
— А что же эту окаянную гадину за его злодейство не сожгут на Болоте в срубе? — спросила другая стрельчиха.
— Как доберешься до него? Не по своей охоте он злодейство учинил, а по уговору от Нарышкиных; они и защитят его! — вразумляла Родилица.
— Вправду ли, Федора Семеновна, говорят, что царевна Софья Алексеевна премудрая девица?
— Уж больно премудра: все читает да пишет или с людьми учеными толкует.
— Вот бы ей самой сесть на царство!.. — сболтнула одна из стрельчих. — При ней бы и нашему женскому полу повадно и вольготно было.
— Стрелецкие полки бы из баб завели! — весело подхватила другая.
Стрельчихи захохотали.
— Не смейтесь, сударушки! — заговорила строгим голосом самая старая из них. — Дней пяток тому назад заходила к нам в слободу благочестивая странница из смоленской стороны и пророчила, что вскоре на Москве наступит бабье царство.
— Оно так и быть должно, — подхватила Родилица. — Ходил к царевне монах Семен, из Полоцка был он родом, ныне он покойный, так и тот по звездам небесным вычитал тоже самое. Да говорят еще…
— Никак мой муженек домой бредет? — крикнула вдруг стрельчиха-хозяйка, взглянув в окно и увидев приближающихся к избе мужчин. — Он и есть! Вишь, как запоздал, а идет с ним московский дворянин Максим Исаевич Сунбулов; часто он в наших слободах бывает и диковинные речи ведет: пророчит разом и о бабьем и антихристовом царствии. Кто тут разберет!
— Не призамолкнуть ли нам, сударушки, нашею речью да не затянуть ли песню? — спросила старая стрельчиха. — А то, чего смотри, Кузьма Григорьевич осерчает.
— Чего призамолкнуть? — бойко запротиворечила ей Родилица. — Совсем супротив того делать нужно: толкуйте стрельцам, чтобы выручали они из беды благоверную царевну Софью Алексеевну. Расскажите им, что ее извести хотят, а при ней было бы стрельцам житье вольное, да толкуйте им, что и царя Федора Алексеевича Нарышкины извели отравою и то же самое хотят учинить и с царевичем Иваном.
Стрельчихи, однако, невольно замолчали на некоторое время при приближении хозяина дома, выборного стрельца Кузьмы Чермного, и его спутника Сунбулова.
— На тебя, Кузька, понадеялся я крепко, а ты, окаянный, что со мной сделал? А теперь мне из-за тебя житья от Ивана Михайловича нет: все бранит да корит, что мы запоздали выкрикнуть царевича Ивана, говорит, что я один все дело сгубил, изменником обзывает! — говорил Сунбулов.
— Не унывай, Максим Исаевич, — ободрял Кузьма Сунбулова, — дело поправить успеем, у нас в слободах теперь много насчитаешь народа, который хочет постоять за царицу. Не перевелись у нас еще и такие молодцы, что с Разиным по широкой Волге плавали, хотят они стариной тряхнуть!
— Со стариной-то они пока пусть поудержатся; преж всего законного наследника на царство посадить надо. Коли станет стрельцам привольно при царе Иване Алексеевиче да при его сестре царевне Софье Алексеевне, так незачем будет и стариной трясти, разве только себе на погибель! — заметил Сунбулов.
— Дельно ты, Максим Исаевич, говоришь. Не окажешь ли ты мне честь великую, не зайдешь ли ты ко мне чарку водки выпить? — сказал Чермной, снимая шапку и кланяясь дворянину.
— Некогда, брат Кузьма, теперь не время; зайду к тебе вдругорядь, — отвечал Сунбулов. — Помни же наш договор: как сегодня схватим мы тебя в потемках на улице, да как будто примемся тебя бить, то ты и кричи во всю глотку: «Боярин, Иван Кириллыч! Помилуй меня, бедного человека! Помилосердуй надо мною. Чем я, Иван Кириллыч, твою милость прогневал?» Тогда и мы со своей гурьбой примемся кричать: «Что прикажешь, Иван Кириллыч, с ним делать! Отпустить его, что ли, Иван Кириллыч?» Уразумел?
— Как не уразуметь, дело понятное, — улыбнулся Чермной. — Сказывают, боярин Иван Михайлович Милославский и не то еще творит; нарядится, говорят, бабой, сядет где-нибудь на перекрестке или на крыльце, да и ну плакаться бабьим голосом: «Изобидели, изувечили, искалечили Нарышкины меня, человека божьего, ни за что ни про что!» Народ-то около него соберется, а он примется еще пуще прежнего голосить. Кто его с закрытой рожей признает? Под фатой-то бороды не увидишь. А в народе меж тем начнут жалоститься и заговорят: «Эх, вы, бояре, бояре, от душегубцев Нарышкиных защитить нас не умеете! Из-за чего они так убогую старуху изобидели?»
— Смотри, Кузя, коли уж знаешь, так никому не проболтайся! — предостерег Сунбулов.
— Ни, ни! — подхватил Чермной. — И тебе-то я только по тайности открыл. Знаю я еще и то, — продолжал стрелец, — что охочие люди за полученные от боярина Ивана Михайловича деньги нарочно под лошадей нарышкинских бросаются. А в народе вопль поднимается: «Вишь, как Нарышкины своевольничают, скоро в Москве весь народ христианский перетопчут да передавят!..»
Говоря между собою, Сунбулов и Чермной подошли к воротам избы и, пошептавшись немного, расстались до завтрашнего дня. Стрелец вошел к себе в избу.
— Здоровы, бабы! — крикнул он, снимая с себя охабень. — Чай, пустяки болтаете? Почитай, что вас тут Федора Семеновна мутит! — шутливо сказал он, кланяясь одной только постельнице. — Вашей чести, Федора Семеновна, мое почитание!
— Не мутит, а умные речи заводит, говорит о наступлении на Москве бабьего царства, — отозвалась хозяйка.
— Видно, вас мужья еще мало плеткой хлещут? Знать, побольше захотелось? Вот ужо я своей задам! — шутливо по-прежнему продолжал Чермной.
— Задай, Кузьма Григорьич, да только поскорей, то, чего доброго, и запоздаешь, как запоздал намеднясь на площадь, — подсмеиваясь, перебила молоденькая стрельчиха. — Поторопись, родной, а то как бабье царство настанет, то мы из-под власти вашей все выйдем. Сказывают, что и в пророчествах о том написано, — говорила, хорохорясь, стрельчиха.
— Молчи, баба, не в свои дела путаешься! — вдруг крикнул сердито Чермной. — Ступайте, бабы, по домам! Чего здесь без толку галдить! Чай, до сыта наболтались!
Стрельчихи, одна за другою, повыбрались из избы. Осталась одна Родилица и с нею начал втихомолку беседовать Чермной, выслав сперва свою жену из горницы.
Потолковав с Чермным, Родилица отправилась к боярину Ивану Михайловичу Милославскому, чтобы пересказать ему о том, что ей привелось услышать в Стрелецкой слободе, но она не застала его дома, так как Иван Михайлович уехал к царевне.
Милославский беседовал с Софьей Алексеевной в ее тереме, где находился также князь Василий Васильевич Голицын. Они оба поместились на лавках вблизи царевны, сидевшей в креслах.
— Ты говоришь, князь Василий Васильевич, что если поднимется во всем народе смута, то от того произойдет одно лишь государственное настроение, а пользы не будет; каждый тогда станет тянуть в свою сторону и сами заводчики дела не будут знать, за что им тогда приняться… И кажется мне, что ты прав, — рассуждала Софья Алексеевна.
— И не посему только одному не подлежит поднимать народа, но и потому еще, что он будет безоружен и ничего не поделает, если станут против него стрельцы с пищалями и с пушками. Попусту только перебьют много народу.
— Нет, князь Василий Васильевич, по-моему, коль скоро заводить смуту, так уже заводить ее всенародную! Во время ее и заводчики сумеют справиться со своим делом, а коль скоро народ не будет на нашей стороне, не станет кричать да бурлить, то и скажут, что мы посадили на царство Ивана Алексеевича недобрым согласием, не по народному избранию, а токмо насильством, — говорил внушительно Милославский.
— Ни о каком насильстве тут и слова быть не может: престол московский принадлежит, по праву первородства, благоверному царевичу Ивану Алексеевичу, — начал Голицын. — И избранию тут не должно быть и места; нужно лишь взять царевичу свое право мирным порядком.
— Мы — старшее племя! — перебила с живостью Софья, — Не мы, а над нами учинили насильство! С какой стати царица Наталья Кирилловна правит государством? Сказывают, указы от имени великого государя, а за великим государем во все глаза присматривают мамы да няни! Нечего сказать, хорош великий государь! — насмешливым и раздражительным голосом говорила царевна. — А братец Иванушка человек в полном возрасте. Мог бы и сам царством править. За что же обошли его?
— Дело только в том, благоверная царевна, чтобы устранить от власти Нарышкиных, а Петра Алексеевича с престола сместить никак нельзя; теперь поздно уже думать об этом, так как ему все Российское царство присягу на верность принесло. Станем мы поднимать народ против него, так дурной покажем обычай, ни во что присягу государю ставить начнут.
— Что же, князь Василий Васильевич, по твоему разумению, следует теперь делать?.. — спросила в недоумении царевна.
— А вот, пресветлейшая царевна, что мне приходит на мысль, — начал с расстановкою Голицын. — Всего бы лучше учредить двоевластие…
— Двоевластие?
— Пусть будут разом два царя, — сказал Голицын.
— Экую ты, князь Василий Васильевич, небывальщину вымыслил, — засмеялся Милославский. — Преотменный ты выдумщик!
— История поучает нас, — спокойно возразил Голицын, — что в древности у спартанцев было всегда по два царя. В Греческой империи было тоже два совместно царствовавших кесаря: кесари Аркадий и Гонорий; оба они правили империею одновременно и правили со славою.
— Больно уже много начитался ты разных мудреных книг, князь Василий Васильевич, да и крепко ты любишь всякие новшества. А что скажут бояре в ответ на такую затею? — заметил Милославский.
Софья не вмешивалась, только внимательно прислушивалась. Предложение Голицына поразило ее, и она старалась выяснить дело, прежде чем сказать что-нибудь разумное.
— Нетрудно будет втолковать боярам всю пользу такого двоевластия. Нужно будет разъяснить им, что именно от того произойдет. Так, если один царь заболеет, то другой царством править может. Если один царь пойдет на войну, то другой останется на Москве, чтобы ведать гражданским урядом.
— Пожалуй, что ты и дело говоришь! Да, почитай, что и для боярства тогда лучше будет: если кто попадет под опалу одного из государей, так останется в чести у другого, — сказал Милославский.
— Смущает меня тут только одно, князь Василий Васильевич, — вмешалась наконец царевна. — При двоевластии один царь и его сторонники смогут осилить другого, и тогда власть осиленного царя, пожалуй, ни во что превратится. Вот хотя бы, примером сказать, что может отучиться у нас. Положим, что так или сяк посадим мы Иванушку на царский престол, да какая от того польза будет, если на царстве все-таки Петр Алексеевич останется? Ведь тогда и над Иванушкою Нарышкины силу заберут.
— Ну, нет, царевна, этому не бывать! — воскликнул Голицын. — Досталась бы только единожды власть в руки, а уже выпускать ее не годится! Тогда нужно, да и можно будет побороть всех противников!
С сильным биением сердца и со страстным выражением смотрела царевна на стоявшего перед нею величавого боярина. В нем, как ей казалось, олицетворились теперь и ум, и твердость, и та самоуверенность, которая дает господство над другими.
В продолжении этой речи Милославский слегка откашливался, как будто готовясь возразить Голицыну, и с насмешливою улыбкою посматривал на него.
— Чем более мирным способом достанется Царский престол царевичу Ивану Алексеевичу, — продолжал Голицын, — тем будет лучше для всех. К чему кровавые побоища? Зачем междоусобия? Если раз мы поднимем чернь, то трудно уже будет усмирить ее; придется пустить тоща в дело и казни, и пытки, а и те и другие только ожесточат народ против нового государя. Разве мало и теперь стонет людей в застенках? Неужели же еще прибавлять страждущих!..
— Как же, князь Василий Васильевич! Так вот добром с Нарышкиными и поладишь! Дашь им теперь спуска, так потом они тебе за то не дадут его. Отблагодарят они тебя в свое время по чести, — сказал Милославский.
— На то, Иван Михайлович, дал Господь Бог человеку разум, чтобы он сумел справить каждое дело без насильства. Если стрелецкое войско подаст общую челобитную, чтобы быть на царстве государю Ивану Алексеевичу, да сделает это мирным обычаем, так поверь, что несравненно лучше будет. Нарышкины побоятся стрельцов и тем охотнее уступят, что и царь Петр Алексеевич на престоле останется, а там уже можно будет сладить и с ним без кровопролития. Умоляю тебя, боярин, не допускай народного мятежа, при котором не будут отличать правого от виноватого.
Когда Голицын договаривал последние слова, в терем вошла Родилица, обращавшаяся совершенно свободно как с царевною, так и со всеми близкими к Софье Алексеевне боярами.
— Была я у твоей милости, — заговорила она, кланяясь Милославскому, — да проведала, что ты здесь, так сюда побежала. Совсем ноженьки отбила, в двух слободах перебывала сегодня.
С этими словами она, как бы обессилев, медленно опустилась на пол и села на нем, вытянув вперед ноги.
Неприветливо взглянул Голицын на постельницу: Он присел на лавку и, сложив на коленях ладони, понурил голову.
— Многое множество стрельцов хотят постоять за царевича Ивана Алексеевича и за тебя, царевна, и за весь ваш старший род, да и не из рядовых только стрельцов, а и из чиновных! Меж их полковник Озеров да полуполковник из кормовых иноземцев, как бишь его…
— Цыклер, что ли? — подсказал Милославский.
— Он и есть; да из стрелецких выборных, Борис Федорыч Одинцов, Обросим, как звать по отчеству, не знаю, а по прозванию Петров, да Кузьма Григорьич Чермной. Последний куда как отважен, с ним часто я видаюсь, да и у всех других по нескольку раз перебывала. Не с ними, впрочем, веду я особенно речи, а больше все с их бабами, те мужей подбить сумеют. Сказывала я им, чтобы они, Иван Михайлович, пожаловали к тебе завтра в ночную пору, ты с ними лучше столкуешься. Много делают мне они таких запросов, на которые я и ответить не сумею… Сказывали, что пишут челобитную.
Слушая Родилицу, Милославский одобрительно кивал головою.
— Ну, вот видишь, князь Василий Васильевич, дело по твоему желанию направляется. Начинают стрельцы не с мятежа, а с челобитной, а затем, если дело повернется на что иное, так уж не наша в том вина будет. Значит, добром с Нарышкиными поладить не успели.
— Дай-то Господи, чтобы избавились мы от кровавых мятежей, — отозвался Голицын.
— В слободах, — принялась опять болтать скороговоркою Родилица, — серчают крепко на царицу Наталью Кирилловну за то, что они Матвеева из ссылки возвращают. «Несдобровать ему, говорят стрельцы, пусть только покажется, разговаривать с ним долго не станем».
— Да и нам-то он не на радость едет, примется по-старому воротить всем, — с досадою промолвил Милославский.
При упоминании о Матвееве, царевна нахмурилась. Нахмурился и Голицын.
— Что тут поделаешь? С ним, наверно, и без посторонних подущений стрельцы сами по себе скоро расправятся, у них к нему ненависть большая, — заметил Иван Михайлович. — Ну, скажи теперь, князь Василий Васильевич, статочное ли было бы дело, если бы вдруг стрельцы пошли на Матвеева, а мы за него, врага нашего, вступаться бы вздумали? Ведь это, почитай, все равно, что себе самому заранее могилу рыть добровольно.
— Горько сознаться, а приходится сказать, что есть и правда в твоих речах, Иван Михайлович — печально проговорил Голицын. — Пусть будет, что будет, скажу только и пресветлейшей царевне и тебе, боярин, что в кровопролитии участвовать я не отважусь, на душу грех тяжкий ляжет. Не хочу быть повинен в крови христианской.
— Ну, как знаешь! — проворчал Милославский. — А, думается мне, что боронить себя от врагов греха никакого нет. Не давать же себя на расправу своим недругам? Приму я все на свою совесть, — добавил он, успокаивая Голицына. — Да и царевна ни в чем перед Богом в ответе не явится: все, что будет нужно, сделаю я сам.
— Так и порешим на этом. Пусть Иван Михайлович, как он знает, оберегает честь и здравие благоверного царевича Ивана Алексеевича. Прощайте, бояре, пора мне пойти к царице Наталье Кирилловне. Стараюсь я теперь поступать, чтоб ни в чем меня в подозрение не взяли.
— И разумно делаешь, государыня-царевна, — одобрил Милославский.
Милостиво отпустив от себя бояр, Софья крытыми переходами пошла из своего терема к мачехе.
У царицы Натальи Кирилловны собирались также в ту пору по два раза в день на совет бояре, державшие ее сторону, и почти безотлучно находилась при ней вся многочисленная семья Нарышкиных.
Чуяло сердце царицы что-то недоброе; нарышкинские разведчики и соглядатаи шныряли по Москве и приносили из города в царицын терем нерадостные вести. Подумывали сторонники Натальи Кирилловны, как бы захватить главных злоумышленников, но опасно было сделать это: чего доброго, раздражили бы всех еще больше, и стрельцов и народ. Не решаясь пока ни на что, царица и преданные ей бояре с нетерпением поджидали приезда в Москву Артамона Сергеевича Матвеева, твердо надеясь, что он даст им всем разумный совет. Промедление на несколько дней не представляло, по-видимому, особой опасности, так как хотя тревожные слухи и носились по Москве, но не было еще никаких явных признаков, что взрыв уже готов. Да и некому было взяться за дело решительно; среди сторонников царицы Натальи Кирилловны не находилось таких людей, которые отважились бы прямо пойти навстречу опасности, все думали только о том, как бы уклониться от угрожающей беды, а не о том, чтобы предупредить ее неожиданным ударом.
Царевна вошла в горницу царицы, и бывшие там женщины, монахини и приживалки, низко поклонившись ей, вышли, оставив их с глазу на глаз.
— Здравствуй, матушка царица! — сказала Софья, входя к своей мачехе и почтительно целуя ее руку. — Всенижайший сыновний поклон принесла я тебе от братца-царевича. Лежит он в постели, да и сама я что-то недомогаю, никак огневица напасть на меня хочет. Видно, и мне слечь придется.
— Побереги тебя Господь Бог, Софьюшка, — с притворным участием сказала Наталья Кирилловна.
Софья присела на низенькую скамью у ног мачехи.
— А что слыхать на Москве, Софьюшка? — спросила царица, пристально глядя на падчерицу.
— Где мне что знать! Сижу у себя взаперти, ни с кем не вижусь и ни с кем не знаюсь. Вот и святейший патриарх забыл меня совсем; никто ко мне не заглянет. Все нас позабыли, как братец Федя Богу душу отдал.
— Вот, Софьюшка, кажись, ведь какой ты смиренницею живешь, никого не затрагиваешь, ан смотришь, злые люди между нами ссору завести хотят: толкуют, что из-за твоих искательств переполох на Москве затевают, — заговорила царица, сдерживая волнение.
Софья слегка вздрогнула, но тотчас же оправилась.
— Выдай мне, матушка, того, кто смеет это говорить, — спокойно сказала она. — Зачем тебе злых людей боронить? Если что из-за них потом выйдет, так сама же ты виновата будешь: зачем злодеев нам на пагубу укрываешь!
И царевна смело взглянула в глаза мачехи.
Царица, в свою очередь, смутилась.
Да кого же мне тебе выдавать? Молва по Москве такая ходит, как тут кого уловишь и уличишь? Сказываю я тебе только то, что на миру твердят, — проговорила она.
— Говорят на миру! — насмешливо повторила вдруг вспылившая Софья и быстро вскочила со скамейки. — Да знаешь ли ты, матушка, что говорят о тебе самой на миру? Говорят, что ты всех нас извести хочешь!
— Опомнись, безрассудная, что ты сказала! Ты винишь меня в смертном грехе! — вскрикнула царица, приподнимаясь с кресел. — Забыла ты, видно, негодница, что завещал вам покойный родитель!
— Забыла, видно, и ты, что завещал тебе он! — задыхаясь от гнева, вскрикнула Софья. — Завещал он тебе любить и оберегать нас, а разве ты так поступаешь с нами? Ты гонишь братца Иванушку в могилу, а меня и сестер моих спроваживаешь в монастырь…
С громким рыданием упала царица на кресло и заплакала навзрыд. Царевна, окинув мачеху взглядом, исполненным ненависти, и не простившись с нею, пошла в свой терем.
— Нечего нам более от них ждать; погубят они нас, если мы не обороним себя вовремя, — думала царевна.
Возвратясь в свой терем, она тотчас же на лоскутке бумаги написала: «Мешкать не годится; принимайся, Иван Михайлович, за дело».
Записку эту царевна отправила с Родилицею к Милославскому. На другой день после стычки Софьи с Натальей Кирилловной, по кремлевским палатам пошел слух, что царевна сильно заболела, заперлась в тереме и не пускает к себе никого, даже самых близких людей. Наталья Кирилловна успокоилась, полагая, что до приезда. Матвеева Софья и ее согласники ничего не успеют сделать, А между тем Милославский по нескольку раз в день пересылался через Родилицу с царевною, сообщая ей, что дело идет как нельзя лучше.
С несказанною радостью встретила Наталья Кирилловна возвратившегося из ссылки боярина Артамона Сергеевича Матвеева, ближайшего друга ее покойного мужа, который звал Матвеева почетным именем «Сергеич». При виде его в памяти царицы оживали ее детские и девичьи годы. Вспоминала она, как ее, еще маленькою девочкою, привезли из Тарусы, где было у ее отца небольшое поместье, в Москву на воспитание к родственнику Нарышкиных, Матвееву, как ее поразил тот дом, в котором жил боярин. Дом этот по своей отделке и обстановке слишком резко отличался от домов других бояр и, подобно дому князя Василия Васильевича Голицына, был устроен на европейский образец. Боярин Матвеев слыл на Москве Человеком разумным и ученым. Он любил чтение и беседу с книжными людьми, не только из русских, но и из иностранцев, и постоянным его собеседником был ученый грек Спатарий. Ходила даже молва, будто Матвеев знает тайную силу трав и занимается чернокнижием, и повод к этой последней молве подавал, между прочим, служивший у Матвеева араб Иван.
— Дьявол идет! — кричали, бывало, в Москве, когда араб, или, по-тогдашнему, «мурзин», появлялся на улице. — Вишь, ведь черный какой! Черт губастый!
— Да ведь он тоже крещеный!. — заметит кто-нибудь.
— Что в том, что он крещеный? Рожа все та же черная осталась, значит, и в крещении не отмылся!
Давно бы учинили над ним в Москве что-нибудь недоброе, если бы не его богомолье. Крещеный негр часто ходил в церковь Николы в Столбах, в приходе которой жил его боярин. Он усердно молился и тем ослаблял злобу суеверов.
Любил боярин Матвеев толковать и с раскольниками, а также и состязаться с Аввакумом, к которому нередко хаживал вместе с Семеном Полоцким. Вскоре, однако, протопоп разошелся с боярином.
— Ты ищешь, — сказал ему Аввакум, — в словопрении высокой науки, а я прошу ее у Христа моего со слезами. Как же могу я иметь общение с тобою: мы разнимся, яко свет и тьма.
Вообще раскольники не жаловали Матвеева за склонность его к новшествам. Не любило его и стрелецкое войско, зная, что боярин был строг и неснисходительно посматривал на распущенность и своеволие стрельцов. Едва лишь Матвеев возвратился в Москву, как вражда готовилась снова подняться против него, хотя стрельцы и встретили его хлебом-солью. «Но, — как писал впоследствии его сын, — принос стрелецкого хлеба и соли был ядением ему, боярину, меду сладкого на остром ноже».
Живо напомнил приезд Матвеева царице ее неожиданную высокую судьбу.
Царь Алексей Михайлович часто, в противность тогдашним понятиям, требовавшим сколь возможно большего отчуждения государя от подданных, езжал к боярину, который, не блюдя исконного московского обычая, не скрывал от взоров бывавших у него гостей ни своей жены, ни жившей в его доме Натальи Кирилловны. При первой же встрече сильно приглянулась царю эта молодая, красивая и стройная девушка, и он, шутя, пообещал Матвееву приискать ей жениха.
Прошло несколько дней, и Алексей Михайлович снова навестил Матвеева.
— Я нашел твоей родственнице жениха, — сказал государь.
— Кто же он таков? — спросил нерешительно боярин.
— Царь Алексей Михайлович!
Матвеев повалился в ноги государю и умолял отстранить от него эту высокую честь, ссылаясь на то, что вследствие царского брака с его родственницею и воспитанницею у него, Матвеева, явится много завистников, и уговорил царя справить сватовство по старинному обычаю. Тогда собрали со всего государства в Москву дворянских девиц и поместили их в царевниных теремах. Только перед светлыми очами великого государя, одного из всех мужчин русской земли, могли откинуться девичьи фаты. Царь вдосыть насмотрелся на своих хорошеньких подданных, но остался верен прежнему своему выбору: Наталья Кирилловна была объявлена невестою государя, а вместе с тем и наименована благоверною царевною и великою княжною московскою, так что государь как будто вступал в брак с девицею царской крови.
Отпраздновали свадьбу и обедами и подарками; царя дарили бояре и боярыни бархатами, узорчатыми камками, атласами и объярями, а царицу, вдобавок ко всему этому, еще и соболями и золотыми перстнями с дорогими каменьями, а также и серебряною посудою. По случаю царского веселья были посланы из дворца в монастыри стольники, стряпчие жильцы с милостынею и с молебными деньгами, и в течение нескольких недель кормили на счет царской казны изобильною трапезою чернецов и черниц, выдавая каждому и каждой из них, сверх денег, еще по полотенцу и по два платка. Ходили царь и царица по богадельням и тюрьмам, облегчая участь колодников и раздавая щедрую милостыню как им, так и вообще убогим и нищим, и, по свидетельству современника, истратили на это «множество тысяч».
Припомнила царица Наталья Кирилловна и радость своего супруга по случаю рождения ею царевича, которому вследствие особого предвещания юродивого дали имя Петр — имя, не бывшее еще в царском семействе. Припоминала она, как царь на радости стал тогда ходить пешком в «цветном» платье по монастырям, творить многие добрые дела сверх обычных и угощать бояр водкою, фряжским и ренским вином, яблоками, дулями, коврижками и инбирем.
Царь, читавший в переводах иностранные «куранты», то есть газеты, порадовался и тем предзнаменованиям, какие он в них нашел: в день рождения царевича Петра король французский перешел за Рейн, а султан турецкий через Дунай; после чего первый из них завоевал четыре бельгийские области, а второй — Каменец и всю Подолию.
Были, впрочем, в жизни царицы и тяжелые дни, хотя и неизвестно, доходило ли когда-нибудь дело до «жезла», употребление которого царю разрешал при совершении брака духовный отец, могший, по собственному его о себе самом отзыву, «наставить на вся благая». Известно только, что огорчения Натальи Кирилловны происходили от положения ее, как мачехи, среди взрослой семьи. В эти тяжелые дни ободрял, утешал и успокаивал царицу ее сродник, боярин Матвеев, с которым разлучили ее Милославские, но теперь обстоятельства, к радости вдовствующей царицы, изменились, так как опальный боярин с великою честью возвращался в Москву и в нем она должна была найти и твердую опору, и надежного советника.
С обычною для той поры боярскою пышностью въезжал Матвеев в Москву, которую он, как изгнанник, должен был оставить семь лет тому назад. Раздумывая о своей ссылке, он скорбел о том невежестве, в каком находились тогда его соотчичи. Еще в исходе XVII столетия подозрения в порче, в отраве и в волшебствах были весьма часты в московском государстве, и каждый человек, занимавшийся в то время не только такими, «отреченными» или проклятыми науками, какими считались тогда алхимия и астрология, но даже медициною, считался познакомившимся с нечистою силою. Таким подозрениям давалась большая вера в царских чертогах, а опасения на счет отравы высказывали постоянно около царя и его семейства. Так, чашник, подносивший напитки, и кравчий, резавший государю пищу, должны были прежде, чем станет пить или кушать государь, отведывать напитки и «надкушивать» яства. В случае болезни царя ближние бояре должны были принимать подаваемое ему лекарство. Подозрительность относительно отравы и порчи до того господствовали при московском дворе, что все служившие при нем люди давали присягу не покушаться на жизнь государя и его семейства отравою и не портить их волшебством и нашептыванием. Опасения предусматривались до таких мелочей, что, например, давалась клятва не наводить чар ни на седло, ни на стремена, ни на уздечку, которые надевались на царских коней. Стирку белья царского семейства доверяли только самым надежным женщинам, а возили его полоскать на реку запечатанным царскою печатью и покрытым красным сукном, под охраною такой знатной боярыни, на благочестие и преданность которой к царскому дому можно было вполне положиться.
Милославские поспешили воспользоваться такою подозрительностью и таким легковерием на пагубу ненавистного им боярина Матвеева. По наущениям Милославских, доктор Берлов донес, что Матвеев хотел отравить царя Федора Алексеевича, что он вызывал нечистых духов, которых видел живший в его доме карлик Захарко, и что, кроме того, боярин не отведывал лекарств, подносимых царю, отчего здоровью его царского величества немало вреда причинилось. Справедливо или ложно, но пустили также молву о том, что Матвеев держал у себя не только лечебник, писанный цифирью, но и черную книгу.
Оговоренный боярин должен был считать себя еще весьма счастливым, что при таких тяжких обвинениях его не только не сожгли в срубе, но даже и не подвергли пытке, а только, по лишении боярства и чести и по взятии всего имущества на государя, отправили на житье к берегам Ледовитого моря.
Заглянул боярин Матвеев, по приезде в Москву, в свое прежде великолепно убранное жилище. Дом был пуст, все из него повыбрано, высокая, чуть не до пояса трава, крапива и полынь разрастались во дворе привольно каждое лето, где, как верили москвичи, гуляла и тешилась на просторе нечистая сила, привыкшая посещать по ночам прежнего хозяина дома.
Настало ясное и жаркое утро 10 мая 1682 года. По голубому небу не пробегало над Москвою ни одного облачка. Неподвижен был воздух, но к полудню какая-то невидимая сила начинала по временам поднимать на пустых улицах Москвы небольшим дымком пыль и кружила ее на месте, что, по народной примете, должно было предвещать сильную бурю. В Москве около полудня все стало тихо, так как около этой поры наступал тогда для всех обеденный час. Собравшаяся в Кремлевском дворце боярская дума уже оканчивала свое заседание, которое в этот день продолжалось долее обыкновенного. На нем, после долгого отсутствия был и боярин Артамон Сергеевич Матвеев. Дума рассуждала о том, какие следует принять меры, чтобы пресечь ходившие по Москве тревожные слухи, и тем самым предотвратить то пока еще глухое волнение, которое, как ожидали бояре, может, чего доброго, перейти в народное возмущение. Все надеялись, что умный и рассудительный Матвеев подаст при настоящих затруднительных обстоятельствах спасительный совет. Но Матвеев, ссылаясь на то, что лишь трое суток как прибыл в Москву, отозвался, что не успел еще ознакомиться с положением дела. Поэтому он уклонился и просил отложить окончательное решение вопроса на несколько дней. Заметно было, что Матвеев был не только озабочен, но и грустен. Какое-то тяжелое предчувствие безотчетно томило его. Хмуро и озабоченно глядели и сотоварищи по думе: и они как будто чуяли что-то недоброе, но ободряли себя тем, что до возмущения дойдет еще не так скоро.
Окончив заседание, бояре один за другим стали медленно спускаться с Красного крыльца, когда до их слуха долетел гул набата.
— Знать, где-нибудь загорелось, — сказал князь Яков Никитич Одоевский. — Слава Богу, что тишь — скоро погасят.
Бояре стали оглядываться по сторонам, но на ясном небе дыма не было видно.
Следом за набатом послышался отдаленный рокот барабанов.
— Должно быть, стрельцы спешат на пожар, — проговорил боярин Шереметев.
Действительно, барабанный бой оповещал о приближении стрельцов, но спешили они в Кремль.
В то время, когда бояре заседали в думе, стольник Александр Милославский и стрелецкий голова Петр Толстой во всю прыть прискакали на конях в одну из стрелецких слобод.
— Нарышкины задушили царевича! — кричали они, мчась по слободским улицам.
Стрельцы повыбегали из изб, барабаны ударили сборную повестку, а в приходских церквях, стоявших по слободам, забили в набат. Стрельцы схватили знамена, ружья, копья и бердыши, а пушкари принялись впрягать под пушки лошадей.
— Нарышкины удушили царевича! — кричали стрельцы, передавая один другому весть.
— Бояре хотят произвести между нами розыск и главных виновников казнить смертью, а прочих сослать в дальние города. Хотят они истребить вконец наше стрелецкое войско. Покажем им, что этому не бывать! Пойдем в Кремль, изведем изменников.
В то время, когда стрельцы готовились двинуться на Кремль, огромная и плотная толпа окружила Александра Милославского, который передавал подробности о кончине царевича.
— Иван Нарышкин, — рассказывал он, — надел на себя царскую одежду и шапку и сел на престол, при своих сродниках и согласниках, и похвалялся перед ними, что «ни к кому царская шапка так не пристала, как, ко мне». Царица Марья Матвеевна и царевна Софья Алексеевна захватили его в этом воровстве и принялись корить за предерзость при царевиче Иване Алексеевиче, когда тот пришел в палату на учинившийся шум. Как вдруг Нарышкин вскочил с престола, кинулся на царевича да тут же и задушил его!
То же самое рассказывал другой толпе и Петр Толстой.
— Вспомните, православные, какой сегодня у нас день! Сегодня ведь празднуется память святого мученика царевича Димитрия Углицкого и сегодня же явился другой царевич-страстотерпец!
Стрельчихи быстро разнесли по слободам страшную весть и теперь слухи начали громко и с полною уверенностью повторяться на все лады и с разными произвольными прибавлениями.
— Царевич Иван Алексеевич был наш законный государь, никогда он не отказывался от престола, сплели эту молву Нарышкины! Нужно наказать их за все их злодейства! — твердили разъяренные стрельцы.
С громкими криками, с распущенными знаменами, при грохоте двухсот барабанов и в сопровождении нескольких пушек подходили они к Кремлю с разных сторон.
Не успевшие сойти еще с Красного крыльца бояре в недоумении приостановились на площадке, а бояре, поехавшие прежде их, стали возвращаться.
— Нет проезда, весь Белый город полон стрельцами! — крикнул воротившийся ко дворцу боярин князь Урусов Матвееву, который хотел было сойти по лестнице, чтобы сесть в колымагу. — Не езди, боярин, плохо будет! Да несдобровать и всем нам!
Матвеев кинулся вверх к царице Наталье Кирилловне, чтобы предупредить ее об опасности, за ним в испуге бросились и все бывшие на Красном крыльце бояре, надеясь найти убежище в царских палатах.
Предуведомив царицу о приближении стрельцов, Матвеев послал за патриархом, приказал бывшему в карауле стремянному полку охранять дворец и распорядился, чтобы немедленно заперли все кремлевские ворота. Но было уже поздно: стрельцы, пройдя Земляной город, плотною гурьбою ввалились в Кремль с неистовым ревом и с оглушительным барабанным боем, и перед опустевшим Красным крыльцом запестрели теперь их алые, синие, малиновые и голубые кафтаны, замелькали разноцветные шапки и заблистали на ярком солнце ружья и копья. Стрельцы, идя на царский двор, разоделись по-праздничному: на многих из них были бархатные кафтаны и цветные сапоги, преимущественно желтого цвета; у некоторых были на кафтанах золотые нашивки и шли через плечо золотые же перевязи, на которых висели бердыши, остро отточенные сабли, изогнутые наподобие полумесяца. Следом за привалившею толпою показались тяжело грохотавшие пушки. Стрельцы, по современному сказанию, стали теперь перед царским дворцом «во всем своем ополчении».
В воздухе между тем сильно парило, становилось душно, а вдали стала надвигаться на Москву черно-синяя туча. Начали пробегать по временам быстролетные, но все более и более усиливавшиеся порывы ветра, развевая стрелецкие белые с двухглавым орлом знамена.
На несколько мгновений все стихло на площади. Стрельцы как будто призадумались: что им теперь делать? Было тихо и во дворце; там слышался только робкий шепот бояр и царедворцев, пораженных ужасом. Стрельцы между тем отряжали в царские палаты своих выборных к великому государю.
— Слушайте, братцы, кого нужно нам потребовать на расправу, — крикнул выступивший вперед стрелецкий выборный Кузьма Чермной.
— Князя Юрия Алексеевича Долгорукого, — начал читать он по бумаге, — князя Григория Григорьевича Ромодановского, Кирилла Полуектовича Нарышкина, Артамона Сергеевича Матвеева, Ивана Максимовича Языкова, Ивана Кирилловича Нарышкина, постельничьего Алексея Тимофеевича Лихачева, казначея Михаила Тимофеевича Лихачева и чашника Языкова. С Лихачевыми и Языковыми нужно нам расправиться за то, что они не берегли здоровья царя Федора Алексеевича, — добавил он и затем принялся читать далее, — думных дьяков: Иванова, Полянского, Богданова и Кириллова и стольников: Афанасия, Льва, Мартимьяна, Федора, Василия и Петра Нарышкиных. Так, что ли? — спросил в заключение Чермной окружавших его стрельцов.
— Так! Так! Они царские изменники и наши недруги, — завопили стрельцы. — Князь Григорий мучил нас в Чигиринском походе. Боярин Языков всячески притеснял нас, вступаясь за наших начальников!
В это время солнце все чаще и чаще стало прятаться за обрывками набегавшей большой тучи. На площади пронесся сильный порыв ветра, подняв густые, высоко взвившиеся клубы пыли. Упало несколько крупных капель дождя и послышались глухие раскаты грома.
Не успели еще выборные вступить на лестницу Красного крыльца, как с нее стал спускаться престарелый боярин, князь Михаил Олегович Черкасский.
— Зачем вы, странники, пришли сюда? — строго спросил он у стрельцов. — Проваливайте отсель, тут вам не место.
— Небось твое тут место? — насмешливо отозвался один из стрельцов. — Трогают тебя, что ли?
— Проваливай сам отсель, татарская рожа! — крикнули другие стрельцы.
Боярин грозно посмотрел на них, но, прежде чем он успел сказать еще что-нибудь, шелковая ферязь затрещала на нем и попятившийся от стрельцов боярин в одно мгновение очутился от напора стрельцов на Красном крыльце с оторванным рукавом и располосованной вдоль спины ферязью, возбуждая разодранною одеждою громкий хохот.
— Видно, и надеть тебе нечего, что в лохмотьях ходишь? Принимайся-ка, боярин, на старости за иглу! — насмехались вслед ему стрельцы.
Появление Черкасского в изодранной ферязи в Грановитой палате, где собрались и жались в кучку около царя, царицы, царевича и царевны Софьи дрожавшие от страха бояре, возбудило ужас.
— Не дадут они нам никому пощады! — вскрикнул боярин князь Одоевский.
— Сходи ты к ним, князь Василий Васильевич, — сказала царица Наталья Кирилловна, обращаясь к князю Голицыну. — Ты вразумишь их.
Софья вздрогнула. Она хотела возразить, но удержалась и, отойдя в сторону, встревоженная и взволнованная, присела на лавку.
— Пойду и молю Бога, чтобы он помог мне моим словом одолеть их безумство! — перекрестившись, сказал твердым голосом Голицын.
— Стыдно славному стрелецкому войску творить такие бесчинства! — выкрикнул Голицын, став на последней ступеньке лестницы. — Или хотят стрельцы на все московское государство прослыть изменниками?
Стрельцы не дали далее говорить Голицыну.
— Не мы изменники, а вы, бояре, изменники; мы пришли сюда затем, чтобы взять тех, кто извел царевича!
— Не извели царевича! Милосердием Божиим он здравствует по-прежнему! — отозвался Голицын.
— Рассказывай! — крикнули стрельцы. — Мы лучше твоего знаем! Убирайся-ка, боярин, по добру по здорову! Ничего с нами не поделаешь, а станешь долго толковать, так еще хуже будет!
Без успеха вернулся Голицын в Грановитую палату.
— Пошел бы ты к ним, князь Иван Андреевич, — сказал Матвеев Хованскому. — Авось они тебя послушают.
— Иди, иди! — подхватили бояре. — Они все тебя любят, ничего дурного с тобою не сделают.
При появлении Хованского на Красном крыльце прошел на площади между стрельцами одобрительный говор.
— Зачем вы, ребятушки, пришли сюда? — спросил ласково Хованский, обращаясь к выборным, стоявшим отдельно от толпы. — Нешто мне не верите и через меня бить челом великому государю не хотите?
— Как не верить тебе! Да трудить тебя, боярин, не посмели, — простодушно отозвались некоторые из стрельцов.
— Так скажите мне теперь, зачем вы сюда пришли?
— Пришли мы к великому государю ударить челом, чтобы указал он выдать нам изменников, — отвечали с поклоном выборные.
— Кто же изменники?
— Возьми, боярин, эту роспись и представь ее от нас великому государю. Коли ты ее возьмешь, так и выборных мы посылать не станем. По ней он узнает, кто изменники, — сказал Чермной, почтительно подавая Хованскому бумагу.
Хованский и пошел с нею в Грановитую палату.
— Вот боярин, так боярин! — одобрительно кричали ему вслед стрельцы. — Говорить толком не грозит, а выспрашивает ласковым обычаем!
Они разбрелись по площади, терпеливо, по-видимому, ожидая, какой указ даст великий государь по их челобитной.
В Грановитой палате началось теперь совещание. Царевна заглянула в список, и на лице ее выразилась радость: в росписи не было никого из близких ей людей.
— Великий государь, — заголосил вышедший на Красное крыльцо дьяк, — сказал объявить вам, что тех бояр, которых вы требуете, у него, великого государя, в царских палатах нет.
— Нет, так нет! Мы и сами опосля отыщем, куда они схоронились, а теперь пусть нам покажут царевича. Хотим увериться, жив ли он? — заголосили стрельцы.
Прошло немного времени и на площадке Красного крыльца показались жильцы с метлами и с корзиною песку.
— Знать, патриарх хочет выйти, — заговорили стрельцы, так как, по существовавшему обычаю, перед ним всегда мели дорогу и посыпали ее песком.
Действительно, вскоре показался протодьякон с большим крестом, а следом за ним, в низком белом клобуке и «пестрой» рясе, медленно выступал патриарх Иоаким. За ним шла царица с лицом, закрытым фатою. Неровным шагом приближалась она к золотой решетке, отделявшей площадку лестницы от входа, ведя за руку царя Петра Алексеевича, рядом с которым плелся царевич Иван Алексеевич. За царскою семьею нерешительно и робко двигались бояре, а между ними и оборванный князь Черкасский.
— Вот благоверный царевич Иван Алексеевич! — сказал патриарх, выдвигая его вперед и ставя его у самой решетки Красного крыльца. — А вот царь Петр Алексеевич! Оба они, благостью Божьей, здравствуют и в доме их нет изменников.
— Это не царевич Иван Алексеевич! — гаркнул один из стрельцов.
— Нам нужно его поблизости рассмотреть!. — подхватили на площади другие, и при этих криках несколько стрельцов приподнялись на плечах товарищей сбоку лестницы и перескочили за решетку.
Царица и бояре в страхе попятились назад.
— Ты ли это, царевич? — спрашивали стрельцы, дотрагиваясь и ощупывая Ивана Алексеевича.
— А здесь и никто не изводил меня, — тихо проговорил царевич.
— Царевич жив! — крикнули с Красного крыльца смотрельщики-стрельцы своим товарищам.
— Теперь он жив, а наутро злодеи изведут его! Нужно перебить бояр-изменников! — заревели в ответ стрельцы.
Толпа при этих криках грозно заколыхалась. Царица, ее сын, царевич, царевна Софья, патриарх и бояре кинулись в ужасе в царские палаты, тесня и давя друг друга, а ватага стрельцов, наклонив перед собою острые копья, дружным натиском, с оглушительным ревом бросилась на опустевшее Красное крыльцо. В это время загрохотало несколько пушечных залпов, направленных на дворец, и затрещали ружейные выстрелы. Задребезжали и зазвенели выбитые и треснувшие стекла, а испуганные стаи птиц взвились над крышею дворца и тревожно заметались под черною тучею. В это же мгновение молния серебристыми зигзагами промелькнула по туче, заволокшей все небо и нагнавшей почти ночную тьму. Ярко освещенная молнией, ревевшая толпа вдруг остановилась и притихла. Все сняли шапки и стали набожно креститься, когда вдруг над головами стрельцов грянул резкий и сухой удар грома, рванул сильный ветер, загудел, завыл и застлал всю площадь высоко взлетевшею пылью. Хлынул проливной дождь, и под шум разыгравшейся бури толпа с диким завыванием ринулась к царским чертогам.
Среди смятения, охватившего Благовещенскую площадь и достигшего уже порога Грановитой палаты, отважно выступил перед разъяренными стрельцами боярин, князь Юрий Владимирович Долгорукий, начальник стрелецкого приказа.
— Негодники, изменники! Как осмелились вы ломиться в государево жилище? — крикнул он на них. — Прочь отсюда!
Бессильна и бесполезна, однако, была эта угроза. Заслышав ее, рассвирепевшие стрельцы не только не присмирели, но ожесточились еще более. Они схватили Долгорукого и, раскачав его за ноги, с криком: «любо ли?» — сбросили с Красного крыльца на копья, подставленные их товарищами.
— Любо! Любо! Любо! — закричали стрельцы, стоявшие внизу и, подхватив на копья Долгорукого, скинули на землю и принялись неистово рубить бердышами.
Не окончилась еще кровавая расправа с Долгоруким, когда толпа стрельцов, поднявшаяся по другой лестнице, быстро добралась до сеней Грановитой палаты.
— Остановитесь! Грех и срам вам так разбойничать! — кричал Матвеев, пытаясь удержать нахлынувших стрельцов перед Грановитою палатою, в которой укрылась теперь царица с царем и с царевичем.
— Нам тебя-то и нужно! — завопили стрельцы, хватая за бороду Матвеева.
— Не трогайте его!.. Именем Бога прошу вас, оставьте его, — кричала в отчаянии царица Наталья Кирилловна, обняв руками шею старика.
— Отступись от него, царица! Выдай его нам мирным обычаем, а не то силою отберем его от тебя! — сурово сказал один из стрельцов отстраняя царицу.
В беспамятстве она громком зарыдала, а стрельцы мигом втолкнули ее в Грановитую палату. Они повалили Матвеева на пол и за волосы, за бороду и за руки потащили его к перилам Красного крыльца.
— Я не выдам его вам! — крикнул боярин, князь Михаил Олегович Черкасский, бросаясь на поваленного Матвеева и силясь заслонить его собою.
— Пошел, старина, не мешай! — крикнул какой-то стрелец и отбросил его сильным толчком в сторону.
Отпустите его! — закричал умоляющим голосом патриарх, прибежавший на Красное крыльцо.
Но стрельцы не обратили на его возглас никакого внимания. Они быстро оттерли Иоакима от Матвеева и, расступившись перед патриархом, пропустили его в Грановитую палату, а Матвеева выволокли на Красное крыльцо.
— Кидай его вниз! — бешено заревели стрельцы и, раскачав Матвеева, с веселыми криками и с дружным хохотом сбросили его с крыльца на стрелецкие копья.
— Любо! Любо! Любо! — ревели бывшие внизу их товарищи и, поймав Матвеева на острия копей, сбросили его на землю и принялись, уже полумертвого, рубить, как рубили Долгорукого, на куски своими острыми бердышами.
— Пора нам разбирать, кто нам надобен! — озлобленно кричали стрельцы, вламываясь в Грановитую палату, но она была пуста: все бояре и царедворцы разбежались, укрываясь где попало.
— Сбежали страдники! — злобно кричали стрельцы.
До тех пор, пока стрельцы не появились на пороге Грановитой палаты, царевна Софья оставалась там вместе с мачехою и обоими братьями. Она была тверда и спокойна, но уклонялась от всякого вмешательства в происходившее. Когда же стрельцы вбежали в Грановитую палату, она крытыми переходами пробралась в свой терем.
Следом за нею вбежал туда Голицын. Он был бледен, и, в противность строго соблюдавшегося обычая, на голове его не было высокой боярской шапки.
— Выйди, царевна, на Красное крыльцо! Допытайся остановить безумных! Они послушают тебя! — закричал Голицын, падая на колени перед Софьей.
Царевна улыбнулась и положила руки на плечи князя.
— Пусть изведут всех… Был бы только ты жив, князь Василий! — проговорила она и, нагнувшись, поцеловала его в голову.
Голицын вскочил с колен.
— Не дивись тому, князь, Василий! Приходит конец моей тяжелой неволе. Я вхожу теперь на высоту, на которую возведу и тебя! — страстно проговорила она.
— Но, царевна… — задыхаясь от волнения, начал Голицын.
Он не успел договорить, как в переходах послышались неистовые крики стрельцов.
— Они бегут сюда! — побледнев, вскрикнула царевна, — Уходи со мною! Я укрою тебя! — И, толкнув его к дверям своей крестовой палаты, заперла за собою двери.
— Тут живет царевна Софья! — крикнул стрельцам Кузьма Чермной, войдя с товарищами в терем царевны. — Искать нам у нее некого. Не укроет она у себя ни Нарышкиных, ни их согласников.
Стрельцы, однако, позамялись, не желая обойти без обыска и терема царевны.
— Нечего здесь времени попусту терять! — прикрикнул строго Чермной. — Других, кого взять нужно, упустим. Ступай, ребята, за мной!..
Между тем на Красном крыльце толпа стрельцов продолжала неистовствовать, сбрасывая при криках «любо! любо! любо!» своих недругов на подставляемые внизу копья. Такой страшный конец испытали уже стрелецкие полковники Горошкин и Юренев, а также дьяк Иванов и стольник, его однофамилец.
Другая толпа, забравшись во внутрь дворца, рассыпалась по всем хоромам.
— Ищи бояр! — кричали стрельцы.
Во всех покоях, и даже в теремах царевен, обыскивали чуланы, забирались на чердаки, заглядывали во все углы. Входили они и в дворцовые церкви, копьями шарили под престолами, протыкали их насквозь и сдвигали с места. В особенности доискивались они Нарышкиных, из которых братья царицы Лев, Мартимьян и Федор, а также и отец ее, спасались в этот грозный для них день в тереме царевны Натальи, оставшемся, на их счастье, без обыска.
— Не найдем сегодня, так придем завтра, — угрожали стрельцы.
— Эй ты, уродина! — вдруг крикнул один из стрельцов, увидев прижавшегося в углу карла царицы Натальи, по прозванию Хомяка. — Ты должен знать, где схоронились царицыны братья.
— В церкви Воскресения Христова, — пробормотал карлик.
— Веди нас туда, — потребовали стрельцы.
Стуча копьями и гремя бердышами, ввалились они, не снимая шапок, в церковь Воскресения, одну из многих церквей, находившихся в царском дворце. Сурово, казалось, смотрели на дерзких крамольников потемневшие лики икон и трепетно, от сильного движения воздуха, дрожали огоньки теплившихся лампад. Внушительная обстановка храма не подействовала, однако, нисколько на разъяренную толпу.
— Обманул ты нас! — крикнули стрельцы на карлу, оглянув кругом церковь и никого не видя в ней, но карла дрожащею рукою указал им на алтарь.
Мигом распахнули они и боковые двери и царские врата, вбежали в алтарь, сбросили всю утварь с престола, опрокинули его, и тогда под престолом показался бледный, трепещущий средний брат царицы, Афанасий Кириллович.
— Тебя-то мы и искали! Теперь от нас не уйдешь! — с бешеною радостью завопила толпа и поволокла Нарышкина на церковную паперть. Здесь началась страшная рубка, и через несколько минут окровавленные куски летели вниз с Красного крыльца, под громкие крики «любо! любо! любо!».
Поутомились наконец стрельцы. День склонялся к вечеру, и в ярком блеске заходило весеннее солнце, озаряя своими прощальными лучами ужасающую картину… Около царских палат лежали рассеченные и изувеченные трупы. На Благовещенской и Ивановской площадях валялись убитые или издыхали в муках подстреленные боярские лошади, лежали разбитые и опрокинутые боярские колымаги, а около них — убитые и раненые слуги, сопровождавшие в Кремль своих бояр. Ударив отбой в барабаны, стрельцы принялись расставлять кругом. Кремля сильные караулы, так что никому нельзя было ни пробраться в него, ни выбраться оттуда. Окружили они также караулами и Китай и Белый город.
С самого начала мятежа Красная площадь и Лобное место кипели народом, который и в обыкновенное время толпился там с утра до позднего вечера. На этой площади стояли торговые ряды, пирожные, харчевни и выносные очаги. Там же были устроены особые палатки, в которых продавали квас и пекли пшеничные оладьи. Особенно много было палаток около церкви Василия Блаженного. Из окон иных харчевень целый день валил дым, так как печи были без труб и дым выходил в окна. В этом обжорном ряду, кроме съестной продажи, велась еще и оживленная торговля с рук разными дешевыми вещами, и потому там народу было всегда тьма-тьмущая. Когда раздался барабанный бой и загудел набат на Иване Великом, толпы народа с Красной площади кинулись в Кремль. Они запрудили все ворота и частью добрались даже до Красного крыльца. Столпившиеся выражали свое сочувствие стрелецкой расправе, дружно подхватывая крики стрельцов: «Любо! Любо! Любо!» — и в одобрение высоко над головами помахивая своими шапками.
— Расступись!.. — вдруг крикнули стрельцы народу. — Давай дорогу, боярин поедет!
Ужасен был на этот раз боярский поезд: он оставлял за собою широкий кровавый след. Стрельцы волокли по земле, через Спасские и Никольские ворота, тех, кто был обречен ими на смерть, на Красную площадь и там рассекали бердышами.
Чернь радостно приветствовала эту расправу, но с особенным восторгом кинулась она вслед за стрельцами, когда они направились разносить холопий приказ.
— Ни холопства, ни кабалы теперь нет, и впредь им никогда не бывать! Все теперь люди вольные! Дана всем от нас полная воля, все прежние крености и кабалы разодраны! — кричали стрельцы, разметывая и выбрасывая из окон разорванные на клочки царские указы, книги и дела ненавистного холопьего приказа. Громко и весело вторила чернь этим крикам, считая себя навсегда свободною от холопской и кабальной зависимости.
В это время пронесли на носилках, связанных из стрелецких копий, труп юноши, иссеченный, облитый кровью, с пробитой головой и с отрубленной рукой.
— Убили ни в чем не повинного боярина, Федора Петровича Салтыкова, сына Петра Михайловича, — толковал жалостно народ. — Смотри, как всего его искровавили!
— Такой грех уж вышел, — объясняли стрельцы народу. — Метили не на него, он никому зла не сделал, а почли его за Ивана Кирилловича Нарышкина, который был из намеченных, да ухоронился!
Пришли стрельцы с обезображенным трупом в дом боярина Салтыкова.
— Помните, братцы, уговор! Только бить смертно, а ничьих домов и ничьего добра не грабить! — кричали они друг другу. — Беда тому, кто чужое возьмет!
— Помним! Помним! — отзывались в толпе стрельцы и действительно, несмотря на разгул и убийства, нигде не прикасались ни к чьей собственности.
— Боярина нашего мертвого принесли! Стрельцы убили его! — заголосила прислуга, когда внесли убитого Салтыкова в дом его отца.
Петр Михайлович в испуге выскочил на крыльцо.
— Прости нас, боярин! — сказали стрельцы, снимая перед ним шапки. — Слезно мы тебя молим! Ненароком сына твоего убили. Не его хотели мы извести, а Ивана Кириллыча, а боярчонок сам к нам под руки подвернулся. Отпусти нам вину, боярин! — повторяли стрельцы, кланяясь Салтыкову в землю.
Заскрежетал зубами от злобы старый боярин, и горячие слезы покатились у него из глаз, но делать нечего, нужно было присмиреть.
— Бог простит! — проговорил он, задыхаясь от плача.
— Вот так-то будет лучше! Прощай, боярин! Не гневайся на нас, тебя мы не тронем! — кричали стрельцы, выходя со двора Салтыкова.
— Пойдем, братцы, теперь к князю Юрию Алексеевичу Долгорукому, ведь его сына мы с Красного крыльца спустили. Нужно и у него прощения испросить! — насмешлива кто-то крикнул в толпе.
— И то дело, пойдем! — закричала толпа.
Восьмидесятилетний князь Юрий Васильевич был разбит параличом и не вставал с постели. Стрельцы, удерживаясь от шума, тихо вошли в его опочивальню.
— Отпусти нам, боярин, смерть твоего княжича! С запалу убили мы его и пришли к тебе с повинною!
— Знать, на то было попущение Божие! — проговорил смиренным голосом Долгорукий, стараясь одолеть свою ярость.
— Коли не гневаешься на нас, боярин, так докажи, вели угостить!
— Прикажу сейчас дворецкому, сам-то я встать не могу!
— Да и не нужно тебе вставать; почто тебе, старику, трудиться! — подхватили стрельцы. — И без тебя, боярин, мы угощением в твоем доме справимся. Только прикажи. Спасибо тебе! — благодарили стрельцы, расставаясь с Долгоруким.
Из княжеского погреба немедленно выкатили на двор несколько бочек водки, пива и меда, и началась шумная попойка.
— Здравия и многолетия желаем князю-боярину! Милостив он и незлобен!.. — орали стрельцы, выходя после обильного угощения с княжеского двора.
Не успели они отойти далеко, как вдруг приостановились, и среди толпы поднялись сперва оживленные толки, а потом и ужасный шум.
— Грозить вздумал нам! — неистово завопили в толпе. — Слушайте, братцы, что он говорит! — кричали друг другу стрельцы, указывая на стоявшего посреди них холопа, выбежавшего из дома Долгорукого.
— Пересказывай-ка!
— Как вы ушли от боярина, — начал снова холоп, — так прибежала к нему его княгиня, и ну плакаться о своем сыне и ругать вас ворами и изменниками. А он-то ей сквозь слезы и молвит: «Не плачь, княгинюшка, знаешь русскую поговорку: хотя де они щуку и съели, а зубы-то ее целы. Если Бог поможет, — сказал боярин, — то все они, воры и бунтовщики, по Белому и Земляному городам будут перевешаны». Так-таки и сказал. Сам своими ушами слышал.
— Вот он каковский! — вопили стрельцы. — Прощает, а сам думает, как бы вконец извести нас! Бери его на расправу!
Со страшным ревом поворотила толпа к дому Долгорукого. Боярин слышал, как стрельцы отбивали ворота и ломились во двор, но без чужой помощи он не мог подняться и укрыться, а между тем слуги к нему не являлись. Лежа на постели, он творил молитву, когда стрельцы уже не «тихим обычаем», а с шумом и бранью ворвались в его опочивальню. Короток был их расчет с престарелым боярином. Кто схватил его за бороду, кто за волосы. Сдернули с постели и поволокли по лестнице. Глухо застучало по деревянным ступенькам его бессильное тело. Стрельцы вытащили Долгорукого на двор, принялись там за бердыши, и мгновенно изрубленное в куски тело было брошено в навозную кучу.
Другие стрелецкие ватаги чинили между тем беспощадную расправу в иных местах Москвы. Одна из них направилась за Москворечье, убивая на пути встречных служилых людей и тех холопов, которые пытались оборонять своих господ. С веселым разгулом пришла она к Ивану Фомичу Нарышкину и мигом порешила с ним своими бердышами.
К вечеру стали стихать неумолчно раздававшиеся в продолжении целого дня вопли, крики, барабанный бой и набат, а к ночи в Москве все стихло, перекликалась только стрелецкая стража. Взошел на ясном небе полный месяц. Тоскливо серебристым светом озарял он кремлевский дворец, окруженный стрелецким караулом, с разбитыми стеклами, вышибленными оконными рамами и с выломанными дверями. Свет месяца то отражался ярким сиянием на вызолоченных крестах, гребнях и маковках, венчавших отдельные здания дворца, то расстилался широкою полосою по белой их жести, придавая странные очертания множеству дворцовых крыш, гладких и чешуйчатых, то покатых, то построенных над башенками и вышками в виде бочек, скирд сена и шатров, с поставленными над ними двухглавыми орлами, львами, единорогами, драконами и флюгерками.
Тихо приотворилась дверь из Крестовой палаты в опочивальню Софьи. Не сняв денной одежды, задумчиво сидела она на постели. При легком скрипе двери царевна вздрогнула.
— Знать, Иван Михайлович или князь Иван Андреевич, — подшепнула стоявшая около нее Родилица и, подбежав к двери, заглянула за нее. — Оба они и есть!
— Войди, Иван Михайлович, войди и ты, князь Иван Андреевич, — отозвалась Софья, не поднимаясь с постели. — Изморилась я сегодня!
— Попомнят-таки этот денек Нарышкины! — с выражением удовольствия сказал Милославский, входя в опочивальню. — И завтра опять то же будет.
— Стрельцы готовы стоять за царевича Ивана Алексеевича. Били только его лиходеев, да и у тех добра не тронули. Поджогов тоже нигде не произвели, да и кабаки целый день, почитай, что пустыми оставались, — докладывал царевне Хованский.
— А что, князь Иван Андреевич, много на Москве побитых? — спросила Софья.
— Кто их в точности теперь сочтет! Слышно, что из чиновных людей стрельцы за Кремлем убили князя Юрия Алексеевича Долгорукого да за Москворечьем, говорят, изрубили Ивана Фомича Нарышкина, а о здешних ты, я чаю, царевна, сама хорошо знаешь, — отвечал Хованский.
— Побили бы и больше, да многие успели ухорониться, — прибавил Милославский.
— Трусы бояре! — с презрением заметила Софья. — Все кинулись вразброд и себя-то отстаивать не посмели!
— Будешь тут трус, когда бьют беспощадно! Да и кто же не струсил? Вот хотя бы князь Василий Васильевич! Из книг много он о геройстве начитался, а сам Бог весть где ухоронился! — насмешливо сказал Милославский. — Пойди-ка отыщи его теперь.
— Князь Василий Васильевич мужественно действовал, — с заметным смущением проговорила Софья. — Да и что он один мог поделать!
— Вот тем-то и все отговариваться станут! — перебил с той же насмешкой Милославский.
— Ну а завтра как? Опять придут стрельцы ко дворцу, как прикажешь действовать? — спросил Хованский царевну.
Софья призадумалась, заметно было, что она колеблется.
— Смешное дело, князь Иван Андреевич, что ты вздумал спрашивать у ее пресветлости, как действовать! Известно, нужно извести всех Нарышкиных! — вмешался Милославский.
— Нет, Иван Михайлович, не так ты говоришь, — перебила царевна. — Если уже изводить кого-нибудь, так изведите разве только старшего брата царицы. Он прямой, мой ненавистник.
— А с Кириллом Полуектовичем что же поделаем? — спросил Хованский.
— Пускай стрельцы потребуют его пострижения, — отвечала царевна под влиянием кротких внушений, сделанных ей заранее Голицыным.
— Быть по-твоему, благоверная царевна. Да скажу я тебе, что бы ни произошло завтра, ты не пугайся, ни тебя, ни царевича, ни сестер твоих, царевен, никто не изобидит! — с уверенностью сказал Хованский, уходя от Софьи.
Между тем в другой части Кремлевского дворца царица Наталья Кирилловна заливалась горькими слезами. Все ей чудилось, что стрельцы снова наступают на дворец, и страшно ей было за своих кровных. При начале возмущения отец царицы, с некоторыми из своих родственников, укрылся сперва в тереме царевны Натальи, а потом в деревянных хоромах царицы Марфы Матвеевны, примыкавших глухою стеною к патриаршему двору. Их провела туда царицына спальница Клушина, которая одна только и знала, где утаились Нарышкины.
— Узнают они вас по волосам, — сказал Иван Кириллович прятавшимся вместе с ним стольникам Василию Федоровичу, Кондрату и Кириллу Алексеевичам Нарышкиным. — Больно длинны вы их носите, остричь нужно! — И, схватив ножницы, живо остриг своих сродственников.
Постельница провела их всех в темный чулан, заваленный перинами, и хотела затворить дверь.
— Не запирай! — крикнул ей молодой Матвеев, сын боярина Артамона Сергеевича. — Хуже наведешь подозрение, скорее искать не станут, коли дверь отворена будет.
В сильном страхе жались там Нарышкины, когда до них стал долетать сперва гул набата, а потом и барабанный бой.
— Наступил наш смертный час! Пришел нам конец! — крестясь, говорили они.
Действительно, вооруженные стрельцы ввалились в Кремль и прямо подошли к Красному крыльцу, отделявшемуся от площади золотою решеткою.
— Подавайте нам Кирилла Полуектовича, Ивана Нарышкина, думного дьяка Аверкия Кириллова да дохтуров Степана-жида и Яна! — кричали они.
Смело, в сопровождении Хованского и Голицына, вышла теперь Софья к волновавшимся стрельцам.
— Ни Кирилла Полуектовича, ни Ивана Кирилловича, ни дохтура Степана у великого государя нет! — объявила она.
— Если их нет, — закричали стрельцы, — то мы придем за ними завтра, а теперь пусть государь укажет выдать нам Аверкия Кириллова да Яна.
— Царевна поднялась наверх. Стрельцы продолжали кричать, требуя немедленной выдачи Кириллова и Яна, и, спустя несколько времени, оба они, беззащитные и трепещущие, появились на крыльце. Стрельцы встретили их с диким воем и, не дав сойти с лестницы, кинулись на них. Сперва подняли их на копья, потом сбросили вниз с лестницы и тут же, на месте, изрубили.
Между тем несколько ватаг, отделившихся от толпы, повторяли такой же тщательный обыск, что и накануне.
Обмерли и не, смели дышать Нарышкины и Матвеев, когда стрельцы проходили мимо, крича:
— Коли дверь отворена, знатно, наши здесь были и изменников не нашли. Ступай дальше!
— Нарышкиных нигде нет! — оповещали стрельцы своих товарищей.
— Если сегодня их здесь нет, так за Кириллом Полуектовичем и Иваном Кирилловичем придем завтра! — кричали в толпе и, расставив по-вчерашнему кругом дворца и всего Кремля крепкие караулы, двинулись в Немецкую слободу отыскивать доктора Степана Гадена.
Сильно переполошились обитатели Немецкой слободы, мирные немчины. Немало жило их там в ту пору, и никто прежде не обижал и не затрагивал их. Занимались они более всего ремеслами. Жены и дочери их проводили время не по-московски, сидя взаперти, а ходили по гостям и веселились с мужчинами. У немцев бывали пирушки и танцы. Разревелись теперь немки, завидев наступающую на слободу грозную стрелецкую силу. Страх их был, однако, напрасен. Стрельцы не тронули никого из немцев.
— Никак, братцы, жидовина-дохтур нам навстречу плетется! Харю-то его жидовскую я признаю издалека! — крикнул один стрелец, указывая на нищего, спокойно шедшего сторонкою.
— Он, проклятый, и есть! — поддакнул другой, пристально вглядываясь в нищего. — Стой-ка, приятель, ведь ты Степан, или Данило, Иевлич! — заревел он, загораживая дорогу оторопевшему нищему. — Что-то больно скоро ты обнищал?
Нищий побледнел и затрясся всем телом.
— Забирай его! — гаркнули стрельцы, окружив доктора Гадена, который, проведав еще накануне о возмущении стрельцов и о делаемых ему угрозах, переоделся нищим, запасся сумою и убежал в подгородный лес, а теперь, проголодавшись, пришел в Москву запастись съестным.
От ужаса у Гадена была лихорадка.
— Были мы у тебя в доме и нашли там сушеных змей. Зачем их, поганый жидовина, ты сушишь? На извод, видно, православных да на дьявольские чары? — кричали стрельцы.
Гаден невнятно бормотал: «Spiritus armoraciae, conserva radicis et cichori», — бессознательно твердя латинские названия самых употребительных в ту пору лекарственных снадобий, и растерянным взглядом, точно помешанный, обводил он стрельцов, которые привели его в Кремль и сдали под стражу своим товарищам.
Несмотря на буйства стрельцов, день 16 мая миновал в Кремле гораздо благополучнее, но зато в стрелецких слободах творилась страшная расправа.
— Любо ли? — кричали стрельцы, втаскивая на каланчи или высокие сторожевые, башни и раскачивая за руки и за ноги нелюбимых ими начальников.
— Любо! Любо! — вопили им в ответ снизу, и летели несчастные с каланчей на копья стрельцов.
Наступил третий день стрелецкого смятения, и опять рано поутру загудел 17 мая над Москвою набат, а на улицах раздался грохот барабанов. В одних рубахах и почти все без шапок, но с ружьями, копьями и бердышами, двинулись стрельцы из своих слобод к Кремлю проторенною ими дорогою.
Расположились они опять перед Красным крыльцом и отправили вверх выборных бить челом великому государю, чтобы указал он выдать им Кирилла Полуектовича Нарышкина, сына его Ивана и дохтура Степана.
Долго медлили во дворце с ответом. Наконец на Красном крыльце показалась царевна Софья, но уже не одна, а в сопровождении своих сестер, рожденных от царицы Марьи Ильиничны.
Стрельцы встретили царевну сдержанным ропотом, который, впрочем, затих, когда она заговорила.
— Для нашего многолетнего государского здоровья простите Кирилла Полуектовича, его сына Ивана и дохтура Степана, — сказала царевна, низко кланяясь стрельцам, вместе с нею поклонились им и ее сестры. — Пусть Кирилл Полуектович пострижется в монашеский чин, а на жизнь его не посягайте.
Стрельцы принялись толковать и спорить, а царевны, стоя неподвижно на площадке Красного крыльца, ожидали их решения. Но вот шум затих и перед толпою стрельцов выступил Чермной.
— Для тебя, благоверная государыня царевна Софья Алексеевна, — громко сказал он, снимая шапку и кланяясь царевне, — мы прощаем Кирилла Полуектовича. Пусть идет в монастырь. Любо ли? — спросил он, обращаясь к стоявшей позади него толпе.
— Любо! Любо! — заголосили они.
— А Ивана Кириллыча простить мы не можем: зачем надевал он царскую шапку и садился на престол? Не можем мы простить и дохтура Степана: он извел отравою великого государя царя Федора Алексеевича. Пусть нам и того и другого выдадут мирным обычаем, не то возьмем их силою. Любо ли? — снова спросил Чермной стрельцов.
— Любо! Любо!
— Нам, благоверная царевна, — заговорил другой выборный, Петр Обросимов, — о выдаче дохтура и просить было бы не след. Он и без того наш, мы его сами изловили и сюда привели!
Царица Наталья Кирилловна в это время сидела в своем покое в креслах. Закрыв ширинкою лицо, она громко рыдала. Безмолвно стояли около нее отец и старший брат, бледные, напуганные и не знавшие, что им делать; позади кресел находились духовник царицы и несколько бояр, не сумевших выбраться через сторожевую стрелецкую цепь.
— Отмолила я, матушка, у стрельцов твоего родителя! — сказала Софья, входя в царицыну палату, Наталья Кирилловна бросилась обнимать царевну, а потом кинулась на шею своему отцу. — Требуют только его пострижения.
Кирилл Полуектович вздрогнул.
— А еще чего они требуют? — спросил он прерывающимся голосом.
— Требуют выдачи твоего сына Ивана, — произнесла царевна твердым голосом, в котором слышался окончательный и неизменный приговор.
С пронзительным криком обняла царица своего брата.
— Не выдам я Иванушку, не выдам! Пусть лучше убьют меня злодеи! — кричала она в исступлении.
— Не выдавай меня, сестрица! — молил Нарышкин, упав перед царицею на колени и охватывая ее ноги.
— Ты слышишь, матушка, как там кричат? — проговорила царевна. — Ничего, матушка, с ними не поделаешь!
Испуганно и дико обвела глазами царица всех окружавших ее; потупив глаза, они молчали, никто не изъявлял желания отстаивать Ивана Нарышкина, и Наталья Кирилловна поняла, что жребий ее брата решен.
Медленными шагами пошла, молча, царица в церковь Нерукотворного Спаса, ближайшую к золотой решетке; Перед этою решеткою стрельцы волновались все сильнее и сильнее, требуя немедленной выдачи Ивана Кирилловича. Следом за царицею пошли и все бывшие с нею.
— Помолись, братец, всемилостивому Спасу, исповедайся и причастися святых тайн. Быть может, Господь Иисус Христос и Его Пречистая Матерь защитят тебя!
Молодой боярин положил среди церкви три земных поклона, после чего духовник царицы повел его в алтарь и там, наскоро исповедовав, причастил и помазал миром.
Когда он вышел из бокового притвора, царица с отчаянным воплем кинулась к нему, но он, протянув вперед руки, остановил ее:
— «Аз на раны готовь и болезнь моя передо мною есть выну»! — проговорил он спокойно. — Государыня-царевна! — обратился он к Софье. — Бесстрашно иду я на смерть и желаю только, чтоб моею невинною кровью прекратились все убийства..
Нарышкин стал сходить с лестницы. Едва распахнулись двери золотой решетки, как толпа стрельцов с яростью кинулась на него. Царица с криком рванулась вперед, но голос ее замер, ноги подкосились и она, обеспамятев, зашаталась. Царевна поддержала ее, а бояре, взяв ее, полумертвую, под руки, повели наверх.
— Неспроста нужна ему смерть! Тащи его в Константиновский застенок!.. Пытать его станем, зачем он на царство сесть домогался? — кричали стрельцы.
Следом за Нарышкиным, осыпаемым бранью и ругательствами, поволокли и жидовину-доктора, над которым стрельцы издевались и потешались, заливаясь веселым, громким хохотом.
— Что, брат, жидовская харя, попался к нам! Вот сейчас узнаешь, как мы лихо лечить тебя станем. Что же не благодаришь нас за ласку? — трунили над несчастным.
Ошалелый Гаден принялся кланяться стрельцам на все стороны.
— Вишь ведь, он и вправду нас благодарит! — хохотали стрельцы. — Ну-ка, поблагодари еще!
Привели боярина и доктора к одной из кремлевских башен, в которой помещался Константиновский застенок. Здесь были готовы к услугам стрельцов и дыбы, и кнутья, и ремни, и цепи, и веревки, и клещи, и жаровни, и все тотчас пошло в дело.
Пытки кончились, и измученных страдальцев, еле живых, поволокли на Красную площадь.
Там стрельцы остановились и обступили плотным кругом брошенного на землю Нарышкина, обнаженного, с истерзанною от ударов кнута спиною, с прожженными боками и с вывихнутыми руками и ногами.
— Любо! — дружно крикнули они, и среди этого зловещего крика страдалец высоко взлетел на копьях над головами своих мучителей, а оттуда тяжело рухнул на землю. Засверкали и застучали над ним бердыши, и через несколько минут, тело его обратилось в кровавое крошево, голова же была воткнута на копья и высоко поднялась над толпою.
Такою же мученическою смертью погиб, и неповинный ни в чем доктор, наклепавший, впрочем, сам на себя при невыносимых пытках невозможные даже преступления, совершенные будто бы им при содействии нечистой силы.
Удовлетворенные вполне выдачею Нарышкина, стрельцы подступили снова, к царским хоромам.
— Дай Бог здоровья и долголетия царю-государю! — кричали они, — Мы свое дело сделали, а теперь пусть он, великий государь, управится с остальными злодеями. Рады мы теперь умереть за великого государя, царевича и царевен.
Выражая в таких восклицаниях свое удовольствие, стрельцы сняли расставленные около дворца караулы и возвратились в свои слободы.
Перед закатом солнца послышался снова барабанный бой. Но теперь грохот барабанов созывал москвичей на площади, торжища и перекрестки для выслушания царского указа о том, что дозволяется хоронить убитых. Указ этот был издан по распоряжению царевны Софьи Алексеевны. Работы ‘было немало, и трудно было признать родных и знакомых в обезображенных и рассеченных на куски трупах. Бояре со своими слугами и разного чина люди бродили теперь по Москве, стараясь по каким-нибудь приметам найти тех, кого искали.
Но прежде, чем появился этот указ, с особым усердием занимался этим печальным делом богомольный арап Иван. Он отыскал куски рассеченного трупа своего боярина, собрал их в простыню, принес в дом и, созвав ближайших родственников убитого, а также служителей Никольской церкви, что на Столбах, предал останки своего господина честному погребению. Хвалили даже и стрельцы такую бескорыстную и опасную преданность черного раба, которому они не препятствовали нисколько заботиться о похоронах их бывшего врага, боярина Артамона. Сергеевича Матвеева.
Не забыли стрельцы отца царицы и 19 мая явились снова перед дворцом, но на этот раз без оружия, и мирно били челом великому государю о пострижении его деда, и великий государь повелел постричь Кирилла Полуектовича Нарышкина, назначив быть при его пострижении боярину князю Семену Андреевичу Хованскому и окольничему Кириллу Осиповичу Хлопову. Нарышкина, окруженного стрелецкою стражею, повели в Чудов монастырь. Там его постригли под именем Киприана и на другой день отправили на Белоозеро в Кириллов монастырь.
В это бурное время, когда, по словам одного современника, «бысть ослабление рук у всех людей», когда все правительственные, власти бездействовали и даже скрылись, а царица Наталья Кирилловна не решалась показаться, боясь, чтобы и ее не увели в монастырь — в это время смело выступила царевна Софья Алексеевна. Она «мудрыми и благоуветливыми словами» уговаривала стрельцов жить мирно по-прежнему и служить верно, чтобы страхов, всполохов и обид никому не делали. Влияние царевны на стрельцов сделалось слишком заметно, и сама она убедилась, что может располагать ими для достижения своей цели. Чтобы прикрыть на первый раз свои единоличные распоряжения, она стала являться повсюду в сопровождении царевен, своих теток и сестер, так что, казалось, сбылось пророчество стрельчих: в Москве наступило бабье царство.
— Повелела бы, царевна, ведать стрелецкий приказ боярину князю Ивану Андреевичу Хованскому, — говорил Иван Михайлович Милославский, рассчитывая на дружбу и преданность к нему князя Ивана. — Стрельцы его отменно любят и не иначе, как батюшкою, называют.
Царевна призадумалась.
— Знаешь, Иван Михайлович, когда ты говоришь о князе Иване Андреевиче, мне словно чуется что-то недоброе, как будто какой беды я боюсь от него! — нерешительно проговорила она.
— И полно, благоверная царевна, он всегда в твоих руках будет, а меж тем он нам нужен. Князь Иван нам близкий человек, он стрельцов до новой смуты не допустит, да и другим со своею стрелецкою ратью гилевать не позволит. При том же он и в расколе влиятелен, а ведь того и смотри, что и раскольники поднимутся!
В воспоминании царевны ожил отзыв Хованского о расколе, который он называл грозною народною силою.
— Много уж будет силы у князя Ивана, хлопот бы он нам не наделал, — сказала она озабоченно.
— Окажется у него много силы, так и отберем ее, — ответил Милославский с уверенностью, подействовавшею на Софью.
— Хорошо, Иван Михайлович, по совету твоему я укажу князю Ивану Хованскому быть начальником стрелецкого приказа, — сказала Софья. — Посматривай только за ним хорошенько, полагаться крепко на него нельзя, старая он лисица…
— Статься может, что ты, государыня-царевна, в речах моих о Хованском сомневаешься, так поговори с князем Василием Васильевичем. Человек он породы знаменитой. Тебе, верно, слышать приводилось, что один из его прапращуров женился на польской королевне и вместе с нею сел на королевский престол.
Царевна встрепенулась.
— Рассказывал мне покойный Симеон, что один из рода Гедиминовичей, от которых происходит князь Василий, по имени Ягелло, великий князь литовский, женился на королевне Ядвиге и что от него пошло родоначалие королей польских. Но что же из этого?
— Да так, к слову пришлось…
И он и царевна замолчали.
«К чему он заговорил об этом? — думала Софья. — Ведь князь Василий женат, да и царь Петр сидит на престоле, а братец Иванушка в загоне… Как все это далеко еще даже до первого шага!»
— Что призадумалась так, государыня-царевна? — вкрадчиво заговорил Милославский с выражением участия. — Тягчат, видно, царственные дела, нужно бы тебе, иметь для них сберегателя. Разделить бы с кем-нибудь державные твой заботы…
— И я разделяю их с братом, царевичем Иваном Алексеевичем. Он должен быть на престоле московском! — резко и твердо проговорила царевна.
— И сядет через несколько дней, — отозвался уверенно Милославский. — Князь Иван Андреевич совладает с этим делом.
От Софьи Милославский отправился к Голицыну, с которым уже предварительно говорил о назначении князя Хованского начальником стрелецкого приказа. После того Милославский навестил Хованского и, передав ему о предстоящем начальстве над стрельцами, условился о том, как должны будут действовать они для доставления престола царевичу Ивану.
23 мая явились в Кремлевский дворец выборные от всех стрелецких полков. При виде их болезненно заныло сердце царицы Натальи Кирилловны, не успевшей еще наплакаться над ссылкою своего отца и смертью брата. Выборные заявили собравшейся в Грановитой палате боярской думе, что стрельцы и «многие чины» московского государства хотят видеть на престоле обоих братьев. Для напуганного боярства достаточно было такого простого заявления стрельцов, чтобы склонить думу к немедленному исполнению их требования. Но выборные сочли не лишним высказать на всякий случай и угрозу прийти с оружием и поднять мятеж, пожалуй, еще страшнее прежнего.
Бояре явились в терем царевны, чтобы известить ее о требовании стрельцов.
— Надлежит вам рассмотреть челобитную стрельцов и доложить о ней великому государю. Призовите в думу святейшего патриарха, духовные власти и выборных от чинов московского государства. Пусть все они сообща обсудят дело, — повелела царевна.
Покорное молчание и низкие поклоны были ей ответом.
Перед этим собранием, своего рода земским собором, созванным на третий день после прихода стрельцов с челобитною, князь Василий Васильевич Голицын красноречиво и убедительно изложил доводы о пользе царского двоевластия. Насколько убедились его доводами думные и выборные люди, неизвестно, но известно только, что никто не решался прекословить требованию стрельцов. И потому все единогласно порешили: быть благотворному царевичу Ивану Алексеевичу на московском престоле вместе с братом его, великим государем царем Петром Алексеевичем.
— Кого же мы будем считать первым царем? — запросил патриарх собрание. — Отдадим ли мы преимущество первенству рождения или же первенству избрания?
— Быть первым царем великому государю Ивану Алексеевичу! — крикнули стрелецкие выборные. — Он старший брат, обходить его не можно.
Вслед за ними повторило тот же клик и все собрание.
Этим решением, как казалось, удовлетворено было желание стрельцов.
— Чтобы не было смятения, — толковали они по наущению Хованского, — пусть великий государь Иван Алексеевич будет первым царем на отцовском престоле и учинит себе честь первенства, а великий государь Петр Алексеевич, как молодший, пусть станет вторым царем. Мы же, всех полков стрельцы и люди, будем служить и прямить обоим великим государям.
Донесли царевне Софье о решении собора.
— Быть тому можно, — сказала она, — когда придут иноземные послы, выходить к ним и принимать их будут оба государя. Петр Алексеевич будет водить войска против неприятелей, а царь Иван Алексеевич станет править московским государством.
— Быть тому! — повторили и другие царевны, отправившиеся вместе с Софьей Алексеевной и с боярами поздравить вновь нареченного государя.
— Первенства я не желаю, — проговорил болезненным и тихим голосом Иван Алексеевич. При этих словах Софья строго взглянула на брата.
— Впрочем, да будет воля Божия, — смутившись, пробормотал великий государь.
Ударили в большой колокол Успенского собора, и оба царя пошли рядом в Грановитую палату. Там все присутствовавшие стали подходить к руке царя Ивана Алексеевича, а царские дьяки усердно голосили многолетие новому великому государю.
— Не все еще кончено, — сказал Иван Михайлович, явившись после этого торжества к Софье Алексеевне, — и ты, государыня-царевна, должна взойти на высоту: стрельцы сделают свое дело.
Краска удовольствия разлилась по лицу Софьи. Образ царевны Пульхерии являлся ей все чаще, а рядом и добродетельный Маркиан в виде князя Василия.
Милославский, князь Иван Хованский и постельница Родилица принялись снова радеть в стрелецких слободах в пользу Софьи Алексеевны.
— Слышно, — заговорили стрельчихи, подбиваемые Федорою Семеновною, — что царь Иван болезнует о своем государстве, да и царевны сетуют.
И говорившие это стрельчихи принимались разъяснять своим мужьям, что между царями-братьями начались смуты и раздоры, что царя Ивана Алексеевича обижают и притесняют, а для царевен настала плохая жизнь.
— Нужно прекратить смятение в царских палатах, — внушал своим товарищам выборный стрелец Кузьма Чермный.
Заговорили в стрелецкой слободе о новом походе на Кремлевский дворец и с ненавистью принялись толковать о «медведице», называя этим прозвищем царицу Наталью Кирилловну.
— Плох царь Иван Алексеевич, он болен и хил, сам царством править не может, нужен ему помощник, а кому же и быть ему в помощь, как не царевне Софье Алексеевне? — внушал Хованский стрельцам.
Прошло три дня после провозглашения царем Ивана Алексеевича, и стрельцы, собравшись снова перед Красным крыльцом, отрядили своих выборных к великим государям с челобитною, в которой просили, чтобы правительство царством московским, ради ранних лет их величеств, вручить сестре их, благоверной государыне царевне Софье Алексеевне. Скоро в ту пору все делалось по требованию стрельцов, а потому оба царя, патриарх, духовные власти, бояре, думные и служилые люди, а также и выборные от московских сотен отправились, не медля, в терем царевны.
Сдерживая охватившее ее волнение, царевна спокойно, как казалось, встретила явившихся к ней просителей. Все они ударили ей в землю челом, за исключением царей, сделавших перед сестрою три низкие поклона.
— Пришли мы к тебе, государыня-царевна Софья Алексеевна, бить челом, чтобы ты соизволила принять правление царством московским, за малолетним возрастом великих государей, братьев твоих, — заговорил патриарх Иоаким, обращаясь к Софье Алексеевне.
— Не женских рук такое великое государское и земное дело, святейший владыка! — отозвалась царевна. — Нет у меня к тому делу ни навыка, ни познаний, да и в государстве московском то не за обычай.
— Пресветлейшая государыня-царевна! Соизволь исполнить волю Божию и желание всего московского народа! — просительно заговорили присутствующие и снова упали ниц перед будущею правительницею, — Снизойди, государыня-царевна, на рабские мольбы наши! Не оставь нас, великая государыня, в скорбях и печали! Ты, единая, утвердишь у нас покой и тишину…
Долго слышались мольбы, и не раз колени и лбы усердно стукались об дол. Гордо стояла молодая царевна с лицом, не покрытым фатою, а разных чинов московские люди — эти исконные притеснители женского пола, поучавшие его «жезлом», — покорно, умиленно, со слезами просили, чтобы она стала править российским царством!
«Теперь я на высоте! — думала, торжествуя, царевна. — И не сойду я отсюда долу!»
— Уступаю я, — заговорила царевна, обращаясь к присутствующим, — мольбам всего народа и дозволяю думным людям докладывать мне обо всех государственных делах для совершенного во всем утверждения и постоянной крепости и повелеваю писать имя мое наряду с именами государей-братьев, нарицая меня великою государынею, благоверною царевною и великою княжною всея Великия, Малыя и Белый России.
От сильного, радостного волнения готов был перерваться звонкий голос царевны, но она осилила себя и довела речь до конца.
— Желаем здравия великой государыне!.. Пошли ей Господи многолетие! — воскликнули челобитчики, и снова застучали перед царевною их лбы и колени.
— Да наставит тебя Господь на путь правых! — произнес торжественно патриарх, благословляя царевну.
И трепет охватил Софью при сознании, что теперь все покорствует перед нею.
Рассвет раннего летнего утра проникал в небольшую низенькую горенку, пропитанную запахом ладана и деревянного масла. На простом белом столе лежали увесистые книги в кожаных с медными застежками переплетах. На стене висели образа, черные ременные лестовки и разноцветные ладанки; в переднем углу горенки местился большой киот, на верхушке которого, под вербами, стояло множество стеклянниц со святою водою и просвиры всевозможных величин, а перед почерневшими от времени и копоти иконами теплилось несколько неугасаемых лампад и, вдобавок к лампадам, были прикреплены к самым доскам икон желтые восковые свечи. Кроме стола с книгами и небольшой скамейки, в этой горенке ничего больше не было, а под образами, головою к киоту, стоял белый тесовый гроб.
В дверь горенки кто-то постучался. Покойник зашевелился, повытянулся, приподнялся и, отбросив с лица саван, начал лениво протирать глаза, потом несколько раз перекрестился, зевнул и, не торопясь, вылез из гроба.
— Подожди! — крикнул он на продолжавшийся стук, снимая саван и надевая поверх белой рубашки старый черный подрясник из самого грубого сукна.
— Эх ты, отче Сергий, заспался! — слышался за дверью грубый голос.
— Какое заспался? С вечера до поздней ночи радел Господу Богу, так вот сон и одолел меня, и прилег-то я только перед самою зарею.
Вставший из гроба откинул щеколдку от двери, и в ней показался стрелец громадного роста, упиравшийся головою под самый потолок горенки.
Стрелец подошел к Сергию под благословение, а потом начал креститься перед образами. То же, вместе с ним, стал делать и хозяин.
— Пришел я к тебе с поклоном от нашей братии стрельцов: просят тебя в их круг пожаловать, — заявил расстриженному иноку Сергию выборный стрелец Обросим, или Амбросий, Петров.
— Идти-то к вам боязно, человек я тихий и смирный, а ваши-то молодцы больно шумят, — отозвался Сергий.
— Эй, батька, не робей! Не все ли тебе равно: ведь в стрельцы тебя не возьмем; ты, чай, и пищаль-то зарядить не сумеешь.
— Отстреливаюсь я от моих врагов божественною пищалью, а в мирской пищали и нужды мне не настоит…
— А что, батька, чай, бока-то в гробе порядком отлежал? — продолжал подсмеиваться стрелец, заглянув в гроб. — Для чего никакой подстил очки туда не положишь? Хотя бы сенца аль соломки?
— Не кощунствуй, Петр Гаврилыч! Пришел антихрист, а разве ты ведаешь, когда наступит конец миру. Не вспоминают об этом лишь нечестивые никониане, а нам, ревнующим об истинном древнем благочестии, постоять за него следует.
— Вот о том, чтобы ты постоял за него, я и пришел к тебе от нашей братии, — перебил Петров.
— В чем же дело?
— Нужно будет написать государям и государыне Софье Алексеевне челобитную, чтобы допустили они нас, православных, препираться с никонианами о вере.
— Изволь, такую челобитную я напишу, а потом что же будет?
— Станем всенародно спорить с никонианами и одолеем! — с уверенностью отвечал стрелец. — Столковаться, впрочем, с тобою, самолично я обо всем не смогу, а приходи к нам. Ведь не смуту хотим мы учинить, а к христианскому подвигу готовиться, и не ваше ли монашеское дело приуготовлять к тому нас, несведущих мирян?
— Коли так, то приду сегодня, если успею челобитную написать, а теперь Богу молиться нужно, — сказал Сергий, расставаясь со своим гостем.
После долгой и усердной молитвы и после сотни отброшенных поклонов, Сергий присел на скамью и, облокотись на стол, принялся обсуждать сам с собою, в чем должна состоять стрелецкая челобитная об истинной вере.
— Нужно первее всего постоять за «аз», — соображал Сергий. — Читалось прежде в символе веры «рожденна, а не сотворенна». С чего же никонианцы выпустили букву «аз»? Потом надлежит восстановить в чине богоявленского водоосвящения слова «и огнем». Молились прежде об освящении воды Духом Святым и огнем, а никониане «и огонь» из книг вычеркнули; хотели, значит, огонь в Божьем мире извести…
Нужно было также разрешить вопросы о «сугубой аллилуйе», о «хождении по солонь» и о «двуперстном знамении» в том смысле, в каком принято было это до водворения в православной церкви никоновских новшеств. Вопрошал он и о том, зачем никониане вместо «благословен грядый» стали петь «обретохом веру истинную», как будто прежде истинной веры не было; почему архиереи носят Жезлы с «проклятыми» змеями и надевают клобуки как бабы. Далее этих вопросов он не шел и в этом случае не был похож на других вождей раскола, которые придавали своему учению не одно только религиозное, но и политическое значение.
Обдумав, Сергий принялся писать челобитную, прося великих государей и великую государыню взыскать старую веру, в которой российские чудотворцы, великие князи и благоверные цари Богу угодили, и потребовать от патриарха и от властей духовных ответа, отчего они священные книги, печатанные до Никона, при первых благочестивых патриархах, возненавидели, старую и истинную веру отвергли и возлюбили новую, латино-римскую?
Закончив, Сергий отправился к стрельцам, которые собрались на сход. Умилились стрельцы, слушая челобитную, наполненную скорбью и сетованиями о падении в московском государстве древнего благочестия.
— Мы за тленное голов наших чуть не положили, а из-за Христа-света отчего не умереть? — кричали они, вспоминая о первом своем приходе в Кремль, и повели Сергия к своему начальнику, князю Ивану Андреевичу Хованскому.
— Вот, батюшка, — говорили они, кланяясь вышедшему к ним на крыльцо боярину, — привели мы к тебе инока Сергия, поспорит он с никонианами.
Хованский подошел к Сергию под благословение, а затем поклонился ему в ноги и, приняв от него челобитную, возвратился в свои хоромы, чтоб прочитать ее прежде подачи государям.
Нахмурился боярин. Сочинение Сергия показалось ему слабым для тех широких замыслов, какие имел Хованский, рассчитывая на возмущение раскольников.
— Ты, отче, — сказал Сергию боярин, вышедший снова на крыльцо, — инок смиренный, тихий и не многоглаголивый. Не станет тебя на такое трудное дело, как препирательство с никонианами. Надобно против них ученому человеку ответ держать.
— Хотя я, боярин, и не многословен, но надеюсь на Сына Божьего и верую, что он может и немудрых умудрить, — возразил Сергий.
— Так-то так, а все-таки…
Хованский призадумался. Видно было, что он не решился поручить Сергию борьбу с никонианами.
— Да не позвать ли на такое дело попа Никиту? — подсказал Хованскому кто-то из стрельцов.
— И точно что позвать! — радостно вскрикнул Хованский. — Как это он совсем у меня из головы вышел? Знаю я этого священника гораздо, не раз беседовал. Против него никонианам нечего будет говорить, он сразу уста им заградит. А мне самому дело это не за искус. Божественного писания вконец я не знаю; измлада навык к воинскому, а не к духовному чину… Но верьте мне, не будут вас по-прежнему казнить, вешать и жечь в срубах. Бога призываю во свидетели, что рад стоять за вас! Доложу челобитную вашу великим государям, чтобы они назначили собор, — сказал Хованский, отпуская от себя стрельцов.
Стрельцы верили князю, да и как было не верить ему! Со вступлением его в заведование стрелецким приказом начали государи оказывать стрельцам небывалые милости. Повелели они выдать им из государевой казны жалованье, которое недодано им было их полковниками за прежнее время; пожаловали им по десяти рублей на человека и указали собирать эти деньги со всего государства, а для чеканки их Отбирать у частных людей серебряную посуду; роздали им также дворы и животы бояр и думных людей, взятые на государя, после того как владельцы их были убиты в стрелецком мятеже; прибавили им жалованья, ограничили их службу одними городами, простили все бывшие на них недоимки и запретили наказывать плетью без царского разрешения. Удовлетворили их требованию и относительно ссылки тех лиц, которые, при восстании стрельцов, были обречены на смерть и которые успели спастись от избиения. Но особенная награда была оказана стрельцам 6 июня 1682 года, когда великие государи указом своим благодарили стрельцов «за побиение за дом Пресвятая Богородицы» и наименовали, их «надворною пехотою», строго запретив называть их изменниками и бунтовщиками. В память же их подвигов приказано было поставить каменный столб с прибитыми к нему жестяными листами, а на листах этих означить имена убитых стрельцами бояр с прописанием их вин, как против государя, так и против стрельцов.
Уйдя от Хованского, стрельцы рассыпались по подмосковным посадам, населенным раскольниками, извещая их о предстоящем соборе и убеждая их постоять единодушно за истинную древнюю веру.
Князь же Иван, войдя в свои хоромы, приказал позвать к себе сына, князя Андрея.
— Ну, сынок! — начал старый князь, важно поглаживая седую бороду. — Ты знаешь, что мы идем из рода Гедиминовичей, великих князей литовских и королей польских, а древние родословцы, через князей полоцких, доводят родоначалие наше до первого российского государя Рюрика и до святого равноапостольного великого князя Владимира, крестившего русскую землю.
— Ведомо мне это, князь-батюшка, — отвечал молодой Хованский, слышавший беспрестанно от отца о древности и знатности рода Хованских.
— Веду я речь к тому, что нам, князьям Хованским, не след оставаться в заурядном боярстве и надлежит подняться на ту высоту, какая свойственна нашей знатной породе. Время теперь наступило такое, что достичь того будет не трудно. Будь только разумен и помогай отцу всеми силами.
— Готов я, родимый батюшка, исполнять во всем твою родительскую волю! — почтительно проговорил князь Андрей.
— И за то благословение Божие будет над тобою во веки веков. Слушай же, выбрось из головы всю прежнюю дурь. Не чета тебе невеста, которую ты подобрал себе, не дам я тебе моего благословения на брак с нею! — сурово сказал старик.
Молодой князь печально понурил голову.
— Не такую невесту найду я тебе, — проговорил Хованский. — Готовлю я тебя в женихи царевне Екатерине Алексеевне и, буде воля Господня станет, от тебя должно пойти поколение государей московских.
Князь Андрей в изумлении смотрел на отца.
— Повторяю тебе, что ты, по породе, достоин такого супружества, но надлежит тебе отстать от нечестивых никониан и присоединиться к древнему благочестию, — продолжал старик.
— Не понимаю я, батюшка, разности между старою и новою верою. Кажись, вся распря идет из-за книжных переправок, никто, однако же, с достоверностью не знает, которая из книг истинна.
— Истинны старые книги! — сердито проворчал старик. — Да и опричь того, по старым богослужебным книгам должная честь воздается боярству. По служебнику, изданному при царе Борисе Федоровиче, молились «о боярах, иже землею русскою пекутся». Молились, значит, о нас, боярах, а по служебнику, напечатанному при патриархе Филарете, молитва эта оставлена!
— Если ты, батюшка, желаешь, то я стану молиться и по старым книгам, — предупредительно отозвался князь Андрей.
— Желать мне самому нечего, а желаю я для спасения твоей души. Да беседуй почаще с отцом Никитою, — сказал старый князь, увидев подходящего к княжеским хоромам Пустосвята.
Старик пошел навстречу Никите и, приняв распопа с особым почетом, сообщил ему, чтобы он завтра, 23 июня, пришел рано поутру со своею богохранимою паствою на Благовещенскую площадь и остановился бы перед Красным крыльцом.
— Не след допускать, чтобы государи венчались на царство по новым книгам. Ляжем все до одного на месте, а этого учинить не дозволим! — раздраженно толковала толпа раскольников, направлявшаяся из-за Яузы к Кремлю.
Хотя толпа эта была безоружна, но тем не менее она подступала к царскому дворцу грозною тучею. Впереди ее, в истасканном подряснике, с всклоченною бородою и растрепанными длинными волосами, шел известный всей Москве расстриженный суздальский поп Никита, по народному прозванию Пустосвят. Он нес в руках крест и, часто оборачиваясь назад, исступленными глазами обводил толпу, ободряя ее и ускоряя ее движение.
— Чего стали? Вали вперед смелее! Ведь идем умирать за истинную веру! Или страх обуял? К нечестивым никонианам приобщиться хотите?
За Никитою шли бывшие иноки Сергий и Савватий. Первый из них нес евангелие, а второй — огромную икону с изображением Страшного Суда. На пути толпа все увеличивалась, и когда подошли к Красному крыльцу, она достигла громадных размеров.
— Зови их в ответную палату, — сказал жильцу бывший уже во дворце Хованский. По зову жильца вошли в палату Пустосвят, Сергий и Савватий, и из всех находившихся в палате бояр один только Хованский подошел к кресту, бывшему в руках Никиты.
— Зачем, честные отцы, пришли вы сюда? — спросил Хованский вошедших ересиархов.
— Пришли мы побить челом великим государям о старой православной вере, чтобы велели они патриарху и властям служить по старым книгам, а в новых книгах мы затеи и многие грехи обличим, — в один голос отвечали расстриги боярину.
— А челобитная при вас есть?
— Есть.
— Подавайте ее сюда, я покажу ее великим государям. — И, взяв челобитную из рук Сергия, Хованский пошел с нею вверх.
— Указали великие государи быть собору в среду, через три дня после царского, их венчания! — объявил возвратившийся Хованский.
— Не подобает тому быти, — заворчали честные отцы. — Коли собор после венчания произойдет, так, значит, цари венчаться будут по новым книгам. Какое же это венчание? Еретическое оно будет.
— Будут венчаться по старым книгам, — утвердительно сказал Хованский, незаметно подмигнув Пустосвяту.
— Ну смотри, боярин, великий грех непрощенный берешь ты на свою душу, коль что да не так выйдет. Смотри! — предостерегал Хованского Пустосвят.
— Не придется брать мне на душу никакого греха! Будет так, как я вам говорю, — успокаивал князь, выпроваживая расколоучителей из ответной палаты, в которой государи обыкновенно принимали и отпускали иноземных послов.
— А чтобы не допустить до греха, так я сам принесу патриарху просвиры. Пусть на них он и отслужит обедню, — добавил Никита.
— Ладно, ладно! — уступчиво отвечал Хованский. — Не опоздай только, батька!
Накануне дня венчания царей, в Успенском соборе было приготовлено так называемое «чертежное» место с устроенным на нем помостом о двенадцати ступенях, крытых алым сукном. От этого места и до входных дверей разостлали две дорожки: одну для государей из «рудожелтого» бархата, а другую для патриарха из бархата вишневого цвета.
25 июня 1682 года, ранним утром, торжественно загудели колокола всех московских церквей, возвещая о наступившем дне венчания на царство великих государей Ивана и Петра Алексеевичей, а в 8 часов утра государи пошли из своих хором в Грановитую палату. Предшествовали им окольничие и ближние люди, а за ними шли царевичи сибирские и касимовские и медленно выступали сановитые бояре в парчовых ферязях и высоких бобровых и собольих шапках. Заняв в Грановитой палате свои царские места, государи начали жаловать в бояре, а также в окольничие и думные дворяне. Новопожалованные, которым объявляли о такой милости думные дьяки, отправились на казенный двор, чтобы принести оттуда царские регалии: шапки, скипетры и державы. Все эти знаки царского достоинства были сделаны совершенно одинаковые для каждого из братьев.
Величаво, вслед за боярами, принесшими царские регалии, вошел в Грановитую палату князь Василий Васильевич Голицын.
— Время приспело вам, великие государи, идти во святую соборную церковь! — доложил он царям, отдав им при этом глубокий поклон.
Государи поднялись со своих мест и пошли в собор, а архимандриты, предшествуя им, понесли туда Мономаховы шапки на золотых блюдах, а также скипетры и державы. В соборе государи стали на «чертежное» место; здесь митрополиты надели на них царские облачения и шайки, а патриарх дал им в руки скипетры и державы, и тогда стали им петь многолетие, как всем собором, так и на клиросах; а между тем патриарх, духовные власти, бояре, окольничие и ближние люди стали «здравствовать им, великим государям, на их превысочайшем престоле».
Окончилось поздравление, и началась обедня. После херувимской государи сошли с чертежного места и по «золотным бархатам» приблизились к царским вратам, где патриарх надел на них золотые цепи с животворящими крестами, служившие также знаками царского сана. Перед причащением государи приложились к иконам и потом низко поклонились присутствовавшим в церкви на все стороны. Растворились царские врата, митрополиты сняли с царей шапки, а патриарх помазал миром у каждого из государей лоб, щеки и сердце. После этого он ввел их в алтарь, и на время их причащения затворились царские врата. Причастившись, цари встали опять на «чертежное» место, и, когда обедня кончилась, патриарх приблизился к ним, осенил их крестом, дал каждому в руки жезл и стал поучать их от слов евангельских и апостольских.
При звоне колоколов цари вышли из Успенского собора. Идя по пути, устланному алым сукном, среди повалившихся на землю и безмолвствовавших подданных, великие государи направились сперва в Архангельский собор, а потом в Благовещенский. При их входе царевичи сибирские Григорий и Василий Алексеевичи осыпали их у самых дверей по три раза золотыми монетами, которые в золотых мисках подавали царевичам стольники. В то же время с соборных папертей бояре бросали народу золотые и серебряные деньги, и таким образом было разбросано сорок тысяч тогдашних рублей.
Прежде чем началась обедня в Успенском соборе, через плотную окружавшую его толпу с отчаянными усилиями, пробивалось несколько человек, желая во что бы ни стало дойти до собора.
— Пропустите нас! Дайте пролезть! Умилосердитесь! Истинная вера гибнет! — кричал исступленным голосом один из протискивавшихся, поднимая высоко над головою небольшой узел из белого чистого холста, в который были завернуты просфоры; он был в рясе, с надетыми поручами и эпитрахилью.
— Ошалел ты, что ли, батька! Куда так ломишься! — отозвался в толпе один из посадских, глядя на побагровевшего и потного распопа Никиту, который Настойчиво протискивался вперед.
— Несу к патриарху просвиры! Пустите! Вера православная гибнет!.. — жалобно вопил задыхавшийся Пустосвят.
Но все его крики, просьбы, увещания и ругательства были напрасны. Неподвижно стояла перед ним плотная и равнодушная толпа. И вдруг на ивановской колокольне ударили к «достойной».
— Запоздал я! — взревел дико Никита и, побледнев, рванулся, как бешеный, вперед, но снова встретил неодолимый отпор. — Погибла истинная вера! Еретики венчали царей по новым книгам! Отныне они неблагочестивые!
Обойдя кремлевские соборы, государи вернулись в Грановитую палату. Там сели они на своих престолах, а царевичи сибирские и касимовские положили к их ногам венцы своих царств, поклонившись три раза в землю перед великими государями. Ни словом, ни движением не ответствовали московские самодержцы на такое выражение верноподданства иноземных царевичей. Старший царь, подслеповатый, с нахлобученною на глаза Мономаховою шапкою, казалось, дремал, утомленный продолжительным торжеством этого дня; но бодро и смело посматривал отрок Петр с высоты своего престола, выражая быстрыми взглядами и порывистыми движениями избыток кипевшей в нем жизни.
В Крестовой палате и патриарх воздал царям поклонение в землю, но ему они ответили тем же, а потом, взяв его под руки, повели и посадили на патриарший престол.
Приняв поздравления от бояр и всяких чинов людей, государи угощали в столовой избе бояр, окольничих, думных и ближних людей водками и ренским вином. Тем и окончилось в Кремле торжественное венчание на царство Ивана и Петра Алексеевичей. Но зато громко принялись толковать о нем среди раскольников.
— Не истинно было нынешнее царское венчание. Служили не по старым книгам, молились не о «совокуплении», а о «соединении» церквей; просили не «умножения», а «изобилия» плодов земных; в херувимской пели не «всякую ныне житейскую отверзем печаль», а «всякое ныне житейское отложим попечение», в символе веры пели не «несть конца», а «не будет конца» и пропустили «аз», — гневно говорили раскольники, указывая и на другие отступления от древнего благочестия и отвергая в виду этого действительность помазания обоих государей на царство.
— Что же ты, отец, не принес в собор своих просвир?. — выговаривал Хованский пришедшему к нему в тот же день Никите. — По всем сторонам я тебя высматривал. Сам виноват!
— Виноват не я, а паскудница просвирня. Замешкала и задержала нас, а когда мы прибежали на площадь, то протискаться к собору не было мочи. А тут и нечестивые никониане с злым умыслом не пускали нас дальше да еще издевались над нашим усердием! Что теперь, благоверный боярин, прикажешь нам делать?
— Подожди, отец, собора, скоро он будет, и мы постоим на нем за древнее благочестие; только вы не опаздывайте да не сробейте!
— С чего мы опаздывать и робеть будем? На собор не опоздаем, ведь там дело без просвирни обойдется! Только ты, боярин, не выдавай нас!
— Не выдам вас, а притворствовать мне пока нужно. Когда проведает правительствующая царевна, что я с вами заодно, так будет тогда моя погибель. Недолюбливает она вас крепко и за любовь мою к вам отнимет у меня начальство над стрельцами, а тогда никакой силы у нас под рукою не будет, — пояснил Хованский.
— Ладно, ладно, благоверный князь! Мы на тебя, как на каменную гору, упование наше возлагаем! — заявили Никита и его товарищи, расставаясь с боярином.
Патриарх московский и всероссийский считался после царя «начальным» человеком во всем государстве. Если низложение Никона, заспорившего было с царем Алексеем Михайловичем, и показало громадный и даже безусловный перевес верховной светской власти над верховною духовною, то все же, по делам собственно церковным, патриарх оставался и после этого первенствующим лицом во всей русской земле. Такое первенство принадлежало и патриарху Иоакиму, несмотря на то, что он не отличался ни обширным умом, ни твердостью характера. В его правление церковью время было бурное. Прежняя патриаршая всероссийская паства распалась на два духовно враждебных стада. Кроме того, независимо от раскола, прокрадывалась в православную церковь и латинская ересь, распространителем которой был прежде наставник царя Федора Алексеевича и царевны Софьи, Симеон Полоцкий, вскормленник польских иезуитов, а после смерти его скрытным ревнителем этой ереси стал Сильвестр Медведев, ученик и друг Симеона, сближавшийся теперь все более и более с царевною-правительницею.
Крепко поморщился святейший владыка, когда 3 июля явился к нему из царского дворца посланец князя Хованского с приглашением от имени государей — прибыть безотлагательно в Крестовую палату для объяснений по челобитной о вере, поданной великим государям выбранными от стрелецкого войска.
— Ох, уж эти стрельцы! И в дела веры вмешиваться начинают! — охал и ворчал пастыреначальник, собираясь исполнить царское повеление.
— Пришли они спросить твое святейшество, за что отвергнуты старые книги? — сказал Хованский вошедшему в крестовую палату патриарху, указывая ему на выборных.
— Не подобает вам, чада мои и братья, — начал поучительно патриарх, обращаясь к стрелецким выборным, — судить и простого человека, а кольми паче, архиерея. Вы люди чина воинского и вам это дело, не за искус: нашею архиерейскою властью оно разрешается и вяжется. Мы на себе Христов образ носим, я вам пастырь, а не наемник, я дверьми вошел в Овчарню Господню, а не перелез в нее, как тат, через ограду.
Долго бы, по всей вероятности, говорил, святейший владыко со стрельцами в таком поучительном смысле, если бы из толпы их не выступили смелые книжники, предводимые Никитою.
— Пришли мы спросить тебя, за что предаешь ты богочтителей проклятию? За что отсылаешь ты их в дальние города? За что велел ты Соловецкий монастырь вырубить, а монахов за ребра вешать? Дай ответ на письме, почему ты старые книги выкинул? — заговорили расколоучители.
Патриарх хотел сказать им что-то в ответ, но замялся, зашамкал губами и стал слегка откашливаться.
— Да что тут толковать! Выходи, старче, препираться с нами на Лобное место! — крикнул Никита.
— Статочно ли препираться на площади о делах церковных! — возразил патриарх, и от сильного негодования белый клобук затрясся на его голове.
— Знать, старина, ты струсил! Что же? Так и не пойдешь? — подзадоривали раскольники Иоакима.
Не говоря ни слова, патриарх пошел из Крестовой палаты, сопровождаемый насмешками своих дерзких противников.
— Святейшему патриарху на Лобное место ходить незачем, великие государи указали быть собору 5-го числа сего месяца в Грановитой палате, — заявил Хованский выборным.
Обо всем, что происходило в Крестовой палате, дошло тотчас же до сведения царевны-правительницы.
«Не напрасно подозревала я Хованского, недоброе он затевает!» — подумалось ей.
Между тем раскольники стали деятельно подготовляться к предстоящему собору. Они ходили по стрелецким слободам, побуждая стрельцов рукоприкладствовать под челобитною, которую следовало подать государям при открытии собора. Нападали они на православных священников и избивали их до полусмерти.
Настало 5 июля 1682 года. Не успел еще патриарх отслужить в Успенском соборе молебствие об утишении и умиротворении святой Божьей церкви, обуреваемой расколами и ересями, как до него стал доходить постепенно усилившийся на соборной площади шум, который вскоре усилился до того, что пришлось приостановить службу.
— Выйди ты к ним, отец Василий, и уйми нечестивцев. Чего они бесчинствуют перед храмом Господним! — гневно сказал патриарх, обращаясь к протопопу Спасской церкви.
— Того… святейший владыко… оно того… — замялся и забормотал протопоп, оробевший ввиду предстоявшего ему опасного поручения.
— Чего того? — передразнивая протопопа, сердито прикрикнул патриарх. — Ступай, коль приказываю. Вот тебе обличение на Пустосвята, прочитай его им.
Неохотно поплелся отец Василий в шумную толпу, и екнуло его сердце, когда он, выйдя на паперть Успенского собора, взглянул на площадь.
Вся площадь была сплошь покрыта народом, на который сзади напирали все новые и новые толпы. Над головами бесчисленной толпы то поднимались, то опускались старые закоптелые иконы, огромные подсвечники с пудовыми свечами, ветхие книги, аналои и скамейки. Над волновавшейся площадью высоко виднелся Пустосвят, взобравшийся на устроенные подмостки, а около него стоял его неразлучный спутник, Сергий.
— Пусть они идут к нам! Гони их из хлевов и амбаров! — рычал Никита, указывая на кремлевские храмы. — Чего они не выходят на Лобное место препираться с нами!
Протопоп колебался, идти ему или нет в это шумное сонмище. Он видел, что теперь временная его паства состояла не из мирных овечек, а из бешеных волков. Протопоп решился не идти и, остановись на паперти, начал там наскоро читать отпечатанное накануне, по указу патриарха, отречение от раскола, которое дал на соборе Никита и в котором он просил прощения за отпадение в ересь. Не успел, однако, Отец Василий прочесть даже наскоро двух строк, как стрельцы подхватили его, полумертвого от страха, под руки и потащили к подмосткам, на которых голосил Пустосвят. Раскольники с остервенением кинулись на протопопа.
— Не трожь! — крикнул Сергий. — Пусть читает обличив, нам только этого и нужно. С него мы и спор с никонианцами заведем.
Толпа послушалась Сергия, расступилась и поставила Василия на скамейку подле Никиты.
— Читай, батька! — закричали со всех сторон протопопу.
Дрожащим и прерывающимся голосом принялся он за чтение, но тотчас же на площади поднялся такой страшный шум, что нельзя было расслышать ни полслова, а стоявшие несколько поодаль от протопопа раскольники начали спускать с правого плеча накинутые на опашку кафтаны и вынимать из-за пазухи каменья, готовясь половчее метнуть ими в злосчастного обличителя.
— Всуе, отче, будешь трудиться. Видишь, никто тебя не слушает, — сказал Сергий Василию. — Слезай-ка, брат, по добру по здорову со скамейки да посмотри, как будут внимать нам, ибо мы не собою глаголем, а от божественных писаний.
Говоря это, Сергий потянул Василия за полу рясы, живо стащил со скамейки и взобрался на его место.
Толпа, увидя, что Сергий собирается говорить, мгновенно смолкла. Воспользовавшись вниманием, с каким раскольники слушали Пустосвята о силе двуперстного знамения и о нечестивом поклонении четырехконечному кресту, отец Василий проворно шмыгнул от скамейки и успел здраво и невредимо пробраться в. Успенский собор, где и донес патриарху, что с раскольниками никак сладить нельзя, почему святейший и поспешил поскорее выбраться из собора и удалиться в свои хоромы.
Кончил свое поучение Сергий, и снова раздался на площади громовой голос Никиты.
— Пойдем, православные, препираться с патриархом. Осквернены церкви никонианцами! Наступило царство антихриста! — ревел Пустосвят, ведя толпу за собою к Красному крыльцу.
— Пусть выйдет к нам патриарх! — неумолчно голосила толпа.
В кремлевских палатах господствовали ужас и смятение. Бодрилась одна лишь правительница, порываясь выйти сама на Красное крыльцо, чтобы увещевать раскольников.
— Пошли к ним, благородная царевна, на Лобное место патриарха, и они с ним уйдут из Кремля, а сама к ним не ходи, не пускай к ним и государей. Убьют они вас всех, — запугивал Софью Хованский. — Умолите ее пресветлость не выходить на Красное крыльцо, не пускайте туда и государей; не ровен час беда будет!.
— Нет! — отвечала она. — Не оставлю я без защиты церкви и верховного ее пастыря. Если препираться о вере необходимо, то быть собору в Грановитой палате, туда приду и я. Кто хочет идти со мной?
— Я пойду с тобою! — откликнулась царица Наталья Кирилловна, не желая дать царевне Софье случай одной показать свое бесстрашие.
— Пойду и я! — с живостью проговорила двадцатидвухлетняя царевна Марья Алексеевна, младшая сестра Софьи.
— Нешто не пойти ли и мне? — как бы про себя проговорила Татьяна Михайловна.
— Пойдемте! — воскликнула Софья и, взяв тетку и сестру за руки, повела их в Грановитую палату. Хованский вышел на площадь, объявил народу волю царевны и звал «отцов» в Грановитую палату.
— Сама царевна хочет выслушать вашу челобитную, не идти же ей к вам на площадь! — вразумлял Хованский раскольников, не желавших пойти во дворец.
— Государь, царский боярин, — возразил Сергий Хованскому, — идти нам в палату опасно, не было бы над нами какого вымысла и коварства. Лучше бы изволил патриарх здесь перед всем народом свидетельствовать священные книги. Как пустят в палату нас одних, что мы там станем делать без народа?
— Невозбранно никому идти туда! Кто хочет, тот и ступай! Кровью Христовою клянусь, что вас никто не тронет, — говорил Хованский.
— Идем, православные! — воодушевленно крикнул Никита.
Внушительно и великолепно выглядела Грановитая палата, бывшая главною приемною комнатою Кремлевского дворца. На стенах, расписанных цветами, узорами и арабесками, были нарисованы по золоту изображения всех великих князей и царей московских, а на сводах были картины из Ветхого завета и из русской истории. В торжественных случаях выставляли хранившуюся на казенном дворе золотую и серебряную посуду, изобилие и ценность которой так дивили иностранцев и давали им высокое понятие о громадных богатствах московских государей. В Грановитой же палате стоял древний трон московских государей, сделанный из слоновой кости и золота. При введении царского двоевластия поставили для обоих государей одно, общее царское место, ступени которого были обтянуты багряным сукном и на помосте которого находились два царских трона, богато вызолоченных и обитых пурпуровым бархатом. На эти троны сели царевны Софья Алексеевна и Татьяна Михайловна, а в креслах, поставленных на ближайшей к тронам ступени, поместились царица Наталья Кирилловна, царевна Марья Алексеевна и патриарх. Около царского места, справа, расселись на скамьях митрополиты и весь священный собор, а слева — бояре, думные люди и выборные стрельцы. Между тем священники и дьяконы огромными ворохами несли в палату старые и новые книги, а также древние рукописи славянские и греческие, на которые думали ссылаться отцы, собора для поражения своих противников.
Радостно торжествуя, смотрела царевна Софья на это небывалое еще в Москве собрание, на котором не только явились царица и царевны с отброшенными фатами, но на котором женщины занимали первенствующее царское место. Не хотела, однако, она остановиться на первых шагах своего победного шествия и замышляла идти все дальше. Жажда безграничной власти и блестящей славы, манила царевну, и Софья не знала, где и когда придется ей остановиться в ее смелых стремлениях и пылких мечтаниях.
Раздумья о заманчивой будущности прервали внезапно сильный шум и крики. В двери палаты врывалась толпа, таща с собою с площади огромную чашу со святою водой, иконы, свечи, аналои, просфоры, книги и скамейки.
На пороге началась страшная давка и вдобавок к этому раскольники затеяли на Красном крыльце драку с никонианскими попами. Стрельцы едва разогнали подравшихся, заступаясь, впрочем, за раскольников и порядком помяв бока неприязненным им богословам.
Буйный вход раскольников в царское жилище предвещал бурю, но, казалось, царевна была готова выдержать бестрепетно все ее порывы, и вот среди шума и стука раздался ее звонкий и твердый голос.
— Для чего так дерзко и так нагло пришли вы в царские чертоги, как будто к иноверным и не знающим Бога государям? — спросила она.
Густые темные волосы выбивались длинными прядями из-под надетого на ее голове и сиявшего драгоценными камнями золотого венца с двенадцатью, по числу апостолов, закругленными зубцами. Лицо ее не поражало прелестью женственной красоты, но в нем выражались ум и мужество. Щеки царевны горели румянцем негодования, а глаза сверкали гневным блеском. Все приутихли. Видно было, что строгий женский голос, раздавшийся так неожиданно под сводами Грановитой палаты, подействовал на непривычную еще к нему толпу сильнее, нежели повелительный и грозный окрик мужчины.
— Пришли мы, — заговорил на первый раз смиренно Пустосвят, — к великим государям побить им челом об исправлении православной христианской веры. Пришли мы просить, чтобы царское рассмотрение дала ты нам с новыми законодавцами, чтобы церковь Божия была в мире и соединении, а не в мятеже и разодрании.
Царевна взглянула на патриарха и подала ему знак, чтобы он отвечал Пустосвяту..
— Не ваше то дело, — заговорил Иоаким, — судить о том надлежит архиереям. У нас вера старого православия. Мы от себя ничего не внесли, но все от божественных писаний заимствовали, вы же грамматического разума в книгах не коснулись.
— Мы пришли не о грамматике с тобою толковать, — резко перебил Никита, — а о церковном догмате. Ты, старик, отвечай только на вопросы.
Шепот негодования прошел по палате при такой дерзости. Царевна готовилась сдержать своею угрозою позабывшегося перед патриархом распопа, но холмогорский архиепископ Афанасий предупредил ее.
— Так ли ты дерзаешь, негодник, говорить со святейшим владыкой! — крикнул на всю палату архиепископ.
— А ты зачем выше главы ставишься? Не с тобою я говорю, а с патриархом! — отвечал Пустосвят, с презрением взглянув на оторопевшего архиерея.
Софья не выдержала.
— Да ты как смеешь говорить со святейшим патриархом? — крикнула она на Никиту. — Разве ты забыл, как отцу нашему царю Алексею Михайловичу, святейшему патриарху Питириму и всему освященному собору принес повинную, а ныне снова за прежнее дело принялся?
— Оно точно, что принес я повинную, — спокойно поглаживая бороду, отвечал Пустосвят. — Да принес я ее между топором и срубом, а ответом на мою покаянную челобитную была тюрьма. А за что? И сам я того не ведаю.
— Молчать! — крикнула царевна.
Никита не унялся окончательно, но продолжал что-то сердито ворчать.
— Ты, страдник, и замолчать не хочешь! — вмешался снова холмогорский владыка, но на этот раз весьма неудачно.
Разъяренный распоп заскрежетал зубами и кинулся на архиепископа. Все в ужасе вскочили.
— Вы видите, что делает Никита! — вскрикнула Софья.
— Не тревожься, государыня-царевна, он только рукою его от себя отвел, чтобы прежде патриарха не совался! — успокаивал хладнокровно Софью какой-то раскольник.
В палате начался общий переполох, среди которого с сильным стуком и треском валились на пол скамейки, аналои, свечи, книги и иконы. Выборные стрельцы кинулись на исступленного Никиту и с трудом оттащили его, но большой клок из бороды преосвященного остался в его руках. Утрата значительной части бороды, впоследствии не заросшей, расстроила благообразие святительского лика, и Афанасий стал брить бороду. Он был единственный безбородый иерарх в нашей церкви, и Петр Великий отменно любил его за это и чрезвычайно ласкал, вспоминая, что Афанасий утратил часть своей бороды в борьбе с расколом.
После нападения распопа на архиепископа едва удалось восстановить тишину. Стрельцы с трудом сдерживали за руки Никиту, который тяжело дышал и снова рвался в рукопашную.
— Читай их челобитную! — приказала царевна дьяку.
Дьяк принялся исполнять отданное ему приказание, но чтение прерывалось беспрестанно возгласами с обеих сторон. Царевна то взглядом, то движением руки, то словами унимала расходившихся богословов.
— Еретик был Никон! — гаркнул какой-то раскольник. — Никон поколебал душою царя Алексея Михайловича, и с тех пор благочестие у нас пропало!
В порыве страшного гнева вскочила царевна со своего кресла.
— Такой хулы терпеть нельзя! Если патриарх Никон и отец наш были еретики, значит, и мы тоже. Выходит, что братья наши не цари, а патриарх не пастырь церкви, и нам не остается ничего иного, как только покинуть царство и идти в иные грады…
С этими словами правительница стала спускаться со ступеней трона.
— Пора бы, государыня, вашей чести идти в монастырь! Полно вам царством мутить! Нам бы цари наши здоровы были, а и без вашей милости место пусто не будет! — заговорили в толпе. — Пора бы вам на вашу разумную головку черный клобучок надеть да засесть в келейку.
Гневно озираясь кругом и тяжело дыша, остановилась царевна посреди Грановитой палаты. Духовные власти, боя-,ре, думные люди и стрельцы выборные обступили ее.
— Преложи, благоверная царевна, гнев на милость! Прости невеждам за их продерзность и грубиянство! Соизволь по-прежнему править царством российским! — говорили они, готовясь упасть ей в ноги.
— А по правде-то сказать, не женского ума дело царством править, — громко сказал кто-то в толпе.
Задетая этими словами за живое, Софья побледнела от гнева и, не говоря ни слова, быстро повернулась назад, и, — через расступившуюся перед ней толпу, взошла тихою и твердою поступью на помост и там снова села на прежнее место.
— Читай дальше челобитную, — спокойно приказала она дьяку.
Дьяк принялся снова за свое дело. Читал, читал, но нелегко было ему одолеть целых двадцать столбцов, тем более что и теперь, как и прежде, чтение беспрестанно прерывалось криками и спорами, но уже далеко не столь яростными. Стало вечереть. Наконец чтение челобитной окончилось. Все поумаялись порядком, и царевна воспользовалась усталостью собора.
— За поздним временем заседать долее собору нельзя, указ сказан будет после! — громко и твердо объявила она.
Послышалось было слабое выражение неудовольствия, послышалось и насмешливое шушукание. Но царевна поднялась с места, и за нею встали все прочие, участвовавшие в соборе. Царевна, ее сестры и их мачеха отправились в свои хоромы, а густая толпа, громко толкуя, повалила из Грановитой палаты на Красное крыльцо и потянулась из Кремля. Впереди ее горделиво выступал Никита, высоко держа поднятую вверх руку со сложенным двуперстным крестным знамением.
— Тако веруйте! — голосил он. — Тако творите! Всех архиереев попрахом и посрамихом.
Его сопровождали шесть чернцов «волочаг», тоже возвещавших народу о торжестве древнего благочестия над новою верою. Дойдя до Лобного места, толпа остановилась, раскольники расставили там иконы, свечи, аналои и скамейки, и Никита долго поучал народ истинному православию.
Затем с громким пеняем раскольники двинулись за Яузу. Там встретили их колокольным звоном, и они, отслужив молебен в церкви Спаса, что в Чигасах, разбрелись по домам, радуясь своей победе.
Следуя советам Голицына, царевна велела, чтобы назавтра были у нее в хоромах выборные от всех стрелецких полков. Они явились, и царевна вышла к ним, окруженная сестрами и боярами.
— Ужели вы променяете нас на шесть расстриг и предадите поруганию православную церковь и святейшего патриарха? — Сказав это, царевна приложила к глазам ширинку и громко заплакала. — Стыдитесь, вы отборное царское войско, а якшаетесь с глупою чернью, которую мутят побродяги. Или хотите, чтобы я ушла от правления? Так, что же, я уйду!
Слезы молодой царевны, ее вкрадчивый голос и складная речь сильно подействовали на выборных.
— Нет, государыня-царевна, не хотим, чтобы ты уходила от правления! — заговорили они. — За старую веру мы не стоим, она не нашего ума дело.
Удовольствовавшись на первый раз таким ответом, царевна пожаловала стрелецких пятисотенных в думные дьяки, допустила выборных к ручке, угостила их из царского погреба, приказала раздать денег и пообещала всем стрельцам новые милости и награды.
Обласканные и награжденные, а потому и чрезвычайно довольные царевною возвратились выборные в свои слободы и принялись отдалять своих товарищей от раскола, но рядовые стрельцы с негодованием слушали их внушения.
— Посланы вы были говорить о правде, — упрекали они выборных, — а говорите неправду, пропили вы нас на водках и на красных винах.
Ропот между раскольниками-стрельцами усиливался, но царевна не теряла бодрости. Она звала поочередно к себе стрельцов, на которых указывала ей Родилица, как на людей, готовых постоять за новую веру, выходила к ним, подолгу разговаривала, и число приверженцев ее в слободах быстро множилось. Прошла лишь неделя со времени бурного собора в Грановитой палате, как правительница решилась нанести жестокий удар по расколу. Она потребовала от преданных ей стрельцов, чтобы они представили на расправу Никиту Пустосвята и главных его сообщников. Стрельцы исполнили это требование.
— Я не хочу сама решать его участь, не хочу также, чтобы Никиту судили бояре и приказные люди. Осудят они его хотя и правильно, да потом в народе примутся говорить, что они сделали мне это в угоду, — сказала царевна и приказала предать распопа «городскому» суду, составленному из одних только выборных.
Суд в тот же день порешил Никиту, признав, что он за хулу на святую православную церковь, за оскорбление царского величества, святейшего патриарха и за нападение на архиепископа подлежит смертной казни. 11 июля 1682 года, лишь только начало восходить солнце, на Болоте под ударом топора отскочила от туловища голова Пустосвята.
Главного его сообщника, Сергия, заточили в Спасский монастырь в Ярославле, некоторых разослали по разным монастырям, а прочие приверженцы в ужасе разбежались.
Москва притихла, но замыслы Хованского сильнее прежнего беспокоили Софью, а рассорившийся с ним неизвестно почему Иван Михайлович Милославский сделался вдруг непримиримым его врагом и решился рассчитаться, по своему обычаю, путем коварства и подкопов.
— Ты знаешь, царевна, — начал он нашептывать правительнице, — крепко обманулся я в князе Иване Андреевиче. Просил я за него, чтобы соизволила ты дать ему начальство над стрельцами, а теперь вижу, что ты была права, когда остерегалась его. Слишком силен и непокорен он стал: мутит стрельцов, царских указов не исполняет. Кажись, пора бы отнять у него силу.
Наговоры Милославского сильно действовали на Софью, и без того предубежденную против Хованского, но увещания Голицына ослабляли влияние этих наговоров. Стали доходить до Милославского слухи, что Хованский грозит ему. Милославский струсил и выбрался поскорее из Москвы в свою вотчину, настращав царевну при отъезде из Москвы преступными замыслами Хованского.
Все громче и громче напали распространяться по Москве слухи, будто бы Хованский, при содействии преданных ему стрельцов, имеет намерение захватить верховную власть в свои руки. Возмущения стрельцов оправдывали, по-видимому, достоверность таких слухов. Стрельцы называли Хованского отцом и батюшкой и выражали полную готовность умереть за него. Но самонадеянный и опрометчивый Хованский сильно вредил самому себе.
— Мною держится все царство, — спесиво говорил он боярам, — не станет меня, и в Москве будут ходить в крови по колени.
Заговорили в Москве о том, что Хованский хочет убить патриарха, извести царский корень, оставив в живых только царевну Екатерину Алексеевну, чтобы женить на ней своего сына Андрея, что он хочет восстановить старую веру и перебить бояр. Хотя и не все противники Хованского придавали значение этим грозным слухам, тем не менее, по злобе к нему усердно распространяли их; и многие бояре, в особенности же Иван Милославский, постановили погубить Хованского. Но прежде чем они обдумали, как им действовать, он сам решился идти навстречу их замыслам.
Казнь Пустосвята вызвала среди стрельцов-раскольников глухой, сдержанный ропот, и Хованский воспользовался им. На третий день после этой казни стрельцы, по наущению Хованского, явились перед Красным крыльцом и потребовали выдачи тех бояр, которые считались недругами их главного начальника. Предлогом к тому выставлялось Намерение этих бояр перевести стрелецкое войско. Правительница решительно отказала, стрельцам в таком требовании, пригрозив, в случае их упорства, крутою с ними расправою.
— Детки! — сказал стрельцам Хованский, выходя из боярской думы, где состоялось решение об обуздании строгостью своевольства стрельцов. — И мне из-за вас грозят бояре, ничего не могу я поделать! Как хотите, так сами и промышляйте.
Стрельцы вняли этому внушению и стали «промышлять». Начались опять между ними волнения. Послышались снова набат и барабанный бой и грозные крики: «Любо, любо, любо!» Но теперь было не прежнее время. Смятения продолжались два дня, но Софья одолела.
Когда волнение улеглось, Софья 19 августа выехала в село Коломенское, любимое местопребывание ее отца, где он построил обширный дворец самой затейливой архитектуры. Из Коломенского правительница потребовала к себе преданный ей стремянной полк.
— Не отпущу я его из Москвы, назначен он для похода в Киев, — отвечал Хованский, как будто не ставя ни во что повеление правительницы.
Но Софья настоятельно приказала исполнить ее требование, и Хованскому пришлось уступить.
Находясь в Коломенском, Софья Алексеевна продолжала править государством, так как большая часть бояр поехала вместе с нею, другие же разъехались на летнее время по своим поместьям и вотчинам, так что из всех знатных лиц оставался в Москве один, только Хованский.
Наступило первое число сентября. В этот день, по старинному церковному летосчислению, праздновалось в России новолетие, или Новый год. Праздник новолетия справлялся в Москве с особенною торжественностью.
1 сентября каждого года народ с самого раннего утра собирался на площади между Архангельским и Благовещенским соборами, и на ней, в присутствии царя, служили молебен. Патриарх, духовенство и вельможи поздравляли государя с Новым годом, а один из бояр говорил ему речь, наполненную похвалами и благодарениями за прошедшее время, а также пожеланиями и надеждами на наступивший новый год. После этого все московское духовенство, с крестами, иконами и хоругвями, отправлялось к Москве-реке на водосвятие. Двенадцать стрелецких приказов или полков сопровождали этот торжественный крестный ход. В нем участвовал и государь в полном царском облачении. Он шел пешком, вели его под руки стольники, а за ним стряпчие несли полотенце, стул и подножие или скамейку для ног.
За небытностью в Москве государей, царевна приказала Хованскому, как первому в Москве знатному сановнику, участвовать в этом церковном торжестве. Боярин-раскольник ослушался, уклоняясь от такого слишком явного знака уважения к новой вере, и Софья решилась отнять у него за это начальство над стрелецким приказом.
Занятая этою мыслью, она сидела в своем тереме, когда явившийся к ней стрелецкий полковник, Акинфий Данилов, подал ей бумагу.
— Найдена была у передних дворцовых ворот, — доложил царевне полковник.
Софья взяла бумагу и в сильном волнении начала читать. На наружной подписи значилось: «вручить государыне царевне Софье Алексеевне, не распечатав». Бумага эта оказалась подметным письмом, в котором какой-то стрелец и двое посадских, не называя себя по имени, но указывая свои особые приметы, извещали правительницу, что князь Иван Хованский намерен объявить обоих государей еретическими детьми, убить их, а также царицу Наталью Кирилловну и царевну Софью, женить на одной из царевен своего сына Андрея, а остальных постричь. Хованский, как говорилось в подметном письме, имел намерение расправиться и со служилыми людьми и с боярами, побить и тех и других за то, что они старой веры не любят и заводят новую, и, когда от всего этого замутится царство, то сделать так, чтобы его, Ивана Хованского, избрали в цари, а в патриархи поставить того, кто любит старые книги.
Немедленно царевна собрала совет из бывших в селе Коломенском бояр. В ту пору подметным письмам придавали вообще большую веру, особенно в тех случаях, если было нужно или хотелось кого-нибудь погубить; Почти все члены временного совета, собравшегося в Коломенском, были заклятые враги Хованского, да и укрывались они там, потому что опасались его враждебных замыслов. Бояре порешили, что подметное письмо выставляет не надуманные, а истинные намерения Хованского, и предложили правительнице разослать немедленно окружные грамоты во Владимир, Суздаль и другие города, чтобы призвать тамошних дворян к Москве на защиту царского семейства.
— Ты здесь, великая государыня, не в безопасности, — говорили бояре Софье Алексеевне, — при родителе твоем приходили сюда гилевщики, и большой переполох они наделали. Надлежит на время укрыться великим государям и тебе, благородная царевна, в ближайшем надежном месте.
Еще недавно, покуда железные полосы не легли между Москвою и Троице-Сергиевой лаврой, путь этот напоминал стародавнюю московскую богомольную Русь. По нему почти всегда тянулись нескончаемою вереницею ходившие в лавру или возвращавшиеся оттуда пешие богомольцы. По этой дороге цари и царицы московские предпринимали по нескольку раз в год благочестивые шествия или так называемые «походы» в Троицкую лавру. Не проходило в царском семействе ни одного, ни радостного, ни печального, события без того, чтобы русские государи и их супруги не отправлялись на поклонение мощам Св. Сергия Радонежского. Царские походы в Троицкую лавру отличались всегда пышною обстановкою. Хотя государи и государыни ходили пешком, их сопровождал многочисленный и разнообразный конный поезд, в особенности если вместе с царем отправлялась в лавру царица с семейством. Кроме длинного ряда колымаг и обозных телег, царский поезд состоял из стрельцов стремянного полка, бояр, окольничих, стольников и ближних людей, ехавших на конях. К ним присоединялись царицыны поезжане, ехавшие тоже верхом по-мужски с закрытыми лицами. Многочисленная придворная прислуга; ехавшая при обозе и шедшая при государе, государыне и их семействе, открывала и замыкала царский поезд, который двигался медленно, соблюдая строгий порядок и тишину, и несколько раз останавливался для отдыха на подхожих станах, в числе которых считалось и государево село Воздвиженское с его путевым деревянным дворцом. На прочих же станах для кратковременного царского пребывания были устроены так называемые вышки.
В сентябре двигался тоже по московско-сергиевской дороге царский поезд, но на этот раз была заметна необычайная спешность в его движении. Колымаги, в которых сидели порознь оба государя, царица и царевны, ехали быстро, по дороге поднимались клубы пыли от мчавшихся во всю прыть всадников; на распутьях выставлялись сторожевые караулы. Сопровождаемые боярами и ратными людьми государи въехали в Троицкую лавру, которая обратилась тотчас в военный стан, напоминая этим смутное время, бывшее до воцарения Романовых. Ни царевны, ни царица не скрывались уже теперь, как прежде, от монахов, которым тоже не было запрета выходить из келий во время их пребывания.
Спустя трое суток по приезде государей по дороге из Москвы в Троицкую лавру двигался другой поезд, которым ехал начальник стрелецкого приказа, боярин князь Иван Андреевич Хованский. Он был вполне доволен своею судьбою, так как получил от великих государей милостивую грамоту «со многою похвалою прежних служб его» и с изъяснением, что «за те его прежние службы он и сыны его достойны высокого назначения, и милости, и чина, и деревень». В этой же грамоте указано было Хованскому приехать, не мешкав, в село Воздвиженское для выслушания царского повеления о принятии ехавшего в Москву сына малороссийского гетмана Самойловича.
Доехав до села Пушкина, боярин сделал привал. Он пообедал и в разбитом для него шатре, под горою, за крестьянскими избами, между гумнами, спокойно заснул, думая о той милостивой встрече, какая ему готовится в Воздвиженском. Но приятный послеобеденный сон боярина был внезапно прерван шумом, поднявшимся около его шатра. Бывшие с ним сорок человек стрельцов и многочисленная прислуга в испуге засуетились.
— Вставай живее, князь Иван Андреевич! Спасайся скорее! Беда! — торопливо крикнул один из Выборных стрельцов, вбежав в княжеский шатер.
Не успел Хованский опомниться, как в шатер вошел окруженный царскими ратными людьми боярин князь Иван Михайлович Лыков.
— Собирайся проворней, князь Иван Андреевич! — повелительно сказал Лыков. — Великие государи указали мне привезти тебя под караулом в Воздвиженское.
Хованский хотел сказать что-то, но в это мгновение на него кинулись несколько служилых людей и, крепко скрутив его веревками по рукам и по ногам, вытащили из шатра, бросили в телегу и повезли обеспамятовавшего от ужаса в Воздвиженское.
Лыков в точности исполнил приказание, данное ему царевною-правительницею по Наущению Милославского.
«Трудно будет взять Хованского добром, стрельцы отчаянно будут стоять за него. Вымани его, царевна, из Москвы и прикажи боярину князю Лыкову схватить его на дороге. Лыков, на него злобствует и спуску не даст», — говорил. Милославский царевне, и по его совету была послана в Москву Хованскому зазывная грамота и отправлен навстречу ему князь Лыков.
Лыков опасался напасть открыто. Поэтому он посылал вперед разведочные отряды, которые следили тайком за Хованским и дали знать, когда представилась возможность напасть врасплох.
— А где князь Андрей Иванович? — спросил Лыков у прислуги Хованского.
— Его милость, недалече отселе, в своей вотчине на Клязьме, — ответили Лыкову, который немедленно отправился туда.
Князь Андрей мог также дать сильный отпор, так как у него в вотчине находились и стрельцы и множество вооруженного народа из его дворовых холопов, но, узнав, что отец его уже захвачен, он сдался без малейшего сопротивления. Его также связали и вместе с отцом повезли в Воздвиженское.
Обрадовался Милославский, увидев, что Хованского так легко поймали в расставленную западню. Желая поскорее избавиться от своего лиходея и опасаясь, что при розыске Хованский может оговорить и его, Милославский повел дело так, что, еще до привоза Хованских в Воздвиженское, участь их была решена окончательно и боярами и правительницею.
Едва лишь привезли Хованских в Воздвиженское, как их без всяких расспросов повели за село для объявления смертного приговора. Казнь над ними должна была, по настоянию Милославского, совершиться немедленно, хотя было 17 сентября — день именин царевны Софьи.
— Господа бояре! — говорил испуганный и смущенный старик Хованский своим товарищам по царской думе, собравшимся теперь присутствовать при его казни. — Выслушайте от меня о главных заводчиках с самого начала стрелецкого мятежа, от кого он был вымышлен и учинен, и их царским величествам милостиво донесите, чтобы дали нам с теми заводчиками очные ставки. Если же то все, как говорят мои враги, наделал мой сын, то я предам его проклятию.
— Поздно теперь толковать об этом! — крикнул Милославский. — Великие государи порешили казнить тебя за твои злодейства смертью. Выслушай-ка лучше свой приговор.
Изумленными глазами смотрели Иван Хованский и его сын на Милославского и других бояр в то время, когда с них снимали кафтаны, отрывали вороты их рубашек и связывали им назад руки, а заменявший палача стремянной стрелец пробовал пальцем только что отточенное лезвие простого деревенского топора.
Окончились все приготовления к казни, и выступил в середину составившегося около Хованского круга дьяк Федор Шакловитый и начал читать написанный им заранее приговор.
В приговоре этом старик Хованский обвинялся в том, что он «всякие дела делал по своим прихотям, не докладывая государям», «что он государеву казну истощил и выграбил, всему же государству тем учинил великое разорение и людям тягость», «что он учинил великим государям бесчестие», «держал мучительно за решетками и за приставы многих людей мучительно», «чинил жестокие правежи», «многих людей обесчестил, изувечил и разорил», «царское величество преслушался». Затем в приговоре, читанном Хованскому, объявлялось, что он говорил при государях и боярах, «будто все государство стоит по его кончину, и когда его не будет, то не спасется никакая плоть», что он «совокупя проклятых раскольников, Никиту Пустосвята с товарищами, ратовал на святую церковь» и «оберегал их от казни». Винили его и в том, что он не отпускал стрельцов против башкир и калмыков, а также и в Коломенское, что он не был «у действа нового лета и тем своим непослушанием то действо опорочил, святейшему патриарху досаду учинил и от всех народов в зазор привел». Обвиняли старика Хованского и в том, что он делал изветы на дворян новгородских «облыгал надворную пехоту», а сам говаривал ей смутные речи. В заключение упоминалось о подметном письме, с которым «сходны были воровские дела и измена Хованского».
Кроме того, старик Хованский и его сын обвинялись еще и в том, что они при великих государях и при всех боярах «вычитывали свои службы с великою гордостью, будто никто так не служивал, как они», тогда как — говорилось в приговоре — всюду, где ни бывали Хованские, «государских людей своевольством своим и ослушанием их государских указов и безумной своею дерзостью они напрасно теряли и отдавали неприятелям». Обвинялись оба Хованские и в том еще, что «в палате дела всякие отговаривали против их государскому указу и соборному уложению с великим шумом, невежеством и возношением, и многих господ своих и всю братию бояр бесчестили и нагло поносили и никого в свою пору не ставили, и того ради многим граживали смертью и копиями».
— И великие государи, — возгласил Шакловитый, окончив чтение обвинительных статей, — указали вас, князь Иван и князь Андрей Хованские, за такие ваши великие вины и за многие воровства, и за измену казнить смертью.
Старик Хованский понял, что всякие оправдания будут теперь напрасны. Молча, со злобным укором оглянул он бояр, исполнителей казни, подошел к заранее приготовленной плахе и положил на нее свою голову. Один стрелец схватил его за волосы, другой махнул топором, и отсеченная голова упала на землю.
С воплем кинулся молодой Хованский к плахе, с трудом нагнулся он со связанными назад руками, поцеловал сперва бледную, голову отца, а потом его грудь, выпрямился во весь рост и, так же молча, как его отец, положил свою голову на плаху, уже залитую родною кровью. Стрелец взмахнул топором в другой раз, и голова князя Андрея отделилась от тела.
Третьим взмахом топора была отсечена на той же плахе голова Борису Одинцову, одному из самых преданнейших людей Хованского.
Обезглавленные трупы обоих князей были положены в один гроб и ночью отвезены в село Городец, недалеко от Воздвиженского.
Вздрогнула и побледнела царевна, узнав о казни Хованских. К устрашавшему ее призраку красавца юноши Нарышкина прибавились еще три новые тени. Не слишком, однако, поддалась она страху, оправдываясь необходимостью спасти церковь и государство и успокаивая себя тем, что приговоры об этих казнях были поставлены не ею, а боярами.
В числе стольников царя Петра Алексеевича был младший сын Ивана Хованского, князь Иван. Узнав о казни отца и брата, он тотчас вскочил на коня и без оглядки помчался в Москву из Троицкой лавры. К ночи он был уже там. Прискакав в Стрелецкую слободу, он приказал ударить набат и сбор. Проворно на этот тревожный призыв сбежались стрельцы к съезжим избам.
— Отца и брата моего, князя Андрея, убили бояре, без розыска, без суда и без ведома царского! Переведут они и вас! — кричал Хованский собиравшимся около него стрельцам.
Начавшийся в стрелецкой слободе набат все далее и далее расходился над Москвою, и снова грозно загремели в ней стрелецкие барабаны. Стрельцы кинулись в Кремль и обставили его кругом орудиями, взятыми с пушечного двора.
— Хотят нас вырезать бояре, всех, до последнего младенца, а дома наши сжечь! — кричали озлобленные стрельцы, толпясь перед патриаршими палатами.
— Пойдемте, братцы, сами против бояр! Чего нам ждать, когда они нападут на нас! — говорили осмелевшие, подбивая своих товарищей к походу в Троицкую лавру.
— Надо прежде поговорить с патриархом, он без царя начальный человек в Москве. Потребуем от него, чтобы он разослал в окрайные города грамоты с приказанием тамошним служилым людям идти к Москве на нашу защиту, — советовали некоторые из стрельцов своим горячившимся товарищам.
На этом совете остановились, и выборные отправились к патриарху, который вышел к ним в Крестовую палату.
— Не смущайтесь, чада мои, прелестными словами, ждите царского указа и самовольно, к царям в поход не ходите! — начал увещевать святейший Иоаким.
— Ведай, старче, — закричал ему один из выборных, — что если ты с боярами за одно мыслишь, то мы убьем и тебя, никому пощады не дадим!
Патриарх увидел бесполезность дальнейших увещаний. Со страхом удалился он в свои хоромы, а стрельцы между тем безвыходно толпились в Крестовой палате, все сильнее и сильнее негодуя на патриаршую «дурость».
— Пойдем на бояр! — вопили одни в палате.
— Успеем еще, подождем царского указа! — унимали другие.
Наступила ночь. Набат продолжал гудеть. Стрельцы вооружались и укрепляли Кремль. Переводили туда свои семьи, перекапывали улицы, строили надолбы и ожидали нападения служилых людей, бывших при царях в Троицкой лавре. В то же время и там укреплялись против ожидаемого нападения стрельцов: втаскивали на раскаты пушки, расставляли стражу по зубчатым стенам монастыря. Высылали на дорогу разведочные отряды и устраивали в оврагах и лесистых местах засады для наблюдения за движением стрельцов в случае их похода из Москвы. Во всех этих распоряжениях Софья принимала деятельное участие, вверив оборону лавры князю Василию Васильевичу Голицыну с знанием ближнего воеводы.
Напрасны, однако, были все эти приготовления. Стрельцы на лавру пока не двигались.
Софья между тем принимала все меры для утишения стрельцов. Она послала в Москву указ о казни Хованских и думного дворянина Голосова для объяснения со стрельцами.
— Скажи им, — говорила царевна, отпуская в Москву Голосова, — чтобы за Хованских не заступались. Скажи им также, что суд о милости и казни поручен от Бога царям-государям, а им, стрельцам, не только говорить, но и мыслить о том не приходится. Объяви также стрельцам через патриарха, что им опалы не будет, если принесут повинную и пришлют в лавру по двадцати человек лучшей своей братии от каждого полка.
— Зачем нам идти в поход к государям? — заговорили стрельцы после того, как им был прочитан указ о казни Хованских. — Сами государи наших лиходеев изводят. Вот ведь и князю Ивану Андреевичу отрубили голову за то, что он «облыгал» нас, надворную пехоту, перед государями, а сам мутил нас своими речами. Казнь его праведна.
Быстро переменилось мнение стрельцов об их погибшем, прежде столь любимом начальнике. Принялись теперь стрельцы порицать Хованского и за то, и за другое и наконец порешили, что мстить за него боярам не приходится. Стали они также убеждаться и в том, что на них из лавры нападать не желают. Преданные царевне люди внушали стрельцам, чтобы они вполне успокоились. Стрельцы присмирели и стали просить патриарха, чтобы он уговорил государей возвратиться в Москву.
27 сентября выборные отправились в лавру и на пути встречали сильные отряды дворян и служилых людей. Смело и грозно заговорила правительница с прибывшими к ней стрельцами. Теперь она вышла к ним одна, без царевен, лишь с немногими боярами, не возбуждавшими к себе в стрельцах особой ненависти.
— Люди Божии, как вы не побоялись поднять руки на благочестивых царей? Разве забыли вы крестное целование? Посмотрите, до чего довело ваше злодейство: со всех сторон ратные люди ополчились на вас. Вы именуетесь нашими слугами, а где ваша служба, где ваша покорность? Раскайтесь в ваших винах, и милосердные цари помилуют вас; если же не раскаетесь, то все пойдут на вас.
Выборные повалились царевне в ноги, заявляя, что у стрельцов нет злого умысла ни против царей, ни против бояр. Правительница отпустила их всех из лавры, а в Покров привезена была туда челобитная, в которой стрельцы клялись служить верно государям, без измены и шаткости, прежних дел не хвалить и новой смуты не заводить. 5 октября стрельцам, созванным в Успенский собор, было объявлено царское прощение, но правительница ожидала, пока они совсем успокоятся, и только 6 ноября она и все царское семейство вернулись в Москву, а 6 декабря думный дворянин Федор Леонтьевич Шакловитый был назначен начальником стрелецкого приказа, со званием окольничего. Возвышение его было неожиданно и чрезвычайно быстро.
Стрелецкая и раскольничьи смуты, подавленные царевною, придали ей и самоуверенности, и твердости. Все сильнее и сильнее чувствовала она власть, бывшую теперь в ее руках, и, по выражению одного современника, правила государством «творяще, яже хотяй».
По возвращении в Москву из лавры, она начала деятельно заниматься государственными делами. При этом главным пособником и постоянным ее руководителем стал князь Василий Васильевич Голицын. В то же время царевне пришел на память разговор с Милославским о том, что ей для государственных дел нужен «сберегатель», и она повелела Голицыну именоваться и писаться «новгородским наместником, царственной большой печати и государственных великих посольских дел сберегателем и ближним боярином».
— Ты, Митька, сбегал бы на Ивановскую колокольню посмотреть на солнце, кажись, сегодня оно ясно взойдет! — говорил строитель Спасского монастыря, Сильвестр, в мире Семен Медведев, выглянув в окно своей кельи.
— Отчего же не посмотреть? Давно я этого не делал, может быть, что-нибудь и новое увижу, — отвечал живший при келье строителя мирянин Дмитрий Силин и, схватив проворно картуз, побежал смотреть. Вернулся он очень приунылый, понурив голову.
— Ну, что же ты видел? — спросил торопливо Сильвестр.
Митька молчал.
— Верно, что-нибудь нехорошее…
— Так и есть, да только не пугайся, превелебный отец, это, должно быть, только временно, потом будет лучше, — успокаивал Силин.
— Да кто тебе сказал, что я боюсь? Рассказывай, что такое!
— Видел я, — заговорил Силин, — что у государей царские венцы на головах, у князя Голицына было два венца, один царский — тот мотался на спине, а другой, брачный, тоже мотался, да только на груди, а сам боярин стоял темен и ходил колесом; ты, отец, тоже был темен, как и он, царевна печальна и смутна, а Федор Леонтьевич стоял, повесив голову[1].
— Что ты за вздор несешь? Да как боярин будет вертеться колесом? — перебил насмешливо отец-строитель.
— Да вот, поди же, вертелся, а как, я показать тебе этого не смогу. Да и мало чего не может быть на земле, а бывает в солнце, ведь у князя не мотается же два венца, а в солнце я их видел, — возразил Силин.
— Верно, ты так же умеешь хорошо смотреть в солнце, как умеешь лечить. Покойный отец Симеон вызвал тебя из Польши, чтобы ты вылечил глаза царевичу Ивану Алексеевичу, ты взялся, а что сделал? — с пренебрежением сказал Сильвестр.
— Да кто его вылечит? Разве знал я, живучи в Польше, что он почти слепой, да и лечить-то его не потреба, скоро он умрет, — возразил Митька.
— Болтай-ка побольше, так тебя отлично проучат в приказе тайных дел. Хвастунишка ты и враль! Ступай, я позову тебя, когда будет нужно.
Митька вышел. Хотя Сильвестр и говорил с ним насмешливо, но при уходе крепко призадумался.
— А ведь, пожалуй, — размышлял он, — Митька и правду сказал. У князя Василия могут быть два венца: царский за спиною, который достать трудно, и брачный на груди, который достать ему легче. Да и колесом в иносказательной смысле он вертеться может, то есть может действовать как колесо в огромной государственной махине… Эх, эх!
Что-то будет? Не сочинить же так ловко самому Митьке, глуп он!
Он стал перечитывать и поправлять с особенною тщательностью те места своих записок, в которых говорилось о царевне Софье.
— «Премудрый Бог, — читал вполголоса Сильвестр, — яко Сый все в себе объем, и в длани своей концы земные держай, благоволил в промысле своем удивляти люди, да и ненадеющийся, надежду имевши возглаголять: яко есть Бог, сотворивший вся и оною твариею промышляяй и яко и древние роды чудодействуя жены мудрыя. К пособию правлению царства благочестивейшего царя и великого князя Петра Алексеевича, в юных его летех воздвиже сестру его, благородную царевну и великую княжну Софью Алексеевну, ей же даде чудный смысл и суждение неусыпным сердца своего оком непрестанно творяще к российскому народу великий труд».
Сильвестр продолжал поправлять свои сказания, когда в келью вошел высокий и статный мужчина, лет около тридцати пяти, щегольски разодетый. Пышный наряд как нельзя более соответствовал его представительной наружности.
— Спасибо тебе, земляк, что не зазнаешься и не забываешь меня, — приветливо сказал монах вошедшему к нему Шакловитому.
— С чего же мне перед тобою, отец Сильвестр, зазнаваться? Перед другими, пожалуй, что и зазнаюсь в скорости, а тебе я слишком многим обязан! Пошли мне твои советы на пользу, да и теперь я пришел к тебе посоветоваться! — сказал гость, дружески поцеловавшись с хозяином.
— А что, Федор, думал ли ты, живя со мною в Новоселках, что дойдешь когда-нибудь до такой великой чести в царствующем граде российского государства? Помнишь, как мы, бывало, с тобою иной раз в пустынный Курск завернемся, так и там никто на нас смотреть не хотел. Впрочем, я-то и теперь только смиренный иеромонах, а ты уже стоишь на чреде боярской…
— Погоди, Сильвестр, — сказал ободрительно Шакловитый, — станешь и ты скоро на такую высоту, о какой тебе и не думалось.
— Нешто и я доберусь до пестрой патриаршей ризы? — полушутя спросил монах.
— Отчего ж не добраться, если только удастся то, что задумал я и о чем пришел потолковать с тобою.
— А что же такое ты задумал?
— Задумал я женить князя Василия Васильевича на царевне Софье Алексеевне, объявить его царем, самому стать при нем первым лицом, а тебя, земляка, поставить патриархом московским и всея Великия, Малыя и Белыя России.
Сильвестр добродушно засмеялся.
— Смел ты больно!.. Хватит ли у тебя на то сил?
— Сил-то как не хватить, когда стрельцы у меня под рукою! А хватит, ли у меня уменья без твоих разумных советов?
— Ведь вот какие диковинные затеи у тебя в голове! Об них небось мы не только не смели сами помыслить, когда служили вместе в приказе тайных дел подъячими, да еще ловили и пытали таких затейщиков! — смеясь, проговорил Сильвестр.
— Прежняя служба пошла мне впрок, на ней ко многому я присмотрелся и многому научился; да времена-то теперь не те: из простого приказного попал я в окольничие, из бедного стал богатым, царевна пожаловала мне много вотчин и отписной двор в Белом городе на Знаменке. Неужели же остановиться на этом и не попытаться идти далее? — говорил Шакловитый.
— Ну, так если уже ты пришел ко мне, Федор Леонтьевич, за советом, скажу тебе вот что: нужно, чтобы царевна венчалась на царство и объявила себя самодержицею, тогда власть ее не только будет равна власти ее братьев, но, как старшая между ними, она будет первою царствующею особою. А о браке князя Василия с правительницею пока не думай. Еще Бог знает, кто может быть ее суженым! — сказал загадочно Сильвестр.
Шакловитый вопросительно взглянул на него и призадумался, а монах замолчал.
— Да кто же, кроме князя Василия, может быть достоин ее руки? — заговорил Шакловитый.
— Ну, Федор Леонтьевич, в истории разные случаи бывали. Да и что тебе за нужда идти в сваты? Выбрать мужа будет делом самой царевны, а ты только устрой при помощи стрельцов так, чтобы она венчалась на царство, а без этого ничего не выйдет. Подрастет царь Петр и отнимет у нее правление. Смотри, каким орлом этот малолеток и теперь уже выглядывает! Не даст он царевне долго оставаться с ним в одном гнезде, выживет ее оттуда.
Черные глаза Шакловитого злобно сверкнули, и судорожная дрожь подернула его губы.
— Ну, это еще посмотрим! — насупясь, промолвил он. — Хотя орел и знатная птица, да ведь и ее общипать можно!.. А что, отец Сильвестр, погадал ты мне на звездах?
Сильвестр вздохнул, медленно приподнимаясь с кресел: «Ох, ох! Плохо тебе будет!»
— Вот твой жребий, — сказал он, показывая Шакловитому кусок бумаги, исчерченный кругами и линиями, исписанный цифрами со множеством вычислений и помарок и испещренный разными непонятными фигурами.
— Ничего я тут, отец Сильвестр, в толк взять не могу! — сказал он.
— Еще бы захотел понять: всему, брат, нужна наука. Разъяснить эти чертежи, фигуры и цифры может только такой звездочет или астролог, как я, — не без гордости заметил монах. — Смотри, — начал он, положив на стол бумагу и указывая на ней циркулем, — вот здесь будут знаки зодиака, а здесь идут планиды, а тут звезды…
Шакловитый приготовился слушать, как вдруг вбежал в комнату молодой келейник.
— Боярин князь Василий Васильевич пожаловал к тебе, отец-строитель!
Сильвестр и Шакловитый выглянули в окно.
По дорожке, обсаженной молодыми березами, важно и медленно шел сановитый Голицын. Монах и окольничий поторопились выйти к нему навстречу, но, прежде чем успели подойти к боярину, к нему уже подбежал Силин. Митька упал на колени перед князем и раболепно поцеловал полу его ферязи, а боярин снисходительно протянул ему руку, которую он тоже поцеловал.
— Ну что же, Митька, гадал ты мне в солнце? — спросил Голицын. — Что же ты узнал?
— Ты любишь чужбину, и она тебя любит, а свою жену ты забыл, — шепнул ему на ухо Митька и, отскочив от боярина, встал почтительно за его спиною.
Голицын нахмурил брови.
— Глупости ты городишь! — бросил он ему через плечо и пошел далее. Сильвестр и Шакловитый поспешили к нему. Боярин, сняв шапку, подошел под благословение отца-строителя и приветливо кивнул окольничему.
Вошедшего в келью Голицына Сильвестр усадил в кресло около стола.
— А ты, отец Сильвестр, по-прежнему занимаешься отреченною наукою? — начал князь, увидев попавшийся ему на глаза гороскоп Шакловитого. — Смотри, сожжем мы тебя когда-нибудь на Болоте в срубе за колдовство!
— Это, боярин, не колдовство, а наука, — заметил Сильвестр.
— У нас, на Москве, наука и колдовство почитаются за одно и тоже.
— Правда твоя, боярин, не только черный народ, но и служилые люди и даже боярство куда еще не просвещенны у нас. Для них разгадка тайностей природы кажется чародейством, тогда как познание таковых тайностей ведет к познанию величия Божьего! — говорил монах.
— Ну, знаешь, отец Сильвестр, по-моему, хоть в природе и есть божественные тайности, есть, однако же, и колдовство, — начал поучительно Голицын, отличавшийся при всем своем уме большим суеверием.
Шакловитый с напряженным вниманием, как бы переходившим в благоговение, стал прислушиваться к беседе между Сильвестром и Голицыным, считавшимися в ту пору самыми умными и просвещенными людьми не только в Москве, но и во всем московском государстве.
— Как, например, постичь то, что я однажды, в 1675 году, сам видел в царском дворце и о чем покойный царь Алексей Михайлович указал, на память будущим векам, записать в дворцовых книгах? А видел я вот что: какой-то простой заезжий в Москву человек положит на стол ножи, а потом они вдруг на пол-аршина, а почитай, что и боле, поднимутся над столом невидимою силою, да мало того, что поднимались сами, а поднимали за собою без всякой привязи и деньги и венки из цветов: Думали все, что тут дьявольское наваждение, аи нет, совсем не то. Позволял он крестить ножи, читать над ними: «Да воскреснет Бог» и кропить их святою водою, а они и после того поднимались со стола по-прежнему. Доказательно стало тогда всем, что нечистой силы тут нет, хотя, как известно, она при оплошке человека горазда действовать разными обмороченьями.
— Да, при крестном знаменьи, молитве и при святой воде нечистой силе ходу не бывает, — глубокомысленно заметил Сильвестр. — Тут должна быть наука.
— Вот о расширении-то ее в российских пределах и нужно нам усердствовать. К слову: когда же ты, отец Сильвестр, приготовишь привилегию на академию, для поднесения ее правительнице-царевне? Ведь она ждет ее с нетерпеливостью. А ты хорошо знаешь ее ревность к наукам.
— Как не знать! Сперва от покойного Симеона слыхал, а потом и сам в том убедился. Дивлюсь ей, дивлюсь и дивиться не перестану! — с восхищением говорил Сильвестр.
— Сдается мне, что скоро придет пора, когда царством московским будут править женщины да книжные люди, — с уверенностью сказал Голицын.
— Если Господь Бог потерпит грехи наши и продлит благословенное правление царевны, — озабоченно промолвил Сильвестр, — царь Петр подрастет…
— И изведет нас всех! — вдруг с озлоблением крикнул Шакловитый.
Голицын исподлобья взглянул на него.
— Не изводить же его нам, — сказал сурово боярин.
— К чему посягать на царское величество! — перебил Сильвестр. — И без такого страшного злодейства обойтись можно! Отчего бы, например, правительнице не венчаться на царство и не объявить себя самодержавною? Тогда бы она стала вровень с братьями-царями и власть ее была бы без нынешней шаткости, — сказал Сильвестр.
— Мы здесь люди близкие между собою, — начал Голицын. — И скажу я тебе отец Сильвестр, что мне часто приходит на мысль то, о чем ты теперь говоришь. Да подождать надо. Вот как покончим мы переговоры со шведскими послами, заключим мир с Польшею да сходим в Крым войною на басурманов, тогда прославится во всей вселенной правление премудрой царевны Софьи Алексеевны и можно будет подумать об ее венчаний на царство. А до той поры нужно только подготовлять к этому наш народ, потому что женское правление для него не за обычай.
Сильвестр и Шакловитый проводили Голицына за монастырские ворота. Против тогдашнего обыкновения бояр, Голицын ездил в колымаге без многочисленной прислуги. С ним были только два вершника, которых он, разъезжая по Москве, посылал иной раз с дороги за приказаниями к разным должностным лицам. Из Заиконоспасского монастыря Голицын поехал осматривать строившуюся тогда, по его распоряжению, на главных улицах Москвы бревенчатую и дощатую мостовую, для уничтожения в городе той грязи, которая в осеннюю и в весеннюю пору не позволяла иногда ни проехать, ни пройти. Заехал также Голицын и к нынешнему Каменному мосту на Москве-реке. На берегу ее в этом месте занято было множество народу: одни свозили камень, другие тесали его, третьи устраивали на реке плотину.
— Бог на помощь! — весело смотря на рабочих, крикнул Голицын.
Завидев идущего к нему монаха с чертежом, Голицын вышел из колымаги и подошел, под благословение.
— Живо, честный отец, идет у тебя работа! — сказал Голицын.
— Благодарение Господу! Задержки и препятствий пока никаких нет, кладу теперь первый устой и, кажись, будет прочно.
— Оканчивай, оканчивай поскорее, — одобрял Голицын. — Соорудишь ты мост, соорудишь себе и славу, и имя твое памятно будет в Москве вовеки, — предсказывал боярин строителю москворецкого моста, впрочем, ошибочно, так как имя его не сохранилось в потомстве. — Говорят, — продолжал Голицын, — что я люблю иноземцев. Правда, я люблю их за познания, но если я найду знания у православного русского человека, то всегда предпочту его; Ведь вот сколько иностранных архитекторов и художников вызывалось построить мост, а я все-таки доверил это дело тебе, преподобный отец, зная, что ты своими познаниями и сметливостью по строительной части не уступишь никому из иноземцев.
Голицын хвалил и ободрял монаха-техника и возвратился домой чрезвычайно довольный тем, что предпринятые им постройки идут так успешно.
Царевна Софья Алексеевна вошла в довольно просторную комнату, стены и потолок которой были обиты гладко выстроганными липовыми досками, а в углу была каменка — невысокая, с большими створчатыми дверцами печь из зеленых изразцов. Около одной стены стояла широкая с деревянным изголовьем лавка, с набросанными на нее свежими душистыми травами и цветами, покрытыми белою, как снег, простынею, а подле лавки были две большие лохани и шайка из липового дерева. У другой стены была поставлена постель, прикрытая шелковым легким покрывалом, с периною и подушками, набитыми лебяжьим пухом. Пол этой комнаты был устлан сеном и можжевеловыми ветвями, с разбросанными по ним березовыми вениками. Это была баня, или так называемая «мыленка». Вода сюда поднималась из Москвы-реки машиной, устроенной для Кремлевского дворца каким-то хитрым немцем, которому царь Алексей Михайлович, как говорили, заплатил за эту не виданную еще в Москве выдумку несколько бочонков золота, а ненужная вода стекала с полу мыленки в реку через свинцовые трубы.
Сопровождавшие царевну постельницы сняли с нее одежду и принялись мыть и парить, а потом она понежилась с часик на лебяжьем пуху.
По выходе из мыленки, царевна пошла в мастерскую палату, или «светлицу», просторную комнату с большими окнами. Здесь до пятидесяти женщин и девушек шили наряды для цариц и царевен. Софья захотела посмотреть, как идет работа по заготовке царственного облачения, в котором она через несколько дней должна была принять приехавших в Москву шведских послов. В обыкновенную пору мастерицы заняты были еще и заготовлением белья, а также шитьем облачения, вышивкою золотом и шелками пелен, воздухов, плащаниц и икон с мозаичных рисунков, и всеми этими предметами делались от царской семьи приношения в церкви и во святые обители. Заготовлялись также в мастерской палате разные подарки для европейских государей, турецкого султана и крымского хана. Теперь все эти работы, для которых так называвшиеся «знаменщики» рисовали узоры, были приостановлены, вся мастерская палата спешила окончить для царевны ее великолепный наряд.
Заглянула, кстати, царевна и в кладовую или, по-нынешнему, в гардеробную, где хранились разные принадлежности ее туалета. Там на «столбунцах» или болванах были надеты зимние и летние шляпы царевны. Летние ее шляпы были белые поярковые с высокою тульею: поля этих шляп, подбитые атласом и отороченные каемкою из атласа, были глянцовитые, так как они окрашивались белилами, приготовленными с рыбьим клеем. Шляпы по тулье были обвиты атласными или тафтяными лентами, расшитыми золотом и унизанными жемчугом и драгоценными камнями. Ленты эти шли к задку шляпы и там распускались книзу двумя длинными концами, к которым были пришиты большие золотые кисти. Здесь же хранились и зимние ее шапки с бобровыми и собольими околышами и с небольшим мыском спереди, а бархатные их тульи были сделаны «столбунцом», то есть имели цилиндрическую форму и были вышиты разными узорами, изображавшими пав, единорогов и орлов не только двуглавых, но даже и осьмиглавых.
Кладовая была наполнена крашеными сундуками, обитыми белым железом, и коробами, в которых, при отсутствии в ту пору шкафов, были сложены парчовые и бархатные наряды царевны, а также и «белая ее казна», то есть носильное и спальное белье. Хранились там и летники, и опаненицы, и охабни, теплые на меху чулки и «четыги» и «чедоги» — сафьянные чулки без подошв, которые царевна, как и другие богатые женщины, носила в комнатах. Наряд для царевны поспел к назначенному сроку, и в день приема шведских послов спальницы и сенные девушки спозаранку ожидали царевну в ее уборной. На одном из столов, стоявших в уборной, лежала поднесенная царевне ее наставником, Симеоном Полоцким, рукопись, под заглавием: «Прохладные или избранные вертограды от многих мудрецов о различных врачевских веществах». В этом сочинении смиренный инок поучал свою молоденькую питомицу, «как наводить светлость лицу, глазам, волосам и всему телу». Царевна, должно быть, следовала внушениям своего мудрого наставника. В уборном ее ларце были: белила, румяна, сурмила, клей для равнения и вывода в дугу бровей. Были также в том ларце ароматы и «водки» — так назывались в ту пору духи. Были у царевны также бальзамы и помады, и все, употребляемые как ею, так и другими царевнами и царицами, косметики заготовлялись или в аптекарской палате по рецепту врачей, или «комнатными бабками», то есть лекарками.
В уборной царевна разделась до белой полотняной сорочки с короткими рукавами и с воротом, стянутым шнурком, и тогда начался ее туалет. Прислужницы не надели на нее ни корсета, ни юбки и никакого турнюра. Хотя все эти принадлежности туалета были уже давно в употреблении у западно-европейских дам, но их не носили и даже не ведали еще о них московские боярыни и боярышни, телеса которых привыкли к полному, ничем не стесняемому простору.
Готовясь к торжественному приему иноземных послов, царевна, не любившая прежде пышных нарядов, одевалась теперь со всевозможным великолепием. Вместо кроенных и сшитых в светлице атласных или тафтяных чулок она надела шелковые пестрые чулки, привезенные из Германии, и чеботы-полусапожки из бархата, строченные шелком, отделанные жемчугом и золотым кружевом и на таких высоких каблуках, что носки едва касались земли. Затем подали царевне вторую сорочку из белого атласа, шире и длиннее первой и с рукавами, собранными во множество мелких складок. Рукава шиты были золотом и украшены драгоценными камнями. Поверх сорочки надели на царевну через голову царское одеяние — шубку, длинное до пят, без разреза на полы, платье, с широкими рукавами, из аксамита, то есть плотной парчи, на которой вытканы были шелком двуглавые орлы. На плечи царевны накинули «ожерель» — пелерину из гладкого золотого глазета, отделанную узорами или кружевом из жемчуга и рубинов, и лаль со стоячим на картонной бумаге воротником, низанным жемчугом и застегнутым спереди алмазными пуговицами. Богатый и блестящий наряд царевны дополняли: алмазные серьги, длиною в два вершка, и «мониста» — тяжелая золотая цепь с крестом, осыпанным рубинами и яхонтами. Головным убором царевны был золотой о двенадцати зубцах венец, украшенный драгоценными камнями.
По окончании туалета следовало царевне закрыть лицо фатою, большим прозрачным покрывалом огненного цвета, завязанным у подбородка, но если уже в начале своей свободы она смело откидывала ее с лица, то теперь и вовсе не носила ее, возбуждая не только удивление, но и громкое порицание за такое неприличие.
В то время, когда царевна так пышно рядилась, цари, ее братья, принимали шведских послов в Грановитой палате, из которой Послы, представившись государям, отправились в Золотую палату, куда пошла также и царевна, оглядевши себя перед выходом в большое венецианское зеркало. Осуждали Софью Алексеевну тогдашние богомолки и за зеркала, которые считались предметом соблазна и роскоши. Приличие не допускало держать зеркало постоянно открытым, поэтому его прятали в футляры, обитые бархатом или шелком, а висевшие на стенах зеркала закрывались тафтою. Зеркала были небольшие и вставлялись в рамки из слоновой кости, янтаря и перламутра. Царевна пошла против и этого обычая, и комнаты в новом ее дворце были украшены большими зеркалами, привезенными из-за границы, и оставались незавешенными. Перестала также царевна курить в своих покоях ладаном, заменив его розовою водою и ароматными порошками, которые сжигались в серебряных курильницах.
Недаром палата, в которую пошла царевна для приема шведских послов, носила такое громкое название: в ней все стены и потолок были расписаны золотом. Здесь правительница должна была явиться иноземцам во всем блеске своего царственного величия.
Послов повели бывшие при них приставы из Грановитой палаты по длинным переходам и крыльцам Кремлевского дворца, усыпанным просеянным желтым, белым и красным песком. По этим переходам и сеням, на пути к царевне, были расставлены стрельцы с золочеными пищалями и «терлишники», ее телохранители, одетые в «терлики», или в кафтаны с золотым позументом, с копьями в руках.
Послы увидели правительницу, сидевшую на «государском» месте, в вызолоченных и оправленных драгоценными камнями креслах. В правой руке она держала жезл из черного дерева с серебряною рукояткою. В рукоятку жезла были вставлены часы и зрительная трубка, а украшена она была чеканным изображением льва, который дерется со змеем. В левой руке царевна держала ширинку, главный предмет хвастовства тогдашних московских барынь, так как вышивались они золотом, унизывались бурмицкими зернами и алмазами и украшались по углам золотыми кистями.
У ступеней царского места стояли по обеим сторонам кресел царевны две вдовы-боярыни, около каждой из них было по девице-карлице. За креслами царевны, на государском же месте, стояли бояре, князь Василий Васильевич Голицын и Иван Михайлович Милославский, разодетые в великолепные ферязи с высокими бобровыми шапками на головах.
Думный дьяк Украинцев «объявил», или представил, царевне послов, а бывший с ними переводчик заявил царевне, что послы привезли ей поклон от короля и королевы.
— Вельможнейший король, государь Каролус, король свейский, и его королевского величества родительница, государыня Ульриха-Элеонора, по здорову ль? — спросила царевна послов через переводчика, и при этом вопросе она привстала с кресла в знак особого внимания к королю и его матери.
Послы, отчитав теперь весь королевский титул, отвечали на вопрос утвердительно; переводчик передал их ответ царевне, а она поручила послам отвезти королю свейскому и его родительнице ее поклон. Послы благодарили правительницу. Выслушав их благодарность, царевна допустила их к ручке и спросила послов об их здоровье. Затем введена была посольская свита и тоже допущена была к ручке.
Не без любопытства рассматривали шведы живопись, которая украшала Золотую палату. На стене, приходившейся за креслами царевны, был нарисован на небе Спас, восседающий на херувимах. На другой стене, по правой стороне, были изображены на аллегорических фигурах: мужество, разум, чистота и правда; а по левой — блужение, безумие и нечистота, а между этими двумя противоположностями являлся семиглавый дьявол, над которым «жизнь» держала в правой руке светильник, а в левой — копье. Над «жизнью» был изображен ангел — дух страха Божьего. На третьей стене в виде ангелов были нарисованы четыре ветра, тут же были представлены: ангел, летящий в пламени, и ангел, стреляющий из лука. На этой же стене были изображены вода, твердь небесная, солнце, заяц, волк и стрелец-человек, обвитый хоботом слона, и «всякие утвари Божии».
Не успели еще шведы присмотреться к этим загадочным изображениям, смысл которых объяснялся надписями, сделанными золотою вязью, как торжественная аудиенция кончилась.
Прием шведских послов имел чрезвычайное значение потому, что Софья в первый раз явилась перед иностранцами как царствующая особа. После этого она еще смелее пошла на высоту, которая так сильно манила ее, и по заключении мира с Польшею приняла титул: «Самодержицы всея Великия, Малыя и Белыя России».
Изумилась и сильно вознегодовала царица Наталья Кирилловна, узнав о таком громком титуле своей падчерицы.
— С чего вздумала она именоваться самодержицею? С чего стала она писаться сообща с великими государями? — выходя из себя, говорила мачеха-царица. — Ведь и у нас есть люди, которые заступятся за нас и дела этого не покинут! — с угрозою добавляла она.
Постельницы царевны, Нелидова и Синюкова, узнавали, что говорила царица, и передавали царевне, которая, делая вид, что не обращает на этот ропот никакого внимания, между тем обдумывала, как бы лишить мачеху всякого влияния. В свою очередь, Шакловитый деятельно принялся подготовлять стрелецкое войско к окончательному возвышению царевны, а Медведев заготовлял сочинение, в котором доказывал необходимость и право царевны торжественно возложить на себя царский венец в Успенском соборе.
— Согласится ли на это патриарх? — в нерешительности спрашивали стрельцы.
— Экая важность — патриарх! — насмешливо отзывался Шакловитый. — Не тот, так другой будет на его месте, и простого старца патриархом сделать сумеем!
— Да захотят ли бояре? — добавляли стрельцы.
— Нашли о ком толковать! — с презрением возражал Шакловитый. — И бояре отпадут от правления, как листья с зяблого дерева.
Некоторые стрельцы, однако, возражали наотрез.
— Статочно ли дело царевне венчаться царским венцом! только царю достоит такая честь, — говорили они.
Видя колебания стрельцов, Шакловитый на время приудержался от своего замысла. Между тем сама царевна становилась все притязательнее на присвоение царских почестей и приказала в церквах «выкликать свое имя в одной статье с царскими именами» и сильно разгневалась, когда какой-то протодьякон во время богослужения, по забывчивости или по неведению, «обошел ее кадилом», то есть царям покадил особо, а ей этого не сделал.
А в Москве с каждым днем все громче и громче стали поговаривать о намерении царевны-правительницы повенчаться на царство.
В Кремле, этой дворцовой крепости, обведенной зубчатыми стенами с башнями и стрельницами и окопанной глубокими рвами, высились палаты московских государей, живших в прежнее время в деревянных хоромах. В начале XVI столетия они были разобраны и на месте их итальянские зодчие выстроили каменный дворец, сохранив, однако, в этой новой постройке весь уклад старинного русского быта. И в новом здании были избы, горницы, клети, гридни, передние, палаты, терема, подклети, чуланы (последнее название носили тогда вообще все жилые покои). Каждая комната в дворцовом здании составляла как бы отдельное помещение, имея свои сени, и соединялась с другими частями жилья крытыми холодными переходами. Нижний этаж, или подклеть, нового дворца был со сводами, и под ним были устроены погреба и ледники. Дворец этот сгорел 27 июня 1547 года, но был снова выстроен; вскоре сгорел опять, и его отстроили вновь. В смутное время он был ограблен и поляками и русскими. Царь Михаил возобновил его, сын Михаила, царь Алексей Михайлович, распространил и украсил жилище своего отца.
У царя Алексея Михайловича было большое семейство; тесен становился прежний Кремлевский дворец, и царь, по мере приращения своей семьи пристраивал для нее около дворца особые деревянные хоромы. В них до 1685 года жила и Софья Алексеевна, а в этом году она перешла в построенный для нее новый, каменный дворец, в котором почти все было устроено на европейский лад.
В Москве долго толковали о той роскоши, какою окружила себя царевна-правительница, но особенный говор шел по поводу одного обстоятельства.
«Затеяла царевна Софья Алексеевна отнять бояр у великих государей; видно, совсем хочет войти в царскую власть. Если бы не замышляла этого, так незачем бы ей было заводить в своем дворце новую боярскую палату», — толковали москвичи.
Действительно, в нижнем этаже нового дворца царевны была устроена обширная и великолепная палата, обитая бархатом и назначенная для заседаний боярской думы. Переводя думу в свой дворец, Софья хотела показать, что бояре точно так же должны служить советниками и ей, как служили они в этом качестве государям-самодержцам.
— Уж больно много князь Василий Васильевич силы набрался, — говорил однажды, при выходе из этой палаты, боярин князь Михаил Олегович Черкасский. — Да что с ним поделаешь! Царевне слишком он люб, горою стоит за него. Снова в поход против Крыма собирается, идет затем только, чтобы людей губить, а сам думает славы себе нажить.
— Не мешай ему, пусть отправится. Ходил раз, да ни с чем вернулся, а теперь, наверно, шею себе сломит. Я и другим боярам толкую: пусть они не только его от похода не отговаривают, а, напротив, подбивают. Пойдет он на этот раз на свою погибель, — отвечал боярин князь Иван Григорьевич Куракин.
— Знаешь, князь Михайло Олегович, не место, кажись, здесь говорить об этом, — заметил, боязливо озираясь, боярин князь Борис Иванович Прозоровский. — Лучше соберемся мы к тебе да в сторонке потолкуем об этом.
Говоря о Голицыне, Черкасский и Куракин вспоминали о неудачном его походе, предпринятом в Крым с осени 1686 года. Медленно продвигаясь вперед, Голицын только в конце апреля следующего года проходил лежавшую на пути его степь, когда в воздухе стал проноситься запах едкой гари, а на южной стороне степи начал подниматься дым, ночью же в том же месте стало видно зарево. Ясно было, что в степи начался пожар и что южный ветер нес его прямо на московское войско. На захватываемом пожаром пространстве, по иссохшей степной траве стелились и быстро ползли вперед черные клубы удушливого дыма, при малейшем ветре над почерневшею степью вставало пламя. Его красные языки поднимались вверх и извивались точно огненные змеи, пепел кружился в воздухе, словно снег в сильную вьюгу. Измученные походом и истомленные палящим зноем и жаждою, ратные люди выбивались из сил и едва дышали воздухом, раскаленным и пропитанным дымом. Голицын увидел невозможность дальнейшего похода и повернул назад, а степной пожар без устали гнался по пятам отступавшего войска.
Несмотря на неудачу этого похода, Голицын был встречен в Москве правительницею, как победитель, и такая незаслуженная встреча еще более восстановила и озлобила бояр.
— Я знаю, что меня обвиняют в неудаче первого похода на Крым, но мог ли я предузнать, что гетман Самойлович изменит нам со своими казаками и подожжет степь, чтобы погубить московское войско? — оправдывался Голицын перед Софьей. — Нужно еще раз сходить мне на басурман и одолеть их.
Царевна вздохнула.
— Опять ты, Василий Васильевич, надолго покинешь меня! А знаешь ведь хорошо, как мне тяжела разлука с тобою! — печально проговорила Софья.
— И мне тяжка разлука с тобою, да ведь из-за меня ходит против тебя ропот! — сказал твердо. Голицын.
— Не со мною тяжело тебе, Васенька, расставаться, грустить ты станешь по жене, — с чувством перебила Софья. — Ведь знаю, что ты любишь ее больше, чем меня!
— От жены у нас в Москве всегда легко избавиться, — глухо проговорил Голицын. — Пусть идет в монастырь, там ей жить будет лучше, нежели с мужем, если он невзлюбит ее. И своей почасту говорю об этом.
— Что ж она? — с волнением спросила царевна.
— Плачет только. Впрочем, что же мне рассказывать об этом! Смутно у меня на душе от таких речей становится. Спроси у Ивана Михайловича, он все тебе расскажет, у меня от него никакой тайности нет!
Лишним было бы царевне спрашивать об этом у Милославского, который затеял теперь развести княгиню с мужем. Милославский внушал Голицыну, чтобы он убедил княгиню, урожденную Стрешневу, уйти добровольно в монастырь, и так как в то время пострижение жены освобождало мужа от брачных уз, то Милославский и рассчитывал обвенчать после этого Голицына с царевною. На эту смелую мысль навел его Шакловитый, и он, со свойственною ему беззастенчивостью, высказал об этом предположении Софье. Она же решилась сама заговорить с Голицыным об этом щекотливом предмете. И, как ни тяжело было ей расстаться с князем Василием, она признавала необходимым доставить ему случай прославиться бранными подвигами и заставить умолкнуть злобную молву о неудаче первого его похода.
Второй крымский поход под начальством Голицына был решен правительницею.
Покончив с Голицыным вопрос о втором крымском походе, Царевна, с обычными предосторожностями, отправилась в Преображенское, чтобы предварить об этом брата и царицу. Софью считали там немилою гостьею, но царица притворно соблюдала все, даже самые мелочные, обычаи тогдашнего радушного гостеприимства. С поклонами и упрашиваниями предлагались царевне и яства, и пития, и лакомства, но царевна отказывалась от всякого угощения, опасаясь отравы, и чем настоятельнее подливали ее, тем более усиливалась ее подозрительность.
— Как знаешь, Софьюшка, так и делай, ты разумнее нас! На то ты и правишь царством, чтобы указывать другим, а Петруша тебе прекословить не станет, — с напускным смирением говорила Наталья Кирилловна, охотно, впрочем, разделяя мнение преданных ей бояр, что Голицына ждет новая неудача.
Петруша действительно по внушению матери не стал противоречить сестре, да, казалось, он пока и не думал вовсе о делах государственных, усердно занимаясь обучением «потешных».
Накануне выхода войска из Москвы Голицын пришел к царевне, печальный и мрачный. В этот день в дом князя какие-то неизвестные люди принесли для боярина наглухо заколоченный ящик. Голицын велел его вскрыть и, когда приподняли крышку, в ужасе отшатнулся: в ящике был гроб и в нем записка: «Вот что ожидает тебя, если поход твой в Крым будет неудачен».
Мрачное предчувствие овладело Голицыным при виде такой страшной посылки, и напрасно царевна старалась ласками ободрить и рассеять тоску своего друга.
Настали минуты их разлуки, рыдая, обнимала Софья Голицына.
— Я оставляю тебя под охраною Федора Леонтьевича, он со своими стрельцами обережет тебя до моего возвращения. Доверяйся ему во всем, пиши мне через него, и от него ты будешь получать вести обо мне и мои письма.
Осилив свое волнение, правительница с патриархом и боярами приехала на Девичье поле для провода войск. Болезненно замерло у ней сердце, и жгучие слезы подступили, когда грянули барабаны и московская рать с распущенными белыми знаменами двинулась в дальний поход, предводительствуемая князем Василием.
С томительною тоскою возвратилась царевна во дворец и поспешила в опочивальню, чтобы там наедине выплакаться вдоволь.
Печальные дни потянулись для царевны, и как обрадовалась она, когда получила первое письмо Голицына, принесенное ей Шакловитым. Он уже и прежде был вхож к царевне, как начальник стрелецкого приказа, и засматривалась порою на него царевна. Шакловитый был мужчина представительной наружности. Его большие темно-карие глаза смотрели то нежно, то сурово; из-под длинных черных усов виднелись свежие губы с привлекательною улыбкою, а черные, слегка вьющиеся, вол осы подходили к смуглому цвету его лица. Много, однако, он терял в глазах царевны при сравнении с князем Василием, умное лицо которого и величавая осанка гораздо более нравились Софье, нежели молодцеватость Шакловитого. Она беспрестанно долилась за Голицына, ходила по монастырям служить молебны об его благоденствии.
«Свет мой, братец, здравствуй, батюшка мой, на многие лета! — писала ему царевна. — И паки здравствуй! Свет мой, веры не имеется, что ты возвратишься, тогда веру пойму, как увижу в объятиях своих тебя, света моего. Велик бы мне день хоть был, когда ты, душа моя, ко мне будешь. Свет очей моих! Мне веры не имеется, сердце мое, чтобы тебя видеть, по всем монастырям сама пеша бродила, чтобы молиться о тебе».
«Радость моя, свет очей моих! Мне не верится, сердце мое, что тебя я увижу. Если бы было возможно, я единым бы днем поставила бы тебя перед собою». Так начиналось другое письмо Софьи, тоже наполненное нежностью и ласками.
В то время, когда царевна так тосковала о князе Василие, поверенный его, Шакловитый, все чаще и чаще стал являться к царевне то с письмом, то с вестями от Голицына, то с донесением царевне о том, что делается в Москве, или с известием о том, что намерены предпринять противники царевны.
— Ты, благородная царевна, соизволила бы взглянуть хоть раз на твое стрелецкое войско, хочет оно зреть твои пресветлые очи, — сказал однажды Шакловитый Софье Алексеевне.
Правительница давно уже приняла на себя все обрядовые обязанности царей, являясь вместо братьев всюду, где, по заведенному обычаю, требовалось присутствие государя. Она принимала благословение патриарха при празднествах, первенствовала на всех торжествах и председала в боярских собраниях, принимала иностранных послов, отпускала войска в поход, а также лично жаловала чины и награды.
Предложение Шакловитого понравилось царевне. В назначенный день она с большим поездом, окруженная боярами и ближними людьми, отправилась в раззолоченной карете на Девичье поле и там, войдя в разбитый для нее на высоком помосте шатер, смотрела на производимые по команде Шакловитого движения стрелецкой рати.
Смотр кончился. Ловко подскакал к шатру на лихом коне Шакловитый и осадил его перед царевною. Шакловитый был в бархатной ферязи вишневого цвета, обложенной широким золотым кружевом; из-под ферязи виднелась голубая шелковая однорядка. Подскакав к царевне с булавою в левой руке, он правою рукою проворно снял с головы бархатную шапочку с большим околышем, султанчиком из белых перьев и большою алмазною пряжкою.
— Что повелишь объявить, великая государыня-царевна, твоему верному стрелецкому войску? — спросил Шакловитый.
— Объяви ему мое милостивое слово, — величественно проговорила царевна, приветливо и страстно взглянув на молодцеватого наездника, который показался ей на этот раз гораздо красивее Голицына.
Тем же торжественным поездом возвратилась царевна в свой дворец.
— Оставил меня князь Василий под твоей охраной, а ты, Федор Леонтьевич, не всегда находишься у меня под рукой, хотя и часто бываешь мне нужен. Перебрался бы ты на время в хоромы позади моих палат, тебе сподручнее будет являться ко мне оттоль, да и дело идет теперь к лету, тебе можно будет ходить через сад, — говорила царевна Шакловитому на другой день после смотра.
Пришел май месяц. В так называемом комнатном саду царевны, устроенном на высоких каменных столбах и окруженном расписанными живописью стенами, с прудом в свинцовом водоеме, зацвели розы, сирень, гвоздика, фиалки и тюльпаны. С «ранжерейных» палат сняли стеклянные рамы, и появились в них на открытом воздухе виноград и грецкие орехи. Запели в саду в золоченых клетках соловьи, канарейки, жаворонки, щеглы и перепела. Начал в этом саду все чаще и чаще показываться Шакловитый, и не зря май месяц зовется у поэтов порою любви. Прежняя сердечная привязанность царевны к князю Василию заменилась страстною любовью к Шакловитому. Случилось то, что нередко случается в любовных делах: поверенный заступил место своего опрометчивого доверителя.
Старомосковский быт не оставил нам романтических преданий, которыми так богат запад Европы. Затворничество русских женщин лишало их возможности любовных похождений. Но царевна Софья выбилась из прежней неволи и могла дать свободу, своей сердечной страсти. Как начиналось в давнюю пору на Руси любовное сближение, как кокетничали в былое время русские боярыни и боярышни, об этом молчат московские сказания, и только суровый «Требник» делает на это намек, предписывая, между прочим, духовным отцам спрашивать у кающихся грешниц: не «подмигивали ли» они мужчине и «не наступали ли ему на ногу»?
Шакловитый сделался теперь самым близким к царевне человеком.
— Скоро возмужает царь Петр, и скоро не станет царя Ивана. Помяни меня, царевна, что младший твой брат будет злейшим твоим врагом. «Медведица» учит его ненавидеть тебя. Нужно было извести ее еще при первом стрелецком восстании, да на беду тебе она уцелела. Изведи ее теперь! — говорил с ожесточением Шакловитый, который, пользуясь отсутствием Голицына, сдерживавшего Софью от решительных и кровавых мер, хотел покончить с царицею Натальею и ее сыном до возвращения князя из Крыма, чтобы быть первым человеком не только при царевне лично, но и во всем государстве.
— Страшно, Федор, решиться на это, — возразила Софья.
— Так венчайся сама скорее на царство, тогда будет у тебя власть постричь и царицу, и ее сына, — говорил Шакловитый.
— Отец Сильвестр мне говорит тоже самое, — заметила царевна.
— А он человек разумный, и советов его слушать можно, — перебил Шакловитый. — Венчайся, царевна, скорее на царство, а Сильвестра сделай патриархом. Стрельцы постоят за тебя, все до последнего лягут они, когда будет нужно.
Царевна сомнительно покачала головою.
— Подождем князя Василия, когда он вернется со славою из похода, тогда можно будет отважиться на все.
Выражение неудовольствия пробежало по лицу Шакловитого.
— И без него сумею я охранить тебя, царевна! — самоуверенно и не без наглости сказал Шакловитый. — Я и теперь оберегаю тебя от твоих недругов: не проходит дня, чтобы я не захватывал и не пытал их, не отсекал бы им пальцев и не резал бы языков. Знай, царевна, что если бы я не охранял тебя…
— Знаю, знаю твою верность, — заговорила, нахмурясь, Софья, недовольная самохвальством Шакловитого, и при этом в памяти ее ожил Голицын, никогда не раздражавший ее неуместными хвастливыми речами и так обаятельно влиявший на нее своим светлым и спокойным умом.
— Я прикажу Сильвестру посмотреть по звездам, — сказала царевна. — Он хороший звездочет, учился у покойного Симеона.
— Звездочет он и вправду хороший. Вот хотя бы мне он пророчит, что женою моею будет та, которой предназначено царствовать, — развязно сказал Шакловитый.
— Безумный и дерзкий холоп! Как ты скоро забылся! Я знаю, к чему ты говоришь это! — вскрикнула с сильным негодованием царевна. — Не думай много о себе и знай, что ты служишь мне только на время пустою забавою!
Шакловитый побледнел и опешил. Неожиданная вспышка Софьи изумила его, так как Шакловитому казалось, что правительница была в его власти.
— Благоверная царевна, великая государыня! — несвязно забормотал он. — Далек я от всякого дерзновения перед твоим пресветлейшеством.
Слегка улыбнувшись, взглянула Софья на смущенного Шакловитого. Самолюбию ее было приятно, что такой дерзкий и отважный человек, каким слыл Шакловитый, робел и терялся от нескольких гневных ее слов.
— Дурак ты, вот что! — засмеявшись, сказала она. — Ты полагаешь, что ты ровня московской царевне? Как же! Пригож ты, правда, да за то глуп же порядком, а глупых мужчин я не люблю.
— Всепресветлейшая великая государыня! — продолжал бормотать Шакловитый.
— Я простила тебе однажды твое дерзновение, — внушительно продолжала царевна. — Вспомни, что осмелился сделать с моею «персоною».
— Без всякого злого, умысла, благоверная царевна, по неосмотру учинил я то, великая государыня. Отец Сильвестр был участником в этом.
— Прощаю я тебя и на этот раз, но впредь не осмеливайся не только говорить так дерзостно, но даже и мыслить! — С этим словом, царевна дала ему поцеловать руку.
Выговаривая Шакловитому, царевна напомнила ему о недавно появившемся ее портрете, или, как тогда называлось, «персоне». Шакловитый без ведома царевны заказал жившему в Москве хохлу-художнику Тарасевичу выгравировать портрет Софьи. На этом портрете она была изображена в царской короне со скипетром и державою в руках.
Кругом портрета были аллегорические изображения семи даров Духа Святого, или добродетели царевны: разум, целомудрие, правда, надежда, благочестие, щедрость и великодушие. Под портретом были помещены вирши Медведева, общий смысл которых был тот, что как ни велико российское государство, но все оно еще мало перед благочестивою мудростью царевны, не уступающей ни Семирамиде вавилонской, ни Елизавете британской, ни Пульхерии греческой делами славы. Кругом портрета шла надпись:
«Наитишайшая, православнейшая, Богом венчанная защитительница христианского народа, Божиею милостью царевна, великая княжна московская, госпожа Софья Алексеевна, самодержица Великия, Малыя и Белыя России, многих государств восточных, западных и северных отчична, наследница, государыня и обладательница».
Портрет этот понравился царевне-правительнице, как славословие ее добродетелей и как указание на ту высоту, которой она достигла; но не понравилась ей сделанная к портрету прибавка. Под портретом царевны было изображение великомученика Феодора-Стратилата, а в день памяти этого святого были именины Федора Шакловитого. Намек на сближение с ним царевны был и ясен, и дерзок. Великомученик был изображен с воинскою у ног его «сбруею», или доспехами, — трубами, литаврами, пищалями, знаменами и копьями. Такое горделивое о себе самомнение начальника стрелецкого приказа затронуло ее за живое, оскорбило ее; между тем Шакловитый отпечатал этот портрет Софьи в громадном количестве и на бумаге, и на атласе, и на тафте, и на обьяри и не только раздавал эти портреты по Москве, но и в большом числе послал за границу.
Припугнутый царевной, Шакловитый не решался заводить речь об истреблении мачехи и ее брата Петра, но сам, без ведома ее, замышлял порешить как с ними, так и со всею семьею Нарышкиных. С этой целью он хотел зажечь разом несколько дворов в селе Преображенском, произвести этим пожаром суматоху, среди которой, как ему казалось, легко было убить Петра и его мать. Подумывал также Шакловитый и о том, чтобы бросить в Петра ручные гранаты или подложить их под сиденье в его колымагу или одноколку. Со своей стороны, и царица Наталья подготовляла и подстрекала своих приверженцев к низложению Софьи и вселяла в своего подраставшего сына непримиримую к ней вражду и беспредельную ненависть.
Царь Петр Алексеевич продолжал в селе Преображенском заниматься со своими потешными, которых обучал военному ремеслу при помощи иностранцев. Невзлюбили стрельцы этот початок нового царского войска и с презрением обзывали потешных конюхами, опасаясь, однако, что новые ратные люди скоро превзойдут их выправкою и навыком в военном искусстве. Быстро подрастал и заметно мужал учредитель новой московской рати, и Софья видела, что ей предстоит начать решительную борьбу с младшим братом, и подготовлялась к ней, опираясь на стрельцов и поджидая возвращения Голицына из крымского похода.
— Не выдавайте меня царице Наталье Кирилловне и ее сыну, — твердила правительница часто приходившим к ней выборным стрельцам. — Зачинает она против меня смуту с братьями.
— От чего бы тебе и не принять царицу! — отвечали стрельцы, подразумевая под этими словами окончательную расправу с Натальею Кирилловною.
— Жаль мне ее, — отвечала царевна.
— Твоя воля, государыня, что изволишь, то и делай, — говорили стрельцы, готовые и постоять за Софью, и щадить ее врагов, если она сама пожелает того или другого.
— Не о себе пекусь я, боюсь за вас! Переведут они стрельцов своими потешными, — озабоченно добавляла Софья, надеясь, что стрельцы и без ее участия догадаются избавить ее от мачехи и царя Петра и тем не особенно потревожат ее совесть.
Запугиваемые царевною стрельцы расходились по домам, унося с собою озлобление против царицы, ее сына и потешных.
— Хороша была бы вам пожива, если бы расправились с боярами, — внушал, в свою очередь, стрельцам их начальник Шакловитый. — Есть что пограбить у них. Отмолили бы потом да роздали часть по церквам и по монастырям, и отпустил бы вам Господь Бог ваши прегрешения!
Сильвестр Медведев также волновал против царицы и Петра людей богобоязненных.
— Смотрите, — говорил он, — благочестивая царевна постоянно молится, а они, нечестивцы, в Преображенском на органах и скрипицах играют.
8 июля 1689 года Красная площадь была усеяна народом в ожидании, когда по окончании обедни в Успенском соборе начнется крестный ход, установленный в память изгнания из Москвы ляхов, а между тем в соборе произошла первая стычка Петра с Софьей.
— Не стать тебе, царевне, ходить по улицам и площадям с народом! — гневно сказал Петр, застанавливая дорогу сестре, которая, подняв местный образ, готовилась выйти из церкви, чтобы следовать с крестным ходом.
Презрительно и грозно сдвинув брови, взглянула она на брата.
— Говорю я тебе, не ходи! — с еще большим гневом повторил Петр.
Тот же взгляд царевны был ему ответом. Царь-юноша побледнел, свирепо посмотрел на сестру, вышел быстро из собора, вскочил на коня и поехал в Преображенское, а правительница, окруженная боярами, пошла с крестным ходом; в толпе же слышалась похвала ее благочестивому усердию.
Еще более разгневался Петр, подстрекаемый матерью, когда спустя одиннадцать дней после этого столкновения правительница выехала к возвращавшемуся из похода Голицыну, которому устроила торжественную встречу. Здесь явилась она во всем царственном величии, принимая воевод, спрашивала их, по государскому обычаю, о здоровье и объявила им и всему войску свое милостивое слово.
Поход Голицына, в сущности, кончился не блестящим образом. Со стадвенадцатьютысячным войском он пошел на крымцев в феврале 1689 года. Стужи и снега препятствовали быстрому движению. Он подходил к Перекопу только в начале мая. Хан собирался зажечь степь. Голицын встретил и отбил его, но опасность не миновала. Как грозная туча, двигались крымцы на московское войско, которое не находило ни рек, ни колодцев, ни корма для лошадей. Голицын увидел опасность, грозившую ему, и повернул назад. Татары преследовали, но не упорно, не слишком наседая на него.
Всем участвовавшим в походе, однако, роздали разные награды, а Голицын, вдобавок к ним, получил и похвальную грамоту.
«Неприятели твоей службою, — сказано было в грамоте, — нечаянно и никогда неслыханно от наших царских ратей в жилищах их поганых поражены, побеждены и прогнаны. Пришли они в отчаяние и ужас, все посады и деревни пожгли, и перед тобой не показались, за то милостиво тебя похваляем».
Пасмурно, однако, выглядел теперь прежний любимец Софьи. По прибытии в Москву узнал он о многом и увидел, что если Шакловитый и не оттер его окончательно, то все же значительно отдалил от царевны. Москва искони была усердною сплетницею. Рассказывали, между прочим, что князь Василий, встретив, по возвращении из крымского похода, счастливого соперника в Шакловитом, призвал к себе знахаря, которому ведома была тайная сила трав, и, получив от него приворотные коренья, подсыпал их в кушанье царевне «для прелюбления». Рассказывали также, что, опасаясь болтливости этого чародея, Голицын приказал его сжечь в бане, чтобы не было от него «проносу».
Как бы то ни было, но теперь Голицын стал еще сдержаннее. Он советовал царевне помедлить некоторое время, не вступать в борьбу с Петром, но пылкий Шакловитый, напротив, торопил царевну покончить со своими недругами. Все более недобрые вести стали доходить до царевны о враждебных против нее намерениях, замышляемых в Преображенском, и вздрогнула Софья, когда царь Петр приказал схватить Шакловитого, хотя отлегло несколько у нее от сердца, после того, как он, без всякого допроса, приказал отпустить окольничего.
— Видно, заострились когти орленка! — с яростью говорил Шакловитый. — Вздумал он взяться за меня, да тотчас же одумался, испугался стрельцов. А кто знает, не станет ли он еще посмелее и не доберется ли до тебя, царевна? — грозил он Софье, — Позволь покончить с ним поскорее!
Наступили темные августовские ночи; царевна все чаще и чаще стала ходить по ночам на богомолье. Стрельцы, как стража, сопровождали правительницу в этих благочестивых хождениях, и она не упускала случая пожалиться стрельцам.
— Долго ли терпеть нам? Уж житья не стало от дядьки царя Петра, Бориса Голицына, брата Иванушку ни во что ставит, меня девкою называют, как будто я не дочь царя Алексея Михайловича, князю Василию Васильевичу голову хотят отрубить, а он добра много сделал. Надобны ли мы вам? Если же нет, то мы пойдем с братом где келью искать.
— Не кручинься, царевна, — отвечали стрельцы. — Постоим и умрем мы за тебя, а твоим лиходеям тебя не выдадим.
Начались снова волнения между стрельцами, каждый день происходили их шумные сборища у съезжих изб, и слышались крики и угрозы. Пошли разные толки: одни опасались возмущения стрельцов, другие — нашествия на Москву потешных.
Особенно тревожна была в Москве ночь с 8 на 9 августа. Вооруженные стрельцы собрались на площади перед Кремлевским дворцом. Стоял зловещий гул. Стрельцы ждали только набата или боя барабанов, чтобы двинуться туда, куда поведет их Шакловитый.
Царевна вошла в Крестовую палату и, упав на колени перед образом Спаса, начала усердно молиться. Сзади нее, несколько поодаль, сумрачно стоял Шакловитый. Скрестив на груди руки, он с нетерпением ожидал, когда она окончит молитву. Тут же находился и Сильвестр. Он был бледен и, творя шепотом молитву, перебирал четки. По временам доходил в Крестовую палату усиливавшийся на площади шум.
Наконец Софья окончила молитву и, выйдя в сени, села на лавку, приказав сесть возле себя с одной стороны Сильвестру, а с другой Шакловитому.
— Успокойся, благоверная царевна! Пустые, значит, были слухи; начинает светать, теперь они уже не нападут на нас, — заговорил Сильвестр.
— Да, нынешняя ночь прошла благополучно, — перебил Шакловитый. — А кто скажет тебе, отец Сильвестр, что они не отложили своего замысла до завтра? Позволь, государыня, порешить мне с ними. Я пойду в Преображенское, перебью всех и приведу к тебе царицу Наталью и царя Петра Алексеевича, а ты уж поступи с ними, как будет на то твое соизволение.
— Боязно отважиться на это, — нерешительно проговорила царевна. — Лучше ждать их прихода в Москву, здесь на нашей стороне будет сила.
— Горше будет, когда… — начал было Сильвестр, но в это время послышался первый удар благовеста к заутрене.
Сильвестр встал с лавки и, сняв со своей лысой головы клобук, начал креститься. Царевна и Шакловитый тоже перекрестились.
— Возблагодарим Господа, — сказал Сильвестр, — что он сподобил нас провести сию ночь без нашествия врагов наших.
— Теперь можно распустить стрельцов, — сказала царевна.
— Она вышла из сеней и в сопровождении Шакловитого стала спускаться с лестницы. Истопник Евдокимов нес за нею три больших мешка с серебряными деньгами.
— Вот вам награда за вашу верную службу, — сказала царевна стрельцам, выйдя на площадь. — Федор Леонтьевич раздаст вам пожалованные мною деньги.
— Рады мы постоять за тебя, великая государыня! — заговорили стрельцы, получая деньги и уходя с площади.
В это время подскакал к Шакловитому ездовой стрелец и шепнул что-то на ухо. Шакловитый опрометью кинулся по лестнице, по которой уже поднималась царевна.
— Царь Петр убежал из Преображенского! — в отчаянии вскрикнул он.
— Куда? — спросила изумленная Софья.
— Никто не знает! Сейчас оттуда прискакал гонец. Я расспрошу, а между тем велю ударить сбор.
Наутро вся Москва заговорила о том, что царь Петр Алексеевич пропал без вести. В городе поднялась страшная суматоха; все ожидали, что он откуда-то со стороны начнет наступать на Москву со своими потешными.
— Спасайся, государь! — отчаянно крикнул стольник, вбежавший в полночь в спальню царя Петра Алексеевича. — Стрельцы из Москвы идут на нас!
Царь спрыгнул с постели, опрометью кинулся в конюшню, босой и в одной сорочке вскочил на неоседланного коня и помчался из Преображенского.
Во дворце началась страшная тревога. Боярин князь Борис Алексеевич Голицын, царский дядька, и несколько ближних людей спешно сели на лошадей и понеслись вслед за государем. Едва удалось им догнать Петра, они приостановились. Петр наскоро оделся в захваченное для него платье и снова помчался, опережая своих спутников, на взмыленном коне.
В течение пяти часов он без отдыха проскакал шестьдесят верст и в шестом часу утра внесся в ворота Троицкой лавры. Вслед за ним примчался туда же и Голицын. Утомленный Петр не в состоянии был слезть с лошади; его сняли, внесли в келью архимандрита и там положили на постель. Измученный Петр вскоре крепко заснул под однообразный и тихий говор отца-архимандрита.
Между тем в лавру с чрезвычайною поспешностью ехала царица Наталья Кирилловна с дочерью и беременною невесткою Евдокиею Федоровною. В лавру же торопились потешные; туда же из Преображенского везли пушки и скакали верхом и в колымагах бояре и царедворцы, бывшие на стороне Петра.
Оправившись через несколько часов от страшного утомления, Петр приказал князю Борису Голицыну заняться укреплением мирной обители и отправил в Москву к царю Ивану запрос: зачем стрельцы собирались ночью в Кремле?
— Государыня-царевна намеревалась ночью идти на богомолье в Донской монастырь, и стрельцы были собраны для охраны ее чести и здравия на этом пути, — отвечали из Москвы.
Софья между тем не знала, как выйти из затруднительного положения. Василий Голицын советовал ей примириться с братом. Шакловитый и Медведев, напротив, подстрекали, чтобы она не уступала, и царевна принята их совет.
Теперь главною задачею было заставить царя Петра приехать в Москву, и с целью склонить его к этому она отправила в лавру боярина князя Ивана Борисовича Троекурова. В ответ на это было повеление Петра, чтобы стрельцы шли к нему в лавру «для великого государственного дела, которое им будет объявлено, когда они, по прибытии туда, увидят пресветлые очи государя».
— В распрю мою с братом не мешайтесь и в лавру к нему не ходите, — объявила правительница собранным, по ее приказанию, стрельцам. — Ослушникам велю отрубить, голову…
Никто из стрельцов не посмел пойти к Петру. Софья ободрилась и склонила царя Ивана, остававшегося в Москве, чтобы он отправил в лавру боярина князя Петра Ивановича Прозоровского уговорить Петра приехать в столицу. В подкрепление этому, хотя и весьма почтенному, но не слишком красноречивому послу был дан поп Меркурий. Но и боярин, и поп возвратились без успеха.
— Поезжай-ка ты, святейший владыко, в лавру, утиши неправедный гнев на меня брата Петра. Склони его прибыть в Москву и примириться со мною; не нам, единокровным, враждовать между собою, — поручала царевна патриарху.
— Исполню веление твое, благоверная царевна, — отвечал смиренно Иоаким.
— Да возвращайся поскорее!
«Как же! Будто я не знаю, что на мое место ты и Федька Шакловитый прочите другого, а меня хотите услать на покой в дальний монастырь!» — подумал бывший себе на уме старик, обрадовавшись случаю выбраться из Москвы.
Патриарх так и не вернулся, словно в воду канул.
Неподатливость Петра начала сильно смущать царевну. Пришла из лавры в Москву царская грамота, что «тем из стрельцов, кто не явится в лавру, быть в смертной казни».
Таким образом, стрельцы очутились между двух топоров, и потому часть их решилась отправиться в лавру.
— Федькина злого умысла мы не знаем, воров и разбойников ловить рады и во всем царскую волю исполним, — объявили Петру пробравшиеся в лавру стрельцы.
— Если говорите правду, то приведите ко мне первого вора и разбойника Федьку Шакловитого! — объявил Петр и, выбрав самых надежных стрельцов, приказал поймать Шакловитого.
Разведчики царевны, бывшие в лавре, донесли ей, что Петр ни за что не хочет приехать в Москву и что к нему все более собирается ратных людей.
— Поеду я сама в лавру, он не посмеет мне ничего сделать, а я, так или иначе, сумею поладить с ним, — сказала Софья Голицыну.
И 31 августа она выехала из Москвы. Царевна подъезжала уже к селу Воздвиженскому, когда на дороге вдали стала подниматься пыль.
Прошло несколько тревожных минут, и к карете подъехал стольник Бутурлин.
— Не ходи, благоверная царевна, в лавру, — доброжелательно предупредил он ее.
— Пойду! — гневно отвечала царевна и, не сказав более ни слова, тронулась далее. Но при самом въезде в Воздвиженское царевну остановил боярин князь Троекуров, явившийся к ней в сопровождении, вооруженных ратных людей.
— Имею к тебе, пресветлейшая царевна, царский указ, — почтительно сказал Троекуров, сняв при приближении к правительнице шапку и низко поклонившись ей.
С негодованием вырвала царевна указ из рук боярина.
В указе этом от имени Петра объявлялось, что царевне впуска в лавру не будет и что «в случае дерзновенного ее туда прихода с нею поступлено будет нечестно».
— Скажи царю Петру Алексеевичу, что после такого указа я и сама не хочу к нему ехать. Скажи также ему, что и я выдам указ, чтобы не пускать его в Москву! — приказывала Троекурову раздраженная царевна, и затем ее поезд направился обратно к столице.
Озлобленною до крайности царевна возвратилась назад. Невозможность рассчитывать на поддержку со стороны царя Ивана, который сам прятался в своих хоромах, вынудила ее действовать решительно только от своего лица. 1 сентября стрельцы были собраны перед Красным крыльцом.
В сильном смущении вышла к ним царевна и остановилась на последней ступеньке лестницы..
— Вы тому верите, — громким голосом сказала она стрельцам, — что вам из Троицы пишут. Грамоты, эти — выдумка злых людей. Зачем хотите выдавать добрых и верных моих слуг? Их станут пытать, а они, не стерпя, оговорят многих.
В этот день праздновалось новолетие, а потому, кроме стрельцов, около дворца собралось множество народа, ожидая торжественный выход правительницы на молебствие. Но теперь царевне было не до внешнего царственного величия.
— Злые люди поссорили меня с братом Петром Алексеевичем, — начала она, обратившись к народу. — Они подговорили злодеев разгласить о заговоре против него. Выставили они изменником Федора Леонтьевича Шакловитого только из зависти к его услугам. Брат Петр отверг меня, и я со стыдом возвратилась с дороги. Вам известно, что я более семи лет правила государством, была милостива и щедро награждала; докажите же мне теперь вашу преданность. Злодеи хотят погубить не Шакловитого, а меня; они ищут моей головы и жизни моего родного брата! — Царевна зарыдала. — Впрочем, если хотите, все до единого можете бежать в лавру, но помните, — добавила она вдруг твердым и грозным голосом, — что здесь останутся ваши жены и дети!
В народе прошел какой-то неопределенный гул, но что говорили в толпе, разобрать было невозможно. Между тем стоявшие вблизи царевны москвичи принялись низко ей кланяться, бормоча что-то себе под нос. Царевне казалось, что народ хочет взять ее сторону, как вдруг толпа заколыхалась.
— Раздайся! Раздайся! Пропусти! — закричали на площади. — Гонец от Троицы приехал!
Показался стрелецкий полковник Нечаев. Он подошел к царевне, поклонился ей и встал против нее с непокрытою головою.
— Привез я тебе, пресветлейшая царевна, царский указ. Соизволь допустить меня в твои хоромы, — сказал полковник.
— Можешь ты говорить со мною и здесь, при всем православном народе!
— Указал мне великий государь взять первого вора и изменника Федьку Шакловитого! — проговорил Нечаев.
— Никакого вора и изменника Федьки Шакловитого нет, а есть в Москве окольничий и начальник стрелецкого приказа Федор Леонтьевич Шакловитый, — гневно перебила Софья.
— Он именно мне и нужен! Так соизволь, государыня-царевна, чтобы я забрал его…
— Схватите его! — крикнула в исступлении царевна, указывая на Нечаева. — Сейчас же отрубить ему голову!
Стрельцы бросились на ошеломленного Нечаева, чтобы исполнить приказание царевны. На площади все стихло, все, притаив дыхание, с любопытством смотрели, чем кончится дело. Борьба Нечаева, с напавшими на него стрельцами скоро кончилась. Распоряжавшийся стрельцами голова, Кузьма Чермной тут же на площади хотел отсечь голову полковнику, но не нашлось на месте палача, и потому связанного Нечаева потащили в стрелецкий приказ, чтобы там немедленно исполнить над ним приговор правительницы. Следом повалила толпа народа.
Царевна возвратилась в хоромы. Шакловитый упал ей в ноги.
— Благодарствую, государыня-царевна, что защитила меня! Взяли бы они меня на лютые пытки и на страшную казнь, — целуя ноги и руки царевны, говорил Шакловитый.
— Не посмеет никто тебя тронуть, пока я твоя заступница! Садись и пиши грамоту ко всем чинам московского государства!
В ней царевна жаловалась, между прочим, народу на то, что Лев Кириллович Нарышкин и его братья «к ее ручке не ходят и тем государскому ее имени ругаются», что от потешных многим людям чинятся обиды и насилия, что Федор Кириллович Нарышкин «забросал поленьями комнаты царя Ивана и изломал царский венец».
Шакловитый написал начерно воззвание. Царевна перечитала несколько раз, делая помарки и поправки. На другой день Шакловитый принялся переписывать воззвание начисто, а царевна в сопровождении отряда стрельцов отправилась к обедне в Новодевичий монастырь.
Ровно скрипело и прытко ходило по бумаге привычное перо бывшего приказного, когда явился в Москву новый посланец от Троицы. Не имея никаких известий ни от Нечаева, ни о нем самом, Петр отправил в Москву за Шакловитым и Сильвестром другого полковника с настоятельным требованием их выдачи. Новый посланец воспользовался отсутствием правительницы и через боярина князя Прозоровского потребовал у царя Ивана выдачи Шакловитого.
— По мне, пусть забирает кого хотят, лишь бы меня не трогали, — равнодушно проговорил Иван, лежавший по обыкновению целый день в постели.
Прозоровский отправился с полковником и прибывшими из Троицы стрельцами в хоромы, которые занимал Шакловитый. Никто из бывшей при ней стражи не посмел задержать боярина.
— Иди, Федор, спешно к великому государю Ивану Алексеевичу, он тебя к себе требует! — как ни в чем не бывало сказал Прозоровский.
Не подозревая западни, Шакловитый тотчас побежал к государю. Но едва он показался на крыльце, как троицкие посланцы напали на него, крепко скрутили по рукам и по ногам веревками, ввалили в телегу и повезли в лавру.
Возвращаясь из монастыря, Софья узнала о захвате Шакловитого, но спасти его не было уже никакой возможности; теперь его быстро мчали по Троице-Сергиевой дороге. Гневу и отчаянию царевны не было пределов.
Еще до захвата, Шакловитого стрельцы навестили Заиконоспасский монастырь, чтобы схватить Сильвестра Медведева, но след его уже простыл. Он выбрался из Москвы в село Микулино и, там переодевшись в крестьянское платье, побрел в виде странника по смоленской дороге, пробираясь в Польшу.
В то время, когда Шакловитый висел на дыбе в Троицкой лавре и бояре, преданные Петру, допрашивали его под ударами кнута, в селе Медведково, на реке Яузе, в семи верстах от Москвы, укрывался от гнева Петра князь Василий Васильевич Голицын, не принимавший никакого участья в действиях царевны Софьи со времени неудачной ее поездки к Петру. Голицын, которому в мечтах царевны Софьи приготовлялся царский венец, помышлял теперь о побеге в Польшу, но невозможность захватить с собою свои громадные богатства заставляла колебаться и без того не слишком решительного боярина.
С ужасом узнал он, что Петр, хотевший пощадить Шакловитого, приказал, по настоянию патриарха, отрубить ему голову, и что такой же казни, и тоже по требованию святейшего владыки, подверглись перед монастырем на московской дороге стрелецкие головы Петров и Чермной и трое рядовых стрельцов, выданные своими подчиненными и своими товарищами. С трепетом с часу на час ожидал боярин в своем роскошном поместье, что за ним явятся грозные посланцы из Сергиевой лавры, но он несколько ободрился, когда родственник его, князь Борис Алексеевич Голицын, пользовавшийся особенною благосклонностью Петра, обнадежил его, что ему будет дана пощада, если он явится в лавру с повинною. Долго не отваживался на это боярин, но наконец решился. Приехавшего к Троице Голицына не пустили за монастырскую ограду, но приказали жить на посаде. На другой день его потребовали к Петру, но он не удостоился зреть пресветлые очи государя, так как у крыльца царских палат при многочисленном народе думный дьяк объявил Голицыну о лишении его самого и его сына чести боярства, отписке их имущества на государя и о ссылке их с женами и детьми в Каргополь.
Стрельцы, видя решительную расправу семнадцатилетнего царя с приверженцами правительницы, стали волею-неволею переходить на его сторону, и Софья поняла, что конец ее власти близится. Противники ее действовали смело и неутомимо.
«Вручен скипетр правления прародительского нашего российского царства, — писал в Москву из Троицкой лавры царь Петр своему брату Ивану, — двум особам, а о третьей особе, чтобы быть с нами в равенственном правлении, отнюдь не вспоминалось, а как сестра наша, царевна Софья Алексеевна, государством нашим учала владеть свою волею и в том владении, что явилось особам нашим противное, а народу тягость, о том тебе, государь, известно. А теперь, государь-братец, настоит время нашим особам Богом врученное нам царствие править самим, понеже мы пришли есьми в меру возраста своего и третьему зазорному лицу, сестре нашей, с нашими двумя мужескими особами в титлах и расправе быти не изволяем, на то бы и твоя, государя моего брата, воля склонилась, потому что учала она в дела вступать и в титлах писаться без нашего изволения, к тому же еще и царским венцом для конечной нашей обиды венчаться хотела. Срамно, государь, при нашем возрасте тому зазорному лицу государством владеть мимо нас. Тебя, государя-брата, яко отца почитать готов. Писавый в печалях брат ваш Петр здравия желаю и челом бью».
С обычным равнодушием выслушал царь Иван прочтенное ему письмо.
— Пусть братец Петр поступает по своей воле, — только и пробормотал он.
Этих слов было достаточно. Петр тотчас же приказал исключить имя царевны Софьи из имен царей, и 12 сентября 1689 года она сошла с той высоты, на которую возвел ее смелый ум.
Под Москвою, у Воробьевых гор, по берегам реки Москвы расстилается широкий дол, носивший издавна загадочное название Девичьего поля. В 1524 году, по обету великого князя Василия Васильевича, была построена здесь женская обитель. В этот «обетный» монастырь собралось много инокинь «девичьяго чина», и он в отличие от старого, уже существовавшего в Москве женского монастыря был назван Новодевичьим. В него вступали представительницы только знатных московских родов. В отношении иноческого жития отшельницы Новодевичьего монастыря соблюдали общие для монашествующих обеты, но была у них одна особая верноподданническая обязанность: они должны были вязать для государя носки и рукавицы.
Новодевичий монастырь, как и другие стародавние наши обители, мог служить крепостью для обороны против неприятеля. Новодевичья обитель была обведена земляным валом и окружена высокою каменною зубчатою стеною с бойницами, стрельницами и башнями. Величаво выглядывали из-за монастырских стен большие каменные здания, а среди них высились храмы с вызолоченными главами, отличавшиеся внутри большим благолепием.
Богат был Новодевичий монастырь лугами, пожитями, лесами, рыбными ловлями и разными угодьями, и считалось за ним до 15 000 крестьян. Имел он для своего обихода всякие рукоделия и ремесла.
В этот монастырь в исходе сентября 1689 года была по распоряжению Петра заключена на безысходное житье «за известные подыскательства» царевна Софья Алексеевна. Долго и упорно противилась она такому распоряжению брата. С большим трудом настоял Петр на ее выезде.
С переселением царевны в Новодевичий монастырь богохранимая обитель приняла воинственный вид. Крепкие караулы, зорко, под главным начальством стольника князя Федора Юрьевича Ромодановского, сторожили царевну, которая не унималась и за монастырскою оградою, продолжая по-прежнему именовать себя самодержицею Великия, Малыя и Белыя России.
Не в тесной и не в уединенной келье поселилась низложенная, но не постриженная еще в монашество бывшая правительница. Для нее отведено было в монастыре обширное помещение, состоявшее из ряда келий, с окнами, выходившими на Девичье поле. Смотря на него, царевна с томительною тоскою вспоминала о былом своем величии, когда на этом самом месте перед нею, полновластною повелительницею государства, двигалась многочисленная стрелецкая рать.
— Не вечно же будет длиться мое заточение, — ободряла себя Софья в минуту страшного отчаяния. — Симеон говорил мне, что, по предсказанию астрологов, век Петра будет недолог. Да и царевна Пульхерия была также заключена братом в монастырь, но потом возвратилась во дворец и правила опять государством со славою до конца своей жизни.
Голицын, предмет первой любви, был ей мил и теперь в ее монастырской неволе. Перед самым выездом из своих кремлевских палат Софья нашла возможность переслать ему со стольником князем Крапоткиным триста червонных и узнала от Крапоткина, что Василий Васильевич находится в бедственном положении, что место его ссылки изменено, его отправили не в Каргополь, как было объявлено ему прежде, а в Яренск, убогую зырянскую деревушку в нынешней Вологодской губернии, где он томился в нищете и почти умирал с голоду со своей семьею, привыкнув к удобствам и роскоши.
Живя в Новодевичьем монастыре, Софья не могла жаловаться на строгое уединение. Молельщики и молельницы по-прежнему допускались в монастырь беспрепятственно, а в большие праздники навещали ее тетки и сестры. В монастыре она была окружена своими прежними мамами, постельницами и прислужницами; но скучна и томительна была для Софьи однообразная их беседа.
Пользовалась царевна в монастыре большим довольством. Каждый день выдавалось на нее по ведру приказного меду и мартовского пива и по два ведра приказного и хмельного пива, а также по два ведра браги. Съестное продовольствие было также изобильно: ежедневно присылали с царского кормового двора десять стерлядей, щуку, леща, трех язей, тридцать окуней и карасей, два звена белой рыбы, зернистую икру, просольную стерлядь и белужину. Можно было порядком насытиться этой, хотя и постной, трапезой, и, по всей вероятности, немало инокинь откормилось благодаря пребыванию царевны в их обители. Вдоволь было также у царевны хлеба: белого, зеленого, красносельского, папошников, саек, калачей, пышек, пирогов, левашников, караваев, орехового масла и разных пряных зелей для вкусной приправы. Не обидел царь Петр свою сестрицу и сластями. Повелел он выдавать ей: по четыре фунта леденца белого и красного, пол фунта сахару «кенарского», по пуду среднего и по четыре фунта леденцов «ряженных», по три фунта заграничных конфет и сколько угодно пряников, коврижек и иной всякой сласти.
Понятно, впрочем, что никакие снеди, хотя бы приготовленные на сахаре, меде и патоке с инбирною и другими приправами, не могли усладить горечи нынешнего положения Софьи. Бездействие всего сильнее угнетало и удручало царевну, привыкшую уже к кипучей и разнообразной государственной деятельности. Никогда не любила Софья женских рукоделий, а чтения на русском языке в ту пору было вообще мало, притом она перечитала уже все, да и зачем было читать, когда не с кем было потом разделить беседу о прочитанном.
Проходил год за годом, и минуло уже пять лет с того, времени, как Софья, лишенная власти, въехала в монастырские ворота. Умерла злейшая ее ненавистница, царица Наталья Кирилловна, но положение царевны не изменилось: каждый день тот же благовест, то же молитвенное пение и, наконец, то же самое перед глазами. Братец Петруша был суров и непреклонен по-прежнему, да и царевна, строптивая от природы и побывавшая уже во власти, не хотела покориться ему и просить у него пощады.
В январе 1696 года умер царь Иван, не посещавший сестры под предлогом болезни, но, вероятнее, в угоду Петру, который даже не позволил Софье присутствовать на его похоронах. Петр стал единодержавствовать, и заговорили в Москве, что молодой государь хочет все царство переделать на иностранный лад.
— Наш-то Петрушка все на новые выдумки и затеи лезет, свернуть бы ему поскорее шею! — сказала как-то старшая из сестер, царевна Марфа Алексеевна, разделявшая с Софьею непримиримую ненависть к Петру. — Хорошо было бы, коли стрельцы, а за ними народ, поднялись против него и ты бы, сестрица, тогда на свободу вышла. Держит он тебя, злодей, в тяжкой неволе. Толковали прежде, будто все зло от Натальи Кирилловны шло, а теперь и нет ее, а тебе, родная моя, все-таки не полегчало.
— Крепко она научила его нас ненавидеть, весь грех за наши страдания на ее душе! — сказала гневно Софья с навернувшимися на глазах слезами.
— Господь Бог даст, все твои муки, Софьюшка, скоро кончатся. Стрельцы снова шуметь принимаются, за тебя хотят постоять, все они тебя добром вспоминают, — утешала ее царевна Марфа.
— Бояре против меня, невзлюбили они меня за то, что я им воли не давала, — перебила Софья.
— Да бояре-то не постоят и за Петрушку, роптать на него начинают за то, что с иноземцами дружит, а своих русских как будто презирает;
— Надобно бы, Марфушка, со стрельцами поближе стакиваться, посылай-ка почаще в их слободы, пусть твои постельницы да другие надежные и толковые бабы со стрельчихами сходятся. Ведь и в прошлые годы я через них стрельцами распоряжалась, — наставляла сестру царевна.
— Исполню твои советы, сестрица-голубушка. Слышно, что Петрушка в Воронеж ехать собирается, суда там строить хочет, а потом пойти войною на басурман.
— Пропасть бы ему там! — пожелала Софья.
Надежды на перемену к лучшему, казалось, готовы были осуществиться, когда состоявший в царской службе и пользовавшийся прежде расположением Петра иноземец Цыклер, а из русских Соковнин и Пушкин, составили против Петра заговор. Смелый их замысел был, однако, открыт и их четвертовали: сперва отрубили руки и ноги, а потом и головы; а при производстве о них дела оказалось, что царевна Софья не была чужда замыслов заговорщиков. В 1697 году сходил Петр под Азов и, возвратясь в Москву победителем, задумал отправиться с великим посольством за границу.
— Смотри за царевною Софьею Алексеевною, да смотри, Федор Юрьевич, хорошенько, чтобы порухи какой не было. Гляди в оба, чтобы она никаких сношений за монастырскою стеною не заводила. Знаю я ее преотменно. И сидя в Новодевичьем, сумеет она наделать много бед. Не пускай к ней никого из чужих, да и за другими царевнами присматривай. Ведь и на них больно много полагаться нельзя. Сестрам не позволяй ездить в монастырь во всякое время, пусть приезжают только дважды в году: в Светлый праздник и в храмовой, да разве в случае тяжкой болезни Софьи Алексеевны дозволь им побывать у нее, но и тогда не оставляй их без присмотра. Молельщиков, как только служба кончится, а пуще всего баб, тури из монастыря вон, а кого в чем заподозришь, того тут и хватай. Особенно не допущай в монастырь певчих: в церкви они поют «спаси от бед рабы твоя», а на паперти денег дают на убийство! — наказывал Петр Ромодановскому.
— Положись на меня, великий государь, все по монастырю в порядке будет, — самоуверенно успокаивал Петра будущий князь-кесарь и будущий грозный начальник страшного Преображенского приказа.
Кроме словесных наставлений, царь дал Ромодановскому еще и письменные, пригрозив, разумеется, что плохо ему будет, если он сделает что-нибудь против государевой воли.
Уехал царь в чужие земли, крепко положившись на Ромодановского, и, надобно сказать правду, сторожил Ромодановский царевну усердно, приглядывался и прислушивался, расспрашивал и разведывал, хватал тех, которые казались ему подозрительными, и вообще исполнял царские наставления со всевозможною добросовестностью.
Сидел однажды Ромодановский у окошка своего жилья и поглядывал на монастырский двор. Перед ним то пройдет, еле плетясь, древняя старица с потупленными глазами, то живо шмыгнет молоденькая беличка, в остроконечной черной шапочке, и стыдливо, будто невзначай, вскинет глазки на здоровенного князя-стольника и плутовато улыбнется.
«Ведь вот поди, — думал Ромодановский, глядя на расхаживавших взад и вперед по монастырскому двору монахинь и беличек, — живи они мирянками, такой бы свободы не имели, ходили бы под фатою да укрывались бы от мужчин, а тут, знай себе, разгуливают промеж народа! Выходит, что в монастыре им вольготнее, чем было бы в супружеском или родительском доме. Да и к чему теснить люд Божий? Долга ли вся наша жизнь, а пожить-то каждому хочется!»
В ту, пору курение табака было не в ходу. По патриаршим и царским указам «чертово зелье» находилось еще под запретом и за попытку курить, или, как тогда говорилось, «пить», его можно было поплатиться отрезкою носа, а потому стольник, не имея, чем бы развлечься, свесившись за окошко, поплевывал вниз да мурлыкал вполголоса какую-то заунывную песню.
— Эй ты, тетка! — вдруг встрепенувшись, крикнул он, завидя шедшую по монастырскому двору карлицу. — Куда бредешь?
— К государыне-царевне, милостивец! — бойко отвечала карлица, подняв к Ромодановскому свое безобразно-добродушное лицо.
— А от кого?
— От сестрицы ее, царицы Марфы Алексеевны.
— А как зовут тебя?
— Авдотькою, кормилец, Авдотькою.
— А что в узле тащишь?
— Стряпню, государь боярин!
— Ну, иди с Богом, — снисходительно проговорил Ромодановский.
— Да что, светик мой, караульные-то твои не хотят меня пропущать, больно уж теснят! — вздумала жаловаться карлица, ободренная обходительностью царского стража.
— Ничего, тетка, тебе ходить можно, я велю пропускать тебя.
Действительно, по приказанию царевны Марфы, карлица несла Софье Алексеевне стряпню: словом этим означалось в старину, между прочим, и женское рукоделье.
С волнением стала Софья перебирать присланную ей от сестры посылку и между «знамениями», или узорами для вышивания, мотками шелка, нитей бисера и бус, кусками бархата, парчи и атласа нашла письмо от Марфы. Из этого письма она узнала чрезвычайно важные вести, которые дошли до ее сестры от ходивших к ним на «кормки» стрельчих. Кормки бывали у цариц по девяти раз в году, а у царевны Марфы, как и у других ее сестер, по четыре раза. Происходили они во дни поминовения покойных их родителей, и тогда в кремлевские терема набиралось каждый раз всякого бабья не менее двух сотен. Угощали на кормках сытно; подносили также вдоволь вина, пива и меду. Всего более собиралось на эти кормки стрельчих, которые свели близкое знакомство с постельницами царевны Марфы, Анной Клушиной и Анной Жуковой, и через них до Марфы дошли известия о таких событиях, о которых не знали еще бояре-правители, назначенные уехавшим в чужие земли царем. Лицо царевны-узницы просияло радостью, когда из подосланного ей Марфою письма она узнала, что стрельцы, отправленные после азовского похода на литовскую границу, не захотели туда идти, что из них сто семьдесят пять человек убежали в Москву и здесь громко заговорили против царя и против бояр-правителей.
— Житья нам не стало от царя! Сперва он только пристал к немцам, а теперь и сам залетел в их сторону, а между тем мучают нас непосильною службою да никогда не бывалыми прежде «фортециями», а по милости бояр три года мы скитаемся в походах. Такое ли было наше житье при царевне Софье Алексеевне? Нужно опять посадить ее на державство, она нам повольготит.
Царевна схватила перо и принялась писать: «Постояли бы стрельцы за меня, а я службу их не забуду. Жаль мне их, бедных, хотят изрубить их всех бояре», — и карлица понесла этот ответ к своей царевне.
Князь-стольник продолжал смотреть по-прежнему на монастырский двор, и низко поклонилась ему Авдотька, проходя мимо.
— Приходи, тетка, и в другой раз! — сказал ей почему-то особенно благодушествовавший в этот день Ромодановский, — пропускать я тебя уже велел.
— Благодарствуем, кормилец, благодарствуем, — бормотала карлица, спокойно выходя из монастыря, охраняемого у ворот сильною воинскою стражею.
Письмо Софьи тотчас же сделалось известно стрельцам, и они поспешили отправиться из Москвы к своим полкам, остановившимся в Торопце, чтобы мутить их, поручив выборным вести сношения с царевною. Карлица продолжала ходить в монастырь, и через нее обе сестры вели деятельную переписку под самым носом оплошавшего Ромодановского.
Софья как будто ожила. Ей после девятилетнего заточения стали грезиться в недалеком будущем кремлевские палаты и царский венец. Дело, казалось, шло успешно. За распутицею не было долго никаких известий о царе, подъезжавшем между тем к Вене. Пошел по Москве слух, что царь за границею умер, что бояре хотели задушить царевича Алексея Петровича и до того зазнались, что били по щекам его, царевича, мать, царицу Евдокию Федоровну. В Москве настало опять тревожное время, «на всех бабий страх напал», писал один из современников этой эпохи.
Софья же смело возбуждала новый стрелецкий мятеж.
«Пусть четыре стрелецких полка станут табором на Девичьем поле, — распоряжалась она в письме своем к Марфе, — и бьют мне челом идти к Москве против прежнего на державство, а если бы солдаты, которые стоят у монастыря, к Москве отпускать меня не стали, то управиться с ними и побить их, тоже сделать и со всеми, кто стал бы противиться».
Стрельцы, в свою очередь, не исполняли присланного им от бояр повеления о походе на литовский рубеж, но самовольно, грозя смертью своим начальникам, двинулись к Москве для выручки из монастыря царевны. Стрельцы пошли на Москву малыми отрядами, и 6 июня 1698 года все четыре полка соединились на реке Двине, но там заколебались: идти ли им далее или нет?
«Чего стали? — писала им туда Софья. — Ныне вам худо, а будет еще хуже. Идите на Москву, про государя ничего не слышно».
— Грянем на Москву! Умрем друг за друга! Перебьем бояр, а чернь нас не выдаст. Кто не будет с нами, того посадим на копья, а на державство призовем царевну Софью Алексеевну! Коли царь жив, так не пустим его в Москву, начал он веровать в немцев, принял звериный образ и стал носить собачьи кудри! — кричали бурливо стрельцы, ободряемые Софьей.
Разинули рты и повытаращили от изумления глаза бояре-правители, когда нежданно-негаданно проведали, что не послушавшиеся их повелений стрельцы подходят к Москве. Выслали они против мятежников новые царские полки, при двадцати пяти пушках под начальством боярина Шеина, дав ему в товарищи иноземца генерала Гордона и воеводу князя Кольцова-Масальского. Приблизившись 18 июня к стрельцам, около Воскресенского монастыря, московские военачальники вступили с ними в переговоры.
— Нечего нам с вами переговариваться! У всех у нас одна душа: ляжем за государыню Софью Алексеевну да и только! — отвечали стрельцы.
Гордон, принявший вместо оробевшего Шеина главное начальство, дал им четверть часа на размышление.
— Эй, вы, батьки! Живее служите молебен о победе и одолении! — прикрикнули стрельцы на своих попов. — . Стойте, братцы, что Бог ни даст! — кричали они друг другу, и едва лишь выстроились они в боевой порядок, как над их головами с шипением и свистом пролетели пущенные из царских пушек четыре ядра для острастки.
— Пойдем, братцы, грудью напролом! — гаркнули стрельцы.
Полетели вверх их шапки, и начали они отстреливаться. Вскоре, однако, смешались и попятились назад, а преображенцы и семеновцы дружно ударили на них, кололи и рубили, а захваченных живьем тащили в тюрьмы Воскресенского монастыря.
Круто принялись бояре расправляться с забранными в полон стрельцами, допрашивали их с пытки и с огня, но ни один из них не выдал Софьи Алексеевны.
— Спроста хотели мы стать табором на Девичьем поле, потому что оттуда слободы наши близки, — отвечали они на все пыточные допросы и молча, творя только крестное знамение, шли на смертную казнь.
Вешали бояре сразу человека по три, по пяти и перевешали таким образом семьдесят четыре человека, немилосердно исполосовали кнутом спины у ста сорока стрельцов, а тысячу девятьсот шестьдесят пять, менее виновных, отправили в дальнюю ссылку.
Пробыв уже полтора года за границею и узнав в Вене о возмущении стрельцов, Петр отложил свое дальнейшее путешествие и явился в Москву ранее, чем его ожидали бояре-правители. 25 августа, в шесть часов пополудни, он был в Москве, а на ночь уехал в Преображенское.
На другой день вельможи явились на поклон к государю. Ласково принял их двадцатишестилетний государь, многих обнимал, рассказывал о своем путешествии, а между тем бывшими у него в руках ножницами то одному, то другому отрезывал бороду, вдруг захваченную его державною рукою, освободив от этой операции только Тихона Никитича Стрешнева да князя Михаила Олеговича Черкасского, первого — в уважение его преданности, а второго — по уважению слишком преклонных его лет. Пошла теперь стрижка бород, а ими в ту пору всего более дорожили и всего более гордились русские люди. Спешно подбирали они с полу остриженные царем бороды и приказывали положить их с ними в гроб, чтобы не предстать на страшном судилище без бороды и хотя про запас иметь ее в руках в день ответа за все прегрешения вольные и невольные. Забыто было теперь, что на соборе, бывшем при царевом прародителе, патриархе Филарете, положили «анафемствовать» за бритье бород как за обращение лица человеческого, созданного по образу и подобию Божиему, в «псовидное безобразие». Забыто было гонение, поднятое отцом государя, царем Алексеем Михайловичем, на бривших бороду, которых он, как отлученных от церкви, воспретил предавать христианскому погребению. Не обращали внимания и на поучение настоящего патриарха Адриана, который в пастырских своих посланиях поучал, что «брадобритники с одними усами подобны котам и псам».
Обрезывая бороды, царь думал и о том, что не мешает для государственного блага отрезывать и головы.
— Бабьих рук дело был последний стрелецкий бунт! Худо вы допрашивали, я допрошу лучше вашего! — гневно крикнул он, выслушав доклад бояр о стрелецком мятеже.
Голова его нервно задрожала, и судорожное подергивание, признак необузданного гнева, появилось на его лице.
Принялся сам царь за допросы. Разосланных стрельцов стали свозить отовсюду в Москву и рассаживать по тамошним монастырям или в крепких оковах, или прикованными на цепи к стенам. Устроили в Преображенском четырнадцать застенков, заскрипели там ремни и веревки, затрещали блоки и послышалось тяжелое шлепанье кнута. С лишком тридцать костров курилось в то время в Преображенском, и носился около них смрадный запах от сжигаемого человеческого тела, так как пытка огнем была в большом ходу.
В день именин бывшей правительницы, 17 сентября 1698 года, начался немилосердный розыск.
— Софью Алексеевну в управительство взять себе хотели? По письму ль ее вы ваше злодейское дело затеяли? — допрашивали стрельцов на пытке.
— Шли мы сами к Москве от голоду и скудости, а царевна ни в чем не виновата, — отвечали они.
Один только из них не выдержал пытки, да и то уже с третьего огня.
— Точно, что царевна писала, чтобы мы шли к Москве и, спросясь ее, стали бы табором под Новодевичьим, — пробормотал измученный стрелец Алексеев с растерзанною спиною, изломанными членами и вдобавок к тому с боками, поджаренными три раза на медленном огне.
— Подавай сюда баб! От них мы допытаемся, через кого сносилась со стрельцами Софья Алексеевна, — крикнул Петр, узнав о показании Алексеева.
Тотчас же захватили маму царевны Софьи, Марфу, Вяземскую, четырех ее постельниц и карлицу Авдотью. Притащили также в застенки разных Любавок, Маринок, Улек, Оринок, Мавруток, Васюков, Танек, и начали раздаваться там женские взвизгиванья, вопль, плач и стоны.
— Вот все ждали бабьего царства, а наступила гибель бабьего рода! — заговорили по Москве, узнав о расправе Петра с женщинами.
— Помилосердуйте, отцы родные! Дайте хотя опамятоваться! — кричали женщины, приходившие, по тогдашнему выражению, «в изумление» от жестоких пыток.
Все сумрачнее становился царь по мере того, как открывалось прямое и деятельное участие Софьи в последнем стрелецком мятеже. Долго он не решался увидеть и допросить виновную сестру.
«Ну, как дрогнет мое сердце, когда я увижу ее?» — думал он и только после долгой борьбы решился отправиться в Новодевичий монастырь и лично допросить царевну.
Молча некоторое время стояли брат и сестра, злобно смотря друг на друга. Царевна тяжело дышала, Петр, чувствовал, что голос его забирает от сильного волнения.
— Писала ты то письмо, которое стрельцы от твоего имени получили на Двине? — глухо спросил он.
Софья не отвечала.
— Ты слышишь, о чем я тебя спрашиваю?
— Такого письма я не посылала, и стрельцы пришли меня звать в правительство не по моему письму, а потому, что я была уже в правительстве, — задыхаясь от гнева, вымолвила царевна.
— Не хочешь сознаться добровольно, так сознаешься у пытки! — будто прорычал царь и, окинув сестру свирепым взглядом, быстро вышел из ее кельи.
— Мучитель ты мой! — взвизгнула Софья, хватаясь в отчаянии руками за голову. — Бог накажет тебя за твое злодейство!
— Не сознается, — сказал Петр приехавшему с ним вместе в монастырь Гордону и ожидавшему у крыльца государя.
— Казни ее смертью! — посоветовал сумрачно Гордон.
— Нет, Патрикий, казнить ее смертью я не буду, а пусть увидит она, к чему привели ее козни! — говорил царь, садясь на коня, и выехал он из Новодевичьего мрачнее тучи.
Еще до поездки Петра к Софье начали ставить виселицы в Белом городе и в стрелецких слободах у съезжих домов. Виселицы устраивались на двух высоких столбах с длинною поперечною перекладиною наверху. В некоторых местах виселицы располагали так, что они составляли равносторонний четырехугольник. 30 сентября начались в Москве казни. В этот день, рано утром, потянулись из Преображенского к Белому городу под сильным военным прикрытием сотни телег. В каждой из них сидели по два стрельца в саванах, с горящею восковою свечою в руках. За телегами с отчаянным воплем и воем бежали жены, матери и дети обреченных на казнь. Ужасный поезд остановился у Покровских ворот в ожидание приезда государя. Вскоре приехал он туда в зеленом бархатном кафтане польского покроя, с маленькою шапочкою на голове. С ним явились в качестве приглашенных зрителей генерал Лефорт, а также множество бояр. Все они были на конях.
— Слушать и стоять смирно! — громко крикнул царь, сделав знак рукою, чтобы замолчали. — Читай приговор! — обратился он к дьяку.
Среди глубокой тишины началось чтение приговора. Беспрестанно слышались слова: воры, изменники, клятвопреступники, бунтовщики. По прочтении приговора дьяк стал вызывать по очереди присужденных к казни.
Безропотно всходили они на лестницы, приставленные к виселицам; палачи накидывали им на шей петли и сталкивали их с подмостков, и вскоре двести шесть человек уже висели бездыханными. После вешанья началась рубка, и пять стрелецких голов мигом отделились от туловищ.
— Этих сберечь про запас для розысков! — крикнул Петр, когда стали подводить к плахе других стрельцов, приговоренных, также к отсечению голов.
В то время, когда на Красной площади вешали стрельцов и рубили им головы, там же нещадно били кнутом других их товарищей, признанных менее виновными. В бессознательном состоянии снимали их с кобылки и тут же клеймили в левую щеку, рвали ноздри и резали уши и пальцы.
Вопль и стон стоял на этом ужасном месте. С суровым равнодушием разъезжал на коне царь между плахами, виселицами и кобылками, на которых лежали притянутые ремнями стрельцы, а между тем в Преображенском и на Красной площади готовились новые еще лютейшие казни. В этом селе, на возвышении, которое было занято торговою площадью, стояли ужасные орудия смерти, и здесь, рассказывает очевидец Корб, «благороднейшая десница Москвы отрубила пять мятежных голов». Офицеры Преображенского и Семеновского полков взялись также за топоры. Обезглавленные трупы валялись в крови на площади, и, казалось, с завистью посматривали на них те, которых ожидали колесование и четвертование. Казни продолжались с небольшими перерывами в несколько месяцев, и сбылось предсказание Долгорукого о том, что зубцы кремлевских стен будут унизаны повешенными на них стрельцами, так как стрельцов вешали теперь и на этих зубцах. Повторялись казни и в Преображенском. Там принимались за работу все: бояре, думные дьяки, палатные и служилые люди. Они неопытными, дрожащими руками наносили казнимым неверные удары, то рубя их по затылку, то рассекая им спины. Немало досталось Тут всем кровавой работы, так как в один прием было отхвачено триста тридцать голов. 28 октября вешали перед церковью ев. Троицы расстриженных попов, служивших молебны при наступлении стрельцов на Москву. Сюда явился царский шут в красной однорядке, с надетым поверх нее синим кафтаном с земляным поясом и в такой же шапке с лисьим околышем и в красных сапогах. Живо сбросил он с себя этот обычный шутовской наряд, оделся попом и в этой одежде то накидывал одному из расстриг на шею петлю, то, быстро отбегая от него, рубил голову другому.
Отсюда по окончании казни царь поехал на Девичье поле.
Накануне этого дня царевна Софья была заперта одна в келье с тремя окнами, выходившими на поле, и вот около полудня под окнами ее кельи послышался шум и раздался конский топот. С ужасом, смешанным с любопытством, взглянула царевна сквозь железную оконную решетку: по полю двигался длинный ряд телег с посаженными в них стрельцами.
Задрожав всем телом, царевна забилась в угол кельи, и ей, точно в тяжелом забытьи, чудился громкий говор, слышались плач, рыдания, крики, а среди всего этого зловеще звучал повелительный голос Петра. Наконец все стихло. Софья подбежала к окну и в ужасе отшатнулась. Бросилась к другому и к третьему… Она вскрикнула, рванулась к двери, ударила в нее изо всей силы, но никто не откликнулся на ее отчаянный вопль. Среди мертвенной тишины глазам царевны представилось потрясающее душу зрелище. Перед каждым окном ее кельи на веревке, привязанной к бревну, укрепленному между зубцами монастырской стены, висел мертвец с посинелым, раздувшимся лицом, высунувшимся языком и выкатившимися глазами. У каждого из них правая рука была протянута к окну кельи, а в руку была вложена бумага — стрелецкая челобитная о вступлении царевны в правительство.
Настала ночь. Поднялся в небе полный месяц и навел свой бледный свет на мертвецов, которые протягивали к царевне окоченелые руки, зазывая ее на державство, а несколько далее на поле виднелось в белых саванах еще сто девяносто пять повещенных стрельцов.
Тянулось медленно время день за днем, а пришельцы оставались на прежних местах. Слетавшиеся к ним вороны выклевывали глаза и рвали саваны, добираясь до мертвечины. Ветер качал трупы, становившиеся с каждым днем отвратительнее, и поотлегло от сердца у Софьи, когда зимний снег запорошил их, истрепались в клочки бывшие у них в руках челобитные, но стрельцы не отступали ни на шаг от окон царевниной кельи.
Все страшные рассказы о мертвецах беспрестанно приходили на память Софье, и ужас, нагоняемый суеверием, не давал ей покоя. Пробудились в душе царевны терзания совести при мысли, что она была виновата в гибели этих людей.
«Мы пришли к тебе, благоверная царевна, ударить челом и не отойдем от тебя, пока ты не пожалуешь к нам на державство. Мы надеялись на тебя и за тебя пострадали. Умерли мы мучениками, ты не видишь тех язв и пожогов, которыми покрыто все наше тело. Выходи поскорее к нам, великая государыня, давно мы ждем твоего царственного выхода, твоих милостей и наград!»
Вскоре после этого царевна Софья, некогда полновластная правительница государства, обратилась против воли, по принуждению брата, в смиренную инокиню Сусанну, и строже прежнего преображенцы и семеновцы стали сторожить ее в Новодевичьем монастыре. Теперь Софье, которой казался тесен и душен терем московской царевны, пришлось в течение многих лет испытать заточение в Новодевичьем монастыре, сделавшемся ее вечною темницею.
Сестру свою Марфу отправил Петр в Александровскую слободу, и там, в Успенском монастыре, она была пострижена под именем Маргариты.
Между тем повещенные и обезглавленные трупы оставались на прежних местах, а на Красной площади стояли столбы, на которых воткнуты были отрубленные головы. В начале февраля 1699 года вывезли из Москвы тысячу шестьдесят восемь трупов и разложили их грудами на двенадцати больших примосковских дорогах, а зарыли только в половине марта. Стрелецкое войско было уничтожено Петром в июле 1699 года, слободы стрелецкие разорены, а стрельчихи повысланы из Москвы.
Страшно отомстил Петр главному своему ненавистнику, уже умершему боярину Ивану Михайловичу Милославскому. Тринадцать лет лежал он спокойно в могиле, когда Петр приказал вырыть его труп и отвезти в Преображенский приказ. Когда труп откопали, голова у него оказалась цела, но сделалась величиною с кулак, борода у Милославского выросла в могиле почти до колен, а все тело его было твердо как камень. Этот безобразный труп от могилы до приказа везли в сопровождении палачей на тележке, в которую запряжены были шесть чудских свиней. В приказе труп рассекли палачи топорами на мелкие части, и эти куски были зарыты под дыбами во всех застенках.
— Он желал царской крови, так пусть теперь захлебнется иною кровью под дыбами! — сказал Петр, отдавая приказание о загробной казни своего врага.
На помосте, внутри соборной церкви Смоленской Божией Матери, находящейся в Новодевичьем монастыре, стоит каменная гробница, в подножие которой вделана следующая надпись: «Лета 1704, июля 3-го, в понедельник, в первом часу дня, скончалась благородная царевна и великая княжна Софья Алексеевна, от рождения 45 лет 9 месяцев и 16 дней. В соборе во имя Божией Матери погребена 4 июля».
Перед кончиною она постриглась в схимну и приняла при этом прежнее свое имя — Софья.
Участь лиц, близких царевне, была также печальна.
Сильвестр Медведев, не успев пробраться в Польшу, был схвачен на смоленской дороге и привезен в Москву. Его судили «царским» судом, расстригли, назвав опять Симеоном по мирскому его имени, «истязали огнем и бичми до пролития крови» и обвинили в ереси, чародействе, намерении убить патриарха, в участии в замыслах Шакловитого, в побеге в Польшу и в наущении народа к мятежу, за что и приговорили к смертной казни.
— Не вели казнить, великий государь, Семена Медведева смертью, а отдай его мне, я обращу его из еретичества и спасу его душу! — просил Петра патриарх Иоаким.
— Возьми его, святейший владыко, и делай с ним что заблагорассудишь! — отвечал царь на эту просьбу.
«Постой же, — думал со злобным простодушием Иоаким, — ты хотел добраться до моей пестрой ризы и до моего патриаршего жезла, так доберусь же я теперь до тебя. Покажу я тебе, что значит писать еретические книги, как твоя «Манна».
Принялся патриарх обращать бывшего инока Сильвестра из ереси в истинную веру. Отрекся Семен от своих заблуждений, свалив, разумеется, свои вины на дьявола, и тогда его святейшество постановил следующее решение: «Жить Семену Медведеву под началом искуснейшего в писании мужа, не давать ему бумаги и чернил и сдать его в твердое хранило». Таким «хранилом» была назначена Троице-Сергиева лавра. Менее полутора года прожил там Сильвестр, как обвинили его снова в ереси и чародействе, снова употребили над ним кнут и огонь и 11 февраля 1691 года ему, как неисправимому еретику и чародею, отсекли голову.
Долго томился в ссылке князь Василий Васильевич Голицын. Он умер в Пустозерске 13 марта 1714 года.
В 1740 году императрица Анна Ивановна тешила себя и русскую знать свадьбою своего придворного шута с калмычкою по прозванию Буженинова. Свадьбу эту справляли в «ледяном доме», и женихом калмычки был князь Михайло Алексеевич Голицын, родной внук знаменитого любимца царевны Софьи Алексеевны.