Артур Килстерн и Джордж Хью Виллоутон встретились в турецкой бане на Дьюк-стрит, в районе Сент-Джеймс,[1] и в той же турецкой бане расстались чуть больше года спустя. Оба они были людьми тяжелого нрава: Килстерн сварлив, а Виллоутон вспыльчив. Чей нрав хуже, было воистину сложно решить; и когда я обнаружил, что они вдруг сделались друзьями, то предсказал их дружбе срок три месяца. Но они продержались почти год.
Когда ссора наконец разразилась, причиной ее стала Рут, дочь Килстерна. Виллоутон влюбился в нее, она — в него, они заключили помолвку и собирались пожениться. Шесть месяцев спустя, несмотря на тот очевидный факт, что любовь между ними не угасла, помолвка была расторгнута. Ни он, ни она не объяснили, почему это случилось. Я полагаю, что Виллоутон дал Рут распробовать свой адский характер и получил достойный отпор.
Рут была не самым характерным образчиком семейства Килстернов, во всяком случае внешне. Подобно представителям большинства старых линкольнширских семейств, потомков викингов — соратников короля Канута — всякий Килстерн похож на других Килстернов: светловолосые, белокожие, с голубыми глазами и прямыми носами. Однако Рут пошла в родню матери: у нее были темно-каштановые волосы, чуть вздернутый носик, карие глаза, какие часто называют «влажные», и губы, как нельзя лучше приспособленные для поцелуев. Она была гордая, самостоятельная, пылкая и обладала характером достаточно твердым, чтобы сосуществовать со старым грубияном Килстерном. Как ни удивительно, она была искренне привязана к отцу, несмотря на то что тот постоянно пытался ее запугать; но и он, насколько я могу судить, был крепко привязан к ней. Пожалуй, она была единственным существом на свете, кого он действительно любил. Он занимался внедрением научных открытий в промышленность; дочь работала у него в лаборатории, и он платил ей пятьсот фунтов в год, а значит, она была отменной работницей.
Килстерн был глубоко уязвлен разрывом помолвки и вообразил, будто Виллоутон соблазнил его дочь и бросил. Рут тоже сильно переживала: теплые тона ее личика несколько поблекли, губы стали суше и сжались в тонкую линию. А Виллоутон бушевал как никогда; он напоминал медведя, у которого постоянно болит голова. Я попытался нащупать дорожку и к нему, и к Рут, чтобы помочь им как-то примириться. Мягко выражаясь, меня отвергли. Виллоутон разразился бранью; Рут вспыхнула и потребовала, чтобы я не лез в дела, которые меня не касаются. Тем не менее у меня осталось прочное впечатление, что оба они страшно тосковали в разлуке и охотно сошлись бы снова, если бы им не мешала дурацкая гордыня.
Килстерн вовсю старался поддержать неприязнь Рут к Виллоутону. Хотя, в общем, эта история меня действительно не касалась, но как-то вечером я высказал ему все, что думал, — на его дурной нрав мне всегда было в высшей степени наплевать; суть моей речи сводилась к тому, что с его стороны глупо вмешиваться и намного лучше будет оставить парочку в покое. Разумеется, он сразу разъярился и стал кричать, что Виллоутон грязный пес и мерзкий негодяй, — по меньшей мере, это были самые добрые из эпитетов, которыми он наградил недруга. Тут у меня отчего-то мелькнула мысль, нет ли у их ссоры более серьезной причины, чем разрыв помолвки.
Эта моя догадка подкреплялась теми чрезвычайными усилиями, которые затрачивал Килстерн, чтобы навредить Виллоутону. Во всех клубах, куда он захаживал — в «Атенеуме», «Девоншире» и «Сэвиле», — он с удивительной изобретательностью обязательно сворачивал разговор на Виллоутона, после чего принимался доказывать, что тот — мерзавец и самый отвратительный из негодяев. Конечно, это вредило Виллоутону, хотя и не настолько, как хотелось бы Килстерну, ибо Виллоутон был инженером, каких мало; а сильно навредить человеку, досконально знающему свое дело, не так-то легко. Он нужен людям. Но все-таки Виллоутону доставалось, и он знал, что этому виной Килстерн. Я слышал от двух знакомых, что они по-дружески намекнули об этом Виллоутону. Это его настроения не улучшило.
Он был специалистом по строительству тех зданий из железобетона, которые теперь растут как грибы по всему Лондону, столь же выдающимся в своей области, как Килстерн — в своей. Они были схожи не только уровнем интеллекта и нравом; полагаю, что и образ мыслей у них был примерно одинаков. Во всяком случае, оба решительно не желали изменять свои устоявшиеся привычки из-за этой истории с помолвкой.
Одна из таких привычек заключалась в посещении турецкой бани, в банном заведении на Дьюк-стрит, в четыре часа пополудни во второй и последний вторник каждого месяца. Они неукоснительно придерживались этого распорядка. То, что они будут вынуждены по вторникам сталкиваться друг с другом, не привело их обоих к решению изменить хотя бы час появления в бане. Сдвинуть срок всего на двадцать минут — и они виделись бы лишь мимоходом, издали. Однако они упорно являлись, как и прежде, одновременно. Толстокожесть? Да, они были толстокожими. Они не притворялись, что не видят друг друга; они тут же начинали переругиваться — и рычали друг на друга почти непрерывно. Я знаю это, потому что сам иногда бывал в турецкой бане в тот же час.
Их последняя встреча в бане состоялась примерно через три месяца после расторжения помолвки; там они и расстались навсегда.
Около полутора месяцев Килстерн выглядел больным: лицо у него стало серым, глаза тусклыми, и он начал терять вес. Однако во второй вторник октября он прибыл в баню пунктуально в четыре часа и, по своему обыкновению, привез термос с чаем. Это был чай какого-то очень изысканного китайского сорта. Когда Килстерну казалось, что он потеет недостаточно, он выпивал этот чай в парной; если потоотделение было обильным, чаепитие происходило после бани. Виллоутон приехал чуть попозже. Килстерн уже разделся и вошел в банный зал за пару минут до Виллоутона. В горячем отделении они пробыли примерно одно и то же время; в парную Килстерн перебрался через минуту после Виллоутона. Перед этим он велел принести термос, который забыл в раздевалке, и взял его с собой в парную.
Случилось так, что кроме них в парной никого не было; прошло не более двух минут, когда четверо мужчин в горячем отделении услышали, что они ссорятся. Килстерн обозвал Виллоутона, в своем обыкновении и помимо прочего, грязным псом и мерзким негодяем, а потом заявил, что непременно его доконает. Виллоутон дважды предложил ему убираться к дьяволу. Килстерн продолжал оскорблять его, и наконец Виллоутон заорал: «Эй, заткнись, старый дурак! Или я тебя прикончу!»
Килстерн не заткнулся. Через пару минут Виллоутон, ворча себе под нос, вывалился из парной, пересек горячий зал и, войдя в массажный кабинет, вверил себя заботам служителей. Прошло еще несколько минут, и один из купальщиков, по имени Хелстон, отправился в парную. Тут же раздался его отчаянный крик. Килстерн лежал на залитой кровью кушетке, и кровь еще текла из раны у него над сердцем.
Поднялся невообразимый гам. Вызвали полицию, Виллоутона арестовали. Разумеется, он вышел из себя и, яростно протестуя, уверяя, что не имеет ничего общего с этим преступлением, обругал полицейских. Это не вызвало у них готовности ему верить.
Осмотрев помещение и мертвое тело, детектив-инспектор, уполномоченный расследовать дело, пришел к выводу, что Килстерна закололи кинжалом, когда тот пил свой чай. Термос валялся на полу у его ног; недопитый чай, очевидно, разлился, поскольку на полу возле горлышка пустого термоса нашли чайные листочки. По-видимому, служанка, заливавшая чай в термос, плохо его отцедила. Все выглядело так, словно убийца воспользовался моментом, когда Килстерн приступил к чаепитию, чтобы нанести удар: термос, поднесенный ко рту, заслонял жертве обзор и помешал увидеть, что происходит.
Дело казалось бы простым и ясным, если бы не одно осложнение: орудие убийства не было найдено. Виллоутон мог без труда пронести его в баню в складках полотенца, в которое там принято заворачиваться. Но как он от него избавился? Где мог его спрятать? Турецкая баня — не то место, где можно спрятать хоть что-нибудь. Там пусто, как в амбаре до жатвы, — и даже хуже; а Виллоутон находился в самой пустой ее части. Полиция обыскала там каждый уголок — хотя особого смысла в этом не было, так как Виллоутон, выйдя из парной, сразу прошел через горячий зал в массажную. Когда Хелстон закричал об убийстве, Виллоутон вместе с массажистами примчался в парную и там оставался до ареста. Поскольку все считали, что он — убийца, банщики и массажисты не спускали с него глаз. Все они единодушно утверждали, что Виллоутон не ходил в раздевалку один; ему никто бы этого не позволил.
Он не мог пронести орудие убийства в баню иначе, как запрятав его в складках полотенца, которое набросил на себя. И вынести мог только таким же способом. Однако, войдя в массажную, он оставил полотенце рядом со столом, где его массировали, и оно все еще лежало там, когда начался обыск, нетронутое. Ни какого-либо оружия, ни следов крови на нем не обнаружили. Отсутствие пятен крови само по себе немного значило, так как Виллоутон мог отереть нож, или кинжал, или чем он там пользовался, о лежанку, на которой расположился Килстерн. Признаков такого действия на лежанке не было; но их могла скрыть кровь, вытекавшая из раны.
А вот то, что оружие исчезло, привело в недоумение полицию, а затем и публику, читающую газеты.
Через некоторое время медики, производившие вскрытие, выяснили, что рана была нанесена круглым заостренным предметом около трех четвертей дюйма в диаметре.[2] Оно проникло в тело на три с лишним дюйма, и, если предположить, что у него имелась рукоятка, пусть даже не более четырех дюймов в длину, получалось орудие немалого размера, которое невозможно было проглядеть. Медики также обнаружили еще одно доказательство того, что Килстерн пил чай в момент, когда его закололи. Они извлекли из раны две половинки чайного листа, который, очевидно, упал на тело Килстерна, а затем попал в рану на острие оружия и был разрезан пополам его острием. Кроме того, выяснилось, что у Килстерна была раковая опухоль. Этот факт в газеты не попал — мне рассказали о нем в клубе «Девоншир».
Виллоутон предстал перед мировым судьей и, к удивлению большинства публики, отказался от защиты. Стоя на месте для свидетелей, он присягнул в том, что и пальцем не касался Килстерна, не держал никаких предметов, способных причинить вред, ничего не приносил с собой в турецкую баню и, следовательно, ему нечего было там прятать, и наконец, что в глаза не видел каких-либо орудий, похожих на описание, данное медиками. Его взяли под стражу и назначили судебное расследование.
Газеты вовсю разглагольствовали о преступлении; о нем толковали повсюду, и людей занимал лишь один вопрос: где Виллоутон спрятал оружие? Энтузиасты писали в газеты, что он, вероятно, хитроумно уложил его где-то у всех на глазах и его не нашли именно потому, что все было слишком очевидно. Другие уверяли, будто «круглый заостренный предмет» — это, должно быть, что-то вроде толстого свинцового карандаша, причем будто это и был толстый свинцовый карандаш, а потому полиция не обратила на него внимания при обыске. Однако полиция не проглядела толстый свинцовый карандаш; там не было никакого толстого свинцового карандаша. Агенты рыскали по всей Англии вдоль и поперек — Виллоутон много ездил на автомобиле, — чтобы отыскать мастера, продавшего ему столь странное и необычное оружие. Мастера, продавшего оружие, не нашли; такого мастера вообще не существовало в природе. Тогда пришли к заключению, что Килстерна убили обрезком железного или стального прута, заточенного как карандаш.
Несмотря на то что только Виллоутон мог убить Килстерна, я не мог поверить, что он действительно это сделал. Конечно, Килстерн изо всех сил старался напакостить ему в обществе и подмочить профессиональную репутацию, однако этого мотива явно было недостаточно для убийства. Виллоутон был слишком умен, чтобы не осознавать, что люди мало обращают внимания на попытки дискредитировать человека, который им нужен для дела, а уж мнение общества его беспокоило весьма мало. По своему характеру он вполне был способен покалечить, а то и убить человека в одном из своих припадков ярости; но он был не из тех, кто загодя готовит хладнокровное убийство; а убийство Килстерна, без всяких сомнений, было сознательно спланировано.
Будучи самым близким другом Виллоутона, я добился свидания с ним в тюрьме. Он был искренне тронут моим поступком и благодарен за сочувствие. Я узнал, что его больше никто не навещал. Виллоутон пребывал в подавленном настроении, выглядел, естественно, измученным и заметно притих. Эта перемена могла стать постоянной. Хью охотно говорил со мной об убийстве. Он откровенно признался мне, что в сложившихся обстоятельствах я вряд ли поверю в его невиновность, он на это не надеется; но он не убивал и даже под угрозой казни не может догадаться, кто это сотворил. И я ему поверил — то, как он говорил о своей беде, полностью убедило меня. Я сказал, что убежден в его непричастности к убийству Килстерна; Виллоутон, кажется, воспринял мои слова как пустое утешение, но снова взглянул на меня с благодарностью.
Рут сильно горевала по отцу, но опасность, угрожавшая Виллоутону, отчасти отвлекала ее от потери. Женщина может насмерть рассориться с мужчиной и все-таки не желать ему смерти на виселице; а шансы Виллоутона избежать петли были ничтожны. Она, тем не менее, ни на миг не усомнилась в том, что он ее отца не убивал.
— Нет, об этом и речи быть не может — вообще не может этого быть! — твердо сказала она, когда я пришел навестить ее. — Если бы папа убил Хью — это я бы поняла. У него были на то причины — во всяком случае, он сам себе внушил это. Но у Хью какие были причины убивать папу? Из-за того, что папа лез из кожи вон, чтобы ему навредить? Чепуха! Люди сплошь и рядом стараются таким образом навредить другим, но толку от этих демаршей мало, и Хью это отлично знает.
— Конечно, так оно и есть, — согласился я. — Хью наверняка не принимал всерьез выходки вашего папаши. Но не забывайте о его адском темпераменте.
— Уж я-то не забываю, — возразила она. — В приступе ярости он мог бы убить человека. Но тут о приступах речь не шла. Кто-то хорошо все продумал и явился с оружием наготове.
Я должен был признать, что в этом есть резон. Но кто же тогда виновен? Я напомнил девушке, что полиция тщательно разузнала про всех лиц, находившихся в бане на момент преступления, и служащих, и посетителей, но ни один из них не имел никакого отношения к ее отцу и не общался с ним, кроме массажиста.
— Это был либо один из них, либо кто-то еще пришел, сделал дело и сразу скрылся, либо была применена какая-то особая хитрость, — сказала она, нахмурившись, и задумалась.
— Я не могу придумать, как мог оказаться в бане кто-то кроме тех людей, присутствие которых уже установлено, — сказал я. — На самом деле это невозможно.
Вскоре Рут получила от коронера повестку — ее вызывали в суд как свидетельницу обвинения. Это вовсе не было необходимо и даже казалось странным, поскольку следствие могло добыть свидетельства неприязни между двумя мужчинами, не привлекая к делу девушку. Вероятно, вызов объяснялся тем, что имеющемуся мотиву хотели любыми средствами придать больше вескости. Перспектива выступить в качестве свидетельницы огорчила Рут сильнее, чем я мог бы ожидать. Впрочем, те дни были тяжелым испытанием для нее.
В день, когда должен был начаться суд, я заехал к Рут утром после завтрака, чтобы отвезти ее в Нью-Бейли.[3] Девушка была бледна и выглядела так, словно не спала ночь. Ею владело сильное волнение, что неудивительно, и она едва сдерживалась, хотя обычно отлично умела скрывать свои чувства.
Во время следствия мы, разумеется, поддерживали контакт с Хемли, солиситором[4] Виллоутона; и теперь тот не забыл оставить для нас места прямо за своей спиной. Он хотел, чтобы Рут была у него под рукой на случай, если возникнут вопросы, которые она могла бы осветить лучше всех, будучи хорошо осведомлена об отношениях между Виллоутоном и ее отцом. Я верно рассчитал время — мы прибыли, как раз когда присяжные уже дали клятву. В зале суда, разумеется, было полно женщин — и супруги пэров, и жены политиков, букмекеров и прочих; почти все они были разряжены в пух и прах и надушены до невозможности.
Затем вошел судья, и атмосфера в зале сразу приобрела тот оттенок тревожного напряжения, который всегда сопровождает слушание дел об убийствах. Примерно то же чувство возникает в комнате смертельно больного, только в суде еще хуже.
С судьей Виллоутону не повезло. Гарбоулд, субъект с заурядной внешностью, жесткими чертами лица и крайне грубыми манерами, имел обоснованную репутацию судьи-вешателя; было известно, что он всегда подыгрывает стороне обвинения.
Ввели Виллоутона. Он сел на скамью подсудимых, с видом совершенно больным и сильно подавленным. Однако держался он достойно и довольно ровным голосом сказал, что не признает себя виновным.
Гриторикс, ведущий королевский адвокат, произнес обвинительную речь. Из нее следовало, что полиция никаких новых фактов не выявила.
Следующим номером шли свидетельские показания. Сперва Хелстон рассказал о том, как нашел тело убитого; потом он же и те трое, кто присутствовал вместе с ним в горячем зале, описали услышанную ими ссору между Виллоутоном и покойным, а также возвращение Виллоутона из парной, ругающегося и откровенно разъяренного. Один из них, нервный старый джентльмен по имени Андервуд, заявил, что более жестокой ссоры в жизни не слышал. Никто из этих четверых не мог ответить на вопрос, прятал ли Виллоутон орудие убийства в складках своего полотенца; все они были уверены, что в руках он не держал ничего.
Медики, производившие вскрытие, также подверглись перекрестному допросу. Хэзелдин, адвокат Виллоутона, непреложно установил тот факт, что неизвестное орудие было значительного размера; его круглое острие, вероятно, имело более половины дюйма в диаметре и от трех до четырех дюймов в длину. По их мнению, для того, чтобы вонзить в сердце острие такой толщины, его нужно было крепко держать, а значит, у него имелась рукоятка длиной не менее четырех дюймов. Это мог быть обрезок железного или стального прута, заточенный как карандаш. В любом случае орудие такого размера невозможно было ни быстро спрятать, ни уничтожить бесследно в турецкой бане. Опровергнуть вывод медэкспертов насчет чайного листа Хэзелдину не удалось; они были твердо убеждены, что листок попал в рану и был разрезан пополам острием неизвестного оружия, а это доказывало, что рана была нанесена в момент, когда Килстерн пил чай.
Детектива-инспектора Брекета, который расследовал дело, допрашивали долго, главным образом о том, как он искал таинственное орудие. Он четко дал понять, что в данной бане орудия убийства не было ни в горячем отделении, ни в массажной, ни в раздевалке. Искали даже в вестибюле и кабинете администратора. Инспектор велел спустить воду из глубокого бассейна; он обыскал крыши, хотя не было сомнений, что стеклянные рамы на потолке и в горячем зале, и в парной к моменту преступления были закрыты. Пересмотрев факты повторно, он выдвинул предположение, что у Виллоутона был сообщник, который и унес оружие. Этот вариант он рассматривал со всей тщательностью.
По утверждению массажиста, Виллоутон пришел к нему в таком ужасном раздражении, что он задумался о причине недовольства клиента. В ходе перекрестного допроса Арбетнот, ассистент Хэзелдина, окончательно установил, что если Виллоутон не успел спрятать оружие в совершенно пустом помещении парной, оно могло быть спрятано только в полотенце. Затем он вытащил из массажиста четкое подтверждение того факта, что Виллоутон положил полотенце рядом с лежаком, на котором его массировали, что он выбежал в горячий зал раньше, чем массажист, затем последний вернулся к себе, а Виллоутон остался в зале, обсуждая происшествие; полотенце так и лежало на прежнем месте, и ни какого-либо оружия, ни следов крови на нем не было.
Поскольку инспектор отбросил возможность ситуации, при которой сообщник проник бы в комнату, вынул оружие из полотенца и ускользнул с ним из бани, благодаря этим показаниям стало очевидно, что оружия из парной не выносили.
Тогда обвинитель вызвал свидетелей, которые рассказали о неприязни, существовавшей между Килстерном и Виллоутоном. Три известных и влиятельных человека сообщили о попытках Килстерна дискредитировать Виллоутона в их глазах и о клевете в адрес последнего. Один из них счел своим долгом осведомить об этом Виллоутона, и Виллоутон сильно рассердился. Арбетнот, в свою очередь, установил, что измышления Килстерна о ком бы то ни было не производили большого эффекта, поскольку все знали о его чрезвычайной сварливости.
Я заметил, что во время перекрестного допроса массажиста, слушая его показания, Рут ерзала на своем месте и нетерпеливо оглядывалась на входную дверь, как будто поджидая кого-то. И вот, как раз когда ее вызвали на место свидетеля, в зал суда вошел высокий, сутуловатый мужчина лет шестидесяти, седоволосый, с седой бородкой. В руках у него был пакет, завернутый в коричневую бумагу. Лицо его показалось мне знакомым, но вспомнить имя я не смог. Он взглянул на девушку издали и кивнул. Рут коротко, с облегчением вздохнула, наклонилась к солиситору Виллоутона и, отдав ему письмо, которое держала в руке, указала на седобородого. Потом спокойно поднялась на возвышение.
Хемли прочитал письмо и сразу же передал его Хэзелдину, что-то негромко объяснив. Я уловил нотку возбуждения в его приглушенном голосе. Хэзелдин тоже прочел письмо и явно заволновался. Хемли поднялся с места и направился к пришельцу, все еще стоявшему в дверях зала. Между ними завязался серьезный разговор.
Гриторикс начал допрашивать Рут, и я, естественно, сосредоточил свое внимание на ней. Вопросы его снова имели целью подчеркнуть, как сильно не ладили Килстерн и Виллоутон. Рут попросили рассказать присяжным, в чем именно заключались угрозы Килстерна. Потом — совершенно неожиданно — обвинитель резко сменил направление. Удивительно, какие только подробности не разнюхивает полиция, если случай и в самом деле важный! Гриторикс принялся расспрашивать Рут о ее собственных отношениях с Виллоутоном; его вопросы явственно должны были подвести к выводу, что они не только были помолвлены, но и состояли в любовной связи.
Мне сразу стало ясно, куда клонит обвинитель. Он хотел извлечь выгоду из обычной склонности британских присяжных и судей к соблюдению высокой морали: они намного охотнее отправляют на виселицу мужчину или женщину, подозреваемых в убийстве, если узнают, что те состояли в аморальных отношениях с противоположным полом. Не было лучшего способа настроить жюри враждебно к Виллоутону, чем доказать, что он соблазнил Рут, пообещав жениться на ней.
Разумеется, Хэзелдин тут же вскочил и опротестовал поведение обвинителя, указав, что эти сведения несущественны и вопросы недопустимы; Гарбоулд, разумеется, с ним не согласился — младшие коллеги недаром наградили его прозвищем «вешатель». Хэзелдин был великолепен. Его схватка с Гарбоулдом была самой ожесточенной из всех — а их бывало много. Гарбоулд всякий раз делает глупость, допуская подобные схватки. Хэзелдин всегда одерживает верх или создает впечатление, что одерживает, и это обеспечивает ему благосклонность присяжных. Однако Гарбоулд получил свою должность не за ум, а благодаря политическим связям. Он постановил, что вопросы допустимы и сам кое-что спросил у Рут.
Тут наконец Виллоутон не выдержал и возмутился, заявив, что все это выходит за рамки дела и является грубым нарушением закона. Голос у Виллоутона звонкий и громкий. И он не тот человек, которого легко утихомирить, если он утихомириваться не хочет. На это потребовалось время. Когда подсудимого удалось унять, Гарбоулд уже был весь багровый от злости. Теперь уж точно он был готов повесить Виллоутона во что бы то ни стало.
Тем не менее, наблюдая за присяжными, я заметил, что бурная реакция Виллоутона им скорее понравилась, а протест Хэзелдина подорвал доверие к Гарбоулду. Лица у представителей обвинения вытянулись, и я понял, что этот эпизод они бездарно провалили.
Гриторикс, при поддержке Гарбоулда, все-таки повел свою линию дальше; Рут не выглядела сломленной, наоборот, она держалась с вызовом и, оживленная, раскрасневшаяся, стала еще прелестнее. Она признала, что они с Виллоутоном были любовниками; что, провожая ее после танцевального вечера или из театра, он неоднократно оставался у нее до раннего утра. Одна из горничных выследила их — так королевский обвинитель добыл свои факты.
Несмотря на успех протеста Хэзелдина, я опасался, что создаваемое Гриториксом представление о Виллоутоне как о соблазнителе, совратившем девушку, пообещав жениться на ней, сильно повредит ему в глазах присяжных — и, скорее всего, доведет его до петли.
Рут слегка покраснела от этого испытания, но отнюдь не была обескуражена. Под конец она заметила:
— Все это могло бы побудить моего отца убить мистера Виллоутона, но не давало мистеру Виллоутону повода убить моего отца!
Естественно, Гарбоулд тут же обрушился не нее, как камнепад в горах:
— Вас вызвали, чтобы отвечать на вопросы, а не бросаться пустыми словами… — и так далее в том же духе.
Теперь Гриторикс перешел к вопросу о разрыве помолвки. Он хотел добиться от дочери Килстерна признания, что виноват в разрыве Виллоутон, который скомпрометировал ее, а потом бросил. Рут не поддалась и отрицала это категорически. Она заявила, что между ними произошла ссора, и помолвку разорвала она сама. На этом она стояла твердо, и сместить ее с занятой позиции не удалось, хотя Гарбоулд и пытался с дружеским усердием помочь обвинителю.
В разгар этой перепалки Виллоутон, который в накалившейся до предела атмосфере зала вновь стал самим собою, произнес очень неприязненным, насмешливым тоном:
— Она говорит чистую правду. Зачем вы терзаете ее?
И снова Гарбоулд взвился, сердито отчитал его за вмешательство, велел молчать и заявил, что не допустит превращение зала суда в балаган.
— С дрессированным медведем на судейском кресле, — сказал Хэзелдин Арбетноту шепотом, но довольно громким.
Кое-кто из присутствующих рассмеялся, в том числе один из присяжных. К тому моменту, когда Гарбоулд разделался с ним, пожалуй, никто из присяжных не обвинил бы Виллоутона, даже если бы лично наблюдал, как он убивает Килстерна.
Виллоутон тем временем написал записку, которую передали Хэзелдину.
Наступил черед Хэзелдина вести допрос Рут. Держался он очень уверенно. Сперва он получил от нее показания о том, что ее отец и Виллоутон отлично ладили друг с другом до разрыва помолвки; затем установил, что Килстерн горячо сочувствовал дочери, и, когда горничная-шпионка доложила ему об ее интимных отношениях с Виллоутоном, он разъярился не намного сильнее, чем уже был разъярен.
Затем Хэзелдин спросил:
— Правда ли, что после разрыва помолвки подсудимый неоднократно просил вас простить его и возобновить ваш союз?
— Четыре раза, — сказала Рут.
— И вы отказались?
— Да, — Рут бросила на Виллоутона странный взгляд и добавила: — Его следовало проучить.
— Просил ли он вас затем хотя бы вступить с ним в формальный брак, обещая по выходе из церкви сразу же оставить вас в покое?
— Да.
— И вы ему отказали?
— Да… — ответила Рут.
Гарбоулд наклонился вперед и бросил весьма язвительно:
— И почему же вы не воспользовались возможностью исправить ваше постыдное поведение?
— В нем не было ничего постыдного, — огрызнулась Рут и окинула судью откровенно враждебным взглядом. Потом добавила наивно: — Я отказывала потому, что могла не торопиться. Он всегда успел бы жениться на мне, если бы я передумала и захотела этого.
В зале стало тихо. Я уже не сомневался, что обвинение село в лужу, затронув вопрос отношений между Рут и Виллоутоном, поскольку он явно стремился избавить ее любой ценой от ущерба, который мог проистечь из их общей неосторожности. И все же настроения присяжных, увы, непредсказуемы.
Между тем Хэзелдин переменил тактику. Он спросил с подчеркнутым сочувствием:
— Скажите, верно ли, что ваш отец страдал от рака в болезненной форме?
— Боли становились все сильнее, — грустно сказала Рут.
— Составил ли он завещание, привел ли в порядок свои дела за несколько дней до смерти?
— За три дня.
— Случалось ли вам слышать от него о самоубийстве?
— Он однажды сказал, что еще немного продержится, а потом покончит со всем разом, — сказала Рут и, помолчав, добавила: — Именно так он и поступил.
Казалось, будто весь зал вздрогнул. Люди зашевелились, зашептались, и по рядам прошла волна тихого шороха. Гарбоулд откинулся на спинку кресла, недоверчиво хмыкнул и свирепо уставился на Рут.
— Не объясните ли вы суду, почему так считаете? — спросил Хэзелдин.
Рут с явным усилием взяла себя в руки; румянец на ее лице поблек, и она выглядела очень усталой. Но заговорила она тихим, ровным голосом:
— Я ни единой минуты не верила, что Виллоутон убил моего отца. А вот если бы отец убил Виллоутона, я думала бы иначе.
Гарбоулд навис над нею и рявкнул, что суду требуются не выдумки и фантазии, а факты.
Не думаю, чтобы Рут услышала его; она сейчас заботилась лишь о точном выражении своих доводов. Она продолжала тем же ровным тоном:
— Загадка исчезнувшего оружия, конечно, озадачила меня, как и всех: что это за предмет и куда он делся? Но я не верила, что это заточенный обрезок стального прута толщиной в полдюйма. Если кто-то явился в турецкую баню с целью убить моего отца и скрыть орудие, зачем брать такую большую вещь, которую трудно спрятать? Шляпная булавка, например, пригодилась бы не хуже, а спрятать ее куда легче. Однако сильнее всего меня смущал чайный листок, попавший в рану. Все остальные чаинки лежали на полу вокруг термоса. Это я узнала от инспектора Брекета. И мне казалось невероятным, чтобы один листок упал отцу на грудь, к тому же в той самой точке над сердцем, где острие пробило кожу, и так проник внутрь. На мой взгляд, для случайного совпадения это было слишком. И все же я не смогла приблизиться к пониманию больше, чем другие люди.
Гарбоулд прервал ее и потребовал перейти к фактам. В его тоне сквозила неприкрытая злоба. Хэзелдин встал и заявил протест: свидетельницу нельзя прерывать, она нашла разгадку тайны, над которой бились лучшие умы Англии, и ей следует позволить высказаться в той форме, какую она предпочтет.
Рут пропустила мимо ушей и этот обмен репликами, и когда они умолкли, продолжила все так же размеренно:
— Я, конечно, помнила, как отец хотел «покончить со всем разом». Но никто не способен с такой раной встать и спрятать оружие. Наконец позавчера ночью мне привиделось во сне, будто я вхожу в лабораторию и вижу на рабочем столе отца заостренный стальной стержень.
— Вот уже и до снов дошло! — презрительно пробормотал Гарбоулд и, откинувшись на спинку кресла, сложил руки на животе.
— Сон меня не особенно впечатлил, разумеется, — продолжала Рут. — Я так напряженно и так долго размышляла над этой задачей — немудрено, что мне стали сниться подобные вещи. Но наутро, после завтрака, у меня вдруг возникло ощущение, что разгадку следует искать в лаборатории — если удастся обнаружить, в чем ее суть. Этому ощущению я тоже не поддалась; однако оно становилось все сильнее, и после полудня я все-таки пошла в лабораторию и взялась за поиски. Я перерыла все ящики стола — там ничего не было. Тогда я обошла помещение, всюду заглянула, все осмотрела — и приборы, и реторты, колбы и так далее. Потом стала посредине комнаты и, медленно поворачиваясь, вгляделась в комнату как можно пристальнее. Только тогда мой взгляд остановился на газовом цилиндре, то есть баллоне, который лежал под стеной, у двери, видимо, приготовленный на выброс. Я перевернула его, чтобы узнать, какой газ в нем хранился. Но на цилиндре не было ярлыка.
Девушка умокла и обвела зал взглядом, как бы призывая к особому вниманию, и продолжила рассказ:
— Это меня насторожило. Ведь по правилам газовые баллоны обязательно снабжаются ярлыком — многие газы опасны. Я провернула вентиль, но не услышала характерного шипения. Баллон был пуст. Тогда я взяла регистрационный журнал, в котором фиксируется поступление всех рабочих материалов; согласно найденным мною записям, за десять дней до смерти отцу доставили баллон СО2, то есть углекислого газа, и семь фунтов[5] льда. И во все оставшиеся дни он получал те же семь фунтов льда. Именно сочетание льда и СО2 навело меня на верную мысль. Углекислый газ, или двуокись углерода, имеет очень низкую точку замерзания, восемьдесят градусов по Цельсию; когда он выходит из баллона и смешивается с воздухом, образуются мелкие кристаллы, попросту снег. Если этот снег подвергнуть сжатию, получится лед, чрезвычайно твердый и прочный. Тогда-то я и догадалась, что отец мог набрать нужное количество этого снега и, вложив его в форму, создать орудие, которое позволяло нанести ему смертельную рану — и тут же мгновенно исчезло бы!
Она вновь остановилась; множество глаз следило за ней из зала с таким восторгом, какому позавидовал бы любой рассказчик. И продолжение последовало:
— Я поняла, что именно это он и сделал. Сомневаться не приходилось. Лед из двуокиси углерода можно превратить в твердый и прочный кинжал, который быстро растает в парном отделении турецкой бани, испарится, не оставив даже запаха, поскольку он запаха не имеет. Таким образом, орудие убийства исчезнет. И наличие чайного листика объясняется теперь очень просто. Отцу было все равно, хорошо ли промыт термос, когда он помещал туда свой ледяной кинжал — главное, что термос одинаково хорошо держит и тепло, и холод, как всем известно. Он изготовил кинжал заранее, за день или за неделю, и спрятал его сразу же в термос; но чтобы надежнее сберечь его, он держал термос во льду до того момента, когда намеревался им воспользоваться. И никак иначе объяснить чайный листок нельзя. Он с самого начала прилип к острию кинжала и так попал в рану!
Она умолкла, и по залу прошел, если можно так выразиться, общий вздох облегчения.
Тишину прервал Гарбоулд.
— Почему же вы сразу не изложили эту вашу фантастическую теорию полиции? — спросил он раздраженно и недоверчиво.
— Потому что это было бы без толку, — немедленно парировала Рут. — Мало ли что могло прийти мне в голову! Нужно было, чтобы и другие люди могли мне поверить. Нужны были точные доказательства. Я стала их искать. Чутье подсказывало мне, что они существуют. Где-то должна была остаться форма. И я ее нашла!
В этих словах прозвучало неприкрытое торжество. Девушка улыбнулась Виллоутону и продолжала:
— Точнее, я обнаружила ее обломки. В ящике, куда мы выбрасываем всякий мусор, отработанные реактивы, негодные приборы и разбитые пробирки, я нашла несколько кусков эбонита и сразу поняла, что это — обломки продолговатой емкости. Тогда я скатала из воска стержень известного размера и стала прикладывать к нему найденные фрагменты. На эту работу я потратила целую ночь. Мне удалось собрать почти полную форму, недоставало лишь мелких осколков. Зато самую важную часть — заостренный наконечник — я нашла!
Рут сунула руку в свою сумочку и, достав странный предмет черного цвета, длиной около девяти дюймов и толщиной примерно дюйм, подняла его над головой, чтобы все могли видеть.
Кто-то из публики не удержался и зааплодировал; в зале тотчас поднялась буря рукоплесканий, и в ней потонули и призывы пристава к порядку, и рычание Гарбоулда.
Когда всплеск эмоций утих, Хэзелдин, который никогда не упускает нужного момента, бесстрастно произнес:
— У меня больше нет вопросов к свидетельнице, милорд, — и сел на свое место.
Эта реплика показалась мне завершающим аккордом, и присяжные, несомненно, восприняли ее так же.
Гарбоулд, красный как рак, наклонился к Рут и почти заорал:
— И вы рассчитываете, что жюри поверит, будто такой почтенный человек, как ваш отец, способен был, умирая, сознательно подстроить ловушку, чтобы довести подсудимого до виселицы?
Рут взглянула на него, пожала плечами и сказала с тем мудрым пониманием человеческой природы, какого можно было бы ожидать от женщины в зрелых летах:
— Да, папа мог так поступить. И он, конечно же, был убежден, что у него есть веские причины, чтобы убить мистера Виллоутона.
Что-то в ее тоне и жестах создавало непреложную уверенность в том, что Килстерн был способен не только придумать, но и осуществить подобную месть.
Гриторикс отказался допрашивать Рут; он посовещался с Хэзелдином, и наконец тот поднялся и начал защитительную речь. Она оказалась короткой. Хэзелдин заявил, что не хочет напрасно отнимать время у суда, и потому, ввиду того, что мисс Килстерн сама разрешила загадку смерти своего отца, ограничится вызовом одного свидетеля, а именно профессора Мозли.
Тот сутуловатый, седоволосый мужчина с седой бородкой, который с таким опозданием явился в суд, поднялся на свидетельское место. Теперь я понял, почему его лицо показалось мне знакомым: конечно же, я встречал его фотографии в газетах. Пакет, завернутый в коричневую бумагу, все еще был у него в руках.
Отвечая на вопросы Хэзелдина, он подтвердил, что из двуокиси углерода можно, и даже нетрудно, изготовить оружие достаточно твердое, острое и прочное, чтобы нанести такую рану, от которой скончался Килстерн.
— Способ изготовления такого орудия заключается в следующем: вы берете мешочек из замши, натягиваете его на вентиль баллона с двуокисью углерода, надеваете защитные перчатки и, держа мешочек левой рукой, правой открываете вентиль. Двуокись углерода испаряется так быстро, что почти сразу доходит до своей точки замерзания, 80° по Цельсию; таким образом, в замшевом мешочке она переходит в твердую форму и накапливается в виде двууглекислого снега. Затем вы заворачиваете вентиль, снег перекладываете ложкой в эбонитовую форму нужной толщины и утрамбовываете его при помощи эбонитового песта до получения стержня требуемой твердости.
Профессор подтвердил также и то, что в процессе накапливания снега и его уплотнения форму рекомендуется держать во льду, а готовый стержень хранить в термосе до тех пор, пока он не понадобится.
— И вы изготовили такой стержень? — спросил Хэзелдин.
— Да, — профессор развязал бечевку и стал разворачивать свой пакет. — Сегодня в половине восьмого часа утра мисс Килстерн вытащила меня из постели, чтобы поделиться своими открытиями. Я сразу же понял, что она нашла верное решение, — а ведь проблема смерти ее отца, признаться, порядком меня заинтриговала. Поэтому я наскоро позавтракал и взялся за работу, чтобы изготовить аналогичное орудие для демонстрации здесь, в суде. Вот оно.
С этими словами Мозли вынул из коричневой бумаги термос, отвинтил его крышку и перевернул. На ладонь профессора, защищенную перчаткой, выпал белый стержень около восьми дюймов длиной. Он поднял руку, чтобы присяжные могли рассмотреть этот предмет.
— Лед из двуокиси углерода — самый твердый и прочный из всех известных нам видов льда. Я уверен, что мистер Килстерн совершил самоубийство при помощи подобного стержня. Разница между моим образцом и орудием, которым воспользовался покойный, лишь в одном: то было остроконечным. У меня не было соответствующей эбонитовой формы; но та форма, которую мисс Килстерн собрала из обломков, заострена. Мистеру Килстерну, несомненно, изготовили ее по специальному заказу. Вероятно, он обратился в фирму Хокинса и Спендера.
Мозли вложил ледяной стержень обратно в термос и завинтил крышку.
Хэзелдин сел. Тот присяжный, которого отчитывал Гарбоулд, наклонился к старшине жюри и сказал ему что-то с серьезным выражением лица. Гриторикс встал и спросил:
— Касательно острия этого стержня прошу уточнить, профессор Мозли: как долго он останется достаточно острым, чтобы пронзить кожу человека при такой высокой температуре воздуха?
— Достаточно долго, на мой взгляд, — сказал профессор. — Я обдумал и этот вопрос. Следует учесть, что Килстерн по роду своих занятий отличался большой ловкостью движений и, с другой стороны, обладая научными знаниями, отчетливо понимал, что и как нужно будет сделать. Для того чтобы вынуть стержень из термоса и направить его в заданную точку, ему требовалось не более одной секунды — а то и меньше. Полагаю, что он приставил его острием к своему телу левой рукой, а правой сильно ударил по другому концу. На все это не могло уйти более двух секунд. К тому же, учтите, что чайный листок не удержался бы на острие, если бы оно растаяло.
— Благодарю вас, — сказал Гриторикс, повернулся и стал совещаться с королевскими адвокатами. Потом он заявил: — Мы полагаем, что дальнейшее рассмотрение дела излишне, милорд.
Старшина присяжных поспешно встал и сказал:
— Жюри также не желает более ничего слушать, милорд. Мы вполне удовлетворены и считаем, что подсудимый невиновен.
Гарбоулд заколебался. Готов поспорить, что он предпочел бы затянуть процесс. Но тут его взгляд упал на Хэзелдина, который наблюдал за ним; по-моему, судья решил не предоставлять ему возможность для новых обидных высказываний.
Угрожающе насупившись, он в официальном тоне обратился к присяжным, которые столь же официально произнесли вердикт: «Невиновен!» И судье оставалось лишь одно — отпустить Виллоутона.
Я вышел из здания суда вместе с Рут, и мы стали ждать, когда Виллоутон выйдет.
Наконец он появился в дверях, застыл на пороге и встряхнулся. Потом увидел Рут и подошел к ней. Они ничего не сказали друг другу. Она просто взяла его под руку, и они вместе покинули двор Нью-Бейли.
Мы здорово пошумели, приветствуя их.