Человек эпохи Возрождения
повесть
Кирпич
Сероглазый, подтянутый, доброжелательный, он просит меня рассказать о себе.
Что рассказывать? Не пью, не курю. Имею права категории “B”.
От личного помощника, он говорит, ожидается сообразительность.
— Позвольте задать вам задачку.
Хозяин барин. Хотя, что я — маленький, задачки решать?
— Кирпич весит два килограмма плюс полкирпича. Сколько весит кирпич? Условие понятно?
Чего понимать-то?
— Четыре кг.
До меня ни один не ответил. Так ведь я по второй специальности строитель.
— А по первой?
А по первой пенсионер. В нашей службе рано выходят на пенсию.
Виктор, вроде как младший хозяин, я покамест не разобрался:
— Пенсия маленькая?
Побольше, чем у некоторых, а не хватает. Старший ставит все на свои места:
— Анатолий Михайлович, вы не должны объяснять, для чего вам деньги.
Я вообще-то Анатолий Максимович, но спасибо и на том. В итоге он один меня тут — по имени-отчеству, а Виктор и обслуга вся, те Кирпичом зовут. Ладно, потерпим. Главное, взяли.
Высоко тут, тихо. Контора располагается на шестнадцатом. Весь этаж — наш. А на семнадцатом сам живет. Выше него никого нет. Кабинет, спальня, столовая, зала и этот — жим, джим.
— Лучше шефа сейчас никто деньги не понимает. — Слышал от Виктора. — Мне, — говорит, — до него далеко пока.
Виктор — небольшого росточка, четкий такой, мускулистый. Я сам был в молодости, как он. Заходит практически ежедневно, но не сидит. На земле работает, так говорят, — удобряет почву. Проблемы решает. Какие — не знаю. Мои проблемы — чтоб кофе было в кофейной машине, лампочки чтоб горели, записать, кто когда зашел-вышел. Хозяин порядок ценит — ничего снаружи, никаких бумажек, никакой грязи, запахов. Порядок, и в людях — порядочность.
— Наша контора, — говорит Виктор, — одна большая семья. Кто этого не понимает, будет уволен. Так-то, брат Кирпич.
Два раза мне повторять не надо.
Я — сколько здесь? — с августа месяца. Большая зала, переговорные по сторонам, кухонька, лестница на семнадцатый. Тихо тут, как в гробу. Мировой финансовый кризис.
Сижу в основном, жду. Чего-чего, а ждать мы умеем. Смотреть, слушать, ждать.
У богатых, как говорится, свои причуды: шеф вон — на пианино играет. Все правильно, в Америке и в семьдесят учатся, только мы не привыкли. Завезли пианино большое, пришлось стены переставлять. Надо так надо. Я ж говорю, у богатых свои причуды.
Ходят к нам — Евгений Львович, хороший человек, и Рафаэль, армянин один, музыку преподает. Виктор называет их “интели”. Интеллигенция, значит. Только если Евгений Львович, чувствуется, действительно человек культурный, то Рафаэль, извините, нет. Вот он выходит из туалета, ручками розовыми помахивает и — к Евгению Львовичу. На меня — ноль внимания, будто нет меня.
— В клозете не были? Сильное впечатление. — Разве станет культурный человек о таких вещах? Тем более с первым встречным. — А вы, позвольте спросить, с патроном чем занимаетесь?
— Я историк… Историей. — Евгений Львович оглядывается, будто провинился. Вид у него, честно говоря, не сказать чтоб здоровый, очки пластырем прихвачены. И каждый раз так — задумается и говорит: “Все это очень печально”.
А хозяина стали они звать патроном. Патрон да патрон.
— Давно, Евгений Львович, с ним познакомились?
Чего пристал к человеку? Ты сам с Евгением Львовичем познакомился только что. Урок кончился — и давай, топай.
— В конце октября. На Лубянке, у камня. Знаете Соловецкий камень?
— Ага, — говорит Рафаэль. — А что он там делал?
Ох, какие мы любопытные, всюду-то мы норовим нос свой просунуть! Не нравится мне Рафаэль. Хотя я нормально, в общем-то, ко всем отношусь. Кто у нас не служил только.
— Шел мимо, толпа, подошел… — отвечает Евгений Львович.
Потом патрон домой его повез, в Бутово. О, думаю, Бутово, мы, значит, соседи.
— Никогда прежде не ездил с таким комфортом.
И чего ты, думаю, расстраиваешься? Все когда-нибудь в первый раз.
— Беседовали, представьте себе, — говорит, — о патриотизме.
У Рафаэля сразу скучное лицо.
— Но разговор получился славный, я кое-что себе уяснил. Знаете, когда имеешь дело только с людьми из своей среды… Многое как бы само собой разумеется…
Да чего ты перед ним извиняешься? — думаю.
Евгений Львович про женщину рассказывает про одну:
— Представьте себе, муж расстрелян. Обе дочери умерли. В тюрьме рожает мертвого ребенка. И такой несгибаемый, непрошибаемый патриотизм. Что это, по-вашему?
Рафаэль плечом дергает:
— Страх. Не знаю. Коллективное помешательство.
— Вот и наш с вами, как вы его назвали? — патрон — высказался в том же духе. А по мне — нет, не страх. Книгу Иова помните?
Рафаэль кивает. Как они помнят! Все у них, главное, какое-то свое.
— Перед Иовом ставится вопрос: “да” или “нет”? Говорит он миру, творению “да” или, как жена советует…
— “Похули Бога и умри”.
— Вот-вот. Именно. А ведь Советский Союз для тех, кто тогда в нем жил, и представлял собой — весь мир. Так что…
— Это натяжка, Евгений Львович. Многие помнили еще Европу.
— Кто-то помнил. Как помнят детство. Но оно прошло. И осталось — вот то, что осталось. Советский Союз и был — настоящее, всё. Теперь у нас есть — заграница. А тогда: либо — “да”, либо — “нет”, “похули и умри”.
Рафаэль голову склонил набок:
— Что-то есть в этом. Можно эссе написать.
Евгений Львович уже не таким виноватым выглядит.
— Какой у вас, Рафаэль, практический ум!
— Был бы практический… — Рафаэль глазами обводит контору. — Десять лет на коробках. И какой же историей вы занимаетесь? Советской? ВКП(б)? Патрон ее в институте должен был проходить. Ему ведь — сколько? Лет сорок?
— Нет, — улыбается Львович. Смотри-ка ты, улыбнулся! — Нам пришлось начать сильно издалека. Мы занимаемся, скажем так, священной историей. В начале сотворил Бог небо и землю.
Чего он так голос-то снизил?
— Да-а… — Рафаэль поводит головой влево-вправо, а в глазах — смешочек стоит. — А ведь это замечательно, Евгений Львович, разве нет? Дает, так сказать, шанс. Ведь ученик-то наш! С вами историей, от Ромула до наших дней, со мной — музыкой! И тут же — спорт, наверняка какой-нибудь нетривиальный, финансы… В которых мы с вами, я во всяком случае, ни уха ни рыла, но зато весьма, прямо скажем, нуждаемся! — Не поймешь Рафаэля, серьезно он или издевается? — Где финансы, там математика. Что-то он мне сегодня про хроматическую гамму втолковывал, про корень какой-то там степени… Широта, размах! Просто — человек эпохи Возрождения!
Львович бормочет: да, мол, в некотором роде…
Рафаэль вдруг дико так смотрит:
— Позвольте, Евгений Львович, он что же, Ветхого Завета не читал?
— Ни Ветхого, ни, скажу вам…
— Подождите, послушайте, ведь они все теперь поголовно в церковь ходят! Их же там, я не знаю, исповедуют, причащают!
Львович как-то сдулся весь. Лишнего наболтал. Понимаю. Так ведь это ж не он, а Рафаэль этот, черт.
— Не знаю, не знаю… Да, причащают… — Очки снял, трет. — Как детей маленьких. — И тихо совсем сказал, но я расслышал: — Не знаю, как вы, Рафаэль, но я работой здесь дорожу. Во всех отношениях. — Вздохнул потом: — Все это очень печально.
А тут и звонок. Рафаэль вскакивает:
— Ваш выход. Был рад познакомиться. Вы тоже — понедельник-четверг? Продолжим как-нибудь у меня? Мы близко тут, на Кутузовском. Жена, правда, ремонт затеяла…
Во как, оказывается. На Кутузовском. Красиво жить не запретишь. Ясно, зачем тебе частные уроки. Или врешь — нет квартиры у тебя на Кутузовском?
Рафаэль, тот раньше приходит, а Львович — после обеда. У нас нету обеда, но так говорится. Где-то, короче, в три.
А про Кутузовский — не соврал Рафаэль. Я пробил по базе. Семь человек прописано: его сестра, жены сестра, дети… Вот у Евгения Львовича — ни жены, ни детей. Он и мать. Мать двадцать четвертого года, он пятьдесят седьмого.
Сегодня Рафаэля очередь представляться, похоже.
— А меня он, вообразите себе, сам нашел. — И краснеет от удовольствия. Наполовину седой уже, а краснеет, как мальчик. — Изумительная история, всем рассказываю. Патрон любит окрестности обсматривать в бинокль. В свободное от построения капитализма время. И вот он видит, а, проходя мимо, и слышит, что дня изо день, из года в год какие-то люди, молодые и уже не очень, с утра до ночи занимаются на инструментах. Девочки и мальчики таскают футляры больше их самих. Потом наш патрон узнает, сколько зарабатывает профессор консерватории, каковы вознаграждения за филармонические концерты, сколько своих средств расходуют музыканты, чтобы сделать запись. И обнаруживает, что у всей этой нашей деятельности почти отсутствует финансовая составляющая, понимаете? Как у человека с живым умом, но привыкшего оперировать, так сказать, экономическими категориями, у него просыпается интерес. И вот он приглашает меня… Почему именно вас? — спро€сите. Дело в том, что весной вышла в свет, — опять он краснеет, — “Новая музыкальная энциклопедия”, созданная, э-э… вашим покорным слугой…
Короче, патрон пришел в магазин, где книжки, спросил, кто в музыке разбирается. Ему и дали этого, Рафаэля.
— Найти меня было несложно. Я читаю студентам историю музыки… — совсем красный стал, — и заглядываю иногда — узнать, как энциклопедия продается.
— Удивительная история, — говорит Евгений Львович. — Вы тоже — с Ромула до наших дней?
— “Ходит зайка серенький…” — пока что так. “Андрей-воробей, не гоняй голубей”. Слушаем много. Сегодня вот — венских классиков…
Историк кивает:
— Моцарт, Гайдн, Бетховен. МГБ. Общество венских классиков. Мы так в молодости эту организацию называли.
Евгений Львович, когда и смеется, то ртом одним. Глаза остаются грустные. Зато Рафаэль хохочет, трясет кудрями. Цирк. Потом на меня вдруг смотрит. Чего он так смотрит, ненормальный он, что ли? Давай, рожай уже что-нибудь. Головой, наконец, повел:
— Знаете, а мы ведь участвуем в грандиозном эксперименте. Не знаю, как вы, а я уже даже не из-за… Интересно, что у нас выйдет. Представляете, патрон наш басовый ключ отменить предлагает. А вы говорите — Бетховен… Я про альтовый даже упоминать боюсь! И все-таки на таких, как он, — пальцем вверх тычет, — вся надежда. Мы-то с вами, Евгений Львович, уходящая натура, согласны? Он про кирпич вас не спрашивал? Нет? Спросит еще. Ладно, бежать пора.
Я к Рафаэлю уже привыкать стал. Зря он только, что деньги, там, не нужны… Как деньги могут быть не нужны?
Ушел он. Говорю Евгению Львовичу:
— Кирпич весит четыре килограмма.
— Вы о чем это? — спрашивает.
Скоро, думаю, узнаете, о чем, Евгений Львович.
— Кофе, — спрашиваю, — желаете?
Смотрит на меня так жалобно.
— Да, — говорит, — спасибо, не откажусь.
Вот и хорошо. Хоть спрошу.
— Мне книжку тут, — говорю, — соседка дала. Дневники Николая Второго.
Он как будто сейчас заплачет.
— Не советую, — говорит, — читать. Расстройство одно. Ездил на велосипеде, убил двух ворон, убил кошку, обедня, молебен, ордена роздал офицерам, завтракал, погулял. Обедал, мама€, потом опять двух ворон убил…
— Вороны, — говорю, — помоечные птицы. Нечего их жалеть.
— Все равно, — говорит, — дворянину, да просто нормальному человеку не пристало ворон стрелять. Особенно в такой исторический момент.
Ладно. Там, наверху, Евгений Львович, только про ворон не надо. Смотрит на меня долго. Да чего с ним? Не может быть, чтоб нормальный человек расстраивался из-за ворон. Видно, Рафаэль его наш достал.
— Не переживайте вы, — говорю. — Он же нерусский. Он же… — слово еще есть — эмигрант.
Евгений Львович к окну подошел, чашку на подоконник поставил, в принципе — нехорошо, пятно будет. Ничего, вытру потом.
— При чем тут, — говорит, — эмигрант — не эмигрант. Мы все, если хотите знать, эмигранты. И я, и вы, и даже патрон ваш. Все, кому тридцать и больше. Иная страна, иные люди. Да и язык. Вот этот ваш, помоложе, как его? Виктор. Вот он — здешний, свой. Крестный ход, вернее, облет Золотого кольца на вертолетах. С губернаторами, хоругвями и всем, что полагается. Я снимки, — говорит, — в газете видел. А мы все… Уезжать надо из этого города куда-нибудь далеко, в глубинку. Там все-таки в меньшей степени наша чужесть заметна.
Ничего я не понял. Чувствую, что-то не то сказал. Хотя я ж ничего плохого не имел в виду. Чего он так? А это бывает, что и не определишь. Может, допустим, мать его помирает. У меня когда мать померла, я вообще никакой был.
Так и живем. Я и к Рафаэлю привык, и с Евгением Львовичем иной раз переговорить получается. Уроков, наверное, десять патрон у них взял. А в последний раз, верней, в предпоследний, у нас не очень хороший разговор, к сожалению, вышел.
Началось, вроде, как всегда.
Спускается Рафаэль от патрона, потягивается, будто кот. Прижился. Улыбается Евгению Львовичу:
— Ох, и хороший же здесь рояль! Да только, между нами говоря, не в коня корм. Ничего-то у нас на нем не выходит. Ни по черненьким, ни по беленьким.
А ты бы учил, думаю, лучше.
— Непродуктивные, — говорит, — какие-то у нас занятия. Не знаю, как с вами, Женя, — они без отчеств теперь, — а со мною так. Бросил бы, чувствую, это дело, если б не, сами понимаете…
— Не горячитесь, — отвечает Евгений Львович. — Сложное это дело, на рояле играть. Я вот тоже не научился, а ведь мама у меня — педагог училища. Очень, кстати, благодарила вас за энциклопедию. И было мне вовсе не сорок лет, когда она пыталась меня учить.
— Возраст, конечно, да, тоже… — говорит Рафаэль. — Да только тут дело не в возрасте. Вот мы сегодня слушали… — и фамилию длинную какую-то называет. — Хотите знать, что он о ней сказал? “Такое не может нравиться!”
— Сумбур вместо музыки, — кивает Евгений Львович. — Я, честно сказать, ее творчество тоже пока для себя не открыл.
— Сумбур, сумбур… — повторяет Рафаэль. Чем это он так доволен?
Они еще поговорили немного про всякую музыку, и тут Рафаэль заявляет:
— Знаете, к какому выводу я прихожу? Патрон — человек как бы сверхполноценный, да? — но высший доступный ему вид эстетического наслаждения — увы, порядок.
Да, мы поддерживаем порядок. Чего здесь плохого? А этот никак все не успокоится:
— Все ровное, чистое, полированное, безукоризненной белизны сортир. Женщины мои о таком, должно быть, мечтают. — На часы глядит. — Опять я опаздываю. Между прочим, говоря о порядке, — мне кажется, это свинство — заставлять вас ждать.
— Я не спешу, Рафаэль.
Борзеет армяшка, думаю. Иди давай. Тебя ж вовремя приняли. Всё, будем учить. Что-то я, правда, размяк.
— Молодой человек, — говорю.
— Я вам не молодой человек! Я профессор Московской консерватории!
Смотри, какие мы бываем сердитые! Глаза вытаращил. Первый раз внимание на меня обратил. Я для него — вроде мебели. Ничего, профессор, не таких обламывали. Корректно говорю так:
— Евгения Львовича пригласят, как только закончится видеоконференция. — И добавил для вескости: — С председателем Мостурбанка.
Я не то сказал? Смотрю, даже Евгений Львович отвернулся в сторону. А этот зашелся прямо от хохота:
— Мастурбанка! — и ручонками себя по коленям. — Женя, слышали? Мастурбанка!
Львович, мне:
— Нет, — говорит, — быть не может. Это юмор такой.
Да хрен его знает! Пошли вы оба! Но, вообще, действительно, что-то странное. Полчетвертого. Кофе им приготовил. Рафаэль тоже стал кофе пить. Вроде как — помирились. Черт их поймет. Ты ж опаздывал! Сел на подоконник, ногами болтает, профессор.
— Глядите, — говорит вдруг, — что это? Секунду назад вон с той крыши ворона свалилась. И еще одна. Видите? И еще — глядите — взлетела и — раз! — вниз.
Евгений Львович не в окно, на меня смотрит.
— Смотрите, смотрите! — Рафаэль, как маленький. — Хромает, вон — прыгает, как ненормальная к краю — и тоже — бац! Что такое? Вроде, не холодно. Может, инфекция? Есть же, кажется, инфекция птичья. Птичий грипп, а? — Окно открыть хочет. Неумелые ручки. Оставь ты окно в покое.
Звонок сверху. На сегодня занятия отменяются. Потерянное время, Евгений Львович, будет вам полностью компенсировано. Нет, он не возьмет трубку сам.
Черт-те что. Кажется, даже армяшка, который кроме себя никого не видит, стал до чего-то догадываться:
— Но, — говорит, — он ведь все-таки — фигура яркая?
— Да, — отзывается Евгений Львович. — Человек эпохи Возрождения. — Помолчал и потом — любимое: — Все это очень печально.
Лора
Женщины возникали в его жизни, как мишени в тире, и сразу занимали все внимание — ненадолго, но целиком. Добившись успеха, понятно какого, он некоторое время еще длил отношения, а потом разрывал. Так все и шло, как должно было идти — он в книжке одной американской прочел, что любовь — это power game, игра кто кого — английский он знал достаточно, чтобы читать книги по психологии — как добиться успеха, как управлять людьми, — когда начинал свое дело, эти книги очень ему пригодились, теперь их на русский перевели. Становясь воспоминанием, подруги его оказывалась симпатичнее, чем были в действительности: самое ценное в них — изгибы, поверхности, линии — и, конечно, преодоление первого сопротивления, взаимного страха — это запоминалось, а привносимый женщинами беспорядок со временем уходил.
С Лорой, однако, получилось не так, как с другими, — и вместо того чтоб признать, что эту игру он — да, проиграл, и двигаться дальше, либо, напротив, решить, что модель кто кого не универсальна и дала в случае с Лорой сбой, и опять-таки двигаться дальше — зарабатывать деньги, заниматься саморазвитием, знакомиться с новыми женщинами, наконец, — вместо этого всего он сидит у раскрытого окна и стреляет ворон.
Не холодно, хотя декабрь, на градуснике плюс пять, винтовка, оптический прицел — он сидит на подоконнике и сшибает с соседней крыши грязно-черных птиц, одну за другой. Стрелять ворон не так просто, как кажется: надо не только попасть, но не вызвать шума, не говоря уж о том, чтоб причинить кому-нибудь вред. Здесь высоко, кусок тихой улицы, ведущей к Большой Никитской, и вдалеке — тротуар перед консерваторией, краешек памятника Чайковскому. Хорошая у него винтовочка, тихая. От стрельбы становится не то чтобы хорошо, но получше.
Сорок минут назад ушел Рафаэль — они опять больше слушали музыку, чем играли, — заниматься в последние две недели не было ни времени, ни желания — сначала Рафаэль, напевая, покачиваясь, сыграл что-то старое, довольно красивое, в общем — куда ни шло, но потом — он сам просил познакомить его с современными авторами, они поставили записи — и у него возникло убеждение, что ему просто морочат голову. Два с половиной месяца — столько он занимается музыкой — конечно, не очень большой срок, но кое-какой опыт уже у него имеется — он слышал и венских классиков, и Шостаковича, и знал, например, что Штраусов было два, и что любить Иоганна Штрауса — дурной тон, а на Чайковского можно смотреть и так, и эдак, тут каждый решает сам. Еще он узнал, — Рафаэль любит сплетничать, — что Пуленк — гомосексуалист, а Шостакович — не еврей, и что три четверти — трехдольный размер, а шесть восьмых вопреки очевидности — двух. Но то, что он слышал сегодня, — как фамилия этой женщины? — такое — нравиться, доставлять радость, а зачем еще существует искусство? — нет, не может.
Не лучше обстоит дело и со священной историей, с самой популярной в мире книгой, этим сгустком человеческой мудрости. Масса немотивированного насилия — и кто-то будет его осуждать за ворон? — брат убивает брата, отцу велено резать сына, без объяснений — пойди и убей, истребляются народы — что плохого они сделали? Сеул — Евгений Львович его поправляет — Саул — да, за что он наказан? За гуманное отношение к пленным? Человечество все же очень продвинулось по сравнению с древностью. Я никого не угнетаю. А, простите, потоп? Нет, он вежливый человек, он не станет никому ничего высказывать, он даже собирается изучить все до конца и самым внимательным образом, хоть и трудно, конечно, читать огромную, перегруженную подробностями книгу, в которой совсем нету юмора. Он таки пожаловался в прошлый раз, и Евгений Львович обещал сегодня кое-что рассказать, но, видно, не судьба, да и что этот милый печальный человек, сильно, видимо, выпивающий, понимает в юморе? Сегодня в любом случае не до юмора, сегодня звонила Лора.
А вороны, чтоб уж покончить с воронами, — это злые, грязные, помоечные птицы, разносчики инфекций. Они нападают на детей, клюют их в головы. Возле консерватории живет ворона, которая курит. Выхватывает у людей изо рта горящие сигареты и курит. Это не россказни — он сам ее видел, в день, когда познакомился с Лорой. Их и свела — в…