Всё ещё следуя свободным законам природы, он сначала не заметил грозных, безжалостных, острых и жёстких углов большого города, затаившегося во мраке и готового сомкнуться вокруг его сердца и отштамповать его наподобие остальных своих жертв. (О’Генри)
Тихо, в ритм Blinded By Rainbow Роллинг Стоунз, плескала морская волна. На углях от погасшего костра доваривался кофе в турке. Далеко за морем, в тысячах миль отсюда, созревал цвета нераскрывшегося тюльпана закат. Чайки прекратили пилотаж и деловито топали по берегу, всматривались в золочёное море, словно нехотя прощаясь с ним и с прошедшим днём – стояла безраздельная тишина, наполненная звуками моря, разговорами птиц и гитарой Кейта Ричардса…
В другом конце вагона послышался крик. Ирина Тарасовна открыла глаза и проснулась.
Она повернула голову и увидела двоих пьяных, которые зашли в метро одновременно с ней, громко распевая похабные песни и хватаясь для равновесия за подворачивающиеся предметы. Сейчас они неслись во всю прыть, насколько это позволял наполняющийся вагон электрички, перепрыгивая через ноги глубоко спящих людей и совершенно не прибегая к помощи поручней, а за ними скакала, методично поднимая и опуская дамскую сумочку на спины бегущих, смуглая девушка в платке, закрученном по-восточному на шее, в блузке и в короткой юбке. Она кричала что-то, насколько могла разобрать Ирина Тарасовна, глубоко нецеломудренное. Больше всего почему-то спящую Ирину изумило то, что она это делала без акцента.
Погоня подошла к концу так же резко, как и началась: вместе с вагоном электрички. Пьяные пройдохи, в силу своего состояния лишённые тактического чутья, промахнули мимо последней двери – девушка в платке загнала их в угол и там уже отходила сумочкой как подобает. Когда она прекратила боевые действия и смогла перевести дух, по спящему вагону раскатилась такая речь:
– Я тебе не русская, понял?! Я брату скажу – он тебя в землю закопает! Привыкли они лапать русских проституток!..
Выплюнув последнюю фразу, девушка в платке поправила юбку и, развернувшись, с видом победоносным и воинствующим величаво удалилась в другой конец вагона.
Двери закрылись, и поезд поехал – двое отмутуженных ухажёров успели шмыгнуть из вагона в последний момент.
Ирина Тарасовна почувствовала, что она совершенно проснулась.
Ей было двадцать четыре года. Ириной Тарасовной её впервые назвал очень вежливый пожилой инженер на новой работе, когда спрашивал, можно ли сейчас зайти к шефу. Теперь она ездила по утрам в метро, заворожённо смакуя в голове новое для себя словосочетание. Ирина Тарасовна. Слышал бы это её отец. С далёкого черноморского побережья головокружительным и не слишком тёплым ветром её занесло в Москву. В этой компании когда-то работал друг её отца – отец вкрутил в его немолодой «опель» двигатель и электронику от спортивного автомобиля, пользуясь в качестве руководства «Тремя товарищами» Эриха Марии Ремарка, и друг, тогда ещё – просто приятель, пришёл в такой восторг, обогнав на трассе «корвет» и пару «мерседесов» своей ничего не внушающей с виду тарантайкой, что несколько месяцев спустя заявился с анонсом: нечего такой умной и красивой девочке, как Ира, торчать в новороссийском музее, – и трудоустроил её секретаршей-администратором при гендиректоре одной московской компании, занимающейся производством двигателей для тяжёлого машиностроения.
Все эти эволюции для Иры, окончившей только что филологический факультет и имеющей в голове два иностранных языка, показались полным бредом и сумасшедшей удачей. В Москве ей предложили такую зарплату, какую в Новороссийске можно было получать разве что у «крёстного отца» в девяностых. Шеф, которому должна была служить Ира, тоже имел что-то общее с крёстным отцом: по нему сразу было видно, что он не предназначен для общения со смертными и что Ира, хоть и собеседуется на должность секретарши, не являет и не будет являть собою ничего большего, чем простая смертная.
Но Ирина Тарасовна – это уже не просто «Ирусь, запиши в журнале!..» Это – своё съёмное жильё, покупной капучино, обеды в корпоративном кафе, это – практически титул. Ирина Тарасовна – это свидетельство того, что хорошие мозги в этой стране получают достойную оплату, а не обречены вечно тухнуть на тягомотных низкосортных должностях…
Иру толкнул двинувшийся на выход мужчина. Она не успела заметить, как вагон набился до предела, стоило только на две станции приблизиться к центру, и её плотно зажали между чьим-то рюкзаком и мощным женским бедром. В этой деликатной и крайне неудобной ситуации какому-то мужчине из глубины потребовалось выйти, и он, рассчитав, что вся Ира будет полегче, чем мощный женский бок, в который она упиралась, планомерно двинулся вперёд, наклонив голову, и своротил Ирину сумочку вместе с Ирой, так что она чуть не вылетела следом за ним.
Оправившись от случившихся с ней пертурбаций, Ира досадливо подумала, что в Новороссийске, по меньшей мере, за такое принято извиняться. Хотя были, впрочем, в соседнем дворе, когда она была ещё маленькая, какие-то хамоватые джигиты. Мама запрещала туда ходить – джигиты были часто пьяные, обижали женщин и толкались с мужчинами, нарываясь на драку, и мимо их двора довольно долгое время было страшно проходить, пока однажды какой-то бывший военный, дочь которого они попытались зажать в подворотне, с ними не разобрался. Джигиты две недели ходили трезвые и забинтованные, избегая людей – никому не пришло в голову рассказать об этом милиции или осуждающе посмотреть на отца оскорблённой девушки.
Ира вспомнила мусульманку в короткой юбке, дубасившую сумкой двоих мужиков, и задумалась о том, стала бы эта дама так вести себя на Северном Кавказе. Наверное, нет – уж во всяком случае, вряд ли она в Новороссийске так спокойно употребляла бы выражение «русские проститутки».
Как забавно, – большинство людей во время той перепалки даже не проснулось.
Ира ещё раз оглядела толпу. Лица у всех были сонные и страдальческие; создавалось впечатление, что они вынуждены идти на жертвы каждый день ради некой высокой цели, хотя Ира предполагала, что эта цель, как и у неё самой, именовалась зарплатой. Но почему же они так страдают? И особенно странные лица у мужчин – они почти все как будто перекошены от злобы, отвращения, пренебрежения или просто от полного отсутствия чувств. Женские лица были симпатичней, но Ира не могла, как ни силилась заглянуть внутрь их глаз, рассмотреть, что у них в душе.
Стильный понтующийся голос объявил в громкоговорителе сначала по-русски, потом по-английски название станции, и Ира с облегчением поняла, что ей пора выходить. Извиняясь и пропихиваясь между намертво вцепившимися в поручни людьми, она просочилась на платформу и выдохнула. И тут же попала в новую толпу – теперь на эскалатор к выходу.
Металлический, нестильный и совершенно не понтующийся женский голос неприязненно оповестил вестибюль, что один эскалатор закрыт и что необходимо пользоваться другим вестибюлем. Застрявшая у выхода толпа мрачно месила пространство, продвигаясь к единственному оставшемуся эскалатору, и на металлический голос не обращала никакого внимания. Отреагировала на него только одна бабушка, которая толкалась рядом с Ирой. Она сказала очень раздельно, не поднимая головы:
– За-дол-бали.
Ира вздрогнула, подумав, что бабушка обращалась к ней, потому что больше никто вокруг на это никак не отозвался. Она посмотрела на говорившую, и та, почуяв, что кто-то готов её слушать, несколько развила мысль, всё так же не поднимая и не поворачивая головы:
– Третий месяц отремонтировать не могут. Закрыли эскалатор и всё.
– А почему не могут? – вежливо спросила Ира, мелко переступая вместе с толпой и держа сумочку поближе к груди.
– Да потому что деньги нужны, – буркнула бабушка.
– Разве на ремонт эскалатора не выделяют деньги?
– Выделяют.
– Неужели так мало выделяют?
– Нормально выделяют. – Бабушка наконец повернула голову и глянула на Иру быстрым, внимательным взглядом, словно заинтересовавшись наконец, кто это такой бестолковый с ней говорит. – Только до эскалатора мало доходит, вот его и ремонтируют третий месяц.
Ира выскочила наконец на улицу, с облегчением вдохнув свежий воздух, а вместе с ним – дым десятка сигарет и порцию бензинных выхлопов. Москвичи странные, подумала она в очередной раз. Впрочем, папин друг уверял её, что москвичей в Москве почти что нет. Но Ира это не совсем понимала. Вот она – не москвичка, она приехала сюда всего лишь четыре дня назад, и ей всё кажется удивительно, нереально и просто – дико. Но пройдёт год, а может, два – и она станет как все, станет так же воспринимать московскую реальность, как другие, прожившие здесь годами, поймёт их и, может быть, и вести себя будет так же. Так в чём же тогда разница между «москвичами» и «не москвичами»?..
На часах было без пяти девять. Солидные люди в пиджаках, которые, казалось, переместились сюда не иначе как по воздуху – потому что сложно было представить себе этих людей в той же толпе метро, из которой вылезла Ира, или в здоровенной гудящей пробке на подъезде к офисным зданиям – деловито встречали её в коридоре и кабинете. Мимо прошествовала на выход грациозная бухгалтерша в элегантной юбке и на каблуках, дежурно улыбнулась ей и сказала, что шеф уже вернулся.
Это значило – гендиректор вернулся из командировки и ждёт её, чтобы дать первые наставления.
Ира, чувствуя мурашки в районе диафрагмы, осторожно вошла в приёмную, разложила там вещи и деликатно постучалась в кабинет. Оттуда раздалось резкое «входите». Ира вошла. Гендиректора она видела до сих пор только во время собеседования – и то он был жутко занят и всё время куда-то убегал, оставляя её наедине с замом. Теперь же она лицезрела его водворённым на своём рабочем месте, в окружении требующих подписи и внимания бумаг, облачённым в свеженаглаженный пиджак и идеально голубую рубашку, и, встретившись с ним взглядом, машинально подумала: «Только бы не влюбился».
Но вскоре одёрнула себя. Этот – не влюбится.
Гендиректор начал с того, что окинул её взглядом человека, знающего о мироустройстве гораздо больше прочих, словно ожидая, чтобы Ира обнаружила ему, по какому поводу её следует просветить. Однако Ира благоразумно молчала, как хороший солдат, почти сделав руки по швам и выжидательно глядя на шефа покорным и трогательным взглядом, которому она пока ещё тщетно пыталась придать строгости. Тогда гендиректор потребовал кофе. Ира принесла ему кофе и снова выжидательно посмотрела, как бы молча спрашивая, не за этим же вы меня наняли. Шеф молча и неторопливо размешал ложечкой сахар, потом поднял глаза на Иру и словно нехотя заговорил.
– Наша компания работает с зарубежными контрагентами. Мы ищем на международных рынках как поставщиков, так и заказчиков. В этой связи я часто бываю на форумах и выставках, где необходимо вести переговоры с европейцами. Ты будешь помогать мне на таких форумах по части ведения протоколов встреч и делового перевода.
Ира кивнула. Обо всём этом она была осведомлена ещё на собеседовании.
– Сейчас наша организация создаёт продукт, – продолжал шеф, ещё немного помешав и отхлебнув кофе, – ориентированный на конкретного заказчика. Через три дня будет сдача первого этапа работ. В связи с этим нам сейчас необходимо согласовать и утвердить пакет процедур и шаблонов, по которым осуществляется наша работа.
Ира снова кивнула.
– Все эти процедуры лежат у тебя на столе. Поскольку ты будешь вести архив регламентирующей документации, процедуры теперь тоже переданы тебе. За три дня их нужно согласовать со всеми заинтересованными подразделениями. И принести мне на подпись.
Вновь кивок, но уже менее твёрдый.
– Оксана Борисовна тебя введёт в курс дела. Три дня – это очень быстро, но они нужны нам утверждённые.
– Мы должны начать работать по ним через три дня? – робко уточнила Ира, начав понимать, что на этом инструктаж исчерпывается.
– Нет, мы уже работаем по ним два месяца. Каждое заинтересованное подразделение само их разработало. Но эти процедуры были кастомизированы под заказчика, и для того, чтобы сдать ему этап работ, нужно предъявить их в утверждённом виде. Возможно, в процессе согласования возникнут корректировки. Это будет твоя первостепенная задача.
Ира снова кивнула, едва удержавшись от того, чтобы сказать «есть!», и побежала искать Оксану Борисовну, чтобы поскорей начать согласовывать неизвестные ей процедуры.
В следующие три дня она узнала:
что, судя по листу согласования, практически каждый регламентирующий документ в компании касается абсолютно всех;
что в инженерном отделении половина ни сном ни духом не ведает об этих регламентирующих документах и процедурах, а многие даже не представляют себе, кто такой Заказчик;
что в руководящих отделах, действительно, документы знают и процедуры применяют повсеместно, однако согласовывать и подписывать их почти никто не желает;
а кроме того:
что в этой организации никакое дело не принято делать в тот же самый день, когда оно появилось;
что если дело надо сделать срочно, то его тут же откладывают на завтра;
что если что-то надо сделать сейчас же, немедленно, не отходя от кассы – то за это берутся через несколько часов, прежде как следует побурчав на то, что им совершенно не дают работать;
что всё высшее руководство организации приходит на работу рано утром и уже в дурном расположении духа, а уходит около девяти вечера, и при этом расположение духа ничуть не меняется в лучшую сторону, а свободному времени на согласование процедур взяться всё равно негде.
По этим причинам Ира все три дня, вживаясь параллельно в роль планировщика гендиректорского распорядка, плотно занималась согласованием и внесением правок в процедуры до позднего вечера, по нескольку часов осаждая двери кабинетов главного бухгалтера и директоров подразделений, но всё равно последняя процедура была подписана гендиректором в одиннадцатом часу вечера третьего дня.
Как-то за обедом с коллегами Ира пожаловалась на несуразность и трудоёмкость согласовательного процесса. Коллеги глянули на неё такими глазами, что Ира моментально переменила тему. В глазах обедавшего с ней инженера читалось: если б ты работала тут на мою зарплату, тебе, пожалуй, ещё можно было бы жаловаться на загруженность. На лице руководителя отдела было написано: скажи ещё спасибо, что гендиректор не знает, что ты обедать ходишь.
После избавления от кошмарных, никому не доставляющих удовлетворения процедур Ира погрязла в тихой, монотонной архивариусной работе, изредка прерываемой бесполезным присутствием на совещании с бестолковым хлопаньем глазами и ведением протокола и пару раз – переводом выдержек из международных стандартов. Вспоминая свою работу в новороссийском музее, Ира каждый раз приходила к мысли, что в музее с людьми общаться приходилось куда чаще, а кроме того – совершенно непонятно, ради какого сакраментального смысла и в чьих интересах ей на этой должности нужно филологическое образование?.. Ведь язык, на котором здесь общаются, совершенно не имеет ничего общего с языком того огромного объёма литературы, который она освоила, чтобы это образование получить.
Но в начале следующего месяца ей дали зарплату, и Ира решила, что, пожалуй, можно пока временно отложить вопрос о факте наличия какого бы то ни было образования и пользе какой бы то ни было литературы.
* * *
Я стояла и смотрела на широкую мокрую улицу, отражающуюся брызгами в луже у моих ног.
Слева и справа от меня простиралась бесконечная набережная Лейтенанта Шмидта, по которой раз в несколько секунд проносились шумящие мокрыми покрышками машины – я стояла на том, что местные называют поребрик, прислонившись к фонарному столбу, и смотрела мимо мигающего светофора на высокую чёрную громадину фрегата.
Уже миновало десять часов вечера, и я устала идти. На улице никак не могло стемнеть. Было пасмурно, но всё-таки не до конца – я ждала, что вот-вот упадёт на город ночь, но прошёл час, а потом и два, а ночь всё не наступала. Даже остановившись у фонарного столба и разглядывая «Мир», я продолжала считать, сколько у меня есть времени до возвращения в гостиницу, и только тогда, внимательно изучая чёткие очертания реев с туго подвязанными парусами на сером фоне, сообразила, что здесь стоят белые ночи. Значит, может быть очень поздно, но тут уже не стемнеет.
Засунув руки в карманы плаща, я потратила несколько минут на раздумья о том, хорошо это или плохо. Сегодня я была склонна ко всякому вопросу подходить фундаментально. Меня всю жизнь тянуло на софизмы в день моего рождения. Такой день я начинала с размышлений о том, на кой ляд он мне, этот день, сдался в моей жизни. Что мне с ним делать? Нет – он, конечно, приятен. Но для чего я его праздную? Не оттого ведь, что так договорились люди за много сотен лет до моего рождения. Потому что он радует, как правило, в основном моих близких. Если же, как принято считать, всё дело в том, что я стала на один год умнее, то кто это определяет? – где тот высший разум, который засвидетельствует, что за минувший год в моей голове добавилось хоть что-нибудь полезное для общества и я не прожила его только в удовлетворении своих житейских суетных потребностей, вложив, по выражению Холмса, в свой чердак ровно столько, сколько необходимо для прохождения естественного отбора в огромном полчище себе подобных?
Или вот, если проще – день рождения в моём возрасте уже празднуют для друзей. Обязательно с выпивкой и весельем, иначе какой же ты друг?.. Но друзей у меня в этом городе нет – ни одного, да и веселиться некогда – потому что завтра самолёт увезёт отсюда нас с шефом, который празднует сейчас банкет где-то на Обводном, выбросив, после того как я два дня помогала ему с переговорами, меня за борт, в свободное плавание, куда уйдёт со дня на день вот этот красавец-фрегат.
С мачт «Мира» светили огоньки. В серой темноте Петербурга, отражаясь от золочёной крыши собора на набережной, они казались огнями святого Эльма, предвещающими заблудшим в стихии морякам бурю, подвиги и ещё чёрт-те-что. Конечно, они в первую очередь звали на подвиги, а буря – это уже прилагающееся. За такими огнями на высоте двадцать-сорок метров над Невой – можно идти в открытое море только на подвиги. Вон как северный ветер треплет Андреевский флаг. Разве можно становиться моряком, если ты не конченый псих и не жаждешь подвигов? А хотя, может быть, моряки и вовсе не психи. Напротив – они очень умные и расчётливые люди. Они просто-напросто перестраховались – от жизненной рутины. Прописали в своей трудовой: «занят совершением подвигов», и теперь чуть что – сразу якорь на борт и навстречу смертельно опасному океану. А я вот останусь стоять на берегу, трясясь от ночного холода и глядя, как истукан, на соракометровую громаду уходящего в море «Мира». Это в том случае, если мне посчастливится увидеть, как он уходит.
Вообще-то я и не праздновала никогда особо день рождения. Уж точно не в рабочие дни. В рабочие дни я тихо праздновала сама с собой, в своём уме и памяти. Память, бывало, подбрасывала мне хорошие подарки. В этот раз она усердно вертела перед глазами детские походы по морям на больших пиратских кораблях, которые совершало моё воображение где-то очень далеко отсюда, на берегу Чёрного моря, на камнях дикого пляжа, в палатке. Тогда я, кажется, знала что-то такое, что не знаю сейчас. Помню, я ещё очень старалась это не забыть. Что же это было?.. Что-то такое, что давало мне тогда безоглядно верить, несмотря на житьё впроголодь, авитаминоз, отсутствие удобств и мелкие распри со взрослыми.
«Мир» был потрясающе красив даже в полутьме. Я несколько раз пыталась его сфотографировать, но камера не могла его поймать, ухватить и удержать его живое, осмысленное величие. Он стоял здесь, на причале великого города, вне времён и эпох. А я была лишь мимолётной странницей у его внушительной ватерлинии. И здоровенный золотой собор сзади, тоже тускло горящий в полупокрове белой ночи. Я только сейчас почувствовала, что они разговаривают – корабль и собор. Они были равны и одинаково независимы и выше всего человеческого, хотя для человека якобы созданы. И одного фрегата было более чем достаточно, а тут они вместе с собором и пьянящим свежим воздухом с тонким привкусом соли и смутным запахом папиросочного табака вовсе погребли меня под своей тускло мерцающей независимостью. В какой-то момент я вдруг почувствовала себя, как вусмерть пьяный кутила, которому разжимают непослушные, сведённые вином челюсти, чтобы влить туда ещё один бокал.
В пяти шагах от меня на тротуаре стоял мужчина. Я не обращала внимания на него, как и он – на меня; очевидно, здесь было само собой разумеющимся стоять под моросящим дождём и таращиться с глупым видом на мачты «Мира». Кроме того, его фигура была полускрыта сумерками и не имела настолько чётких очертаний, чтобы его присутствие делалось ощутимым. Но в какой-то момент проезжающий мимо грузовик окатил нас светом фар, и на несколько секунд вся набережная вокруг – и мы с незнакомым мужчиной – сделалась вдруг яркой и чёткой, и люди, вынырнув из уютного интимного полумрака, тоже стали чёткими и материальными.
Тут я поняла, что мужчина рядом со мной курил – это от него пахло крепким папиросочным табаком. Причём курил уже минут десять, что для обычной полусумрачной моросящей набережной довольно долго, а для Питера, наверное, абсолютно нормально. Когда нас безапелляционно облило фарами, он посмотрел на меня – а я на него.
Тогда он сказал:
– Вам скучно.
Я вздрогнула, не сразу поняв, что этот обращённый ко мне звук – звук человеческого голоса.
– Н-нет, ничуть, – ответила я, отчего-то с трудом вспомнив, как говорить. С тех пор, как закончился последний этап переговоров, я, оказывается, не произнесла ни слова. Чтобы закрепить достигнутый результат, я продолжила уже твёрже: – Очень красивый фрегат. – И добавила уж совершенно непонятно зачем, словно оправдываясь за своё поведение: – У меня сегодня день рожденья.
– Вы хотите подняться на борт? – спросил мужчина, понимающе кивнув. Он сделал это так спокойно, словно предлагал перевести меня на другую сторону улицы. Я посмотрела на белеющий из-под воды борт красавца-корабля и не поверила, что расслышала незнакомца.
– На него разве можно подниматься? – всё же спросила я машинально.
– Можно, если я вас проведу, – сказал он.
– Вы там служите?
– Я? – переспросил незнакомец и затянулся, задумчиво глядя на меня сквозь полумрак. – Нет, я знаю боцмана. Он там сейчас дежурит. Внутрь он вас, конечно, не пустит, но на палубу подняться разрешит.
Тут я посмотрела на мужчину такими глазами, что он молча выбросил недокуренную папиросу и двинулся к причалу.
Вода была чёрной и била с громким плеском о каменную кромку набережной. Уже отсюда, от пристани, её тёмная непроницаемая глубина казалась неизбывной и загадочной, словно манящий на дно своих чёрных тайн сундук Дэйви Джонса. Трап чуть-чуть пошатывался, и когда мы шли по нему, его край ожесточённо скрипнул по борту корабля – казалось, они пытаются растереть друг друга в порошок; но мощная железная палуба «Мира» даже не дрогнула в ответ на толчок застонавшего от набега волны трапа. Корабль был накрепко прикован к берегу, и даже если бы он очень порывался сбежать или на него налетел бы ураган, витые металлические швартовы не дали бы ему двинуться с места.
– Боря! – крикнул мужчина, поднявшись до конца лестницы.
Через какое-то время откуда-то из рубки с освещённым окошком появился худой человек и внимательно посмотрел на моего незнакомца.
– Здорόво, – сказал он. И зачем-то уточнил: – Ты к нам?
Мой незнакомец показал на меня.
– У девушки день рождения, – коротко пояснил он. – Пустишь её на палубу? Она очень хочет корабль посмотреть.
К моему изумлению, боцман меня пустил – только велел никуда без спроса не ходить. Я никуда и не ходила. Спрашивать я боялась, а они двое тут же, встав к борту, увлеклись каким-то разговором вполголоса. Я была счастлива, что про меня забыли. Я осталась с кораблём наедине, и восторг, который я испытала, когда под моей ногой чуть заметно качнулась палуба, оставил мне лишь возможность молча и ошеломлённо рассматривать, задрав кверху голову, устремляющуюся в небо чёрную мачту. Нева здесь напоминала своими мятежными волнами море, и её течение, стремящееся поскорей на запад, туда, где она с ним воссоединялась, казалось, готово было оторвать меня вместе с этой палубой от пристани и унести в открытый океан. Вот-вот упадут вниз туго обвязанные паруса на обрасопленных реях, бушприт хлёстко рассечёт податливую кожу воды, и мы понесёмся навстречу подвигам… И не будет больше ни переговоров, ни протоколов, ни архивных бумаг за пыльным столом перед электрическим светом компьютера. Всё растворится в кильватерной струе, как долгий, тяжёлый, монотонный сон – останется только солёная жизнь и борьба, ради которой человек и создан на свете.
Мужчины перестали разговаривать и с интересом уставились на меня.
– Это мачта, – услужливо пояснил боцман.
Я очнулась и пробормотала:
– Как высоко до грота-рея.
– А сколько их всего, знаете? – с гордостью осведомился боцман.
– Знаю. Пять. – Я успела пересчитать реи на каждой мачте, пока смотрела на фрегат с берега.
Боцман кивнул и слегка повернулся к своему собеседнику, словно бы сразу потерял ко мне интерес. Я, мгновенно перепугавшись, что меня вот-вот изгонят с заветной палубы, сделала к нему шаг.
– А сколько метров высотой эта мачта?
– Сорок девять с половиной от ватерлинии до клотика, – отчеканил боцман с лёгкой гордостью.
– А сколько здесь косых парусов? Каков лавировочный угол? А сколько узлов он может делать при хорошем ветре?..
Мой незнакомец, имени которого я так до сих пор и не знала, чуть заметно улыбнулся в ночном полусумраке, достал ещё одну папиросу, подошёл к фальшборту и закурил, да так и остался там стоять наедине со своей папиросой и подсвеченным экраном телефона. Это дало нам с боцманом возможность как следует обсудить конструкцию корабля и даже прогуляться по палубе от кормы до носа. Когда мы вернулись и я начала уже чувствовать, что поверхностные вопросы подошли к концу, а для доскональных, по самому существу моря, обстановка слишком спонтанная и незваная, мой незнакомец как раз докуривал папиросу и глянул на нас искоса, повернув только голову, а всей остальной позой оставшись в телефоне и в зловещей таинственной забортной бездне.
– Всё посмотрели? – спросил он мягко, без нетерпения или призыва.
Мы с боцманом глянули друг на друга и поняли, что, раз папироса докурена, то, конечно, всё – больше мне в такой час на безлюдной палубе «Мира» делать нечего.
Мы спустились по трапу. Мы оба молчали. Мне вдруг показалось, что я покидала вовсе не борт железного парусника, построенного в прошлом веке на польской верфи – а самый настоящий корабль-призрак, вынырнувший в полупритушенный свет петербургской белой ночи из недр непредсказуемого и необъяснимого, оттуда, где самые немыслимые идеи становятся правдой, а самые неодолимые желания становятся возможны. Вместе с тем этот корабль, это таинственное тёмное волшебство, к которому мне дали прикоснуться, сам по себе олицетворял фаталистическую невозможность. Глубины и просторы моря для меня были и оставались так же невозможны, как мысль о том, чтобы пройтись привычной хозяйской походкой по его палубе, зная назубок каждую верёвочку и каждый парус на мачтах, и, глядя на приближающийся чудовищный вал, не приседать от страха, хватаясь за все подвернувшиеся под руку железки, а холодно рассчитывать, под каким углом к ветру следует развернуть паруса и куда правильнее направить нос, когда он встретится с немыслимой ожившей толщей воды.
Но сама невозможность этого явления позволяла мне, притрагиваясь к нему кончиками пальцев, воображать себе какие угодно захватывающие дух события и переживать их раз за разом, с одинаково острыми эмоциями, в смутной, непреходящей пряной тоске неосуществимого.
Вокруг показалось невероятно открыто, свободно и головокружительно просторно – может быть, виной тому был и пьянящий после дождя солоноватый воздух. Мне вдруг стало так хорошо, так полно, так непонятно, куда теперь идти, что я не могла даже говорить. Не хотелось видеть телефона, не было ни малейшего желания заглянуть в соцсети или в почту – всё равно все мои меня уже сегодня поздравили; не хотелось ничего искусственного – хотелось только этого воздуха и музыки Pink Floyd.
Незнакомец повернул голову и посмотрел на меня. Он заговорил не сразу. В полусумраке его глаза поблёскивали, но я не видела их выражения – хотя при этом меня почему-то не покидало чувство, что незнакомец способен сквозь этот полусумрак рассмотреть на моём лице малейшие оттенки эмоций.
– Меня зовут Мирослав, – сказал он. – Можно Слава.
Я улыбнулась и тоже представилась. Слава вежливо сообщил, что ему очень приятно.
– Куда вы сейчас идёте? – тем же ненавязчивым, спокойным тоном спросил он.
Я честно призналась, что не имею ни малейшего представления.
– Если хотите, здесь на двадцать первой линии есть один паб. Я сейчас иду туда встретиться с друзьями. Там играет неплохая музыка и в общем довольно приятно. Я вижу, вы не местная?
Я кивнула, зачем-то смутившись.
– Я тоже. Но когда здесь бываю, всегда захожу в этот паб.
Такой рекомендации для меня было достаточно, и я, не потребовав никаких дополнительных уговоров, покорно двинулась за Славой в неизведанные недра Васильевского острова.
Паб оказался километрах в полутора от того места, где стоял «Мир». Оглушённая красотой и вычурной неординарностью проплывающих мимо улиц, я не запомнила его названия. Два тусклых фонаря по бокам от входа освещали чугунные витые опоры козырька и матово поблёскивающие ступени. За полуосвещёнными толстыми стёклами на уровне земли царила другая жизнь, буйная, увлечённая, пропитанная парами алкоголя и запахами табака – совсем не похожая на сонную, умиротворяющую, убаюканную дождём улицу со странным скрытным названием «Двадцать первая линия».
В зале, занятом разных размеров столиками и стульями с суконной обивкой, было светлее, чем на улице, и я, повернув голову, наконец разглядела лицо Мирослава. Он встретил мой взгляд, и я впервые, по выражению Фицджеральда, окунулась в тёмный мир его глаз. И оттого, что я в них увидела, мне показалось совсем неудивительным, что он мог легко разглядеть моё лицо в темноте. Его глаза не разбрасывали вокруг расточительные взгляды, как глаза большинства людей – они были аккуратными, смотрели, словно посылали шквальный огонь в какую-то конкретную точку, захватывая глубину, а всё остальное время сдержанно блуждали по неодушевлённым предметам, будто накапливая силы.
Так было и в этот раз. Прострелив меня своим шквальным взглядом, Мирослав принялся неторопливо, почти равнодушно блуждать глазами по залу, пока не наткнулся на столик, за которым сидело кругом пятеро мужчин. Тогда его взгляд снова засветился энергией, и глаза, и без того большие, от вспыхнувшего в них света сделались ещё больше.
Я с изумлённым очарованием наблюдала эти трансформации. На какой-то момент я почувствовала – не рассудком, а глубинами подсознания – укол острой зависти оттого, что никто никогда такими светлыми глазами не встречал меня.
Мужчины, к которым двинулся Мирослав, не сразу его увидели – они были заняты разговором.
– Ты настоящий мародёр, – сказал один другому, когда мы подошли – довольно громко, чтобы перекричать музыку. – Линчеватель. Беспринципный сатрап. Как ты посмел сыграть Скрябина лучше самого Скрябина?..
– Дорогуша, ты знаешь, что такое Скрябин? – парировал второй, жестом защиты поднося ко рту бокал с виски.
– Скрябин есть художественный идол, которого ты бессердечно попрал!
– Вовсе нет. Скрябин – это музыка. А музыка – это семь нот.
– Слава! – воскликнул третий. – Слава богу, ты пришёл.
Мой сопровождающий тепло улыбнулся всем и каждому в отдельности. После этого вся компания выжидающе уставилась на меня.
– У этой девушки сегодня день рождения, – коротко и исчерпывающе объяснил Слава.
Все радостно приветствовали меня, и я была усажена за стол между теми двумя господами, которые только что говорили о Скрябине. У меня наперебой стали выяснять, что я намереваюсь пить. Я выбрала «текилу санрайз», потому что её заказал Мирослав.
– Но простите, я вас прервала, – сказала я, чувствуя, что неожиданное всеобщее внимание меня смущает, соседнему господину, который назвался Виталием. – Вы ведь что-то говорили до того, как начать меня угощать.
– Я? Что?
– Что-то о семи нотах.
– Да. Я говорил о том, что музыка – и хорошая, и плохая – состоит из семи нот. Всё просто. – И он выжидающе уставился на меня.
– А как вы отличаете хорошую музыку от плохой?
Виталий очень внимательно окинул меня взглядом, а господа на противоположной стороне стола занялись каким-то разговором о дорогах и сцеплении.
– Вот скажите, что сейчас играет? – осведомился у меня Виталий, кивнув абстрактно в сторону барной стойки.
Я прислушалась и, не в силах сдержать радостную улыбку, ответила:
– Pink Floyd.
– Не просто Pink Floyd, – важно поправил меня Виталий, – а Dark Side Of The Moon. Что вы чувствуете, слушая эту музыку?
– Как будто жизнь, которую мы знаем – лишь одна картинка, настоящая жизнь бесконечна, а все мы – бессмертны.
– Вот видите, как вы замечательно ответили на ваш вопрос.
Я смущённо посмотрела на него.
– Я была бы не против, если б и вы на него ответили.
– Музыка в любом виде есть оружие. Хорошая музыка – это музыка, которая умиротворяет душу, заставляет чувствовать прилив сил, придаёт нам стремление совершить что-то прекрасное – иными словами, созидает. Плохая, ничего не значащая – разрушает. Хорошая музыка всегда даёт возможность найти выход из хандры, плохая – ослабляет и вгоняет в хандру ещё глубже. Хорошая музыка – это стимул мыслить, а плохая предоставляет прекрасную возможность обходиться без мышления вообще. Вся проблема в том, что в музыке, которую слышат наши уши, действительно только семь нот – а в том, что слышит сердце, их гораздо больше. Когда одна и другая гамма попадают в ассонанс, музыка и становится хорошей. Вот они сегодня сказали, что я сыграл Скрябина лучше Скрябина, – продолжал Виталий, обращаясь теперь уже к своим товарищам слева от меня. – Но на самом деле это невозможно, потому что Скрябин хорош только тогда, когда он – Скрябин, именно в этой конституции и с этой душой. Я же, пользуясь атмосферой и общим состоянием, позволил себе небольшую импровизацию, которая попала как раз в эту самую атмосферу. Поэтому они так и сказали. Но ни в один другой день ни на одном другом концерте это бы не прокатило.
И он залихватски опрокинул в себя половину стакана с виски, закончив таким прозаическим способом собственную лекцию.
Друзья на этот раз не стали с ним спорить – они были заняты заинтригованным разглядыванием меня и время от времени бросали нетерпеливые взгляды на Мирослава. Похоже, его давно тут ждали.
Мирослав как раз в это время закончил беседу со второй группой, обсуждавшей сцепление, пригубил свою «текилу санрайз» и посмотрел на меня, спокойно улыбаясь глазами.
– Виталий – музыкант, солирует в концертном зале Мариинского театра, – сказал он, словно подытоживая состоявшееся знакомство. И продолжил, отдавая дань другим своим товарищам по кругу: – Михаил – художник-пейзажист, Костя – ассистент преподавателя на кафедре физики в СПбГУ, Рустам танцует рок-н-ролл, Макс – байкер.
Поймав сдержанный и одновременно пронизывающий взгляд последнего, я неожиданно пришла к мнению, что все названные занятия – за исключением разве что ассистента преподавателя физики и солиста Мариинского театра – были своего рода лицевой картинкой на обложке книги, за которой могло скрываться что угодно – от библиотекаря до руководителя риэлтерской конторы.
Мирослав, закончив представление, перешёл к активной беседе, моментально стянув на себя всё внимание собравшихся, и вскоре все пятеро бурно обсуждали какие-то мало понятные мне материи, в то время как сам Мирослав, потягивая свою текилу и закусывая её мясной нарезкой, молча и внимательно следил за ходом разговора, время от времени вставляя комментарии, которых, казалось, от него все ждали. После этого наступал новый виток обсуждений, в ходе которого все выступали сольно и хором, говоря и рассказывая разные вещи, но при этом то и дело ловили взгляд Мирослава, убеждаясь, что он следит за рассказом и готов предоставить рецензию.
С течением всего этого застолья мне стало необыкновенно хорошо. Незнакомые и мало понятные мне люди с такими разными наклонностями постепенно стали казаться мне чертовски привлекательными, а то, что они рассказывали – удивительным и захватывающим. Каким-то шестым чувством я понимала, что для них эти истории были не более чем логичной и понятной действительностью, и поэтому я боялась встревать в разговор, чтобы не выдать, насколько была ошеломлена.
Свет, падающий на сукно диванов и стульев, становился всё зеленее, воздух в пабе – всё плотнее и алкогольнее, все столики в зале были заняты, Pink Floyd сменился Motorhead, через восемь часов из Пулково вылетал мой самолёт, а наша компания, казалось, только начала самое застолье.
И когда мне уже стало казаться, что я вовсе не выберусь отсюда до самого выезда в аэропорт, Мирослав вдруг поднялся, залпом допив третий бокал «санрайза».
– Всё, мне пора, – объявил он, и сидящие за столом отреагировали на это сообщение взрывом разочарования. Мирослав поймал мой взгляд и улыбнулся. – Кстати, – словно бы мимоходом сказал он мне. – Костя у нас ходит на яхте. Попроси его – он возьмёт тебя в экипаж.
Я задохнулась, Костя решительно пообещал, что возьмёт, и дал мне свой телефон, Мирослав оставил на столе несколько купюр, пожал всем руки, кивнул на прощание и исчез. Я попыталась выяснить, сколько я должна – компания в один голос заявила, что ничего не должна, и настоятельно порекомендовала чаще наведываться в Санкт-Петербург.
Сырая прохладная улица рухнула на меня, как только я открыла дверь – здесь стояли всё те же тусклые в белой ночи фонари, что мы оставили, когда входили в паб. Стало светлее. Я огляделась, но фигуры Мирослава нигде не увидела. Достала навигатор и попыталась сориентироваться, в какой стороне метро. Подсознание мешало мне сосредоточиться, зацепившись за какие-то цифры в углу экрана – в конце концов я поняла, что это время: три сорок пять. В это время, осенило вдруг меня, метро может не работать.
Сунув руки в карманы, я наугад двинулась в сторону набережной, где стоял «Мир». В голове было легко и пусто и играла музыка. Я чувствовала, что не смогу сейчас понять ничего, что со мной происходило, и лучше это сделать с утра в самолёте, или вообще – дома. А сейчас нужно включить хорошую музыку и как-то добраться до гостиницы.
Вдруг возле меня, почти неслышно шелестя покрышками, притормозило такси. С заднего сиденья показался Мирослав и окликнул меня.
Я подошла, странно улыбаясь.
– Где ты остановилась? – спросил Мирослав.
Я сказала гостиницу.
– Я подумал, что ты не сможешь добраться на метро, а мосты разведены. Садись, я довезу тебя. Здесь один мост сейчас сведён.
Шеф наутро был несколько помятый и трагичный. Он долго смотрел на мою таинственно сияющую физиономию, потом доверительно пожаловался, что вчера «эти недобитые буржуи нажирались вискарём до глубокой ночи».
Я лучезарно улыбнулась, и шеф, поёрзав несколько секунд в кресле самолёта, умиротворённо заснул.