Катрин ПанкольЧерепаший вальс

Посвящается Роману…

Часть первая

— Мне пришла посылка, — сказала Жозефина Кортес девушке в окошке почтового отделения на улице Лоншан, в 16-м округе Парижа.

— Из Франции или из-за границы?

— Не знаю.

— На чье имя?

— Жозефина Кортес. К-О-Р-Т-Е-С…

— У вас есть извещение?

Жозефина протянула желтенькую бумажку: «На ваше имя получена посылка…»

— Удостоверение личности, — устало попросила служащая, крашеная блондинка с блеклым лицом и блуждающим взглядом.

Жозефина достала удостоверение и положила на стойку перед девицей, которая тем временем завязала беседу с коллегой о новой диете на основе красной капусты и черной редьки. Наконец она взяла документ, приподняла одну ягодицу, затем вторую и, потирая поясницу, слезла со стула.

Вперевалку она направилась к коридору и исчезла из виду. Черная минутная стрелка ползла по белому циферблату стенных часов. Жозефина смущенно улыбнулась выстроившейся за ней очереди.

Я ведь не виновата, что мою посылку куда-то засунули и не могут найти, словно оправдывалась ее сгорбленная спина. Я не виновата, что она сперва попала в Курбевуа, а уж потом сюда. Да и вообще, откуда она взялась? Может, из Англии, от Ширли? Но ведь она знает мой новый адрес. В принципе это похоже на Ширли: взять и прислать тот самый чай, что она покупает в «Фортнум энд Мейсон»[1], пудинг и пару вязаных шерстяных носков, чтобы у меня не мерзли ноги, когда я работаю. Ширли всегда говорит, что любви как таковой не бывает: любовь состоит из мелочей. Любовь без мелочей — все равно что море без соли, салат без майонеза, ландыш без колокольчиков. Жозефина скучала по Ширли. Та уехала с сыном Гэри в Лондон. Видимо, насовсем.

Служащая вернулась, держа в руках пакет размером с обувную коробку.

— Вы собираете марки? — спросила она у Жозефины, взгромождаясь на стул, жалобно пискнувший под ее весом.

— Нет…

— А я да. И, скажу я вам, эти просто великолепны!

Сощурившись, она еще полюбовалась марками, потом придвинула пакет к Жозефине. Жозефина увидела на грубой оберточной бумаге свое имя и прежний адрес в Курбевуа. Пакет был перевязан не менее грубой бечевкой, лохматившейся на концах пыльными грязными кисточками: посылка явно не первый день валялась на почтовых полках.

— Не могла ее найти, вы же переехали. Она издалека. Из Кении. Вон какой путь проделала! И вы, кстати, тоже…

От ее язвительного тона Жозефина покраснела. Пробормотала что-то невнятное и извиняющееся. Она ведь не потому переехала, что ей не нравилось в пригороде, что вы, совсем нет! Она любила Курбевуа, любила свой квартал, и свою квартиру, и балкон со ржавыми перилами… и если уж начистоту, ей не нравится новое место жительства, она чувствует себя там чужой и лишней. Нет, она переехала только потому, что ее старшая дочь Гортензия не могла больше жить в предместье. А если Гортензии что-нибудь взбредет в голову, ничего не попишешь, приходится подчиниться, иначе она изничтожит вас презрением. Получив деньги за свой роман «Такая смиренная королева», Жозефина заняла еще солидную сумму в банке и смогла купить прекрасную квартиру. В прекрасном районе. На авеню Рафаэль, рядом с Ла Мюэтт. С одной стороны — улица Пасси и ее шикарные бутики, с другой — Булонский лес. Наполовину город, наполовину деревня: на это особенно упирал сотрудник агентства недвижимости. Гортензия бросилась Жозефине на шею: «Спасибо, мамулечка, благодаря тебе я начну новую жизнь, стану настоящей парижанкой!»

— Будь моя воля, я бы осталась в Курбевуа, — смущенно пролепетала Жозефина, чувствуя, что у нее пылают уши.

Что-то новенькое! Раньше я не краснела по любому поводу. Раньше я была на своем месте, может, не самом лучшем, зато своем.

— Ладно… Так что марки? Вы их оставите себе?

— Боюсь, мы испортим упаковку, если будем их срезать…

— Ну и бог с ними…

— Хотите, я вам их потом занесу?

— Да говорю же, бог с ними! Я просто так сказала, они мне показались красивыми… но я о них уже и думать забыла!

И она перевела взгляд на следующего в очереди, подчеркнуто перестав замечать Жозефину. Той ничего не оставалось, как убрать удостоверение в сумочку и самой убраться восвояси.

Жозефина Кортес всегда была робкой, не то что мать и сестра: те одним взглядом, одной улыбкой умели заставить себя слушаться или внушить к себе любовь. А Жозефина вечно терялась, краснела, заикалась и готова была провалиться сквозь землю. Одно время она надеялась, что успех поможет ей обрести веру в себя. Ее роман «Такая смиренная королева» вот уже больше года держался среди лидеров продаж. Но деньги не прибавили ей уверенности. Больше того, они стали наводить на нее ужас. Они изменили ее жизнь, ее отношения с людьми. И лишь одно не изменилось — мои отношения с самой собой, вздохнула она, оглядываясь в поисках кафе, где можно было бы присесть и вскрыть загадочный пакет.

Надо как-то найти способ не думать о деньгах. Деньги прогоняют страх перед завтрашним днем, но когда их становится много, с ними хлопот не оберешься. Куда их поместить? Под какой процент? Кто будет этим заниматься? Уж точно не я, подумала Жозефина, шагая по пешеходному переходу и чуть не попав под мотоцикл. Она попросила своего банкира, мсье Фожерона, положить деньги на свой счет и каждый месяц выдавать ей некоторую сумму, чтобы хватало на нормальную жизнь, на налоги, на покупку новой машины, на оплату школы и поездку Гортензии в Лондон. Вот Гортензия знает, как распоряжаться деньгами. И не будет впадать в ступор перед выпиской из банковского счета. Жозефина давно смирилась с тем, что ее старшая дочь в свои семнадцать лет разбирается в жизни лучше, чем она сама в сорок три.

На улице уже темнело: стоял конец ноября. Резкий ветер срывал с деревьев последние листья, они кружились в желто-рыжем вальсе и плавно опускались на землю. Прохожие шли, глядя себе под ноги, пряча лица от ледяных пощечин ветра. Жозефина подняла воротник пальто, посмотрела на часы. В семь они встречаются с Лукой в пивном ресторане «Петух», на площади Трокадеро.

Она посмотрела на пакет. Имени отправителя не было. От Милены? А может быть, от мистера Вэя?

По авеню Пуанкаре Жозефина вышла на Трокадеро и направилась к ресторану. До прихода Луки оставался еще целый час. С тех пор как она переехала в Париж, они всегда встречались здесь. Так она захотела. Надо же осваивать свой новый район. Она любила заводить привычки. «По мне, это место слишком буржуазное, слишком туристическое, — глухо ворчал Лука. — Нет в нем души, но коли вам так нравится…» По глазам всегда можно понять, счастлив человек или несчастен. Взгляд не спрячешь. У Луки были грустные глаза. Даже когда он улыбался.

Жозефина толкнула стеклянную дверь, вошла, уселась за свободный столик. Никто не обращал на нее внимания, и слава богу. Может, она все-таки становится настоящей парижанкой? Потянулась было снять светло-зеленую вязаную шапочку, купленную на прошлой неделе, но передумала. Если снимешь, волосы растреплются, а причесаться она не посмеет. Причесываться на людях неприлично. Так ее учила мать. Жозефина улыбнулась. Хоть и не видятся они с матерью, та все равно живет в ней. Миндально-зеленая шерстяная шапочка была похожа на гармошку из трех сдутых автомобильных шин и венчалась плоским вельветовым блином. Посреди блина торчала плотная фланелевая пимпочка, как на классических беретах. Этот головной убор она заприметила в витрине бутика на улице Фран-Буржуа в Маре. Зашла, спросила, сколько стоит, примерила. Шапочка придавала ей лукавый и непринужденный вид: этакая озорная курносая девчонка. Оттеняла золотистым отблеском карие глаза, скрадывала круглые щеки, облегчала силуэт. Да, эта шапка подчеркивала ее индивидуальность. Накануне она ходила к мадам Бертье, классной руководительнице своей младшей дочки, узнать, как Зоэ учится, как осваивается в новой школе. Прощаясь, мадам Бертье надела пальто и водрузила на голову миндально-зеленую трехэтажную шапку.

— У меня такая же, — сказала Жозефина. — Я ее не надела, не решилась.

— Непременно носите! Во-первых, она теплая, а во-вторых, очень необычная. Издалека видно!

— Вы ее купили на улице Фран-Буржуа?

— Да. В малюсеньком бутике.

— Я тоже. Вот совпадение!

Одинаковые головные уборы сблизили их куда больше, чем долгая беседа об учебе Зоэ. Они вместе вышли из школы и двинулись в одну сторону, продолжая разговаривать.

— Зоэ сказала, вы приехали из Курбевуа?

— Я там прожила почти пятнадцать лет. И мне нравилось. Там, конечно, свои проблемы…

— Здесь тоже свои проблемы, и создают их не дети, а родители!

Жозефина с удивлением посмотрела на нее.

— Они все считают, что произвели на свет гениев, а мы просто не умеем распознать в них новых шатобрианов и пифагоров. Таскают их по репетиторам, на музыку и теннис, отправляют на каникулы за границу в крутые школы, и измученные дети спят на уроках или разговаривают с вами как с прислугой…

— Неужели?

— А когда вы пытаетесь напомнить родителям, что это всего лишь дети, они глядят на вас свысока и заявляют, что другие — да, может быть, но уж не их ребенок точно! Что Моцарт в семь лет написал «Маленькую ночную серенаду»[2] (жуткая тягомотина, между нами говоря), а их отпрыск ничем не хуже Моцарта! Не далее как вчера я сцепилась с одним папашей-банкиром: весь в дипломах и наградах, явился с претензиями, почему у его сына средний балл всего четырнадцать. Он, кстати, в одной группе с Зоэ… А когда я сказала, что это совсем неплохо, он воззрился на меня так, будто я его оскорбила. Его сын! Плоть от плоти его! И средний балл всего четырнадцать! Я думала, он на меня сейчас огнем дохнёт! Знаете, в наше время быть учителем опасно, и боюсь я не столько детей, сколько родителей!

Она расхохоталась и пришлепнула рукой свою шапку, чтобы ветер не унес.

У дома Жозефины они распрощались.

— А я живу чуть подальше, — сказала мадам Бертье, показав налево, на соседнюю улицу. — За Зоэ присмотрю, обещаю.

Она прошла несколько шагов и обернулась.

— А завтра наденьте свою шапку! И мы с вами узнаем друг друга даже издалека. Незаметной ее не назовешь!

Это точно, подумала Жозефина: шапка похожа на кобру, поднявшую голову из корзинки. Так и ждешь, что сейчас заиграет флейта и она начнет раскачиваться. Жозефина засмеялась, кивнула, да, она тоже обещает, прямо с завтрашнего дня будет ходить в своей шляпке-гармошке. Интересно, одобрит ли ее Лука.

Они встречались уже год, но по-прежнему были на «вы». Два месяца назад, в сентябре, попытались перейти на «ты», но было уже поздно. Вышло так, словно их уединение нарушили два незнакомца. Два чужих человека, которые говорят друг другу «ты». И они остались на «вы». Как ни странно, это их устраивало. Их совместная жизнь их тоже устраивала: каждый жил у себя. Независимость превыше всего. Лука писал для университетского издательства научный труд об истории слез со Средних веков до наших дней. Почти все время сидел в библиотеке. В тридцать девять лет он жил, как студент, в квартире-студии в Аньере, с вечной бутылкой кока-колы и сиротливым куском пирога в холодильнике, не имел ни машины, ни телевизора и в любую погоду ходил в синем полупальто с капюшоном. Пальто служило ему вторым домом: в его глубоких карманах умещалось все, что могло понадобиться в течение дня. У Луки был брат-близнец Витторио, его главная головная боль. По морщинке между бровями Жозефина всегда могла понять, есть ли плохие новости от брата. Когда морщинка превращалась в глубокую борозду, было ясно, что назревает гроза. Она не задавала вопросов. В такие дни Лука был мрачен и молчалив. Он брал ее руку и засовывал в карман своего полупальто, вместе с ключами, ручками, блокнотами, леденцами от кашля, билетами на метро, мобильником, бумажными носовыми платками и рыжим, потертым кожаным бумажником. Она научилась на ощупь узнавать каждый предмет. Даже могла определить, какие он купил леденцы. Они встречались по вечерам, если Зоэ ночевала у подруги, или на выходных, когда та уезжала в Лондон, в гости к своему кузену Александру.

Дважды в месяц, по пятницам, Жозефина отвозила Зоэ на Северный вокзал. А Филипп и его сын Александр встречали ее на вокзале Сент-Панкрас. Филипп купил для Зоэ проездной на «Евростар», и та каждый раз уезжала, горя нетерпением вновь оказаться у дяди в Ноттинг-хилле, в своей комнате.

— У тебя там собственная комната? — изумленно воскликнула Жозефина.

— И даже собственный шкаф с кучей одежды, чтобы не таскаться с чемоданом! Филипп обо всем подумал, он такой замечательный дядюшка!

Да, в этой заботе был весь Филипп, ее деликатный, отзывчивый зять. Когда у нее возникали проблемы или ей нужен был совет, она всегда звонила Филиппу.

Он неизменно отвечал: я здесь, я рядом, Жози, ты можешь попросить меня о чем угодно, ты же знаешь. Она слышала его участливый голос и тут же успокаивалась. Она бы с радостью погрузилась в волны тепла, исходившие от этого голоса, отдалась на волю нежности, появлявшейся в его тоне, стоило ей произнести: «Алло, это я, Жозефина…» — но внутри моментально включалась сигнальная лампочка: «Внимание, опасность! Это муж твоей сестры! Соблюдай дистанцию, Жозефина!»

Ее муж Антуан, отец Гортензии и Зоэ, погиб полгода назад. В Кении. Он связался там с одним китайским бизнесменом, мсье Вэем, разводил для него крокодилов. Дела шли из рук вон плохо, Антуан запил, вел странные диалоги с рептилиями, которые его в упор не замечали, не желали размножаться, продирали заграждения и пожирали служащих. Ночи напролет он вглядывался в желтые глаза крокодилов, мерцавшие над неподвижной поверхностью пруда. Он хотел говорить с ними, хотел стать их другом. Однажды ночью он вошел в воду, и один из них его сожрал. О его трагической гибели Жозефина узнала от Милены. Милена была любовницей Антуана. С ней он уехал в Кению на поиски приключений. Из-за нее он бросил семью. Нет, не из-за нее, думала Жозефина; он бросил меня потому, что больше не мог сидеть без работы, целыми днями слоняться по дому и жить на мои деньги. Милена была лишь предлогом. Строительными лесами для реконструкции личности.

Жозефине не хватило духу сказать Зоэ, что отец умер. Она объяснила, что папа уехал в джунгли осваивать новые крокодильи питомники, что там нет мобильной связи и что скоро он даст о себе знать. Зоэ покачала головой: «Значит, теперь у меня есть только ты, мамочка, лишь бы с тобой ничего не случилось», — и постучала по дереву, чтобы не сглазить. «Нет уж, со мной ничего не случится! Я непобедима, как королева Альенор Аквитанская: она дожила до семидесяти восьми лет, всегда оставалась сильной и никогда не жаловалась». Зоэ, немного подумав, подошла к делу практически: «А вдруг с тобой и правда что-нибудь случится? Я ведь сама ни за что не сумею найти папу!» Жозефина подумывала было слать дочке открытки «от папы», но мошенничать ей претило. Все равно рано или поздно придется сказать ей правду. Просто случая не подворачивалось. Да и какой, впрочем, может быть «удобный» случай объявить тринадцатилетней девочке, что ее отец окончил свои дни в пасти крокодила? Гортензии она сказала. Та сначала плакала, обвиняла Жозефину, но потом заявила, что так даже лучше, папа слишком страдал из-за своих неудач. Гортензия не любила переживаний, считала их пустой тратой времени и сил, сомнительными сантиментами, от которых недалеко и до жалости. У нее в жизни была лишь одна цель — добиться успеха, и никто, никто не мог сбить ее с пути. Она, конечно, любила отца, но ничем не могла ему помочь. Человек сам хозяин своей судьбы, папа оступился и дорого за это заплатил.

Что толку проливать потоки слез — его этим не воскресишь.

Это было в июне.

Жозефине казалось, что с тех пор минула целая вечность.

Гортензия блестяще сдала экзамены на бакалавра и отправилась учиться в Англию. Иногда они с Зоэ встречались у Филиппа и вместе проводили выходные, но обычно она врывалась, как ветер, целовала сестричку и тут же уносилась прочь. Она поступила в лондонский колледж Святого Мартина[3] и работала не покладая рук. «Это лучшая школа стилистов в мире, — уверяла она мать. — Это дорого, я знаю, но ведь мы сейчас не бедствуем, правда? Вот увидишь, ты не пожалеешь, что вложила в меня деньги. Я стану стилистом с мировым именем». Гортензия не сомневалась в этом ни минуты. Жозефина тем более. Она всегда верила в старшую дочь.

Меньше года прошло, а сколько всего случилось! За несколько месяцев в моей жизни изменилось все. Я была одинока, меня бросил муж, надо мной издевалась мать, я погрязла в долгах, меня преследовал банкир… И я только что написала роман, чтобы сестра, моя дорогая сестрица Ирис Дюпен, могла поставить на нем свое имя и блистать в обществе.

А теперь…

Теперь права на экранизацию моего романа купил Мартин Скорсезе, а на роль Флорины, главной героини, прочат Николь Кидман. Я уже потеряла счет зарубежным переводам моей книги, а недавно подписала первый договор на китайском языке.

Теперь Филипп живет с Александром в Лондоне, а Ирис лежит в клинике под Парижем, лечится от депрессии.

Теперь я ищу сюжет для нового романа, потому что издатель убедил меня писать еще. Ищу, ищу — и не нахожу.

Теперь я вдова. Смерть Антуана была засвидетельствована местной полицией, доведена до сведения французского посольства в Найроби, а затем Министерства иностранных дел Франции. Отныне я Жозефина Плиссонье, вдова Кортес. И могу без слез думать об Антуане, о его жуткой смерти.

Теперь я живу по-новому: вот жду Луку, чтобы пойти в кино. Лука купит «Парископ»[4], и мы вместе выберем фильм. Фильм всегда выбирает Лука, но делает вид, что отдает инициативу мне. Я положу голову ему на плечо, засуну руку в его карман и скажу: «Выбирайте вы». А он ответит: «Ладно, выберу, только потом не жалуйтесь!»

Она никогда не жаловалась. Наоборот, никогда не могла понять, что ему за удовольствие с ней общаться. Ночуя у него, чувствуя, как он засыпает рядом с ней, она забавы ради надолго закрывала глаза, а открыв, с удивлением, словно впервые, изучала спартанскую обстановку его комнаты, полоски света, пробивающиеся сквозь жалюзи, стопки книг на полу. На каждой стопке красовалась то забытая тарелка, то стакан, то крышка от кастрюли, то наполовину сползшая газета. Квартира старого холостяка. Жозефина наслаждалась ролью любовницы. Она у него дома, она спит в его постели. Она теснее прижималась к нему, легонько целовала его руку, сухую, как виноградная лоза, обвившая ее тело. У меня есть любовник. У меня, Жозефины Плиссонье, вдовы Кортес, есть любовник. У нее покраснели уши, и она пугливо оглядела кафе: вдруг кто-то на нее смотрит? Хоть бы Луке понравилась шапка! Если он сморщит нос, распорю ее и сделаю берет. Или суну в карман и никогда больше не надену.

Ее взгляд снова упал на пакет. Она развязала грубую бечевку, еще раз перечитала адрес. «Мадам Жозефине Кортес». Они не успели оформить развод. Да и неизвестно, решились бы на это или нет. Муж и жена. Брак заключают не для одних только радостей, брак заключают и ради ошибок, слабостей, уверток и обмана. Она больше не любила Антуана, но он по-прежнему был ее мужем, отцом Гортензии и Зоэ.

Она осторожно сняла бумагу, еще раз взглянула на марки, — сходить, что ли, отнести их девице на почте? — приоткрыла обувную коробку. Сверху лежало письмо.

«Мадам,

Вот все, что осталось от Антуана Кортеса, вашего супруга, все, что нам удалось найти после несчастного случая, стоившего ему жизни. Выражаем вам наше искреннее сочувствие. Мы сохраним самую светлую память о нашем товарище, он всегда был готов оказать услугу или всех угостить. Без него жизнь уже не будет такой, как раньше, а его место в баре в знак нашей дружбы отныне останется пустым.

Друзья и коллеги из кафе “Крокодил” в Момбасе».

Дальше шли совершенно неразборчивые подписи. Да и к чему ей было их расшифровывать? Она все равно не знала никого из этих людей.

Жозефина сложила письмо и развернула газетную бумагу, в которую были завернуты вещи Антуана. Достала часы для дайвинга — красивые часы с арабскими и римскими цифрами на большом черном циферблате; одну оранжевую кроссовку 39-го размера — Антуан стеснялся, что у него такая маленькая нога; крестильный медальон с ангелочком, задумчиво опершимся подбородком на руку; на оборотной стороне медальона были выгравированы имя, фамилия и дата рождения Антуана, 26 мая 1963 года. И наконец, длинную прядь каштановых волос, прилепленную скотчем к пожелтевшей картонке, на которой было написано от руки: «Волосы Антуана Кортеса, французского коммерсанта». Эта прядь волос потрясла Жозефину. Тонкие, шелковистые волосы так не вязались с образом, который выбрал для себя Антуан… Он не любил свое имя, называл себя «Тонио». Тонио Кортес. Это звучало шикарно. Он сразу чувствовал себя удальцом, охотником из прерий, а на самом деле все время боялся неудач, боялся оказаться не на высоте.

Она погладила прядь волос. Бедный мой Антуан, ты не был создан для этого мира; тебе бы подошел мягкий, пушистый опереточный мирок, где можно безнаказанно ходить гоголем, где ты бы живо распугал всех крокодилов своим бахвальством. А тут они тебя заглотнули и не поперхнулись. Не только те рептилии, колыхающиеся в болоте. Все крокодилы нашей жизни, поджидающие нас, разинув пасть. В мире полно этих мерзких тварей.

Вот и все, что осталось от Антуана Кортеса: картонная коробка у нее на коленях. По сути, она всю жизнь держала мужа у себя на коленях. Внушала ему иллюзию, что он главный, а отвечала за все сама.

— Ну, а вы, милая дама, что желаете?

Перед ней стоял официант.

— Колу-лайт, пожалуйста.

Официант удалился пружинистым шагом. Надо бы ей заняться спортом. Она опять стала расплываться. А ведь специально выбрала квартиру рядом с Булонским лесом, чтобы бегать по утрам. Жозефина выпрямилась, втянула живот и велела себе сидеть с прямой спиной как можно дольше, чтобы укрепить мышцы.

По улице спешили прохожие. Обгоняли друг друга, толкали. Не извинялись. Мимо прошла влюбленная парочка. Молодой человек обнимал девушку за плечи, она прижимала к груди стопку книг. Он что-то шептал ей на ухо, она слушала.

О чем же будет мой следующий роман? Из какой эпохи — из нашей или из моего любимого XII века? Его я хотя бы знаю. Знаю, как люди тогда чувствовали, знаю, как полагалось любить и как вести себя в обществе. А что я знаю про сегодняшнюю жизнь? Да почти ничего. Я только учусь. Учусь общаться с людьми, учусь обращаться с деньгами, всему учусь. Гортензия разбирается в этом куда лучше меня. Зоэ еще ребенок, хоть и меняется на глазах. Мечтает быть похожей на сестру. Я тоже, когда была маленькая, во всем подражала сестре.

Я боготворила Ирис. Смотрела на мир ее глазами. А сейчас она лежит, ко всему безучастная, в полумраке больничной палаты, и взгляд ее огромных синих глаз стал совсем пустым. Она меня почти не замечает, почти не слушает, погруженная в безбрежное море скуки. Однажды, когда я просила ее помягче относиться к персоналу, окружающему ее заботой, она ответила: «Я себя-то не выношу, что уж говорить о других», — и ее рука бессильно упала на одеяло.

Филипп ее навещал. Платил за лечение, за палату в клинике, за квартиру в Париже, выплачивал жалованье Кармен. Кармен, преданная и упрямая дуэнья, каждый день составляла для Ирис букеты и привозила в клинику: полтора часа в один конец на общественном транспорте, с двумя пересадками. Ирис раздражал запах цветов, их выносили из палаты, и они увядали за дверью. Кармен покупала ей пирожные в чайном салоне «Марьяж Фрер»[5], накрывала ее постель розовым кашемировым пледом, подкладывала ей на тумбочку книгу, прыскала в палате изысканным освежителем воздуха и ждала. Ирис спала. Около шести вечера Кармен на цыпочках выходила из палаты, а на следующий день приходила с новыми дарами. Жозефине больно было смотреть на молчаливую, преданную Кармен и бесстрастную Ирис.

— Ну подай ей знак, скажи хоть что-нибудь… Она приходит каждый день, а ты на нее даже не смотришь. Это невежливо.

— Мне не до вежливости, Жозефина, я больна. И потом, она меня утомляет своей любовью. Оставь меня в покое!

Порой ее немного отпускало, голос оживал, щеки розовели, и тогда она становилась очень злой. В последний раз, когда Жозефина ее навещала, их разговор, поначалу вполне нейтральный и безобидный, быстро перешел на повышенные тона.

— У меня был один-единственный талант, — заявила Ирис, разглядывая себя в карманное зеркальце, которое всегда держала под рукой. — Я была красива. Очень красива. И даже этого я скоро лишусь! Видишь морщинку, вот здесь? Еще вчера вечером ее не было. А завтра появится еще одна, и еще, и еще…

Она со стуком положила зеркальце на пластиковый столик и пригладила короткие черные волосы, постриженные под четкое каре. Эта прическа молодила ее лет на десять.

— Мне сорок семь лет, и я загубила свою жизнь. Загубила в себе женщину, мать, да и вообще все… И ты думаешь, я захочу проснуться? Чего ради? Лучше уж спать.

— А как же Александр? — еле слышно произнесла Жозефина без особой убежденности в голосе.

— Не строй из себя дурочку, Жози, ты прекрасно знаешь, что я никогда не была для него матерью. Так, какое-то явление, какая-то знакомая, даже не подружка: мне с ним было скучно и, подозреваю, ему со мной тоже. Он к тебе, своей тетке, ближе, чем ко мне, матери, так что…

А Филипп? Этот вопрос вертелся у Жозефины на языке, но она не решалась его задать. Ты не боишься, что он начнет новую жизнь, что он найдет другую? Не боишься остаться совсем одна? Нет, это было бы слишком жестоко.

— Ну, попробуй стать просто хорошим человеком… — заключила она. — Это никогда не поздно…

— Господи, какая же ты зануда, Жозефина! Прямо монахиня в борделе, пришла спасать заблудшие души! Даже тут ты меня достала, даже тут читаешь мне морали! В следующий раз не трать силы на дорогу, посиди лучше дома. Ты вроде переехала? В прекрасную квартиру в прекрасном районе? Мне наша милая мамаша сообщила. Между прочим, ей до смерти хочется к тебе зайти, только она не хочет звонить первой.

По ее губам скользнула слабая презрительная улыбка. Огромные синие глаза, за время болезни ставшие еще больше, потемнели от зависти и злобы.

— У тебя теперь есть деньги. Много денег. Благодаря мне. Это я обеспечила успех твоей книги, не забывай! Ты бы сроду не сумела найти издателя, не смогла бы давать интервью, выступать на публике и уж точно бы не позволила остричь себя налысо, чтобы привлечь к себе внимание! Так что избавь меня от своих проповедей и пользуйся деньгами. Пусть хоть одной из нас они послужат!

— Ирис, ты несправедлива.

Сестра выпрямилась. Прядь черных волос выбилась из безупречного каре, упала ей на глаза. Она закричала, наставив обвиняющий перст на Жозефину:

— Мы заключили договор! Я отдаю тебе все деньги, а вся слава остается мне! Я соблюдала условия! А ты — нет! Тебе нужно было и то, и другое: и деньги, и слава!

— Ты прекрасно знаешь, что это неправда. Ничего я не хотела, Ирис, вообще ничего! Ни книгу писать, ни деньги за нее получать! Мне хотелось только дать приличное воспитание Гортензии и Зоэ.

— Посмей мне еще сказать, что не ты подослала эту мелкую стерву Гортензию, чтобы она опозорила меня прямо на телевидении! «Это не моя тетя написала книгу, а моя мама…» Посмей только! Тебе очень даже кстати пришлось, что она все разболтала! Состроила из себя святую невинность и захапала себе все, даже меня поимела! И если я сейчас тихо подыхаю на этой гребаной кровати, в этом виновата ты, Жозефина, только ты!

— Ирис… Прошу тебя…

— И тебе все мало? Издеваешься надо мной? Что тебе еще нужно? Мой муж? Мой сын? Да бери их, Жозефина, бери!

— Что ты такое говоришь?! Ты так не думаешь. Это невозможно. Мы же так любили друг друга, по крайней мере я тебя любила и люблю до сих пор.

— Ты мне противна, Жози. Я была твоей самой верной союзницей. Я всегда была рядом, вечно платила за тебя, вечно приглядывала за тобой. Раз в жизни я попросила тебя что-то для меня сделать, и ты меня предала. Решила взять свое! Опозорила меня! Почему, как ты думаешь, я валяюсь в этой клинике и сплю целыми днями, одурев от снотворных? Потому что у меня нет выбора! Если я отсюда выйду, все станут показывать на меня пальцем. Лучше уж подохнуть здесь. Я умру, и моя смерть будет на твоей совести, посмотрим тогда, как ты сможешь жить дальше. Потому что я тебя так не оставлю! Буду являться по ночам и хватать тебя за ноги, за твои маленькие теплые ножки, прижатые к большим холодным ногам моего мужа, на которого ты втихаря заришься. Думаешь, я не знаю? Думаешь, не слышу, какие трели он пускает, когда говорит о тебе? Я еще не совсем одурела, чую, куда его тянет. Я не дам тебе спать, не дам поднести к губам бокал шампанского, который он тебе протянет, а когда его губы коснутся твоего плеча, я тебя укушу, Жозефина!

Рукава ее халата сбились, обнажив бледные, исхудалые руки, зубы были стиснуты, на скулах ходили желваки, а глаза горели лютой ненавистью, ненавистью ревнивой женщины к сопернице. От этой ревности, от этой дикой ненависти Жозефина похолодела. И прошептала, словно признаваясь сама себе:

— Да ведь ты меня ненавидишь, Ирис…

— Наконец-то дошло! Наконец-то мы не обязаны ломать комедию и изображать любящих сестер!

Она кричала, яростно тряся головой. Потом притихла и сказала, глядя горящими, безумными глазами прямо в глаза сестре и указывая на дверь:

— Убирайся!

— Но, Ирис…

— Я тебя больше видеть не хочу. И нечего сюда таскаться. Скатертью дорожка!

Она нажала на кнопку, вызывая медсестру, и откинулась на подушки, зажав руками уши, пресекая любые попытки Жозефины как-то продолжить разговор и помириться.

Это было три недели назад.

Она никому об этом не рассказала. Ни Луке, ни Зоэ, ни Гортензии, ни даже Ширли, которая всегда не слишком жаловала Ирис. Нечего другим судить ее сестру, она сама прекрасно знает ее достоинства и недостатки.

Она злится на меня, злится, что я заняла первое место, по праву принадлежавшее ей. Вовсе я не подучила Гортензию вынести эту историю на свет божий, вовсе я не нарушала договор. Но как сделать, чтобы Ирис приняла правду? Она совершенно убита и ничего не хочет слушать. Винит Жозефину в том, что та загубила ее жизнь. Всегда проще обвинять других, чем разбираться в собственных ошибках. Ведь это Ирис предложила ей написать книгу, чтобы выдать ее за свою, это Ирис соблазнила ее деньгами, это Ирис все обстряпала. А она лишь позволила собой манипулировать. Она всегда была слабее сестры. Но где, собственно, граница между слабостью и трусостью? Слабостью и двуличием? Разве она, Жозефина, не была счастлива, когда Гортензия заявила на телевидении, что на самом деле «Такую смиренную королеву» написала ее мать, а не тетя? Да, я была потрясена, но меня гораздо больше потряс сам поступок Гортензии, по-своему признавшейся мне в любви и уважении, чем восстановление меня в правах как писательницы. Да плевать мне на эту книгу. Плевать на эти деньги. Плевать на успех. Я хочу, чтобы все стало как раньше. Чтобы Ирис меня любила, чтобы мы вместе ездили в отпуск, чтобы она была самой красивой, самой блестящей, самой элегантной, и чтобы мы кричали хором: «Крюк хотел схрумкать Крика и Крока, а Крик и Крок схряпали Крюка!» — как в детстве. Хочу опять стать невзрачной, неприметной. В одежке преуспевающей дамы мне как-то неуютно.

И тут она заметила свое отражение в зеркале.

Сначала она себя не узнала.

Неужели эта женщина — Жозефина Кортес?

Эта элегантная дама в бежевом пальто с широкими коричневыми бархатными отворотами? Эта прелестная женщина с блестящими каштановыми волосами, красиво очерченным ртом, удивленными, сияющими глазами? Это она? Пухлая шапочка гармошкой завершала и подчеркивала новый облик Жозефины. Она бросила взгляд на незнакомку. Приятно познакомиться. Голубушка, как хороша! И как свободна! Мне так хочется быть на вас похожей, то есть хочется быть и в душе такой же прекрасной, сияющей, как это зыбкое отражение в зеркале. Странное чувство: смотрю на вас и словно раздваиваюсь. Хотя на самом деле мы с вами — одна и та же женщина.

Она так и не притронулась к своей кока-коле. Льдинки растаяли, края стакана запотели. Она не сразу решилась оставить на них следы пальцев. Ну почему я заказала колу? Я же терпеть ее не могу. Ненавижу пузырьки, они лезут в нос, как тысяча рыжих муравьев. Никогда не знаю, что заказать в кафе, вот и говорю, как все: кола или кофе. Кола, кофе. Кофе, кола.

Она подняла голову и посмотрела на стенные часы: половина восьмого! Лука не пришел. Она достала из сумки мобильник, набрала его номер, попала на автоответчик, который четко, почти по слогам произнес «Джамбелли», оставила сообщение. Значит, сегодня вечером они не увидятся.

Может, оно и к лучшему. Всякий раз, как она вспоминала ужасную сцену с сестрой, ее охватывало бессильное отчаяние. Ей ничего больше не хотелось. Разве что сесть на тротуар и смотреть, как мимо идут прохожие, незнакомцы и незнакомки. Неужели обязательно надо страдать, если любишь кого-то? Может, это цена любви, выкуп за нее? Она только и умела что любить. Но не умела сделать так, чтобы ее любили. Это совершенно разные вещи.

— Вы не пьете свою колу, милая дама? — спросил официант, поднимая поднос с соседнего столика. — Невкусно? Может быть, выдохлась? Хотите, я вам ее поменяю?

Жозефина слабо улыбнулась и покачала головой.

Она решила больше не ждать Луку. Поедет домой, поужинает с Зоэ. Уезжая, она оставила ей на кухонном столе куриную отбивную с салатом из зеленой фасоли, фруктовый творожок и записку: «Я в кино с Лукой, вернусь часам к десяти. Зайду поцеловать тебя перед сном, люблю тебя, моя красавица, любовь моя, целую. Мама». Жозефина редко оставляла ее одну по вечерам, но Лука очень настаивал на встрече. «Мне надо с вами поговорить, Жозефина, это очень важно». Она нахмурилась. Он ведь так и сказал, она совсем забыла.

Позвонила домой. Сказала Зоэ, что в итоге вернется к ужину, и попросила у официанта счет.

— Он под блюдцем, милая дама. Право, вы неважно себя чувствуете.

Она оставила ему щедрые чаевые и пошла к двери.

— Погодите! Вы забыли пакет!

Она обернулась: он протягивал ей посылку. Может, я бессердечная? Забываю последнее, что осталось от Антуана, предаю сестру, бросаю дочь одну, чтоб пойти в кино с любовником… что еще?

Она взяла пакет и спрятала за пазуху, под пальто.

— Я чего хотел сказать… у вас шляпка шикарная! — выпалил ей вслед официант.

Уши у нее под шапкой опять покраснели.


Жозефина поискала такси, но так и не нашла. Время неподходящее. В это время люди расходятся по домам или отправляются в ресторан, в кино, в театр. Она решила пойти домой пешком. Моросил холодный дождик. Она крепче прижала к себе пакет под пальто. Куда его девать? Не хранить же в квартире. Вдруг Зоэ найдет… Спрячу в подвале.

Уже совсем стемнело. На проспекте Поля Думера не было ни души. Она быстрым шагом прошла вдоль кладбищенской стены. Увидела автозаправку. Свет шел только от витрин магазинов. На перекрестках она с трудом различала названия боковых улиц, пыталась их запомнить. Улица Шлезинга, улица Петрарки, улица Шеффера, улица Тур… Кто-то ей говорил, что в этом красивом здании на углу улицы Тур Брижит Бардо родила сына. Всю беременность она просидела дома, задернув шторы: папарацци поджидали ее на каждом дереве, на всех окрестных балконах. Соседние квартиры сдавали за немыслимые деньги. Она была узницей в собственном доме. А когда ей все-таки случалось выйти, в лифте ее преследовала какая-то мегера, обзывала шлюхой, грозила выколоть глаза вилкой. Бедная женщина, подумала Жозефина, если это цена славы, лучше оставаться неизвестной. После скандала, устроенного Гортензией на телевидении, журналисты пытались подбираться к Жозефине, фотографировать ее. Она уехала к Ширли в Лондон, а оттуда они сбежали на остров Мустик, в большой белый дом Ширли. Вернувшись, она сменила квартиру и осталась незамеченной. Порой, когда она называла свое имя, Жозефина Кортес, К.О.Р.Т.Е.С, кто-нибудь поднимал голову, благодарил ее за то, что она написала «Такую смиренную королеву». Ее встречали тепло и доброжелательно. Никто пока не гонялся за ней с вилкой.

Проспект Поля Думера перешел в бульвар Эмиля Ожье. Жозефина жила чуть дальше, в парке Ренлей. Она заметила мужчину, который делал гимнастику, подтягивался на дереве. Такой элегантный мужчина, в белом плаще. Забавно он выглядел: такой франт, а висит на ветке, поднимается и опускается на руках. Лица его она не разглядела, он висел к ней спиной.

Неплохое начало для романа. Мужчина повис на ветке в парке. Темная-темная ночь. Он в белом плаще, подтягивается не торопясь, рассчитывая силы. Проходящие мимо женщины оглядываются и скорей спешат восвояси. Кто знает, что у него на уме, то ли хочет повеситься, то ли наброситься на кого-нибудь. То ли отчаявшийся бедняга, то ли убийца… Вот так и начнется эта история. Жозефина доверяла жизни, посылавшей ей знаки, идеи, детали для сюжета. Именно так она написала первую книгу. Глядя на мир широко открытыми глазами. Прислушиваясь, принюхиваясь, наблюдая. Только так можно не стареть. Стареешь, когда замыкаешься в себе, когда отказываешься видеть, слышать, обонять. Жизнь и творчество часто идут рука об руку.

Она шагала по парку. Вокруг темнота, ночь стояла безлунная. Она вдруг почувствовала себя так, словно заблудилась в глухом, враждебном лесу. Задние фары машин казались размытыми за пеленой дождя, их слабые, неясные отсветы пробегали по деревьям и кустам. Ветка, качнувшись под порывом ветра, задела ее по руке. Жозефина вздрогнула. Сердце на миг замерло, потом бешено заколотилось. Она пожала плечами и ускорила шаг. Что здесь может случиться, в этом районе? Все сидят по домам, едят вкусный суп из свежих овощей или всей семьей смотрят телевизор. Дети приняли ванну, переоделись в пижаму и режут в тарелках мясо, а родители рассказывают, как прошел день. Тут нет полоумных, которые рыщут по улицам, задирают прохожих и выхватывают нож. Она заставила себя думать о чем-нибудь другом.

Непохоже на Луку: не прийти и даже не предупредить. Наверное, что-то случилось с его братом. Что-нибудь серьезное, потому он и забыл об их встрече. «Мне надо с вами поговорить, Жозефина, это очень важно». Сейчас он, скорее всего, в полицейском участке, пытается вытащить Витторио из очередной скверной истории. Он всегда все бросал, когда надо было выручать брата. Витторио отказывался встречаться с ней: говорил, не нравится мне эта девка, прибрала тебя к рукам, и с виду абсолютная клуша. Ревнует, насмешливо заметил Лука. «И вы не вступились, когда он назвал меня клушей?» Он улыбнулся: «Да я привык, он хочет, чтобы я занимался только им… Раньше он таким не был, но с каждым годом становится все ранимее, все раздражительнее. Потому я и не хочу, чтоб вы виделись, он бывает очень неприятным, а я слишком вами дорожу». Она услышала только конец фразы и благодарно засунула руку ему в карман.

Значит, дражайшая матушка желает проинспектировать мое новое жилище, но не желает в этом признаться. Анриетта Плиссонье никогда не звонит первой. Ей подавай уважение и почет. Тот вечер, когда я сумела дать ей отпор, стал для меня первым вечером свободной жизни, первым шагом к независимости. Может, все и началось именно тогда? Статуя Великой Командирши рассыпалась, и Анриетта Гробз пала, лапки кверху. С тех пор на нее посыпались несчастья. Сейчас она жила одна в большой квартире, которую благородно оставил ей муж, Марсель Гробз. Он сбежал от нее к другой, более милосердной подруге, и та родила ему малыша — Марселя Гробза-младшего. Надо бы позвонить Марселю, подумала Жозефина, испытывавшая к отчиму куда более теплые чувства, чем к родительнице.

Ветви деревьев качались в угрожающем танце. Прямо какая-то пляска Смерти: длинные темные ветки похожи на лохмотья ведьм. Она поежилась. Ветер швырнул ей в глаза струи дождя, ледяные иголки впились в лицо. Она уже ничего не видела. Из трех фонарей на аллее горел только один. Бледная, размытая дождем полоска света тянулась к небу. Вода лилась сверху, летела со всех сторон, поднималась дымкой с земли. Брызгала, сыпалась, кружилась в воздухе мелкой пылью. Жозефина следила взглядом за мутным лучом, угасающим в темном небе, за дрожащими в луче капельками.

Она не заметила тени, крадущейся за ней.

Не услышала быстрых приближающихся шагов.

Лишь почувствовала, как ее тянут назад, как сильная мужская рука зажимает ей рот, а другая бьет со всей силы прямо в сердце. Она тут же решила, что у нее хотят отнять посылку. Левой рукой удерживая пакет, она вырывалась, отбивалась как могла, но быстро задохнулась. Зашлась в кашле, обмякла и повалилась на землю. Успела только заметить подошвы дорогих ботинок, гладкие, чистые, они лупили ее по всему телу. Она закрывалась руками, свернулась клубком. Пакет упал на землю. Мужчина шипел сквозь зубы проклятия: сука, сука, гадина, задница вонючая, доигралась, тварь, я тебе покажу, как выделываться, я тебе глотку поганую заткну, сучка, насовсем. Он осыпал ее бранью и ударами. Жозефина закрыла глаза. Лежала неподвижно, изо рта тянулась струйка крови… Страшные подошвы ушли, оставив ее распростертой на земле.

Она ждала довольно долго, потом встала на колени, упираясь локтями в землю, поднялась на ноги. Сделала глубокий вдох. Поняла, что кровь идет из разбитого рта и из левой руки. Нагнулась к пакету, лежавшему на земле. Подобрала его и обнаружила, что снизу он прорезан ножом. Первой ее мыслью было: Антуан спас меня. Если бы я не прижимала к сердцу эту посылку, все, что осталось от моего мужа, я была бы сейчас мертва. Кроссовка с толстой подошвой спасла мне жизнь… Ей вспомнилось, что в Средние века реликвии служили оберегами. Клали в медальон или ладанку лоскут платья святой Агнессы или обрывок подошвы святого Бенедикта, носили на шее и чувствовали себя в безопасности. Она поцеловала оберточную бумагу и поблагодарила святого Антуана.

Жозефина ощупала живот, грудь, шею. Нет, вроде не ранена. Внезапно она почувствовала резкую боль в левой руке: он порезал ей тыльную сторону кисти, из раны лилась кровь.

Ей было так страшно, что подкашивались ноги. Она спряталась за толстое дерево и, прижавшись к мокрой шершавой коре, попыталась отдышаться. Первая мысль была о Зоэ. Главное, ничего ей не говорить, ничего. Она не вынесет мысли, что мама в опасности. Это случайность, ошибка, это какой-то псих, он не меня хотел убить, это псих, ну кто может меня ненавидеть настолько, чтобы желать мне смерти, я тут ни при чем, это псих. Слова путались в голове. Она уперлась руками в колени, удостоверилась, что стоит на ногах, и побрела к деревянной лакированной двери своего подъезда.

На столике при входе лежала записка от Зоэ: «Мамочка, я в подвале с Полем, нашим соседом. Кажется, у меня появился друг».

Жозефина прошла в свою комнату, закрыла за собой дверь. Еле живая. Сняла пальто, бросила на кровать, сняла свитер, юбку, обнаружила, что рукав пальто испачкан кровью, а на левой поле — два длинных вертикальных разреза. Свернула его комом, нашла большой пакет для мусора, запихнула туда всю одежду и засунула в дальний угол шкафа. Потом она его выбросит. Внимательно осмотрела руки, ноги, плечи. Ни царапины. Отправилась в душ. Проходя мимо большого зеркала над раковиной, провела рукой по лбу и увидела себя. Бледную как смерть. Потную. С бегающими глазами. Она коснулась волос — а где же шапочка? Потеряла. Наверное, валяется где-то на земле. Слезы хлынули ручьем. Может, надо пойти и забрать шапку, чтобы не оставлять примет, по которым ее можно опознать? Нет, пока ей не хватит храбрости.

Он ударил ее. Прямо в грудь. Ножом. Тонким, острым лезвием. Она могла умереть. В какой-то газете она прочла, что в Европе ходит на свободе не менее сорока серийных убийц. Интересно, сколько их во Франции. Впрочем, из его брани было ясно, что он сводил какие-то счеты. «Доигралась, тварь, я тебе покажу, как выделываться, я тебе глотку поганую заткну». Его слова болью отдавались в мозгу. Он, наверное, с кем-то меня перепутал. Я получила за кого-то другого. Надо обязательно убедить себя в этом, иначе жизнь станет невыносимой. Она никому не сможет доверять. Будет всего бояться.

Она приняла душ, помыла голову, высушила феном, надела футболку, джинсы, на всякий случай накрасилась — вдруг выступят синяки, мазнула помадой по губам и попыталась улыбнуться своему отражению. Ничего не случилось, Зоэ не должна ни о чем догадаться, надо держаться весело, как будто все в порядке. Она не сможет никому об этом рассказать. Придется жить с этой тайной. Или рассказать Ширли? Я могу все рассказать Ширли. Эта мысль ее успокоила. Она шумно выдохнула, выталкивая из себя все напряжение, всю тревогу, разрывающую грудь. Надо принять арнику, чтобы не было синяков. Взяла в аптечке тубу, высыпала дозу гомеопатических шариков под язык, подождала, пока те рассосутся. Может, обратиться в полицию? Предупредить их, что в округе бродит убийца. Да, но… Тогда узнает Зоэ. Нельзя ничего говорить Зоэ. Она открыла люк под ванной и спрятала посылку от товарищей Антуана.

Туда уж точно никто не полезет.

В гостиной она налила себе большой стакан виски, выпила и пошла к Зоэ в подвал.


— Мама, познакомься, это Поль.

Мальчик, примерно одних лет с Зоэ, тощий, как цапля, с копной светлых курчавых волос, в черной майке в обтяжку, вежливо поклонился Жозефине. Зоэ не сводила глаз с матери, ища ее одобрения.

— Здравствуй, Поль. Ты живешь в нашем доме? — спросила Жозефина бесцветным голосом.

— На четвертом этаже. Моя фамилия Мерсон. Поль Мерсон. Я на год старше Зоэ.

Ему казалось важным уточнить, что он старше этой девчонки, глядевшей на него преданными восхищенными глазами.

— А как вы познакомились?

Она изо всех сил старалась говорить спокойно, не обращать внимания на резкие, отрывистые удары сердца.

— Я услышала шум в подвале — бум-бум, спустилась и увидела Поля, он играл на барабанах. Смотри, мам, он устроил в своем отсеке подвала музыкальную студию.

Зоэ потащила мать взглянуть на студию Поля. Он поставил там акустическую ударную установку — бас-барабан, малый барабан, три тома, джазовые тарелки и пару цимбал; картину дополнял черный вертящийся стул. На малом барабане лежали палочки, на стуле — ноты. Под потолком болталась лампочка, распространяя тусклый неверный свет.

— Здорово, — похвалила Жозефина, еле сдерживаясь, чтобы не чихнуть: от пыли щекотало в носу. — Отличные инструменты. Профессиональные.

Она городила первое, что придет в голову. Она ничего не понимала в барабанах.

— Нормальные. «Tama Swingstar». Мне их подарили на прошлое Рождество, а на следующее я получу тарелки от Paiste, «Ride Giant Beat».

Она слушала, поражаясь точности его ответов.

— А ты сделал звукоизоляцию в подвале?

— Ну да… Пришлось, ведь когда я играю, грохот получается тот еще. Я тут репетирую, а играем мы у приятеля, у него свой дом в Коломб. Там можно спокойно играть и никого не беспокоить. А тут народ напрягается… Особенно этот тип за стенкой.

Он показал подбородком на соседний отсек подвала.

— Может, звукоизоляция плохая? — предположила Зоэ, оглядывая стены подвала, покрытые толстой белой пленкой.

— Ну сколько ж можно! Это все-таки подвал. В подвале люди не живут. Папа сказал, что сделал все по максимуму, а тот дядька — профессиональный скандалист. Вечно всем недоволен. И на каждом собрании жильцов, кстати, обязательно с кем-нибудь собачится.

— Может, у него есть причины…

— Папа говорит, нет. Просто склочник. Бузит по любому поводу. Если кто-то поставит машину на пешеходном переходе, он закатывает дикую истерику! Мы-то его знаем как облупленного, мы здесь уже лет десять, так что сами понимаете…

Поль покачал головой — этакий умудренный жизнью взрослый. Он был выше и больше Зоэ, но лицо его пока оставалось детским, а плечи — по-мальчишески узкими.

— Черт! Легок на помине! Прячемся!

Он захлопнул дверь за собой и Зоэ. Жозефина увидела высокого, прекрасно одетого мужчину; он шел с таким хозяйским видом, словно весь подвал был его собственностью.

— Добрый вечер, — выдавила она, вжавшись в стену.

— Добрый вечер, — бросил мужчина и прошел мимо, не удостоив ее взглядом.

Он был в темно-сером деловом костюме и белой рубашке. Костюм подчеркивал каждый мускул мощного торса, широкий виндзорский узел галстука выглядел безупречно, из белоснежных манжет выглядывали две серые жемчужные запонки. Он достал из кармана ключи, открыл дверь в свой отсек и запер за собой.

Поль появился не сразу: сперва убедился, что мужчина ушел.

— Он ничего не сказал?

— Нет, — ответила Жозефина. — По-моему, он меня даже не заметил.

— Да уж, хорош гусь, времени на болтовню не тратит.

— Это твой папа так говорит? — спросила Жозефина; ее забавлял серьезный тон мальчика.

— Нет. Это мама говорит. Она всех в нашем доме знает. У него вроде как шикарный подвал. С мастерской и всякими инструментами. А дома у него аквариум. Огромный, с гротами, водорослями, флуоресцентной подсветкой, искусственными островами. А рыбок в нем нет!

— Твоя мама немало выяснила, я смотрю, — сказала Жозефина, убеждаясь, что из разговоров с Полем можно многое узнать про обитателей дома.

— А между прочим, он ее никогда к себе не приглашал! Она туда заходила один раз, вместе с консьержкой, когда никого не было дома, а у них сработала сигнализация и надо было ее выключить. Он был в дикой ярости, когда узнал. К ним никто не ходит. Я знаю их детей, но они меня никогда к себе не приглашают. Родители не дают. И их никогда не пускают гулять во двор. Выходят, только если родителей нет, а иначе торчат дома! А на третий этаж, к Ван ден Брокам, нас всегда приглашают, и у них здоровенная плазменная панель во всю стену гостиной, с двумя колонками и системой «Долби стерео». Когда у них чей-нибудь день рождения, мадам Ван ден Брок приглашает весь дом и печет пироги. Я дружу с Флер и Себастьяном, могу познакомить их с Зоэ, если она захочет.

— И что, они симпатичные? — спросила Жозефина.

— Да, просто супер! Он врач. А жена — хористка в Гранд-Опера. У нее шикарный голос! Когда она репетирует, слышно на лестнице. Она меня всегда спрашивает, как там моя музыка. Предлагала мне заходить поиграть на рояле, если я хочу. Флер играет на скрипке, Себастьян на саксе…

— Я тоже хочу научиться на чем-нибудь играть… — сказала Зоэ, которая явно почувствовала себя не у дел.

Она подняла на Поля покорное личико: словно ребенок, расстроенный, что взрослые не смотрят на него. Золотистые глаза под шапкой каштановых волос молили о помощи.

— Ты что, никогда ни на чем не играла? — с удивлением спросил Поль.

— Нет… — ответила Зоэ в полном замешательстве.

— Я-то начал с пианино, сольфеджио и прочей мутоты, потом меня это достало, и я стал заниматься на ударных, для группы это гораздо круче.

— У тебя группа? А как называется?

— «Бродяги». Это я придумал название. Здорово, да?

Жозефина слушала разговор ребят и чувствовала, как к ней постепенно возвращается спокойствие. Поль, такой уверенный в себе, имеющий собственное мнение обо всем на свете, — и Зоэ, на грани отчаяния, оттого что не удается привлечь его внимание: личико напряженное, брови нахмурены, губы сжаты. Жозефина буквально слышала, как она копается у себя в голове, выискивая по сусекам, чем бы набить себе цену в глазах мальчика. Зоэ очень выросла за лето, но ее тело пока не успело развиться, было по-детски мягким и пухлым.

— А ты не поиграешь нам немножечко? — попросила Зоэ, видимо, не находя других способов заинтересовать Поля.

— Боюсь, сейчас для этого не лучшее время, — вмешалась Жозефина, показывая глазами на соседний отсек подвала. — Быть может, в другой раз…

— А-а, — раздосадованно протянула Зоэ.

Она совсем сникла и понуро чертила на полу круги носком ботинка.

— Уже пора ужинать, — сказала Жозефина, — Поль наверняка тоже скоро поднимется к себе…

— Я уже ужинал. — Он закатал рукава, взял палочки, взъерошил волосы и принялся расставлять инструменты. — Вы бы не могли закрыть за собой дверь, если не затруднит?

— Пока, Поль! — крикнула Зоэ. — До скорого!

Она помахала рукой — одновременно робко и храбро, что означало: мне бы хотелось снова увидеться с тобой, если ты, конечно, не против.

Он не дал себе труда ответить. Ему было всего пятнадцать, в этом возрасте не ведутся на застенчивых, неоформившихся девочек. В этом сложном возрасте подростки обживают свои новые, непривычные тела и, чтобы придать себе значительности, могут вести себя жестоко, сами того не желая. Своим пренебрежительным обращением он ясно показал Зоэ, кто тут главный; если что, в роли жертвы будет выступать она, а не он.

Элегантный мужчина в сером костюме ждал у лифта. Он посторонился, пропуская их вперед, спросил, какой им этаж, нажал кнопку шестого; потом нажал еще пятый.

— Так это вы новые жильцы…

Жозефина кивнула.

— Добро пожаловать в наш дом. Разрешите представиться: Эрве Лефлок-Пиньель. Я живу на пятом.

— А я — Жозефина Кортес; это моя дочь Зоэ. Мы живем на шестом. У меня есть еще одна дочь, Гортензия, она живет в Лондоне.

— Я сам хотел жить на шестом, но когда мы въезжали, эта квартира была занята. Там жила пожилая чета, мсье и мадам Легратье. Они погибли в автокатастрофе. Хорошая квартира. Вам повезло.

Как сказать, подумала Жозефина. Ее смутил деловой тон, каким сосед говорил о смерти предыдущих жильцов.

— Я туда заходил, когда квартиру выставили на продажу, — продолжал тот, — но мы слишком долго сомневались, переезжать или нет. Сейчас я об этом жалею…

На его губах мелькнула улыбка, потом лицо опять стало бесстрастным. Он был очень высокий, суровый. Лицо точно высечено из камня — сплошные углы и впадины. Черные жесткие волосы разделены безупречным косым пробором, одна прядь спадает на лоб. Карие, очень широко расставленные глаза, брови густые, черные, нос чуть приплюснутый, с небольшой вмятиной на переносице. Белоснежные зубы без намека на кариес, хоть на рекламу дантиста. Какая же громадина, думала Жозефина, украдкой пытаясь прикинуть его рост — метр девяносто, не меньше. Широкий в плечах, стройный, с подтянутым животом. Она представила, как он с теннисной ракеткой в руках получает приз из рук судьи. Очень красивый мужчина. На ладонях у него лежала плашмя белая матерчатая сумка.

— Мы переехали в сентябре, как раз к началу учебного года. Поначалу хлопот было хоть отбавляй, но потом разобрались.

— Вот увидите, дом у нас хороший, жильцы в основном народ приятный, да и район спокойный.

Жозефина поморщилась.

— Вы так не считаете?

— Нет-нет, конечно, — поспешно ответила она, — но, по-моему, вечером аллеи плохо освещены.

Она вдруг почувствовала, что у нее взмокли виски и задрожали ноги.

— Это мелочи. Район красивый, мирный, здесь не бродят банды противных юнцов и никто не уродует стены проклятыми граффити. Мне так нравится светлый камень парижских зданий, терпеть не могу, когда его портят.

В его голосе зазвенел гнев.

— И потом, здесь деревья, цветы, лужайки, по утрам поют птицы, иногда видишь удирающую белку. Для детей важно соприкасаться с природой. Ты любишь животных? — спросил он у Зоэ.

Та стояла, уставившись себе под ноги. Наверное, помнила, что говорил ей Поль о соседе по подвалу, и из солидарности с новым другом держалась отчужденно.

— Ты что, язык проглотила? — спросил мужчина, наклонившись к ней с широкой улыбкой.

Зоэ замотала головой.

— Она стеснительная, — извинилась за нее Жозефина.

— Я не стеснительная, — возразила Зоэ. — Я сдержанная.

— О! — воскликнул он. — У вашей девочки большой словарный запас, и она чувствует оттенки речи.

— Ничего удивительного, я в третьем классе.

— И мой сын Гаэтан тоже… А в какой ты школе?

— На улице Помп.

— И мои дети тоже.

— Вам нравится школа? — спросила Жозефина, опасаясь, что неразговорчивость Зоэ может в конце концов показаться невежливой.

— Есть отличные учителя, а есть совершенно беспомощные. И их пробелы приходится восполнять родителям. Я хожу на все родительские собрания. Мы там наверняка увидимся.

Лифт остановился на пятом этаже, и он вышел, бережно неся свою сумку на вытянутых руках. Обернулся, поклонился с широкой улыбкой.

— Ты видела? — сказала Зоэ. — У него в сумке что-то шевелилось!

— Ну что ты! Наверное, нес окорок или ногу ягненка из морозилки в подвале. Он явно охотник. Помнишь, как он говорил о природе?

Но убедить Зоэ было не так легко.

— Я тебе говорю, оно двигалось!

— Зоэ, хватит все время выдумывать!

— А мне нравится выдумывать. Так жить веселее. Вот вырасту, буду писателем, напишу «Отверженных»…

Они наскоро поужинали. Жозефине удалось скрыть царапины на правой руке. Доедая творожок, Зоэ уже зевала во весь рот.

— Ты спать хочешь, малыш. Беги скорей, ложись.

Зоэ, спотыкаясь, поплелась в свою комнату. Когда Жозефина пришла поцеловать ее на ночь, она уже почти спала. Рядом на подушке лежал плюшевый мишка, изрядно потрепанный многочисленными стирками. Зоэ всегда спала с ним. Бывало, в приступе пылкой любви она спрашивала у матери: «Мам, правда Нестор красивый? Гортензия говорит, что он страшней атомной войны». Жозефине трудно было не согласиться с Гортензией, но она героически лгала, искренне пытаясь найти хоть каплю красоты в бесформенном, линялом, одноглазом куске плюша. Вообще-то в ее возрасте пора обходиться без него, подумала Жозефина, а то никогда не повзрослеет… Каштановые локоны дочери разметались по белой подушке, а обмякшая рука сонно гладила мизинцем то, что раньше было лапой Нестора, а теперь напоминало большую вялую смокву. Ну чисто мужское яичко, заявляла Гортензия под негодующие вопли Зоэ. «Мама, мама, она говорит, что у Нестора яички вместо лап!»

Жозефина приподняла руку Зоэ и стала по очереди целовать пальчики. Пальчик папин, пальчик мамин, пальчик Гортензии, пальчик Зоэ, а чей у нас мизинчик? Это был их ритуал. Долго ли еще дочь будет протягивать ей руку, ожидая магической считалочки, чтобы уснуть безмятежным, счастливым сном? Сердце Жозефины сжалось от нежности и грусти. Зоэ была еще совсем младенец: круглые розовые щеки, маленький носик, зажмуренные от удовольствия глаза, ямочки и перетяжечки на запястьях. Пресловутый трудный возраст еще не изменил ее тело. Жозефину это удивляло, но педиатр успокоила ее: все придет разом, просто ваша девочка не торопится, она так устроена. Однажды утром она проснется, и вы ее не узнаете. У нее вырастет грудь, она влюбится, перестанет с вами разговаривать. Не надо беспокоиться, радуйтесь, пока можно. А кроме того, не исключено, что она не хочет взрослеть. Сейчас все больше детей, которые увязают в детстве, как пчелы в тазу с вареньем.

Гортензия, суровый диктатор, долго смотрела на робкую младшую сестренку свысока. Одна была сама покорность, вымаливала ласку и похвалу, другая неумолимо прокладывала себе дорогу в жизни огнем и мечом. Зоэ светлая, нежная, Гортензия угрюмая, жесткая, непреклонная. Из моих девчонок получилась бы отличная устрица: Гортензия — ракушка, а Зоэ — моллюск.

— Тебе хорошо в новой комнате, солнышко?

— Квартира мне очень нравится, а вот люди нет… Я бы лучше вернулась в Курбевуа. В этом доме все какие-то странные…

— Они не странные, они другие…

— Почему они другие?

— В Курбевуа ты всех знала, у тебя были друзья на каждом этаже, вам было легко разговаривать, легко встречаться. Ходили из квартиры в квартиру без всяких церемоний. А здесь они более…

Она с трудом подбирала слова, глаза слипались от усталости.

— Более важные, надутые… Не такие близкие.

— Ты хочешь сказать, что они жесткие и холодные? Как трупы.

— Ну, я этого не говорила, но, в общем, ты права, детка.

— Тот господин в лифте, он внутри такой холодный, я чувствую! У него как будто все тело панцирем покрыто, чтобы его никто не трогал, а в голове только он один и есть…

— А Поль? Он тоже жесткий и холодный?

— О, нет! Поль…

Она помолчала, потом прошептала еле слышно:

— Поль — он прикольный, мам. Я бы хотела с ним дружить.

— Ты и будешь с ним дружить, малышка.

— А ты думаешь, он меня тоже считает прикольной?

— Во всяком случае, он с тобой говорил, предлагал познакомить тебя с Ван ден Броками. Значит, он хочет снова с тобой увидеться и считает очень даже милой.

— Ты уверена? А по-моему, я ему не больно-то интересна. Мальчишки вообще мной не интересуются. Вот Гортензия — она прикольная…

— Гортензия старше тебя на четыре года. Вот будешь большая, как она, тогда и увидишь!

Зоэ задумчиво смотрела на мать, словно и хотела ей поверить, но никак не могла себе представить, что когда-нибудь сравнится с сестрой в красоте и обаянии. Потом вздохнула, закрыла глаза и зарылась лицом в подушку, зажав в руке медвежью лапу.

— Мам, я не хочу становиться взрослой. Иногда, знаешь, я так боюсь…

— Чего ты боишься?

— Не знаю. И от этого еще страшней.

Точнее не скажешь. Жозефине стало жутко.

— Мам… А как я узнаю, что стала взрослой?

— Когда сможешь сама принять важное решение, ни у кого ничего не спрашивая.

— Вот ты точно взрослая… Даже очень взрослая!

Жозефине хотелось сказать, что она часто колеблется, действует наугад, наудачу, откладывает решение на потом. Полагается на интуицию, старается все исправить, если ошиблась, и вздыхает с облегчением, если угадала. А когда все получается как надо, считает, что ей повезло. Может, мы никогда до конца и не взрослеем, думала она, поглаживая щеки, лоб, нос и волосы Зоэ, слушая ее ровное, спокойное дыхание. Она сидела у изголовья дочки, пока та не уснула; черпала в ее мерном сопении силы, чтобы не думать о том, что случилось… Наконец встала и пошла к себе.

Легла, закрыла глаза, постаралась уснуть. Но всякий раз, проваливаясь в сон, снова и снова слышала брань того мужчины, чувствовала сыплющиеся на нее удары. Все тело болело. Она встала, порылась в целлофановом пакете, который дал ей Филипп. Там было снотворное, найденное в тумбочке Ирис. Не хочу, чтобы таблетки были у нее под рукой. Мало ли что… Возьми, Жози, пусть полежат у тебя.

Она взяла таблетку стилнокса, оглядела маленький белый цилиндрик: интересно, какова минимальная доза? Решила принять половину. Проглотила, запила водой. Не хотелось ни о чем думать. Спать, спать, спать.

Завтра суббота. Завтра она позвонит Ширли.

Она поговорит с Ширли и успокоится. Та умеет все расставить по своим местам.

Может, все-таки надо обратиться в полицию? Пойти и все рассказать, только попросить, чтобы они не разглашали ее имени? Вдруг ее обвинят в пособничестве, если она промолчит, а тот тип опять на кого-нибудь нападет? Она уже почти решилась, хотела встать, но неожиданно уснула.

На другой день ее разбудили вопли Зоэ: та скакала по ее кровати, размахивая какими-то бумажками. Жозефина прикрыла глаза руками, спасаясь от яркого света.

— Детка, а который час?

— Половина двенадцатого, мам, половина двенадцатого!

— Боже, это я столько проспала! А ты давно встала?

— Тра-ля-ля! Я только что проснулась, посмотрела под дверью, нет ли почты, и угадай, что я нашла?

Жозефина села в кровати, поднесла руку ко лбу. Зоэ махала целой пачкой конвертов.

— Рождественский каталог? Тысяча подарков?

— Нет, мамочка, вовсе нет! Гораздо лучше…

Господи, голова-то какая тяжелая! Будто по ней прошел полк солдат в кованых сапогах. Стоило пошевелиться, и все тело наливалось болью.

— Письмо от Гортензии?

Гортензия никогда не писала. Она звонила. Зоэ замотала головой.

— Холодно, мамочка, холодно. Вообще мимо.

— Ну, тогда сдаюсь.

— Всем сенсациям сенсация! Супер-пупер-макси-гипер— сенсация! Вот такой вышины, вот такой ширины! Такая огромная, прямо до самой луны! Kisses and love and peace all around the world! Да пребудет с тобой сила, сестра! Yo! Brother![6]

При каждом вопле она топала ногой так, что подпрыгивал матрас: сущий вождь племени сиу, в боевом экстазе празднующий победу над врагом и потрясающий его скальпом.

— Хватит скакать, детка. У меня сейчас голова лопнет!

Взъерошенная, ликующая Зоэ плюхнулась на кровать, задрав ноги кверху, и объявила, сияя от счастья так, будто выиграла в лотерею:

— Открытка от папы! Открытка от моего папулечки! У него все хорошо, он все еще в Кении, пишет, что не мог с нами связаться, потому что заблудился в джунглях, а вокруг было полно крокодилов, но он ни на минуту, слышишь, мамуль, — ни на минуту не переставал думать о нас! И он крепко-крепко меня целует! Трам-парам-пам-пам! Папулечка наконец написал!

В очередном торжествующем прыжке она бросилась матери на шею. Жозефина скривилась от боли: Зоэ отдавила ей руку.

— Я так счастлива, мамуль, я так счастлива, ты не представляешь! Теперь уже можно тебе сказать: я боялась, что он умер. Что его крокодил съел. Помнишь, как я боялась туда ехать, боялась увидеть его среди всех этих мерзких тварей? Честно, я была уверена, что рано или поздно они сожрут его живьем!

Она разинула рот, защелкала зубами и громко зачавкала, изображая, как крокодил пережевывает добычу.

— Он жив, мамочка, он жив! Он скоро к нам приедет!

Вдруг она в ужасе замерла.

— Караул! Он ведь не знает нашего нового адреса! Он нас никогда не найдет!

Жозефина протянула руку и взяла открытку. Действительно из Кении, из Момбасы. Отправлена месяц назад, судя по штемпелю на конверте, и конечно же, на прежний адрес, в Курбевуа. Она узнала почерк Антуана, его разудалый стиль.

«Милые мои девочки,

Вот выдалась минутка черкнуть вам два словечка. У меня все хорошо, я вернулся к цивилизации после долгих скитаний по непроходимым и опасным джунглям. Я одолел все: и диких зверей, и лихорадку, и болота, и москитов, а главное, никогда, никогда не переставал думать о вас. Люблю вас всем сердцем. До очень скорого.

Папа».

В шестьдесят семь лет Марсель Гробз стал наконец счастливым человеком и не переставал этому удивляться. С самой зари он читал все благодарственные молитвы, какие знал, он возносил хвалы Господу, лишь бы не кончалось его чудное счастье. Благодарю тебя, Господи, благодарю за то, что Ты осыпал меня своими милостями, окропил счастьем, одарил усладами, указал мне путь к наслаждению, опоил сладострастием, ввергнул в блаженство, захлестнул волнами восторга! Благодарю, благодарю, благодарю!

Он произносил все это каждое утро, не успев спустить ноги с кровати. Повторял перед зеркалом, пока брился. Твердил, натягивая брюки. Поминал Бога и всех святых, завязывая галстук. Обещал подать десять евро первому встречному нищему, опрыскиваясь туалетной водой от «Герлен», удваивал сумму, застегивая пояс, потом обзывал себя жадной мускусной крысой и в приступе покаяния сулил утешить еще пару нищих. Ведь и я мог окончить свои дни под забором, если бы не вырвался из когтей Анриетты и меня не пригрела на своей мягкой груди Конфетка. Сколько бедолаг идут на дно только потому, что им вовремя не протянули руку помощи!

Наконец, умытый, побритый, подтянутый, благоухающий лавандой и альпийской полынью, он выходил на кухню, дабы воздать почести истинной виновнице всей этой благодати, сладчайшей из женщин, царице всех земных удовольствий, а именно своей подруге Жозиане Ламбер, в быту по праву именуемой Конфеткой.

Конфетка колдовала у плиты — литого чугунного чуда фирмы Aga с тройным стеклоэмалевым покрытием, — готовила яичницу своему мужчине. Окутанная розовой пеной пеньюара, сосредоточенная, важная, каждый жест отточен и полон величия. Никто лучше нее не умел выбить яйцо на горячую сковороду, припустить вязкий белок, слегка обжарить желток, проколоть его, помешать, потомить еще, а в самом конце изящным движением запястья сбрызнуть все бальзамическим уксусом и мягко стряхнуть на предварительно подогретую тарелку. За это время тостер Magimix, щелкнув четырьмя хромированными челюстями, выплевывал широкие поджаристые ломти цельнозернового хлеба с льняным семенем. В красивой, под старину, масленке покоилось знаменитое нормандское соленое масло, а белое блюдо с золотой каемкой украшали ломти ветчины на косточке и горка красной икры.

Вторгаться в этот священный ритуал было кощунством, но Марсель Гробз ничего с собой поделать не мог. Если он хотя бы двадцать минут проводил вдали от Конфетки, он бросался по ее следу, как охотничья собака, что гонит оленя, взрывая черным носом осенние листья, и делает стойку, учуяв его запах трепещущими ноздрями. И Марсель Гробз сделал стойку: положил руку на плечо Конфетки, ущипнул ее за талию и звонко чмокнул в плечико.

— Не мешай, Марсель, — пробормотала Жозиана, не сводя бдительного взора с почти готовой яичницы.

Он со вздохом отстранился и присел перед своим прибором у стола, покрытого белоснежной льняной скатертью. Великолепную картину довершали стакан свежевыжатого апельсинового сока, баночка витаминов «для тех, кому за 60» и деревянная лакированная ложечка с пыльцой каштана. Марсель прослезился.

— Вот это забота, вот это внимание, и как все изысканно! Знаешь, Конфетка, твоя любовь прекрасней всего на свете. Без нее я был бы как пустой горшок. Весь мир ничего не стоит без любви. Это немыслимая сила, а люди ею обычно пренебрегают. Только и думают, придурки, как бы набить кошелек! А вот если отдаешь все силы любви, смиренной каждодневной любви, и без оглядки всем ее раздаешь, тогда и сам расцветаешь, и от радости таешь, и прямо летаешь!

— Ты уже в рифму заговорил? — спросила Жозиана, поставив большую тарелку на белую льняную скатерть. — Скоро перейдешь на александрийский стих, а, Расин?

— Это от счастья, Конфетка моя. От счастья я делаюсь поэтом! Мне так хорошо, что я даже сам похорошел, тебе не кажется? Женщины на улице оборачиваются и смотрят мне вслед. Шучу, конечно, но я так рад, так рад…

— Да они пялятся на тебя, потому что ты разговариваешь сам с собой!

— Нет, Конфеточка, нет! От твоей любви я свечусь, как солнце! Они хотят прикоснуться ко мне, чтобы согреться. Смотри: с тех пор, как мы вместе, я хорошею, молодею, сияю, у меня вот даже мускулы появились!

Он похлопал себя по животу, не без труда втянув его, и сморщился от напряжения.

— Ну поехало! Хватит, Марсель Гробз… кончай муси-пуси разводить и давай пей апельсиновый сок, а то все витамины испарятся, и придется тебе их в воздухе ловить.

— Конфеточка! Я ведь серьезно. Я счастлив, так счастлив… Я бы, наверное, взлетел, только сдерживаюсь!

Он на секунду умолк, повязывая вокруг шеи салфетку, чтобы не запачкать белую рубашку, и тут же спросил с набитым ртом:

— А что наследник? Как ему спалось?

— Проснулся часов в восемь, я ему сменила памперс, покормила и хоп — сунула назад в кровать. Он еще спит, и попробуй мне только его разбудить!

— Ну только один поцелуйчик, самый легонький, в правую пяточку… — взмолился Марсель.

— Знаю я тебя. Откроешь свою пасть и так и проглотишь его целиком!

— А он это обожает. Прямо урчит от счастья на пеленальном столике. Я ему вчера три раза памперс менял! И мазал митозилом. Яички у него будь здоров! Прямо зверские! Из моего сыночка вырастет голодный волчище, он будет разить бедных девушек наповал, как африканским копьем, как стрелой из арбалета!

Он расхохотался, довольно потирая руки при мысли о грядущих победах сына.

— Покамест он спит, а у тебя встреча в конторе.

— В субботу, это ж надо! Назначить мне встречу в субботу, ни свет ни заря!

— Какое там ни свет ни заря, сейчас полдень!

— И мы столько проспали?

— Это ты столько проспал!

— Да, недурно мы вчера повеселились с Рене и Жинетт! Вот уж наклюкались! А Младший спал, как сурок! Ну… Конфеточка, миленькая, можно я его расцелую перед уходом?..

Марсель изобразил на лице страстную мольбу, молитвенно сложил руки, но Жозиана была непреклонна:

— Детям положено спать. Особенно в семь месяцев!

— Но он такой большой, я бы ему дал на год больше! Ты же видела: у него уже четыре зуба, а когда я говорю, он все-все понимает. Я тут давеча размышлял, стоит ли открывать еще один завод в Китае. Говорил вслух, думал, он с пальчиками на ногах играет — знаешь, как он их перебирает? считать учится, это точно! А он вдруг поднимает ко мне свою чудную мордашку и говорит: «да». Еще и повторил: «да-да»! Да, говорит, папка, вперед, клянусь тебе, Конфеточка! Я думал, у меня глюки.

— У тебя точно глюки, Марсель Гробз. Совсем крыша съехала.

— Мне показалось даже, что он сказал «go, daddy, go»[7]. Он ведь и по-английски умеет. Ты знала?

— В семь месяцев?

— В том-то и дело!

— Не иначе как твой «Assimil»[8] подействовал! Нет, ты сам-то веришь в эту чушь? Ой, Марсель, дурной ты стал, я уж беспокоюсь.

Каждый вечер, укладывая сына, Марсель Гробз ставил диск с курсом английского языка. Купил в книжном магазине «WH Smith» на улице Риволи, в детском отделе. Он ложился на ковер рядом с колыбелькой, разувался, клал под голову подушечку и повторял в темноте фразы из урока номер один. My name is Marcel, what’s your name? I live in Paris, where do you live? I have a wife…[9] Ну, то есть, a nearly wife, почти жена, поправлялся он в темноте. Нежный голос англичанки убаюкивал его. Он засыпал, так ни разу и не дослушав до конца первый урок.

— Согласен, он не то чтобы бегло болтает, но несколько слов точно лепечет. Во всяком случае, я точно слышал «go-daddy-go». Руку даю на отсечение!

— Спрячь сейчас же свою руку, не то останешься калекой! Марсель, опомнись. Твой сын — нормальный, совершенно нормальный малыш, что вовсе не мешает ему быть очень красивым, живым и смышленым… И нечего из него тут делать китайского императора, полиглота и бизнесмена! Или ты уже запланировал его выступление на совете директоров?

— Я тебе говорю только то, что сам видел и слышал. И ничего я не придумываю. Ты мне не веришь, это твое право, но когда он тебе скажет «hello, mummy, how are you?»[10] или то же самое по-китайски, ведь я собираюсь заниматься с ним китайским, как только он выучит английский, не урони его, пожалуйста, от ужаса. Я тебя просто предупреждаю.

И он принялся за яичницу, усердно макая в тарелку кусочки хлеба с маслом.

Жозиана, стоя к нему спиной, украдкой следила за его отражением в стекле. Он, такой веселый и бодрый, поглощал кусок за куском, орудуя руками, что тебе Тарзан. Улыбался чему-то, застывал с полным ртом, пытаясь уловить какой-нибудь звук из детской; потом, ничего не услышав, печально продолжал жевать. Жозиана невольно улыбнулась. Эти два Марселя, Старший и Младший, будут отличной парочкой сорванцов. У Младшего, надо признать, серого вещества хватает и котелок варит. В семь месяцев он вполне уверенно восседал на детском стульчике и повелительно указывал перстом на желанный предмет. Если она не слушалась, он хмурился и бросал на нее убийственные взгляды. Когда она говорила по телефону, он слушал, склонив голову набок, и кивал. Иногда казалось, что он хочет что-то сказать и сердится, потому что не находит слов. Однажды даже щелкнул пальцами! Она довольно смутно представляла себе, как должны вести себя младенцы, но не могла не признать, что Младший развивается очень быстро. Ей оставалось сделать лишь шаг, и она бы тоже стала утверждать, что малыш разбирается в финансовых делах отца. Но она не желала его делать. Марсель Младший будет расти постепенно, как все нормальные дети. Не хочу, чтобы он стал каким-нибудь вундеркиндом, тщеславным яйцеголовым умником. Хочу, чтобы он сидел в распашонке, перемазанный кашей, с голой попкой, а я его ласкала и тискала в свое удовольствие. Я слишком долго его ждала, чтобы отпустить во взрослый мир еще в памперсах.

Жизнь подарила Жозиане двух мужчин, большого и маленького, и они по кирпичику возводили ее счастье. И теперь пусть только попробует их у нее отнять! Она, жизнь, и так не больно-то ласково с ней обходилась. Один раз Жозиане крупно повезло, и она никому не позволит украсть у нее ни кусочка, ни крошечки счастья. У меня с ним свои счеты. И нынче на моей улице праздник. Пора уже мне получить свое, и не пытайтесь меня надуть. Прошли времена, когда я горе мыкала. Прошли времена, когда я была маленькой голодной секретаршей, когда я была одалиской для Марселя, моего шефа, владельца мебельной сети «Казамиа», сколотившего миллиарды на креслах, диванах, коврах, светильниках и прочих прибамбасах для дома. Марсель возвел ее в ранг спутницы жизни и оставил с носом первую жену, старую каргу Анриетту. Конец истории, начало моего счастья.

Она не раз видела Анриетту: та бродила вокруг их дома, пряталась за угол, чтобы ее не заметили. Но у нее на голове такой блин, что попробуй не заметь! Хочешь поиграть в сыщика, так хоть шляпу свою сними, не то тебя живо раскусят. И нечего делать вид, будто ходила по соседству в «Эдиар»[11] набивать брюхо деликатесами. Ну раз, ну два, но не три же подряд. И что эта долговязая мумия тут шатается, шпионит за их счастьем? Жозиана вздрогнула. Не зря она рыщет, ох не зря, что-то выискивает. Ждет удобного случая. Не дает развода, все чего-то еще добивается, все ей мало. Бьется за каждую пядь своей территории. Опасность, всюду опасность. «Тревога, внимание, тревога» — стучало в голове Жозианы. Вечно ей не везло, вечно она получала сплошные гадости, но теперь нашла тихую гавань и не даст сбить себя с толку и обобрать. Будь осторожна, привычно шептал ей внутренний голос. Будь осторожна, держи нос по ветру и жди, когда запахнет жареным.

Телефонный звонок вывел ее из задумчивости. Она протянула руку, сняла трубку.

— Здравствуйте, — сказала она машинально, еще вся во власти мрачных мыслей.

Это была Жозефина, младшая дочь Анриетты Гробз.

— Вы хотите поговорить с Марселем? — сухо спросила Жозиана.

И молча протянула ему трубку.

Когда выходишь замуж за немолодого человека, он тебе достается со всем семейным скарбом. А у Марселя был полный набор: от походной аптечки до старинного сундука. Анриетта, Ирис, Жозефина, Гортензия, Зоэ были его семьей так долго, что она уже не могла смахнуть их тряпкой, как пыль. Но как хотелось!

Марсель вытер рот и встал, чтобы взять трубку. Жозиана предпочла удалиться. Пошла в ванную, стала разбирать грязное белье: белое отдельно, цветное отдельно. Домашняя работа успокаивала. Анриетта, Жозефина. Кто объявится в следующий раз? Малышка Гортензия, перед которой мужики прыгают на задних лапках?

— Это Жози, — объявил Марсель, возникая на пороге. — С ней случилась странная история: ее муж, Антуан…

— Это которого крокодил сожрал?

— Он самый… Представь себе, их младшая дочка Зоэ получила от него открытку, посланную из Кении месяц назад. Он жив!

— А ты-то тут при чем?

— Ко мне в июне приходила любовница Антуана, некая Милена, наводила справки о деловой жизни в Китае. Хотела заняться торговлей косметикой, связалась с одним китайским финансистом и просила дать несколько полезных советов. Мы часок поговорили, и с тех пор я ее больше не видел.

— Точно?

Глаза Марселя загорелись. Ему нравилось, когда Жозиана ревновала. Он от этого как-то молодел, свежел, наливался силой.

— Точнее не бывает.

— И Жозефина хотела, чтобы ты дал ей координаты этой девицы.

— Именно. Они у меня в конторе где-то есть.

Он помолчал, поскреб пальцем дверной косяк.

— Можно как-нибудь вечерком позвать ее на ужин, я всегда любил эту девчушку…

— Да она старше меня!

— Ой, ладно тебе! Всего на годик или два…

— На годик или на два, это все равно называется старше! Или ты считаешь задом наперед? — обиженно возразила Жозиана.

— Но ведь я помню ее совсем крохой, Конфетка! Когда она еще бегала с косичками и играла в волчок! Эта малышка выросла на моих глазах…

— Да, ты прав! У меня что-то сегодня нервы шалят. Сама не знаю почему… У нас все слишком хорошо, Марсель, слишком хорошо, боюсь, как бы не влетела к нам в окно старая черная вонючая ворона и не накаркала нам беду.

— Нет! Нет! Это наше счастье, мы его ни у кого не украли! Теперь нам улыбнулась удача!

— А разве жизнь всегда честно воздает по заслугам? Разве она бывает справедливой? Где ты такое видел, а?

Она погладила Марселя по голове, и он даже засопел от удовольствия.

— Еще, Конфеточка, еще… Любви много не бывает. Я за тебя все готов отдать, даже левое яичко…

— А правое?

— Левое за тебя, а правое за Младшего.


Ирис протянула руку за зеркалом. Пошарила на тумбочке у кровати: нету, исчезло. Она села в постели, кипя от ярости. Украли. Боятся, что я его разобью и вскрою себе вены. За кого они меня держат? Что я, полоумная, резать себя на куски? И почему, интересно, я не имею права свести счеты с жизнью? Почему мне отказывают в этой последней радости? Чтобы сохранить мою жизнь? Да какая может быть жизнь в сорок семь с половиной! Она кончена! Морщины все глубже, кожа обвисает, повсюду скапливаются жировые тельца. Сперва прячутся, но втихаря ведут свою разрушительную работу. А когда покроют вас целиком, превратят в вялую, дряблую биомассу, тогда им уже нечего стесняться, и они на просторе довершают свое дело. Я каждый день за ними слежу. Беру зеркальце, осматриваю кожу под коленками и вижу, как там растет, пухнет слой жира. И никак его не сгонишь, ведь я день-деньской валяюсь в постели. Я медленно погибаю на этом одре. Лицо становится восковым, как потеки на церковной свечке. Я читаю это в глазах врачей. Они не смотрят на меня. Говорят со мной, как с пробиркой, в которую нужно налить лекарство. Я больше не женщина, я какой-то перегонный куб из лаборатории.

Она дотянулась до стакана и запустила им в стену.

— Я хочу себя видеть! — завопила она. — Хочу себя видеть! Верните мне зеркало!

Зеркало было ее лучшим другом и заклятым врагом. Оно отражало влажный, глубокий, переменчивый взгляд ее синих глаз — и замечало каждую морщинку. Иногда, если повернуть его к окну и поймать луч солнечного света, оно делало ее моложе. А если повернуть к стене, оно прибавляло ей лет десять.

— Отдайте зеркало! — взвыла она, молотя кулаками по одеялу. — Зеркало верните, не то я перережу себе горло! Я не больная, я не сумасшедшая, меня просто предала родная сестра. Такие болезни вы все равно не умеете лечить.

Она схватила столовую ложку, из которой пила лекарство, протерла ее краешком простыни и вгляделась в свое отражение. Но так лицо казалось распухшим, бесформенным, словно его искусал пчелиный рой. Ложка тоже полетела в стену.

Что же такое со мной случилось, почему я валяюсь здесь одна, без друзей, без мужа, отрезанная от всего мира?

И вообще, жива ли я еще?

Когда ты один, ты никто. Нет, у меня осталась Кармен… но она не считается, отмахнулась Ирис от этой мысли, она всегда меня любила и будет любить до конца дней. К тому же Кармен мне надоела. Верность надоедает, добродетель гнетет, тишина режет уши. Я хочу шума, взрывов смеха, шампанского в свете розовых абажуров, хочу страстных мужских взглядов, зависти и сплетен подруг. Беранжер ни разу ко мне не пришла. Ее мучает совесть, и потому она помалкивает, когда обо мне судачат в парижских гостиных, сперва помалкивает, а потом, не выдержав, присоединяется к своре с криком: «Какие же вы злые, бедняжка Ирис прозябает в клинике, она не заслужила такой жалкой участи, она просто была неосторожна…» — а в ответ раздается дружный визг: «Ах, неосторожна? Какая ты добренькая! Ты хотела сказать — непорядочна! Очень непорядочна!» И тогда, сбросив с себя бремя верности подруге, она, смакуя каждое слово, с наслаждением погружается в болото злословия: «Да, нехорошо она поступила. Очень нехорошо!» — и вливается в хор сплетников, где каждый на свой лад норовит вытереть ноги о ту, что не может теперь себя защитить. «Так ей и надо, — подводит итог самая ядовитая из змей. — Довольно уж она обливала нас презрением. Она теперь никто». Надгробная речь окончена, пора выбирать новую жертву.

И они правы, признала Ирис, разглядывая белые стены, белые простыни, белые занавески. Кто я на самом деле? Никто. Пустое место. Я сама все угробила, меня хоть в словарь вставляй, синонимом к слову «неудачница». Неудачница, женский род, единственное число, см. Ирис Дюпен. Надо бы вернуть себе девичью фамилию, скоро замужеству моему придет конец. Жозефина все у меня заберет. Мою книгу, моего мужа, моего сына, мои деньги.

Можно ли так жить? Отрезанной от семьи, от друзей, от мужа и ребенка? Да и от себя самой. Я скоро стану бесплотным духом. Растворюсь в небытии и пойму, что внутри меня всегда была пустота. Что я всегда была только видимостью.

Раньше я существовала потому, что другие смотрели на меня, наделяли мыслями, талантами, стилем, элегантностью. Я существовала потому, что была женой Филиппа Дюпена, потому что у меня была кредитка Филиппа Дюпена, связи Филиппа Дюпена. Меня боялись, меня уважали, мне пели лживые дифирамбы. Я могла утереть нос Беранжер, произвести впечатление на мамашу. Я имела успех.

Она запрокинула голову и дико захохотала. Чего стоит успех, которым ты обязан не себе, который не выковываешь сам, не строишь потихоньку, по кирпичику! Когда теряешь такой успех, впору скрючиться на тротуаре и просить милостыню.

Однажды вечером, не так давно, до болезни, она вышла из магазина, груженная пакетами, побежала к такси и чуть не налетела на нищего, сидевшего на пятках на тротуаре, понурив голову, не поднимая глаз. Всякий раз, когда монетка падала в его кружку, он глухо повторял: «Спасибо, мсье. Спасибо, мадам». Ей не впервой было видеть нищих, но почему-то именно этот привлек ее внимание. Она отвернулась, ускорила шаг. Нет у нее времени подавать милостыню, такси вот-вот уедет, а вечером они с мужем идут в гости, надо привести себя в порядок, принять ванну, выбрать платье среди десятков нарядов, причесаться, накраситься. Придя домой, она спросила Кармен: скажи, я не окажусь на улице, как тот нищий? Не хочу быть бедной. Кармен обещала, что такого никогда не случится, что она будет работать не покладая рук, лишь бы хозяйка могла блистать. Она поверила. Нанесла на лицо маску с пчелиным воском, расслабилась в горячей ванне, закрыла глаза.

А ведь теперь я скоро стану похожа на нищенку, подумала она, приподнимая одеяло в поисках зеркальца. Может, оно где-то тут. Просто я забыла положить его на место, и оно затерялось в постели.

Зеркало, мое зеркало, верните мне зеркало, я хочу себя видеть, хочу убедиться, что я существую, что я не испарилась. Что еще могу нравиться.

Лекарства, которые ей дали вечером, понемногу начинали действовать, она еще какое-то время бредила, видела отца, сидящего с газетой у нее в ногах, мать, проверяющую, хорошо ли булавки держат шляпу, Филиппа, ведущего ее, в белом подвенечном платье, по центральному проходу к алтарю. Я никогда его не любила. Я никогда никого не любила и хотела, чтобы все любили меня. Бедная девочка! Какая же ты жалкая. «Настанет день, когда мой принц вернется, настанет день, когда мой принц вернется…»[12] Габор. Он был моим прекрасным принцем. Габор Минар. Знаменитый режиссер, все его превозносят, его звезда сияет так ярко, что хочется полететь к ней, как бабочка на свет. Я готова была все бросить ради него: мужа, сына, Париж. Габор Минар. Она швырнула его имя в лицо самой себе, как обвинение, как упрек. Я не любила его, когда он был беден и безвестен, я бросилась ему на шею, когда он прославился. Я никогда не имела собственного мнения, мне во всем нужна была оценка других. Даже в любви. Тоже мне любовь, просто смешно.

Ирис обладала изрядной проницательностью, и от этого ей было еще хуже. В гневе она могла быть несправедлива, но быстро приходила в разум и проклинала себя. Кляла себя за трусость, за легкомыслие. Жизнь при рождении дала мне все, а я сама ничего не сделала. Только плыла по течению, качалась на волнах.

Будь у нее побольше самоуважения, эти озарения безжалостной ясности, когда она чернила себя даже больше, чем заслуживала, могли бы заставить ее исправиться, научиться любить себя. Но для самоуважения одного гонора мало, оно требует усилий, работы над собой, а от одной лишь мысли о работе и усилиях Ирис брезгливо наморщила нос. Да к тому же у меня и времени на это не осталось, деловито подумала она. В сорок семь с половиной поздно начинать жизнь заново. Можно залатать прорехи, заткнуть дыры, но ничего нового уже не построишь.

Нет уж, подумала она, пытаясь успеть принять решение, прежде чем погрузиться в сон, мне надо как можно скорее найти нового мужа. Побогаче, посильнее, повлиятельнее, чем Филипп. Величайшего из мужей. Чтобы я им восхищалась, чтобы я преклонялась и трепетала перед ним, как маленькая девочка. Чтобы он взял мою жизнь в свои руки и вернул меня миру. А мне вернул бы деньги, связи и светские рауты. Вот выйду отсюда и снова стану прекрасной, ослепительной Ирис.

«Первая позитивная мысль с тех пор, как меня тут заперли, — пробормотала она, подтягивая одеяло к подбородку, — может, я выздоравливаю?»

В воскресенье утром Лука наконец позвонил. Накануне Жозефина послала ему на мобильный три сообщения. Никакого ответа. Плохой знак, думала она, нервно постукивая ногтем по зубам. Еще она накануне звонила Марселю Гробзу, узнать координаты Милены. Надо поговорить с ней. Спросить, вдруг она тоже получила открытку от Антуана. Вдруг она знает, где он, чем занимается и жив ли он на самом деле. Не могу в это поверить, не могу поверить, твердила про себя Жозефина. В письме из посылки еще раз говорилось о его ужасной смерти. Это было письмо-соболезнование, а не поздравление с днем рождения.

Эта новость так потрясла ее, что она почти забыла, что стала жертвой нападения. По правде говоря, оба события смешались в голове, переполняя ее страхом и недоумением. Очень трудно было с Зоэ: в эйфории от скорого приезда папы та задавала тысячи вопросов, строила планы, воображала себе встречу с поцелуями и скакала по дому, не в силах усидеть на месте. Только что не канкан отплясывала, тряся своими детскими кудряшками.

Они как раз завтракали, когда зазвонил телефон.

— Жозефина, это Лука.

— Лука! Где вы были? Я вчера звонила вам весь день.

— Я не мог разговаривать. Вы свободны сегодня после обеда? Может, прогуляемся вдоль озера?

Жозефина быстро прикинула свои планы. Зоэ собирается в кино с одноклассницей, часа три у нее будет.

— В три, у лодочной станции? — предложила она.

— Договорились.

И повесил трубку. Жозефина какое-то время сидела с телефоном в руке и вдруг поняла, что ей грустно. Он был краток и сух. Ни капли нежности в голосе. Слезы навернулись на глаза, она зажмурилась.

— Что-то не так, мам?

Зоэ с беспокойством смотрела на нее.

— Это Лука. Боюсь, опять какие-то неприятности с его братом, ну, ты знаешь, Витторио…

— А… — облегченно вздохнула Зоэ: причиной маминого расстройства оказался чужой человек.

— Хочешь еще тостов?

— Да, да! Пожалуйста, мамуль.

Жозефина встала, отрезала хлеба, положила в тостер.

— С медом? — спросила она.

Она старалась говорить весело, оживленно, чтобы Зоэ не заметила грусти в ее голосе. Внутри образовалась пустота. С Лукой я счастлива урывками. Краду у него счастье, выцарапываю, подбираю по крошке. Вхожу к нему как вор. Он закрывает глаза, делает вид, что не видит, позволяет себя грабить. Люблю его как-то против его воли.

— Это тот вкусный мед, который любит Гортензия?

Жозефина кивнула.

— Она не обрадуется, когда узнает, что мы его ели без нее.

— Но ты же не съешь всю банку?

— Кто знает, — сказала Зоэ, плотоядно улыбнувшись. — Банка новая, да? Ты ее где купила?

— На рынке. Продавец сказал, что перед едой его надо немножко подогреть на водяной бане, тогда он не засахарится.

Идея доставить удовольствие Зоэ, устроить для нее эту медовую церемонию, отодвинула мрачные мысли о Луке на второй план, и Жозефина расслабилась.

— Ты такая хорошенькая, — улыбнулась она, потрепав дочку по голове. — Надо бы расчесаться как следует, а то колтуны будут.

— Я хочу быть коалой… И не надо будет причесываться.

— Выпрями спинку!

— Да уж, коалам живется куда легче! — вздохнула Зоэ, распрямляясь. — А когда вернется Гортензия, мам?

— Не знаю…

— А Гэри когда приедет?

— Понятия не имею, детка.

— А Ширли? О ней что-нибудь слышно?

— Я пыталась вчера ей дозвониться, но никто не подходил. Наверное, уехала на выходные.

— Я по ним скучаю… Скажи, ма, у нас как-то мало родственников, да?

— Да уж, родней мы не слишком богаты, — шутливым тоном ответила Жозефина.

— А Анриетта? Ты не можешь с ней помириться? Была бы хоть одна бабушка… Пускай она и не любит, когда ее так называют!

Анриетту все звали просто по имени: ни «бабушкой», ни «бабулей», ни просто «ба» она быть не желала.

Зоэ подчеркнула слова «хоть одна». У Антуана тоже было туго с родней. Единственный сын, родители рано умерли, с тетками, дядьками и двоюродными братьями он перессорился и с тех пор не встречался.

— У тебя есть один дядя и один двоюродный брат, это уже кое-что.

— Ну-у, это мало… У всех девочек в классе настоящие большие семьи…

— Ты правда скучаешь по Анриетте?

— По времени, да.

— «По времени» не говорят, говорят «временами» или «время от времени», любимый мой малыш…

Зоэ кивнула и замолчала. О чем она думает, удивилась Жозефина, глядя на дочь. Личико Зоэ помрачнело. Она размышляла. Казалось, всем ее существом завладела одна какая-то мысль, и она напряженно обдумывала ее в тишине, положив подбородок на руки и упрямо сведя брови. Жозефина молча следила за сменой выражений на ее лице, не хотела вторгаться в этот внутренний диалог. Глаза Зоэ то темнели, то прояснялись, лоб то хмурился, то вновь разглаживался. Наконец она подняла взгляд на мать и с тревогой в голосе спросила:

— Скажи, мам, тебе не кажется, что я похожа на мужчину?

— Нет, ни капельки! С чего ты взяла?

— А у меня не квадратные плечи?

— Нет! Что за глупости!

— Просто я купила «Элль». Его все девчонки в классе читают…

— И что?

— Не надо читать «Элль». Никогда. Там все девушки такие красивые… Я никогда такой не буду.

Рот у нее был набит: она жевала уже четвертый тост.

— Я, во всяком случае, считаю, что ты красивая и у тебя вовсе не квадратные плечи.

— Ну ты-то понятно, ты моя мама. Мамы всегда считают, что их дочери красивые. Разве Анриетта тебе это не говорила?

— Вообще-то нет! Она говорила, что я некрасивая, но если очень постараться, во мне можно найти что-то интересное.

— А какая ты была маленькая?

— Да ни кожи, ни рожи, на всех зверей похожа!

— А прикольная?

— Не думаю.

— А как же получилось, что ты понравилась папе?

— Наверное, он как раз и разглядел то самое, «интересное»…

— У папы глаз-алмаз, да, мам? Он когда вернется, как ты думаешь?

— Не имею ни малейшего представления, малыш. Тебе надо делать уроки на понедельник?

Зоэ кивнула.

— Надо сделать их до того, как пойдешь в кино, а то потом голова будет другим занята.

— А можно мы вечером посмотрим вдвоем какой-нибудь фильм?

— Два фильма за один день?

— Можно посмотреть какой-нибудь шедевр, тогда будет совсем другое дело, это будет для общего развития. Я, когда вырасту, стану режиссером. Сниму фильм по «Отверженным»…

— Что это у тебя сейчас все «Отверженные» да «Отверженные»?

— По-моему, это ужасно красивая история, мам. Я прямо плачу, когда читаю про Козетту, с этим ее ведром и с куклой… А потом у них такая красивая любовь с Мариусом, и все хорошо кончается. У нее больше нет в сердце ран.

«А что делать, если любовь наносит рану в сердце, большую, как воронка от снаряда, такую огромную, что сквозь нее небо видно? — думала Жозефина, спеша на встречу с Лукой. — Кто знает, что он чувствует ко мне? Я не осмеливаюсь сказать ему: “Я вас люблю”, боюсь, что это слишком громкое слово. Я знаю, что в моем “люблю” прозвучит вопрос “А вы любите меня?”, который я тоже не решаюсь задать, боюсь, что он повернется спиной и уйдет, сунув руки в карманы. Неужели влюбленная женщина непременно должна переживать и мучиться?»

Он ждал ее у лодочной станции. Сидел на скамейке, руки в карманах, ноги вытянуты, длинный нос смотрит в землю, прядь темных волос падает на лицо. Она остановилась, приглядываясь к нему, прежде чем подойти. Беда в том, что я не могу быть легкой, свободной в любви. Мне хочется броситься любимому на шею, но боюсь его напугать, если смиренно подниму к нему лицо, молящее о поцелуе. Я люблю украдкой. Когда он поднимает на меня глаза, ловит мой взгляд, я подстраиваюсь под его настроение. В любви я становлюсь такой, какой он хочет меня видеть. Пылаю на расстоянии, а как только он приближается, сдерживаю себя. Вы ничего не знаете, Лука Джамбелли, вы считаете меня пугливой мышкой, но если бы вы прикоснулись к любви, кипящей во мне, то получили бы ожог третьей степени. Я нравлюсь себе в этой роли: веселю вас, успокаиваю, чарую, преображаюсь в нежную и терпеливую сиделку, подбираю крошки, которые вам угодно мне уделить, и делаю из них сытные бутерброды. Мы уже год встречаемся, а я знаю о вас лишь то, что вы прошептали мне тогда, в первый раз… В любви вы похожи на человека, потерявшего аппетит.

Он заметил ее. Поднялся. Поцеловал в щеку легким, почти дружеским поцелуем. Жозефина вся сжалась: поцелуй пробудил в ней смутную боль. Надо поговорить с ним — именно сегодня, расхрабрилась она вдруг, как часто бывает с очень робкими людьми. Я расскажу ему о своих несчастьях. Что это за возлюбленный, если от него надо прятать свои беды и тревоги?

— Как дела, Жозефина?

— Бывало и получше…

Давай смелей, велела себе Жозефина, будь сама собой, расскажи, как на тебя напали, расскажи про открытку.

— У меня было два кошмарных дня, — заговорил он. — Мой брат исчез в пятницу после обеда, как раз когда мы должны были встретиться в этом ресторане, который вам так нравится, а мне так совсем нет.

Он повернулся к ней, насмешливо улыбнулся краешком губ.

— Он должен был прийти к врачу, который лечит его от припадков буйства, и не пришел. Его везде искали, но он явился только сегодня утром. В ужасном состоянии. Я уж боялся худшего. Простите, что подвел вас.

Он взял Жозефину за руку; прикосновение его длинных, горячих и сухих пальцев растрогало ее. Она потерлась щекой о рукав его полупальто, словно говоря: ничего страшного, я вас прощаю.

— Я подождала вас, а потом пошла домой и поужинала с Зоэ. Я так и поняла, что у вас какие-то неприятности с… эээ… с Витторио.

Ей показалось забавным, что она запросто называет по имени человека, с которым незнакома и который вдобавок ее ненавидит. Это давало ощущение какой-то фальшивой близости. С какой стати он меня ненавидит? Я ему ничего плохого не сделала.

— Когда он сегодня утром пришел домой, я его ждал. Весь вчерашний день и всю ночь я сидел у него на диване и ждал. Он посмотрел на меня так, словно первый раз видел. Совершенно не в себе. Ринулся в душ, не проронив ни звука. Я уговорил его принять снотворное и лечь спать, он на ногах не стоял.

Его рука стиснула руку Жозефины, словно пытаясь передать ей все отчаяние этих двух дней, когда он ждал и боялся худшего.

— Витторио меня тревожит, я уже не знаю, что с ним делать.

Рядом остановились две молодые стройные женщины, запыхавшиеся после бега трусцой. Обе помирали от хохота и глядели на часы: сколько еще осталось бегать? Одна еле проговорила сквозь смех:

— Ну вот я ему и говорю: ты чего, в конце концов, от меня хочешь? А он мне такое выдал, ни за что не угадаешь! Хватит, говорит, меня грузить! Это я-то его гружу! Короче, с меня довольно, я, наверное, завяжу. Видеть его больше не могу. Чего ему еще надо? Чтобы я ему гейшей была? И молчала в тряпочку? Готовила ему всякие вкусности и ножки раздвигала, когда он велит? Да лучше уж одной жить. По крайней мере спокойней, и хлопот куда меньше!

Молодая женщина решительно скрестила руки на груди, ее чуть раскосые карие глаза пылали гневом. Подружка, шмыгая носом, кивнула. И обе побежали дальше.

Лука посмотрел им вслед.

— Не только у меня проблемы, как я погляжу.

Самое время рассказать о своих несчастьях, встрепенулась Жозефина.

— У меня тоже… У меня тоже проблемы.

Лука удивленно поднял бровь.

— Случились две вещи, одна очень неприятная, другая невероятная, — произнесла Жозефина, стараясь говорить шутливым тоном. — С которой начинать?

Мимо них промчался черный лабрадор и плюхнулся в озеро. Лука отвернулся и стал смотреть на пса. На поверхности зеленоватой воды расплывались радужные бензиновые пятна. Пес плыл, разинув пасть, шумно дыша. Хозяин бросил ему мячик, и он старался изо всех сил. Его черная блестящая шерсть искрилась, от морды расходились буруны; утки разлетались во все стороны и опасливо садились поодаль.

— Нет, все-таки собаки — это что-то невероятное! — воскликнул Лука. — Смотрите!

Пес выскочил из воды, отряхнулся и положил мячик у ног хозяина. Гавкнул, завилял хвостом: просил поиграть еще. А действительно, с чего начать? подумала Жозефина, следя глазами за мячиком, который снова полетел в воду, и псом, который ринулся за ним.

— Так что вы говорили, Жозефина?

— Я говорила, что со мной случились две вещи: одна страшная, другая странная.

Она попыталась улыбнуться, чтобы как-то смягчить свой рассказ.

— Я получила открытку от Антуана… ну… Вы знаете, моего мужа…

— Но я думал, что он…

Он замялся, и Жозефина договорила за него:

— Умер?

— Да. Вы мне говорили, что…

— Я тоже так думала.

— Действительно странно.

Жозефина ждала какого-нибудь вопроса, предположения, удивленного вскрика, хоть какой-то реакции, чтобы обсудить эту новость, но он только нахмурился и спросил:

— А другая вещь, страшная?

«То есть как? — подумала Жозефина. — Я говорю ему, что мертвец пишет открытки, наклеивает на них марки, кидает в почтовый ящик, а он меня спрашивает, что еще случилось? То есть для него это нормально? Что мертвецы встают по ночам и пишут письма? Впрочем, не такие уж они и мертвые, коли бегают на почту; вот почему там вечно очереди!» Она сглотнула и выпалила единым духом:

— А еще меня чуть не убили!

— Чуть не убили, вас? Это невозможно!

А почему, собственно? Или из меня получился бы плохой труп? Может, я не подхожу на эту роль?

— В пятницу вечером, когда я возвращалась с нашего несостоявшегося свидания, меня пырнули ножом прямо в сердце. Вот сюда! — Она ударила себя кулаком в грудь, чтобы подчеркнуть трагизм фразы, и подумала, что выглядит смешно. Она не слишком убедительна в роли героини криминальной хроники. Он, наверное, думает, что она интересничает, хочет соперничать с его братом.

— Что вы такое рассказываете, это же совершенно невероятно! Если бы вас пырнули ножом, вы бы погибли…

— Меня спасла кроссовка. Кроссовка Антуана….

Она спокойно объяснила ему, что произошло. Он слушал, рассеянно наблюдая за голубями.

— Вы заявили в полицию?

— Нет. Я не хотела, чтобы узнала Зоэ.

Он непонимающе посмотрел на нее.

— Однако, Жозефина! Если на вас напали, вам надо обратиться в полицию.

— Как это «если»? На меня напали.

— Но этот человек может напасть на кого-нибудь еще! И эта смерть будет на вашей совести.

Мало того, что он не обнял ее, не успокоил, не сказал «не бойтесь, я с вами, я вас в обиду не дам», — он еще и обвиняет ее, думает о следующей жертве. Она беспомощно хлопала глазами: что же должно с ней произойти, чтобы он заволновался?

— Вы мне не верите?

— Верю… я вам верю. Я только советую вам пойти в полицию и подать заявление.

— Вы, похоже, знаток в этих делах.

— Я привык иметь дело с полицейскими, из-за брата. Почти во всех парижских участках побывал.

Она в изумлении уставилась на него. Он вернулся к своим делам. Сделал небольшой крюк, чтобы выслушать ее, и плавно вырулил назад, к собственной беде. И это он, мой любимый, мой прекрасный принц? Человек, пишущий книгу о слезах, цитирующий Жюля Мишле: «…драгоценные слезы, они текли в светлых легендах, в чудесных стихах и, возносясь к небу, застывали кристаллами гигантских соборов, устремленных к Всевышнему». Черствое сердце, да. Мелкое и сухое, как коринка. Он обнял ее за плечи, притянул к себе и прошептал ласково и устало:

— Жозефина, я не могу решать проблемы всех на свете. Не будем все усложнять, ладно? Мне хорошо с вами. Вы — мой единственный уголок веселья, нежности, смеха. Не надо его разорять. Пожалуйста…

Жозефина безропотно кивнула.

Они пошли вдоль озера, встречали других бегунов, и купающихся собак, и детей на велосипедах, и отцов, бегущих сзади, согнувшись в три погибели и придерживая их за сиденье, и какого-то потного черного гиганта с мощным голым торсом. Она подумала, не спросить ли Луку: «О чем вы хотели со мной поговорить, когда мы не встретились в кафе? Кажется, о чем-то важном?» — но не стала.

Рука Луки, медленно поглаживающая ее плечо, казалось, так и норовила соскользнуть.

В тот день кусочек ее сердца оторвался от Луки.


Вечером Жозефина сидела на балконе.

Подыскивая новую квартиру, она первым делом интересовалась не ценой, не адресом или этажом, не близостью от метро, не количеством света или состоянием жилья; первым делом она задавала агенту вопрос: «А там есть балкон? Настоящий балкон, где можно сесть, вытянуть ноги и смотреть на звезды?»

В новой квартире балкон был. Большой, красивый, с роскошными черными перилами; узоры пузатой кованой решетки походили на буквы, написанные на доске учительницей.

Балкон был нужен Жозефине, чтобы говорить со звездами.

Говорить со своим отцом, Люсьеном Плиссонье, умершим 13 июля[13], когда люди плясали на дощатых эстрадах и взрывали петарды, а в небе расцветал салют, до полусмерти пугая собак. Ей тогда было десять лет. Мать вышла замуж за Марселя Гробза; он был добрым и щедрым отчимом, но не знал, как ему приткнуться между сварливой женой и двумя девчушками. Так и не приткнулся. Любил их издалека, словно турист с обратным билетом в кармане.

Это стало привычкой — выходить на балкон каждый раз, когда смутно и тревожно на душе. Она дожидалась ночи, закутывалась в плед, выходила на балкон и говорила со звездами.

Все, что они с отцом не успели сказать друг другу, пока он был жив, они говорили теперь, через Млечный Путь. Конечно, признавала Жозефина, это не слишком рационально, конечно, меня можно назвать сумасшедшей, отправить в больницу, прилепить на голову присоски и шарахнуть током, но мне плевать. Я знаю, что папа здесь, он слушает меня и даже посылает мне знаки. Мы выбрали себе одну звездочку, совсем маленькую, на ручке ковша Большой Медведицы, и порой он зажигает ее поярче. Или гасит. Правда, не всегда так получается, это было бы слишком просто. Иногда он не отвечает. Но когда я действительно тону, он бросает спасательный круг. А иногда подмигивает лампочкой в ванной, фонарем на улице или фарой велосипеда. Он любит всякие светильники.

Она всегда следовала одному и тому же ритуалу. Садилась в углу балкона, подогнув ноги, клала локти на колени, поднимала голову к небу. Находила Большую Медведицу, потом маленькую звездочку на ручке ковша и начинала говорить. Стоило ей произнести коротенькое слово «папа», как у нее начинало щипать глаза, а сказав: «Папа! Милый мой папочка», — она начинала плакать.

И сегодня она снова уселась на балконе, вгляделась в небо, нашла Большую Медведицу, послала ей воздушный поцелуй, прошептала: папа, папа… у меня горе, большое горе, даже дышать трудно. Сперва нападение в парке, потом открытка от Антуана, а теперь еще странная реакция Луки, его холодность и вежливое безразличие. Что делать, когда тебя переполняют чувства? Если выразишь их неправильно, все полетит кувырком. Если даришь человеку цветы, не протягивай их вверх ногами, а то он увидит одни шипы и уколется. Вот и я так с чувствами: дарю их вверх ногами.

Она пристально смотрела на звездочку. Ей показалось, что та зажглась, потом погасла и засияла снова, как бы говоря: «Давай, дорогая, рассказывай, слушаю тебя».

Папа, моя жизнь превратилась в водоворот. И я тону.

Помнишь, как я в детстве чуть не утонула, и ты смотрел на меня с берега и ничего не мог поделать, потому что море разбушевалось, а ты не умел плавать… Помнишь?

Море было спокойным, когда мы поплыли: мама, Ирис и я. Мама плыла впереди мощным кролем, Ирис за ней, а я чуть позади, стараясь не отстать. Мне было лет семь. Вдруг налетел сильный ветер, волны усилились, нас понесло течением от берега, и ты стал маленькой точкой на пляже. Ты махал руками, ты сходил с ума. Мы все могли погибнуть. И тогда мать решила спасти Ирис. Может, она и не могла спасти нас обеих, но так или иначе выбрала Ирис. Подхватила ее под мышку и дотащила до пляжа, а меня бросила; я глотала литрами соленую воду, барахталась в волнах, швырявших меня, как камушек. Когда я поняла, что она меня бросила, я пыталась подплыть к ней, уцепиться за нее, а она обернулась и крикнула: «Отстань, пусти!» — и оттолкнула меня плечом. Не помню, как я выплыла, как оказалась на берегу, не знаю, мне казалось, что чья-то рука схватила меня за волосы и выволокла на сушу.

Я знаю, что чуть не утонула тогда.

И сейчас то же самое. Течение слишком сильное, меня уносит слишком далеко. Слишком далеко и слишком быстро. И я совсем одна. Мне грустно, папа. Грустно из-за гнева Ирис, нападения незнакомца, невероятного возвращения мужа, равнодушия Луки. Это слишком. Мне не хватает сил.

Звездочка погасла.

Ты хочешь сказать, что я напрасно жалуюсь, что все не так страшно? Это неправда. И ты это знаешь.

И отец на небесах как будто признал явную опасность, как будто вспомнил о скрытом преступлении: звезда вдруг засияла ярче прежнего.

А! Ты помнишь. Ты не забыл. Тогда я выжила, выживу ли сейчас?

Такова жизнь.

На жизнь все можно свалить. Вечно она не дает отдохнуть, знай подкидывает заботы.

А мы не затем живем на земле, чтобы бить баклуши.

Но я ведь вообще не знаю продыху. Верчусь, как белка в колесе. Все на моих плечах держится.

Жизнь порой баловала меня? Ты прав.

Жизнь меня еще побалует? Ты же прекрасно знаешь, мне плевать на деньги, на успех, мне нужна красивая любовь, человек, перед которым бы я преклонялась, которым бы дорожила… ты же знаешь. В одиночку я ни на что не способна.

Он появится, он здесь, неподалеку.

Когда? Когда, скажи, папа?

Но звездочка замолчала.

Жозефина уткнулась лицом в колени. Слушала ветер, слушала ночь. Ее окутала, укрыла благодатная монастырская тишина. Она представила себе длинный коридор, неровные плиты пола, круглые белокаменные колонны, зажатый меж стен внутренний дворик с зеленым пятном сада, сводчатую галерею, уходящую вдаль… Слышала далекий колокольный звон, мерные, чистые, прозрачные звуки, плывущие в воздухе. Перебирала в руке невидимые четки, читала неведомые ей молитвы. Читала не по требнику, сама придумывала заутрени и вечерни. Страх и сомнения ушли, она больше ни о чем не думала. Отдалась на волю ветра, услышала песню в шелесте веток и тихонько подпевала в такт.

И вдруг в голову пришла мысль: возможно, Лука считает, что все это неважно, потому что я сама считаю, что это неважно.

Возможно, Лука мало обращает на меня внимание, потому что я сама не обращаю на себя внимания.

Он относится ко мне так, как я отношусь к самой себе.

Он не почувствовал опасности в моих словах, не услышал страха в моем голосе, не ощутил удара ножом, потому что я сама его не ощутила.

Я знаю, что это случилось со мной, но ничего не чувствую. Меня пыряют ножом, а я не бегу в полицию, не прошу защиты, отмщения или помощи. Меня пыряют ножом, а я молчу.

Меня это не трогает.

Я излагаю факт, все слова на месте, я произношу их внятно и вслух, но в них нет чувства, они бесцветны. Мои слова немы.

Он их не слышит. И не может услышать. Это слова женщины, которая давно умерла.

Я мертвая женщина, я обесцвечиваю слова. Обесцвечиваю свою жизнь.

С того самого дня, когда мать решила спасти только Ирис.

В тот день она вычеркнула меня из своей жизни, вычеркнула меня из жизни вообще. Она словно сказала мне: ты не стоишь того, чтобы жить, а значит, и не живешь.

А я, семилетняя девочка, дрожавшая в холодной воде, я была совсем сбита с толку. Меня как громом поразил этот жест: ее локоть поднялся и отшвырнул меня в волны.

В тот день я умерла. Стала покойницей в маске живого человека. Все делаю машинально. Я не реальный человек, я виртуальный персонаж.

Когда я оказалась на берегу и папа унес меня на руках, обозвав мать преступницей, я сказала себе: она не могла поступить иначе, она не могла спасти нас обеих и выбрала Ирис. Я не протестовала. Считала это нормальным.

Меня ничто не трогает. Я ничего не требую. И ничего не беру в душу.

Получила диплом филолога — ну и ладно…

Попала в Национальный центр научных исследований — сто двадцать три кандидата на три места — ну и ладно…

Вышла замуж, стала тихой старательной женой, окруженной рассеянной любовью мужа.

Он мне изменяет? Это нормально, ему тяжело. Милена его успокаивает и поддерживает.

У меня нет никаких прав, мне ничто не принадлежит, потому что меня нет.

Но я продолжаю вести себя так, словно я живая. Раз, два, левой, правой. Пишу статьи, читаю лекции, печатаюсь, готовлю диссертацию, скоро стану ведущим научным сотрудником и достигну пика своей карьеры. Ну и ладно.

Мне от этого ни жарко ни холодно.

Я стала матерью. Произвела на свет одну дочь, потом вторую.

Тут я ожила. Я вновь обрела в себе ребенка. Ту дрожащую девочку на пляже. Я обняла ее, взяла на руки; я укачиваю ее, целую ей пальчики, рассказываю на ночь сказки, грею ей мед, отдаю ей все время, всю любовь, все сбережения. Я люблю ее. Я на все готова ради девочки, которая умерла в семь лет и которую я оживляю заботами, горчичниками, поцелуями.

Сестра попросила меня написать книгу, чтобы выдать ее за свою. Я согласилась.

Книга имела колоссальный успех. Ну и ладно…

Я страдала от этой несправедливости, но не протестовала.

Когда моя дочь Гортензия сказала на телевидении правду, вытащила меня на свет, я исчезла: не хотела, чтобы меня видели, не хотела, чтобы меня знали. Нечего тут видеть, нечего тут знать — я мертва.

Меня ничто не трогает, потому что в тот день в бурном море в Ландах я перестала существовать.

С того дня все, что со мной случалось, проходило мимо меня.

Я мертва. Я лишь изображаю жизнь.

Она подняла голову к звездам. Ей показалось, что Млечный Путь сияет ярче, подмигивает тысячей переливчатых огоньков.

Она решила пойти и купить белые камелии. Она очень любила белые камелии.

— Ширли?

— Жозефина!

В устах Ширли ее имя звучало как соло на трубе. Ширли делала ударение на первом слоге, а дальше взлетала к верхним нотам, выписывая голосом причудливые арабески: Жооозефиииина! И отвечать надо было в тон, иначе Жозефине грозил форменный допрос: «Что такое? Неприятности? У тебя плохое настроение? Ты что-то от меня скрываешь…»

— Шииииирли! Как я по тебе скучаю! Возвращайся в Париж, я тебя умоляю. У меня теперь большая квартира, можешь жить у меня со всей своей свитой.

— На данный момент влюбленного пажа у меня нет. Я надела пояс целомудрия. Мое сладострастие — в воздержании!

— Ну и приезжай…

— Кстати, не исключено, что я в ближайшие дни нагряну, заеду проведать спесивых лягушатников.

— Что значит заеду? Приезжай основательно, на целую Столетнюю войну!

Ширли расхохоталась. О, как Ширли умела смеяться! Ее смех заполнял всю комнату, раскрашивал ее яркими красками, повисал картинами на стенах и занавесками на окнах.

— Когда приедешь? — спросила Жозефина.

— На Рождество… С Гортензией и Гэри.

— Но ты хоть побудешь немного? Без тебя жизнь не в радость.

— Смотри-ка, прямо признание в любви.

— Признания в любви и в дружбе мало чем отличаются.

— Ну-у… Как обустроилась в новой квартире?

— У меня такое чувство, как будто я у себя в гостях. Присаживаюсь на краешек дивана, стучусь перед тем, как войти в гостиную, и сижу на кухне, там мне лучше всего.

— Чего ж еще от тебя ждать!

— Я выбрала эту квартиру ради Гортензии — а она уехала в Лондон…

Она тяжело вздохнула, что значило: с Гортензией всегда так. Свои подношения приходится оставлять перед закрытой дверью.

— А Зоэ такая же, как я. Мы с ней здесь чужие. Как будто переехали в другую страну. Люди тут холодные, чванные, равнодушные. В костюмах-тройках и с трехэтажными фамилиями. Одна консьержка похожа на живого человека. Ее зовут Ифигения, и она каждый месяц красит волосы в разный цвет, то они огненно-рыжие, то серебристо-голубые, вечно ее узнать нельзя, зато когда приносит почту, улыбка у нее настоящая.

— Ифигения! Она плохо кончит, с таким-то именем! Кто-нибудь принесет ее в жертву, или отец, или муж…[14]

— Она живет в привратницкой с двумя детьми, мальчику пять, а девочке семь. Каждое утро в половине седьмого выносит мусор.

— Дай угадаю: ты с ней подружишься. Знаю я тебя.

Не исключено, подумала Жозефина. Она поет, когда моет лестницы, танцует со шлангом пылесоса, надувает гигантские пузыри из жвачки, и они лопаются, залепляя ей лицо. Когда Жозефина однажды постучалась в дверь привратницкой, Ифигения открыла ей в костюме ковбоя.

— Я пыталась тебе дозвониться в субботу и в воскресенье, никто не подходил.

— Я уезжала за город, в Сассекс, к друзьям. В любом случае рано или поздно я тебе сама звоню. А как вообще жизнь?

Жозефина пробормотала, что могло быть и лучше… а потом выложила все в подробностях. Ширли то и дело вскрикивала в изумлении и ужасе: «Оh!.. Shit!..[15] Жооозефииина!», выспрашивала каждую мелочь, потом подумала и решила разобраться во всем по порядку.

— Начнем с таинственного убийцы. Лука прав, надо пойти в участок. Он ведь и правда может еще на кого-то напасть! Представь, что он убьет какую-нибудь женщину у тебя под окнами…

Жозефина согласилась.

— Постарайся все хорошенько вспомнить, когда будешь подавать заявление. Иногда какая-нибудь мелочь может навести на след.

— У него были чистые подметки.

— Подметки ботинок? Ты их видела?

— Да. Чистые, гладкие подошвы, как будто ботинки только что вынули из коробки. Красивые ботинки, кстати, похожи на «Weston» или «Church».

— Нда, — произнесла Ширли, — это уж точно не бродяга какой, раз расхаживает в «черче». Но для следствия это плохо.

— Почему?

— От новых чистых подметок никакого толку. Не поймешь ни рост, ни вес преступника, ни где он до этого ходил. А вот по доброй стоптанной подошве можно узнать массу полезных вещей. Ты примерно представляешь, сколько ему может быть лет?

— Нет. Но он сильный и крепкий, это точно. А, вот еще! Он ругался в нос. Гнусавил. Очень хорошо помню. Вот так примерно…

И она загнусавила, повторяя слова того мужчины.

— А еще от него хорошо пахло. Я хочу сказать, он не вонял потом или грязными носками.

— Значит, он напал хладнокровно, не волновался. Подготовил свое преступление, обдумал его. И разыграл как по нотам. Видимо, хотел за что-то отомстить, поквитаться. Я часто с этим сталкивалась, когда работала в разведке. Так говоришь, потоотделения не было?

Словечко прозвучало неожиданно, но не удивило Жозефину. В этом «потоотделении» сказалось прошлое Ширли, ее тесное знакомство с миром насилия. Когда-то давно, чтобы скрыть тайну своего рождения, она работала в секретных службах Ее Величества королевы Англии. Окончила курсы телохранителей, научилась драться, защищаться, читать на лицах людей любые их помыслы и намерения. Общалась с настоящими головорезами, раскрывала заговоры, привыкла угадывать тайные мысли преступников. Жозефина восхищалась ее хладнокровием. Любой из нас может совершить преступление, странно не то, что это случается, а то, что это не случается чаще, обычно отвечала Ширли на расспросы Жозефины.

— Значит, это не мог быть Антуан, — подытожила Жозефина.

— Ты подумала на него?

— Потом… Когда получила открытку. Я долго не могла уснуть и все думала: а вдруг это он… Нехорошо, конечно…

— Если мне не изменяет память, Антуан всегда сильно потел, да?

— Да. Он обливался потом перед малейшим испытанием, был мокрый, хоть выжми.

— Значит, это не он. Разве что он изменился… Но ты так или иначе подумала на него…

— Мне так стыдно…

— Я тебя понимаю, действительно странно, что он опять возник. То ли он написал открытку и попросил отправить после своей смерти, то ли он и вправду жив и бродит где-то поблизости. Зная твоего мужа и его страсть к дешевым эффектам, можно подумать что угодно. Он вечно что-нибудь сочинял. Уж так ему хотелось выглядеть большим и важным! Может, он решил растянуть свою смерть, как те актеришки, что часами умирают на сцене, никак не кончат свой монолог, хотят всех затмить.

— Ширли, ты злая.

— Для таких людей смерть — это оскорбление: стоит отдать Богу душу, как тебя забывают, суют в яму, ты никто и ничто.

Ширли понесло, Жозефина уже не могла ее остановить.

— Антуан отправил эту открытку, чтобы урвать лишний кусок жизни на этом свете: пускай, мол, они и после смерти обо мне говорят, не забывают.

— Я была в шоке, это точно… Но это жестоко по отношению к Зоэ. Она же свято верит, что он жив.

— Да ему плевать! Он же эгоист. Я никогда не была высокого мнения о твоем муженьке.

— Перестань! Он же умер!

— Надеюсь. Не хватало еще, чтобы он торчал у вас под дверью!

Жозефина услышала в трубке свист чайника. Потом Ширли, наверное, выключила газ, потому что свист перешел в сиплый вздох. Tea time[16]. Жозефина представила, как Ширли на кухне, прижав трубку плечом к уху, льет кипяток на душистые листья. У нее была целая коллекция чаев в цветных железных банках; когда она снимала с банки крышку, по всему дому распространялся пьянящий аромат. Зеленый чай, красный чай, черный чай, белый чай, чай «Князь Игорь», чай «Царь Александр», чай «Марко Поло». Заваривать три с половиной минуты, потом вынуть листья из чайника. Ширли тщательно соблюдала все правила.

— А что до равнодушия Луки, тут вообще говорить не о чем, — продолжала Ширли, не отвлекаясь от темы. — Он такой был с самого начала, и ты сама его держишь на почтительном расстоянии. Ты водрузила его на пьедестал, умащаешь елеем и простираешься у его ног. Да ты всегда так вела себя с мужчинами, извиняешься за то, что смеешь дышать, благодаришь, что тебя удостоили взгляда.

— По-моему, я не люблю, чтобы меня любили, но…

— …но что? Давай, Жози, выкладывай…

— Такое чувство, будто я все время сижу разинув рот и жажду любви.

— Надо тебя вылечить!

— Вот именно. Я сама решила себя вылечить.

И Жозефина рассказала, что она сумела понять, глядя на звезды и разговаривая с Большой Медведицей.

— А ты по-прежнему говоришь со звездами!

— Да.

— Заметь, отличная терапия, и притом бесплатно.

— Я уверена, что он оттуда, сверху, слышит меня и отвечает.

— Ну, раз уверена… Лично мне и без всяких звезд ясно, что твоя мать — преступница, а ты — бедолага, об которую с самого рождения вытирали ноги.

— Знаешь, я только что это поняла. В сорок три года… Я схожу в полицию. Ты права. Так здорово с тобой поговорить, Ширли. Сразу в голове проясняется…

— Со стороны всегда виднее. А что новая книга, движется?

— Да не особо. Топчусь на месте. Ищу сюжет для романа и не нахожу. Днем придумываю тысячу историй, а ночью они все испаряются. Идея «Такой смиренной королевы» возникла в разговоре с тобой, помнишь? Мы сидели у меня на кухне в Курбевуа. Приезжай, помоги, а?

— Поверь в себя.

— Вера в себя — не самое сильное мое место.

— А куда тебе торопиться-то?

— Не люблю целыми днями сидеть сложа руки.

— Сходи в кино, погуляй, понаблюдай за людьми на террасах кафе. Отпусти на волю свое воображение, и в один прекрасный день сама не заметишь, как сочинишь историю.

— Ага, про человека, который по ночам в парке нападает на одиноких женщин с ножом, и об умершем муже, который шлет открытки!

— Ну и чем тебе не сюжет?

— Нет уж! Я хочу это все забыть. Хочу вернуться к своей хабилитации.

— К своей… что?

— К хабилитации… ну, то есть повысить докторскую степень, получить разрешение на научное руководство.

— И в чем состоит эта… штука?

— Надо представить всю сумму публикаций: диссертацию, все научные статьи, выступления, лекции. Тяжесть, между прочим, неподъемная: у меня уже почти семнадцать килограмм! И комиссия их рассмотрит.

— И зачем это надо?

— Чтобы занять профессорскую должность в университете, получить кафедру…

— И зарабатывать кучу денег!

— Нет! Университетские преподаватели не гонятся за деньгами. Они их презирают. Просто это вершина карьеры. Становишься важной шишкой, тебя уважают, приезжают к тебе со всего мира проконсультироваться. В общем, все то, что мне надо для самоутверждения.

— Ну ты даешь!

— Погоди, до этого далеко! Мне еще года два-три корпеть, прежде чем являться на комиссию.

А комиссия — это уже другая песня. Надо защищать свои труды перед брюзгливыми мужиками, по большей части мачистами. Они разбирают твое досье по косточкам и при первой же ошибке указывают тебе на дверь. Являться рекомендуется в жеваной юбке и в сандалиях без каблука, а главное — не брить ноги и подмышки, пусть оттуда кусты торчат.

Ширли, словно подслушав ее мысли, воскликнула:

— Жози, ты мазохистка!

— Знаю, над этим я тоже решила работать, надо научиться защищаться! Я приняла кучу верных решений, пока говорила со звездами!

— Млечный Путь наставил тебя на путь истинный! И какое же место на этом празднике серого вещества отводится любви?

Жозефина покраснела.

— Когда я кончила возиться с рукописями и уложила Зоэ…

— Так я и думала: с булавочную головку!

— Ну, не всем же улетать на седьмое небо с человеком в черном!

— Туше!

— Кстати, как он там, человек в черном?

— У меня не получается его забыть. Это ужасно. Я решила больше с ним не видеться: и сердце не хочет, и голова отказывается, но каждая пора моей кожи вопит от голода. Знаешь что, Жози? Любовь рождается в сердце, а живет под кожей. Он притаился у меня под кожей, сидит в засаде. Ох, Жози! Если б ты знала, как мне его не хватает!

Иногда он щипал меня за ляжку с внутренней стороны, вспомнила Ширли, оставался синяк, мне нравилась эта боль, нравилась эта синева на коже, я берегла этот его знак, память о мгновениях, когда я готова была умереть, потому что знала: после не будет ничего, только пресная скука, ничтожная докука, искусственное дыхание. Я думала о нем, когда смотрела на синяк, я его поглаживала, я за ним ухаживала, но этого я тебе не скажу, малышка Жози…

— И что ты делаешь, чтобы о нем не думать?

— Зубы стискиваю… И еще основала движение по борьбе с ожирением. Хожу по школам и учу детей правильно питаться. А то у нас скоро будет общество толстяков.

— Ну, это не про моих девчонок.

— Естественно… ты же им с младенчества стряпаешь натуральные сбалансированные вкусности. Кстати, твоя дочь с моим сыном прямо-таки не расстаются.

— Гортензия с Гэри? Ты хочешь сказать, у них роман?

— Не знаю, но видятся они часто.

— Расспросим-расспросим, когда они в Париж приедут.

— Филиппа я тоже на днях видела. В галерее Тейт[17]. Стоял перед какой-то красно-черной картиной Ротко.

— Один? — спросила Жозефина, с удивлением чувствуя, как у нее вдруг забилось сердце.

— Ммм… Нет. С какой-то молодой блондинкой. Представил мне ее как эксперта по живописи; помогает ему выбирать произведения искусства. Он коллекционирует картины. У него масса свободного времени с тех пор, как он отошел от дел.

— Ну и как тебе эксперт?

— Ничего себе.

— Не будь я твоей подругой, ты бы даже сказала, что она…

— Очень недурна. Тебе надо ехать в Лондон, Жози. Он обаятельный, богатый, красивый и ничем не занят. Живет сейчас вдвоем с сыном — идеальная добыча для голодных волчиц.

— Не могу, ты прекрасно знаешь.

— Из-за Ирис?

Жозефина закусила губу и не ответила.

— Знаешь, человек в черном… Когда мы встречались в отеле и он ждал меня, растянувшись в кровати, в том номере на седьмом этаже… Я не могла дождаться лифта. Мчалась по лестнице через две ступеньки, распахивала дверь и бросалась к нему.

— Я-то ползаю, как черепаха…

Ширли шумно вздохнула.

— Может, пора меняться, Жози?

— Становиться амазонкой? Если лошадь, не дай бог, поскачет, я тут же свалюсь.

— Разок свалишься, зато потом понесешься галопом.

— Ты что, считаешь, что я ни разу не была влюблена, по-настоящему влюблена?

— Я считаю, что у тебя впереди еще много сюрпризов, и слава богу. Жизнь — штука удивительная.

Если бы я с таким же усердием изучала жизнь, с каким пишу диссертацию, подумала Жозефина, я, наверное, была бы порасторопнее.

Она обвела взглядом кухню. Белая, чистая, прямо лаборатория. Вот схожу на рынок, развешу тут связки лука и чеснока, зеленых и красных перчиков, накуплю больших желтых яблок, корзин, всякой деревянной утвари, тряпочек и полотенец, обклею стены календарями и фотографиями, выплесну на них краски жизни. Разговор с Ширли успокоил ее, ей захотелось украсить кухню бумажными фонариками. Ширли была не просто лучшей подругой. Только ей можно было рассказать все без утайки, не опасаясь последствий: она не разболтает.

— Приезжай скорей, — шепнула она, прежде чем повесить трубку. — Ты мне очень нужна.


На следующее утро Жозефина отправилась в комиссариат. После долгого ожидания в коридоре, где пахло моющим средством с вишневой отдушкой, ее пригласили в узкий кабинет без окон; желтоватый свет лампы делал его похожим на аквариум.

Она изложила свое дело полицейскому чиновнику. Молодой женщине с каштановыми волосами, собранными в пучок, тонкими губами и орлиным носом. В бледно-голубой рубашке, синей униформе, с позолоченным колечком в левом ухе. На столе — табличка с фамилией Галуа. Имя, фамилия, адрес? Причина обращения в полицию? Ответы выслушала бесстрастно, ни один мускул не дрогнул на лице. Удивилась, что Жозефина так долго не заявляла о нападении, и явно сочла это подозрительным. Предложила обратиться к врачу, но Жозефина отказалась. Попросила описать того человека; не запомнила ли Жозефина какую-нибудь деталь, которая бы помогла в расследовании? Жозефина упомянула чистые гладкие подошвы, гнусавый голос, отсутствие запаха пота. Полицейская дама подняла бровь — эта деталь ее удивила, — и продолжала печатать протокол. Попросила уточнить, нет ли у Жозефины врагов, не имело ли место ограбление или изнасилование. Все это произносилось ровным механическим голосом, без всяких эмоций. Она констатировала факты.

Жозефине захотелось плакать.

Куда катится мир? Насилие стало таким обычным делом, что нельзя и головы поднять от клавиатуры, посочувствовать, подбодрить? — думала она, выходя на шумную, залитую светом улицу.

Она застыла, глядя на длинную вереницу нетерпеливо сигналящих машин. Улицу перегородил грузовик. Шофер неспешно, по одной, разгружал коробки, с довольным видом созерцая пробку. Какая-то женщина с ярко намазанными губами высунулась из машины и завопила: «Какого черта, что за бардак?! Сколько нам еще тут стоять?!» Она смачно выплюнула сигарету и обеими руками со всей силы нажала на гудок.

Жозефина грустно улыбнулась и пошла прочь от скандала, заткнув уши.


Гортензия перешагнула кучу одежды, сваленной на полу гостиной. Она снимала квартиру на пару с однокурсницей, анемичной бледной француженкой, которая имела привычку тушить сигареты где попало, всюду безжалостно оставляя обугленные дырочки. Джинсы, стринги, колготки, майка, водолазка, куртка: разделась и все побросала, где стояла.

Ее звали Агата, она училась вместе с Гортензией, но ни трудиться, ни убираться в квартире в ее планы не входило. Если она слышала будильник, то вставала, если нет — шла к следующей паре. В раковине громоздилась немытая посуда, грязное белье ровным слоем устилало то, что когда-то было похоже на диваны, телевизор работал круглые сутки, пустые бутылки валялись на стеклянном столике вперемешку с разодранными журналами, засохшими корками пиццы и коричневатыми окурками косяков из переполненных пепельниц.

— Агата! — заорала Гортензия.

И поскольку Агата, зарывшись в простыни у себя в комнате, не откликалась, Гортензия закатила целую речь, гневно обличая соседку в разгильдяйстве и подкрепляя каждую фразу ударом ногой в ее дверь.

— Так больше продолжаться не может! Мразь ты этакая! Можешь устраивать срач в своей комнате, но не в местах общего пользования! Я вчера целый час оттирала ванную, в раковине до фига твоих волос, все засорилось, везде засохшая зубная паста, и до кучи юзанный тампакс валяется! В каком хлеву тебя воспитывали, а?! Ты здесь не одна живешь! Предупреждаю, я буду искать другую квартиру! Не могу больше!

Хуже всего, подумала Гортензия, что уйти я не могу. Аренда оформлена на нас обеих, плата внесена за два месяца вперед, да и куда уходить-то? И эта потаскуха отлично все понимает. Тварь бессмысленная, только одно и знает: как распалится, напялит джинсы и вертит задом перед старперами, а те слюни пускают.

Она с омерзением посмотрела на столик, взяла мешок для мусора и свалила в него все, что было на столе и под столом. Заткнув нос, завязала мешок и выкинула на лестницу — потом выбросит. Вот придется выуживать свои джинсы из помойки, будет знать. Да и то не факт, пробурчала она, купит себе новые на деньги своих похотливых дедков с мафиозными рожами, которые курят сигары в гостиной, покуда эта бледная немочь клеит себе в ванной накладные ресницы. И где она только таких берет? Как глянешь на их пальто из верблюжьей шерсти с поднятым воротником, сразу хочется взять ноги в руки и срулить подальше. Стремные, просто жуть берет. Она, дура, в конце концов очухается в каирском борделе, да поздно будет.

— Поняла, сучка?

Она прислушалась. Агата не подавала признаков жизни.

Гортензия натянула резиновые перчатки, взяла губку и «Доместос» — идеальное средство против пятен и микробов, если верить рекламе, — и принялась драить квартиру. Гэри заедет за ней через час, не дай бог, увидит этот свинарник.

В длинном ворсе ковра запутались кусочки чипсов, шариковые ручки, заколки, использованные бумажные платки, шоколадное драже. Пылесос икнул, но благополучно проглотил расческу. Гортензия удовлетворенно улыбнулась: хоть что-то работает в этом доме. Вот будут у меня деньги, сниму квартиру для себя одной, бормотала она, пытаясь отлепить от ковра засохшую жвачку. Вот будут у меня деньги, найму домработницу, вот будут деньги…

У тебя нет денег, так что заткнись и убирай, тихонько буркнула она.

За квартиру и учебу, за газ и электричество, шмотки, телефон, сэндвич в парке на обед — за все платила мать. А Лондон — город дорогой. Два фунта «Тропикана» на завтрак, десять фунтов сэндвич на обед, тысяча двести фунтов двухкомнатная квартира с гостиной. В престижном месте, ясное дело. Ноттинг-хилл, Королевский округ Кенсингтон и Челси. Агатины предки явно не бедствуют; а может, ее содержат старперы в верблюжьих пальто. Гортензии так и не удалось это выяснить. Она скривилась от запаха моющего средства. Теперь вся провоняю «Доместосом», от него и перчатки не спасут.

Она подошла к комнате Агаты и еще раз пнула ногой дверь.

— Я тебе не нянька! Заруби себе на носу!

— Too bad![18] — раздалось из-за двери. — Поздно спохватилась! Меня две няньки воспитывали, так что заткни пасть, голодранка!

Гортензия обалдело уставилась на дверь. Голодранка! Она осмелилась назвать меня голодранкой!

С какой стати я именно ее выбрала в соседки? Не иначе на меня в тот день помутнение нашло. Агата — мастерица пускать пыль в глаза. Видок у нее что надо, конечно. Надменная, самоуверенная, деловая, вся из себя упакованная, «Прада-Вюиттон-Гермес». Хотела большую квартиру в хорошем районе. Явно при деньгах и от скромности не умрет. Первым делом спросила, где Гортензия живет в Париже, и, услышав «в Ла Мюэтт», снисходительно кивнула: «О’кей, подходяще». Словно подачку кинула. Свезло, какую рыбку подцепила! — подумала тогда Гортензия. Ее бабки и связи очень даже мне пригодятся. Как же! Все, что я с нее имею — это могу без очереди попасть в «Cuckoo Club»[19]. Большое дело! Вот я дура набитая! Сама попалась на удочку, как деревенщина с косичками и в клетчатом передничке.

Гэри жил в большой квартире рядом с Грин-парком, за Букингемским дворцом, но тут однозначно облом: делить ее он ни с кем не собирался. «Зачем тебе одному сто пятьдесят квадратных метров, это же нечестно!» — бесилась Гортензия. «Возможно, ничего не поделаешь. Мне необходимы тишина и простор, я люблю читать и слушать музыку, люблю размышлять, спокойно бродить по дому, я не хочу, чтобы ты меня дергала, Гортензия, а ты, как ни крути, занимаешь немало места». — «Да я из комнаты не выйду, буду сидеть тихо, как мышка!» — «Нет, — отрезал Гэри. — И не настаивай, а то будешь похожа на всех этих кривляк и липучек, терпеть их не могу».

И Гортензия отступила. О том, чтобы быть на кого-то похожей, не могло быть и речи: она единственная и неповторимая и тратит массу сил, чтобы такой и остаться. И о том, чтобы потерять дружбу Гэри, тоже не могло быть речи. Этот парень точно был самым привлекательным в Лондоне холостяком ее возраста. В его жилах текла королевская кровь — об этом вроде бы никто не знал, но она знала. Подслушала разговор матери с Ширли. Ля-ля тополя, to make a long story short[20], Гэри был внуком королевы. Его бабуля жила в Букингемском дворце. Он ходил туда как к себе домой и знал все тамошние закоулки. Получал приглашения на закрытые вечеринки, на презентации бутиков, на всевозможные завтраки, ланчи и ужины. Эти приглашения валялись в коридоре у входной двери, и он небрежно сгребал их в кучу. Ходил всегда в одной и той же черной водолазке, бесформенной куртке и штанах с пузырями на коленках. Ему было наплевать на внешний вид. Наплевать на свои черные волосы, на большие зеленые глаза, на все свои достоинства, так много значившие для Гортензии. Он терпеть не мог мелькать в свете, выставлять себя напоказ. Ей приходилось умолять его куда-нибудь выбраться и взять ее с собой.

— Мне же надо завести связи, Гэри, без связей я никто, а ты знаешь всех в Лондоне!

— Не говори глупости! Это мать всех знает, а не я. Мне еще надо себя зарекомендовать, а у меня, знаешь ли, нет ни малейшего желания себя зарекомендовывать. Мне девятнадцать, я такой, какой есть, пытаюсь стать лучше, а это та еще работенка. Я живу как хочу, мне это нравится. И ради тебя меняться не собираюсь, sorry[21].

— Да тебе стоит появиться, и никаких рекомендаций не надо! — топнула ногой Гортензия, раздраженная его занудством. — Тебе это ничего не стоит, а мне надо позарез! Не будь таким эгоистом. Подумай обо мне!

— No way[22].

Сдвинуть его было невозможно. Она могла браниться, приставать — все напрасно: он надевал наушники и не обращал на нее внимания. Гэри хотел быть музыкантом, поэтом или философом. Брал уроки фортепиано, философии, актерского мастерства, литературы. Смотрел старые фильмы, жуя экологически чистые чипсы, записывал свои мысли в тетрадь в клеточку и разыгрывал этюды, подражая прыжкам белок в Гайд-парке. Иногда он так выскакивал в гостиную — лапки вместе, зубки наружу.

— Гэри! Ты смешон!

— Я — супер-белка! Король белок в сверкающей шубке!

Он изображал белку, читал наизусть отрывки из Оскара Уайльда и Шатобриана, диалоги из «Лица со шрамом» и «Детей райка». «Если богатым еще и любовь подавай, что же останется бедным?» Плюхался в кресло, в котором когда-то сидел Георг Пятый, и, потирая пальцами подбородок, размышлял над красотой этой фразы.

Нельзя было не признать: он блестящ, обаятелен, оригинален.

Презирал общество потребления. Мобильник, так и быть, признавал, но не желал знать никаких модных гаджетов. Покупая одежду, брал всегда одну вещь. Даже если на рубашки была акция — две по цене одной.

— Возьми вторую-то, ведь бесплатно! — уговаривала Гортензия.

— Гортензия, у меня только одно туловище!

И в придачу хорош собой, в который раз думала она, нюхая воняющие «Доместосом» перчатки. Высокий, красивый, богатый, знатный, и ко всему — сто пятьдесят квадратных метров с окнами на Грин-парк. Все само с неба упало. Нечестно.

Она прошлась пылесосом по подлокотникам старого кожаного кресла и подумала: конечно, за мной многие бегают, но они уроды. Или коротышки. Ненавижу коротышек. Самая злобная, желчная, сварливая порода на свете. Маленький мужчина — злобный мужчина. Он не может простить миру свой маленький рост. Гэри может быть флегматичным, беззаботным: ведь он великолепен. Ему не надо думать о хлебе насущном и вообще о жалкой реальности. Он от нее избавлен. За это я, кстати, и люблю деньги: они избавляют от реальности.

Вот будут у меня деньги, и я тоже избавлюсь от реальности.

Она склонилась над пылесосом и обомлела. В ворсе ковра кипела жизнь. Целая колония тараканов. Она раздвинула ворс и направила на них шланг пылесоса, представляя себе страшную смерть насекомых. Дело сделано! А мешок потом сожгу, чтобы они уж точно сдохли. Она представила, как тараканы корчатся, плавятся в огне, как скрючиваются их лапки, как они задыхаются от дыма. Эта мысль вызвала у нее улыбку, и она с наслаждением продолжила уборку. Еще бы засосать в пылесос Агату вместе с тараканами. Или медленно задушить ее колготками, раскиданными по всему дому. Она начнет задыхаться, высунет огромный раздувшийся язык, побагровеет, будет мучиться и умолять…

— Милая Гортензия, — сказал ей однажды Гэри, когда они гуляли по Оксфорд-стрит, — тебе надо сходить к психоаналитику, ты чудовище.

— Потому что говорю то, что думаю?

— Да вообще нельзя думать то, что ты думаешь!

— Ну уж нет, я тогда утрачу свой творческий потенциал. Не хочу быть нормальной, хочу быть гениальной невротичкой, как мадемуазель Шанель! Думаешь, она ходила к психоаналитику?

— Понятия не имею, но могу узнать.

— У меня есть недостатки, я их знаю, понимаю и прощаю. Вот и все. Когда сам себе не врешь, у тебя есть ответы на все вопросы. Кушетки психоаналитиков — это для тех, кто страдает фигней, а я себе нравлюсь. Я потрясающая, красивая, умная, талантливая девушка. Мне не надо лезть из кожи вон, чтобы понравиться людям.

— Вот я и говорю: ты чудовище.

— Знаешь, Гэри, я слишком часто видела, как кидали мою мать, и поклялась, что кину весь мир, прежде чем хотя бы волос упадет с моей головы.

— Твоя мать — святая, и она не заслужила такой дочери, как ты.

— Из-за этой святой меня теперь тошнит от доброты с милосердием! Она была для меня психоаналитиком наоборот, холила все мои неврозы. И кстати, я ей за это благодарна: только если я не буду похожа на нее, стану совершенно другой, избавлюсь от всех добрых чувств, вот тогда я добьюсь успеха.

— Какого успеха, Гортензия?

— Буду идти прямо к цели, не теряя времени, чтобы стать знаменитой, свободной, делать, что хочу, и зарабатывать кучу денег. Как мадемуазель Шанель, говорю тебе. Вот когда добьюсь успеха, тогда и буду доброй и милосердной. Заведу себе такое хобби, ради удовольствия.

— Будет уже поздно. Ты растеряешь друзей и останешься одна.

— Тебе легко говорить. Ты родился не просто в рубашке, а в целом выходном костюме с галстуком и запонками! А мне надо грести против течения, грести и грести.

— Для чемпионки по гребле у тебя маловато мозолей на руках.

— Мозоли у меня на душе.

— А, так у тебя есть душа? Приятно слышать.

Она оскорбилась и умолкла. Конечно, у меня есть душа. Я просто ее не выпячиваю, вот и все. Когда Зоэ позвонила и рассказала про открытку от папы, у меня сжалось сердце. А потом Зоэ спросила дрожащим голоском: можно я у тебя буду ночевать, когда в следующий раз приеду в Лондон? И я ответила: «Конечно, Заинька». Значит, у меня есть душа, правда?

Эмоции — пустая трата времени. Слезами горю не поможешь. Сейчас по телику люди чуть что, сразу плачут. Противно. Потому и вырастают целые поколения озлобленных неудачников, безработных, живущих на социальные пособия. Потому и появляются целые страны, вроде Франции, где все ноют и корчат из себя жертв. Она не выносила нытиков. А с Гэри можно было спокойно разговаривать, не изображая из себя филиал Красного Креста. Он часто спорил с ней, зато слушал и отвечал.

Она обвела взглядом гостиную. Идеальный порядок, приятно пахнет чистотой, Гэри может спокойно входить, не рискуя наступить на стринги или вляпаться в недоеденное пирожное.

Взглянула на себя в зеркало: тоже все идеально.

Гортензия вытянула длинные ноги, полюбовалась ими, взяла последний номер «Harper’s Bazaar». «100 секретов красоты: маленькие тайны звезд, профессионалов, подружек». Она просмотрела статью, не нашла для себя ничего нового, перешла к следующей: «Конечно, джинсы! Но какие?» Она зевнула. Наверное, уже трехсотый материал на эту тему. Пора прочистить мозги редактрисам модных журналов. Когда-нибудь интервью будут брать у нее. Когда-нибудь она создаст собственный бренд. В прошлое воскресенье на барахолке в Кэмдене ей повезло купить джинсы от Карла Лагерфельда. Продавец божился, что настоящие. «Почти новые, — хвастался он, — любимая модель Линды Евангелисты». «А теперь моя, — звонко объявила она, сбив цену ровно вдвое. — Кончай лапшу на уши вешать, не на такую напал!» Надо, конечно, эти штаны как следует апгрейдить, сделать из них событие: к ним нужны гетры, приталенная куртка, длинный струящийся шарф.

И тут из комнаты вылезла Агата с бутылкой «Мари Бризар». Прихлебывая прямо из горлышка, она, как сомнамбула, дотащилась до дивана, рыгнула, рухнула, попыталась нашарить рукой одежду, протерла глаза, хлопнула еще ликеру, чтобы проснуться. Накануне она не удосужилась смыть макияж, и на бледных щеках чернели потеки туши.

— Вау! Чистота! Ты отдраила квартиру?

— Лучше помалкивай, не то я тебя замочу.

— А куда ты дела мои вещи, позволь спросить?

— Те тряпки, что валялись на полу?

Бледная немочь кивнула.

— Они в помойке. На лестнице. Вместе с бычками, тараканами и объедками пиццы.

Немочь взвыла:

— Ты что, правда их туда сунула?

— Сунула и буду совать, пока убирать не научишься!

— Мои любимые джинсы! Дизайнерские джинсы за двести тридцать пять фунтов!

— Где ты взяла такие бабки, дохлятина?

— Не смей так со мной разговаривать!

— Я говорю, что думаю, и, между прочим, еще сдерживаюсь. Хочется тебя по-другому назвать, да хорошее воспитание мешает.

— Ты за это заплатишь! Вот натравлю на тебя Карлоса, он тебе покажет!

— Своего подавалу чумазого? Ты извини, он мне в пупок дышит!

— Смейся, смейся… Посмотрим, как ты будешь смеяться, когда он тебе сиськи клещами повырывает!

— Ой, боюсь-боюсь! Аж вся дрожу.

Агата поплелась к двери за своим добром, не выпуская бутылки. На пороге стоял Гэри, он как раз собирался позвонить. Прошел в гостиную, схватил «Harper’s Bazaar» и сунул в карман.

— Ты начал читать дамские журналы? — воскликнула Гортензия.

— Развиваю мое женское начало.

Гортензия кинула последний взгляд на соседку: та извлекала джинсы из помойки, стоя на четвереньках и визжа как поросенок.

— Все, валим отсюда, — сказала она, подхватывая сумочку.

На лестнице они столкнулись с пресловутым Карлосом: метр пятьдесят восемь, семьдесят кило, черные как смоль крашеные волосы, физиономия рябая от застарелых угрей. Он смерил их взглядом с головы до ног.

— Что это с ним? Хочет мое фото? — спросил Гэри, обернувшись.

Мужчины обменялись враждебными взглядами.

Гортензия схватила Гэри за руку и потащила на улицу.

— Не парься! Это один из ее старых перцев.

— Опять поругались?

Она остановилась, повернулась к нему, скроила самую нежную и умильную мордочку, какая водилась в ее арсенале, и спросила:

— Слушай, а может, я все-таки…

— Нет, Гортензия, и не мечтай! Сама разбирайся со своей соседкой. А я живу один, в тишине и покое!

— Она угрожала мне сиськи клещами повырывать!

— Не иначе тебе попалась такая же змея, как ты сама. Интересно будет поглядеть на матч. Оставишь мне местечко в первом ряду?

— С поп-корном или без?

Гэри прыснул. Эта девица за словом в карман не полезет. Не родился еще тот, кто мог бы ее заткнуть или приструнить. Он чуть не сказал: ладно, давай переезжай ко мне, но вовремя спохватился.

— С поп-корном, но только сладким! И сахару побольше!

Вокруг огромной, занимавшей полкомнаты кровати валялась одежда, которую они поспешно сбросили накануне. На окнах — набивные занавески с алыми сердечками, на полу — розовый акриловый коврик, над кроватью — полупрозрачный балдахин в средневековом духе.

«Где я?» — спросил себя Филипп Дюпен, обводя глазами комнату. Бурый плюшевый мишка, потерявший стеклянный глаз и потому явно расстроенный, гора вышитых подушечек, на одной из которых красуется надпись: «WON’T YOU BE MY SWEETHEART? I’M SO LONELY»[23], открытки с котятами в акробатических позах, постер Робби Уильямса с высунутым языком и целый веер фотографий хохочущих девиц, посылающих воздушные поцелуи.

Господи, сколько ж ей лет? Накануне в пабе он решил, что двадцать восемь — тридцать. Но посмотрев на стены, начал сомневаться. Он уже плохо помнил, как они познакомились. В голове всплывали обрывки разговора. Всегда одни и те же. Менялся только паб или девушка.

— Can I buy you a beer?

— Sure[24].

Они выпили по одной, второй, третьей кружке, стоя у бара; их локти синхронно поднимались и опускались, а глаза то и дело косились на экран телевизора — показывали футбольный матч. «Манчестер» — «Ливерпуль». Болельщики в майках своей команды орали, стучали кружками по барной стойке и пихали друг друга под бока при каждом голевом моменте. За стойкой суетился молодой человек в белой рубашке, он выкрикивал команды другому парню — у того, казалось, пальцы приросли к кофеварке.

У нее были светлые, очень тонкие волосы, бледная кожа и яркая помада, оставлявшая следы на стакане, фестончики из кроваво-красных поцелуев. Она вливала в себя пиво кружку за кружкой. Курила сигарету за сигаретой. В какой-то газете он прочел жутковатую статью: оказывается, многие беременные женщины курят, чтобы замедлить рост плода и рожать без боли. Он посмотрел на ее живот: плоский, даже впалый. Не беременна.

Потом он прошептал:

— Fancy a shag?

— Sure. My place or your place?[25]

Он предпочел пойти к ней. У него дома был Александр с няней Анни.

Странная у меня сейчас жизнь: просыпаюсь в незнакомых комнатах рядом с незнакомыми женщинами. Словно летчик, каждый день меняющий отели и партнерш. А если судить строже, то можно сказать, что я снова переживаю пубертатный период. Скоро окончательно впаду в детство, начну смотреть вместе с Александром «Спанч Боба», и мы разучим с ним диалоги кальмара Карло.

Ему захотелось вернуться домой, посмотреть на спящего сына. Александр менялся на глазах, становился взрослее, увереннее в себе. Очень быстро перестроился на английский лад. Пил молоко, ел кексы, научился правильно переходить улицу, сам ездил на метро и на автобусе. Учился он во французском лицее, но уже превратился в маленького британца. За несколько месяцев. Филипп настоял, чтобы дома говорили по-французски, иначе Александр вообще забудет родной язык. Нашел ему няню-француженку. Анни была родом из Бреста. Крепкая пятидесятилетняя бретонка. Александр с ней вроде бы отлично ладил. Сын ходил с ним в музеи, задавал вопросы, если чего-то не понимал, спрашивал, откуда люди знают заранее, что будет красиво, а что нет? Ведь когда, скажем, Пикассо начал писать все сикось-накось, большинство считало, что это уродство. А теперь считается, что это прекрасно… Почему? Иногда его вопросы бывали более философскими: мы любим, чтобы жить, или живем, чтобы любить? Или орнитологическими: а пингвины болеют СПИДом?

Для него была лишь одна запретная тема — мать. Когда они навещали ее в больнице, Александр всегда сидел на стуле, положив руки на колени и глядя в пространство. Филипп один раз попробовал оставить их наедине, решив, что своим присутствием мешает им поговорить.

В машине, когда они ехали домой, Александр предупредил его: «Ты больше никогда не оставляй меня одного с мамой, пап. Я ее боюсь. Правда, боюсь. Она вроде и здесь, а как бы и не здесь. Глаза у нее совсем пустые. — И добавил тоном бывалого врача, пристегивая ремень: — Она сильно похудела, ты не находишь?»

У него было сколько угодно времени, чтобы заниматься сыном, и он не лишал себя этого удовольствия. Номинально он оставался во главе своей парижской адвокатской конторы, но довольствовался ролью наблюдателя. Получал солидные дивиденды, но снял с себя все обязательства, которые еще год назад вынуждали его каждый день проводить массу времени в офисе. Если его просили, включался в работу над особо сложными делами. Иногда находил клиентов, иногда начинал дело, а потом передавал коллегам. Возможно, когда-нибудь к нему вернется желание бороться и работать.

Пока у него вообще не возникало особых желаний. Жизнь была как непроходящее похмелье. Разрыв с Ирис произошел и сразу, и постепенно. Он мало-помалу отдалялся от нее, привыкал к мысли, что вместе им не жить, а когда случилась та история с Габором Минаром в Нью-Йорке, оторвал ее от себя одним махом, как пластырь. Больно, зато какое облегчение… Он видел, как жена бросилась в объятия другого прямо на его глазах, словно его и на свете не было. Его это ранило, но он почувствовал себя свободным. На смену любви, которую он питал к Ирис все долгие годы их брака, пришло другое чувство — смесь жалости и презрения. Я любил образ, очень красивую картинку, но я и сам был всего лишь иллюстрацией. Иллюстрацией успеха. Сильный, самоуверенный, надменный мужчина. Мужчина, достигший вершин и гордый своим успехом. Висящий в пустоте.

А под пластырем оказался другой человек, лишенный всего напускного, внешнего, светского. Незнакомец, которого он пытался понять и который порой сбивал его с толку. Он спрашивал себя, какую роль сыграла Жозефина в появлении этого человека. Какую-то точно сыграла. По-своему, скромно и ненавязчиво. Она словно обволакивает тебя облаком доброты, и хочется дышать полной грудью. Ему вспомнилось, как он в первый раз сорвал у нее поцелуй в своем кабинете в Париже. Взял ее за запястье, притянул к себе и…

Он предпочел уехать в Лондон. Оставить свои парижские привычки, пересидеть в чужом городе, прояснить ситуацию. Здесь у него были друзья, вернее, приятели, здесь он ходил в клуб. И родители жили недалеко. А до Парижа — всего три часа езды. Он часто туда наведывался. Водил Александра повидаться с Ирис. Ни разу не звонил Жозефине. Еще не время. Странный у меня сейчас период. Словно чего-то жду. Застыл на перепутье. Я больше ничего не знаю. Мне надо всему учиться заново.

Он высвободил руку и поднялся. Нашарил на коврике у кровати свои часы. Половина восьмого. Пора домой.

Как же ее зовут-то? Дебби, Дотти, Долли, Дейзи?

Он натянул трусы, рубашку, собирался уже надеть брюки, как вдруг девица повернулась, моргнула, подняла руку, защищаясь от света.

— Сколько времени?

— Шесть.

— Ночь же на дворе!

От нее несло пивным перегаром; он отошел подальше.

— Мне пора домой, у меня… ну… у меня ребенок, он дома ждет и…

— И жена?

— Ну… да.

Она резко отвернулась и сжала руками подушку.

— Дебби…

— Дотти.

— Дотти… не грусти.

— Я и не грущу.

— Грустишь, у тебя на спине написано, что грустишь.

— Еще чего.

— Мне правда нужно домой.

— Ты всегда так с женщинами обращаешься, Эдди?

— Филипп.

— Снимаешь за пять кружек пива, трахаешь, а потом ни тебе здрасьте, ни мне спасибо?

— Да, это не очень красиво, ты права. Но я вовсе не хотел тебя обидеть.

— Мимо кассы.

— Дебби, знаешь…

— Я Дотти!

— Ты же сама согласилась, я тебя не принуждал.

— Ну и что? Все равно так не уходят — оттянулся и свалил тайком, как вор. Это невежливо по отношению к тому, кто остается.

— Но я действительно должен уйти.

— И как мне после такого на себя в зеркало смотреть? А? Облом на весь день! А если повезет, так еще и завтра грустить буду.

Она по-прежнему лежала к нему спиной и кусала подушку.

— Я могу что-нибудь сделать для тебя? Может, денег дать, или совет, или просто выслушать?

— Да вали ты на хрен, козел! Я тебе не шлюха и не больная на голову. Я, между прочим, бухгалтер в «Харви энд Фридли».

— ОК. Я по крайней мере попытался.

— Что попытался? — завопила девица, чье имя он так и не запомнил. — Попытался быть добрым две с половиной минуты? Мимо кассы.

— Послушай, эээ…

— Дотти меня зовут.

— Мы вместе ехали в такси и вместе спали ночь, никакой драмы здесь нет. Думаю, ты не в первый раз подцепила мужчину в пабе…

— НО У МЕНЯ СЕГОДНЯ ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ! И Я ОПЯТЬ БУДУ ОДНА, КАК ВСЕГДА!

Он обнял ее. Она его оттолкнула. Он крепче прижал ее к себе. Она вырывалась что есть сил.

— С днем рождения, — прошептал он.

— Дотти. С днем рождения, Дотти.

Он подумал, не спросить ли, сколько ей стукнуло, но испугался ответа. С минуту молча баюкал ее; она уже не сопротивлялась, прижалась к нему.

— Прости меня, ладно? Честно, прости.

Она с сомнением посмотрела на него. Вид у него был искренний. И грустный. Она пожала плечами и высвободилась. Он погладил ее по голове.

— Пить хочу, — сказал он. — А ты? Мы вчера слегка перебрали.

Она не ответила. Разглядывала красные сердечки на занавесках. Он скрылся на кухне. Вернулся с куском хлеба: намазал его вареньем и воткнул пять спичек. Зажег спички одну за другой и пропел «Happy birthday…».

— Дотти, — прошептала она со слезами на глазах.

— Happy birthday, happy birthday, sweet Dottie, happy birthday to you…[26]

Она задула спички, он снял часы «Cartier», которые Ирис подарила ему на Рождество, и застегнул их на запястье восхищенной Дотти.

— Ну ты странный, чувак, точно…

Главное — не попросить у нее номер телефона. Не говорить «я позвоню, увидимся». Ни к чему врать и трусить. Они больше не увидятся. Она права, что не хочет мучить себя надеждой, это слишком сильный яд. Филипп знал об этом не понаслышке, сам вечно на что-то надеялся.

Он взял шарф, куртку. Она молча смотрела ему вслед.

Он захлопнул за собой дверь и вышел на улицу. Сморгнул, взглянув на небо. Интересно, в Париже сейчас такое же серое небо? Она, наверное, еще спит. Получила ли она мой подарок, белую камелию? Посадила ли у себя на балконе?

Нет, так ее никогда не забыть. Он по нескольку дней старался о ней не думать, но потом тоска разлуки снова начинала терзать его. Достаточно было любой мелочи. Серой тучи, белого цветка…

Рядом остановился грузовик. Начинало моросить. Не дождь, скорее туман, не промокнешь. Филипп поднял воротник и решил пойти домой пешком.

Блез Паскаль написал как-то: «Есть страсти, угнетающие и сковывающие душу, а есть такие, от которых она расправляется и рвется из груди». С тех пор как Марсель Гробз ушел к своей секретарше, Жозиане Ламбер, душа Анриетты Гробз задыхалась под гнетом одной-единственной страсти: жажды мести. Она могла думать лишь об одном: сторицей вернуть Марселю должок, унизить его стократ сильнее, чем он унизил ее. Мечтала, как однажды бросит ему в лицо: ты украл у меня положение в обществе, ты украл мое благополучие, ты разорил мое святилище — и вот тебе наказание, Марсель Гробз, я втопчу вас в грязь, тебя и твою потаскуху. Повыплачете все глаза, когда увидите, что ваш драгоценный сыночек растет среди отбросов, когда поймете, что вашим надеждам не суждено сбыться, — а я тем временем буду плясать на куче золота и обливать вас презрением.

Ей необходимо было как-то уязвить Марселя, заклеймить его каленым железом, как угнанную скотину, которая прежде принадлежала ей. «Как он посмел?!» — задыхалась она. Как он посмел лишить ее всех прав и привилегий, пожизненной ренты, которую она обеспечила себе, выходя замуж за этого грязного борова, привлекательного исключительно своим кругленьким состоянием! Она-то думала, что железобетонный брачный контракт навсегда обеспечит ей безбедное существование. А он взял да провернул какой-то фокус с документами и украл у нее золото. Кучу золота, над которой она неусыпно тряслась, как квочка над цыплятами.

Она не помнила его доброты и щедрости, не помнила, в какой ад превратила его жизнь, как попрекала его коркой хлеба и глотком воздуха. Она забыла, как унижала его, заставляя пользоваться за столом тремя разными вилками, носить тесные брюки и ломать язык витиеватыми фразами. Забыла, что отлучила его от супружеского ложа и сослала в клетушку, где едва помещались кровать и ночной столик. Она помнила лишь одно: этот несчастный до того обнаглел, что взбунтовался и улизнул со всеми деньгами.

Месть, месть! — взывало все ее существо, стоило утром открыть глаза. Открыть глаза и убедиться, что в пустынной квартире нет больше огромных букетов от флориста из «Вейра»[27], что повар не спрашивает, что она желает на обед, прачка не стирает ей белье, а прислуга не приносит кофе в постель. Что нет шофера и некому возить ее по Парижу, что кончились ежедневные визиты к портнихе, массажисту, маникюрше, парикмахеру. Она разорена. Накануне, покупая на Вандомской площади новый браслет для часов «Cartier», она чуть не упала в обморок, увидев чек. За кремом она теперь ходила не в парфюмерный бутик, а в аптеку, одевалась в «Заре», отказалась от ежедневников «Гермес» и шампанского «Рюинар Блан де блан». Каждый день приносил новые жертвы.

Марсель Гробз назначил ей содержание и оплачивал квартиру, но этого было мало ненасытной Анриетте, вкусившей истинного великолепия, когда достаточно лишь открыть чековую книжку, и все, что захочется, уже твое. Золотое перо с тихим шорохом выводит цифры на бумаге… Сумка последней модели от «Vuitton», вороха пушистых кашемировых шалей, нежные тени для ее слабеющих глаз, белые трюфели от «Эдиара», два билета в первом ряду на концерт в зале Плейель[28] — для нее и для ее сумки. Она не терпела тесноты. Деньги Марселя были волшебной палочкой, которой она пользовалась без зазрения совести и которую у нее вдруг отняли, как пустышку у ничего не подозревающего младенца.

Теперь у нее не было денег, и она была никто. А у другой было все.

Другая. Она снилась Анриетте каждую ночь, и та просыпалась в холодном поту. Гнев душил ее. Она выпивала большой стакан воды, чтобы залить бушующее в груди пламя, и при слабых отсветах зари вновь и вновь представляла себе в ярких красках свой реванш. Погоди, Жозиана Ламбер, я с тебя шкуру спущу, с тебя и с твоего ублюдка, шипела она, зарываясь в мягкие подушки. Слава богу, он хоть постельные принадлежности не забрал. Не хватало еще спать на подушках из супермаркета!

Пора положить конец этому позору. Новый брак тут не подходит, она уже не в том возрасте, когда можно кого-то охмурить своими прелестями, все-таки шестьдесят восемь лет. Надо что-то предпринять, восстановить свои права. Отомстить мудро и обдуманно.

Как? Она пока не знала.

Чтобы дать выход своей злости, она кружила возле дома соперницы, следила за ней, когда та прогуливала в английской колясочке наследника, утопающего в кружевах и красивых одеяльцах. Чуть позади ехала машина, за рулем сидел Жиль, все тот же шофер, на случай, если вдруг узурпаторша устанет ходить пешком. Анриетта задыхалась от бешенства, но не отставала от кортежа, семеня длинными тощими ногами и чувствуя себя в полной безопасности под неизменной огромной шляпой, скрывавшей лицо.

Она подумывала о серной кислоте. Облить мамашу и ребенка, обезобразить их, ослепить, оставить на их лицах непроходящие язвы. Эта мысль буквально преображала ее, она ликовала, ее сухая физиономия под слоем белой пудры расплывалась в широкой улыбке. Она разузнала, где можно достать кислоту, выяснила все последствия ее действия. Какое-то время эта идея грела ей душу, но потом она одумалась. Марсель Гробз сразу бы понял, чьих это рук дело, и гнев его был бы ужасен.

Нет, месть должна быть безликой, тайной, неслышной.

Тогда она решила произвести разведку на территории противника. Попыталась подкупить няню, служившую у Марселя, выяснить что-нибудь о друзьях, знакомых и родственниках ее хозяйки. Анриетта умела обращаться со слугами, разговаривать с ними на равных, подстраиваться под их взгляды, разделять мечты и раздувать воображаемые страхи; она льстила, изображала из себя подружку, свою в доску, лишь бы вызнать одну-единственную вещь: нет ли у этой самой Жозианы любовника?

— Ой, нет, что вы… — покраснела няня. — Мадам, она не такая… Она добрая. И еще очень искренняя. Коли у нее что на сердце, она сразу скажет. Скрывать не станет.

А может, сестра или какой-нибудь пропащий брат приходят клянчить деньги, стоит толстяку набить брюхо и отвернуться? Няня, пряча аккуратно сложенные купюры в карман куртки, отрицательно покачала головой: нет, едва ли, похоже, мадам Жозиана сильно его любит, и мсье ее тоже, они все время милуются, и если бы не Младший, так бы и кувыркались целыми днями — на кухне, в прихожей, в гостиной. Так что у них любовь, это точно. Они как две карамельки склеились.

Анриетта гневно топнула ногой:

— В их-то возрасте тискаться по углам?! Гадость какая!

— Нет, мадам, это так мило! Вы бы их видели! Смотришь и радуешься, начинаешь надеяться и верить в любовь. Мне нравится у них работать.

Анриетта удалилась, затыкая нос от отвращения.

Она попробовала было умаслить консьержку в их доме, выудить у нее какие-нибудь полезные сведения, но передумала. Она не видела себя в роли похитительницы младенца и не была готова оплатить наемного убийцу для его мамаши.

Они с Марселем еще не развелись, она чинила всевозможные препоны, пытаясь оттянуть роковую дату, когда Марсель станет свободным и сможет сочетаться законным браком со своей наложницей. Это был ее единственный козырь: она пока была замужем и не спешила разводиться. Закон на ее стороне.

Надо ковать железо, пока горячо, но действовать осторожно. Марсель тоже не лыком шит. Умеет быть безжалостным, если захочет. Она видела его в деле. Со своей ангельской улыбкой он обводил вокруг пальца самых страшных конкурентов и играючи расправлялся с ними.

Я что-нибудь придумаю, я придумаю, каждый день твердила она себе, семеня за коляской с ненавистным младенцем. Она исходила своими тощими ногами все окрестные проспекты — и авеню Терн, и Ниель, и Ваграм, и Фош. Эти прогулки выматывали ее. Соперница была моложе и бодрей, коляска резво катилась вперед. Анриетта возвращалась домой со сбитыми в кровь ногами и, расправляя затекшие пальцы в теплой ванночке с солью, думала, думала… Ну уж нет, я и не из таких переделок выбиралась, этот старый потаскун меня не раздавит.

Иногда на заре, когда слабый свет едва начинал пробиваться сквозь шторы, она позволяла себе редкую, а потому особенно ценную роскошь — слезы. Она проливала скупые холодные слезы над своей жизнью, которая могла бы быть такой яркой и сладкой, если бы фортуна не отвернулась от нее. Да, отвернулась, повторяла она, яростно всхлипывая. Мне попросту не повезло, ведь жизнь — лотерея, а я упустила свой шанс. О доченьках уж и не говорю, усмехалась она, растянувшись на постели. Одна, неблагодарная серость, не желает больше меня видеть, другая, избалованная кривляка, прошляпила свое счастье: лавры мадам де Севинье ей, видите ли, покою не давали. Что за дурацкая затея?! Кой черт ее дернул лезть в литературу? Ведь у нее было все. Богатый муж, прекрасная квартира, дом в Довиле, денег куры не клевали. И можете мне поверить, добавляла она, словно обращаясь к невидимой подруге, сидящей в ногах кровати, она сорила ими направо и налево. Нет, надо было ей погнаться за бесплодной мечтой, корчить из себя писательницу! Теперь вот тихо вянет в клинике. Не хочу ее видеть: она меня расстраивает. И потом, клиника так далеко, а общественный транспорт — брр! И как это люди могут каждый день давиться в этих вагонах с человеческим скотом? Нет уж, спасибо!

Однажды няня, у которой Анриетта выспрашивала, кто бывает в гостях у Марселя и его шлюхи — про себя она всегда называла Жозиану только так, — рассказала, что хозяева хотят пригласить на ужин Жозефину. Был такой разговор. Жозефина в тылу врага! Она могла бы стать моим Троянским конем. Надо срочно с ней помириться. Она такая простофиля, примет все за чистую монету.

Вскоре один случай укрепил ее в этом решении. Она стояла у перехода, дожидаясь зеленого сигнала светофора, чтобы продолжить слежку, как вдруг рядом остановилась машина Марселя.

— Что, старая, — гаркнул шофер Жиль, — гуляем, воздухом дышим? Вспомнила, как приятно пешком ходить?

Она отвернулась, стала разглядывать верхушки деревьев, уставилась на спелые каштаны, выглядывавшие из лопнувшей скорлупы. Она любила засахаренные каштаны. Покупала их у Фошона[29]. Она и забыла, что они растут на деревьях.

Он бибикнул, чтобы привлечь ее внимание, и продолжал:

— Не вздумайте хозяину подгадить, кончайте выслеживать его красотку с малышом. Думаете, я не заметил, как вы везде за ними таскаетесь?

Слава богу, вокруг не было ни души и никто не удивился странному разговору. Она смерила Жиля испепеляющим взглядом, и он, пользуясь этим, нанес последний удар:

— Валите-ка отсюда, да поживей, а то все хозяину расскажу. И плакал ваш чек за месяц!

С того дня Анриетте пришлось прекратить слежку. Но она без устали искала способ навредить — незаметно, анонимно. Отомстить на расстоянии, как будто она и ни при чем.

Она не позволит горю доконать ее: она сама убьет свое горе.


Выходя из дома, Жозефина проверила, на месте ли медальон, и только потом захлопнула дверь. Она помнила, какие меры предписывала соблюдать Хильдегарда Бингенская: чтобы уберечься от опасности, надо всегда носить в мешочке на шее мощи святого заступника или волосы, ногти, лоскут кожи умершего родственника. Она положила прядь волос Антуана в медальон и повесила на шею: раз Антуан с помощью той посылки спас ее от ножа убийцы, значит, он может защитить ее, если убийца появится снова. И пусть ее считают чокнутой, подумаешь!

В конце концов, вера в спасительную силу реликвий просуществовала во Франции достаточно долго, чтобы совсем с ней не считаться. Почему я не имею права верить в сверхъестественное? Только потому, что живу в наш якобы рациональный, научный век? В Средние века чудеса, святые, потусторонние силы были частью повседневной жизни. Дар исцеления приписывали даже собаке. В XIII веке в приходе Шатильон-сюр-Шаларон мученик-пес по имени Гинфорт был убит хозяином; одна крестьянка тайком похоронила его и каждый раз, оказавшись на той полянке, стала класть цветы на его могилу[30]. Однажды она взяла с собой полуторагодовалого сына, у которого был сильный жар и сыпь на лице, посадила малыша на могилу, а сама, как обычно, стала собирать полевые цветы. Когда вернулась, лицо мальчика было гладким и чистым, будто вымытым, он лепетал и хлопал в ладоши, радуясь избавлению от мучительной болезни. Крестьянка рассказала об этом происшествии, и все сочли его чудом. Деревенские женщины стали носить больных детей на могилу собаки. Возвращаясь, они распевали песнопения во славу пса-чудотворца. Вскоре на могилу Гинфорта стали привозить детей со всей Франции. Народ причислил его к лику святых. Святой Гинфорт, полай за нас. Ему молились, ему воздвигли алтарь, ему приносили дары. История наделала столько шуму, что в 1250 году монах-доминиканец Этьен де Бурбон запретил эти суеверия, но паломничества на могилу пса продолжались до ХХ века.

Сегодня она поработает в библиотеке, а потом, к половине седьмого, отправится к Зоэ в школу на родительское собрание. Ты не забудешь, мам? Не засидишься у себя в башне с лилией в руке? Жозефина улыбнулась и обещала не опаздывать.

В общем, она сидела в метро, лицом по ходу поезда, уткнувшись носом в стекло. Думала о том, как спланировать работу, какие книги оставить до завтра, на какие заполнить требования, о том, как она выпьет в баре кофе с бутербродом… Ей надо было написать статью о том, как одевались девушки в Средние века. В каждой местности был свой костюм, и по одежде всегда можно было понять, откуда женщина родом. Девушка-простолюдинка носила чепец, платье и пояс с привязанными к нему мешочками — в Средние века не было карманов. Поверх платья надевали сюрко — что-то вроде плаща, нередко подбитого беличьим мехом, причем нежным мехом с брюшка. Сейчас бы им «зеленые» руки-ноги пообрывали за шубку из беличьих брюшек!

Она повернула голову и бросила взгляд на соседа: тот был погружен в изучение конспектов по электротехнике. Что-то такое про трехфазный ток. Она попыталась разобраться в хитросплетении красных стрелочек, голубых кружков, дробей и квадратных корней… Заголовок, подчеркнутый красной ручкой, гласил: «Что такое идеальный трансформатор?» Жозефина улыбнулась. Она прочла: «Что такое идеальный мужчина?» Ее роман с Лукой постепенно сходил на нет. Она больше у него не ночевала: он забрал к себе брата. Витторио становился все беспокойнее. Лука опасался за его психику. «Боюсь оставлять его одного, а запирать не хочется. У него настоящая идея фикс — это вы. Приходится доказывать, что только он один для меня что-то значит». К тому же издатель решил выпустить его книгу о слезах раньше, чем предполагалось, и Лука срочно читал корректуру. Он звонил, говорил, на какой фильм или какую выставку они могли бы пойти вместе, но свидания не назначал. Он избегает меня, подумала Жозефина. Ей не давал покоя один вопрос: что же он хотел ей сказать в тот злополучный вечер, когда не явился на свидание? «Мне надо с вами поговорить, это очень важно…» Может, он имел в виду своего буйного братца? Может, Витторио грозил добраться до нее? А может, он напал на самого Луку?

После того как она рассказала про нападение в парке, в их отношениях появилась какая-то неловкость. Иногда она даже думала, что лучше было промолчать. Не досаждать ему своими проблемами. А потом спохватывалась и злилась на себя: хватит, Жози, сколько можно считать себя ничтожеством? Ты потрясающий человек! Надо приучить себя к этой мысли. Я потрясающий человек, я имею право на существование. Я себя не на помойке нашла.

Лука был для нее такой же загадкой, как трехфазный ток в конспекте соседа. Мне нужна схема со стрелочками, чтобы его понять, добраться до его сердца.

Напротив двое студентов изучали объявления о сдаче квартир, громко возмущаясь дороговизной.

Довольно симпатичные. Жозефине захотелось позвать их к себе — у нее была комната для прислуги на седьмом этаже, — но она вовремя удержалась. Один раз она уже поддалась порыву щедрости и посадила себе на шею мадам Бартийе с сыном Максом: их потом невозможно было выдворить из ее собственной квартиры. Что-то давно ничего не слышно про этих Бартийе.

Перед станцией «Пасси» метро выходило на поверхность. Это был ее любимый перегон: поезд выныривал из туннеля, из чрева земли, и устремлялся к небу. Она повернулась к окну в ожидании света. И перед ее глазами вдруг, разом, появились залитые солнцем платформы. Она моргнула. Этот переход всегда заставал ее врасплох.

Рядом остановился поезд, идущий в обратную сторону. Она стала рассматривать людей, сидящих в вагоне. Наблюдала за ними, придумывала каждому жизнь, любовь, сожаления. Пыталась угадать, кто женат, а кто нет, уловить по губам обрывки разговоров. Ее взгляд остановился на полной даме с насупленными бровями, облаченной в клетчатое пальто. Да, крупная клетка — не лучшая идея для толстухи, а уж брови у нее!.. Пускай это будет сварливая старая дева. Жених от нее сбежал, а она все поджидает его со скалкой, хочет научить уму-разуму. А вот другая женщина — худенькая, глаза подведены ярко-зеленым. Скорее всего, разгадывает кроссворд: склонилась над газетой, покусывая карандаш. Обручального кольца нет, на ногтях алый лак. Жозефина решила, что она программист, незамужняя и бездетная, и никогда не моет посуду. По субботам вечерами ходит в клуб, танцует до трех часов ночи и возвращается домой одна. Рядом, ссутулившись, сидел мужчина в красной водолазке и потертой, мешковатой серой куртке. Жозефина видела его со спины, но тут он вдруг подвинулся, пропуская какую-то женщину на свободное место, и повернулся лицом. Она застыла, как громом пораженная. Антуан! Это Антуан. Он смотрел куда-то в пространство, мимо нее, но это точно был он. Она стала колотить в стекло, крикнула: «Антуан! Антуан!», вскочила, стукнула еще раз, изо всех сил, мужчина обернулся, удивленно посмотрел на нее и слегка помахал рукой. Как будто ему неловко и он просит ее успокоиться.

Антуан!

На правой щеке большой шрам, левый глаз закрыт.

Антуан?

Она засомневалась.

Антуан?

Он явно ее не узнал.

Двери закрылись. Вагон дернулся, и Жозефина рухнула на сиденье, изо всех сил выворачивая шею, чтобы еще раз увидеть человека, похожего на Антуана.

Невероятно. Будь он жив, он пришел бы нас проведать. У него нет нашего нового адреса, прошептал внутри голосок Зоэ. Ну уж адрес найти несложно! Посылка-то дошла! У Анриетты мог спросить!

«Да она бы его на порог не пустила», — возразил голосок Зоэ.

Сосед перевернул страничку своих лекций про трехфазный ток. Студенты обвели красным фломастером адрес квартиры на улице Гласьер. Две комнаты, семьсот пятьдесят евро. Мужчина, вошедший на станции «Пасси», листал журнал о загородных домах. Цены и налоги. На нем была белая рубашка, серый костюм в голубую полоску и галстук в синий горошек. Человек, которого она приняла за Антуана, был одет в красную водолазку. Антуан ненавидел водолазки. Антуан ненавидел красный цвет, заявлял, что в красном ходят только дальнобойщики.

Она до вечера просидела в библиотеке, но сосредоточиться на работе не получалось. Перед глазами снова и снова проплывал вагон метро и люди в нем: толстая женщина в клетку, худышка с зелеными веками и… Антуан в красной водолазке. Она встряхивала головой и возвращалась к тексту. Святая Хильдегарда Бингенская, помоги, скажи, что я не сошла с ума. Зачем он вернулся мучить меня?

Без четверти шесть она сложила бумаги, книги и поехала на метро назад. На станции «Пасси» поискала глазами человека в красной водолазке. Может, он стал клошаром? Живет в метро. Выбрал шестую линию, потому что она — наземная и весь Париж перед тобой как на открытке, Эйфелева башня светится в ночи. Спит, завернувшись в старое пальто, под аркой метрополитена. В метро много бродяг. Он не знает, где я живу. Скитается, как отшельник. Потерял память.

Ровно в половине седьмого она вошла в коллеж Зоэ. Учителя принимали каждый в своем кабинете. Родители выстроились в коридоре, ожидая, когда подойдет их очередь обсудить проблемы или достижения своего чада.

Жозефина выписала на бумажку имена учителей, номера кабинетов и назначенное ей время. И пошла на первую встречу — с мисс Пентелл, учительницей английского.

Дверь была открыта, мисс Пентелл сидела за столом, на котором лежал журнал с оценками и записи о поведении учеников. По расписанию на каждую беседу отводилось не больше пяти минут, но часто обеспокоенные родители пускались в долгие споры, пытаясь повысить оценку своему отпрыску. Другие в это время топтались на пороге, вздыхали и выразительно поглядывали на часы. Иногда беседа проходила на повышенных тонах и даже оборачивалась перепалкой. Жозефине уже случалось видеть, как солидные папаши на глазах превращались в базарных крикунов.

Некоторые в ожидании читали газеты, мамаши болтали, обменивались адресами частных преподавателей и нянь, обсуждали, в какой лагерь отправить детей на каникулы. Другие висели на телефоне, а некоторые пытались пролезть без очереди, вызывая бури протеста.

Из кабинета вышел сосед Жозефины мсье Лефлок-Пиньель и дружески помахал ей рукой. Она улыбнулась в ответ. Он был один, без жены. Потом подошла ее очередь. Мисс Пентелл уверяла, что все прекрасно, у Зоэ богатый словарный запас, беглая речь и прекрасное произношение, в общем, язык Шекспира дается ей легко, она старательна и прекрасно ведет себя на уроках. В общем, никаких замечаний. Поток комплиментов смутил Жозефину, она покраснела и, вставая, опрокинула стул.

Та же история повторилась с учителями математики, испанского, истории, географии и природоведения, она переходила из класса в класс, купаясь в дифирамбах. Все поздравляли ее: какая у вас замечательная, умненькая, старательная дочь. И очень хороший товарищ. Помогает отстающему ученику. Жозефина принимала комплименты, чувствуя, что они относятся и к ней. Она тоже любила старательность, усидчивость, точность во всем. Сияя от счастья, она отправилась на последнюю встречу — к мадам Бертье.

У дверей кабинета ждал мсье Лефлок-Пиньель. Он кивнул ей, но уже не так приветливо, как в первый раз. Прислонясь к косяку открытой двери, он постукивал по нему пальцем; мерный назойливый звук явно раздражал мадам Бертье, она подняла голову и устало проговорила:

— Пожалуйста, можно не стучать?

На стуле рядом с ней покоилась по-прежнему пухлая зеленая шапка.

— Вы мешаете мне сосредоточиться и сами себя задерживаете, — пояснила мадам Бертье.

Мсье Лефлок-Пиньель постучал по циферблату часов, намекая, что она запаздывает. Она кивнула, беспомощно развела руками и склонилась к сидящей перед ней родительнице. У той во всем облике сквозило отчаяние: плечи сгорблены, ноги носками внутрь, руки прячутся в длинных рукавах пальто. Мсье Лефлок-Пиньель на мгновение затих, а потом снова принялся мерно постукивать согнутым пальцем.

— Мсье Лефлок-Пиньель, — сказала мадам Бертье, прочитав его имя в списке, — я буду вам весьма признательна, если вы наберетесь терпения и дождетесь своей очереди.

— А я буду вам признателен, если вы будете соблюдать расписание. Вы опаздываете на тридцать пять минут! Это недопустимо.

— Я буду разговаривать столько, сколько нужно.

— Что вы за учитель и чему можете научить, если сами не имеете представления о точности? Точность — непременное условие вежливости.

— Что вы за родитель, если неспособны выслушать других и чем-то поступиться? — парировала мадам Бертье. — У нас здесь не банк, мы здесь имеем дело с детьми.

— Вы не имеете права меня учить!

— Жаль, — улыбнулась мадам Бертье. — Я бы с удовольствием взяла вас в ученики, и вам бы пришлось сидеть смирно.

Он взвился, как разъяренный жеребец.

— Вот вечно так, — возмущенно сказал он Жозефине, ожидая от нее сочувствия. — Первые встречи еще туда-сюда, а дальше одно опоздание за другим. Никакой дисциплины! А она каждый раз нарочно заставляет меня ждать! Думает, я не понимаю, но я-то вижу!

Он повысил голос специально для мадам Бертье:

— Вы знаете, что она таскала детей в «Комеди-Франсез», вечером, прямо посреди недели, вы в курсе, да?

Мадам Бертье водила детей на «Сида». Зоэ была в восторге. Она променяла своих любимых «Отверженных» на стансы Сида и вышагивала по коридору, трагически завывая: «Ужели дерзкого мое украсит горе, и я, не отомстив, окончу дни в позоре?»[31]

Жозефине стоило большого труда удержаться от хохота, глядя на этого безусого дона Дьего в розовой пижаме.

— Они легли спать в двенадцать ночи! Это безобразие. Ребенку необходим сон. От этого зависит его умственное развитие и душевное равновесие.

Он говорил все громче. Еще какая-то мамаша подлила масла в огонь:

— И к тому же содрала с нас за это по восемь евро!

— Можно подумать, мы мало платим налогов! — вставил еще чей-то отец.

— А театр-то на госдотации. Нельзя, что ли, предоставить школьникам бесплатные билеты?

— Вот именно! — К группе недовольных присоединился еще один голос. — В этой проклятой стране заботятся только о бедных!

— А вы что молчите? — сердито спросил Лефлок-Пиньель у Жозефины.

Она покраснела, провела рукой по волосам, скрывая пылающие уши. Мадам Бертье встала и со стуком закрыла дверь.

— Она захлопнула дверь у меня перед носом! — вскричал Лефлок-Пиньель.

Он стоял бледный как мел и буравил дверь взглядом.

— Да чего вы хотите, сейчас учителей набирают из пригорода! — сказала какая-то мамаша, поджав губы.

— Какой может быть порядок, если элита осталась у разбитого корыта, — проворчал чей-то папаша. — Куда катится Франция?!

Жозефина готова была провалиться сквозь землю и решила спастись бегством.

— Думаю, пока суд да дело, я схожу к учителю… к учителю физкультуры!

Какая-то мамаша смерила ее презрительным взглядом, словно генерал солдата-дезертира. Она поскорей улизнула. Перед каждым кабинетом стояли возмущенные родители, взывая к тени Жюля Ферри[32]. Какой-то папаша грозил нажаловаться министру, с которым он хорошо знаком. Жозефина, посочувствовав учителям, решила облегчить их участь и не ходить на две последние встречи.

Она рассказала все дочке. И о том, как ее хвалили учителя, и о том, как взбунтовались родители.

— Ты хранила олимпийское спокойствие, потому что была довольна, — заметила Зоэ. — Может, у других родителей куча проблем с детьми, вот они и нервничают…

— Они все валят в одну кучу. Учителя-то тут при чем?

Жозефина понемногу успокаивалась. Зоэ подошла к ней и обняла за талию.

— Я очень горжусь тобой, девочка моя, — прошептала Жозефина.

Зоэ прижалась к маме покрепче.

— А когда папа вернется, как ты думаешь? — вздохнула она.

Жозефина вздрогнула. Она совсем забыла про того человека в метро.

Она отпустила Зоэ. Перед глазами снова всплыла красная водолазка. Шрам на щеке. Закрытый глаз. Она прошептала: не знаю, не знаю.

Наутро Ифигения принесла ей почту и рассказала, что накануне в Пасси нашли под деревьями труп женщины, убитой ножом. Рядом с телом лежала шапка, необычная такая, миндально-зеленая, пухлая. В точности как ваша, мадам Кортес!

Загрузка...