— Россия, — любила повторять бабка Арина, — держится на трёх китах: Боге, Сталине и железных дорогах. Как сталинскую зону закрыли, так и ветку железнодорожную, что к зоне вела, бросили. А как дороги не стало, так и часть России, что от неё кормилась, померла.
В словах старухи была доля истины. Этот суровый таёжный край колонизировался в буквальном смысле: где появится колония строгого режима, туда и змеятся рельсы, там и цивилизация. Вглубь болот прокладывали путь зеки-первопроходцы, а по сторонам дороги возникали посёлки и целые города.
В тридцать четвертом от железной дороги Архангельск-Москва отпочковалась ведомственная ветка, не обозначенная ни на одной схеме. Вела она далеко на Юг, в закрытую тогда зону и заканчивалась станцией 33 — в народе прозванной Трёшки. На Трёшках находился исправительно-трудовой лагерь, в котором бабка Арина во времена молодости была поварихой. Обслуживающий персонал лагеря проживал в рабочем посёлке Ленинск, но Арина поселилась южнее, в рыбацкой деревушке у полноводной реки Мокрова. Там живёт она по сей день с мужем Борисом, хотя и река уже не та, и лагеря больше нет. После того, как Трёшки закрыли, лагерный район опустел. Ветку за ненадобностью частично демонтировали, Ленинск, как и десятки других поселений, обезлюдел. Сегодня в рыбацкой деревне живут три человека: Арина с мужем да старичок Кузьмич, их единственный сосед.
Тайга жадно пожирает брошенный кусок цивилизации. Зарастает мхом да кустарником дорога. Долгие зимы рушат пустые домики в посёлке. Трёшки ушли в лес, загородились стыдливо сосняком и лиственницей. Воплощенный в бесчисленных колониях Сталин канул в вечность, унеся за собой безымянные железнодорожные полосы.
— Вся надежда, что Бог удержит нашу Россию, — шепчет Арина, под Россией подразумевая себя, деда Бориса и Кузьмича, забытых на околице Родины стариков.
А Мокрова бежит серебряным шнурком, впадая где-то в Северную Двину, и никуда не впадающие рельсы проглядывают под зеленью.
— Бог, говоришь, — качает головой Борис, показывая жене очередной улов.
Раньше в Мокрове рыбы водилось видимо-невидимо, и Борис тянул полные сети своими сильными загорелыми руками, а Арина любовалась, какой он у неё крепкий и красивый. Силы и в восемьдесят не покинули Бориса: мышцы молодецки выступали под дубленой кожей, когда он доставал улов. Но рыбы с тех пор в Мокрове поубавилось. А в последнее время попадались какие-то калеки: то карася достанет слепого от рождения, то корюшку с костяными наростами на голове.
— Гляди, — показывает Борис и вовсе странный экземпляр, вроде краснопёрка, но прозрачная вся, кости видно сквозь желейные бока и глазных впадин не предусмотрено никаких. — Мутант, едрить его!
Арина ругает мужа за такие слова:
— Нечисть к ночи не поминай! А рыбу сожги, крестясь.
Борис подшучивает над недалёкой старухой, но улов бросает в костёр и крестится исподтишка.
А за Мокровой поднимается синим пламенем лес, и где-то в его недрах, в ядовитом болотном тумане стоит Чёрная Церковь.
— Что вы знаете про Чёрную Церковь? — спрашивают стариков гости из Архангельска, принимая у Арины тарелки с ухой. Уху она делает их консервов, не доверяет больше реке.
В двухтысячных они сюда зачастили — субтильные городские юноши и девушки с огромными рюкзаками и огромными фотоаппаратами. На арендованных «нивах» они приезжают в тайгу, чтобы запечатлеть брошенные города. Сталкерами себя кличут, да знают ли что про жизнь в мёртвой таёжной зоне?
Их маршрут обычно пролегает через Ленинск в Трёшки. Там и правда есть на что посмотреть. Арина, когда поясница не хватает, ходит на место бывшей работы ежевику собирать. В лагере всё осталось как раньше: покидали его в спешке, никому из расформированного конвоя не хотелось задерживаться здесь. Бараки гниют, нары в них гниют, потерявшие ценность бумаги гниют, учебки и медсанчасти гниют. Скоро-скоро Трёшки станут перегноем, рухнут, как рухнула старая караульная вышка, и ничего не останется, лишь тайга.
Щёлкайте фотоаппаратами, пока можете, бледные городские дети.
Сегодня на ужин их трое пришло: два мальчика и девочка, красивая, как актриса из кино забытого. Туристы всегда заходят в посёлок, поглядеть, что это за рыбаки живут на окраине мира, почему не уехали вместе с остальными. Удивляются, узнав, что на всю деревушку три старика осталось. Арина с Борисом их радушно принимают, и Кузьмич в гости приходит. Он хоть маленько из ума выжил, но молодежь любит.
Дети показывают трофеи: пожелтевшие розыскные карточки, подобранные в Ленинске, фотографии Трёшки (на одной видна столовая, где работала Арина). Стариков больше интересует жизнь в Архангельске. Путин, Медведев. А Ельцин умер уже. Если даже Ельцин умер, что останется завтра, кроме тайги и болот?
Борис родился в Южанске, самом крупном населённом пункте на пути безымянной ветки. Сейчас там проживают человек триста, но всего десять лет назад это был обычный провинциальный город с достаточно развитой инфраструктурой. В 96-ом там даже газету выпускали — «НЛО» называлась. На всё СНГ выходила. Знаете, какие темы тогда в моде были: снежные люди, пришельцы, ерунда всякая. Народ в перестройку Солжиницинами накушался, хотелось фантастики лёгкой. Вот «НЛО» и удовлетворяло запросы. Статьи там печатались одна другой глупее, но попадались и исключения. Именно в «НЛО» опубликовали забытую историю о Чёрной (или по-другому, Болотной) Церкви, и именно оттуда о ней знали гости Бориса.
Но он-то жёлтую прессу не читал, он про Церковь и её Архитектора с детства слышал. В Южанске про неё тогда все слышали.
— Не слышал я ни про какую Чёрную Церковь, — качает головой Борис, а сам на Кузьмича смотрит, глазами показывает, чтоб он молчал. Кузьмич дурной, но понимает, что детям про такое говорить нельзя, и только сопит расстроенно. Про Путина хочет разговаривать, про перспективы их края: а вдруг Путин заново лагеря построит, и жизнь наладится, и, как раньше, по брошенной дороге поезда поедут. Кузьмич бы им руками махал и дудел бы, как паровозный гудок…
— Но, как же, — настаивает красивая девочка — Лиза её зовут. — Мы давно этой темой интересуемся, в Южанске были. Вот, посмотрите.
И она протягивает старику ксерокопию документа, написанного от руки красивым почерком с ятями и упразднённым «і». Документ обозначен, как доклад, и датирован 1866 годом.
«Судом рассматривалось дело крестьянина Григория Петровича Своржа, 1831 года рождения, русского, крещённого, проживающего в городе Южанске, Архангельской губернии. Указанный крестьянин был взят под стражу по подозрению в убийстве настоятеля Михайловского храма города Южанска, отца Иннокентия, в миру — Саввы Мироновича Павлицкого, убитого зверским способом в ночь на 1 мая текущего года на пороге храма. В ходе расследования подозреваемый признал свою вину и рассказал, что убил отца Иннокентия топором с целью завладения церковным имуществом. Жандармам, указавшим на отсутствия грабежа в составе преступления, пояснил, что не взял из храма ничего, ввиду сильного испуга от содеянного. Учитывая чистосердечное признание подсудимого, суд постановил заковать его в кандалы и ближайшим временем отправить на каторжные работы в Сибирь пожизненно».
Ниже: дата, подпись судебного пристава (инициалы неразборчивы).
Арина читает доклад вместе с мужем, заглядывая ему через плечо. Мурашки бегут по коже. Оба вспоминают далёкий семьдесят девятый год и белозубую улыбку Павлика.
Павлик — Паша Овсянников — был им как сын, хотя знакомы они были меньше года. Его, старшего лейтенанта, перевели в Трёшки из Архангельска за диссидентские разговорчики. Тридцатилетний красавец, обладавший недюжим интеллектом и собственным взглядом на мир, возглавил лагерный конвой. Вот уж не думал Борис, что сойдётся с вертухаем, а с Пашей сдружился сразу же и накрепко. От ужасов лагерной жизни сбегал лейтенант на выходные к Мокрове удить рыбу. Так они познакомились, так Паша стал добрым гостем в их доме.
Мутантов в семьдесят девятом в реке не водилось, поезда шли мимо густонаселённых берегов, зеки валили лес и прокладывали дорогу вглубь таёжных массивов, а Борис и Паша собирались за штофом водки обсудить политику да прессу. Интересовали лейтенанта и северные легенды, коих немало знал старший товарищ.
Арина любила Пашу, видя в нём сына, которого Бог ей не дал. Она никогда не говорила об этом вслух, но вину за смерть лейтенанта возлагала на супруга. Кто дёрнул его за язык, заставил рассказать про Церковь? Известно кто. Тот же, кто надоумил душегуба Своржа эту Церковь построить.
Женщина закрывает глаза и слышит паровозный гудок… и шум далёкой стройки, и рёв грузовичка, спускающегося к рыбацкому посёлку со стороны Ленинска.
— Эй, старый! — кричит она. — Прячь антисоветскую пропаганду! НКВД едет!
— Ох, дожились! — шутливо отвечает помолодевший на тридцать лет Борис. — Слава Партии, есть заначка Бухарина!
Овсянников входит в дом, кланяется хозяевам. У него ямочки на щеках и глаза голубые, как Мокрова в апреле. Только сегодня в них затаилась тревога, и задумчивая морщинка легла меж бровей.
Он снимает шинель, садится за стол.
Уж не приключилось ли чего? — думает Борис.
— Приключилось, Борис Иваныч, приключилось.
Побеги в Трёшках случались нечасто, тем более в семьдесят девятом, когда вместе с государственным режимом смягчился и режим заключённых. Да и раньше бегали одни самоубийцы: бегать-то здесь особо некуда. Ежели на восток, в Архангельск или, там, Южанск, поймают в три счёта. А к Вологодской области, в тайгу — смысла и того меньше. Дед Бориса говорил, что архангельские болота прямо в ад идут, что глубина их непостижима. Ерунда, конечно, однако утонуть в трясине проще простого. Потом медведи, волки, кикиморы — тайга полна разным зверьём. Заключённые и при Ежове с Берией считали, что расстрел лучше, чем сгнить в лесу. А тут такое — побег!
Борис справедливо полагал, что за последнее время вохра совсем обленилась, переложив свои обязанности по охране зеков на природные условия края. И вот итог, вчера перед отбоем обнаружили нехватку двоих рецидивистов.
— Мы, — Паша говорит, — до рассвета подождали, а только небо порозовело, пошли на восток. В октябре проверка из Москвы, не хватало нам такого конфуза. Взвод пошёл, там, где рельсы заканчиваются, разделились по трое.
— Через Пешницу пошли? — спрашивает Борис. Пешница — так называлось когда-то село за станцией, его, когда Боря маленьким был, лесной пожар уничтожил, да так и осталось пепелище.
— Через Пешницу и вглубь. Где Мокрова мельчает.
Борис присвистывает: далеко зашли. В памяти всплывают истории стариков про духов леса, про кикимор с болотницами, про церковь Своржа.
А Паша рассказывает. Шёл он с двумя подчинёнными, палкой прощупывал почву на предмет топи. Выбирал такой маршрут, какой выбрал бы, будь он беглецом. К девяти утра наткнулся на прогнившие деревянные сваи, что в былые времена поддерживали мост. Моста нет, а эти почерневшие бивни остались. И возле них следы недавнего привала. Попались, голубчики.
По свежим следам повёл Паша свою группу дальше. А потом… потом…
— Ты, Паша, рассказывай, ничего не скрывай. И не бойся глупым показаться. Ужель птицы петь перестали?
Паша удивлённо вскидывает брови: откуда знаете?
— Да как же, пятьдесят лет здесь обитаю. Кое-чего про тайгу нашу слышал.
— Да, — продолжает Паша, — птицы замолчали. Будто пластинку кто-то выключил. Резко так. И потемнело, словно сумерки уже. Мне не по себе стало, но я от ребят скрыть пытаюсь, хотя вижу, и они смущены. Вокруг сосны, торфяник. Мысли о смерти в голову лезут. И ещё чушь всякая. И это… перекреститься захотелось.
Член партии опускает глаза смущённо. Он, наверно, и креститься-то не умеет, а вот, захотел. Потребовалось.
— Стыдиться нечего, — твёрдо говорит Борис, — я в детстве туда по грибы ходил. И креститься хотелось, и в монахи постричься. Нехорошее место, Павлик, очень плохое. Если зеки твои пропали, не найдёшь. И искать не стоит.
Лейтенант молча смотрит в окно, на тайгу за Мокровой, а потом негромко говорит:
— Так мы нашли. Нашли.
И впрямь нашли — недалеко от моста разрушенного, на природной залысине посреди леса. Одного мёртвым, другого абсолютно сумасшедшим.
— Бывает ли такое, чтоб человек за одну ночь с ума сошёл? — спрашивает Паша. — Да ладно, человек — Михайлов, бандит, каких свет не видел. Он в Омске дюжину людей зарезал, и ничего, психика не расстроилась. А тут…
А тут рецидивист Михайлов задушил товарища по побегу Челядинова, набил полные уши болотного ила (и себе, и трупу) и сел посреди поляны дожидаться конвоиров.
— Ещё и пел при этом! — подчёркивает ошарашенный Овсянников.
— Что пел? — не из праздного любопытства уточняет Борис.
— Да, может, и не пел, а просто повторял: «бом, бом, бом»… Но нараспев так… На нас никак не прореагировал. Глаза стеклянные, в одну точку смотрит и талдычит своё. Мы его под белые ручки доставили в лагерь. Он сейчас в лазарете связанный, что с ним делать — ума не приложу. Мои орлы тоже молодцы — едва заставил вернуться за Челядиновым. Борис Иваныч, я вот думаю, может, они ягод каких съели, что крыша у них поехала?
— Тут не в ягодах дело, — отвечает Борис. — Ты, Паша, про Чёрную Церковь слышал?
— Не слышали мы ни про какую церковь, — отвечает Борис детям в 2009 году. — Ближайшая церковь в Южанске. Раньше в лагере было что-то вроде молитвенного домика — будка такая с иконой. Но она в девяностых сгорела.
Кузьмич прячет глаза, когда красавица Лиза обводит присутствующих пытливым взором.
«Не верит, — понимает Арина, и тоска пронзает её сердце. — Истину ищут, бесята, а истина-то в болоте на дне».
— Вы не могли о ней не слышать, — произносит Лиза. Она явно главная в их троице. Парни молчат, смущённые её наглостью, — вот здесь о ней писали.
Девушка достаёт из рюкзака потрёпанную газету со статуями острова Пасхи на обложке. Южанское «НЛО» за девяносто шестой год.
Борис хочет ответить, что подобный мусор не читает, но его сбивает выражение Лизиного лица. С какой мольбой, с какой надеждой смотрит она на него.
— Я эту статью в детстве прочитала, — говорит девушка. — В девять лет. И так мне эта история врезалась в память, что когда мы с ребятами начали сайт про аномальные явления верстать, первое, что в голову пришло, написать о Болотной Церкви. Я все архивы облазила, всё, что можно, нашла. Здесь она была, возле Трёшки. Но где именно? Где?
Борис разворачивает газету, шелестит жёлтыми страницами. На развороте статья с громким названием «Таёжное чудо».
Старик пробегает глазами по строчкам: «Чем занимался Сворж в ссылке, никто не знает, но доподлинно известно, что через 13 лет после убийства батюшки он вновь появился в Южанске. Живой и очень страшный».
О том, что Григорий Петрович Сворж вернулся, в Южанске слышали. Его даже видели несколько раз: заросшего бородой до самых глаз, постаревшего, будто почерневшего кожей. Он-де ночевал по оврагам, питался на базарной помойке. Сдавать жандармам его не стали. Люди полагали, что человек, который пешком прошёл от Сибири до Южанска, свой ад уже перенёс и мучить его сверх того не по-божески. Была ещё одна причина: жуткий взгляд чёрных-пречёрных глаз каторжника. Связываться с ним не хотели. Поговаривали, что из ссылки он сбежал не один и что товарищами своими в пути питался. Поговаривали, что за грязными усами он скрывает клыки. Да мало ли чего поговаривали. В конце концов, Сворж недолго пробыл в Южанске. В 1880 году (ему тогда было почти пятьдесят) ушёл на восток, и след его затерялся ещё на несколько лет.
Всплыло имя Григория Петровича в середине восьмидесятых девятнадцатого века. По краю прошёл слух, будто на болотах за Пешницой поселился страшный как черт мужик, и будто строит он там дом.
— Не дом он строит, а дворец! — говорили сельские жители. — Уже три этажа возвёл, самостоятельно!
— Из чего ему строить? — не верили скептики. — Не иначе в Вологде гвоздей закупил?
— Без гвоздей строит! — клялись первые. — Из коряг, из окаменевших деревьев да грязи. А по ночам ему строить караконджалы помогают.
Караконджалами в народе называли спутников Лиха Одноглазого, рогатых безобразных тварей.
— Вот что! — вступал в разговор взрослых веснушчатый мальчуган. — Я на болотах ягоду собирал, собственными глазами стройку видел. Нет там никаких караконджал. А Сворж есть. Косматый, злой. И то, что он строит, верно, только это не дом, а церковь. Чёрная она, что стены, что крыша. По бокам её балки подпирают — брёвна сосновые. Вся она неровная, неправильная, жуть берёт. С купола ил стекает, а на маковке заместо креста перекрученная коряга. Я, как увидел, сразу оттудова дёру дал!
И вновь пошли слухи от Пешницы до Южанска, про Церковь Болотную Чёрную, хоть её саму мало кто видел. Не потому, что пряталась она, а из-за страха людского разумного на грешное дело смотреть. Но были смельчаки, и подтверждали они: Церковь существует.
— Ну и что! — отмахивались упрямые скептики. — Согрешил человек, теперь вот грехи замаливает, храм для лесных зверюшек строит.
— Не для зверюшек, а для хмырей болотных. И сам он уже на человека не похож: лает, на четвериках скачет да, знай, бока своего уродства глиной смазывает.
Но какой бы невидалью ни была болотная стройка, глаза она не тёрла, ибо оставалась скрытой в таёжной чаще. И Архитектор (как прозвали каторжника) к людям не захаживал. Шли годы, Церковь превратилась в местную страшилку, обросла вымышленными подробностями, вроде икон с рогатыми мордами и трона внутри (для самого Лиха). В восемнадцатом году людям было не до фольклора. Гражданская война докатилась и до самой тайги. Интервенты захватили Архангельск. Потом, в двадцатом, пришли большевики, и неожиданно даже для местных жителей один архангельский комиссар вспомнил про Болотную Церковь.
Борис опускает глаза вниз газетной страницы на фамилию автора статьи.
— Почему бы вам не расспросить этого Павлухина В.А?
Он искренне надеется, что некий Павлухин В.А. давно мёртв и не сможет послать детей туда, куда сам Борис когда-то послал лейтенанта Овсянникова. Он удивляется, когда Лиза говорит:
— Мы хотели его разыскать, но оказалось, что автор «Таёжного чуда» погиб. Незадолго после выхода этого номера Павлухина разорвала его собственная овчарка.
— Случается, — стараясь скрыть эмоции, бубнит Борис.
— Может быть, вы вспомните? — просит девушка. — В детстве вы наверняка слышали эту историю. Большевики хотели использовать Церковь в антирелигиозной пропаганде, показать народу, до каких извращений дошли богомольцы. Они отыскали храм Своржа, но что случилось потом?
Потом…
Потом был семьдесят девятый год, водка в граненых стаканах, сало и чёрный хлеб, закат на пиках сибирских елей и ещё живой Паша Овсянников…
— И что же, нашли большевики эту Церковь? — спрашивает Паша. А Борис продолжает рассказывать историю Своржа и не замечает, как горят глаза слушателя. Как жадно внимает он каждому слову.
— А то. Их местный мальчуган провёл. Комиссары как увидели плод многолетних трудов мастера-отшельника, так и побагровели от ярости. Всякое желание агитировать пропало. Одно желание осталось: стереть с лица земли богомерзкое сооружение да поскорее. Они-то все умерли вскоре, красноармейцы эти, но мальчик-проводник прожил долго и говорил, что старшой их плевался и кричал, мол, уничтожить немедленно. Порешили они вернуться с пулемётами и издалека Церковь расстрелять.
— А чего ж не сжечь или взорвать?
— Того, что к самой Церкви они дороги не нашли. Будто из самой топи она росла, так что только издалека смотреть и можно. Они притащили доски, сколотили помост на берегу. Уже приготовились стрелять, как вдруг из лесу выбежало что-то похожее на большого пса. Ну, это им так показалось, на самом деле, то был старик, только уж больно неухоженный, заросший и чёрный. И передвигался он, как пёс. Рассказывают, зыркнул дикарь на советскую власть глазищами горящими — и шасть в Церковь. Лишь внутрь зашёл, как постройка покачнулась, заскрипела чёрными брёвнами и вмиг исчезла. Утонула в болоте, только рябь над кривым крестом пошла. Не в кого стрелять красноармейцам, пошли они домой. А затем и умерли один за другим, кто от чего.
— Враки! — горячо восклицает член партии Овсянников. — Где такое видано, чтоб здание на трясине стояло!
— Тише, тише, — шепчет Борис, косясь на дверь. Не хочет, чтоб жена услышала, какими он байками тешит гостя. — Не враки, а легенды. С легенд спроса нет, и доказательства им не нужны, и этот ваш реализм. Мне дед рассказывал. Я тебе рассказал.
— Хотите сказать, что это было на том месте, где мы беглецов нашли.
— Нет. Много глубже. Это сейчас тайга начинается за Пешницей, а в двадцатом там ещё Мокрова текла. Оттуда и остатки моста. Я там в детстве гулял, вопреки родительским наставлениям. Отец, узнав, журил, а бабка прям порола. Порола и повторяла: «Хошь болотные колокола услышать, пострел?»
Паша спрашивает про колокола.
— Это тоже часть легенды. Как Церковь в болоте утонула, так из топи по ночам колокольный звон раздаётся. Мол, за старания, бесы подарили Своржу колокол, кто его звон услышит, тот разума лишится. Старики запрещали в тайгу ходить, чтоб ненароком на проклятое место не напороться. Но это, как ты понимаешь, тоже выдумки.
Борис подливает лейтенанту водку.
— Погодите, Борис Иваныч. Не хотите ли вы сказать, что Михайлов услышал звон болотных колоколов?
Паша спрашивает так серьёзно, что Бориса охватывает смутное беспокойство.
— Да ну, — нарочито весело отвечает он. — Говорю же тебе, если и была Церковь, то намного южнее. И вообще, какая Церковь Болотная, когда наши спутники бороздят космос?
— Фольклор не из воздуха возник! — спорит Лиза, возвращая старика в сегодняшний день. — Существовала она, вы нам просто дорогу показать не желаете, ведёте себя с нами, как с детьми. А у нас всё оборудование имеется, и по болотам нам ходить не впервой.
— Фу-ты, ну-ты, заладила! — злится Борис. — Если б существовала она, сюда бы давно туристы нагрянули, разобрали бы её на сувениры. На месте Трёшки построили бы ларьки, чтоб торговать уменьшенными копиями.
Кузьмич радуется этой мысли, свистит, как паровоз, но никто не обращает на него внимания.
— Вычитали глупость и сами глупостью занимаетесь! — заканчивает Борис гневную тираду. Арина гладит его по плечу: «Ну, не надо, они не собирались тебя обидеть!»
Лиза, виновато потупившись, извиняется.
— Мы так надеялись, — говорит она.
А в памяти Бориса возникает Паша. Красивый, молодой. Смотрит он на старика пытливо и говорит:
— А я, Борис Иваныч, недавно был в тайге.
— За грибами, небось, ходил? — спрашивает непонятливый Борис. Он слишком сосредоточен на поплавке и про Церковь совсем забыл. С тех пор, как он рассказал о ней товарищу, прошёл месяц.
— Я на том месте был, где мы беглых нашли.
Удочка едва не выскальзывает из рук Бориса:
— Это ещё зачем?
— Ну, как же. Интересно мне стало. Михайлов-то так в себя и не пришёл, вынуждены были его в область конвоировать. Пускай, нет там ничего, но причины для его безумия быть должны. Научные причины. Может, газы какие, может, акустика особая.
— Научные! — восклицает Борис. — Нет там никакой науки, и соваться туда нечего!
— Нет, вы послушайте! — мягко возражает Паша. — Принимали ведь раньше обычное болотное свечение за болотных духов! Называли его свечками покойников, считали, что это древние призраки клады стерегут. А теперь мы знаем про возгорание метана, радиоактивные осадки, фосфоресцирующие организмы! Стало быть, и другие мифы объяснимы с научной точки зрения. И про колокол ваш тоже!
Борис, бросив удочку, спорит, убеждает, умоляет друга оставить затею, не приближаться к болотам, и тот вроде соглашается…
Вроде…
— Ты что же, старый болван, Павлику про Церковь рассказал?! — кричит Арина, вернувшись с работы. — Он у всех в лагере о ней спрашивает, ко мне в столовую с расспросами заходил!
— Да я так, байку травил, — бурчит Борис. — Не веришь же ты в самом деле, что она там до сих пор?
И жена качает головой и пьёт настойку от сердца, и Мокрова течёт и течёт вдаль.
А Пашки в феврале не стало. Пропал без вести, как его ни искали, не нашли. Известно лишь, что он незадолго до исчезновения в областную психбольницу ездил, Михайлова навещал.
Течёт быстрая Мокрова вдоль живописных берегов. Течёт параллельно ей старая железка, укутанная травой и мхом. Жёлтый и зелёный цвета правят в этом краю всеми своими оттенками. И вдруг — брошенная изба чёрным пятном посреди луга. Остов трактора с ещё сохранившейся синей краской на ржавых боках. Потом болота, всё ещё крепкие железнодорожные мосты, покосившиеся семафоры. Устремляются рельсы сквозь заросли лиственницы, а за ними целый посёлок: десятки заколоченных домов, деревянный клуб с провалившейся крышей, пожарная часть… Некому больше здесь жить, нечего охранять. Дальше на юг пожираемая тайгой, похожая на покусанное яблоко колония. Перекрытия крыш вывороченными рыбьими рёбрами торчат над бараками. Кое-где ещё сохранились стёкла. Над оврагами гниют мостки, огороженные ржавыми решётками. Тронешь железо — превратится в труху, как обратился в труху смысл бодрых, но лживых лозунгов, развешенных то тут, то там. За Трёшкой нет ничего. Ничего человеческого.
Весной восемьдесят девятого приснился Борису сон, будто кто-то в избу стучит посреди ночи. Он двери отпирает, а на пороге Паша. Шинель насквозь мокрая, лицо белее белой глины, а под глазами тёмные круги.
— Где же ты был столько лет? — ахает Борис, впуская гостя в избу.
Входит Паша. Походка у него странная, ноги не гнутся, и пахнет от него болотом, и тина с шинельки свисает. Но ведь это Пашка! Пашка вернулся!
Борис кидается на кухню, режет хлеб, наливает в стопки водку. Гость, скрипя суставами, садится за стол. Берёт ломтик ржаного. Нюхает.
— Всё это правда, — говорит он грудным булькающим голосом и смотрит на старика пронзительным взглядом. — Про Своржа и колокола.
Он накрывает хлебом свою стопку и произносит тихо:
— Ты, Борис Иваныч, меня найди. Там несложно. От старого моста на север. Сам всё поймёшь. Только ищи меня на Пасху. На Пасху болотным колоколам звонить запрещено. Никто тебя не тронет. Как найдёшь, сам поймёшь, что делать.
Засим он встаёт и тяжело уходит к дверям.
— Пашенька, подожди, я Арину разбужу! Она за тобой каждый день плачет, пусть хоть краем глаза на тебя посмотрит.
Но гость уходит, не поворачиваясь, и Борис просыпается в холодном поту.
На Пасху он взял у соседа мотоцикл с коляской и поехал на юг, ничего не сказав Арине. Оставил транспорт в Пешнице, оттуда пешком. В одной руке лопата, в другой — багор. А в голове все байки, что он когда-либо слышал. Про желтолицего болотняника, пугающего грибников вздохами да всхлипами. Про кикимор, заманивающих путников в трясину криками о помощи. Про болотных криксов, запрыгивающих на спину и катающихся на человеке верхом до первых петухов. А ещё про хитрых лесавок, уродливых шурале, злыдней и хмырей…
А вокруг, куда ни глянь, топи; и чёрные столбы деревьев стекают с зелёных крон, и колышется ряска над смертельными ямами. Ягод — видимо-невидимо, и слышны голоса тетеревов, глухарей, пищух, неясытей. А потом нет голосов. Нет птиц. И хочется побежать назад, но Борис не сворачивает, на ощупь идёт через тайгу.
Сегодня Пасха. Сегодня нечисти на земле делать нечего.
Пашу он нашёл. Паша лежал на изумрудно-белом покрывале кислицы, почерневший, но не разложившийся за десять лет. Чёрная выдубленная кожа облегала высушенное лицо, перекрученные кисти торчали из рукавов шинели. А шинель мокрая насквозь, хотя дождей не было уже месяц. Значит, раньше он лежал в болоте, где кислород не мог разрушить ткани, где холод и сфагнум законсервировали его труп, обратили в торфяную мумию. И лишь недавно кто-то достал Пашу из болота, чтобы Борис предал его земле.
Хоронили лейтенанта рыбаки из посёлка. Никому в Ленинске не сказали. Там никого уже не осталось, кто помнил бы Овсянникова, а родных у Паши не было. Кроме Арины с Борисом. Не хватало, чтобы, узнав о мумифицированном трупе, в тайгу нагрянули учёные. Нет в тайге науки. Чёрная Церковь есть, а науки нет.
— Простите нас, — говорит Лиза, пряча в рюкзак злосчастную газету. — И спасибо за угощение.
— Вы нас простите, — смягчается Борис. — Мы здесь совсем от людей отвыкли. Сколько лет втроём кукуем.
Гости собираются, благодарят за уху. Испортившаяся атмосфера вновь налаживается. Кузьмич достаёт из кармана горстку конфет «Холодок» и протягивает Лизе. Улыбается. И вдруг, впервые за весь вечер начинает говорить:
— Это ещё что! Это разве невидаль! Вот была война, фашисты землю забирать пришли! Весь народ советский встал супротив. И звери встали, и птицы. И все существа встали. И домовые, и банники, и лесавки с водяными — все на войну пошли. Сталин отряд сформировал из нечистой силы, и она с фашистами сражалась, вот как было. Банники их камнями раскалёнными били, лесавки в топь заманивали. Леший с пути сбивал и прямо на мины вёл. Здесь это было, у нас. Не зря на гербе нашей Архангельской области Святой Архистратиг Михаил в лазуревом вооружении с червленым пламенеющим мечом и с лазуревым щитом, украшенным золотым крестом, попирает черного лежащего дьявола. Низвергнут лукавый, фашисты низвергнуты. Лишь болота остались. Чёрт, когда мир создавался, похитил у Господа кусок земли, съел да выблевал. Вот и болота получились. А вы говорите, невидаль.
Все смотрят на Кузьмича удивлённо, а потом Лиза произносит своим красивым голосом:
— Ну, нам пора. А Церковь мы и сами найдём. Тайгу с ног на голову поставим, но найдём.
И долго потом смотрят старики, как арендованная в Архангельске «нива» поднимается по склону от рыбацких избушек, делает поворот и уносится в строну Пешницы.
— Так тому и быть, — вздыхает Борис. — Вы Церковь найдёте, я — вас найду.
Арина крестится и заставляет Кузьмича перекреститься, но тот гудит, как паровоз, и машет птичьей лапкой вслед исчезающему автомобилю.
Вот уже двадцать лет подряд ходит Борис на Пасху в тайгу. В этот день отдаёт болото по одной своей жертве, выкладывает её аккуратно на покрывало кислицы, чтоб старик забрать мог. Раньше легче было, а нынче он совсем дряхлый стал. Порой до сумерек волочит труп по лесу. Все они под ольхой похоронены, недалеко от посёлка. Пашка первый был. Сейчас там маленькое кладбище. Двадцать торфяных мумий.
Борис, когда ещё почта до них доходила, выписывал журнал «Дружба народов» и прочёл в одном из номеров стихотворение Александра Блока:
Полюби эту вечность болот:
Никогда не иссякнет их мощь.
Этот злак, что сгорел, — не умрет.
Этот куст — без истления — тощ.
Теперь, закапывая очередную мумию, он читает блоковское стихотворение вместо молитвы, и Кузьмич сопровождает чтение паровозными гудками сложенных в трубочку губ:
Одинокая участь светла.
Безначальная доля свята.
Это Вечность Сама снизошла
И навеки замкнула уста.
Однажды он и Лизу похоронит: почерневшую, скорченную. Если до Пасхи сам не помрёт.
И мерещится ему болото, где под ряской, под трёхметровым слоем утрамбованных трупов лосей, росомах, волков, лисиц, белок, бурундуков, стоит Чёрная Церковь. И горят в её оконцах бледно-голубые огни — свечи покойников. И ждёт она, что однажды опоздает старый Борис, не успеет до окончания Пасхи из леса уйти.
И мощь её никогда не иссякнет.