Вечером над железнодорожной станцией, за разбитыми переходными мостами, повисшими растерзанным ржавым железом, за обгоревшим кирпичным остовом водокачки на полнеба полыхнуло дымное зарево. Взвизгнул смертельно раненный паровозик хриплым, тревожным гудком и затих, заглушённый раскатистым взрывом. Зенитные разрывы расцветили чистое вечернее небо, потом снова ухнуло, и на узле связи по звуку определили наверняка, что опять попали в эшелон с боеприпасами. Чего ж они их на станцию принимают, ведь каждую ж ночь бомбежки!
Горели цистерны с горючим. Отсветы недалекого огня ложились на лица дежурных смены. Стены вздрагивали. Посыпались стекла. Сколько там было до станции? Километра два, три? Разве это расстояние по военным, фронтовым масштабам? Скоро и до нас доберутся, маскировку следует проверять, подумал старший батальонный комиссар Матвей Филиппович Апанасенко, подшивая свежий подворотничок.
Он только что вычистил сапоги, побрился, пах тройным одеколоном, потому что гигиена прежде всего. Гигиена и внешний вид военнослужащего. Когда-то на заре своей армейской службы он понял раз и навсегда, что командир, тем более политработник, обязан быть примером для личного состава и никакие такие отговорки, ссылки на неудобства походной жизни не должны приниматься к сведению.
Старший батальонный комиссар посматривал в сторону станции, довольно ловко орудуя иглой. На душе у него было тревожно.
Батальон, в котором он служил, обеспечивал связью авиацию Юго-Западного фронта и размещался в Валуйках, населенном пункте с крупным железнодорожным узлом, который немцы, прорвав нашу оборону, сразу же и подвергли жестокой бомбардировке.
Телеграфная и особенно радиосвязь в условиях бомбежки дело сложное, требующее величайшего напряжения. Что стекла в окнах вылетят от взрывной волны — это ладно, это можно новые вставить, можно фанеркой подлатать, дежурная смена останется на своих местах. Беспокоило другое. Откуда у немца такая сила? Оно, конечно, всю Европу под себя подмял, но сколько ж у него самолетов, если на какие-то Валуйки столько приходится? И курсанты из учебной роты недоумевали, особенно там одна глазастенькая выступала решительно. Почему, мол, составы на станцию принимаются? Как так можно? Они даже рапорт коллективный — это в армии-то! — собирались писать и подать по команде, чтоб прекратить это безобразие.
— Нельзя так халатно относиться к своим обязанностям в военное время! Нельзя! Железнодорожнички… Их бомбят, а они забивают станцию снарядами. На всех путях составы со снарядами.
— Военные грузы вообще имеют свойство взрываться, — мрачно заметил старший батальонный комиссар. — Особенность такая. Член Военного совета знает. Железнодорожники, товарищи курсанты, тут ни при чем. Война, одним словом, идет.
Он был прав, но девушкам от такого довода легче не стало. Не успокоились. Они к командиру батальона военинженеру третьего ранга с тем же вопросом обращались. Гражданские люди! И снова та красивая, с темными глазами, первой выступала. Привыкла, понимаете ли, в гражданской жизни к тому, что хороша, что у нее успех, все на нее внимание обращают, и в армии думает с теми же ориентирами прожить. Нельзя так, голубушка, нельзя…
Батальон в полном составе перебазировался в Валуйки из Воронежа в начале мая. Весна выдалась ранней, душистой. Пахло теплой землей. Валуйки славились яблоневыми садами и самосадом.
Узел расширялся. Приняли новые связи, улучшили монтаж. Научились кое-чему за год военных действий. Генераторную станцию вынесли на сто метров в отдельное помещение, все, как предусмотрено уставом, питание подали по подземному кабелю, и тут началось. Подкатился фронт к тихим Валуйкам. По документам, которые проходили через руки старшего батальонного комиссара, он знал, что войска нашего Юго-Западного фронта после неудачного наступления на Харьков отступают.
Догорал вечер. Красное солнце, обещая ветреную погоду на завтра, садилось за крышами домов, наскоро превращенных в казармы. Все говорили просто — дома для личного состава, и только комиссар упорно говорил — казармы, хотя отлично понимал, что обшарпанные эти домишки так же похожи на казармы, как тот часовой у КПП, которого он видел из разбитого своего окна, заклеенного тонкими полосками белой бумаги, похож на настоящего часового, каким ему надлежит быть. У шлагбаума за дощатой, наспех сколоченной будкой прохаживалась девушка с шинельной скаткой через плечо, с противогазом, все по форме, зато пилотка кокетливо съезжала на висок на русой волне. Пилотку, небось, заколкой зафиксировала, подумал Апанасенко, иначе давно свалилась бы. Про себя он отметил, что скатка уродует женскую фигуру, и устыдился этой мысли: о чем я? Часовой… При всем при том винтовку держит правильно, как положено, и то хорошо. Сколько труда вложено, чтоб по крайней мере уставной вид придать всему этому воинству. Была рота как рота, отдельная рота связи, потом ее развернули в батальон по штатам военного времени, и пришли к ним девчонки, курсанты досрочных выпусков Харьковских и Ростовских курсов радиотелеграфистов. И сразу с первых дней — дежурство в боевой радиосети. Пришли опытные телеграфистки с гражданских телеграфов, вчера еще на высоких каблуках, в крепдешинах ходили, телеграммы принимали — выезжаю, жду, целую, твой, твоя — и еще, небось, замечания делали гражданам: «Пишите разборчиво!» — и бланк в окошечко от себя откидывали тонкими пальцами в маникюре, а сегодня солдаты. Вон она стоит на посту, шею нежную вытягивает, смотрит, как на станции полыхает, и, если на винтовку штык надеть, как раз одного роста боец и его оружие.
А сколько сил потрачено, чтоб поняли азы армейской службы: как в строю стоять, что такое строй, как к командиру подойти, подход, отход, а то:
— Матвей Филиппович, Матвей Филиппович…
— Я вам, товарищ курсант, не Матвей Филиппович, а в данный момент военного времени товарищ старший батальонный комиссар. Так надо обращаться. Поймите, вы в Красной Армии, а не у себя на Центральном вашем телеграфе.
— Я в почтовом отделении работала, Матвей Филиппович, то есть, простите, товарищ старший батальонный комиссар.
— Не простите, а виновата.
— В чем я виновата?
И действительно, в чем она виновата? В чем они все виноваты, девчонки, добровольно пришедшие защищать Родину или призванные на военную службу от папы и мамы строгой повесткой райвоенкомата? Видимо, суть женская такая, что многое в армейской жизни они органически не могут понять, успокоил себя Апанасенко. Вместо сапог на боевое дежурство тапочки обувают.
— Вы почему в тапочках?
— А так удобней, ноги к концу смены гудят. Мы всегда так…
Что тапочки! Случалось, вместо гимнастерки блузку наденет с украинской яркой вышивкой, из дому, видимо, прихватила в том вещевом мешке, в котором положено иметь кружку, ложку, две смены белья. Женщины… И как их ругать за это? Как наказывать?
— Товарищи, — говорил военком, — сделать из гражданской девушки красноармейца, дисциплинированного бойца, владеющего специальностью телеграфиста или радиста, совсем даже не простое дело. Большую роль в привитии воинских навыков играет строевая подготовка. И вы не улыбайтесь, в строю не положено улыбаться. Со строевой подготовки начинается служба. Строй подтягивает, дисциплинирует…
Старшина Бахметов кадровый, голос зычный, бывало, крикнет:
— Выше ногу! Тверже шаг! Запевай: «Петлицы голубые, петлицы золотые…»
Или еще у него была любимая песня для строя. Девчонки пели:
— Бей, винтовка, метко, ловко,
Без пощады по врагу.
Я тебе, моя винтовка,
Острой саблей помогу.
Учил их, как мог. Они у него строевым ходили. А какой там строевой: сапог — сорок третий, нога — тридцать пятый, вот и бьет она строевым, сначала сапог, потом ногу. Разуется, портянка съехала, сбилась в комок, нога голая, вся в крови. Горе луковое. Ну да ладно, это все придет, успокаивал комбат Белоусов. Апанасенко соглашался. Хуже было с разными женскими фантазиями: то ночью в карауле светлячков за лазутчиков вражеских приняли, стрельбу открыли. Быка увидели, побежали, а до этого строем шли с оружием.
— Да как же вам не стыдно? А если танк фашистский на вас пойдет, вы от танка тоже побежите?
— Нет, от танка не побежим. В быка стрелять нельзя.
При всем при том и военком, и старослужащие признавали, что со своими служебными обязанностями девушки справляются отлично. Очень старательно, аккуратно работают. У некоторых большой опыт, телеграфистки классные, но с трудом усваивают, что армия не гражданка. И вот фантазии отсюда. У каждой своя фантазия. Фотографии женихов вешают над койкой, цветы, салфеточки расшитые. Какие такие салфеточки, возмущался Апанасенко. Война идет! А потом остывал: может, им это нужно?
Комбат Борис Петрович Белоусов сказал:
— Смотри на такие вещи проще.
— Или сложней?
Так у них однажды разговор по душам начался.
— Или сложней, — согласился Белоусов. — Женщина на войне — явление новое, мы всех последствий еще не знаем. Женщина — мать, хранительница очага, женщина — любимая. Ведь если мысленный взгляд в историю кинуть, женщин-солдат и не бывало, так чтоб целый батальон из них сформировать или даже роту. В армии мужские традиции, мальчишка с детства в войну играет, ружье у него, барабан, а у девочки — кукла, цветы, вышивание.
— Фантазии у них!
— Это само собой. Да еще в мужском окружении. Все-таки в авиации служим, кругом женихи один другого краше.
— Это я понимаю. Не ясно только, почему мы им классными дамами должны быть, за поведением их смотреть?
— А почему нет, если нам их доверили? Мы старше, опытней.
— Трудно.
— Нелегко.
Военинженер третьего ранга хоть и окончил военную академию, в армейских тонкостях разбирался, но, по мнению военкома, был человеком без военной косточки, слишком мягким в сложившихся обстоятельствах. Враг наседал, не сегодня завтра смертельный бой случится принять, какие уж тут цветочки, одна вон кошку вышила и лебедей. Плывут по глади вод. И это в казарме! Служба есть служба. Запретить? Самое простое — запретить. Главное, не позволить себе размякнуть, поблажки им начнешь делать, пиши пропало. Апанасенко больше всего именно этого боялся. И дрогнул только раз. Ночью на дежурстве телеграфистка плакала у аппарата. Закрыла лицо руками, слезы падали на движущуюся ленту. Он подошел, прочитал: «Самолет №… мотор №… на базу не вернулся». Подумал, может, там отец, брат, жених этой телеграфистки в этом самолете. Надо было найти слова утешения, положил руку на ее вздрагивающее плечо, она подняла глаза, полные слез, сказала:
— Жалко…
— Война, — сказал военком и отдернул руку, а потом простить себе не мог поспешности, с какой готов был посочувствовать. Раскис, увидел, собой хороша, руку на плечо.
— Вид красоты рождает смущение, — сказал комбат.
А если кто подумает, амуры хотел завести? Влюбился? Больше всего старший батальонный комиссар боялся не того, что влюбится и этим подаст пример для подражания — влюбиться он не должен был, не имел права как женатый человек, но мог к кому-то относиться лучше, к кому-то хуже, сам не замечая этого. Ну вот та, красивая, что на железнодорожников собиралась жаловаться члену Военного совета, он у нее фамилии не спросил, а у подруги ее, она всегда с подружкой ходила, чего проще! Запросто мог бы: «Товарищ боец, подойдите ко мне. Как ваша фамилия?»
— Знаешь, — сказал он комбату, — в нашем положении строгость необходима, как основное средство поддержания самодисциплины. Тут ведь только начни, дай поблажку, и семью забудешь, и жену, которая ждет.
Комбат пожал плечами:
— Чувство выражается тем энергичней, чем лаконичней средство.
И что он этим хотел сказать?
Часовой все ходил (ходила, совсем запутаться можно!) у шлагбаума, и лихо сдвинутая пилотка не падала. Лицо у часового было строгим. Службу несет старательно, отметил старший батальонный комиссар, перекусывая нитку и пряча иголку за подкладку фуражки.
Надо было идти проверить маскировку, посмотреть, как работает смена на узле связи, поинтересоваться, какие новости поступают с передовой. Положение, сложившееся под Харьковом, тревожило Апанасенко, он понимал, что именно на их фронте решается сейчас судьба летней кампании этого, сорок второго года.
Зарево над станцией все разгоралось и разгоралось. Рвались боеприпасы, судя по звуку, артиллерийские снаряды. Патроны рвутся не так и мины иначе. Зенитки молчали, значит, немцы, сбросив бомбы, улетели. Теперь они должны были снова прилететь минут через пятнадцать. Они всегда налетали волнами с интервалами в десять — пятнадцать минут. Последнее время — каждую ночь.
Апанасенко относился к бомбежкам спокойно: привык. Он был кадровым военным, за его плечами две войны стояло, он так говорил не без гордости, когда в политотделе просился в другую часть: «У меня две войны за плечами…» И грудью вперед двигал, чтоб видно было медаль «Двадцать лет РККА». Однако переводу в другую часть это не способствовало. «Вы здесь нужней», — ему сказали, а вот относиться к ночным налетам без страха прошлый опыт помогал. За сорок первый год особенно много пришлось ему пережить по этой части: и эшелон его бомбили, и под откос он на полном ходу прыгал, и как-то из горящего бензовоза выскакивал в придорожный кювет, гимнастерка горела и бриджи.
Узел связи — сложный организм. Сердце и пульс. Разобраться во всех тонкостях его работы не так-то просто, а потому первым делом Матвей Филиппович отправился именно туда, на узел. На шатком крылечке вытер ноги о разостланную мокрую тряпку.
Заканчивался прием донесений об итогах боевых операций за прошедший день. Поступали разведданные, шли сообщения инженерной службы о состоянии и потерях боевой техники, обеспечении запчастями, боеприпасами. По всему было видно, немцы начали широкое наступление и пока остановить их ни сил, ни средств нет. Мимо прошел знакомый капитан из разведотдела с мотком телеграфной ленты в руке.
— Как там? — спросил Апанасенко.
— Прет, — коротко ответил капитан и ладонью поправил пробор, — опять танки… Откуда он их берет?
Мы несли крупные потери, и сердце старшего батальонного комиссара сжалось. Он сводку пробежал глазами. Конечно, его место было там, на передовой, где шли бои, в строевой части ему следовало служить, там, где можно разить врага, видеть его мурло ненавистное и мстить! Старший батальонный комиссар повернулся налево кругом, пошел вдоль работающих телеграфных аппаратов, заполнявших все крохотное пространство знакомым с довоенных, уже таких далеких, времен электрическим, равномерным стрекотом. Все было, как всегда. Начальник смены только что закончил прием и сдачу дежурства, проверил оставшуюся от предыдущей смены, не переданную корреспонденцию и, низко склонившись над столом, распределял ее по степени сложности, срочности, важности. Надо было распределить операторов по рабочим местам с учетом их квалификации и уровня загруженности отдельных направлений. На Харьков, на Воронеж шел главный поток в сражающиеся армии. А тут рядом с малоопытными девчонками работали такие асы, как Лиза Холод, Лизочка — и это надо было учитывать, — Лизочка в сороковом довоенном году установила у себя на телеграфе личный рекорд: передала за семь рабочих часов 810 телеграмм! Ей тогда начальник ее гражданский говорил: «Лизочка, если ты уйдешь с телеграфа, телеграф развалится».
Два показателя всегда определяли искусство телеграфиста — быстрота и чистота работы. Сержант Холод передавала у них в Валуйках по две тысячи слов в час, не допуская ни одной ошибки!
В гражданской телеграмме можно номер поезда напутать или слово какое исковеркать, Матя, Мотя, Валя, Воля, неприятно, конечно, обидно, но в общем-то поправимо, а вот военный телеграфист ошибиться не может, внушал Апанасенко курсантам. «Вы ошибиться не имеете никакого права. Ясно, товарищи?» «Ясно», — ему отвечали дружно. «От одного слова порой судьба боя решается, жизни тысяч наших советских людей!»
Приближалась ночь. Из отделов штаба уже начали поступать на передачу документы с боевыми заданиями полкам ночных бомбардировщиков, нацеленных на немецкие аэродромы и танковые скопления. Теперь уже сомнений не было, враг накопил на юге крупные силы и жаждал реванша за зимнее поражение под Москвой. Дали ему тогда по морде, но мало. Надо бы еще!
Передавались задания частям и соединениям штурмовиков и истребителей, которые начинали действовать с рассветом. Сейчас на притихших аэродромах вовсю шла подготовка к полетам. Поступали зашифрованные приказы, данные метеослужбы. Погода на завтра обещала быть летной.
Все шло, как всегда. Была получена общая разведсводка о положении на всех фронтах. 11-я немецкая армия, усиленная авиационным корпусом и сверхмощной артиллерией, перешла в наступление на Керченском полуострове и, заняв Керчь, начала готовиться к штурму Севастополя.
Когда-то до войны Апанасенко был в Севастополе проездом из дома отдыха, запомнилось голубое, ласковое море, нарядные моряки на Приморском бульваре, затуманенные утренней дымкой корабли на рейде. Значит, и там теперь война, рвутся бомбы, льется людская кровь. Старший батальонный комиссар провел ладонью по лицу, отгоняя страшные видения войны.
Неудачный для Красной Армии исход наступательной операции в районе Харькова и на Керченском полуострове до крайности осложнил обстановку на южном крыле советско-германского фронта. Сейчас бы закрепиться нам на хорошем рубеже, резервы подтянуть, людей ободрить, заставить поверить в свои силы, думал Апанасенко. Главное сейчас не растеряться, осмотреться, силы собрать в кулак. И на нашей улице будет праздник.
Он заметил: ночной узел связи успокаивает его, вселяет уверенность. Все здесь деловито, все своим порядком, строго, по раз и навсегда установленным правилам свершается, и это военного человека, привыкшего к дисциплине, не может не подтягивать, не настраивать на деловую волну. Он прилив энергии чувствует и себя участником большого дела. Всю ночь идут приказы из Ставки, материалы штаба фронта, документы по взаимодействию с соседними фронтами, с наземными войсковыми соединениями, которые ведут сейчас, может быть, в эту самую минуту, ожесточенные бои и требуют авиационной поддержки. Сейчас, немедленно, и завтра с рассветом обязательно!
Ночью слышней не только звуки, но и запахи. Ночной узел связи с некоторых пор пах духами: у кого-то из курсантов с довоенных времен сохранился флакон, и вот, выходя на боевое дежурство, не выдержала, подушилась. Узел пах выглаженным бельем, душистым мылом, крахмалом, удивлял неожиданным бантом под пилоткой, — в уставе про бант ни слова! — удивлял колечком на пальце. И все это напоминало дом, устроенный быт, настраивало сердце на нежность.
Апанасенко свою глазастую увидел, — вот ведь уже свою, — отвернулся, спрятал руки за спину.
Узел связи обеспечивал прямые телеграфные переговоры с командирами авиационных полков, дивизий, уточнял донесения разведчиков. Война — не женская работа, но с некоторых пор старший батальонный комиссар ловил себя на том, что ни один мужчина не сможет так вести себя за телеграфным аппаратом, как эти девчонки, когда стоит рядом командир штаба из оперативного или разведывательного отдела, нервничает, говорит быстро, а то и словцо русское крылатое ввернет поэнергичней, которое пропустить следует, а все остальное надо передать быстро, без искажений, понимая военную терминологию, это тебе не «жду, целую, встречай!» — это война, судьба миллионов, может быть, всей нашей необъятной Родины от Северного Ледовитого океана до жарких среднеазиатских пустынь, и надо быть собранной, спокойной, выдержанной, стараться не реагировать, не нервничать, не переспрашивать нельзя! — и какие ж они все-таки молодцы! Работают вслепую, не глядя на клавиатуру, всеми десятью пальцами. А ну, сам попробуй?
— Все отлично у вас, — сказал Апанасенко дежурному и уже к двери с хромовым хрустом повернулся, чтоб идти проверять маскировку и караулы, когда за окном ухнуло, посыпались остатки стекол, куски штукатурки с потолка и стен, два самолета пронеслись на низкой высоте, будто накрыв тенью. Раз и еще раз. Полыхнуло пламя. Это совсем рядом, в расположении зенитной батареи, прикрывающей штаб фронта, а значит, узел связи и «казармы» батальона.
Ударили зенитки, пыльное малиновое пламя вспыхнуло в пустых проемах окон. И замелькало… Пол заходил ходуном.
Первым желанием было выскочить на крыльцо, упасть на землю, ползти в укрытие, вырытое во дворе, лечь, вжаться в землю. Но есть долг, и надо держать себя в рамках, как положено. Старший батальонный комиссар поправил фуражку. С ног до головы его обсыпало мелкой известковой пылью, он рукой по гимнастерке провел, плюнул под ноги, пыль скрипела на зубах.
Взрыв оглушил его, теперь он не слышал стрекота телеграфных аппаратов, но все так же бегали по клавишам проворные пальцы дежурных телеграфисток. Они хоть бы что, сидели по местам. Еще раз рвануло. Ясно, теперь бомбили узел связи. Нащупали.
Странное дело, с ранней весны в Валуйках напала на деревья какая-то гусеница. Местное население такого нашествия не могло припомнить. Гусеницы были толстые, лохматые, удивительно прожорливые. Их прозвали фашистами. Фашисты заползали на нары, падали в суп, а проползая по коже, оставляли жгучий след. Бороться с этими паразитами не было никакой возможности, и самое неприятное состояло в том, что, жадно объев всю листву с деревьев, с яблонь, с тополей, они демаскировали узел. Комбат Белоусов специально летал на У-2 над расположением батальона, расстроился и приказал принять меры. Маскировку усилили, но вот, видимо, не помогло или разведка немецкая донесла своим, что рядом со станцией крупный узел связи, и так дальше.
Комиссар Апанасенко по собственному опыту знал, понимал: теперь в покое не оставят, будут бомбить и бомбить, пока всю душу не вытрясут, не вымотают.
Уйти, оставив дежурную смену в полуразрушенном здании, он не мог. Но его уже разыскивали, тут к нему рассыльный подлетел, вскинул руку к пилотке:
— Товарищ старший батальонный комиссар, горит склад боеприпасов! Пожар кругом…
Склад боеприпасов размещался по задворкам в сараях за невскопанными огородами, буйно поросшими в тот год сорной травой. Там в ящиках, сложенных штабелями, хранились снаряды зенитной батареи, все четыре орудия которой вели беглый огонь. В небе метались сполохи разрывов, белые, розовые, горели сараи, маленькие фигурки людей выносили ящики со снарядами, сгибаясь под тяжестью ноши, мелко семеня ногами. Бомба упала рядом с автомобильной телеграфной станцией. Сержант Долгополов в распоясанной гимнастерке, босой, — спал он, что ли? — впрыгнул в кабину.
Времени разбираться, анализировать свои действия не было совсем: новая волна бомбардировщиков заходила на бомбежку. Низко шли. Яркая вспышка высветила фюзеляж чужого самолета, похожий на большую железную рыбу с крестом на боку. Блеснуло остекление кабины. Матвей Филиппович, пригибаясь, побежал к сараям, пламя уже охватывало крышу. «Воды! — кричали. — Воды!» Воды поблизости не было. Апанасенко вбежал в сарай, выхватил ящик из крайнего штабеля, прижав к себе, потащил на улицу, в безопасное место. Батарейцы помогали связистам. Старший батальонный комиссар многих своих увидел, узнал, и девчонки учебной роты тоже ящики ворочали, по двое на один, у них такая расстановка сил произошла. Старались, спешили, на лицах пот и копоть, отсветы разгорающегося пламени. Ветром нежности захлестнуло Апанасенко. Он вкус слез на губах почувствовал. Скорей! Скорей! Вот ведь тоже, быка боятся, а то, что сейчас запросто на воздух можно взлететь, об этом подумать некогда. Взрывной волной комиссара свалило с ног, он встал, в ушах звенело. «За мной!» — крикнул. И снова — в сарай. А там — огонь и смерть в ящиках. «Ты должен! — он себе приказал. — На тебя смотрят!»
Все снаряды вытащили. Сарай рухнул. Сноп искр взлетел вверх. Апанасенко сел на землю.
— Товарищ старший батальонный комиссар, а где ваш сапог?
— Чего?
— Сапог где? Ваш сапог?
Тут-то Апанасенко и заметил, что одна нога у него разута. И где он мог потерять сапог — полная неясность по этому вопросу.
С той ночи личный состав перевели в лес за два километра, там развернули палаточный лагерь. Спали на земле, все, как у партизан. И каждую ночь тушили пожары, восстанавливали связь, оказывали помощь раненым и обожженным. Все эти дни и ночи смешались у Матвея Филипповича в одну непрерывную бомбежку без начала, без конца, он уже выделить какой-то четкий отрезок времени не сумел бы: все спуталось в клубок, из которого жилку не вытянуть, только разве кусачками перекусить.
Наконец 30 июня в ночь батальон, поднятый по тревоге, вместе со штабом фронта получил приказ следовать в город Россошь, куда несколькими днями раньше отправили передовую команду. Они должны были подготовить там запасной узел, который бы принял на себя работу по обеспечению связью, пока караван машин с оборудованием батальона в полном составе не прибыл в Россошь — тихий городок в прошлом, купеческий, дремавший в своих садах и огородах на левом берегу безвестной речки Черная Калитва на железнодорожной линии Москва — Ростов-на-Дону, где жаркий курортный поезд стоит две минуты.
Все авиационные части фронта находились в движении, а потому основная тяжесть обеспечения управления легла тогда на радиосвязь. Работа шла непрерывно, с большой нагрузкой. Шифровки передавались ключом, а принимались на слух под карандаш. Не дело без проводной связи. Не дело без телеграфа, но выхода не было: враг напирал, мы отступали. Немцы заняли Валуйки. И опять был приказ сниматься в ночь и двигаться по дороге. Куда? Военная тайна.
— Вырастут наши девушки, — сказал Белоусов, — мамами станут, детей нарожают. Молодость будут вспоминать, войну да бомбежки. Тебе, Матвей Филиппович, мама сказки рассказывала?
— Бабушка.
— Мама, бабушка, женщина, одним словом. Я о том думаю, какое ж это поколение вырастет, кому женщина о войне рассказывать будет.
— Мудрое вырастет.
— У меня дед в первую мировую воевал, в штыки под Ригой ходил. А бабушку солдатом я представить не могу. Ни бабушку, ни маму.
— Я тебя понимаю, — сказал Апанасенко.
Предстоял тяжелый марш с форсированием реки, наверняка под бомбами. Если немцы заметят с воздуха большую колонну, бомбить будут досыта. А потому название той реки — Черная Калитва — с самого начала на слух было для старшего батальонного комиссара зловещим.
Накануне марша военинженер третьего ранга Белоусов совершил облет дорог, идущих от Россоши на Задонск и Калач. В безоблачном небе сияло летнее солнце, степь, еще не выжженная зноем, безмятежно благоухала свежим разнотравьем.
— Ты смотри, Борис Петрович, ежели что, прямо иди на вынужденную. «Мессера», они за штабными самолетами шибко охотятся. Им за У-2 сразу железный крест дают. Так что ты ниже держись, к земле прижимайся, — советовал Апанасенко своему командиру. — Тише едешь — дальше будешь.
— Спасибо за заботу, — отвечал Белоусов, напряженно улыбаясь, поправлял портупею и прилаживал на боку потертую полевую сумку. — Что написано в книге судеб, то сбудется.
— Где такая книга? — нахмурился Апанасенко.
Комбат вернулся к вечеру усталый, сосредоточенный. Ему вытянули из колодца ведро воды. Он стянул через голову пыльную гимнастерку, вымылся по пояс, фыркал, мотал головой. Пригладив рукой мокрые волосы, сказал:
— Двигаться будем на Черную Калитву и далее на Калач. Немец выходит к Задонску, так что другой путь нам уже перерезан. Теперь, Матвей Филиппович, одна дорога остается по книге судеб.
В ту ночь передовые немецкие части подошли к Россоши. Линейщики демонтировали узел, снимали кабель под огнем. Батальон уже снялся, ушел, последние машины без огней скрылись за поворотом в 22.00. Слышались отдельные выстрелы, рев танковых моторов. К ночи стрельба стала слышней. Пролетел немецкий самолет, повесил несколько осветительных ракет, в их белесом, неживом свете притих опустевший город, горела нефтебаза, потом появились люди с узелками, с маленькими детьми на руках, с тачками, нагруженными домашним скарбом. Беженцы. Черная Калитва — горе безутешное. Проскакал всадник. «Стой! — ему крикнули. — Порвешь кабель!» «Бросай к черту свою паутину, — он огрызнулся, — немцы здесь!» — и пришпорил коня. Шли дети, держась за юбку матери. Старик толкал перед собой тележку и на ней книги. «Зачем тебе книги?» — хотел спросить Апанасенко, но не успел: надо было грузить на машину смотанный кабель. На ночных улицах начали рваться мины. Немцы заняли вокзал, там на привокзальной площади поставили батарею, автоматчики группами прочесывали улицы, постреливая короткими очередями.
Ехать мимо вокзала по шоссе не рискнули, съехали на обочину, двинулись степью, ориентируясь по компасу, в балке, уже за городом, наткнулись на немцев. Темно-зеленые тени метнулись навстречу. «Хальт! Хальт!» Отбились! Стреляли из кузова, из кабины. Это был самый настоящий бой, о котором мечтал старший батальонный комиссар, бой с видимым, реальным врагом. И враг отступил. Через час выехали на укатанную дорогу. Осмотрелись. Позади была Россошь, занятая врагом. Черный столб дыма поднимался в неподвижной предутренней тишине. Издали стрельбы не было слышно, тишина разливалась во всем видимом пространстве и благодать, будто кончилась война. Мирная тихая степь простиралась на сколько хватало глаз. Но покоя не было. Опять отступали. Говорили, в Россоши немцам достались тылы штаба фронта, отступление приняло поспешный характер, и впереди еще предстоят непростые испытания, но имя города, которое скоро станет известно всему миру, где они должны будут встать насмерть, еще названо не было — Сталинград. Впереди ждала Черная Калитва. Горе и слезы. Кровь и потери. Черная Калитва — речка; и перед ней заболоченная пойма, совершенно непроходимая в летнюю пору.
Комиссар Апанасенко спал в кабине, он заснул, как выключился, и тяжелое это забытье длилось не больше часа. Могло показаться, что его разбудил гул моторов, шум громких голосов.
Странное положение, загадка природы: никакая бомбежка разбудить связиста после боевого дежурства не в состоянии, а в головах телефон полевой звякнул, хриплый друг, и сразу подъем! Связист на ногах. Комбат Белоусов пытался научную базу для объяснения этого феномена подвести, но дальше собирания подобных примеров дело у него не стронулось. Вспомнил, что мать, несколько ночей не спавшая, просыпается от неровного дыхания ребенка, и еще мельника вспомнил, который спит себе и спит у себя на белой мельнице над тихой речкой, но только жернова на другой раструс пошли, звук сменился, он сразу же и проснулся, глаза открыл.
Комиссару снился горящий город, в его мозгу мелькали огни, шли женщины с узлами, с малыми детьми. В поводу вели корову. Старик толкал тележку на тонких велосипедных колесах. В тележке лежали книги. «Зачем тебе книги?» — спрашивал Апанасенко. «Это книги судеб», — отвечал старик, и в его сухих глазах мелькали огни.
Комиссара не гул моторов сам по себе разбудил и не голоса. Его беспокойство охватило. Тревога возникла. Колонна стояла. Он отсутствие движения почувствовал.
— Теперь без тягача в жизнь не вылезем, — сказал один голос.
— Тягача… — передразнил другой, — танковый полк надо вызывать, воно сколько машин сгрудилось. Тягача, скажешь… Болото!
Апанасенко протер глаза, открыл дверцу, спрыгнул на землю. Впереди, сзади, сбоку — везде стояли машины: грузовики с пехотой, с армейским, наспех собранным скарбом, полевые кухни, артиллерийские орудия, зарядные ящики, тут же двуколки, телеги колхозные, санитарные автобусы, штабные легковушки, выкрашенные в защитный маскировочный цвет и потому еще более заметные: красили их зимой, а теперь вовсю горело лето. Была пробка — гул моторов, ругань, отрывистые команды. Кипела вода в радиаторах. Апанасенко пошел вдоль батальонной колонны вперед. Рядом туда-сюда сновали люди, под ногами хлюпала жидкая грязь. Колонна явно увязла. И не просто колонна, а гудящий поток, расплеснувшийся на несколько рядов влево и вправо от собственно дороги, которая едва угадывалась в сырой хлюпающей трясине. Легкие танки, тягачи, бронемашины, грузовики с цепями на задних скатах пытались как-то выбраться, а потому выезжали одни влево, другие вправо и застревали уже там. Трясина медленно, но верно засасывала в себя все это скопление людей и боевой техники, и Апанасенко понял: если сейчас же, немедленно не предпринять энергичных мер, то беды не миновать, и прежде всего нужно найти хотя бы трактор. В батальонной колонне шел свой ЧТЗ с прицепом, но он куда-то подевался. Как потом выяснилось, отстал. Утро только начиналось, но уже парило. День обещал быть жарким, и надеяться на то, что немецкий летчик не заметит такого скопления в заболоченной низине у Черной Калитвы, было бы с военной точки зрения совсем непростительно и даже беспечно. А потому Матвей Филиппович развернул на колене карту, выходило, через полтора-два километра должно начаться сухое месте. По карте так получалось. Значит, следовало во что бы то ни стало это расстояние преодолеть. Иначе придется тяжко. Будет бомбежка и, может быть, окружение. Окружения не боялся, война — она везде война, окружение — война без флангов, но по опыту знал, что сохранить сложную технику батальона в окружении не удастся: спецмашины — не танки. Что такое спецмашина? Грузовик ГАЗ-АА, «газик», или ЗИС-5, «зисуха» с радиостанцией, смонтированной в кузове. Грузовик одной пулей поджечь запросто, если в бензобак, а сколько труда вложено, чтоб станцию на нем смонтировать, в порядок привести, обжить. Машины можно взорвать, имущество уничтожить, но это в самом крайнем случае, а сейчас надо действовать. Он окружения не боялся. Не о том речь. Знал, если что, выйдет к своим в полной форме, с оружием и партбилетом. И комиссарских своих звезд спарывать с рукавов не станет, хотя не хуже других был информирован боевым своим опытом: немец комиссаров в плен не берет, расстреливает на месте.
Под кустом, возле танка четыре танкиста мудрили над нехитрым костерком. Котелок повесили на жердочку, собирались подхарчиться, потому один сыпал в воду, разминая пальцами, пшенный концентрат, другой финским ножом резал сало и с ладони сбрасывал в кипящую воду. На тряпице хлеб у них крупными ломтями порезанный лежал, зеленый лук, редиска и фляжка. Немецкая, трофейная. Хорошо устроились. Надолго! А ну как налет?
— Где командир танка?
— Ну я, — неторопливо отвечал чумазый танкист в темном, наглухо застегнутом комбинезоне, — ну, я командир.
— Встать, когда с вами старший по званию говорит!
Танкисты притихли. Командир танка поднялся на ноги, затекшие от долгого сидения, начал отряхивать мусор с колен.
— Через час немец напет будет делать. Это через час. Может, раньше. И за десять минут здесь ничего такого живого вовсе не останется и так дальше. Ни вас, ни меня, ни вот вашего экипажа. Вы это понимаете? Я военком отдельного батальона связи, у меня спецмашины. Обеспечиваем связью авиацию фронта…
— Да уж поняли, — просто сказал командир и кивнул в сторону, где стоял грузовик, а там на ящиках, на тюках сидели девчонки и как раз та глазастая, что на начальника железнодорожной станции в Валуйках собиралась жалобу писать. Он ее с той ночи на узле, когда ящики таскали, не видел. Теперь она смотрела на танкистов с явным интересом, улыбалась гордая, а рядом ее подружка неразлучная сидела, устроилась, свесив ноги в пыльных сапогах с широкими голенищами. Принцессы! Королевы прямо-таки. Сидят…
Женщина на войне — еще и повод к нарушению уставных положений и дисциплины как таковой. Некоторую расхлябанность танкистов и тон, с каким отвечал ему командир танка, Апанасенко именно этим фактом объяснил.
— Приказываю вам немедленно взять на буксир первую машину нашей колонны!
— Слушай, комиссар, — командир танка улыбнулся, расстегнул ворот комбинезона, — мы сутки из боя не выходили.
И тут Матвей Филиппович увидел петлицы с двумя шпалами.
— Товарищ майор, иначе время потеряем. Поздно будет. Вот и горячусь.
— Да уж чего, — отмахнулся танкист, — все ясно. Петров, Цимайло, свертывайте бивуак, фрюштукать позже будем. Прав комиссар, сейчас если налетят… Заводи мотор. У меня механик покладистый.
Шесть их машин вытащил танк, остальные — чужой трактор. Там трактористы не совсем задачу поняли. Не так, чтоб очень. Апанасенко пистолет из кобуры доставал, грозился пристрелить на месте. Но особенно его из себя вывели тем, что на тракторе торговаться начали.
— А спирт, тушенка у вас е? Витамин «ша» — шало, шпирт, шоколад. Ферштеен?
— Они натурой расплачиваться будут, — хихикнул молоденький помощник тракториста, морща наглые глаза, как у кота, круглые, беспардонные, и на девчонок скалился.
Вот это натурой Апанасенко взбесило окончательно. Он парня за шиворот стянул на землю, поставил перед собой.
— Да я тебя… — задыхался в неистовстве, — да я тебе… Душу вытрясу, торгаш… Враг наступает, страна твоя в опасности, отечество, а ты, сучий потрох, торговлю, базар, одним словом, начинать задумал!
— Дак уж пошутить нельзя. Отпустите.
— Пошутить? А ну давай, работай!
Приблизительно то же самое происходило в голове колонны с той только разницей, что там кричал, грозил оружием и бомбежкой комбат Белоусов. Они с Апанасенко впечатлениями позже обменялись.
Палило солнце. Погода стояла ослепительно жаркая. Солнце и река запомнились. Глазам больно, и над головой висит немецкая «рама», предвещая скорую бомбежку. И вся дорога до Сталинграда откладывалась в памяти, запоминалась на всю остальную жизнь, как одна нескончаемая бомбежка. Утром, днем, ночью. Тревожный крик «Воздух!». Непроходящий горький привкус во рту. Степь, раскаленная летним зноем. Причал, забитый пыльной техникой. Беженцы. И рядом — беззаботные мальчишки, сидящие с удочками в кустах над берегом. Белые станицы, тихие, будто кончилась война, дали отбой. И сразу — вой «юнкерса», выходящего в атаку на паром, где битком грузовики, телеги с поднятыми оглоблями, словно зенитки — если б и вправду зенитки! — люди плечо к плечу, серые солдатские скатки, женщина рукой прикрывает лицо ребенку, чтоб он не видел, как от самолета отделяется бомба. Это на всю жизнь: высокий всплеск на месте, где только что был паром, и снова тишина, удаляющийся, замирающий вдали надсадный вой чужого самолета и пустая слепящая река перед глазами. Черная Калитва.
На окраине безымянной станицы в белой хатке, чистой и прохладной, как сон, которого давно не было, как воспоминания детства, девочка в красном пионерском галстуке читала книжку. Сказала:
— Здрасте. Заходите, товарищ командир. Мама, к нам военные!
Кошка сидела на подоконнике. Спокойная довоенная кошка. Фикус стоял в кадке. Обыкновенный довоенный фикус у окна. Апанасенко взглянул на себя в зеркало и не узнал. Из резной деревянной рамы, за которую по углам были заложены фотографии, настороженно смотрел на него худой, насквозь пропыленный человек. Глаза незнакомца ввалились в темные глазницы. Брови и волосы выгорели от солнца. На плечах гимнастерки и под мышками выступила соль. Белые разводы. Он не узнал себя. Оглянулся.
— Может, баньку вам? — ласково спросила хозяйка, мать девочки в пионерском галстуке. — Как раз обмыться вам, отдохнуть…
За окном слышался шум молодых голосов. Девчонки с визгом спрыгивали с грузовика на пыльную, прибитую землю, обгоняя друг друга, бежали к колодцу. Там уже очередь выстраивалась. Скрип слышался, бряканье цепи, наматывающейся на ворот, звенело железо, солнце горело в мятом ведре. Он пыльные лица увидел, уставшие глаза.
— Баньку? — переспросил, облизывая сухие губы. — Обязательно! Сейчас курсанты мыться будут. — Взглянул на часы. Махнул рукой. — Отставить. Баня отменяется.
Через час выезжали на дорогу, укатанную до каменной твердости, определялись по карте, место свое определяли, чтоб к вечеру сделать настоящий, большой привал.
Их задержали два «мессера», вынырнули из-за лесопосадки со стороны солнца, ударили из пушек и пулеметов, скинули бомбы.
Это всегда так во время налетов в пути, одно правило — давай на обочину, в сторону, лицом в землю. Пролетели.
Отбой скомандовали.
— Наших задело, товарищ старший батальонный комиссар, — ротный доложил. — Одного — легко, царапнуло только, другого — тяжело.
Другого. Он так и понял: другого, подошел, наклонился. На дороге, рядом с откатившимся тележным колесом лицом вниз лежала девушка-красноармеец. Ее приподняли. Гимнастерка на груди была порвана, в крови.
— Это он разрывными, — сказали, расстегивая ворот.
— Нож дайте! Лезвие!
Разрезали гимнастерку.
— Смотри, входные отверстия, как точки, а на выходе все разворотил!
Апанасенко обожгло запахом женской кожи, молодого тела, он ее грудь увидел, два цвета — ослепительно белый и что-то застиранное голубенько-синенькое, какие-то лямочки, пуговки мелькнули в глазах. Он отвернулся, он не мог смотреть. Будто стыдно. Подружка рядом опустилась и платочком, платочком совсем уж не армейским, с кружавчиками — фантазии! — лицо ей стала вытирать.
— Санинструктора сюда! — крикнули. Подбежала санинструктор, на бегу неуклюже расстегивая свою сумку с красным, масленным крестом, достала индивидуальный пакет, но не надорвала.
«По машинам!» — была команда и снова: «Воздух!». Немцы, оказалось, совсем не улетели, прошли вперед, там где-то развернулись и теперь заходили с другой стороны. Но на этот раз не стреляли. То ли боекомплект у них весь вышел, то ли подходящую цель они высматривали, патроны экономили и забавлялись, глядя, как внизу шарахаются в стороны, бегут, падают на землю люди.
Неслись совсем низко два самолета. Его горячим ветром обдало, запахом чужого бензина, он жар германского мотора совсем рядом над собой почувствовал, увидел лицо летчика, молодое в пилотских слюдяных очках, как глаза стрекозы, и показалось ему, что немец смеется, упоенный молодостью, силой своей, победой. Потом, с годами лицо это конкретность начало приобретать: родинка появилась на подбородке, волосы оказались гладко зачесаны на прямой пробор. Но это потом, много позже. Лицо возникло вдруг, будто проплыло, как отражение в глубоком, темном колодце. «Ты ее убил!» — крикнул Апанасенко. Немец молчал. «Ты ее убил!». «Была война». «Ты смеялся, я видел! Тебе это нравилось!» Немец пожал плечами. «Война. Я не выродок. Я, как все. Почему мне это должно было нравиться? Я выполнял приказ».
С годами они стали беседовать чаще. И как-то даже доверительно. «Я не был фашистом. Я был солдатом, летчиком. Я не снимаю с себя вины, но, может быть, ее убил мой ведомый. Если серьезно, в современной войне разве скажешь точно, кто убил? Вы ее любили, ту девушку?» «Я ею любовался! Я б дотронуться до нее не посмел. Когда ее в разодранной гимнастерке приподняли, я отвернулся. Я не мог! Я отвернулся!» «Это страшно, я вас понимаю». «Совсем девчонка, вся жизнь впереди, и ничего не сбылось!» Но это мысленно, через много лет он так беседовать будет, а тогда — «Не уйдешь, сволочь!» — крикнет, обеими руками обхватив рифленую рукоятку своего ТТ, и выстрелит вдогонку. Раз, два… Через минуту немцы на новый заход шли, развернувшись, и он стрелял, как положено, на четыре силуэта вперед, стрелял и плакал, военком батальона, и скрипел зубами: «Не уйдешь! Не уйдешь!..» И впереди был Сталинград.