Кальман Миксат
ЧЕРНЫЙ ПЕТУХ


Так уж повелось, что не только люди умирают, но и болезни. Какая-нибудь знакомая болезнь вдруг исчезает и больше не появляется в поле зрения докторов. Сначала она начинает ослабевать; слабеет, слабеет, и вот, когда становится уже настолько слабой, что не может причинить вреда, смерть отзывает ее, как солдата-инвалида, и посылает вместо нее другую. Смерть тоже меняет свой обслуживающий персонал.

Так кончилась старая честная лихорадка. А ведь когда-то, особенно в пору созревания фруктов, целые деревни лежали вповалку в лихорадке; она трясла людей, кидала в дрожь, так что зуб на зуб не попадал, однако уже не хватало у нее силы совсем извести человека. Вот и пропала лихорадка за ненадобностью, а на ее место пришла инфлюэнца.

Новая метла хорошо метет; в небольшом селе Параска она подмела буквально каждого десятого. Часть их умерла от самой инфлюэнцы, часть же — от осложнений после нее: от чахотки и малокровия. Только тем удалось избежать этой доли, кого врач, доктор Брогли, послал на юг, в хвойные леса, где они поправились — и жирок приобрели, и красных кровяных телец.

Особенно опасной выдалась зима 1890 года. И инфлюэнца была совсем молодой, и зима куражилась: на дворе уже начало декабря, а зима маскировалась под лето. Ну а поскольку ни тепло ни холод не по губе собаке, в январе весь накопившийся холод сразу тут как тут, и ударили столь лютые морозы, что даже старики диву дались: «Такая стужа, наверное, была в Москве в ту пору, когда оттуда погнали Наполеона…»

Тогда-то и умер Петер Костохаи, девяностопятилетний старец села; за ним — дядюшка Сепи Дивени, кумир сельских ребятишек, тративший все свои средства на кукол, деревянных гусаров, небольшие кружечки и баклажечки — своих детей у него не было, вот он и обласкивал чужих; преставилась супруга отставного ключника, тетушка Францка, единственная женщина, нюхавшая табак; как говорится, сыграли в ящик престарелый стряпчий Иштван Тот и самый здоровенный борец в округе Михай Уйлаки, который, бывало, мог остановить на бегу, ухватив за рога, мчащегося быка: «А ну-ка, стой, молодчик!»

Я перечислил только наиболее известных и именитых. И тем, кто отошел, уже все равно — ушли они милостью божьей. Куда хуже было тем, кто уцелел, выжил, перенеся эту новую болезнь, — у тех не знаю и в чем душа держалась. Так, еле волочили ноги супруга Яноша Макута, красивая молодуха Болнадине (урожденная Розалия Сабо), Михай Вереш, Карой Надь, Йожеф Купойи, Имре Эртелмеш и Пал Патаки. Разумеется, я и сейчас назвал только дворян. Мужики в счет не идут.

Впрочем, что это за дворяне! Крытый соломой домишко — вот и вся усадьба, в трухлявой раме — древний герб; кованый сундук с грифом на крышке, а в нем — связка старинных рукописей; поржавевшая древняя сабля, свисающая со стены (носившему ее последним непрестанно икается на том свете); серебряное кольцо с гербовой печаткой, хранящееся где-нибудь в ящике стола (на золотое не хватило пороха даже предкам) и двадцать-тридцать хольдов[1] земли в пределах параскайских угодий. Вот и все, чем они могли похвастаться…

Впрочем, страх — хороший учитель; он быстро учит уму-разуму. Боже мой, что было в прошлом году, когда Брогли наказал больным уехать на лето в Глейхенберг, поставив вопрос ребром: либо поездка в Глейхенберг, либо смерть!

«Ну, не хватало еще этого! Глупые речи! И где найти столько денег на поездку?» Среди больных чуть не вспыхнул мятеж. «Что мы потеряли в этой Штирии?! Да и можно ли вообще убежать от смерти?»

Наиболее здравомыслящие, как, например, меховщик Крестич, открыто выступали против доктора:

— Глупости предлагает Брогли! Разглагольствует о свежем воздухе? Черт бы побрал его науку! Ведь если земля вращается вокруг солнца, то и воздух над нами каждый день меняется. Это же ясно.

Но госпожа Сланицки, бывшая в молодые годы камеристкой в Пеште, где она поднабралась всяческого опыта, решительно выступила за доктора:

— В его предложении, пожалуй, что-то есть, потому что я тоже знала в Пеште одного графа, который к своим хилым ребятишкам выписал здоровую девицу из Глейхенберга, и эта девица оказалась хороша против чахотки — графские дети окрепли и поныне здоровы.

Так обстояли дела в прошлом году. Но когда по осени арендатор Липот Хольц и мельник Флинги (лишь их двоих удалось уговорить доктору Брогли поехать на глейхенбергские купания) вернулись домой краснощекими и с физиономиями круглыми, как у вацского каноника, в то время, как все остальные, перенесшие инфлюэнцу, потихоньку угасали дома, как свеча в сенях покойника, — все параскайцы вынуждены были сдаться и признать целительную силу глейхенбергского воздуха. Так что после инфлюэнцы этого года доктору Брогли не пришлось и спорить: перенесшие болезнь сами стали готовиться к поездке. И даже не спрашивали, где взять денег. Не говорили язвительно, как в прошлом году: «Ладно, вот уж как найдем денежку на дырявом мосту…» Сразу же открылись всякого рода источники: Болнадине продала луг еврею; Михаю Верешу двести форинтов прислал из Лошонца сын-адвокат; почтенный Пал Патаки продал гусарскому офицеру красивого жеребчика Стрелку; Имре Эртелмеш взял ссуду в банке. Словом, своя шкура дорога человеку, и если уж приходится вести торг со смертью, то без колебания открывается заветный ларчик.

В этом смысле трудности возникли только в семье Купойи. Старая супружеская пара — муж и жена — жили в мире и согласии и были угодны богу, поскольку он им отпустил ничем не омраченную старость, серебряные волосы и брови да золотой характер. Правда, потом господь бог вроде бы пожалел об этом: «Пожалуй, хватит с этих Купойи серебра в волосах и золота в душе» — и оставил их бедняками. Два колченогих вола обрабатывали их небольшой надел земли — около двадцати хольдов; но даже этот маленький надел был обременен долгами, так что Купойи еле-еле сводили концы с концами, и то благодаря тому, что их единственный внук Пали тоже начал что-то прирабатывать к тому, что давала скудная земля.

Пали, маленький Пали! Боже мой, как быстро он вырос! Как пробежали годы! Отец и мать Пали умерли раньше, чем он мог бы их узнать и запомнить, и его счастливое детство протекало под крылышком бабушки и дедушки, которые любили его, наверное, больше, чем родители.

Но как странно выглядел растущий юноша в этой обстановке увядания, в этом старом, ветхом доме. У Пали был чистый гладкий лоб, а когда он раскрывал свой алый рот, в нем ослепительно сверкали молодые крепкие зубы. Так и подмывало воскликнуть: «Ай-яй-яй, и как только не совестно портить гармонию?! Здесь ведь все старое и хорошо подходит одно к другому: от старых трухлявых балок до поросшей мхом крыши, и дворняга, даже лающая по-особенному, потому что у нее не хватает многих зубов; и старый слуга Винце Пап, согбенный и высохший, снующий туда и сюда по дому; и сама хозяйка в своем черном чепце, с ласковым, приветливым лицом, и сам дед в валенках; и волы, тяжело тянущие плуг или телегу, отчего грудь у них так вздымается, словно мехи в кузнице; и старые сливы в саду, которые давно уже не дают плодов и годны лишь на то, чтобы летом затенять немного сад, а в холода, попав в печку, дать хоть немного тепла старикам».

Я позабыл о старой коровенке, Ришке, хотя ее роль в поддержании существования семьи весьма велика. Однажды ее хотели продать, но мясник, взглянув на ее зубы, сказал: «Эту говядину и собака не прожует» — и отказался купить.

Купойи же весело потирая руки, изрек:

— Эй-ей, если у нее мясо и неважное, зато молоко по-прежнему отменное. Пусть остается у нас корова.

— Но она уже даже и кормиться не хочет, — рассмеялась Купойине.

— Ничего, мать, ничего. Будем мелко нарезать ей картофель и размалывать в кашицу в ступке. Пусть еще поживет с нами, бедолага.

Все, именно все было здесь старым — будто Мафусаил оставил здесь свое хозяйство, и оно так и сохранилось с тех пор. Винце поймал где-то ворона, сделал ему клетку и повесил ее под стрехой. Ворон тоже был очень старым, и Винце неустанно повторял:

— Говорят, ворон долго живет, может даже до двухсот лет дожить. Но я вот присматриваюсь к нему и скажу, что все заботы об этом проходимце легли на мои плечи.

Через сад протекал ручей (он был самым старым в усадьбе); к ручью попить водицы прилетал воробей, совершенно белый, седой воробей, словно подкрашенный известью; он пришелся по душе старой хозяйке, и стоило ей завидеть его в саду, как она бросала ему хлебные крошки. С тех пор воробей повадился в сад — ему понравилось быть дармоедом. Позже он настолько осмелел, что залетал и в сени и там путался под ногами — сам нуждающийся в опеке старый хитрец тянулся к старикам. Особенно маленький плутишка благоволил к хозяйке. Иногда он даже вспархивал к ней на плечо и, как цыпленок, ковылял вслед за ней в каморку и в погреб.

И, однако, весело жила эта старая маленькая усадьба, населенная древними существами. На дворе по весне расцветал куст сирени, а осенью в беседке показывались виноградные гроздья, и как летом, так и зимой морщинистые лица стариков светились добродушием и хорошим настроением. Бедность, правда, часто заглядывала в ворота, кралась вдоль ветхого, расшатанного забора, а иногда и забредала в дом. Но Пали она не касалась, потому что старики вечно оберегали его и, как стеной, защищали своей любовью. И хоть он, к чести его, и старался преодолеть эту стену, сие ему очень редко удавалось. Но все же в усадьбе еще никогда, наверное, не было такого веселья, как в тот день, когда Пали начал ходить на службу.

Дело в том, что если всевышнему было угодно сделать плодородным поверхностный слой земли Баната, то здесь, в верхней Венгрии, он начинил жидковатую на поверхности землю сокровищами в глубине. В соседнем селе Вернё была каменноугольная шахта, и, поскольку старики в меру своих сил и познаний поднатаскали юного Купойи в школьных науках, инженер шахты взял его себе в помощники.

Это вызвало бурную радость; весь дом ярко освещен; мамаша Купойи жарила-парила, пригласив на помощь соседку, госпожу Бенак, которая тоже была стара, как палойтайская дорога, но готовила так вкусно, что могла омолодить и умирающего старца. В доме еще топили, потому что на дворе стояла ранняя весна; впрочем, и солнечные лучи сделали свое дело, заглядывая целый день в окно. Все только успевали поворачиваться. Старый Винце рубил дрова и таскал к печи; пот ручьями катился по его морщинистой шее. Купойине замесила сдобный хлеб и (господи, что только делается!) напевала какую-то песенку из прошлого века. Тем временем один за другим приходили односельчане, ровесники стариков, поздравить мальчика, и старый пес Шайо, собрав свои силы, приветствовал гостей громким заливистым лаем, как в былые времена. Дед же самолично спустился по ступенькам в погреб и вернулся оттуда, держа под мышками покрытые паутиной бутылки с вином. Топ-топ, топ-топ. Старик был просто очарователен с этими ужасно древними флягами.

А какой был пир! Во главе стола сидела госпожа Купойи, рядом с ней — крестная мать Пали Келемен Миклошне, затем — крестный отец почтенный Иштван Шандор, рядом — сам Пали; на другом конце стола — Йожеф Купойи, перед которым выстроилась батарея бутылок. Под столом занял место пес Шайо, обгладывавший кости; даже воробей участвовал в пиршестве, весело прыгая около печки. Только старый Винце обедал отдельно, на кухне, потому как ничего не попишешь: дворяне остаются дворянами. Не пристало сажать слугу за общий стол. И все же в конце обеда, когда очередь дошла до возлияний, гости потеснились и высвободили ему место за столом (как-никак, а Христос ведь и ради него принял мученическую смерть; хотя, конечно, не только ради него).

— А ну, Винце! Иди сюда, посиди с нами немного. Только прежде дай ворону этот кусочек печенки.

Словом, и Винце сел за общий стол, и началась великая дискуссия о старых добрых временах.

Хозяин же без устали подливал вино, и глаза его из-под шапки белых волос стали сверкать все ярче и ярче, как пастушьи костры средь заснеженных гор. Вот уже и трубки с кисетами извлечены из карманов; заструился дымок, и вскоре над головами, дрожа и колыхаясь, поднялась его прозрачная голубая вуаль; она ничего не прикрывала, наоборот, старики даже лучше видели сквозь нее. Дед стал разговорчивым — старая слава рода Купойи начала распирать ему грудь. Обычно он останавливался на третьем стаканчике вина. Его досточтимая супруга уже подала ему знак глазами, что, мол, хватит, не пей больше, но дед только лукаво подмигнул в ответ и начал посасывать четвертый стаканчик, а сам тем временем пространно рассказывал о том, что в те годы, в начале прошлого века, когда свирепствовал сильнейший голод, Пал Купойи заложил три деревни за пять хлебов и одну турчанку. Разумеется, он был сумасшедший: хлеб и так дорого стоил, а он взял еще и едока.

Тут заговорил почтенный Иштван Шандор. Он словно поймал пущенный «хлебный шарик» и «скатал» из него тост. Он сказал, что то, что потерял один Пал Купойи, может вернуть другой Пал Купойи, и если ради женщины уплыли три деревни, другая женщина сможет компенсировать эту потерю своим приданым, тем более что Пали — «Я это говорю не потому, что он — мой крестник», — весьма мил и симпатичен женскому глазу.

Из этого «шарика» крестная мать уже быстро «скатала» целый шар:

— Оно, конечно, так, но тогда ему не следовало бы приударять за замужней женщиной.

Ну, это было равносильно взрыву. Бабушка печально закивала головой, а дедушка почувствовал, словно бы горло сжимают спазмы; даже во рту у Винце угасла трубка, и он тоскливо опустил свою большую круглую голову.

Потому как что правда, то правда: в двух деревнях из уст в уста передавалась сплетня о красавице Хорватине из Вернё, которая завлекла Пали в свои сети. И отрицать нельзя было — ведь люди не слепые и видели, как Пали встречался с нею в лесу, у развалин крепости, на поле, — словом, там, где заранее договорились.

Лицо у Пали вспыхнуло; он опустил свои умные глаза; вроде бы хотел что-то сказать, что могло бы сдуть, как пылинку, набежавшую на чело стариков тень, но тут вдруг откуда ни возьмись, видно, черт принес, в сенях появился цыган Гилаго с двумя скрипачами (старый плут всегда каким-то чутьем определял, где поросенка зарезали, где гостей принимают). Ударив по струнам, они заиграли чардаш Антала Балашши. И, черт побери! Дед вскочил с места и, ни слова не говоря, подхватил за талию свою почтенную половину. Топ-притоп! — и он начал с нею откалывать антраша; то крутанет, то гикнет, то прищелкнет каблуками. Купойине и повизгивает, и смеется, и ругается: «Да ну тебя, оставь же, старая посудина, и не стыдно тебе?!» Но старик (словно предчувствуя свою гибель) еще быстрее закружился в танце, еще чаше засеменил ногами, так что пот полил с него ручьями.

— Ой, осторожнее! Ты же затопчешь белого воробья!

Ну, это и впрямь испугало деда. Мамаше Купойи удалось выскользнуть у него из рук. Она выбежала в сени и вступила в настоящую баталию с Гилаго и его цыганами: «Ах вы, бездельники, занялись бы лучше каким-то полезным делом!»

Но не надо было бы затевать ей перебранку. Потому что «старый ребенок» тем временем, разгоряченный и жаром от печки, и вином, и танцем (рубашка на нем была вся мокрая, хоть выжимай), не придумал ничего лучшего, как открыть окно, мол, пусть дым выйдет…

Дым, разумеется, вышел, но и сам старик чуть не отправился вслед за ним на тот свет.

На другой день у него началась инфлюэнца. В течение нескольких недель дед находился на грани жизни и смерти, и, хотя с большим трудом выкарабкался из воспаления легких, это был уже не человек, не Йожеф Купойи, а его тень. С каждым днем он таял и таял, кашлял, по ночам потел, а пройдя несколько шагов по комнате, так задыхался и испытывал такую боль в груди, словно в нее вонзили нож. С постели он, правда, поднялся, но могилу еще не перепрыгнул.

Печаль воцарилась в древней усадьбе; госпожа Купойи все глаза выплакала; днем и ночью ее одолевала одна мысль: как бы послать старика к целебным, как бальзам, хвойным лесам Штирии? (Вот тут-то бедность и кусается.)

Доктор Брогли, с которым она советовалась, осмотрел старика (бедняга напоминал высушенную сливу), простукал и прослушал ему грудь, а затем напрямик заявил:

— Нет смысла уже затевать комедию на такое короткое время.

Но, увидев, что матушка Купойи страшно обиделась, на глазах у нее показались слезы, а лицо пожелтело, как воск, смягчил свой приговор:

— Впрочем, речь идет ведь только о деньгах, почтеннейшая госпожа Купойи. Не поймите меня превратно. Нашему старичку, разумеется, не повредил бы небольшой отдых в хвойном лесу, и если бы я знал, что у вас в чулке припрятаны золотые, я бы сам не отстал от вас, пока вы его не послали бы в Глейхенберг. А так я одно могу вам сказать: новые легкие и молодость и там не продают…

Пусть так, и все же госпоже Купойи не давала покоя мысль: а вдруг курорт все же пошел бы на пользу старику? Об этом она все дни напролет вела разговоры с Винце, а по вечерам шепталась с Пали, когда тот возвращался из шахты. В конце концов они приняли решение: если урожай пшеницы будет хорошим, то все, что останется после помола и посева, они продадут, чтобы на вырученные деньги отправить старика в Штирию. Поможет это или нет — это другой вопрос, но, по крайней мере, надо попробовать.

Все так, но если пшеницы уродится еще меньше даже, чем требуется?.. Сам же Купойи только улыбался, как и все больные в подобных случаях.

— Землица хорошо унавожена, матушка, но чуда от нее, бедной, не ждите. И чего вы затеяли тягаться с природой из-за меня? Если меня позовут с того света, я готов. Я и так уж порядком устал.

— Ой, и не говори так, дорогой, не говори!

Однако, какой бы жалкой ни была надежда, она все же много значила для доброго сердца Купойине, да и для всех домочадцев. А посему все (в том числе и Пали) по воскресеньям ходили в поле смотреть, как поднимается пшеница, как наливается и зреет колос, как желтеет и золотится. И колосья вселяли все большую надежду, а синие васильки и красные маки меж ними так весело смеялись, так весело смеялись, что каждый раз хоть на немного, но сокращали печаль Купойи. И Винце каждый вечер возвращался домой с поля, приговаривая:

— А пшеничка-то хороша, госпожа.

Старый Купойи не выходил со двора и никогда не спрашивал о состоянии пшеницы, даже слышать не хотел о ней — чтобы не подумали, что он рассчитывает на выручку за урожай. Однако летними вечерами он все же просил вытащить ему кресло в сад, в самый его конец, где он сидел и часами слушал, как шумит на ветру пшеница…

Потом пришла пора жатвы, уборки и скирдования. Если судить по скирдам соломы, — не больше, чем в прошлом году. Но может, хорошо заплатят?

А с каким нетерпением ожидали поденщиков-словаков! Чтобы так страстно ожидали словаков — такого еще не было на земле! В конце концов как-то в понедельник они заявились и тут же взялись за молотьбу. О, это были волнительные, вселяющие надежду дни! Госпожа Купойи каждый час выбегала посмотреть, как идет работа; белый воробей всюду увязывался за ней, но ему было строго запрещено склевывать хотя бы зернышко пшеницы. По ночам Винце и Пали спали прямо на груде зерна. Пали брал с собой на гумно постельное белье, а Винце — в чем был, в том и спал, разве что стянув сапоги, поскольку босые ноги для крестьянина — лучший советчик по части здоровья в эту пору. Ведь когда спишь в сапогах — не почувствуешь, если ночью погода вдруг начнет портиться, и можешь застудить грудь. А голые ноги сразу среагируют и просигналят тебе: «А ну, земляк, укутайся-ка поплотнее сермягой!»

Словаки — честные работники; во всяком случае, никаких подозрений в их адрес не возникало, если не считать того (это особенно сердило старого Винце), что они много разговаривали между собой, к тому же по-английски. Куча зерна быстро росла и увеличивалась, а скирд становилось все меньше и меньше. Но никакого обмана тут, разумеется, не было, потому что Винце спал чутко, как заяц, — даже кошке не прошмыгнуть через гумно, чтобы он не проснулся.

Только один-единственный раз фея сна Маймуна сильнее обычного сомкнула ему веки своими медовыми перстами. Но и это была заранее продуманная хитрость. И какая! Пали принес с собой однажды вечером полную флягу вина и предложил старику сделать пару «глотков», после чего Винце сразу же скис, как молоко. И что же? Посреди ночи старик чует (правда, никак не может понять, слышит ли он в действительности или видит во сне), будто на гумно медленно въехала телега; вот она подъезжает все ближе и ближе, вот вдруг остановилась у груды зерна. Страшным напряжением воли Винце пытается вскочить на ноги, но это ему не удается. В полузабытьи ему кажется, что кто-то шепчет: «Проснись, встань! Воруют!» — но сил не было подняться. Лошади дрогнули, зазвенела сбруя… Тут Винце все же приоткрыл глаза («Эге, действительно — телега!»), протер сонные веки («Ничего себе — положеньице!»). Месяц сияет, звезды блещут в синем небе…

Все предметы хорошо видны; разве что только ночь придает им какие-то сказочные очертания.

В Винце пробудилась энергия; он хотел закричать и схватить лежащие рядом вилы, но одумался, решив, что здесь лучше действовать умом да смекалкой. Поэтому он тихонько приподнялся — не очень, только на локтях, чтобы заглянуть по ту сторону пирамиды зерна — именно там что-то происходит. Однако то, что он вдруг увидел, заставило его очумело закрутить головой.

Так ведь это же Пали стоял там и распоряжался, указывая рукой. А рядом — крестьяне, все — знакомые, односельчане. Молча, стараясь тихо ступать, они поднимали с телеги тяжелые мешки и осторожно и бесшумно высыпали их содержимое на груду зерна.

Винце все понял и тихо пробормотал:

— Хорошо, хорошо, я ничего не видел.

Впрочем, он действительно больше ничего не видел, потому что на глазах у старика навернулись слезы, и все стало как в тумане; положив седую голову на брезент, он нарочито громко захрапел, желая показать, что крепко спит.

Только утром, взглянув на кучу зерна, он сказал Пали:

— Сдается мне, вроде бы она стала больше.

Пали равнодушно пожал плечами, а про себя рассмеялся: ну и здорово же он обманул наивного старика с этой пшеницей, которую купил на свой первый заработок!

Правда, следующей ночью уже Пали проснулся после полуночи от каких-то звуков. Может, мыши? Нет. Может быть, словаки что-то затеяли? С противоположной стороны пшеничной пирамиды доносился тихий разговор. «Э, да это голос Винце. Значит, все в порядке». И уже больше из любопытства Пали прислушался, стараясь не сделать неосторожного движения. Винце спрашивал шепотом:

— Ну, привезли?

Чей-то голос ответил (вроде бы голос шурина Винце):

— Привезли.

— Ну, тогда высыпайте, только тихо и аккуратно, чтобы Палика не заметил.

После этого в одном месте приподняли брезент и было слышно, как топчутся трое или четверо людей; затем Пали увидел, как они высыпают пшеницу из мешков, отчего поднялось большое серое облако пыли, хорошо видное на темно-синем фоне неба.

Утром, когда Пали встал и уже собирался идти на работу в шахту, он стал лукаво допытываться у старика:

— Вроде бы я ночью слышал какую-то возню, чьи-то шаги возле кучи, а, дядя Винце?

— Я, во всяком случае, не воровал пшеницу, — огрызнулся старик и перевернулся на другой бок.

— Да я вовсе и не потому спрашиваю. Я думал, может, и вы что-нибудь слышали?

— Ничего. Я спал, как подсеченный барашек, — отозвался старый слуга, — Вы, конечно, хотели бы, наверное, чтобы я стоял тут всю ночь, как солдат на часах. Но я пока еще с ума не сошел. А если не нравится вам, пусть твоя бабка нанимает другого слугу.

Но тут уже посрамленный Пали поспешил испариться, видя, что пускаться со стариком в дальнейшие переговоры об этом предмете бессмысленно; его же милость Винце, хотя якобы и проспал всю ночь, как подсеченный барашек, тем не менее, утомленный и разбитый после такого «сна», решил еще немного продлить себе отдых и сомкнуть свои голубые, слегка косящие глаза.

А какое было веселое утро! Молотильщики уже завели свою песню. Пес Шайо лизал босые ступни старого Винце. В зеленой, как изумруд, траве жужжали и стрекотали тысячи насекомых. Солнце только что показалось из-за горы Сакай, неся за собой свой пурпурный шлейф. Оно еще только-только всходило и было еще кротким, не опаляло и не жгло, а лишь ласкою щекотало своими лучами. Вот они пробежали по изрытому морщинами лицу старика — это было действительно восхитительное ощущение. Они гладили, баюкали, окрашивали кожу в золотой цвет.

Но вдруг старик вздрогнул; что-то упало ему на веко с высоты. Он протянул руку, и у него в пальцах оказалось алеющее в лучах солнца пшеничное зерно. Винце взглянул вверх и увидел, что над ним, хлопая крыльями, летел, набирая высоту, белый голубь. Он и выронил из клюва зерно. Оно еще было влажным от его слюны…

— Ишь ты, смотри-ка, ишь ты! — проворчал старик, — И ты с нами работаешь.

Винце долго следил за голубем. А тот улетал все выше и дальше; вместе с ним улетал и сон. И вскоре они улетели оба… Осталось только пшеничное зерно. Оно смешалось со своими собратьями в груде, и она стала больше на одно зерно…

На другой день закончили обмолот зерна; словаки уехали вместе со своими лошадьми, молотилками, со своими торбами. Расставание было чувствительным: «Гуд бай!» — «Добро здравья!» Затем — веяние. Это последний этап производства товарного зерна; впрочем, точнее — предпоследний, так как последний — продажа его еврею-перекупщику. Для веяния уже не нужны рабочие-словаки. Нужен только ветер. На нитке подвешивают утиное перышко; куда оно клонится, туда, значит, и ветер дует; тот, кто работает с лопатой, должен следить за направлением ветра. Нынче, когда все эти работы выполняет машина, быстро забываются эти дедовские методы. Когда же веяние выполняется вручную, веяльщик вскидывает полудугой лопату с зерном, и легкая полова, отсевки отлетают, сдуваемые ветром, либо вправо, либо влево; тяжелое же зерно падает вертикально, и вот на гумне постепенно растет груда зерна, отливающая оранжевым золотом, с которой хорошо знающий свое дело метельщик осторожными веерообразными движениями, мягкими, как мазки кисти, сдувает метлой упрямые отсевки, не желающие сразу присоединиться к своим собратьям.

Это очень приятное занятие! Но для стариков Купойи куда приятнее на этот раз было взвешивание. Эх, надо было посмотреть, какой радостью искрились глаза госпожи Купойи, когда и все мешки наполнились по завязку и закрома были засыпаны. Одно удовольствие было наблюдать за ней. Как она распоряжалась — ну прямо как генерал! «Сюда, быстро!» «А ну-ка, поспеши туда!» «Бенакне, душечка моя, в этом мешке вроде бы дырка снизу». «Принесите-ка сюда эту крышку!» «Быстрее, быстрее, раз-два!» «Живее, Катка! Как ты держишь весы, разиня?!» «Пусть кто-нибудь сбегает в дом — надо очистить и второй сусек! Только нужно как следует подмести днище, а то там лежала старая картошка». «Ну, уж этот Винце и этот Пали, чтоб им пусто было! Когда нужно — никогда их нет под рукой…»

Разумеется, их не было под рукой, потому что они то и дело, подобно гонцам, бегали к старому Купойи, ожидавшему все новых и новых сообщений об окончательных результатах «Уже столько. Сейчас уже столько, дедушка!» «Зерно так и сыплется, барин».

Впрочем, и госпожа Купойи не забывала о своем муженьке собственно говоря, о нем она все время и думала, только вида не показывала.

— Что вы тут рты поразевали, пострелята, только и путаетесь под ногами! — ворчала она на ребятишек, без которых разумеется, не могли обходиться подобные события. — А ну шагом марш, бегом — к дяде Купойи, пусть он сейчас же придет сюда!

И к усадьбе Купойи направилась депутация — как раз в самое время, потому что один из хозяйских волов, Молния, выбежал из стойла и, не зная, куда деваться, прислонился своей худой спиной к шелковице и стал тереться о ствол, отчего дерево закачалось и на землю посыпались черные бархатистые ягоды, словно ниспосланные манной небесной. Вперед, ребята! Кто раньше — тому больше достанется!

Оценив сообщение, Купойи начал уже верить в то, что, наверное, результаты и впрямь неплохи, раз уже приглашают его, и в сопровождении пса Шайо и стайки детворы направился на гумно. Разыгравшийся Шайо бежал впереди, а старый Купойи шествовал, выпрямившись, как гренадер, и по дороге заигрывал с ребятишками:

— Ну, так кто сумеет быстро повторить: «Шел грек через реку, видит грек — в реке рак?..» Хе-хе-хе! Вот поломайте-ка свои языки! — и старик добродушно засмеялся.

Как только Купойине завидела его, она тотчас поспешила ему навстречу. Что там «поспешила» — побежала! Со стороны это выглядело очень странно: словно бы вдруг лягушка вздумала побежать. Шлепанцы ее громко стучали, тесемки у чепца под подбородком развязались и развевались в обе стороны по плечам.

— Ты знаешь новость? — крикнула она издали задорным тоном.

— Нет, не знаю, Верона. Ничего не знаю.

— А новость такова, что супруг мой, Йожеф Купойи, едет в этом году на курорт.

— Ну, не болтай, не болтай, — забормотал растерянный Купойи. — Неужели такой урожай?

— Да еще какой! — проговорила мамаша Купойи певучим голосом, в котором так и звенела радость. — Зерна — полным-полно, мешков пустых только не хватает.

— Значит, хорошо удобрили землю, — чуть не плача от радости, произнес Купойи, — А земля всегда даст все, что только сможет.

Словно новую кровь влили ему в жилы. Он тут же начал интересоваться, как идут дела, что, мол, и как, хотя совсем было уже перекочевал в одежды немощи и беспомощности, в то душевное облачение, которое обычно бывает последним нарядом у человека; он как-то опустился, ничем уже больше не интересовался, разве что только своими тминными супами. А тут он вновь стал былым Йожефом Купойи; к нему вернулось и хорошее настроение, он уже начал строить планы, готовиться в дальнюю поездку в Штирию вместе с другими односельчанами. Но сначала надо отвезти пшеницу в город и продать.

В среду на следующей неделе стали нагружать телегу, но на одну мешки с зерном не уместились; впрочем, может, и уместились бы, но Молния и Бутон запротестовали бы — пришлось нанять еще одну телегу у Иштвана Середнеи. Но тут возник вопрос: а кто поедет с зерном? Дед заявил, что во что бы то ни стало поедет он. Его стали отговаривать, мол, тебе никак нельзя, ты болен, то да се. Но папаша Купойи настаивал на том, что поедет сам; мол, разница невелика: что дома валяться, то на одном, то на другом боку, что на мешках пшеницы лежать, к тому же свежий воздух, поездка, отвлечение пойдут, дескать, только на пользу.

Тогда госпожа Купойи наказала старому Винце сопровождать хозяина, следить за ним в оба глаза и, провожая их и благословляя в путь-дорогу, закричала им вслед от ворот:

— И будьте внимательны, когда перекупщик будет расплачиваться с вами! И чтоб никакой беды не стряслось, душа моя Винце! Если станет прохладно, заставь хозяина повязать шею шарфом. И деньги спрячь получше, старинушка, оберегай их! Я пришила тебе карман с внутренней стороны жилетки, спрячь туда деньги, не забудь!

Волы тронулись медленным ровным шагом и пошли, пошли без всяких усилий; разве что только когда поднимались на холм, поскрипывало от натуги ярмо. В дороге не приключилось ничего особенного, если не считать того, что в Вернё телеги остановила красавица Хорватине и вручила Винце хатош[2], чтобы он купил ей дрожжей (наверняка собирается печь сдобный хлеб), и попыталась завязать разговор с самим дедом (ну и красива же эта бестия!); стала расспрашивать его о самочувствии. О Пали она ни словом не обмолвилась и была так обходительна, так улыбалась старику, что совсем его околдовала.

— Красивая женщина! — сказал он потом Винце. — Не удивляюсь нашему Пали. А волосы у нее, слышь, Винце, как воронье крыло! А ты не почувствовал, какой аромат исходит от нее? Я сначала испугался, подумал: может, наша пшеница попрела, но, смотрю, нет — совсем не тот запах. Ее одежды наверняка опрысканы душистой водой…

Так старый Купойи вспоминал о госпоже Хорвата вплоть до Керажана. А там, у холма, он слез с телеги, сказав, что волам и так тяжело тащить поклажу в гору, и побрел пешком по тропинке — а то, мол, затекла поясница.

Разумеется, идя пешком, видишь все вокруг. (Правда, легкие у старого Купойи были плохи, поэтому через каждые пять шагов он останавливался и отдувался.) Но зато он увидел девочку, лежащую в траве под сенью куста шиповника. На вид ей никак нельзя было дать больше пятнадцати. Девочка, видно, держала куда-то путь, так как под белокурой головкой у нее лежал узелок «Очень миленькое создание, особенно личико, — подумал Купойи, — только очень уж худенькая». Она не спала, а, наверное, отдыхала и тихонько постанывала.

— Что с тобой, девочка? — спросил Купойи, проходя мимо. — Уж не больна ли ты?



Девочка взглянула на него опаленными жаром голубыми глазами и ничего не ответила. Только слегка кивнула головкой.

— Н-да, и лицо у тебя пылает, как раскаленная подкова. Откуда ты, моя девочка, и куда идешь? Отвечай же, дитя! Может, я смогу тебе помочь. Ну посмотри же на меня. Видишь, я — не какой-нибудь дурной человек. Ну, ведь ты же не боишься меня?

Девочка с видимым усилием приподнялась немного на локте и назвала какую-то деревню, откуда она идет, где она служила кем-то вроде няни при детях, но слова ее с трудом можно было разобрать; голос ее звучал не громче жужжания пчелы; потом она назвала какую-то деревню, куда идет.

— Она за городом? — спросил старик.

— Да.

— Ну так я подвезу тебя до города на телеге. Эй, Винце, стой! Винце, стоп!

Потом он снова обратился к девочке:

— А сейчас ты попробуй-ка встать, доченька. Ну, погоди, я помогу тебе. Давай свою ручонку, вот так! Ой, и до чего же она у тебя горяча! Ну, раз-два-три! Оп-ля, Катарина!

Эту шутливую присказку он подцепил от барышень, служивших в имении — они так играли со своими куклами. Купойи решил, что это — ласковое заигрывание. «Что ж, и я попробую, может, развеселю этим бедняжку».

Но до веселья ли ей было! Головка у нее бессильно откинулась, как у подстреленной птицы. Бедному Купойи пришлось подхватить ее за талию и так потащить к телеге.

— Что вы делаете, бога ради?! — зашумел Винце.

— Иди, иди-ка сюда, помоги!

— Чего ради вы это придумали? — продолжал ворчать Винце, поняв, в чем дело.

— Иисус Христос тоже врачевал больных, мой дорогой Винце.

— Это так, потому как у него было на то время. Ему нечем было больше заниматься. А мы должны спешить, чтобы вовремя поспеть на рынок. А ты, девочка, обопрись на мое плечо, и пошли потихоньку!

Только сейчас Винце заметил, как аккуратно и изящно была она одета: на ножках — маленькие сафьяновые сапожки, короткая домотканая юбка из шерсти, чересчур пересиненная кофта с вышитыми рукавами и черный платок в горошек на голове. Нельзя сказать, чтобы фигурка у девочки была безукоризненной: левое плечо слегка выдавалось вперед. И тем не менее она была такой складненькой, такой филигранной, как фигурка из прозрачного сахара.

Винце быстро сделал углубление между мешками, постелил одеяло и кафтаны, чтобы было помягче; потом поднял девочку — она была легка, как пух, — и нежно уложил ее.

— Ну, а теперь, сударь, забирайтесь и вы на телегу, — обратился он к господину Купойи.

Снова тронулись в путь, но не успели они немного отъехать, как больная девочка попросила пить.

Винце покачал головой, проворчал что-то под нос, но все же остановил телегу неподалеку от того места, где протекал родник, и принес ей в шляпе воды.

— За эту воду ты получишь в «Раке» вина, — заверил его Купойи.

Больной на глазах полегчало от свежей воды; она закрыла глаза и перестала стонать, только дыхание ее было горячим и прерывистым. Купойи участливо смотрел на тонкое, нежное личико, на открытый высокий лоб, на голубые жилки, бьющиеся на висках.

— Сдается мне, что девочке полегчало. Как ты думаешь, Винце?

Безбожник Винце не отвечал, а только подгонял волов:

— А ну, Молния! А ну, Бутон! Нн-но!

— Уж не заснул ли ты, Винце?

Но сердитый Винце и тут ничего не ответил; он поправлял свою «амуницию»: прочищал соломинкой мундштук.

— Эй, Винце, смотри! Вроде бы уже и не такие красные у нее уши. Может, ослабла лихорадка?

Купойи приложил руку ко лбу девочки, но тут же расстроился, потому что голова пылала, как булка, только что извлеченная из печи.

Девочка открыла глаза, кротко, благодарно посмотрела на него затуманенным взглядом.

— Ой, какая у вас рука, как приятно!

— Холодная, не правда ли? Но погоди, доченька, мы сейчас что-нибудь придумаем. Эй, Винце, остановись!

Они снова остановились у Зехернейской мельницы; там, где на берегу речки Кисе печально стоял одинокий ясень. Старик слез с телеги, обломал с дерева ветку: «Жаль, конечно, что листочки больно узенькие», — и стряхнул с нее облепивших ее зеленых, отливающих золотом букашек.

— Так мы и впрямь никуда не доедем, — заворчал Винце.

— Ну, ну, не ворчи, ты, молокосос! — бросил ему Купойи (хотя «молокосос» тоже уже приближался к семидесяти).

Затем сорванной веткой Купойи принялся, как веером, обмахивать больную. Это было хорошо еще и потому, что он отгонял мошкару, обильно вьющуюся над телегой и словно купающуюся в расплавленном золоте солнечного света. Ветка навевала прохладный ветерок, прогонявший зной и пушивший светлые, как колос, волосы девочки.

Ей было, наверное, приятно это. Тоненькой горячей рукой, может, непроизвольно даже, она отыскала заросшее щетиной лицо деда и погладила его по щеке. А старику почудилось, будто на этом месте он ощутил прикосновение трепещущего сердца голубки.

— Ты — добрый старик, — чуть слышно сказала она. И, замолчав, остановила на нем полуосмысленный взгляд.

— Ты хоть немного лучше себя чувствуешь? — тревожно спросил Купойи.

— Не знаю.

— Не бойся, ничего плохого с тобой не случится, все пройдет. В городе я вызову к тебе доктора, и он собьет лихорадку. Хорошо помогает хинин, знаешь, такой белый порошок? Жаль, у меня с собой его нет. К утру ты поправишься и сможешь продолжать свой путь. Ты, наверное, поступаешь на новую работу?

Девочка покачала головой.

— Может, ты к матушке держишь путь?

— Да.

— А где живет твоя мама?

— Она умерла.

Параскайский дворянин задумался над этими словами; они словно поразили его в самое сердце. Только после долгой паузы он снова заговорил:

— Так куда же ты направлялась?

Больная бессвязно забормотала:

— Там, где пробегает черный петух, у него на голове красная шапочка-гребешок, а на той шапочке-гребешке — колокольчик. Он звенит, и я иду на звон этого колокольчика. Я хорошо его слышу.

И протянутой рукой она показала направление, где бегает черный петух. Разумеется, никакого петуха там не было.

— Боже мой, она бредит!

Дыхание у нее становилось все более свистящим и затрудненным. Глаза, словно раскаленные на огне, искрились сухим, пугающим жаром. Когда приехали в город и стали на пшеничном рынке, она совсем потеряла сознание.

Купойи был как на иголках. Он еле дождался, чтобы к выставленному мешку подошел покупатель и первому же подошедшему продал всю пшеницу. Нетерпение — не дешевое развлечение: по одномуу хатошу он потерял с каждой меры.

Быстро получил он деньги и убрал так поспешно, словно краденые.

— Ну, а теперь быстрее в «Рак».

«Рак» был излюбленным постоялым двором всех параскайских дворян. Во-первых, просторный, а во-вторых, и вино там было неплохое, не говоря уже о том, что им нравилась вывеска с гербом: небольшое ярко-красное чудище с огромными клешнями и множеством ног, которыми рак пятился назад. В давние времена короли охотно украшали им и дворянские гербы. Они знали, что к чему.

Сам же корчмарь, хозяин «Рака», не очень-то уподоблялся своему раку: он ступал широко и двигался вперед и в материальном отношении и в отношении собственных размеров; сейчас он весил девяносто шесть кило (что поделаешь — питание хорошее!). Только фамилия его уменьшалась, «худела». Когда он прибыл сюда из Праги и стал к винному пульту, его звали Ференцем Вайналко. Десять лет назад он отбросил «ко» и стал Вайналом, а еще через пять лет его фамилия, потеряв и «л», стала Вайна; под этой фамилией он выплыл в Мишкольце, затем снова изъял из своего «корабля» еще один слог, так что, с тех пор, как он подвизается в «Раке», где у него отменно идут дела, его стали величать господином Вай, а с прошлого года — и вовсе Ваи. Словом, один бог знает, что будет дальше; ясно одно, что при таком образе жизни у него уже немного букв осталось в запасе.

Зато жена у него — потомственная венгерка, которую он поднял до себя и сделал госпожой из поварихи (чтобы не платить ей жалованье). Однако она недолго была в положении «поднятой до него» — благодаря своему уму и языку она быстро переросла его. Стала носить шляпу и мудро управлять и мужем, и постоялым двором, и постояльцами; она не только кормила и поила их, но и решала спорные вопросы тех, кто попадал в ее «поле зрения». Все в округе, порою даже вполне интеллигентные господа, не стеснялись обратиться к ней за советом в своих делах и бедах.

Вот и сейчас, как только господин Купойи закатился во двор «Рака» с двумя пустыми телегами, посредине двора стояла досточтимая госпожа Ваи с прицепленными к переднику ключами и давала самую настоящую аудиенцию окружавшим ее торговцам с ярмарки.

Как раз в этот момент она говорила какой-то молодке, плакавшейся о том, что муж ее с утра сидит тут и пьет и вот уже сорок форинтов выбросил цыганам:

— Э-э, душечка, терпи уж, коль плохо тряхнула навес[3].

Этим сказана была вся сентенция, и госпожа Ваи повернулась к одному крестьянину из Вернё, купившему в палатке сапога, но не заметившему сразу (только сейчас обнаружил), что на левом сапоге внизу шов не прошит нитками, — что же теперь делать?!

— Ну что ж сказать тебе, почтеннейший? Возьми свой ножичек и резани по коже сапожника, шившего эти сапоги, но тоже так, чтобы тот сразу не заметил.

— Прошу комнату! — нервно прозвучал нетерпеливый голос господина Купойи, нарушивший общее оживление страждущих совета госпожи Ваи.

— Ай-яй-яй! — воскликнула Ваине, сразу оставив окружавших ее людей. — Добро пожаловать, господин Купойи! Сто лет не видела вас. Но что с вами? Вы плохо выглядите. Нужно пить рыбий жир. Сейчас же вам будет комната. Жужа, сходи, пожалуйста, с господином Купойи и открой нашему досточтимому гостю голубую комнату.

— Хотелось бы такую, где было бы потише.

— Именно такую вы и получите. Окна выходят в сад. Вся комната утопает в аромате липы. Может, с дороги господин Купойи хотел бы отдохнуть?

— Я-то нет, — смущенно ответил Купойи, — но со мной больная, тяжело больная, которую я хотел бы уложить в постель.

— Кто? Что? Где? — этот неизменный интерес ко всему и принес госпоже Ваи большую популярность. Она тут же подбежала к телеге взглянуть на больную.

— Боже мой! — воскликнула она. — У нее или тиф, или воспаление легких! Нужно немедленно либо пиявки поставить, либо компрессы со льдом. А кто это, эта миловидная девчушка?

— Не знаю, — ответил старик с выражением смущения на кротком лице.

— Не знаете? Ну, слушайте!

— Я нашел ее лежащей в траве рядом с тропинкой. А что бы там ни было — не мог же я взять на душу грех. Все же, кума, я — христианин! Но не опоздать бы! Эй, Винце!

Винце взял на руки бедное создание и понес вслед за Жужей, которая тем временем уже открыла голубую комнату.

— Бедняжка очень плоха! — заметила госпожа Рак (госпожу Ваи звали и так), и в ее строгом остром взгляде промелькнула кроткая теплая искорка, когда она посмотрела на больную, у которой руки и ноги свисали, как надломленные стебли у цветка.

Но тут же к ней вернулось ее обычное равнодушие.

— Жужа, наша дворовая, все устроит, господин Купойи, — сказала она ровным голосом.

И тотчас же Ваине быстро, как челнок на прялке, повернулась и прошлась по двору; не дойдя еще до кухни, она закатила оплеуху буфетчику, отправила восвояси шарманщика, подала крайцар нищему, пристыдила своего супруга, который, торгуясь с молодой девицей из Карасана о цене на яблоки, не преминул ущипнуть ее и даже потянуться к груди.

— Ну вот, старый греховодник! — воскликнула Ваине с презрением. — Яблочка захотелось? И, вижу, тут два сорта яблок в торгу. Ну что ж, пощупай и то и другое — какое более спелое? — При этом она погрозила ему кулаком и добавила: — Берегись, толстобрюхий! Рано пташечка запела, как бы кошечка не съела!

Тут, разумеется, почтеннейший Ференц Ваи поспешил ретироваться; однако под нос себе он проворчал, что ему теперь все нипочем, потому что кошечка-то уже съела его.

Мы упомянули об этом отнюдь не для того, чтобы копаться в личной жизни семьи Ваи, а просто, чтобы показать, что к тому моменту, когда Купойи, зайдя в голубую комнату, смог убедиться в том, что госпожа Ваи не следует за ним по пятам, эта поразительно деятельная особа давно уже командовала в кухне своими горшками и кастрюлями.

Комната была чистой и хорошо проветренной. Кровати разобраны — достаточно было лишь уложить в одну из них больную. И тут же Купойи послал Жужу за доктором.

— Здесь должен быть хороший доктор, — сказал он, сам трясясь от адского приступа сухого кашля, который так его прихватил, что пришлось прислониться к платяному шкафу. — Они были приятелями с моим покойным сыном. Забыл вот только, как его зовут.

— Да все они одинаковые, — заметил Винце, — все просят показать язык.

— Ну ладно, душечка, бегите и приведите сюда первого попавшегося.

Жужа убежала. А Винце, наивно хитря, спросил, нахмурив лохматые брови:

— А кто будет расплачиваться с доктором?

— Я.

— А что скажет на это дома досточтимая госпожа?

Купойи пожал плечами:

— Откуда я знаю? Но думается мне, Винце, что, будь она на моем месте, она поступила бы точно так же, хотя тоже не знала бы, что я скажу на это дома.

— Что ж, может, и так, — согласился Винце, удивляясь про себя смелости своего хозяина.

Медленно текли минуты. Девочке становилось все хуже; лицо у нее пылало и было пурпурно-красным, как рубин, особенно уши. Если раньше она лежала молча, как истукан, то теперь беспрестанно разговаривала, и речь ее становилась все более бессвязной. Она переплывала реки, задыхаясь и захлебываясь в их потоках, сопротивлялась разбойникам, спасалась от разъяренных быков. Было и больно и страшно слушать эти бессвязные речи, лишенные какого бы то ни было смысла; можно было только догадываться, что в своих галлюцинациях и пестрых видениях она куда-то едет, идет, идет по воде и суше, плывет на гребне облака; вместе с ней мчится, торопится и ее раскованный разум, словно чертово колесо во время бури. Единственным связующим звеном во всех ее речах был черный петух, бегущий впереди нее по ее печальному пути; она же всюду следовала за ним, прислушиваясь к его золотому колокольчику. Порою она пыталась поймать его (и тогда чуть не выпадала из постели), моментами же будто теряла его из виду (наверное, он слишком далеко убегал), тогда она напрягала слух: «Тс-с, тс-с!», — стараясь услышать звон колокольчика, и зрение (устремив ищущий взгляд в потолок), пока, наконец, по губам у нее не пробегала улыбка: она снова слышит, снова слышит! И девочка восклицала: «Вот он бежит, вот там звенит его колокольчик!»



Казалось, миновала целая вечность, пока пришла Жужа.

Она сказала, что нашла доктора, но он не может еще прийти, потому что вице-губернаторша порезала палец, зачинивая карандаш, — разумеется, сначала нужно зайти к ней, а оттуда уж он прямиком сюда.

Прошел час, прошло два часа, а доктора все не было. Господин Купойи то и дело вспыхивал и ругался, как солдат (Винце готов был побиться об заклад, что его барин снова начинал становиться человеком).

— Тысяча чертей! Может, вице-губернаторша, зачинивая карандаш, распорола себе и живот?! Но за это время можно было бы и его зашить.

— А нам пора бы ведь и домой, — проговорил Винце.

— То есть как это «домой»? Не можем же мы бросить ее здесь? Неужели ты смог бы это сделать, безбожник?

— Ну, ладно, ладно, не смог бы. Но, по крайней мере, сударь, пройдите в столовую и поешьте что-нибудь. Немного доброго супа, цыпленочка. Сами-то вы, наверное, ведь еще больше больны, чем эта девочка.

Старик с жаром возражал:

— Нет, нет, не могу. Я должен быть около нее, обвевать ее. Видишь, она нет-нет да открывает глаза и ищет меня блуждающим взглядом, когда меня нет рядом, и заметно успокаивается, увидев меня. И, смотри, смотри, как она ищет своей дрожащей ручкой мою…

— И все же перекусить нужно.

— Я не возражал бы, если бы ты принес нам двоим чего-нибудь перекусить. Я и денег дам. А потом, ты же знаешь: я потому уже не могу отлучиться, что жду доктора.

Но доктор все не приходил и заявился только под вечер — пришлось уже зажечь свечи. Это был худой, сухощавый человек, ростом несколько пониже доктора Брогли, но зато с большой головой. А голова туг — самое главное. Он осмотрел больную, нащупал пульс и, вытащив свой хронометр, стал тихо считать удары. В страшной напряженной тишине слышно было только тиканье часов доктора. Но, пожалуй, еще громче билось сердце старого Купойи. Покончив с этим, доктор простукал и прослушал грудь у больной, померил ей температуру, посмотрел на красные пятна на теле, затем сел к столу и выписал рецепт.

— Пусть принимает этот порошок через каждый час, — сказал он замогильным голосом.

— Винце, сбегай быстренько в аптеку.

Доктор назначил также компрессы со льдом (менять через каждые пять минут) и сказал, что ночью еще раз посмотрит больную. Затем он задал Купойи несколько вопросов, но тот не смог на них ответить ничего вразумительного, упомянул только черного петуха с колокольчиком.

— Шум в ушах, — коротко заметил доктор.

Купойи проводил его до двери.

— Что у девочки? — спросил он за дверью глухим голосом.

— Имеет место бесспорное наличие признаков, говорящих за тиф, с некоторыми, правда, отклонениями.

— Какое ваше мнение, господин доктор?

— Гм… Согласно законам науки, данная больная может умереть, но может и выздороветь.

— А что более вероятно? — пытался выяснить перепуганный старик.

Доктор стал высокомерно поучать его:

— В науке нет «вероятностей» и гаданий на кофейной гуще. Наука возвышенна и позитивна.

Старого же Купойи привела в крайнее уныние возвышенность науки; подавленный, он вернулся в комнату к больной. Вскоре Жужа принесла лед, а Винце лекарство. Теперь, по крайней мере, было чем заняться.

Весь вечер он не сомкнул глаз (он, привыкший с тех пор, как заболел, ложиться спать в одно время с курицами!); Купойи сам давал девочке лекарство и менял компрессы со льдом. Но состояние больной ни чуточку не улучшалось. Скорее, даже ухудшалось. Веки набухли, глаза стали стекленеть, а миловидное личико девочки словно потеряло свои формы; да и цвет лица изменился. Сначала преобладал алый цвет, а сейчас стала появляться какая-то синюшность. Пока еще на лице присутствовали оба эти цвета, но словно боролись за то, кому господствовать завтра.

Ее воспаленное воображение металось еще сильнее; только раз показалось, будто сознание на мгновение вернулось к ней, и она позвала Купойи:

— Ты здесь, добрый старик?

— Здесь.

— Так не оставляй же меня. — И она загадочно подняла палец, словно желая строго погрозить. — Понимаешь? Уж, пожалуйста, не оставляй меня!

— Да что ты, мое сердечко. Никогда! Как ты могла подумать такое? Я останусь с тобой. Это так же точно, как то, что меня зовут Йожефом Купойи! — клялся расчувствовавшийся старик, и так как головка больной была наклонена в его сторону, то и слеза, скатившаяся с ее глаз, упала на его белую голову. И седые волосы жадно впитали ее в себя.

Около полуночи снова пришел доктор (он был где-то на именинах, слегка выпил, и его клонило в сон). Госпожа Ваи со свечой в руке проводила его по темному коридору — и сама зашла с ним в комнату взглянуть на больную.

Доктор даже не снял шляпы, не отложил в сторону трости и осмотрел пациентку весьма поверхностно; особенно ему не понравился ее пульс.

— Слишком слабый пульс. Надо бы дать ей чуть-чуть коньяка. Все-таки коньяк — это коньяк. А там посмотрим, что будет утром.

— Она не доживет до утра, — вмешалась в разговор госпожа Ваи.

— Кто это сказал? — возмутился доктор. — Согласно науке, кризис должен наступить только через несколько дней.

— А я говорю, что она не доживет до утра, — упрямо утверждала Ваине. — А то, глядишь, и сейчас отдаст богу душу. Можно говорить о минутах, ну, о получасе… Разве вы не видите, что она — уже в пути, что кто-то невидимый уже держит ее за руку? Может, мать, а может, кто-нибудь из умерших сестер и братьев. И она сама, смотрите, как она держит, как красиво… Вы только посмотрите!

И действительно, волнующее было зрелище: девочка выпростала свою худенькую ручку из-под подушек и держала ее в воздухе, в одном положении, будто кто-то невидимый взял ее за руку, их руки сплелись, и она судорожно сжимала протянутую ей руку. (Раньше же от слабости она и руку поднять была не в силах.)

— Э-э, глупости! — пренебрежительно ответил доктор. — Наука не признает невидимых рук.

Но поскольку по глазам госпожи Ваи видно было, что она сейчас же отпарирует, господин эскулап поспешил ретироваться. Купойи и на этот раз проводил его в коридор и там сунул ему в руку десятифоринтовую ассигнацию (чтобы Винце не видел).

Когда он вернулся в комнату, его встретила зловещая давящая тишина. И словно каким-то стальным зажимом сжало у него сердце. Он даже не мог бы объяснить отчего. Все вроде бы было так, как две минуты назад.

На столе, рядом с пузырьком с лекарством, медленно горела, потрескивая, свеча. На стенке, как и прежде, — три тени. Но, боже, почему они словно застыли, слившись в одну? Госпожа Ваи, Винце и Жужа молча, с выражением ужаса на лице, стояли около кровати. Винце, увидев хозяина, тут же замахал ему.

— Сударь, она ищет вас глазами.

— Я здесь, я здесь, — хрипло проговорил старик, бросившись к кровати.

— Кончилась! — воскликнула Ваине, прежде чем Купойи успел подбежать к девочке. — Умерла. — И наклонилась над кроватью, чтобы закрыть глаза умершей.

В это мгновенье во дворе громко прокукарекал петух.

Вполне возможно, что черный петух. Может быть, потому, что наступила полночь, а может, и в знак того, что тот, кто отправился в дальний путь, прибыл к конечной цели…

После печальной ночи господина Купойи ожидал полный забот и треволнений день. Со всех сторон на него обрушились неприятности.

Ему буквально предстояло разорваться на части, но он видел перед собой лишь одно: то место, где в небольшой комнатке «Рака» в озарении шести свечей стояла кровать и на ней, холодная и немая, лежала усопшая. Ни красный цвет, ни синий не вышли победителями — лицо ее было бело, как алебастр.

— Жужа, попрошу вас, посмотрите, пожалуйста, в ее узелке, может быть, там найдется платье получше, тогда наденьте на нее. Потом сходите в лавку и купите саван поприличнее. Затем сообщите о смерти полицейскому, врачу; затем заскочите к нашему доктору и скажите ему, чтобы больше не приходил, — иначе ведь придется платить.

Потом-то, потом — это… Множество забот и дел, свалившихся на Купойи, сделали из него (поскольку не было под боком досточтимой госпожи) поистине другого человека. Казалось, ему даже нравилась та полная самостоятельность, которую он впервые ощущал. Он вкусил ее, и она вскружила ему голову.

А рано утром прибыл верховой гонец, нанятый за деньги госпожой Купойи, молодой человек по имени Михай Гал. Досточтимая госпожа, сообщил он, провела страшную ночь, не зная, что и предположить, почему не вернулся домой господин Купойи.

— Возвращайся обратно, любезнейший Михай Гал, и скажи моей супруге, что ты видел меня живым и здоровым, но у меня тут возникло одно небольшое дело. Дело чести, понимаешь? Дома я сам расскажу все подробно.

Только господин Купойи покончил с этим (впрочем, куда там «покончил», будет еще продолжение), как Винце затрубил «отходную», мол, девица эта им — даже не седьмая вода на киселе, а вовсе не знакомая, чужая; теперь она все равно умерла, а значит, и добра никакого они ей сделать уже не смогут; так что, барин, оставим, мол, все это дело, иначе оно плохо кончится.

Купойи почесал в затылке.

— Ну, конечно, конечно… Мы в большой беде, Винце. Я понимаю это. Но что нам делать? Бог ниспослал мне эту беду. И я не могу перешагнуть через нее.

— Но ведь расходы же какие!

— Верно, верно, но на кого же мы бросим покойную? Кто предаст ее земле, кто проводит ее в последний путь? Покажи мне, кто, кто из этих тысяч чужих ей людей? И разве не поклялся я у ее смертного одра, что не оставлю ее?

— Да мне-то что, барин. Поступайте, как хотите, но я больше не несу за вас ответственность перед госпожой. Я возвращаюсь домой.

—Ты мог бы меня бросить?

— И к тому же сию минуту — куплю вот только дрожжей для госпожи Хорвата и отправлюсь с телегой.

— Ну и отправляйся к черту в ад! — вскипел старик. — Не желаю больше тебя знать.

Они расстались, рассорившись. Каждый отправился по своим делам. Купойи пошел к столяру, и они сторговались на вполне приличном гробу и ореховом кресте. Столяр, некий Пал Опила, осведомился об имени и фамилии, которые должны быть написаны на гробу и на кресте.

— Если бы я это знал!

— А что, разве сударь не знает, кто умер?

— Да нет же, знаю, я только не знаю имени и фамилии.

— Так почему же не пришел заказывать тот, кто знает?

— Я никого такого не знаю. Но мне кое-что пришло в голову. Вы могли бы изобразить петуха?

— Петуха? Чего ж тут трудного — нарисовать петуха?

— Вот я бы, например, не смог, — сказал старик, — Ну, хорошо. Раз вы можете, то изобразите на могильном кресте черного петуха, чтобы я мог его опознать, если когда-нибудь приду на кладбище.

— Хорошо, я это сделаю. Но это будет стоить еще один форинт.

— Да вы что?! — возмутился Купойи. — Живой петух стоит только пятьдесят крайцаров.

— Оно конечно, — возразил Пал Опица, — но вы, сударь, не повесите его на могильный крест.

Что правда, то правда. Купойи нечего было возразить, и он ушел, но на улице его словно осенило что-то, и, к великому удивлению Опицы, немного погодя он снова заявился в лавку.

— Не сердитесь, господин мастер, я вернулся потому, что хотел бы заказать еще колокольчик на шею петуху. Пусть все будет как надо.

— Что за чепуха! — воскликнул столяр, — Где вы видели петуха с колокольчиком? Это невозможно. Я не могу допустить, чтобы моя мастерская изготовила такую продукцию. Что станут говорить в городе? Скажут, Опица рехнулся!

— А если я отдельно заплачу за это?

— Тогда другое дело. Все зависит от суммы. За хорошие деньги я и себе на шею навешу колокольчик.

В конце концов они сговорились на пятидесяти крайцарах, и господин Купойи заспешил к приходскому священнику договориться о похоронах, затем в муниципалитет зарегистрировать смерть. И там и там его очень похвалили за благородство души, отчего он покраснел, как школьник, и смущенно ретировался, направившись сквозь толпу ярмарочного люда к кантору.

Всю дорогу ему было тяжело на душе из-за Винце. Он неотступно ломал голову над тем, как бы отомстить строптивому слуге, пока у него не созрел дьявольский план. Именно кантор — вот та персона, посредством которой можно будет осуществить этот план.

Кантор Самуэль Шимович был весьма некрасив, косоглаз и угреват, но якобы писал красивые похоронные стихи и прекрасно умел петь. Квартира у него была заполнена клетками с чижами и канарейками, которые, согласно людской молве, слушая своего хозяина, сами совершенствовали свое певческое искусство. Это давало Шимовичу небольшой приработок, поскольку за птаху, пробывшую у него четыре месяца (учебный год), как утверждал сам Шимович, платили двойную цену. Купойи пришел к нему заказать поминальные стихи, сообщив, что слова прощания посвящаются умершей девочке, которая так и не смогла проститься с ним, хотя искала его своим последним взглядом; так пусть же теперь мы простимся с нею с помощью искусства кантора.

— Хорошо, хорошо, — сказал Шимович, поковыряв в носу, расцвеченном прыщами, как кораллами, — но только бог смог сотворить мироздание из ничего. Расскажите же хоть что-нибудь из обстоятельств ее жизни, что могло бы послужить темой, поскольку я не бог, а всего лишь навсего местный кантор. (Впрочем, произнес он это не без гордости.)

Когда Купойи рассказал о своей встрече с девочкой, не упустив никаких подробностей, и довел свой рассказ до самой ее смерти, Шимович заметил:

— Хорошо, хорошо, бог создал мир из ничего, но вот для создания человека ему понадобилась глина. Так вот, где же эта глина? С кем прощается душа бедной девочки?

— Именно это я и хотел продиктовать вам, — ответил старик. — Во-первых, со мною — я ее хороню: дворянин Йожеф Купойи.

— Записал: Йожеф Купойи. Дальше?

— Во-вторых, с моим слугой Винце Папом, но его, пожалуйста, опустите (про себя же старик подумал: «Пусть лопнет с досады старый пес!»).

— Зачем вы диктуете мне тех, кого нужно опустить? На земле живут два миллиарда людей; так что, если мы будем записывать и тех, кого следует опустить, это было бы слишком обременительным занятием.

— Ну, тогда запишите мою жену, в девичестве — Верона Лeхоцки.

Кантор тут же начал вполголоса подбирать рифмы: «Верона — ворона — матрона — лоно…»

Исполнив и это, Купойи с улицы Фазекаш прямиком направился на рынок, но не успел он пройти и несколько шагов, как его начали терзать угрызения совести из-за Винце. «Конечно, я совершил глупость, — рассуждал он сам с собой, — потому что если бы Винце плохо или даже равнодушно относился к несчастной девочке, то ему было бы все равно, что кантор опустит его в поминальнике и, следовательно, никак я этим ему не отомщу. А если отношение Винце к покойнице было душевное, то ему станет обидно (и это — грех с моей стороны), что он не будет упомянут».

Эти мысли так растревожили господина Купойи, что, поравнявшись с домом Биребовских, он круто повернул и снова зашагал к кантору. Шимович уже сидел, склонившись за своим письменным столом; в глазах у него светилось вдохновение, а на лбу сверкали капельки пота.

— Я передумал, господин кантор, — проговорил старик, — Впишите все же и этого Винце Папа, моего слугу.

Словно сбросив с плеч огромную тяжесть, Купойи теперь уже с легким чувством прошествовал тем же путем, через рынок, затем зашел в лавку металлических и скобяных товаров Вурды и купил небольшое распятие — в руки усопшей.

Когда он вышел из лавки, то в большой толпе, стоявшей у церкви, заметил Винце. «Эге, значит, он не уехал!» Винце стоял у лотка какой-то торговки и вел с ней беседу. «Но что он замыслил? Надо будет за ним понаблюдать издали. Вот он достает деньги из кармана, что-то покупает. Ага, горшочек с цветами! Нюхает цветы. Провалиться мне на месте (это, стало быть, почтеннейшему Йожефу Купойи), если это не пеларгония! Стебель цветка поднимается из листьев, как мачта, и на его конце алеет распустившийся цветок… Вот Винце куда-то двинулся с ним. Ишь, старый озорник! Кому-то несет цветок. Непостижимо! Словом, дьявол не дремлет. У этого старого козла есть еще и любовница».

Винце шел с цветком, с трудом поднимая ноги, обутые в большие, с подковками, сапоги. Купойи же следовал за ним, прячась за людьми.

У здания муниципалитета Винце свернул в улицу Мадача, Купойи — за ним; а оттуда через пустырь прямо к «Раку». Да-да, Винце шел на постоялый двор, где еще стояла его телега, ведь он оттуда поедет. Купойи тоже направился к «Раку» и остановился у ворот. Телега по-прежнему стояла под навесом, а ярмо лежало в ней — видно, Винце и не собирался уезжать! А Винце двинулся прямехонько к голубой комнате. Купойи же прошел в сад и, заглядывая в окно, увидел, как Винце вошел в комнату и, обнажив в дверях свою седую голову, на цыпочках приблизился к покойнице и поставил у нее в ногах горшочек с пеларгонией…

Окна были открыты крест-накрест, и сквозной поток воздуха колыхал пламя горящих свечей. Вот он дунул на пеларгонию, заколебав ее высокий тонкий стебель, алый цветок закачался, и, повторяя его движения, по застывшему белому лицу побежала дрожащая тень.

Купойи был растроган; утирая глаза платком, он уже не мог совладать со своими чувствами и воскликнул:

— Винце, дорогой мой слуга, значит, ты не едешь домой?

Винце вздрогнул, повернулся на голос и наконец увидел у окна своего старого хозяина. Но тогда он сразу же упрямо вскинул голову:

— Вот и не поеду, знайте же!

И не поехал, остался на похоронах, которые прошли хорошо, в полном порядке. Правда, народу было маловато. Люди, эти нынешние люди, так спешат. Спешат все, у всех находятся какие-то дела. Но как можно так спешить? Куда так тешат? Сие непостижимо.

Ну, да что там! Тело девочки все же предали родной земле по всем правилам — никаких упреков тут не может быть. Стихи Шимовича были более красивыми, чем обычно бывали у параскайского кантора, и, разумеется, почтеннейший Купойи расплакался, когда Шимович запел строфу, посвященную его супруге (жаль, что это не слышали канарейки кантора!):


Купойи Йожефне, Лехоцки Верона,

Села Параска знатная матрона,

Мой последний вздох устремлен к тебе,

Ты прости за хлопоты, за расходы все.

Ухожу я в царство гробового сна,

Но коли вернуся, расплачусь сполна.


Церемония прошла скромно, но участвовали в ней лишь добрые честные люди. Всего собралось десять-пятнадцать человек — древние старушки да нищие, госпожа Ваи (но на кладбище она не пошла). На кладбище покойницу оплакивали Жужа и один параскаец, некто Корпади, принявший участие в похоронах со скуки (у бедняга сломалась телега, вот он и пошел, чтобы убить время, пока кузнец починит); церковный служка нес впереди крест с петухом (крест вызывал любопытство и удивление у прохожих, несмотря на их спешку). За гробом, растроганный, с непокрытой головой, шел Йожеф Купойи, а рядом Винце, несущий горшочек с пеларгонией. Все было так печально… А люди вокруг так спешили, так спешили.

Но вот прибыли на кладбище — опустили гроб в могилу, и все кончилось. Винце склонился перед свежим холмиком и посадил пеларгонию в ногах могилы. Ну, а потом? А потом два скорбящих старика осмотрелись затуманенными от слез глазами и увидели, что на земле прибавился еще один могильный холмик. И больше ничего не случилось. На один холмик стало больше.

По дороге назад Винце разговорился с параскайским хозяином — Корпади, и они вдвоем стали тихо подсчитывать, во что могла обойтись господину Купойи вся эта история. Поп, кантор, гроб, могильщик, саван, катафалк, лекарства, доктор — получалась страшная сумма, равная примерно половине цены пшеницы. Теперь господин Купойи не сможет поехать на курорт лечить свои больные легкие.

И тут Корпади заметил:

— Выходит, значит, что мы вроде бы побыли на похоронах господина Купойи.

Это открытие, видно, даже понравилось ему: по крайней мере, пока чинили его телегу, он занимался каким-то нужным делом.

Да и самого Купойи одолевали подобные мысли, поэтому он свернул в боковую улочку, чтобы остаться наедине со своими тяжелыми думами. Пока он был занят делами, исполнить которые он считал своим моральным долгом, они, эти дела, находили одно на другое, и он поистине был одурманен ощущением того, что делает добро. Потому что это тоже сладкое опьянение. Купойи был настоящим большим ребенком. А ребенок, пока играет во что-нибудь или плачет из-за чего-либо, забывает обо всем на свете. Но теперь, после того, как Купойи все хорошо выполнил и наступило время возвращения домой, его сразу же привело в ужас то обстоятельство, что из выручки он потратил семьдесят форинтов.

Н-да, это горькая истина. И чем-то теперь она обернется?

Прежде всего, он не сможет поехать на курорт — оставшихся денег на это уже не хватит. Уже само по себе это очень неприятно, потому что жизнь — хорошая штука, а смерть ужасна. А во-вторых… О, во-вторых, разве он мог не думать о горе своей бедной старой жены, которая столько хлопотала, столько переживала, отказывала себе во всем ради того лишь, чтобы суметь послать мужа на лечение.

Никогда еще старый Купойи не чувствовал себя таким несчастным, как сейчас. А если бы он еще знал, что в проданную пшеницу были вложены и заработок Пали и деньги, скопленные верным Винце…

Перед его мысленным взором предстал их дом. Он словно увидел пса Шайо во дворе, ворона в клетке, корову Ришку у кормушки, фиалки в горшочках на окне; увидел он и госпожу, стоящую у ворот и всматривающуюся в дорогу, на которой должен появиться ее супруг. Что было бы, если бы, предположим, он прямо сейчас вернулся домой, слез с телеги, и благоверная сказала бы ему: «Наконец-то ты приехал, дорогой муженек. Ничего не случилось с тобой в дороге? Ну, слава богу! Шайо, да не прыгай же ты! Ну, продал пшеницу? Как удалось продать? — спросила бы она ласково, весело. — Но ты, наверно, голоден? Ну, входи же, входи и перекуси чего-нибудь! А потом — вот там мелок, на столе, и подсчитай!..»

Нет, нет! С горечью в душе Купойи отверг даже мысль об этом — оказаться в таком положении перед женой! Лучше уж броситься в Ипой.

Волнение настолько овладело им, что у него начался сильнейший приступ кашля; Купойи вынужден был прислониться к стене дома. Его вырвало с кровью. Ослабев, он присел на камень у ворот старой казармы. Он пытался собраться с мыслями, но перед глазами у него все расплывалось: дома, деревья, прохожие; все кружилось, как волчок. Наконец старик немного пришел в себя, но у него почти не было сил идти; с трудом он добрел до «Рака». Ему захотелось посоветоваться с Винце, но того еще не было, тогда он прошел в столовую, чтобы оплатить счет, и для подкрепления попросил стаканчик красного вина.

В столовой вокруг большого стола сидели бодёлайские дворяне и играли в «макао»[4]. Обычное дело после ярмарки. Толстяк Ваи банковал, и деньги, тоже как обычно, перекочевывали то туда, то сюда.

Купойи попивал свое красное, как гранат, вино, тоскливо понурив голову, и даже не взглянул бы на играющих в карты, если бы один из игроков, богатый бодёлайский сапожник Андраш Астовски (какая-то родня по линии жены) не узнал его.

— Эге-ге, шурин Купойи! Что вы там примостились в сторонке? Смотрите, сколько здесь денег — идите-ка сюда! Вы умеете играть в «макао»?

Кто-то из игроков ответил за него:

— Еще бы не уметь, ведь он же дворянин.

— Ну так мы потеснимся для вас. Испытайте свое счастье, шурин.

Купойи сверкнул глазами. Это очень кстати! Спасительная соломинка. Не само ли провидение шепнуло сапожнику, чтобы тот позвал его, желая выручить из беспомощного положения…

Не долго раздумывая, старик встал и подсел к столу, рядом с сапожником. Однако удача не желала быть к нему милостивой; он проигрывал банк за банком… И как можно было поверить в то, что божье провидение изберет своим посредником заурядного сапожника, в то время как за столом игроков сидел и его собственный служитель — бодёлайский приходский священник.

В стелющемся от трубок дыму Купойи снова закашлялся — грудь просто разрывалась, но он все сжимал дрожащими пальцами карты и неизменно проигрывал. Даже остальные игроки были смущены:

— Наверняка дядюшке везет в любви. (Еще измывались, наперсники сатаны!)

Тем временем вернулся Винце; он запряг волов и поджидал барина, чтобы ехать домой. Ждал, ждал его, но Купойи не появлялся. Наконец, после длительных расспросов Винце узнал от Жужи, что господин играет в столовой в карты.

Покачав головой, Винце пошел за ним. Бедный Купойи, с бледным, точно у покойника, лицом, сидел в окружении целой группы оживленно разглагольствующих типов. При взгляде на него можно было испугаться.

Винце стал у него за стулом и положил руку ему на плечо.

Старик вздрогнул и уставился на Винце остекленевшим взглядом лихорадочно горящих глаз, бросил карту, которую держал в руке (с нею как раз уплыли и его последние десять форинтов), встал, словно призрак, и, не сказав ни слова, позволил увести себя из столовой. Только когда они вышли наружу, на свежий воздух, он спросил неясным шепотом, как лунатик:

— Куда мы едем?

— Понятно, домой.

— Я не могу вернуться домой.

— Эй-эй, что вы говорите? Может, вы проигрались? — испугался Винце.

Купойи уныло кивнул головой.

— Много?

— Всё.

— Эх, чтоб мне пусто было! — выругался Винце, ударив себя кулаком по лбу. — Досточтимая госпожа правильно сделает, если разнесет мой старый череп за то, что я не удержал в узде барина.

— Я хотел отыграть, Винце, наши расходы.

— Понимаю. Я так и подумал… Н-да, большая беда, ужасная беда. Не знаю даже, что и делать. Но, если честно говорить, то со стороны бога это просто уж некрасиво!

— Не ругай бога, Винце. Меня тоже подмывало, но ведь карты — не его изобретение. А дьявола. Там, где играют в карты, там бог не присутствует.

Винце ничего не ответил и задумался. Долго ходил он туда и сюда вокруг телеги, потом облокотился на тощие лопатки Бутона, словно желая с ним посоветоваться, пока, наконец, не придумал, что же лучше всего. Первейшее, во всяком случае, — успокоить этого больного старика.

— Ну что же, что случилось, то случилось, барин. Но нельзя терять голову. Еще этого не хватало, черт побери! В мире и похлеще дела творились. Король потерял целое государство, и, однако, мы живем и существуем, и он тоже. Беда приключилась, конечно, большая, но уж как-нибудь мы уладим с госпожой.

— Нет, Винце, нет, не могу я предстать пред ее очами, — прохрипел Купойи глухим дрожащим голосом, словно бы исходящим из-под земли.

— Ну ладно, не возвращайтесь пока домой — пожалуйста. Я ссажу вас в Вернё, в доме Иштвана Шандора, а потом, после того, как я все хорошенько улажу… ей-ей, что-нибудь придумаем.

Винце говорил, уговаривал, ободрял и умолял старика до тех пор, пока в конце концов тот не дал себя водрузить на сиденье, сооруженное на телеге из пустых мешков, и два отдохнувших вола так бодро покатили их, что еще не прозвонили к вечерне, как они остановились в Вернё перед домом Шандора.

Хозяева обрадовались гостю, но они не очень-то поверили Купойи, когда он, переступив порог, сказал: «Ну, вот, останусь-ка я здесь на недельку, если, конечно, не прогоните». Они решили, что старик шутит и остановился у них, чтобы перекинуться парой добрых слов, а потом при лунном свете преспокойно прогуляется до Параски — расстояние-то раз плюнуть. В то же время они заметили, что гость их чем-то очень опечален, и это им показалось подозрительным. И все же ему постелили постель лишь тогда, когда увидели, что старик отнюдь не собирается уходить. «Гм, странная история!» Но разгадки никак не могли найти.

Наконец на следующий день утром все прояснилось. Глупо было бы и скрывать. Все равно не прошло и одного-двух часов, как известие о странных похоронах распространилось по селу. (А рассказал об этом тот самый Корпади). Не осталась в тайне и история с картежной игрой, правда, на сей счет язвительных замечаний не делалось. Пусть бросит камень тот, кто безгрешен! Зато за похороны его очень ругали. Мол, не в своем уме. Ишь что придумал. Даже попы и те порицали. Лютеранский поп из Вернё якобы сказал: «Люди проповедуют подобные вещи, но совершить такое невозможно». Некоторые, особенно в Параске, смеясь, передавали друг другу большую новость: «Почтеннейший Купойи раньше срока вернулся с курорта». Словом, он стал объектом издевок. Можно представить себе, как страдала дома его бедная супруга! Она этого не переживет. Это невозможно.

В течение целого дня из Параски не приходило никаких известий. Словно померли параскайцы. Куда там! Это он, Купойи, умер для них. Никто не приезжал, даже внук, даже Пали. И он не хочет простить ему. Даже знать ничего о нем не хочет. Что ж, они правы. Он заслужил это.

И все же Купойи все время сидел у окна, при каждом громыхании телеги его старое больное сердце начинало учащенно биться. Семья Шандора не знала, как ублажить гостя — зажарили курицу, испекли сдобный хлеб, но старик почти ничего не ел, даже и трубка не доставляла ему удовольствия; он только и знал — ходил от окна к окну с пасмурной физиономией, как приговоренный к смерти узник, несущий тяжеленный груз.

И, однако, самым ужасным было утро третьего дня, когда мимо дома Шандора пронеслись на бричках — к железной дороге — параскайские дворяне, направлявшиеся после инфлюэнцы в Глейхенберг: Болнадине с множеством корзинок и сундуков, Михай Вереш (беднягу везли в перинах), сопровождаемый двумя дочерьми, Пал Патаки и Имре Эртелмеш — вдвоем на одной повозке. Видеть это доставляло такую боль старому Купойи, будто нож вонзали в сердце: смотреть и узнавать своих односельчан. Ведь и он мог бы сейчас быть среди них, и его бы провожал внук.

Вернёйцы, добрые знакомые и родственники отъезжавших, стояли в воротах или у открытых окон и прощально махали руками и платочками: «Доброго здоровья! Доброго здоровья!» Некоторые кривились в недоброй улыбке, рожденной, наверное, мыслью: «Ну вот, а старый Купойи уже прибыл с курорта». О, боже, какое страдание пришлось, видно, пережить дома бедной госпоже Купойи при виде этой кавалькады отъезжающих!

Хлебосольные Шандоры и сегодня пекли и жарили и, что называется, пушинку сдували с того места, куда он садился, но даже если бы они манну небесную ему преподнесли, чтобы угодить, и это не помогло бы — сегодня он впал в еще большее отчаяние и тысячу раз сожалел, что не уехал с Винце домой. Ему казалось, что он уже годы находится здесь, забытый и брошенный, замурованный в стене, как та несчастная женщина — Борбала Убрик. Какую он совершил глупость, что остался здесь! Настолько лучше было бы дома, под боком у своей благоверной; даже если бы она и ругала его, то как миром мазала бы; даже если бы отослала спать к собаке, в конуру, все равно он бы слышал ее голос и всегда бы знал, что она делает.

А вместо этого — часы проходят, дни проходят, и ни известия, ни письма, ни весточки, ни гнева, ни прощения — только серая неопределенность, которая ужаснее всего. Он хорошо видел, что члены семьи Шандора втихомолку переглядывались: мол, что же будет с этим стариком?

Наконец, уже за полдень, во двор вкатилась телега, в которой сидела сама мамаша Купойи. Не успела она еще слезть с нее, как уже во дворе начала громогласную баталию.

— Где этот старый кутила, а? Спрятался здесь у моих милых родственников? Ну и хорош цветик, я скажу, только и остается выставить его в горшке на окне! Ты идешь сюда сейчас же, похоронный меценат?! Ты кто — Эстерхази[5] или Вашкор[6]? За кого ты себя принимаешь, ты — дойная коровка для жуликов и карточных шулеров?! Сесть за игральный стол вместе с бодёлайцами?! С этими тюльпанами, выросшими на навозной куче! Да если бы хоть один из них попался мне в руки, я своими зубами растерзала бы его. Ну, конечно, ты не отваживаешься выйти, не так ли? Ты, главный заводила всех транжир и кутил, когда-либо упоминавшихся в хрониках! Потому что находились люди, проматывавшие свои надгробные памятники, но чтобы поставить на банк свои легкие против бубнового валета или не знаю там чего, — вот ты каков!

Купойи слушал хлесткие выражения (эй-эй, этот голос он узнал и через стену), похныкал немножко, но в груди у него сердце прыгало больше от радости. Ну вот, все же приехали за ним, все же сама супруга. Это-то он все-таки заслужил! Ну и большой же дипломат, однако, Винце!

Все ближе звучал знакомый голос, вот Купойи уже услышал постукивание каблучков ее туфель. Словно с грохотом приближалась сама судьба. Первым инстинктивным порывом старика было желание обратиться в бегство, туда, туда, в самую дальнюю комнату, но он не в силах был сделать ни одного движения и только смотрел беспомощно, смотрел, как распахнулась дверь, как зашуршали, зашумели накрахмаленные юбки и как остановилась в дверях, подбоченившись и вонзив в него два кинжала — пару своих искрящихся глаз, госпожа Купойи, такая кроткая обычно.

— Ну-у, и ты еще смеешь стоять тут передо мной? Не скроешься тотчас под землю?

(Старик действительно рад был бы, да невозможно.)

— Верона, Верона, — тихо, изнуренно лепетал он.

Госпожа топнула ногой:

— Не смей обращаться ко мне, если тебе дорога жизнь! А забирай свои пожитки, потому что я немедленно увожу тебя. Но не думай, пожалуйста, что дома мы напекли для тебя пампушек. И все же я увожу тебя. Увожу, чтобы ты не сидел на шее у других, чтобы уж ты хоть сгинул, но дома, в своей конуре. Что, ты кашляешь? Не смей при мне кашлять, слышишь, а не то я заставлю тебя подавиться своим кашлем. Думаешь, я бы приехала за тобой — да просто пожалела эту благородную семью. И так уж пальцами показывают на их дом, приговаривая: «Здесь прячется этот бедняга-мот Купойи, который боится предстать перед своей женой». И не вздумайте возражать, мои дорогие родственники Иштван Шандор и Шандорне! Я знаю, что вы добрые люди — что так, то так. Но я даже не благодарю вас за то, что вы приютили его, потому что лучше бы вы прогнали его метлой, чтобы он прятался где-нибудь в лесу, где ему и место.

И все же она обняла жену Иштвана Шандора и долго прижимала свою голову к ее груди (поскольку была ниже хозяйки). Шандорне потом еще удивлялась, что кофточка ее в этом месте стала мокрой, хоть выжимай.

— Ну, а теперь марш! — скомандовала Купойине, пропуская вперед бедного муженька, который со стыда не знал, на какую ногу ступить. Сама она шествовала за ним, как тюремщик; потом посадила его рядом с собой на телеге и наказала кучеру (снова наняли Гала), чтобы по деревне ехал шагом, потому как для христиан весьма поучительное зрелище отыскание и водворение домой заблудшей овцы.

В дороге они долго молча сидели рядом. Купойи не решался заговорить, супруга не желала, отвернув голову в сторону, чтобы даже не видеть его; однако украдкой не раз бросала на него грустный ласковый взгляд. С чувством страха видела она бледное лицо мужа, его похудевшую шею, прозрачные уши, а когда, проехав уже более половины пути, заметила, что ему хочется кашлять, но он пытается подавить приступ, отчего лицо у него стало напиваться кровью, а на висках забились жилки, она произнесла гораздо более мирным тоном:

— Ну прокашляйся, прокашляйся, я разрешаю.

Когда же, однако, приступ прошел, прошла и жалость, и она ворчливо продолжала («Ничего, — думал Купойи, — лишь бы говорила со мной»):

— Дела твои, вижу, отчаянно плохи. Не знаю, что и будет с тобой? А видел, видел, и ты бы мог сегодня прекрасно уехать вместе со всеми, если бы не позабыл о самом себе, обо мне и обо всем.

Почтеннейший Купойи опустил голову и рассматривал пирамиду из металлических пуговиц, нашитую на спину жилетки Михая Гала; он даже сосчитал, из скольких она состоит пуговиц; потом, надвинув глубже на глаза шляпу, сказал:

— Ты несправедлива, Верона, если думаешь, что я позабыл о тебе, потому что…

Жена не прерывала его, но как раз это обстоятельство и привело его в еще большее замешательство:

— Прости, ты что-то сказала, кажется? Как? Ничего? Так вот, что касается этого, то, поверь, я думал о тебе и денно и нощно, Верона, и у меня есть доказательство: она ведь тоже простилась с тобой.

— Кто?

— Да эта девочка.

— Какая девочка? Как так простилась?

— Я имею в виду стихи, Верона; если бы ты слышала, как звучали эти строки прощания, то ты наверняка расплакалась бы вовсю.

— Но о ком ты говоришь?

— Да о той девочке, которую я хоронил.

(Бедный старик со свойственной ему добротой думал, что этим аргументом он сразу же обезглавит дракона, поселившегося в его жене.)

— Ай, прекрати ты свои глупости! И больше не упоминай мне об этом! Понял?

Больше он и не упоминал, но стал гораздо смелее, и позже, когда они уже совсем подъехали к селу и навстречу им бросился пес Шайо, а супруга с укором спросила его, не стыдится ли он той роли, которая выпала ему в семье Иштвана Шандора, старик дерзко отпарировал:

— Так могли бы приехать за мной.

Тут уже досточтимая госпожа из наступательной позиции неожиданно оказалась в оборонительной.

— Да я бы и приехала, — оправдываясь, тихо сказала она умоляющим тоном, — да этот мерзавец Винце не хотел выдавать, где ты есть, пока я не поклялась ему, что тебе будет полная амнистия.

Старик хотел еще что-то сказать об этой полной амнистии, но уже не успел, потому что в этот момент с визгом заскрипели ворота, которые Винце распахнул на обе стороны.

Итак, он снова был дома, в своей старой усадьбе. Госпожа Купойи не долго брюзжала, чувство обиды прошло, и снова восстановилось спокойствие. Но уже не былая идиллическая жизнь. Старый барин уже перестал быть оберегаемым от всего баловнем. Память о «случае», как черная тень, пролегла между ними. Впрочем, может быть, это лишь казалось старику. Судить нам трудно. Но вполне вероятно, что во взгляде госпожи Купойи сохранился какой-то упрек, незаметный для постороннего, однако хорошо видный старику, привыкшему столько лет читать все в этих глазах (и когда они были красивыми, и когда стали просто добрыми и кроткими). Так ли или иначе, но факт остается фактом, что старик уже не чувствовал себя дома так хорошо, как раньше, а посему он уже меньше валялся на диване, сидел в кресле или торчал на пасеке, а чаще уходил с Винце в поле, когда была работа, а когда работы не было, брал с собой ружье и вел мирную войну с зайцами.

Это имело два хороших последствия.

Во-первых, то, что хозяйство пошло в гору, так как старик все время копался на своей земле, и, во-вторых, то, что в результате его прогулок и хождений у него пропал кашель. И наконец, в-третьих, — об этом можно было бы и не упоминать, — поскольку речь идет лишь о пользе для зайцев: дело в том, что старик ни разу не подстрелил ни одного косого.

Нагулявшись на свежем воздухе и устав до изнеможения, он потом ел с волчьим аппетитом и спал крепко, как медведь, отчего стал чудесным образом крепнуть физически; тело его раздобрело, щеки порозовели и даже появился двойной подбородок. Так что, когда знатные больные Параски вернулись осенью с курорта, кто так себе, а кто и того хуже, нашего почтеннейшего Купойи — в отличие от Купойи, проживавшего на верхней улице села, — стали называть «толстячком Купойи».

Вместе с физической силой в нем окрепла и духовная сила, появилась мужественность, причем в такой мере, что однажды (хотите верьте, хотите нет) он начал командовать своей супругой. А сердце матушки Купойи просто распирало от радости.

Когда вечерами они стояли в воротах, поджидая с работы внука Пали, она счастливым взглядом окидывала своего дорогого супруга, толстячка Купойи. Да и доктор Брогли, проходя мимо дома, всякий раз поглядывал на него, как на некое заморское чудо, и не упускал случая весело шепнуть госпоже: «Он стал силен, как бык, и без всяких лекарств».

Винце в это время обычно кормил во дворе своего ворона и добродушно заигрывал с ним, на что тот распускал свое страшное оперение.

— Прыгай, знай, прыгай! Мы теперь с барином вдвоем подождем до твоей смерти, маленький кар-карр.

Так милостью божьей снова стала веселой старая усадьба Купойи. Снова там все улыбалось. Фиалки мамаши Купойи — от теплого осеннего солнца, а лица ее обитателей — от душевного удовлетворения. И достаток прибавился. На вспаханном лугу уродилась превосходная капуста — большущие и крепкие, как сталь, кочаны. С гор приехали словаки и охотно раскошелились, заплатив за капусту хорошие деньги из тех, что привезли из Америки.

Скот и живность тоже были хорошо ухожены. Белый воробей с некоторых пор повадился спать на кухне, а Ришка, будто зная, что ее хозяин больше стал есть, стала давать на кварту больше молока. Известная потеря постигла лишь пса Шайо: кто-то из пострелов Костохаи вышиб ему рогаткой один глаз. Впрочем, когда захочет, он и так достаточно видит, только вот лаять окончательно перестал — наверное, в потере глаза он усматривает повод для полного бездельничания. Мамаша Купойи сердится на него за это, но старик держит его сторону: «И чего ради, действительно, утомлять себя бедняге? Ну чего ему лаять? На кого? Плохие люди сюда не заходят».

Так весело и чудесно проходили день за днем, пока однажды — ничто ведь не длится вечно — вновь не выдался печальный день.

Осень была долгой и хорошей. На день Кальмана к ужину в семье Кальмана Костохаи подавали свежую землянику из леса. А вечера были такими теплыми, что стол был накрыт в саду, там же и танцевали под открытым небом всю ночь. (Черт побери этого цыгана Гилагу, но иной раз он так красиво играет на скрипке!) Женщины были в легких батистовых платьях, словно дело было в разгаре лета, на пикнике. Редкая это штука для середины октября! Приблизительно в это время в Татрах[7] обычно выпадает снег… Правда, и тут он был — но только на плечах Хорватине, поскольку заявилась она в платье с глубоким вырезом, и так кружились, так вертелись в танце ее белое тело и возвышающаяся над ним прекрасная белоснежная шея, что казалось, мелькает свежевыпавший снег.

Ну, и чему тут удивляться, если видевший это Пали Купойи пожелал большего. Только нужно было соблюдать большую осторожность на виду у людей. А они переборщили: эти взгляды, прижимания друг к дружке во время танца. Правда, поле действий, разумеется, было свободным, поскольку одно бдительное око, господин Хорвата, находился в беседке, где играл в карты, а другое — почтеннейшая госпожа Купойи — рано удалилась, сославшись на то, что у супруга болит нога (уж не рожа ли начинается), хотя в остальном он абсолютно здоров, и нужно приготовить для него ужин.

— Он очень много ест, — похвасталась мамаша Купойи, — боже упаси подумать, что я жалуюсь.

Пали заявился домой только к рассвету, прилег немного, как говорится, чтобы глаза обмануть, и в урочное время был на ногах, хотя дед его и ругал:

— И чего ты портишь себе здоровье? Мир бы не перевернулся, если бы ты и немного позднее пошел на работу, отдохнув. Если на этой шахте уже тысячелетия, как лежит каменный уголь, то четыре часа тут ничего не изменят. И чего вы все так спешите? Просто непостижимо, чего люди так спешат?

Зевая во весь рот. Пали возразил:

— Сегодня нельзя. Сегодня у нас большое дело: мы пробиваем новую штольню в сторону старой заброшенной шахты.

Позавтракав, он поцеловал обоих стариков и ушел.

В течение первой половины дня ничего примечательного не случилось; несколько болтливых особ зашли в дом Купойи посплетничать насчет Пали и Хорватине. Говорят, мол, муж ее что-то заметил, потому что вскоре после полуночи неожиданно бросил карты и пошел к танцующим, а там, не говоря ни слова, ничего не объясняя, вырвал руку жены из руки Пали. Затем посадил ее на бричку и повез домой. Можно себе представить, какая была дома сцена. «Если бы я была на его месте, я прогнала бы ее. Но все это плохо кончится, вот увидите, душечка тетушка Купойи… Да и Пали сделал бы лучше…»

— Эх, — вмешался в разговор старик, — все это чепуха. Муха тоже садится на сладкое молоко.

— Если она на него сядет, то в нем и утонет, дядюшка.

— А молоку какой вред?

— Мухе вред: она же утонет.

Так пугали стариков; но все это — ничто по сравнению с тем ужасным сообщением, которое принесла Бенакне уже под вечер. Бенакне осенью имела обыкновение бродить по лугам и полям и собирать лечебные травы; в поисках мальвы, наперстянки, репейника она заходила очень далеко. Сегодня с перекошенным лицом она пробежала по главной улице, нимало не заботясь о том, что ее травы вылетают на бегу из кошелки; задыхающимся голосом она кричала:

— Большое несчастье! Ужасное наказанье божье! В вернёйской шахте — обвал, заваливший всех людей!

Передаваясь из уст в уста, известие разнеслось по селу. На улицах, у колодцев, у дома старосты возникали стихийные сборища. Новые вестники прибыли из Вернё, среди которых были и те, что оказались на месте происшествия. Да, там действительно случилась большая беда. Те, кто находились в шахте, вряд ли уж проглотят кусок хлеба.

Госпожа Купойи тоже вышла из ворот на сильный шум, а услышав страшное известие, схватилась за голову и, издав истошный крик, упала наземь, как подрубленное дерево. Женщины внесли ее в комнату на руках, словно мертвую. Папаша Купойи, ничего не подозревая, благодушно покуривал трубку, сидя в кресле с перебинтованной ногой. Трубка, разумеется, выпала у него изо рта, как только он услышал, что случилось. Он вскочил, как раненый зверь, порываясь броситься к шахте, но бедняга не мог сделать и двух шагов.

— Но может, это еще не точно? Ведь толком еще ничего не известно, — твердил Винце, на котором тоже лица не было.

Мамашу Купойи положили на кровать, опрыскали водой, дали понюхать хрен, а как только она очнулась, тут же разразилась рыданиями. Сразу же начались и приступы ее обычной болезни — сердечные колики.

— Скорее, скорее — лавровишневые капли ей!

Винце нашел их в буфете, а сам, как кукла, машинально повторял: «Ведь еще не точно, не точно…»

А вообще-то уже точно. Беготня, плач, стоны и вопли нарушили спокойную атмосферу сельских улиц. Среди шахтных рабочих многие жили и в этом селе. Староста и десятские ходили по домам наряжать людей с мотыгами и тележками на спасательные работы.

— Какая жалость, что я не могу пойти, — хрипло проговорил Купойи, мучимый сознанием своего бессилия. И разразился горьким плачем — можно было подумать, что вот-вот разорвется сердце.

Наверное, с час громко и горько плакал, потом слезы иссякли, и он только мог жаловаться и завидовать своей супруге, что у нее сердечные колики; тогда старик стал призывать и на себя какую-нибудь напасть — чтобы не так ощущать душевную боль. Он ругал Винце за бессердечность, за то, что тот не побежал сию минуту к шахте, а когда старый слуга стал собираться, не захотел его пустить.

— Нет, не уходи, из-за матушки нельзя. Я же один никак не смогу ей помочь. О Пали, Пали, мой милый внучек!

Самочувствие госпожи, хотя и медленно, постепенно улучшалось; вернее, прекратились физические боли, и она могла теперь разделить с мужем душевную боль.

— Я чувствовал, чувствовал, — стонал папаша Купойи душераздирающим голосом, — я знал, что вижу его в последний раз. Недаром же я сказал ему сегодня утром: «Не ходи, дорогой Пали, не торопись в шахту, отдохни». У меня было предчувствие, но он не послушался меня, не послушался.

Тем временем наступил вечер, небо заволокло тучами, звезд не было видно. Да и зачем они сейчас нужны, звезды?! Старики сидели в комнате, выходящей во двор, сидели, как в камере смертников, ожидая последнего слова, самого страшного…

Временами кто-то заходил из знакомых с новыми известиями.

— По-видимому, все, кто там был, погибли, — сообщил Михай Гал, прибывший оттуда. — А сколько там народу собралось, сколько народу из трех сел! Работают, откапывают, но надежды нет.

Старики переваривали услышанное, обсуждали, объясняли друг другу, рядили так и сяк. Ни о чем другом думать были не в состоянии. Голодные волы мычали в стойле, корова тоже никак не могла понять, почему никто не идет ее доить.

Через полчаса снова постучали в наружную дверь. Винце пошел отпереть. Янош Середнеи принес новую весть:

— Спасательные работы идут. Уже откопали десятерых; все — мертвые.

Наступила давящая тишина. Кто решится ее нарушить? Наконец мамаша Купойи спросила дрожащим голосом:

— Он среди них?

Снова тишина, и какая тишина! Слышно было биение сердец.

— Нет, его среди них нет, — ответил Янош Середнеи.

Потом Середнеи ушел, а трое так и остались сидеть в темноте, в тупой апатии. Никому даже не пришло в голову зажечь свечу. Никто не проронил ни слова, ни одного слова, только изредка из груди вырывался вздох, как свидетельство того, что они живы.

Во дворе снова послышались шаги. Снова кто-то идет. О боже, что-то он принесет?

Винце встал, пошел отворять дверь, но, как видно, он и не запер ее после Середнеи, потому что шаги уже слышались в сенях, и вот перед носом старого слуги дверь открылась, и прозвучал родной, знакомый голос:

— Добрый вечер, дедушка, добрый вечер, бабушка!

— Пали, Пали!

Радости не было конца. Такой радости не испытывали люди. Старики Купойи повскакали с мест. «Винце, свечу, Винце!» Винце засуетился, стал водить по свече концом мундштука своей трубки, но от нее нельзя было ожидать чуда, и свеча не загоралась. Наконец сам Пали чиркнул спичкой, но и ему не удавалось зажечь свечу, потому что оба старика тушили ее, кинувшись, тяжело дыша, обнимать внука.

— Так ты жив, родной? Ничего с тобой не случилось?

— Только вот страшно голоден, бабушка, и тоска гложет по погибшим товарищам.

Тут мамаша Купойи сразу захлопотала, завертелась (болезни ее как не бывало), зажгла свечу; при свете свечи они еще раз расцеловали Пали, и не только они, но и Винце, причем дед тут же позавидовал этому и прикрикнул на него:

— Ну, ну, нечего лизаться, старик! Лучше отыщи-ка мою трубку! Уже целую вечность не курил.

Правда, у него не осталось на это времени, потому что госпожа Купойи молниеносно собрала все, что было в доме, и уже накрывала на стол. Пали сел к столу, дед тоже подвинул свое кресло, аппетит у него тотчас же восстановился, и они оба с удовольствием ели.

— Ну, так расскажи же, как ты спасся, родной наш. Потому что мы ведь считали тебя уже погибшим.

Тут мамаша Купойи подсела к столу, рядом с внуком, и положила ему руку на плечо. Винце же примостился на маленьком стульчике около буфета и занялся латанием своих сапог. (Черт бы побрал этого плута Фильчика — плохую кожу поставил на сапоги!)

— Наверняка бы и я погиб, если бы не одна маленькая случайность. В полдень у нас на шахте кончился табак, и мы послали Пишту Кирая в Вернё, в лавку. Только он вернулся, как подзывает меня и говорит, что какая-то молоденькая девушка дожидается меня наверху, хочет срочно поговорить со мной. «Что за девушка? Не знаю я никакой девушки!» Я и не хотел подниматься, но Пишта успокоил меня, что это не какая-нибудь такая девица, а тоненькая девушка, почти подросток. Меня разобрало любопытство, и я поднялся наверх, как был, в грязной рабочей одежде.

— Ну, и кто же она была? — нетерпеливо спросила бабушка.

— Действительно, совсем незнакомая девушка с черным петухом под мышкой.

— С черным петухом?! — прервал его Купойи, вскинув брови и тут же отложив в сторону трубку, — Продолжай-ка, продолжай, прошу тебя!

— Она спросила меня, я ли — Пал Купойи? Я сказал: «Да, это я». «Тогда пойдемте, пойдемте, — задыхаясь, затараторила она. — В лесу на лужайке вас ждет женщина; она наказала мне сходить за вами и позвать вас. Мы не можем терять времени, вам надо скорее идти, потому что речь идет о большой опасности».

— Ну, и ты, конечно, пошел, подумав про одну особу? — спросила бабушка с добродушным укором.

— Я вообще-то не хотел идти, — продолжал внук с открытым выражением лица. — Я сказал, что очень занят. И тем более мне не хотелось идти потому, что, по описанию девушки, женщина эта мало походила на ту, о которой думает бабушка.

— И все же это была она, не так ли?

— Не знаю.

— Так ты не пошел? — удивился Купойи.

— Да нет же, пошел, иначе я не был бы сейчас здесь. Девушка так просила, чуть ли не силой тянула меня, что в конце концов я согласился. Эта девчушка была такая странная: чего она хотела, в чем был лично ее интерес, я и сейчас не могу понять…

— Наверняка дама ей хорошо заплатила за то, чтобы та привела тебя, — высказала свое мнение Купойине.

— А как была одета девочка? — спросил Купойи с лихорадочно сверкающими глазами.

— Да я не очень приглядывался, какой-то платочек в горошек на голове…

— Ты не заметил никакого изъяна в ее фигуре?

— Вроде бы она как-то странно держала шею.

— Не блондинка ли?

— Да, блондинка. Но почему это интересует дедушку?

— Потом увидишь почему. А пока знай отвечай. У петуха красный был гребешок?

Пали улыбнулся и переглянулся с бабушкой.

— Так ведь у всех петухов красный гребешок, дедушка.

— Постой-ка, постой! — воскликнул старик с непонятным оживлением. — А не было ли на петухе колокольчика, на шее или еще где?

Теперь уже и внук и бабушка переглянулись с явной озабоченностью.

— Нет, дорогой дедушка. Никакого колокольчика на петухе не было; это только на овцах да на барашках бывают колокольчики. Словом, я пообещал девушке, что сейчас же пойду туда, только переоденусь внизу в чистую одежду. На этом она успокоилась и сказала, что пойдет вперед, но вновь попросила меня, чтобы я поспешил, поторопился… Когда я, переодетый, вернулся наверх, то уже нигде не увидел эту странную девушку.

— Слышишь, Винце? — воскликнул Купойи. — Он говорит, что она бесследно исчезла!..

Винце задумчиво смотрел на пламя свечи и кивал своей большой головой, мол, все слышу.

— Тогда я пошел один в сторону леса, думая все же — не стану отрицать, — что встречу там Хорватине, но не успел я дойти и до опушки, как послышался страшный глухой взрыв; казалось, земля задрожала и застонала от него. Обвалилась шахта. Я опрометью побежал назад…

Глубокая тишина наступила после его рассказа; каждый снова как бы мысленно повторял его про себя. Свежий ветерок заколебал пламя свечи, и его голубоватый, как цветок гиацинта, язычок нервно затрепетал. Что-то из мебели таинственно затрещало, и снова стало все тихо, только часы громко тикали.

Лицо старого Купойи засветилось каким-то озарением. Он сложил на груди руки, как для молитвы, поднял глаза кверху и набожно залепетал:

— Точно, это была она! Она пришла, чтобы спасти его.

— Кто? — недоуменно спросила госпожа Купойи.

— Та девушка, которую я похоронил, — повторил старик с суеверным восхищением.

Его супруга в третий раз переглянулась с внуком. В их глазах можно было прочесть: «От великой радости он лишился ума».

Но Винце, мудрый маловер Винце, задвигался на своем стульчике.

— Да, это была она! — подтвердил он дрожащим голосом и перекрестился. — Да восславься Иисус Христос!

В это мгновение на дворе закричал петух. Может быть, это был петух госпожи Купойи, возвещавший, что уже полночь. А может быть, пришел тот, другой, таинственный петух, пришел, чтобы подтвердить: «Кукареку! Это мы были, мы были!»



Загрузка...