Древнейшие известия о народах, занимавших Южнорусскую землю, очень скудны; впрочем, не без основания: руководствуясь как географическими, так и этнографическими чертами, следует отнести к южнорусской истории древние известия об антах,[2] по крайней мере к юго-западной отрасли этого народа. По известию нашего летописца,[3] улучи,[4] бужане[5] и тиверцы[6] имели много городов по Бугу и Днестру вплоть до устья Дуная и до моря; они назывались у греков Великая Скифь. Летописец наш понимал так, что под этим народом должно разуметь народ, известный грекам; и действительно, мы встречаем у греческих писателей антов — народ славянского происхождения, на тех же самых местах. Невозможно, чтоб под именем антов разумелись только днестрянские жители; без всякого сомнения, этому имени придавали пространнейшее географическое значение. По толкованию ученых, ант есть прозвание старонемецкое (Szafarik, 402) и значит — великан; это наводит нас на предположение, что слово «ант» должно быть то же название, что и Великая Скифь нашего летописца. Невольно мы встречаем соотношение с южнорусским преданием о том, что в Украине в древности жили люди исполинского роста — велетни, т. е. великаны, ходившие с целой сосной в руке, опираясь на нее, как на палку. Это высокорослое племя оставило свои следы в тех земляных валах и могилах (курганах), которыми усыпана Южная Русь. За свои грехи и за вражду между собою они были потоплены; после них явились другие великаны, — погибли тоже в свою очередь, и с тех пор род человеческий начал мельчать. Предание о великанах теперь уже сбилось с пути и, кажется, в нем надобно искать два предания: в одном народ признает великанов предками своими, воображает, что прежде род человеческий был рослее и массивнее, а впоследствии измельчал; а в другом признает великанов враждебными предкам народа, к которому принадлежат рассказчики, и даже нередко самих этих великанов считает более фантастическими чудовищами, чем людьми. Эти великаны имеют соотношение со змеями, такое значительное место занимающими в наших сказках, и, как видно, то же, что в летописных преданиях древние обры[7] (чешек. Obr, польск. Olbrzym—великан), враги и Мучители славянского племени.
Слово велетни и предания о древних исполинах указывают на сходство, а может быть и единство их со словом велыняне,[8] которым, по словам нашей летописи, заменились народные названия бужан и дулебов.[9] У летописца нашего говорится в одном месте «бужане», после же «велыняне», а в другом месте, ниже первого, — «дулебы сидяху по Бугу, где ныне велыняне». Или дулебы славянская ветвь, впоследствии замещенная другою, или же одно название, древнее, одного и того же народа, заменилось другим — велыняне.
Следы названия дулебов остались до сих пор в некоторых местностях по Горыни. Так на реке Турий есть деревня Дулебы, между Никополем и Гущею (в Ровенском уезде); три деревни под этим именем в Восточной Галиции, на реке Стрипе и в губернии Подольской; сверх того, созвучные названия попадаются и в других местах Руси, даже не южной; например — Дулебчина в Гродненской губернии. Это распространение имени дулебов по пространству русского мира указывает, что оно некогда имело значение шире и не ограничивалось одним только краем на Волыни.
Слово велыняне, кажется, имеет тождество с велынянами (Масуди[10]), которые были некогда сильным народом, имели своего князя Мажека. Это указывает как бы на то, что в древности народы южнорусские составляли одно тело, в известной степени сильное, которое приняло название велынян, т. е. великого народа. Велинний значит то же, что великий, то же, что ант. А как под именем антов разумели не какой-нибудь частный этнографический признак, но большой отдел славянского племени, то, вероятно, и под велынянами разумеется не один какой-либо народ, а союз южнорусских народцев. Итак, название антов и велынян и предания о велетнях состоят между собою в связи и указывают на древнее единство и взаимную связь народов Южной Руси.
Западная часть этого народа, уже близ самых гор Карпатских, носила название хорватов. Правдоподобно производят это имя от hrb — холм, и в таком случае хорваты будут то же, что горали или гуцулы — жители Карпатских гор и их подножия. Назывались ли хорватами жители Восточной Галиции к границам нынешней России? Едва ли. По Днестру, как говорят, жили улучи и тиверцы; следовательно, жители берегов этой реки не назывались хорватами.
Хорваты, конечно, были близки к тиверцам и улучам; и теперь потомки хорватов, как потомки последних, — южноруссы по языку, с незначительными местными отменами.
Давнее знакомство с греками, вероятно, способствовало цивилизации южнорусского народа, и, конечно, она бы стояла на значительной степени, если бы, притом, не препятствовали ее развитию беспрестанные находы с Востока диких орд, причинявших ему разорение. Он был народ земледельческий, — об этом свидетельствуют греки в описании антов; да и из наших летописцев это видно, как показывает самое предание о том, что обры запрягали дулебов в плуги. Обряд, отправляемый отцом семейства в сочельник,[11] по своему сходству с обрядом Свантовитова богослужения в Арконе,[12] указывает на свою древность и своим характером свидетельствует о древности земледелия у южнорусских славян.
Множество городов у днестрянских жителей, улучей, показывает, с одной стороны — небезопасность края, где жители подвергались неприятельским набегам и должны были укрываться в укрепленных городах, с другой — известное развитие оседлости и цивилизации, ибо, несмотря на опасности, они, вместо того, чтобы, подобно номадам, уйти прочь, предпочитали лучше оставаться в опасном крае и изыскивать средства для своего ограждения. Устройство городов указывает вместе с тем на существование в стране администрации; потому что где были города, там, конечно, к городам принадлежали округи: так везде было у славян. Сильным и энергичным народом в те времена, кажется, они не были, потому что их покоряли чужеземцы, как и удалось Олегу.[13]
Степень образованности южнорусских народцев издревле была различна. Так, по известиям нашего летописца, поляне[14] изображаются цивилизованнее древлян.[15] Поляне знают брак: у древлян, как и у других первобытных народов, удерживалось умыканье девиц. Как ни подозрительно могло бы казаться предпочтение, оказываемое в отношении нравственного образования полянам пред древлянами летописью, но действительно поляне имели более залога образованности, чем древляне: первые обитали близ большой реки и, следовательно, могли завести удобнее знакомство с образованною Грецией и с берегами Тавриды,[16] где еще сохранялись остатки древней образованности; поход Кия[17] под Цареград,[18] переселения Кия на Дунай и обратно — все это предания, в которых несомненно одно: давнее знакомство полян с Грецией.
Договоры Олега и Игоря[19] достаточно показывают древность сношений полян-руси с Югом. Все, что говорится в этих договорах о Руси, должно относиться не только к чужеземной Руси, пришедшей в киевскую сторону, но и к туземцам Руси — полянам; ибо в договоре Олега говорится о возобновлении бывшей между христианами и Русью любви. Эта бывшая любовь, конечно, существовала между славянскими племенами и греками и не только у полян, но отчасти и у других славянских народов, которые чрез посредство полян имели сношения с греками. Видно, что они строили лодки и плавали по Днепру, ходили на море не для разбоев, а для мирных сношений: одни ловили рыбу на Белобережье, то есть у устья Дуная; другие с тою же целью плавали к берегам Тавриды. Некоторые ходили в Цареград на работы и проживали на службе в императорском войске. Очевидно, что эти известия в договоре относились не к одним пришельцам Руси, но и к тем, которые с ними смешались. В Цареграде жили русские торговцы и, вероятно, торг, который они вели с греками, был выгоден для последних, когда гости получали от императора месячину. Договоры Олега и Игоря говорят много об ограждении как русских, так и греков в их взаимных сношениях от порабощения личностей. Отсюда кажется достоверным, что самые войны Олега и Игоря возникали вследствие споров между полянами в Киеве и Византии,[20] и одним из предметов этих споров было то, что торговцы и промышленники попадались в рабство: и тот и другой договор стараются прекратить торговлю людьми и обязуют с обеих сторон отпускать и выкупать из плена как русских, так и греков в их взаимных делах. Существование гостей у полян показывает, с одной стороны, значительное развитие экономического быта, а с другой — неравенство в распределении состояния. Уже тогда существовали челядники. Неизвестно, в каком отношении они были к другим сословиям — наемные или рабы, и на каких началах? У русских были продажные рабы в Х столетии: это видно из Святославовых[21] слов, что из Руси идет шкура, воск и челядь. Таким образом, в числе вывозных русских товаров в Грецию были невольники. Но в договорах Олега и Игоря хотя говорится о беглом челядине, но в то же время дух договоров клонится к пресечению порабощения личностей, так что под челядином можно, по-видимому, разуметь служителя, убежавшего от договора с господином; ибо выражение поработить равносильно — убить: аще обрящют Русь кубару греческую ввержену на коем любо месте, да не преобидят ея; аще ли возмет от нея кто что, ли человека поработить, или убьеть, — да будет повинен закону руску и греческу.
Отправляя в Грецию шкуры, мед и воск, поляне получали оттуда паволоки — материи, бывшие тогда в употреблении, и одежды: предметы эти были признаком богатства и зажиточности. Другие товары, приходившие из Греции, были: вино, овощи и металлы. Поляне знали употребление металлов и монеты. Из Греции они получали золотые номизмы, с Дуная (из угров) серебро. В договорах Олега и Игоря ценность означается греческими златницами. Все это показывает достаточную зажиточность, по крайней мере между некоторыми, и знакомство с цивилизацией.
Сношения с Грецией распространили между полянами христианство. Едва ли можно предположить, чтоб только с половины IX века, то есть с Аскольда и Дира,[22] проникло христианство в Киев; легенда об апостоле Андрее есть не что иное, как апотеоз памяти о древнем христианстве в той стране. Не может быть, чтобы христианская вера не проникала туда издавна путем торговли и путем проповеди. С половины IX века мы узнаем уже об открытом крещении Руси от многих византийских летописцев. Патриарх Фотии[23] в окружной грамоте оповестил отрадное и счастливое для всей христианской церкви событие — обращение руссов. С тех пор христианская вера расцветала в Киеве и расширялась. В договоре Игоря мы встречаем и церкви — церковь Ильи,[24] которая была соборная; из этого видно, что были еще и не соборные. Летописец, назвав эту соборную церковь, заметил, что и многие варяги были крещены. Видно, христианство было настолько распространено, что могло привлечь к себе скоро пришельцев: если б число христиан было незначительно, то христианство едва ли могло бы иметь такое влияние на них, будучи религией только немногих. Христианству можно было научиться в Киеве: так научилась ему и сделалась христианкою мать Святослава.[25] Язычество, хладнокровно смотревшее на то, что новая вера более и более распространялась, только при Владимире[26] оказало деятельную оппозицию. Владимир поставил на холме богов, собравши каких мог — и славянских, и литовских. Он, кажется, облекал прежнее язычество в более определительные формы. Под 983 годом летописец[27] рассказывает о человеческой жертве, устроенной Владимиром: кажется, этот поступок был не жертвоприносительным, но выражением мщения, ибо для жертвы был избран христианин; точно так и впоследствии литовцы вообще отличались нетерпимостью к христианству, всегда ссорились с новою верою и приносили в жертву своим богам из христиан, например, пленников немецких. Так как вера христианская стала уже сильно распространяться, Владимир принял сторону язычества, но тогда, конечно, возникла оппозиция со стороны христианства. Владимир отличался деспотическими наклонностями. Может быть, этому способствовало влияние хазаров. Недаром в речи своей на память Владимира оратор назвал его «хаганом». Как скоро хазарское слово «каган» вошло в Русь, то, конечно, вошли до известной степени и восточные понятия. Может быть, хазарским нравам следует приписать и это сладострастие Владимира, толпу жен и наложниц. Он начал преследование на христиан, и жертвоприношение варяга было одним из проявлений такого преследования. Под 988 годом рассказывается у летописца, что вдруг являются в Киеве разных вер учители: они все хотели обратить в свою веру князя и народ. Что значит такое внезапное явление? Отчего они узнали, что в Киеве может быть перемена веры? Что заставило Владимира искать веры, когда он перед тем был таким ревностным язычником, и притом, как кажется, утвердителем языческой религии? И вдруг этот князь изменяет ей! Вероятно, оппозиция язычеству со стороны христианства взяла в Киеве верх, — князь должен был уступить, и сам князь, верно, увлекаясь большинством, начал сомневаться в божественности своих болванов. Подобное стечение вероучителей в одно время могло быть тогда только, когда к этому располагали внутренние обстоятельства страны, куда сошлись эти вероучители. Почти несомненно, что принятие крещения Владимиром было не без того, что к этому его располагало существование сильной партии между киевлянами, исповедовавшей христианство и притом христианство православного закона — восточного. По известию летописца, когда он собрал бояр своих и городских старцев и начал с ними советоваться, какую ему веру выбирать из нескольких предлагаемых, тогда большинство признало, что лучше избрать греческую, и указывало на пример Ольги, называемой ими мудрейшею всех человеков. Конечно, если уже образовалось понятие о превосходстве греческой веры пред другими, то это показывает знакомство с нею и, следовательно, большее в сравнении с другими ее распространение. Многочисленностью православных христиан в Киеве до крещения Владимира объясняется и та покорность толпы, с которою киевляне стремились креститься по приказанию киевского князя. Вероятно, многие из некрещенных уже были расположены к христианству по научению своих близких и сами не смели креститься, а были очень довольны, когда князь уступил общему духу. Совсем иное произошло в Новгороде, куда христианство проникло не так удачно и не так давно, как в Киеве; там Добрыня[28] должен был употреблять оружие и огонь, чтобы приводить новгородцев на путь истины и спасения.
Без сомнения, сравнительное пред соседями превосходство образованности Киева и полян еще в язычестве содействовало тому, что этот народец соделался после крещения центром, связующим остальные племена славян. Иными являются древляне, их соседи. Здесь опять приходится то же сказать, что сказано уже по поводу полян. Описание древлян в черных красках, как, напротив, противников их — полян в светлых, показывает, что летописец не был изъят от народной нелюбви к древлянам, как не был изъят от привязанности к полянам. Но если мы сознаем, что и географические условия, и обстоятельства располагали полян к получению и развитию в себе большей образованности, то, с другой стороны, древлянам подобные условия препятствовали к ее достижению. Древляне жили в непроходимых дремучих лесах, а лесная жизнь, известно, способствует к одичанию: земля их была менее плодородна, скуднее были пути сообщения, которые бы знакомили их с образованным миром. Из рассказов, которые летопись помещает по поводу прибытия послов Мала[29] к Ольге, видно, что о них ходили такие же анекдоты, обличающие их глупость, какие и теперь ходят о полещуках,[30] потомках старинных древлян. Так, древлянские послы некстати говорят: «мы не идем и не едем на лошадях, а несите нас в ладьях»; и когда их несли в ладье, — о них говорит летописец, — что они в перегбех в великих сустугех гордящеся. Ольга заманила их в западню. Цель рассказа показать глупость и несмышленость древлян, так как они не могли предвидеть своей беды. В том веке, когда еще были слабы узы обществ, сила и хитрость брали верх, и ум измерялся именно тем, чтоб не попасть в обман. Повесть не ставит в упрек Ольге ее вероломных поступков, но выставляет глупым народ, который легко было надуть. Древляне не были знакомы с духом мести и потому так доверились; это показывает, что у славян вообще она была мало развита: иначе, если бы даже предположить, что у полян существовала святость мщения, а у древлян ее не было, то все-таки последние не доверились бы своим врагам; но еще не зная пришельцев с балтийского поморья, они думали, что можно и с ними поссориться, и потом помириться безопасно. Ольга пользуется новостью обычая, а уважительный тон повести об Ольге показывает, что славяне стали сами заимствовать этот обычай: впоследствии он как будто пропадает, ибо даже в драках наших позднейших князей замечается, как он смягчался и исчезал, — несомненно, что, кроме христианства, на ослабление его действовал также перевес славянского элемента перед пришлым. Избиение древлян на тризне, устроенной Ольгой в честь Игоря, и самое затейливое мщение княгини посредством воробьев и голубей — все это показывает, что древлян почитали глуповатыми и простаками.
Из всех известий, переданных нам летописцем, видно, что у этого народа сохранились первобытные обычаи, которые у полян уже изменились под влиянием несколько высших понятий. У древлян было не нравившееся летописцу умыкание девиц у воды — столь общее почти всем первобытным народам. Им известно было земледелие. Ольга склонила коростенян ей поддаться, выражается о других древлянах, что они делают нивы своя и землю свою: они занимались скотоводством и овцеводством, они употребляют сравнение Игоря с волком, когда этот зверь ворвется между овец; как у лесного народа, у них было в изобилии звероловство и пчеловодство, ибо давали дань шкурами и медом. Они были, как кажется, разделены на мелкие области, ибо говорят: наши князи. За одного из них, может быть, главного, Мала, приглашали идти замуж Ольгу — несчастное сватовство, кончившееся порабощением древлян.
Живя в лесных деревнях, древляне строили города, которые, по общему славянскому обычаю, имели значение господствующих местностей. Вместе с тем города были местом большей культуры, состоящей в земледелии; города древлянские не были тем, чем впоследствии обозначалось это название, вблизи них, жители занимались земледелием. В деревнях занимались более звероловством. Все города с землями составляли одну союзную землю, и существовало сознание о ее единстве; потому что когда Ольга покоряла древлян, то обходила с сыном Святославом всю Древлянскую землю.
По покорении Древлянской земли Ольга установила в ней ловища, места для ловли и сноса звериных шкур, которые составляли дань. Древляне должны были ловить зверей и доставлять шкуры в Киев и Новгород. Покорение древлян было не только подданством, но порабощением: Ольга оставила только прок их для платежа тяжкой дани, а других отдала в работу своим мужам. Соображая богатства Русской земли, шедшие, по словам Святослава, в Грецию, видно, что дань, наложенная на древлян, была выгодна для Киева по торговле с Грецией. Плоды трудов древлян переходили в Киев в руки князей и бояр и, отправляясь в Византию, променивались там на произведения Юга и, конечно, сами древляне не имели никакой выгоды: порабощенные, они должны были работать для господ.
Покорение древлян способствовало к формированию и усилению высшего класса, оседлости пришельцев и смешению народностей. Если бы принимать произвольно созданную нашими историками-исследователями теорию родового быта с патриархами-родоначальниками;[31] если бы родовая связь поглощала семейную, тогда надобно было бы принять издревле-строгое аристократическое начало, возвышение нескольких родов, унижение и порабощение других. Но изучая историю славянских народов и в особенности русского, замечая следы старого быта в памятниках, не видно, да и предположить нельзя, чтобы на родовых основаниях семьи находились под какой-нибудь зависимостью от известных лиц-родоначальников; а поэтому невозможно было образоваться родовому рабству, т. е. такому рабству, когда прежняя власть отеческая, по мере родственной отдаленности тех, которые должны были находиться к ней, так сказать, в сыновнем отношении, перешла во власть господскую. Семьи делились, и каждая семья, если бы и сознавала связь с другою, то не была зависима одна от другой.
Покорение древлян если не вносило в жизнь южнорусских славян рабство вновь, то усиливало его, распространяло, упрочивало те начатки его, которые существовали исстари, ибо целый народ объявлен был в рабстве. И это возвысило высший класс. Появлялись бояре, сильные, подобные князьям, имевшие свои дружины в Киеве, о которых осталась память даже в песнях (например, Иван Годинович, Чурило Пленкович). По происхождению своему эти бояре, как они назывались, были, во-первых, варяги-пришельцы и, во-вторых, — руссы-поляне, с массою которых совершилось порабощение древлянского народа. Поляне, и прежде ставшие уже в уровень с пришельцами, скоро усвоившими их народность, теперь еще более сливались; они пользовались равенством господских прав над покоренным народом: и пришлец и полянин-русин равным образом были господа, высший класс в отношении древлян. Часть порабощенного народа переведена была в землю полян — Русскую, другая осталась на месте, и руссы-поляне делались владельцами в земле древлян. Иначе не могло быть: надобно же было держать в покорности порабощенный народ. Слово становища, которое упоминается в летописи рядом со словом ловища, указывает на учреждение новых жилых мест, назначенных быть административными пунктами. Они именно могли быть поверены только руссам или полянам, но никак не древлянам. О становищах говорится, что то были ее (Ольги) становища; следовательно, здесь идет речь о такой части покоренной земли, которая досталась собственно на долю княгини и ее семейства. Если принять во внимание, что в то время другим отданы были в рабство древляне, то открывается, что в Древлянской земле явилось два рода господ; одни — владельцы тех, которых отдали в рабство, другие — в качестве должностных лиц, находившиеся на становищах. Ольга установила уставы и уроки, следовательно, определенные обязанности. Последнее слово (уроки) указывает на обязательные работы; надзирать над уроками и собирать дань по уставам должны были конечно те, которые поставлены были на становищах. Здесь история наша невольно, по сходству обстоятельств, совпадает с западною, где господствовала земельная раздача. Часть страны оставляет Ольга для себя в дань, другую раздает мужам своим — дружине. Но остается неизвестным, какая часть Древлянской земли была таким образом порабощена. Нельзя думать, чтобы один Искоростень; ибо хотя Ольга и говорит искоростенянам: «все ваши городы предались мне и решились платить дань и обделывать свои нивы и земли, а вы хотите умереть от голода, не повинуясь и не хотя платить дань»,— но здесь Ольга обманывает древлян, сообразно своему обычаю; это видно из того, что летописец прежде этого заметил, что древляне побежали и затворились в своих городах, — следовательно, не сдались, как уверяла Ольга. Хотя после завоевания Искоростеня вся земля Древлянская была подчинена, и Ольга уставила в ней уроки, становища и ловища, но, вероятно, не все подверглись такой горькой судьбе, как Искоростень: последний осужден был подвергнуться особому мщению. Таким образом, вероятно, большей степени порабощения подвергся Искоростень, чем другие, конечно те, которые добровольно сдавались, пользовались большею льготою, чем те, которые оказывали упорство. Но, как видно, Ольга повсеместно в Древлянской земле расставила своих мужей.
Такое отношение двух соседних народов должно было развить в обоих разные взгляды и характеры. Поляне — народ победительный. Древляне — покоренный; первые — господа, вторые — рабы, и, конечно, из этого должны были произойти разные проявления общественного и домашнего быта, разное течение истории. Киев делался центром управления народов не только близких, но и более далеких. Покорение древлян, показавшее силу Русской земли, еще более должно было утвердить мысль о первенстве ее над другими народами. Но так как ни обстоятельства не способствовали утверждению централизации, ни понятия о ней не развивались, то вместе с другими землями и древляне скоро начали жить самобытною жизнью уже в удельном порядке; это началось тогда, когда Святослав дал одному из сыновей своих, Олегу,[32] в удел Древлянскую, или Деревскую землю. Центром всей Древлянской земли стал тогда Овруч. Граница Древлянской земли протягивалась по соседству к Киеву; ибо выехавши из Киева на охоту, можно было охотиться на Древлянской земле. Кто знает, не проявил ось ли восстание побежденных во вражде двух братьев и что побежденные настроили Олега убить Свенельдова сына? Это было в 975 г., через 5 лет после воцарения Олега в Древлянской земле и через 20 лет после покорения Древлянской земли. Когда Олег вышел против Ярополка, то у него был полк, а не дружина; следовательно (как выходит постоянно по смыслу слова полк) были ополченные жители края, собранные на битву. Здесь снова древляне воинственною силою ополчаются на полян, хотя и под измененными условиями. Но когда Олег был убит, Ярополк, переняв волость своего брата, не видел сопротивления. В продолжение тридцати лет расселившиеся по Древлянской земле русины успели пустить в народе идею, что над ними имеет право владеть княжеский род; а потому оппозиция, если б и была, то происходила бы уже под влиянием этого нового, умеряющего начала.
К сожалению, мы не знаем отношений полян к другим южнорусским народам: дулебам, улучам, тиверцам, хорватам.[33] Еще в конце IX века с улучами и тиверцами Олег не мог скоро справиться, и под годами 884–885 сказано, что Олег имел с ними рать. Во время похода в Цареград (904–907) эти народы, а равно и хорваты, участвуют в его ополчении против греков. Из этих известий заключили, что тогда, значит, народы эти были уже покорены Олегом, может быть, до некоторой степени. Но так как Олег взял их в свое войско, то едва ли это было бы возможно, если бы покорение их сопровождалось таким же порабощением, как древлян Ольгою, ибо в тот век участие в войне было принадлежностью свободных. В договоре Олега говорится, что этот договор с греками заключен от «имени его, великого князя и светлых князей сущих под его рукою». Вероятно, после войны с улучами и тиверцами Олег как-нибудь должен был помириться, и они стали от него в зависимости на выгодных для себя условиях. Что касается до хорватов, то они первый раз были подчинены и отняты у поляков только при Владимире.
Прилив пришлого народонаселения сообщил новый оттенок характеру полян и развил в них воинственный элемент. Это поддерживалось походами против греков. Мы не знаем поводов, руководивших руссами в этих набегах; но это не были просто одни разбойничьи набеги, потому что в договорах виден народ торговый, и греки дорожили сношениями с ним. Скорее всего надобно предположить, что повествователь — по обычаю летописцев — умалчивает о причинах: не выставляет пружин, руководивших походами русских, исключая Святославова похода; а эти причины, вероятно, заключались в столкновениях с греками, преимущественно по торговле. Поляне долго, кажется, не могли показывать своей самостоятельности и должны были уступать грекам; но когда явились к ним воинственные мореходцы, когда сошлись они с полянами, которые также были плавателями, но только мирными, тогда последним сообщился дух отваги и охота мести за те поступки, которые они считали несправедливыми со стороны греков. Походы в Грецию способствовали к утверждению власти князей и соединению народов. То была приманка для удалых того века — собираться под знамена вещего князя, идти в далекую сторону и воротиться оттуда с добычею, привести паволок и золота; хвастаться пред теми, кто оставался дома, передавать добычу детям на память отцовской славы. Предводители народцев легче становились подчиненными киевскому князю, когда он их обогащал. Это, соединяя народы, мало-помалу подклоняло их под власть единого рода и приготовляло к новому порядку, когда в разных частях русского мира должны были явиться князья, хотя особые, но связанные между собой и родом, и единством страны.
По понятиям того времени, успех служил залогом покорности, ибо успех приписывался влиянию таинственной силы. Так, Олега прозвали вещим, ведуном. А как скоро он был вещий для народа, то и покорность ему утверждалась. Слава побед располагала к дальнейшим предприятиям. Сильнее всего развился дух удальства и предприимчивости при Святославе, когда удача следовала за удачей. Удалые толпы ходили с ним на степи, победили хазар,[34] которым их предки некогда платили дань. Это должно было сильно возвысить народное чувство, еще более прикреплять народы к Киеву и внушать к нему уважение; ибо из Киева исходили такие славные подвиги. Толпы охотников отправились со Святославом в Переяславль: удачи далее и далее заводили дух воинственности. Завоевание Болгарии, по современным понятиям, не было чем-либо отличным от покорения древлян и тиверцев или присоединения их к Киеву. Болгары — самая близкая к русским славянам народность: тогда еще языки их и нравы не так различались, как после; между ними так было много общего, что киевляне именно шли туда не с мыслью о завоевании чужого, а руководясь побуждением близости соединения славянских народов, долженствующих войти в закладку новой державы. Пределы этой державы расширялись по мере того как народный взор встречал сходственное с своею народностью. О болгарах могла явиться также мысль, что они должны войти в русский мир. Можно с этим вместе проникнуть, каким образом у Святослава и у товарищей его возникла идея поселиться в Переяславле-Дунайском. Конечно, с первого взгляда показывается здесь как бы недостаток оседлости. Нет, — поляне были оседлы, они занимались земледелием: скитались только те, которые занимались торговлею; но договор показывает, что последние, живучи в Константинополе, не утрачивали связи с родиною; так, когда умирал гость в греческой земле, то имущество его следовало перенесть в Русь к милым сродникам. Из этого же договора видно, что русские торговцы только временно посещали Цареград и Грецию и возвращались всегда домой. Это не могло развить у полян охоты переменять навсегда место жительства. Дух должен был изменяться от стечения молодцов из разных славянорусских народцев в дружины князей. Князья своими походами привлекали их с разных сторон славянорусского мира, составляли из них подвижное население кочующих молодцов, наездников и пиратов, готовых жить везде, не жалея о родине: отечеством их делалось море или степь, — то были запорожцы своего века; вот этих-то удалых и увел Святослав в Болгарию. Явились печенеги.[35] В 968 году они осадили Киев. Летописец указывает, что в то время некому было охранять города без Святослава. Является воевода с другой стороны Днепра, следовательно, не киевский. Оборонять Киев в Киеве было некому. Такие события должны были неизбежно внушать руссам необходимость не пускаться более в далекие походы и не лишать своей земли вооруженной силы. Поэзия геройской отваги начала находить себе поле на родной земле, а не на чуждом Юге и не на море. Предания о печенегах, записанные в летописях, расцвечены колоритом героического эпоса, как это видно из сказки о кожевнике, — сказки, до сих пор существующей в народных преданиях. Но такой дух господствовал не долговечно. Поляне увлеклись только на время присутствием между ними чужого народа. Проявившийся при Олеге, Игоре и Святославе завоевательный элемент в характере народа скоро ослабел, потому что он явился временно, вследствие толчка, данного пришельцами. Конечно, к обузданию этой завоевательности помогало и принятие христианства, но несомненно и племенное влияние; ибо собственно одно христианство если б и оградило Византию от нападения руссов, то обратило бы воинственность последних в другую сторону. Но христианство даже не прервало сразу и вошедшей прежде в привычку враждебности к Греции; ибо при Ярославе, уже по принятии христианства, сын великого князя с Вышатою[36] сделал морской поход на Византию. То были уже последние отголоски прежнего, угасавшего теперь, героизма. Воинственность народа стала обращаться не к завоеваниям, а только к охранению пределов своей страны. Этому изменению содействовали неперестававшие набеги тюркского племени. Половцы[37] сменили печенегов, отрезали у русских море, рассеялись по степям и остановили распространение славянства на юг и восток по степям. Окруженные кочующими инородцами, русские уже не могли думать о завоеваниях. Немало располагали к изменению воинственности киевлян и междоусобия, возникшие между их князьями. Как народ молодой, славяне легко могли увлечься сообщенным им от чужих воинственным духом, и героизм завоевания блеснул у них на короткое время; но южнорусский народ уже прежде познакомился со спокойною жизнью и получил наклонность к ее удобствам. Как бы ни были преувеличены рассказы о богатствах Киева, о множестве церквей, о восьми торговых площадях, — у Дитмара,[38] — все это имеет свое историческое основание. Что Киев был действительно богат, это показывает то, что здесь было издавна важнейшее торговое место для Севера с Византией. Разумеется, олеговы и игоревы грабежи еще более обогащали его; собираемые с покорных народов дани способствовали стечению богатств к киевлянам. Славянские народы, подвластные Киеву, платили определенную дань, которая шла князю, но князь делился ею с боярами и дружиною; таким образом, эта дань обогащала и Киев. Мы знаем из нашей летописи, что один Новгород платил ежегодно две тысячи гривен в Киев, а тысячу гривен гридням, содержа гарнизон при князе. Пред концом жизни Владимира сын его Ярослав вздумал было не отдавать отцу этой дани, и отец хотел на него идти войною, разбить его, но от огорчения умер. У киевлян в то время невольно образовался несколько высокомерный взгляд на другие русские народы. Так, во время борьбы Святополка[39] с Ярославом,[40] когда Святополков воевода увидел против себя новгородцев, то назвал их презрительно «хоромниками и плотниками» и говорил, что заставит их рубить им (киевлянам) хоромы! Но то было выражение не воинственного завоевания, а скорее зазнавшегося господства, привыкшего к хорошей жизни на счет других.
В характере киевлян было что-то мягкое, роскошное, сибаритское. Не далее как через двадцать лет после крещения Болеслав,[41] пришедши на помощь Святополку, и сам потерял свою царственно-победительную крепость, и войско свое развратил и обессилил. Киевские женщины славились сладострастием. Богатство, роскошь и веселая жизнь приманивали всякого, кто только мог поселиться между киевлянами. Через полвека после приключения с Болеславом Храбрым точно то же сделалось с внуком его, Болеславом Смелым:[42] тут поляки забыли и своих жен в Польше, и свои дворы, и хозяйства. Как известия наших летописцев о пирах Владимировых, так и песни старого времени, сохранившиеся у великоруссов, подтверждают репутацию сибаритства, которую приобрел себе Киев на Западе.[43] Волокитство считалось удальством — волокиты хвастали своими подвигами и поставляли в них достоинство, как в героических наездах. Вот, например, на пиру Красного Солнышка Владимира один богатырь расхвастался и говорит, что гулял молодец из земли в землю, загулял к королю:
Король меня любил-жаловал,
Да и королева вить молодца такоже,
А Настасья королевична у души держит!
Отцы берегли от них своих дочерей, по выражению песен, за три-девятью замками, за тридевятью ключами, чтоб и ветер не завеял, и солнце не запекло!
О кокетстве киевских женщин упоминает и Даниил Заточник,[44] говоря: некогда же видех жену злообразну, приничющю зерцалу и мажущюся румянцем. Кажется, что влияние княжеского двора, гридницы, поддерживало это сибаритство и развращение женщин, — как говорится, например, в песне о Марине:
Водилася с дитятами княжескими.
На киевских женщин в преданиях, сохраненных в песнях, легла память легкомысленности, развращения и вместе с тем колдовства. Киевская кокетка привораживает к себе любовников и меняет их по произволу. Такова Марина Игнатьевна в песне о Добрыне Никитиче. Она собирает к себе и девиц, и жен, сводит их с молодцами и сама водится с детьми со княжескими и со змеем Горынчищем — олицетворением силы, враждебной русскому элементу, чужеземной, указывающей на пребывание в Киеве разнородных племен. Она привораживает богатырей к себе.
Разжигает дрова палещатым огнем;
И сама она дровам приговаривает:
«Сколь жарко дрова разгораются
Со теми следы молодецкими,
Разгоралось бы сердце молодецкое
Как у молодца, у Добрынюшки Никитича».
Вместе с тем она умеет перевертывать людей в зверей:
А я-де обернула девять молодцов,
Сильных, могучих богатырей гнедыми турами,
А и ныне-де отпустила десятого молодца Добрыню Никитьевича:
Он всем отаман — златы рога!
Другая такая же кокетка грозит оборотить ее в суку:
А и хошь, я и тебя сукой оберну.
И сама чародейка умеет принимать образы:
А и женское дело перелестное,
Перелестное, перенадчивое:
Обернулася Марина косаточкой.
Отсюда, конечно, укоренилось в народе прозвище: киевская ведьма. Кокетство соединилось с чародейством и волшебством, потому что если женщины привлекали к себе мужчин, то это приписывалось волшебству.
Типы добрых жен редки: в пример можно указать на Василису Микулишну Денисову, которая лучше решилась умертвить себя, чем изменить мужу; на жену Ставра-боярина, которая хитрым образом изводит своего супруга из тюрьмы; но зато сама княгиня, жена князя Владимира, изображается совсем не нравственно; и о княжеских женах осталось в народе то же воззрение, как и вообще о женщинах. Жена Владимира Красна Солнышка любезничает со змеем Тугариным.
Мужской тип волокитства и вместе изнеженности является типически в Чуриле Пленковиче. Это щеголь, кружитель женских голов, старорусский Дон Жуан или Ловлас. Он так занимается собою, что когда едет по двору своему, то перед ним несут подсолнечник, чтоб не запекло солнце бела лица его. Владимир князь ни на что более не мог употребить его при своем дворе, как только на то, чтобы созывать гостей на пир. Пир длится во всю ночь, а когда богатыри разъезжаются по домам,
В тот день выпадало снегу белого,
И нашли они свежий след.
Сами они дивуются:
Либо зайка скакал, либо бел горностай.
А ины тут усмехаются,—
говорят:
Знать это не зайка скакал, не бел горностай,
Это шел Чурило Пленкович
К старому Берляте Васильевичу,
К его молодой жене, Катерине прекрасной!
Сладострастие Владимира-язычника, столько наложниц, живших в его загородном дворце, — все это гармонирует как нельзя более с распущенностью нравов в то время вообще. Пир был душою общественной жизни. Замечательно, что когда Владимир крестился и, естественно, поэтому получил наклонность к мягкости нрава, то, по неизменному народному понятию, показывал эту мягкость, эту кротость и любовь христианскую — в пирах, которые задавал народу. Пиры устраивались после всякого отрадного народного события, особенно после побед, как и значится подобный пир после победы на день Преображения господня над печенегами, когда построена была церковь в Василеве. Освящение было ознаменовано праздником. На всякую неделю князь устраивал пир в гридницах на дворе. На пирах этих ели скотское мясо, дичь, рыбу и овощи, а пили вино, мед, который меряли проварами (варя 300 провар меду). Мед был национальным напитком. На пир созывались не только киевляне, но и из других городов. В гридницу допускались пировать бояре, гридни, сотские, десятские; народ — люди простые и убогие обедали на дворе; сверх того по городу возили пищу (хлеб, мясо, рыбу, овощи) и раздавали тем, которые не могли по нездоровью прийти на княжеский двор.
Эти пиры происходили в то же время не только в Киеве, но и в других городах; поэтому в пригородах киевских князь держал запасы напитков, так называемые медуши.
Как такие пиры были привлекательны, видно из того, что память о них прошла в далекие века, пирующий князь сделался идолом русского довольства жизни, и Владимир Красно Солнышко стал синонимом доброго и веселого князя вообще. В песнях он показывается не просветителем Русской земли, а идеалом роскошного господина; поэтому он остается столько же языческим, как и христианским князем: одно, что дает ему несколько христианский колорит, это то, что он угощает и нищих, и калек. По старому русскому понятию пир не должен был обходиться без угощения нищих и калек. Вообще в русских сказках добрый князь, царь или король, когда учреждает пир, то непременно приглашает их. Даже если князь чем-нибудь затрудняется, что-нибудь хочет получить от судьбы, то пир на весь мир и угощение бедняков есть средство к приобретению удачи. Памятью древнего сознания богатства и довольства Киева и его земли остается в летописи рассказ о том молодце белогородце, который обманул печенега (а печенег так же был глуповат, как и древлянин, в глазах руссов киевских). Подводя его к колодцу, где была поставлена кадь с киселем, русский уверил печенега, что сама земля производит кисель. Здесь невольно вспоминаются кисельные берега, медовые и молочные реки. Такой же смысл роскоши и богатства страны представляет рассказ летописца о том, как дружина сказала Владимиру: зло нашим головам, да нам есть деревянными ложицами, а не серебряными. Киевский князь приказал исковать серебряные ложки для дружины, и говорил: «я серебром и золотом не найду дружины, а дружиною найду серебро и золото, как отец мой и дед доискался дружиною золота и серебра!»
Это довольство привлекало в Киев и в Русскую землю с разных сторон жителей. Население Киева и Русской земли не было однородное: тут были и греки, и варяги, шведы и датчане, и поляки, и печенеги, и немцы, и жиды, и болгаре. Эта пестрота народонаселения объясняет и предания о предложениях Владимиру принять ту или иную веру; если здесь можно искать исторической истины, то предлагавшие Владимиру веру были скорее жители Киева, чем иноземные апостолы. При Владимире, после его крещения, при Святополке и при Ярославе Киев быстро развивался и процветал. При веселой жизни и распущенности нравов киевляне не имели ничего строгого, подавляющего; оттого в Киев и Русскую землю сбегались — по известиям Дитмара — разного рода беглые рабы, тут они находили себе приют и пропитание. Вероятно, тут же себе находили люди рабочие хорошие заработки; охота строить здания, украшать дома призывала туда рабочих. В Киевской земле, менее чем где-нибудь, мог сохраниться чистый тип одной народности, когда люди всякого звания и ремесла скоплялись там отовсюду. Даже те, которые составляли княжескую дружину, — класс возвышавшийся над массою по значению и силе, — были не киевляне по происхождению, а пришельцы. Это показывается в былинах старого времени Владимирова цикла. Богатыри приезжают служить Владимиру — кто из Мурома, кто из Ростова, кто из Царегорода, или с берегов Дуная, из чуждых далеких стран. Все это дает повод воображать себе старый Киев в роде тех городов, где наплыв разнородных типов дает жителям вообще физиономию смеси. Даже и Киевская земля[45] была населена такою же смесью. При Владимире на левой стороне Днепра население увеличилось не посредством природного размножения народа и не подвижением его с правой стороны Днепра, а переселением из разных, более или менее отдаленных, стран русской системы. И нача — говорит наш летописец (под 988 г.) — ставши городы по Десне, и по Востри, и по Трубежеви, и по Суле, и по Стугне, и нача нарубати мужи лучшие от Словен,[46] и от Кривичь,[47] и от Чюди,[48] и от Вятичь,[49] и от сих насели грады. В 990 г. он населил Белгород[50] так же точно: «наруби в не от инех городов и много людий сведе в онь». И здесь заселился город таким же сводным народонаселением из разных стран и городов. (Что значит наруби? Вероятно, при своде народа для населения новых мест употреблялся какой-нибудь обычай делать зарубки, или заметки по жеребью). Таким образом, переселение в Русскую землю совершилось из Белоруссии, из Средней России, из Новгородской земли и, наконец, из Чуди. Нельзя думать, чтобы это было первое заселение левой стороны, ибо мы знаем, что там жили уже народы, и притом летописец влагает в уста Владимиру слова: «се мал город около Киева», т. е. мало городов, и поэтому он призвал и переселил лучших людей из чужих народов — не земледельцев, не смердов, но способных к оружию. Это должно было способствовать образованию в некотором смысле высшего сословия, потому что в тот век люди, посвященные военным занятиям и обороне края, должны были пользоваться уважением и преимуществами пред простым народом; а военные — мужи города — были люди разного происхождения и, следовательно, составляли сами по себе общество отдельное от массы народа и не связанное с ним этнографическим единством и местными преданиями.
При свободе и распущенности, при стечении разнохарактерного народа из близких и далеких стран неудивительно, что от этого древнего периода нашей истории сохранились черты, показывающие тогда дурное состояние нравственности. В Киеве и в Русской земле происходили убийства и бесчинства. Летописец говорит: умножишася разбоеве: слово разбоеве, как видно из «Русской правды»,[51] нельзя принимать в нашем смысле этого слова; оно выражало тогда ссоры, поединки и драки. Как вообще в торговом городе, где любят богатства, где комфорт своего рода предпочитается всему, — в Киеве человек делался продажным. Эта продажность очень высказывается и тем, что епископы и старцы сказали о казни убийц: «у нас войны часто, а когда виру брать, то будет на оружие и лошадей» (рать много; оже вира, то на оружьи и на коних буде). У князей Святополка и Ярослава являются черты, воспитанные на киевской почве: и дикость язычества, и развращение столицы. Святополк был пьяница и сибарит, гуляка и наглый злодей. «Люте бо граду тому, в немже князь ун, любяй пиры, вино пити с гусльми и младыми светникы». Святополк любил пожить, повеселиться и не останавливался ни перед каким злодеянием. Ему мешали братья. Зачем с ними делиться, когда можно взять одному? Едва ли здесь, как некоторые толковали, руководила им месть за отца, Ярополка,[52] и ни в каком случае не подвигало его сознательное стремление к единовластию с видами политическими: то были порывы необузданного пьяницы, развращенного гуляки, и легко было ему найти исполнителей в массе разноплеменного и развращенного края. Имена их указывают на иноземное происхождение. Имя Еловит — как будто сербское; имя Лешко показывает, что отец его был лях родом. И с другой стороны, у Бориса был отрок угрин. Совершивши злодеяния, Святополк должен был обезопасить себя от киевлян. В самом деле, как же они признают князем братоубийцу? Но киевлян легко было привести к признанию княжеского достоинства за злодеем. «Созвав люди, нача даяти овем корзна (одежды), а другым кунами, и раздая множество». Кто были эти люди — передовые ли в городе — бояре, или простой народ? И то и другое возможно, а неясность поставляет нас в недоумение относительно этого важного обстоятельства. От кого бы ни зависела судьба Киева, а с ним и целой Руси в то время: от избранных ли классов или от народа, — в том и в другом случае легко можно было торжествовать неправде и прикрыться продажности. Действительно, Святополк даже мог одарить целый Киев. Все вознаградилось бы, как скоро он начнет собирать дань с подвластных народов и областей. Вот здесь открывается народная местная черта. Еще народ киевский не впал в рабскую покорность, но мог подпасть под всякую неправую власть посредством приманки его материальными выгодами. С другой стороны, Ярослав, прославленный летописцем столько же, сколько был проклинаем Святополк, по нравственным своим понятиям недалеко был выше Святополка: хитрый, жестокий, он вполне обрисовывается в поступке своем с новгородцами которых за избиение чужеземцев-варягов, созвавши тайно к себе, перебил. Другой не менее возмутительный поступок этого князя был с родным братом Судиславом.[53]
Чувственность, порывы наслаждаться жизнью, производя развращение нравов, не убивали, однако, в народе воинственного элемента — не доводили его до той изнеженности при которой народ делается неспособным ни к общему предприятию, ни к общему самосохранению. Столкновения с иноплеменниками, как выше мы сказали, не давали уснуть его молодым силам. В песнях великорусских о киевском периоде, где хотя последующие века положили сильно свой колорит, но где, тем не менее, нельзя не видеть следов глубоко древних: в характере тогдашних богатырей вместе с чувственностью показывается и удаль, и богатырство. На самых пирах отправлялись разные пробы удальства; борьба, стрелянье из лука в цель:
Будет день в половину дня,
Будет стол в полустоле,
Богатыри прирасхвастались молодецкой удалью.
Алешенька Попович, что бороться горазд.
А Добрыня Никитич — гораздо его,
А Дунай сын Иванович из лука стрелять,
По той было месточке стрелять в золот перстень,
Что во ту было ставочку муравлену.
Даже женщины показывают удальство. Такова жена Дуная, погибшая нечаянно от любившего ее мужа, который хуже ее стрелял в цель; такова жена Ставра-боярина, героиня, освободившая своего супруга от тюрьмы. Обе они не киевлянки. Но в Киев вместе с крещением и развращением приходили и свежие нравственные стихии жизни. Разгульная, веселая жизнь киевлян смущалась беспрестанными набегами печенегов. Битвы с ними носят на себе поэтический характер. К нам перешли чрез летопись два рассказа, очень поэтические, о битве на месте нынешнего Переяслава и о хитрости в Белгороде. Как народны были эти рассказы и вместе с тем как народны и значительны были тогдашние войны с печенегами, достаточно видно из того, что рассказ о богатыре, победившем печенегов, до сих пор жив в памяти народной. В древние годы — рассказывает предание — явился под Киевом змей и, победив киевлян, наложил на них дань — по юноше и по девице. Давали горожане; пришла очередь и князю (заметим мимоходом, что это уравнение прав князя с простыми смертными есть, в существующей теперь песне, остаток древнего взгляда, когда действительно о князе, хотя бы сильном и самовластном по обстоятельствам, не имели такого понятия, как о государе). Князь дал змею дочь свою. Змей полюбил ее страстно. Однажды киевская княжна приласкалась к нему и говорит: «А що, змиюню, чи е такий».
Был у княжны голубок, с которым она пришла к змею. Она написала записочку и привязала к голубку; в записочке она дала знать отцу: «есть в Киеве человек Кирило Кожемяка; просите его через старых людей, не побьется ли он со змеем и меня бедную не вызволит ли?»
Когда голубок спустился на землю в княжеском подворье, княжеские дети играли по двору и, увидевши голубка, закричали: «татусю, татусю! голубок од сестрички прилетив!» Поймали голубка. Прочитав записку, князь созвал старцев и допросился от них о силаче. Послали стариков к Кирилу Кожемяке. Отворив двери его хаты, они застали его сидящего за работою к ним спиною: он мял кожи. Старцы кашлянули, как обыкновенно делают малороссияне, желая дать знать о своем присутствии. Кожемяка вздрогнул, испугавшись внезапности, и разорвал двенадцать шкур, которые держал в руках, — и чрезвычайно рассердился на гостей, обеспокоивших его и наделавших ему убытку. Никак не могли упросить его. Князь послал к нему молодших (дружину) — и те не упросили рассерженного богатыря. Наконец, послал к нему детей: те упросили его. Он явился к князю, потребовал двенадцать бочек смолы и двенадцать возов конопляных повисом, намазал повисма смолою, обмотался ими, взял в руки десятипудовую булаву и пошел к змею. Змей, увидя его, спрашивает: «що, Кирило, прийшов до мене: битися, чи миритися? — Де вже там миритися! — отвечал богатырь — прийшов з тобою».
Эта народная повесть по своей основе есть остаток древнего языческого эпоса. Связь ее с историей того богатыря, о котором говорится в летописи, не подлежит сомнению. Черты: его гнев, его упрямство, его занятие — все представляет сходство с рассказом нашего летописца. До сих пор под Киевом существует байрак с хатами, висящими на двух обрывистых горах. Это место называется Кожемяки, и народ связывает это название с именем Кирила Кожемяки.
Одною из разительнейших черт древнего времени было побратимство, или названое братство. Это был союз двух, трех и более посторонних, не родных между собою лиц, обязавшихся друг другу помогать, друг за друга сражаться, друг друга избавлять, вызволять от опасностей, друг за друга жертвовать жизнью и хранить приязнь и братство дружбы ненарушимо. Этот обычай очень древен. Его следы встречаются у скифов.[54] Г. Новосельский в своем сочинении «Lud Ukrainski» очень кстати представил на вид рассказ из диалогов Лукиана о трех скифах, заключивших между собой союз дружбы. Греков изумлял тогда этот обычай у варваров. Какое отношение имеют к нам древние скифы, до этого нет дела при определении значения нашего побратимства, или названого братства; довольно только, что оно существовало издавна на нашей почве. Сходные обстоятельства производят сходные следствия. «У вас, греков, — говорил им скиф, — нет истинной дружбы: но у нас, где без войны не обойдешься, где надобно или нападать, или ждать нападения, или оборонять свои поля, или грабить чужие, — дружба необходима; нужно иметь друзей, которые бы на всякую беду отважились». В подобном же положении была тогда Южная Русь. Богатыри, которых имена блестят таким эпическим сиянием, не миф. Владимир часто должен был посылать удалых высматривать, нет ли печенегов, а последующие князья — половцев, другие должны были ездить к князьям или от князей, или помогать им от себя для сбора даней: и там и здесь им было небезопасно: надобно было приобретать друзей. Свято чтилось это название братства, или побратимства: измена брата чувствительнее казалась всякого лишения. В былине о Василисе Даниловой, когда, угождая необузданному произволу сладострастного князя, пошел на ее мужа, Данила Денисьевича, названый брат Добрыня Никитич, Данило заплакал горькими слезами:
И где это слыхано, где видано:
Брат на брата с боем идет?
И Данило не пережил такого ужаса:
Берет Данило свое востро копье,
Тупым концем втыкает во сыру землю,
А на вострый конец сам упал.
Это-то уважение к святыне дружбы произвело болгарское сочинение и распространило его у нас — легенду о братстве, где Иисус Христос устанавливает братство.
Вот начало того братства, которое так сродно южнорусскому народу и составляет некоторую характеристическую черту позднейшей его истории.
Вместе с богатырским побратимством, или названым братством является подобное же в монастырях — братство духовное. Названые братства Алексея Поповича, Ильи Муромца отозвались впоследствии в Запорожской Сечи, а духовное братство первых монастырей приготовило церковные братства XVII века, отстоявшие религию греческую от западного насилия.
Побратимство никогда не прекращалось на Украине, как и в дунайских славянских землях. Главный и древнейший символический знак этого нравственного обычая есть обмен драгоценных вещей или взаимный дар. Теперь существует этот обычай не только между мужчинами (или лучше — не столько между мужчинами, сколько между женщинами), но и женщинами — посестримство. Оно состоит в обмене крестов. Такой же обряд побратимства виден и в разговоре воеводы Претича с печенежским князем в 962 году: рече же князь печенежский к Претичу: буди ми друг. Он же рече: тако створю. И подаста руку межю собою, и выдаст печенежский князь Претичю: конь, саблю, стрелы; он же даст ему: щит, меч.
Во время борьбы Святополка с Ярославом Киев первый раз попадается в руки чужеземцев. Болеславу так понравилось в Киеве, как некогда Святославу в Переяславце. Народ южнорусский был в таком же отношении к польскому, как болгарский к русскому. Как русские при Святославе могли принять Болгарию за продолжение Руси, так и Болеслав — Русь за продолжение Польши. Русские не противились, когда Болеслав поставил на покорм по городам свои дружины, а сам засел в Киеве. Но потом, когда чужеземное посещение им надоело, приняты были средства нерыцарские, именно такие, какие были вполне согласны с характером населения. Святополк, князь Киева, руководил народом: поляков избивали тайно. Поляки бежали. Ярослав сделался князем киевским и правил, окруженный чуждою силою. Роль одних чужеземцев, поляков, сменилась ролью других, варягов — шведов. Это было время, когда скандинавы, просветившись христианством, начали показывать энергическую деятельность в новой сфере; охота странствовать по свету для разбоев заменилась несколько более законным способом — стали наниматься в военную службу греческих императоров. Явились собственно так называемые варенги, или варяги; они во множестве проходили через Русь по Днепру. Киев был их временным пристанищем. Тогда князья нашли удобным приглашать их, и вот они, так же, как и в Греции, у нас являются с тем же значением наемного сословия. Связь с норманнами уже была очень значительна при Владимире, как показывает сага Олафа Тригвасона. Князь Ярослав, еще живучи в Новгороде, женился на Ингегерде,[55] дочери короля Свенона. По поводу этого брака много норманнов приходило к нам. По связям с Швецией Ярослав воспитывал у себя Олафова сына, Магнуса, и отдал дочь свою за Гаральда Гардраде,[56] норвежского короля. Около княгинь были одноземцы. По брачному договору с Ингегердой Ладога была уступлена ярлу Рагвальду. С помощью варягов удержался князь на столе киевском. Но, как видно, варяги вскоре надоели ему, и Ярослав, видя, что уже уселся крепко, выпроводил их в Грецию. Тем кончилось кратковременное норманнское влияние, продолжавшееся, однако, лет около 70-ти.
Нам неизвестны подробности управления Киева и других городов Южнорусского края настолько, чтобы судить отношение его к народному быту. Мы, однако, видим из некоторых мест, что народ разделялся на сотни и десятки; были сотские и десятские, вероятно, выборные; по городам вместо князя были княжеские посадники (наместники) и старцы — старейшины из туземных жителей. Близкие князю лица носили общее название дружины; это было вместе и военное сословие, и стража княжеская, и советники его. Владимир, по известию летописца, советовался с дружиною «о строи землянем, и о ротах и уставе земскем». Слово бояре употребляется в других местах в смысле первенствующих лиц, не принадлежавших к составу дружины. Бояре, как кажется, были старейшины земли, или народа. Коль скоро был народ, была и земля, с землею соединялось понятие о боярах. Так различаются бояре по городам, бывшим центрами земли или ее отделов, например, бояре вышгородские, бояре белогородские: это были лица, которых значение соединялось с местностью, по какой они назывались. Что бояре отличались от мужей княжеских, это указывается в житии св. Владимира, где говорится, что св. князь ставил трапезу себе и боярам своим и всем мужам своим. Часть дружины, окружавшей князя, составляла то, что называлось гриди (лит. greitis — приспешники, служители). В важных делах князь не начинал сам собою ничего, а советовался с боярами и дружиною и старцами людскими. Под последними разумелись выборные народом должностные лица. Как их выбирали и какой объем был их власти и обязанности, теперь напрасно хотели бы мы разъяснить. Со времени победы над хазарами, с одной стороны, а потом со знакомством с Грецией на князе, предводителе дружины, отчасти ложится отпечаток восточного влияния. Мы уже указывали, что в древней речи Владимир называется хаганом. Замечаемое нами влияние восточно-хазарского элемента могло бы в то время, совокупно с византийским, водворить, утвердить и укрепить единовластие и значение царственности княжеского достоинства, если бы развитие удельности не помешало этому тотчас же. Невозможно определить, что брало перевес — восточный элемент или свобода; и то и другое было в зародыше, как и удельность, и единодержавие. Возвышение человека за услуги могло быть по воле князя. Так богатыря, который победил печенежского исполина на месте, на котором построен был Переяславль, Владимир сотворил великим мужем. Следовательно, существовало понятие о наречении на высшее достоинство, о пожаловании. Даже существовали внешние украшения, означающие отличия. Так, на Георгии Угрине, отроке Бориса, была гривна златая, повешенная князем ему на шею в знак особого расположения.
Недостаточность источников не дает нам права представить, до какой степени власть князя поглощала личную деятельность народа и общественную. Не было институций — ни подпиравших княжескую власть, ни указывающих ей пределы. Несомненно то, что, с одной стороны, князь не утвердил еще в себе понятия о царственности и о недоступности своей особы для прочих смертных; с другой — народ не развил в себе идеи свободы в отношении с властью. Князь Владимир советовался с боярами и старцами людскими, призывал также к себе сотских и десятских народа. Ни в это время, ни после не видим мы ничего, что ставило бы князя на неприступную высоту величия. Владимир пировал со своими богатырями, как с равными, или по крайней мере не так, как с рабами. Но бояре и дружина не имели, кажется, ничего строго родового; потому что по смерти Владимира — по известию летописца — плакали по нем два рода людей: боляре и убогий. Разделяя таким образом народ, летописец хотел выразить словом боляре — люди с достатком, в противоположность беднякам — убогим. Вместе с тем в том же месте поясняется слово боляре выражением: плакашася боляре, акы заступника их земли, убозии, акы заступника и кормителя. Итак, бояре были владетели земли, ибо земля представляется их достоянием; охраняя землю, князь охранял бояр. «В Русской правде» также имя боярин употребляется в смысле владетеля земли. Натурально, что те, которые владели землями, имели и голос и составляли вместе с князем власть; дружина же состояла из тех, которые охраняли князя и города, подвергавшиеся беспрерывным опустошениям.
Вообще, однако, древний дух южнорусского народа предпочитает уравнительное начало общественных условий, как это показывают древние сказки, на которых лежит отпечаток глубочайшей старины. Хотя в них являются князья, короли и королевичи, зато сказка всегда хочет представить своего богатыря из незначительного происхождения, или если даже сына королевского, то дает ему значение почему-нибудь унизительное перед другими, чтобы после выставить напоказ ту мысль, что вот тот, который сначала был меньшим всех по людскому понятию, стоит уважения; на кого меньше возлагали надежды, тот вышел и дельнее, и полезнее всех. Много есть сказок, где играет роль мужицкий сын, и притом сын мужика бедного, а в одной, фантастической, сын собаки (сучич) берет верх над сыном королевским и спасает его от всяких бед.
В то время, когда в Киеве образовалось такое, по-видимому, растленное общество, явилась нравственная оппозиция этому развращению в Печерском монастыре.[57] С самого появления христианства новый духовный элемент должен был ратовать против языческого образа понятий и всего течения жизни под языческими привычками. Вместо эгоистической преданности своим чувственным пожеланиям являются примеры любви к ближнему, помощи страждущему. Духовенство является с одним оружием слова — становится на челе народа, живущего материальною силою. Уважение новокрещенного Владимира к епископам указывает на первую готовность подчинять языческую гордыню и необузданность христианскому смирению. Князь построил Десятинную церковь — со всех его доходов назначена 10-я часть на эту церковь; из жития св. Владимира, писанного близким к нему по времени лицом, видно, что это назначалось для содержания духовенства и помощи сиротам и вдовам (Христ. Чт. 1849 г. II, 307).
Вместо уважения к силе и презрения к слабости (это столь естественно в первобытные времена цивилизации) является противное тому — уважение к нищете и даже обоготворение страдания. Вера христианская указывает другую цель жизни, открывает надежду на загробные блага; вся здешняя жизнь не имеет цены сама для себя. Страдания, терпение за правду ведут к достижению царствия божия. Кто страдает, тот получает награду за свое страдание по смерти. От этой идеи возникла другая: не только не должно убегать от страдания — следует искать его. Это идея, новая для русских, вошедши к нам с православием, как вообще всякое новое направление, приобрела себе тотчас же горячих последователей. Образовался такой взгляд на новую веру, что сущность ее состоит в посте, удручениях плоти и самопроизвольном страдании. Увлеченные этим убеждением искали страдания. Симон, епископ владимирский,[58] питомец Печерского монастыря, в своем послании выразился: вопрошаю же тя: чим хощеши спастися? аще и постник ecu или трезвитель о всем, и нищ, и без сна пребывая: а досаждения не терпя, не узриши спасения. Под влиянием этого, внесенного к нам извне, убеждения о необходимости страдания и терпения для угождения богу образовалось у нас, скоро после принятия христианства, аскетическое направление: монастырское затворничество, изнурение себя голодом, бессонницею, трудами и беспрестанным обращением мысли и чувства к духовному миру. Направление это, конечно, принесли к нам греки, монахи и паломники, которые, тотчас же после крещения Руси, странствовали по городам и селам Русской земли. Это видно из жития Феодосиева.[59] Настроенный уже к чудесному, к которому имел наклонность по своей натуре, Феодосии встретился со старцами и любезне целова их и вопроси их: откуда суть и камо грядут? Онем же рекшим, яко от святых мест есма… Вот, видно, вскоре после принятия христианства у нас странствовали восточные паломники между народом, и они-то своими рассказами, своим учением, своими образами блаженства будущей жизни бросили семя аскетического направления в России. Вместе с тем начали распространяться книги, переведенные с греческого, — жития святых, где аскетическая жизнь выставлялась как образец.
Говоря в обширном смысле, православное учение о страдании и терпении за правду и веру может быть очень разнообразно и способно избрать тот, другой и третий исход, смотря по настроению и характеру народного быта. Идея терпения может различно проявляться. У нас, по-видимому, сначала это аскетическое направление стало проявляться в паломничестве, или странничестве, потому что Антоний[60] первый из подвигоположников отправился на Афонскую гору;[61] Феодосии также устремился было к святым местам. Но скоро это направление изменилось и обратилось к отечеству. Центром подвижничества сделался Киев. Странным может показаться некоторым то обстоятельство, что люди, искавшие уединения, избрали место близ многолюдного и, как мы уже показали, сластолюбивого города, а не где-нибудь вдалеке от центров гражданственности и торговли. Но вместе с желанием спастись в уединении самому аскетами руководило еще желание и других увлечь к такому же добровольному терпению, а Киев был из всех городов более христианский в то время, следовательно, какого бы рода ни была христианская проповедь, нигде столько не могла иметь успеха и найти себе последователей. Пример Феодосия, от которого осталось несколько проповедей, показывает, что эти аскеты были не только труженики, но и проповедники, учители, пропагаторы монастырского жития.
Вместе с религиозными преданиями Востока зашли к нам повести о богоугодивших фиваидских отцах, которые жили не в домах, а в пещерах, и сами себе их искапывали. В древности, как известно, кроме аскетического настроения, к этому побуждали и гонения на христианство, и необходимость прятаться от преследователей и врагов. Это нравилось у нас, и сохранилось даже до позднейших времен. Многие, желая угодить богу, копали пещеры. Первый, начинавший копать пещеру, был Иларион, священник, бывший в Берестове, которого Ярослав после сделал киевским митрополитом. Богоугождение в копании пещер заключалось в том, что человек томил себя произвольным трудом с мыслью — приносить себя самого в жертву. Явился Антоний. Житие, внесенное и в летопись, не говорит о том, как вошла к нему идея идти на Афонскую гору и кто был его наставником. Вероятно, любечский юноша, будущий начальник монашеского жития в России, получил первые семена этого аскетизма от каких-нибудь греков, как и Феодосии, о котором говорится, что он встретил старцев из Святой земли и пожелал с ними идти на Восток. Неизвестность, каким образом вошла Антонию мысль идти на Святую гору и с кем он дошел туда — для нас большая потеря. Несомненно то, однако, что полное развитие аскетизма в нем совершилось уже на Святой горе; потому что и житие его (в нашей летописи) говорит, что он, обходив афонские монастыри, получил желание принять иноческий образ; тогда греческие монахи отправили его в Русь и сделали из него проповедника аскетического благочестия. Ему предсказали, что от него черньцы мнози быти имуть. Антоний, следовательно, возвращался в отечество с сознанием своего призвания и с убеждением, что ему суждено основать в России монашеское житие. Он явился в Киев, а не куда-нибудь, — в Киев, потому что там уже были и монастыри, заведенные прозелитами тотчас же после крещения. Но, как видно, эти монастыри были не таковы, как святогорские, и житье в них не было то, какого образ составился в созерцательной голове Антония. Антоний поселился в пещере, ископанной Иларионом; получивши митрополичий сан, последний оставил ее; Антоний полюбил это место и начал там жить, изнуряя себя воздержанием, вкушая только хлеб и воду, и то через день. Скоро, однако, слава его разнеслась по Киеву: христиане, зная из поучений своих священников, что древние святые проживали в пещерах и тем угождали богу, приходили к Антонию, приносили ему все потребное и удивлялись его подвигам. Так, это была первая школа, не только словом, но делом и примером распространившая и утвердившая в народе то неизменное до сих пор понятие, что сущность христианского спасения достигается самопроизвольными трудами, изнурением и всевозможнейшим терпением и страданиями. Антоний не был одним из таких лиц, которые способны энергическою практическою деятельностью основать, укрепить и поддержать создаваемое здание. Это была натура, как видно, кроткая, мягкая. Биограф его, не обинуясь, говорит, что он был прост умом. Когда к нему сошлось несколько братии, то он устроил им церковь, назначил игумена, а сам удалился в пещеру, где пробыл сорок лет. Летописное житие говорит, что он не выходил оттуда никогда; в житии св. Феодосия говорится, что он вышел к его матери.
Напротив, другой святой муж, Феодосии, последовавший за Антонием, был совсем другого характера. Это был человек столько же сурового аскетизма, сколько и практической деятельности. Это был человек, для которого недостаточно было думать о собственном спасении: он чувствовал в себе силы действовать на ближних — человек, желавший спасти и других; это был муж, дающий инициативу, руководящий духом времени. В терпении он не уступал Антонию. «По ночам, — говорит жизнеописатель его, — святой Феодосии выходил над пещеру, обнажал свое тело до пояса и в таком положении прял волну, отдавая тело свое на съедение комарам и мошкам, и в то же время пел псалтырь»; но этот человек не довольствовался самозаключением в пещере. Он создал монастырь, устроил общину воздержания и самопроизвольного терпения и истязания. В нем является качество законоположника, зодчего; потому-то он прежде всего выписал из Греции Студийский устав, послав в Константинополь одного из благочестивых братии. Когда принесли этот устав, устроитель приказывал читать его пред братией, ввел строгий порядок, наблюдавшийся во всех видах повседневной жизни. «Прежде чем построен был монастырь, братия жила под землею в тесных пещерах, по подобию фиваидских отцев, и сильно скорбела, — говорит их жизнеописатель, — от тесноты места». Понятно, что для русской натуры, любящей простор, показывающей эту наклонность повсеместно, не могло быть ничего хуже тесноты. Братья ели хлеб и воду, в субботу же и в неделю сочива вкушаху; многажды и в те два дни, не обретающуся сочиву, зелия сваривше, и то ядяху едино. Постоянный труд считался необходимостью; отшельник должен был питаться непременно от своих трудов: аще же руками своими делаху — ово ли копытця плегуще и клобуки и иная ручная дела строюще, и тако, носяще в град, продаваху, и тем жито купляху и се разделяху, да кождо в нощи свою часть измелъше, на устроение хлебом; тоже потом начаток пению утреннему створяху, и тако паки делаху ручное свое дело; другойци же в ограде копаху зеленного ради растения — дондеже бываше утреннему славословию, и того часа вкупе сшедшеся в церкви, пения часов творяху, и тако святую литургию свершивше и тако вкусивши мало хлеба, и паки дело свое кождо имеяше, и тако по вся дни трудящеся. Когда, наконец, состроен был Печерский монастырь и Феодосии был его начальником, он старался умножить монахов, принимал всякого, но держал их в подчинении и постоянно наблюдал, чтобы братия не облегчала себе подвигов спасения. Уже тогда братия жила в кельях; каждую ночь Феодосии обходил кельи и смотрел кто что делает; не входя в кельи, он нередко подслушивал у дверей, и если слышал, что в келье монахи разговаривают между собою, то ударял палкою в дверь и уходил, а на другой день призывал и делал обличения. По его правилу монахи должны были избегать разговоров друг с другом по вечерни; но отслушав вечерню и павечерницу, каждый должен был отходить в свою келью и там молиться. Ни у кого не должно быть ничего собственного — иначе св. Феодосии бросал все в огонь, что ни находил в келье монаха. Строгое послушание предписывалось без изъятия всем и для всякого случая. К какому бы благому делу ни приступал монах, он должен был испросить разрешения и благословения игумена, а без того и хорошее дело считалось нехорошим. Феодосии, предписывая строгость для других, не только не делал для себя изъятий, но налагал на себя еще более томительные тяжести, чем на подчиненных. Он сам нередко носил воду, рубил дрова, топил печь, ходил в самой дурной, разодранной одежде. Феодосии любил сочинять поучения и говорил их монахам.
Трудясь для монастыря, он не оставлял своими поучениями и мира, не вполне, как Антоний, был чужд мирских дел. К нему часто приходил князь Изяслав Ярославич;[62] и бояры с ним советовались о жизни; он давал душеспасительные советы, исповедовал во грехах, разрешал и налагал епитимьи. Замечательно, что в поучении его князю о посте он гораздо снисходительнее к светским в отношении поста, чем можно было ожидать от такого старого аскета. Но зато — главное — он требует подчинения духовенству, власти духовной. Вот чем отличается дух его послания. Несмотря на то что пост для него высшее проявление христианства, он даже и поститься не дозволяет, если иерей не прикажет. Не думай и будь покорен власти духовной — вот сущность его аскетического учения; послушание без размышления есть долг. Вратарь у Печерского монастыря не пустил даже князя Изяслава, когда не приказал никого пускать игумен. Жизнеописатель Феодосия рассказывает, что в детстве над ним господствовала мать: он убежал от нее в монастырь и, может быть, что эта суровость родительской власти оставила влияние на тот строгий порядок, какой ввел он в монастырь и какой посредственно переходил и в мир, с благочестивыми понятиями. Например, вменено в вину келарю то, что в противность Феодосию игумену он предложил пожертвованные хлебы братии за трапезою не в тот день, когда приказал игумен, а на другой. Этого мало: самые хлебы уже через то сочтены оскверненными, и св. муж приказал их пометать в огонь, яко вражую часть.
Вместе с этим духом безусловной покорности Феодосии предостерегал братию от общения с иноверцами вообще. Жизнеописатель Феодосия говорит: он нередко выходил тайно из кельи и монастыря к жидам и ругал их в глаза отметниками и беззаконниками, желая, чтобы они его убили и чтобы таким образом сподобиться пострадать за христианскую веру.
В пище проповедовалось иметь воздержание и неприхотливость, крайнюю умеренность. Но святые поставляли в том подвиг, чтобы есть дурное и невкусное. Таким образом один из них, Прохор, прозываемый Лебедником, во время голода осудил себя есть хлеб из лебеды; такой хлеб был горек и противен, но бог сотворил его вкусным.
Церковь заботилась об аскетическом совершенстве человека, смотря по силам, — начиная от сурового воздержания печерских затворников до легкого соблюдения постов мирянами. Лишать себя того, что нравится, — вот в этом состояла заслуга; на этом основывается такое уважение к посту, которое привилось в русском народе тотчас после знакомства с христианством. И первые религиозные споры наши были о посте, потому что еще Изяслав Ярославич спрашивал Феодосия о том, можно ли есть мясо в господские праздники. Феодосии не только разрешил ему, но считал противозаконным пост в большие праздники: так снисходительно смотрел он на мирян, когда в то же время требовал такого сурового воздержания от монахов.
Вместе с воздержанием соединилось уважение к труду; иногда труд этот предпринимался без определенной цели; или, лучше сказать, цель его была в самом себе; трудиться было спасительно, ибо это богу угодно, хотя бы не имелось в виду никакой пользы. Так трудились мужи святые по кельям; но большею частью труд, по понятиям, развивавшимся в Печерском монастыре, был соединен с уничижением и смирением. Так, например, игумен Феодосии носил братии дрова в избу, и это ставилось ему в заслугу, потому что он был начальное лицо, и притом ему собственно по его сану не должно было бы трудиться. Ставили в большую заслугу то, что князь Никола Святоша[63] служил в монастырской поварне, потом был вратарем, — именно это ставили ему в заслугу, потому что он был князь. Пример уважения к девству представляет повесть о Моисее Угрине, сложенная, очевидно, такими, которые, живя в монастыре, не знали мира и воображали его себе таким, каким он мог казаться только тем, кто разошелся с его треволнениями. Моисей был взят Болеславом в плен (брат его был слугою Бориса и с ним вместе был убит). Какая-то знатная полька хотела сочетаться с ним браком — он упорствовал; она жаловалась королю, и король хотел его заставить, но святой муж вместо того сделался евнухом.
Печерский монастырь сообщил нашему религиозному убеждению неприязнь ко всему веселому, ко всему, что может сообщить прелесть земной жизни. Вместе с пирами преследовалось всякое смехотворство, всякое, даже невинное увеселение. Феодосии, заставши князя Святослава пирующим с боярами и гуслярами, со слезами представлял ему, что такого веселия не будет на том свете.
На слезы и грусть смотрели как на нечто священное. Один из святых, Феофил (в житии Марка Печерника), выплакал глаза: ожидая много лет часа кончины, предсказанной ему Марком, он мучился беспрестанным ожиданием смерти, и когда умирал, то ангел показал ему сосуд с благовонным миром, в которое превратились его слезы; их было так много, что из превратившихся в миро было менее случайно упавших на землю и оставшихся на платке, чем тех, которые святой, плача, имел терпение собирать в сосуд, который подставлял всегда, как собирался плакать. Об одном из затворников говорится: оттоле разумеша ecu, яко угоди Господеви: никогда же бо изыйде и виде солнце, и 12 лет и плача не преста день и нощь; ядяше бо мало хлеба и воды, по скуду пияше и то через день.
Страдания, болезни принимались также за благополучие. Пимен многострадальный терпел ужасные болезни и сознавал, что если бы он захотел, то бог бы его помиловал, но он сам не хочет, и лежа в смрадной болезни, других исцелял: «зде убо скорби и туга и недуг вмале, а там радость и веселие идеже несть болезни, ни печали, ни воздыхания, но жизнь вечная; того бо ради, брате, сие терплю; Бог же, иже тебе мною исцеливый от недуга твоего, той может и мене вставити от одра сего и немощь мою исцелити, но не хощу: претерпевый же до конца, той спасен будет» и так далее.
Сколько можно заключить, самое правило: делать добро ближним и не делать им зла, связывалось с тем понятием, что в сердце лежат побуждения делать зло, а добро делать трудно. Вообще, труд и лишения — вот что ставилось на первом плане в деле спасения. Сделать доброе дело важно было не для того, кто получает, а для того, кто делает и дает; потому что давать и делать добро, по понятию тогдашнему, было неприятно и потому спасительно. Поэтому русское нравственное вероучение и не старалось о том, чтобы всем было хорошо здесь, чтобы в обществе каждый мог наслаждаться жизнью, это было не в его цели; потому что неприятности, страдания ведут в царствие небесное, и, следовательно, все благодеяние, какое могла оказать церковь, относиться могло только к лицам в отдельности, а не к целому обществу.
Богатство считалось уже само по себе корнем зла. Желающий спастись лучше ничего не мог сделать, как раздать нищим свое состояние и идти в монастырь в произвольную нищету. Св. Федор, по указанию беса отыскавший сокровище в земле, зарыл его в землю снова и молил бога забыть о том месте, где он погреб его. При раздаче имущества нищим целью не было обогатить своих ближних; одна была цель — достичь самому царствия божия. Замечательно, что святому, пожалевшему о растрате имения, другой святой предложил, что он возвратит ему все, но с тем, что милостыня от бога ему вменится.
Эта философия, отвергающая земное стяжание, облеклась в сказание об Иоанне и Сергии в «Патерике»:[64] Иоанн и Сергий заключили между собою духовное братство (древнее побратимство, осененное теперь церковным освящением), и Иоанн оставил сыну своему, Захару, наследство, которое поручил названому брату; названый брат счел лучше самому воспользоваться чужим достоянием и не отдал Захару, когда он требовал, отцовского достояния, не отдал даже и тогда, когда Захар просил не более половины, даже трети. Тогда Захар призвал его к клятве пред иконою Богородицы в Печерском монастыре. Обманщик не мог приблизиться к иконе и принужден был сознаться в своей вине. Лучшего конца повесть не представляет нам кроме того, что Захар все злато и серебро свое пожертвовал на монастырь; и он и его обиратель постриглись в монастыре.
Нищета считалась первою принадлежностью монашеского быта. Однако усердие дателей не было отвергаемо, и вскоре монастырь стал богат. Жертвовать на монастырь было такое же доброе дело, как и дарить нищим и кормить их. Печерский монастырь наделили богатыми, по тому времени, вкладами звонкого металла, разных драгоценных вещей, записывали в его вечное владение недвижимые имения, села. И приношаху ему (князья и бояре) от имений своих на утешение братии и на устроение монастыря, друзии же села вдающе на церковную потребу.
Монастыри созидались двумя способами: 1) строили их князья и знатные богатые люди по душе или по данному обету, во время испрошения какой-нибудь особенной божией помощи; 2) основывались они и так, как основывался Печерский: собирались добровольные любители аскетического жития.
Основание Печерской церкви «Патерик» приписывает варягу Шимону, — вероятно, шведу родом; это был сын Африкана, брат Якуна Слепого, того самого, который помогал Ярославу в сражении против Мстислава Владимировича[65] на Лиственской битве и отбежал золотой луды. По смерти Африкана братья его выгнали из отечества Шимона, как это обыкновенно случалось в скандинавском мире. Он убежал к Ярославу в Гардарик. После службы Ярославу Якун возвратился на родину и там участвовал в несправедливостях к племяннику. Впоследствии Шимон рассказывал о себе следующее: «Был у моего отца, Африкана, крест с изображением Христа вапною (известью), очень велик, в десять локтей, якоже Латины имуть». На этом изображении был золотой пояс в 8 гривен золота и золотой венец на главе. Когда Шимону приходилось убегать из родины, он захватил с собою этот пояс и венец. Тогда ему глас бысть: никакоже сего не возложи на главу свою, неси сия на уготованное место, где строится церковь Матери Моея и отдай в руце преподобного Феодосия, он же повесит над жертвенником. После этого видения, когда он плыл по морю в Гардарик, сделалась буря; Шимон испугался и подумал, что это наказывает его бог за то, что он взял украшения от Христова образа, — начал он в этом каяться, и тогда увидел на воздухе изображение церкви и услышал голос, объясняющий, что это за церковь: «это церковь, которая хощет создатися от преподобных во имя Божией Матери, — в ней и ты будешь положен; размерь поясом 20 локтей в вышину, 30 в длину и 30 в ширину». Несмотря на то Шимон, приехавши в Киев, долго, как кажется, не думал строить церкви: впоследствии объяснял он, что не знал и места, на котором указано от бога быть этой церкви. Шимон прибыл в Киев еще при Ярославе и служил у сына его, Всеволода; когда же, по смерти князя Ярослава, появились впервые половцы, Шимон отправился против них с русским ополчением и обратился вместе с князьями Изяславом, Святославом и Всеволодом к преподобному Антонию. Боговдохновенный старец предрек им всем несчастие. Шимон в простоте сердца пал к ногам преподобного и молил сохранить его от вражеского меча. Преподобный отвечал ему: «О, чадо! многие падут от острия меча и убегут от супостат, будут попираемы и уязвляемы, будут тонуть в воде; ты же останешься спасен, ибо тебе суждено лежать в Печерской церкви, которая создастся твоим попечением». Несчастно для русских было поражение на Альте; Шимон был ранен и лежал на поле, среди трупов и умирающих, и вдруг в воздухе увидел то же изображение церкви, которое некогда представилось ему над балтийскими волнами. Тогда он вспомнил, что с ним было прежде, начал молиться о спасении. Он потом выздоровел. Тогда пришел он к Антонию, отдал ему пояс для размерения церкви и венец, который следовало повесить над жертвенником. Он явился к Феодосию и просил благословить себя не только в жизни, но и по смерти. Феодосии отвечал, что сам еще не знает, будет ли угоден богу своими молитвами по смерти; но Шимон представлял, что ему был от образа глас, который свидетельствовал о святости Феодосия и о том, что ему суждено основать церковь; затем Шимон просил молиться о себе и своем сыне Георгии. Феодосии изъявил желание молиться за него и за его семейство, наравне как и за всех христиан; Шимон этим был недоволен: он требовал, чтобы Феодосии дал ему свое благословение на письме. Феодосии согласился и дал ему молитву. По этому — примеру на Руси начали при погребении влагать в руки мертвых рукописание. Шимон, готовясь строить храм, хотел прежде всего взять для себя еще выгоднейшие условия: он потребовал от святого мужа отпущения грехов своих родителей. Феодосии, воздвигнув руки, сказал: «еда благословит тя Господь от Сиона и до последних рода твоего!» Шимон принял православную веру и наречен Симоном. О роде Симона «Печерский патерик» присовокупляет, что сын его Георгий был отправлен Мономахом с сыном его Юрием[66] в Суздальскую землю и потом был там поставлен управлять всею Суздальскою землею.
Повесть эта многозначительна в истории русской жизни. Это был у нас первообраз множества подобных событий, когда, вследствие укоренившегося верования о спасении души посредством постройки монастырей, богатые люди благодетельствовали монастырям, давали им села, доходы и, таким образом, способствовали развитию монастырской жизни.
Вслед за повестью о Шимоне тогда же образовались старинные сказания о пришествии церковных мастеров из Греции и об основании Печерской церкви. Придавая еще более в глазах народа святости Печерской обители, повесть приводит из Греции мастеровых людей, которые получают от пресвятой Богородицы указание идти в Русь и строить церковь. Ангелы являлись в виде благообразных скопцев — звать их к Богородице во Влахерне. Образ ангелов в виде скопцев не редкость в византийской легендарной литературе. Аскетизм и самоистязание достигают до умерщвления плоти и способствуют девственному житию. То же сказание говорит, что икона, которая впоследствии сделалась в Печерском монастыре местною, была принесена прибывшими греческими мастерами, — она была им вручена самою Богородицею и есть произведение не земного, а небесного, сверхъестественного искусства. Вот начало благоговейного почитания явленных икон, столь распространенного впоследствии в религиозной сфере русской жизни. Эта вера в явленные иконы принесена была к нам с Востока прежде всего в Печерский монастырь, на киевскую почву, точно как и многие другие верования.
Отыскали место для будущей церкви, и ее заложение сопровождалось чудесами, подобными восточным чудесам Ветхого Завета и сходным с ними позднейшим церковным преданиям Востока. Подобно Гедеону и Илии святой Феодосии, желая узнать, какое именно место приятно богу для воздвижения церкви, молился, чтобы везде была роса, а на том месте, где следует быть церкви, не было росы, а на другую ночь просил обратно, чтобы именно там была роса, когда повсюду не было росы. Все совершалось по его желанию. На том месте, где высшее знамение указало быть церкви, росли кустарники: они были истреблены огнем, низведенным с неба силою молитвы св. Феодосия. Когда нужно было копать ров для закладки храма, эту работу предпринял первый князь Святослав, и богатые люди жертвовали вклады на создание святыни, с тем чтобы по смерти быть погребенными на этом благословенном месте.
Уже повести о варяге Симоне и о греческих мастерах придают особое значение погребению в Печерской церкви. В «Слове», составляющем часть «Патерика» и называющемся Слово, еже когда основана бысть церковь Печерская, говорится: блажен и преблажен сподобивыйся положен быти; блажен и преблажен сподобивыйся в той написан быти, яко оставление приимет грехов. Преподобный Феодосии говорит: всяк положенный зде помилован будет. Вот какое важное значение получила тогда Печерская церковь и Печерская обитель! Не удивительно, что эта обитель скоро процвела. До построения церкви Феодосии говорит пришедшему к нему варягу Симону: а веси, чадо, убожество наше, иже иногда многажды и хлеба не обретается в дневную пищу. Но вскоре после того, когда Феодосии, по откровению божию, готовился отойти от мира сего и собирал братию, то уже многая братия жила в разных монастырских селах. Князья и княгини давали и записывали в монастыри богатые вклады, имения. Так, князь Ярополк Изяславич[67] дал в монастырь Небльскую волость, Деревскую, Лучскую и около Киева; зять его Глеб Всеславич[68] — 60 гривен золота и 50 серебра, а по его смерти назначил 600 гривен серебра и 50 гривен золота и по смерти сёла с челядью (Ип. Сп. Лет. 82). Монастырь Печерский сделался даже хранилищем чужих сокровищ. В тот век достояние не было слишком обеспечено от произвола, и потому многие отдавали туда на сохранение и серебро, и золото — этот обычай распространился на все монастыри.
Преподобный Феодосии оградил свое творение от притеснений в будущие времена со стороны князей и духовных сановников. Предание, записанное в «Патерике», сообщает, что пред смертию он видел князя Святослава и молил его, чтобы церковь Печерская была освобождена от власти и князей, и владыки; ибо не люди, а сама Богородица ее создала. Так надолго обитель пребывала независимым обществом. Мудрый Феодосии сам установил твердую нравственную связь между всеми принадлежащими к обители. Он предвидел, что обитель сделается рассадником игуменов и владык в России. Конечно, уже и прежде, вероятно, она начала иметь свое важное значение; поэтому он сказал, что если кто из братии будет призван на какое-нибудь начальническое место в России, то выходить из обители может только с позволения старших и всегда должен искать успокоиться в Печерской обители: только за таких обещается св. Феодосии молиться перед богом. Понятно, как после такого завещания впоследствии печерские иноки, где бы они ни были, не теряли связи с монастырем, как показывает письмо Симона, епископа владимирского. Напутствуемый мысленным благословением великого основателя обители, такой питомец Печерской обители — будет ли он в Ростове, во Владимире, в Новгороде, в Полоцке — всегда обращался сердцем к Киеву, к заветной обители, как к обетованной земле спасения, и хранил те предания, те верования и правила, которые получил в этом монастыре, и сообщал их повсюду, куда простиралось его влияние.
Печерский монастырь указал русской религиозности и то направление, которое в делах общественных обращало действие христианского нравоучения со всеми наставлениями единственно к совершившемуся факту, а не касалось самого общественного порядка. Преподобные святые печерские развили это начало. Антоний был благорасположен и к Изяславу,[69] и ко Всеславу, и за последнего был первым изгнан. Феодосии жил в согласии и осыпал благословениями Изяслава, а потом изгнавшего его брата, Святослава. Он менее укорял его за изгнание Изяслава, за похищение киевского стола, чем за то, что застал Святослава в пирушке с гуслярами, и восхвалял его, когда князь удалял веселые сцены от преподобного мужа, как скоро преподобный приходил к князю. Однажды пришла к Феодосию убогая вдовица жаловаться на судью, который ее обобрал и решил неправо ее дело. Феодосии упросил судью возвратить ей неправильно взятое. Но Феодосии не считал своим делом стараться, чтобы таких судей не было. Он заступался — говорит его житие — за утесненных перед князем и судьями, и это ставится в заслугу его милосердию; но с точки зрения Феодосия не было потребности изменения того порядка, от которого зависели утеснения, облегчаемые его заступничеством. Точно такое направление получило и после него влияние церковных мужей на общественную жизнь. Благочестие с радостью оказывало пособие страждущим, гонимым, но мало вопияло против тех, которые были виновниками несчастий, поражавших тех, кто искал утешения в религии: оно не заглядывало внутрь земных побуждений. Покорность настоящему, отсутствие мысли об общественном движении было основою нравственного понятия, выработанного на религиозной почве. Пусть каждый только о себе заботится, о своем спасении помышляет — это было правило нравственное; таким образом, даже слово Христово о неосуждении брата своего применялось более к собственному самоуничижению, чем к сохранению чести другого. Зачем тебе рассуждать и умствовать, — помни, что ты хуже всех человек, должен Христа ради смиряться!.. Всем следует угождать, всех хвалить, всем покорствовать; только тогда и можно спастись. Самостоятельным следует быть тогда только, когда дело идет о посте и о соблюдении церковных обрядов: тут должно отвращаться от житейских довольствий, следует быть упорным и не склоняться ни перед какою властию; но во всем прочем не следует быть строптивым.
До какой степени простиралась важность покорности начальству и считалась первейшею добродетелью, видно из того, что в одной из повестей умерший, воскреснув, не мог сказать братии в монастыре большей истины, какую мог вынести из будущей жизни, как только то, что следует быть покорным игумену. Замечательно, что даже самый суровый аскетизм и плотеистязания не помогут, если монах не будет отличаться безмолвным послушанием.
Война со всеми ее ужасами мало смущала благочестие. Развитое на почве Печерского монастыря, оно заботилось о том, чтобы давление войны проходило мимо него и не лишало обители законного ее достояния. Вот, например, Григорий, Симонов сын, бывший в Суздале, сознается, что когда он с Юрием Долгоруким и при помощи половцев воевал против Изяслава Мстиславича, то напал он с половцами на какой-то город, — но это было село монастырское, которое показалось градом, чтобы не даться половцам на разграбление; потому что враги, видя его твердыни, не решились отваживаться на приступ. Таким образом, по понятиям времени, не считалось предосудительным воевать, брать села и города и разорять их, но следовало щадить монастырские имущества.
Главные признаки аскетического настроения: покорность, воздержание и предписанный правилом страх мысли, страх земных удовольствий и внутренняя борьба со злым духовным существом. После принятия христианства в Печерском монастыре настала война с бесами. Бес — мрачное, злое существо… Как скоро святой муж обречет себя на сугубое воздержание, запрется в тесной келье или пещере, начнет день и ночь изнурять плоть свою поклонами, язык — безмолвием, а ум — беганьем греховных помыслов, тотчас являются к нему искусители, отвлекают его от богомыслия и силятся сделать с ним какую-нибудь пакость! Святой муж должен не поддаваться и мужественно бороться с ними. Сначала действуют духи невидимо, а потом являются и телесному зрению. Они принимают образ, похожий на обезьяну, в шерсти, с когтями, с хвостом, да вдобавок, чего нет у обезьяны — с рогами и крыльями; но иногда являются вполне в человеческом виде, только чаще всего в виде человека неправославного. Однажды святой, одаренный прозорливостью, увидел беса в образе ляха, он сыпал цветами на братию во время заутрени: на кого цветок упадет и прилипает, тот брат расслабевал, уходил из церкви и ложился спать; но были такие строгие подвижники, что цветки не прилипали к ним. Здесь цветок — символ грешного удовольствия. Когда брат уходил из монастыря, тут-то и было бесам раздолье. Один святой увидел однажды беса, ехавшего верхом на свинье, лукавый дух величался и посмеивался над монахом, который успел ускользнуть за монастырскую ограду. Обыкновенно бесы старались отвлечь к чему-нибудь внимание подвижника и мешать ему, когда он погружался в безмолвие и творил над собою истязания; чем сильнее старался угодник преодолеть лукавого, тем больше лукавый старался его искусить. Пример искушения — в истории затворника Исакия, которого бесы довели до того, что заставили его проплясать, а потом привели в совершенное истощение, так что нужны были годы, чтобы святой мог поправиться. Торопецкий купец по происхождению, по прозвищу Чернь, он вступил в монастырь, раздал все свое имение на монастырь и нищим и был принят; потом облечебося во власяницу и повеле купити себе козел и одра мехом козел и овлече на власяницю и осше около его; затворися в печере в единой улицы и в келъици моле, яко четырь лакот и ту моляще Бога со слезами; бе же ядь его проскура едина и то чрез день. После многих неудачных попыток бесы явились ему в виде ангелов, и Исакий по простоте поклонился им; тогда один из бесов сказал: возмете сопели и бубны и гусли, и ударяйте, ат ны Исакий спляшет. И удариша в сопели и в бубны и в гусли и начаша им играти и утомивше его и оставиша и оле жива, и отыдоша, поругавшеся ему. Иоанна многострадального бесы мучили похотью; святой муж истязал себя сначала тесным заключением, голодом и молчанием, носил на теле железные вериги, а потом на время поста зарывал себя в землю, оставляя наружу только руки и голову. Бесы пугали его то огнем снизу, то ему представлялось, будто он весь горит, то являлся змей и грозил его поглотить. Иоанн выстоял всякие искушения. Святой особенно подвергался искушению в затворе и должен был помнить, что при появлении к нему кого бы то ни было следует заставить приходящего прочитать молитву Иисусову, и если бы кто не захотел этого сделать, то явная улика, что он — бес (не даждь ему беседовати с тобою и прежде, даже молитву сотворить, тогда разумеши яко бес есть). Одному подвижнику бес явился в образе друга и сподвижника, помог ему отыскать золото и вел было его к тому, что тот собирался убежать из монастыря, но, к счастью, обман открылся скоро, и святой отец (Феодор) лучше рассчитался с бесом, чем Исакий. Когда нужно было изгнать от себя лукавые помышления, приходящие в праздности, подвижник осудил себя на тяжелые работы — сначала молоть муку на ручной мельнице с ручным жерновом; другой раз, когда сгорела Печерская церковь — таскать лес с берега Днепра на гору. Бес вздумал было искусить его, и когда святой отдыхал однажды от своей мукомольной работы, бес стал молоть, но святой своими заклинательными молитвами принудил его в самом деле трудиться и продолжать работу на жернове, а сам в это время молился. Потом, когда святой таскал на гору лес, тогда собралось уже много бесов — товарищей проказника, творившего пакости над святым: они бросили с горы наношенное дерево. Тогда святой силою своих молитв принудил бесов перетаскать в одну ночь на гору все дерево, сколько его ни было изготовлено под горою. Весы решились отомстить за такое унижение, которое было тем для них чувствительнее, что они не могли забыть, как люди некогда чествовали их под именами идолов. Сначала бесы научили извозчиков, которые подрядились в монастырь возить лес, требовать платы за перевозку того дерева, которого они не возили и которое вместо них возили сами бесы. Когда дело дошло до суда, то судья, выслушавши простосердечные оправдания святого, сказал ему, что бесы помогут ему и заплатить, как помогли свезти. Неизвестно, какие последствия имела эта тяжба, но бес явился в образе старца Василия ко княжескому советнику, боярину Святополка и сына его Мстислава,[70] жадному и злому, какими были князья его, и доносил, что Феодор отыскал сокровище в варяжской пещере и не являет князьям. За это потребовали Феодора и стали мучить, так как он отговаривался, говоря, что забыл, где снова зарыл клад. Потом послали за Василием, не выходившим уже 15 лет из пещеры: Василий, разумеется, не зная, что происходило под его именем, привел в недоумение и досаду князя Мстислава своими неясными ответами, и тот, думая, что он запирается, тогда как сам же прежде ему доносил, застрелил его стрелою. Василий, умирая, предрек Мстиславу лютую смерть, и она сбылась в битве с Давыдом Игоревичем.[71]
При умственной покорности знание не считалось достоинством. В повестях Печерского монастыря знание и земная мудрость являются даром бесов. Так, о преподобном Никите рассказывают, что к нему явился бес и научил его понимать одни только книги Ветхого Завета,[72] так что он мог пророчествовать. По составившемуся некогда юному понятию о знании, вместе с ним соединялось верование в пророчество; знать, быть мудрым, значило также — делать чудеса, говорить то, чего другой не скажет, одним словом, делать то, чего другой никто не может сделать и для чего нельзя придумать обыкновенных способов. Но когда святые отцы, сошедшись около Никиты, прогнали бесов, Никита стал прежним невеждою и сподобился впоследствии низводить дождь с неба на земные произрастения. О Лаврентии-затворнике рассказывается, что когда он пошел в затвор, получил благодать целить беснующихся, и к нему приводили больных, бесы научили его по-гречески, изощрили его способности; но когда другой святой молитвами исцелил его от бесовского искушения, Лаврентий забыл все свои знания.
Печерский монастырь не благоволил к иноверцам. Так, в житии св. Агапита, безмездного врача, рассказывается, что когда к нему пришел врач армянин, то несмотря на свое смирение, как скоро он узнал, что это армянин, то воскликнул: почто смел ecu внити и осквернити келию мою и держати за грешную мою руку? Изыди от мене, неверно и нечестнее! В ответе св. Феодосия Изяславу Ярославичу на вопросы о варяжской вере святой муж порицал варяжскую веру: там не только обвиняют последователей западного христианства в ядении кошек, псов и удавленины, но говорят и о крайних непристойностях при брачном обряде. В поучении и ответе советуется не давать католикам есть и пить из сосуда своего, и если придется дать по крайней нужде, то непременно вымыть сосуд; приказывается не только не принимать чужеверного к себе, но проклинать всякое чужеверье.
Так как раздаяние богатств нищим не имело в себе цели, а само по себе составляло цель, так точно и труд предпринимался и считался полезным не по плодам его, а сам по себе, в своем процессе.
Видно, что в Южной Руси оставались языческие обычаи, долго еще смотрели русские на жизнь сквозь языческое покрывало и даже в христианские обычаи и обряды вносили языческое содержание. Вот, например, Феодосии воспрещал, что в его время многие ставили на кутью яйца, приставляли к кутье воду, ставили обеды по умершим и носили в церковь съестное, одним словом — отправляли тризны, ибо у язычников погребение сопровождалось пьянством. Святой, соболезнуя, вопиял против соблазнительного целования мужчин с женщинами на пирах. От этого христианство противодействовало языческой чувственности строгою стороною своей духовной чистоты, а аскетическое учение делалось единой нравственною философиею для всего христианства вообще.
Самая мирская жизнь не имела, с церковной точки зрения, другого идеала, кроме аскетизма. Это было тем естественнее, что вот, например, в «Слове отца к сыну» (последний, очевидно, не готовился в монастырь, но намеревался жить в мире семейно) отец, представляя ему пример добродетели подвижников, иже мало света сего причащахуся, говорит: изволи себе тех житье и тех правый путь пришли, тех нравы и ты, чадо мое, взыщи со всею силою и со всею крепостью. В том же «Слове» отец заповедает сыну давать десятую часть от своего имения господу (т. е. в монастыри и духовенству). Таким образом, видно, что понятие о десятине[73] переходило из княжеского быта в частный, домашний.
Понятно, что при направлении заботиться каждому лишь о собственном спасении не удержалось вполне согласие, мир и братство в Печерском монастыре, и уже в ранние времена встречаются следы взаимной зависти, вражды и обманов между братиею. Так, в житии Алимпия иконописца[74] рассказывается, что монахи брали деньги с одного богатого господина, заказывавшего Алимпию икону, но в самом деле не давали об этом знать Алимпию, а боярину говорили, что Алимпий просит втрое.
Несмотря на аскетическое направление, в церквах читались, однако, поучения, переведенные с греческого, где аскетизм представляется недостаточным без добрых чувств, любви: аще ли кто от хлеба ся удержать, а гнев имать, и таковый подобен есть зверю: тъ бо не есть хлеб: аще же от пития и от рыбы кто удержится и на голе земле легаеть, а злобу имея и неправду дея, хвалится убо: пущи есть и скота.
Добродетелью были: пост, грусть; смех и веселие — грех. Один подвижник, по имени Памва, дал обет никогда не смеяться. Бесы употребляли всевозможнейшие уловки, чтобы рассмешить святого — долго все было напрасно: наконец, бесы привязали маленькое перышко к огромному бревну и потащили мимо подвижника с криком: «алай, алай!» Памва улыбнулся, и бесы восплескали и запрыгали от радости, восклицая: «Авва, Памва засмеяся! Авва, Памва засмеяся, засмеяся!» — «Я засмеялся немощи вашей, — сказал им святой, — что вы, и то только с трудом, можете это бревно сдвинуть». В одной древней нравоучительной беседе говорится: «смех не созидает, не хранит, но погубляет и созидания разрушает, смех Духа Святого печалит, не пользует и тело растлевает; смех добродетели прогонит, не имать бо памяти смертныя, ни поучение мукам. Отъими, Господи, от мене смех и даруй плач и рыдание, егоже присно ищеши от мене» (Имп. Публ. Библ., Погод. Сб. № 1297, стр. 91).
С женщиною не следовало даже говорить — женщина была существо, располагающее к согрешению: «Не достоит мниху ясти с женою или пити, или что промышляти с женами или инак како разум имети с ними; прелюбодейство есть, велико прелюбодейство женское сужитство. Еда камень еси? человек еси, общему естеству подлежа и в падении; огнь имаши в лоне — не изгориши ли? Како имать слово: положи свешу на сено, тогда возможеши реши, яко не горит сено? Аще не отмещешися, яко горит сено, не мне глаголи, но неведущему тайных».
Убегая от женских очей, следует избегать и помышлений о женщинах. «Всяк бо возревый на жену согрешает». Надобно иметь постоянно бледное лицо и дурныя одежды: блед и щуби вид и рызы худы подобает иметь (Пог. Сб. № 1288, стр. 226).
Монашеское самоистязание, уединение от всего, что составляет материальную прелесть на земле, открывало идею торжества духовного начала над грубою силою. Вместо богатыря, с оружием странствующего по чужеземным странам, ищущего опасностей, побеждающего их, получающего в награду богатства и т. п., являются богатыри духа — странствующие в таинственной области видений, вступающие в борьбу с духами; они побеждают их, отваживаются на всякие лишения добровольно, и за все терпение получили награду высшую — награду на небе. Так как богатырь не сидит на месте — богатырь ищет приключений, то и в сфере духовного подвижничества явились странствующие рыцари-паломники, скитавшиеся по святым местам и с Севера отправлявшиеся в Палестину. Они-то и назывались в древних песнях коликами перехожими. Похождения в Иерусалим, как видно, были значительно в ходу на Руси, в Цареград, на Афон и вообще на Восток по водворении христианской веры, особенно по завоевании Святой земли крестоносцами. В похождении Даниила Паломника[75] говорится, что в его время были мнози, доходившие до Иерусалима. Это было до такой степени обычно, что иные старались ходить, видно, как можно скорее (тщащеся вборзе) и навлекали за то нарекания от истинно благочестивых; Даниил замечает, что се то путь вборзе нельзя ходити, и укоряет их в том, что они много добра не видевши возвращались; но путешествие было предметом общественных разговоров, и бывший в Иерусалиме пользовался уважением: он мог быть везде принят с честию, и потому они — по словам Даниила — вознесшеся умом, яко нечто добра сотвориши, погубляют мзду труда своего.
Идея торжества ума над материальною силою в народной умственной жизни проложила себе не одну религиозную тропинку. Заявлением ее потребности могут служить и такие сказания, где или дурачок, или ребенок, признаваемый слабым и глупым, торжествует над сильными. Таких сказаний чрезвычайно много. Большая часть наших сказок имеют эту основную идею. Мы укажем на замечательную повесть о киевском купце Димитрии и сыне его Борзомысле, семилетнем мудреце. Хотя (некоторые видят в ней иноземную основу) она дошла до нас сравнительно в более поздних списках, но уже одно то, что герой этой сказки киевлянин и богатый купец, странствующий по далеким странам на своих кораблях, показывает, что она перешла в позднейшие списки от тех времен, когда Киев был богат, многолюден и составлял центр образованности. Действие происходит на Юге; купец богатый с кораблями выезжает из Киева, странствует по отдаленным чужестранным землям. Проплававши тридцать дней по морю, купец пристал к берегу и увидел приморский город, близ которого стояло в гавани бесчисленное множество кораблей. «Удивися Димитрий Киевский купец и рече: что сии корабли безчисленно много стояща? мне зело земля блага есть и купцы в нем и много торгуют зде. Сниде с корабля купец Димитрий и поиде под град, и сретоша его гражане и вопрошаху его: от коея страны и коея земли? Он же сказася им: аз есмь от Русския земли и верую во Отца и Сына и Святаго Духа. И рекоша ему гражане: брате купец! единыя есть веры с нами Русская земля, — точию за наше согрешение послал нам Бог царя законопреступника и отступника от Бога, еллинския веры, и теснит ны, хотя привести к своей вере; мы же, не могуще терпети бед тех, неволею пожрохом идолом, видехом себе в великих нуждах: всегда боярами мучаще нас; овогда силою привожаше нас ко своим идолам, овоща заповеданием нам не веляше хлебов на торг пещи и гладом морит нас для своей веры; се видиши, купче, в пристанищи сем 300 кораблей стояще, купцы же со всех стран прихождаху к сему граду, и приходяще к царю з дары».
Услышав об этом, купец Димитрий хотел было тотчас отплыть и повернул на свой корабль, но когда пришел к нему, то увидел, что там уже стояла стража. Нечего было делать — надобно было явиться к царю. Царя звали Несмеян Гордеевич. Донесли царю, что пришел купчишко из Русской земли, принес дары и просит позволения торговать в его царстве. Царь ласково пригласил Димитрия обедать; а после обеда спросил: купче! которыя ты веры? Купец отвечал, что верует во имя Отца и Сына и Святаго Духа. — «А я чаял, — сказал царь, — что у нас вера общая; ты же сказываешься не нашей, а русской веры. Я же хотел было тебе позволить торговать и отпустить в твою землю; но теперь отгадай, купче, три загадки, что аз тебе загадаю; аще ли отгадаешь, и аз тебе велю торговати в своем царстве всяким товаром, и с дарами и с проводниками отпущу тя в свою землю; аще ли не отгадаешь ни единой загадки и в вере моей не пребудешь, ведомо ж буди тебе, купче, велю тя смерти предати, а товары твои взяты будут в мою царскую казну».
Купец испросил у царя срока на три дня и, пришедши на свой корабль, плакал, видя себе неминуемую смерть. Семилетний сын его играл на корабле и ездил верхом на палочке: «на деревце сидяще, рукою за древцы конец держаще, а другою рукою плеткою побиваше, и ездяще, аки на коне скакаше». Увидя плач отца, ребенок стал его спрашивать; отец сначала не стал было и рассказывать ему, но когда сын умно ему обещал помочь в напасти, отец рассказал. Сын сказал, что он за него отгадает: «А ты, отче, не скорби и не тужи, яждь, пей, веселися и молися Богу, — вся печали возлагай на Бога». Сын продолжал играть на корабле. На четвертый день позвали их к царю. Мальчик объявил, что он отгадает загадки за отца и потребовал пить. Царь налил золотую чашу с медом и подал ее дитяти; отрок дал отцу, и когда отец хотел возвратить чашу, отрок сказал: отче! не отдавай чаши, — закрой в недра своя! Царь дал другую, и с тою сделалось то же: также царь требовал возврата чаши; отрок сказал: данное царево вспять не возвращается. Загадка царева была такова: «много ли того, или мало, от востока до запада?».— «День и ночь, весь круг небесный единым днем и единою нощию едино солнце прейдет от севера до юга; то твоей загадке мой ответ».— Царь удивился, дал третью чашу купцу, и купец спрятал ее в пазуху. Другая загадка отсрочена на другой день.
На другой день собрались «ипаты, и тираны, и стратилаты, и воеводы, и князи, и бояры, и все людие, малые и великие, и все граждане на предивное чудо отрока, якоже всем гражданам не вместитися в цареве дворе». Царь спросил: «что десятая часть из моря днем убывает, а нощию прибывает?» Ответ был: «то есть, царю, что десятая часть воды солнце выедает; нощию же прибывает, зане же сонцу зашедшу и не сушащу, — то тебе, государь, моя отгадка».
Удивился царь и потребовал третьей отгадки; отрок попросил сроку на три дня, но с тем чтобы созваны были все граждане, от мала до велика: пусть при этом им объявится, что им добро будет во веки. Это сделано. Люди собрались по приказу царя. Отрок потребовал, чтобы царь сошел со своего престола, дал ему одеяние царское и жезл, и что он тогда отгадает загадку. Царь отдал ему свои регалии и в том числе меч. Тогда отрок, зная, что в толпе есть христиане, не любящие неверного царя, закричал: хотите ли веровать во Святую Троицу?.. Все отвечали утвердительно. Отрок срубил мечом голову царю, сказавши: вот тебе моя третья отгадка!
На следующий затем вопрос отрока: кого они хотят поставить себе царем? — все единодушно вручили ему власть как своему избавителю. Послали за патриархом, который был в заключении. Он был встречен торжественно и отслужил литургию. «Постави патриарх над главою отрока рог злат с маслом над ним и благослови его патриарх на царство; людие же вси кликнуша от мала до велика единогласно: много лет тебе, государю нашему, Борзомыслу Димитриевичу на царство! И возрадовавшася ему вси людие великою радостию; царь же сотвори в тот день пировище великое». Потом оказалось, что у оставшейся прежней царицы была дочь восьми лет; Борзомысл сочетался с нею браком, окрестивши ее наперед и обвенчавшись чрез сорок дней после ее крещения (сороковицей). На сказке этой легло понятие о страдательном положении женщины. Когда Борзомысл призывает царицу и узнает, что у ней есть дочь, не спрашивает ее — желает ли она отдать за него дочь; не спрашивает и невесты, а просто приказывает ее крестить и потом берет в жену, и только по просьбе матери дает ей сроку на семь дней. Семилетний царь приказал привести всех заключенных купцов, «и удивися царь, на них смотря; бысть лице их аки земля, а власы их отросли до пояса, и ризы их изодрашася, лежаша от гаду и тесноты, а голосы их аки пчелиные». Царь «учреди им праздник» и, возвративши им имения, отпустил каждого в свою землю. По воле царя отец поехал домой и привез свою жену — мать царя. Они жили вместе, и царь Борзомысл похоронил старого родителя своего, Димитрия, купца киевского.
Ткань этой повести показывает древнее ее происхождение. Победа посредством загадок есть видоизменение той первообразной канвы, по которой составились разнообразные редакции сказания о вещей мудрой девице, происходящей из простого звания и посредством отгадывания мудреных загадок выходящей замуж за знатного мужа, — сказание, которое в южнорусской народной словесности выразилось повестью про дивку семилитку. Замечательно, что сын Димитрия также семи лет от роду. Ничтожное дитя оказывается не только сильнее взрослых и славных, но изменяет судьбу целого края своею смышленостью. Народ как будто себя тут выражает: он ничтожен и юн, но в нем такие силы, которые могут победить могущество силы и обмана. Он сознает, что умственная сила выше всякой ручной; нужно только ума — и все преодолеть, все победить можно. Ум этот выражается, как и должно быть у молодого народа, вступающего в жизнь, не теориею, не логичною последовательностию понятий и процессом размышлений, а быстротою, сметливостью, находчивостью вовремя. Отгадка мудреной загадки — форма, в которой высказывается ум. Нельзя при этом не обратить внимания на различное значение двух загадок, предложенных царем; одна из них основывается на мудреном выражении того, что само в себе просто. Очевидно, здесь как бы насмешка над затейливостью выражения, которое только для простака — мудрость, а сама по себе вещь обыкновенная, и умная голова отгадывает ее без всякого затруднения. Другая загадка — предмет знания. Мальчик не только отгадывает то, что кроется под таинственностью вопроса, но показывает знание естественного феномена; таким образом народ сознает, что знание природы есть также достоинство мудрого человека. Отрок обманул царя — понятие народное таково, что обмануть злого не составляет ничего нравственно неодобрительного, напротив, служит также доказательством ума и способностей. Он убил царя — но убил справедливо, спросив прежде народ, и потому потребовал, чтобы все сошлись от мала до велика; он поступил именно потому справедливо, что воля всего народа считается мерилом справедливости. Народ был склонен к христианству и даже исповедовал христианство; власть имела другое убеждение и насиловала к нему народ. Здесь сознание, что народная воля может проявиться тогда только, когда ей придется дать ответ на вопрос, и тот есть истинный мудрец, кто найдет возможность задать ей вопрос. Власть неправедного царя потому и держалась, что народ не имел случая выразить свою волю ответом. Воплощенная юная мудрость дает перевес народной воле: новый царь избирается по воле народа. Детский образ мудрости посрамил тех, которые являлись в обычном для мудрости виде — в виде стариков и сильных властию; юное поколение, несмотря на то, что играя скачет верхом на палочке, носит в себе зародыши того, к чему становятся неспособными взрослые…