Блуждая взглядом по белизне стен и потолка, она произнесла без всякого выражения, как бы речитативом:
— Господин Маген доволен тобой?
Франсуа не ожидал этого вопроса. Вернее, ее слова дошли до него не сразу: он опять погрузился в туман.
И все же в больнице, у постели жены, он постоянно был начеку. После секундного замешательства, сообразив, что это очередная ловушка, он чуть заметно нахмурил брови и ответил:
— Господин Маген не мог сообщить мне, доволен он мной или недоволен: его нет в Париже.
Впрочем, никакого значения это не имеет. Он уже привык. Даже в свой смертный час она будет пытаться поймать его.
— Извини, Франсуа. Я совсем забыла, что он уехал на Лазурный берег.
Врет! Она никогда ничего не забывает, особенно здесь, в больнице. Может быть, проходя когда-то по улице Гласьер, она тоже прочла на одном из домов вывеску: «Оскар Маген, плетельщик стульев». Франсуа вспомнил эту фамилию, когда жена поинтересовалась, нашел ли он место. Он не умел сочинять от начала и до конца. Ему нужна была хоть одна подлинная деталь. Поэтому он старательно выискивал всякие редкие фамилии: ему казалось, что они придают убедительность его выдумкам. Вероятно, ей все известно, но она, по своему обыкновению, будет молчать — недели, месяцы, даже годы, а потом вдруг с истерикой и слезами выложит вместе со всем, что у нее накопилось. Хотя, если учесть ее нынешнее местопребывание, есть надежда, что и не выложит.
Франсуа ждал звонка, возвещающего конец свидания.
Жермена лежала на первой от двери койке, а дверь была открыта, так что он мог, чуть наклонившись вперед, посмотреть на часы в глубине коридора. Они показывали без семи восемь. Палата № 15 — на шесть человек. На койке, что у самой стены, в воскресенье кто-то лежал; сейчас она свободна. Когда Франсуа пришел, Жермена как-то по-особенному взглянула на нее, и он понял. Что ж, здесь это случается часто.
Жермена дала ему знак наклониться и зашептала на ухо:
— Скажи несколько слов мадмуазель Трюдель. К ней никто не приходит, а она так мила со мной. В следующий раз принеси ей какой-нибудь гостинец — апельсинчик или конфет. Ты только не беспокойся, Франсуа. Я ни капельки не боюсь. Спроси мадмуазель Трюдель. Это же седьмая операция за год. Все будет хорошо, вот увидишь. Завтра в десять за мной придут, а в двенадцать я уже снова буду здесь. Там и вырезать-то почти нечего. — Голос Жермены с трудом пробивался сквозь туман, окутывавший Франсуа. Эти ее слова тоже были частью ритуала. — Надеюсь, служанкой вы довольны?
Не верит она и в служанку. Жермена упомянула о ней, вероятнее всего, для м-ль Трюдель. А может, потому, что так же, как он, ждет звонка. Они существуют в разных мирах. Тем не менее за одиннадцать месяцев он не пропустил ни одного свидания: вечером в четверг приходит один, по воскресеньям с сыном, а продолжительность воскресных посещений два часа.
Возможно, этой операции она не выдержит. Сперва Франсуа объяснили, что именно будут оперировать, и он приходил в ужас, слушая перечисление органов, которые необходимо у нее вырезать. Но теперь врачи не дают себе труда объяснять. Все слишком усложнилось. Создается ощущение, что она стала принадлежностью больницы. Может быть, на ней проводят какие-нибудь эксперименты? Но если ей суждено умереть, пусть уж лучше это произойдет, когда она будет под наркозом.
— Ты просто позвони в полдень и спроси у старшей сестры, как дела.
— Нет, я приду.
— Зачем, Франсуа? Ты еще слишком мало работаешь у господина Магена, чтобы отпрашиваться.
Нет, он все равно будет завтра сидеть в вестибюле у справочного окошка, как всякий раз, когда ей делают операцию.
— Будь внимателен, когда переходишь улицу. Ты такой рассеянный… Ах, мадмуазель Трюдель, если бы вы знали, какой он рассеянный!
На сегодня, похоже, все. К концу Франсуа уже переминался с ноги на ногу; как обычно, весь час он простоял в позе, смахивающей на ту, какую когда-то принимал в церкви, держа обеими руками шляпу перед собой. Жермена всякий раз предлагала:
— Положи шляпу мне в ноги…
Но он не клал: кто-то сказал ему, что это приносит несчастье. Нет, он не был суеверен — все получалось чисто машинально. В коридоре гулко разнесся первый звонок, возвещающий, что посетителям осталось ровно пять минут. Жермена торопила:
— Ступай, Франсуа, ступай. Сестры не любят, когда родственники сидят до последней минуты.
Оба испытывали облегчение. Да, когда он наклонится поцеловать ее в лоб, надо будет поостеречься, чтобы она не почувствовала запаха. Он ведь поклялся ей, что со спиртным покончено. Только стоило ли? Она ведь все равно не поверила.
— Держись, Франсуа!
Уходя, он догадался улыбнуться м-ль Трюдель. По коридору старался идти неторопливо, чтобы не выглядело так, словно он убегает, отбыв неприятную повинность.
Его уже не трогали ни больничный запах, ни больные, которыми битком набиты палаты.
Как всегда, его мучил вопрос, будет ли еще открыта дверь двадцать седьмой палаты. Как повезет. Он уже уяснил себе, как идти по коридору, чтобы лучше было видно. Это отдельная палата, в ней всегда полно цветов, на лампе розовый абажур. Завернув за угол, он уже знает, открыта дверь или нет: если закрыта, цветы стоят в коридоре у стены.
За год Франсуа привык, что женщины в больнице забывают про стыдливость. Но пациентка из двадцать седьмой не такая, как остальные. У нее всего-навсего нога в гипсе, которая первое время была подвешена на чем-то вроде блока. Молоденькая белокожая блондинка. Время проводит, покуривая сигареты и читая иллюстрированные журналы. Франсуа всего раза два-три видел ее лицо: оно все время скрыто журналом. Обычно она лежит откинув одеяло, а здоровую ногу подгибает так, что с определенного места из коридора видны волосы, ну и все прочее. В этот раз ему тоже удалось подглядеть, но шедшая навстречу сестра перехватила его взгляд, и Франсуа залился краской.
Выйдя из больницы, он поразился, обнаружив, что ночь еще не завладела улицами. Солнце отсвечивало в окнах верхних этажей, воздух над тротуарами был синеватый и какой-то полупрозрачный.
Франсуа зашел в лавку напротив, где овернец торговал вином, а заодно углем и дровами.
— Стопку виноградной водки!
Уже давно Франсуа не презирал себя, не грыз, не считал неудачником. Одним глотком он осушил стопку, и все внутри у него сжалось: водка была очень крепкая.
Прежде он пил коньяк, но как-то обнаружил, что водка забирает быстрей и, следовательно, обходится дешевле.
Хозяин бутылку не убрал и, пока Франсуа Лекуэн нашаривал в кармане монету, наполнил стопку вторично.
Тут требуется наводка на резкость, невероятно тонкая, сравнимая разве что с наводкой фотоаппарата. Давно, когда Боб был еще маленьким, Франсуа часто его фотографировал. Дочку уже реже: стало хуже с деньгами.
Утром Франсуа хватает двух стопок, первую он выпивает сразу же по выходе из дома на углу улиц Деламбра и Гэте. Ждать он не может, так как чувствует себя совершенно опустошенным, словно после обморока, и испытывает только одно желание: чтобы это как можно скорее прошло.
Потом Франсуа бродит по улицам. Ходит он много.
Никогда он столько не ходил, пока не стал безработным.
Идет одним и тем же маршрутом, почти без изменений, с одними и теми же остановками. В половине второго встает в очередь у редакции газеты, чтобы в числе первых прочесть предложения работы. Это стало просто-напросто привычкой. По объявлениям не спешит, так как заранее знает результат.
Уже двенадцать лет он живет на Монпарнасе, причем девять — в одной и той же квартире на улице Деламбра.
Родился он тоже на левом берегу, неподалеку отсюда — на Севрской улице.
В дверях домов стояли люди, из распахнутых окон доносилось радио, в некоторых комнатах уже горел свет, но неяркий, похожий на отблески солнца. Франсуа нравится брести в толпе по улице Гэте, где уже загорелись рекламы. Там на углу есть небольшой бар «У Пополя», а в нем у телефонной кабинки столик, который Франсуа считает чуть ли не своим. Он вошел туда, сел, привалясь спиной к светло-зеленой стене, и заказал стопку виноградной водки.
На той стороне толпа вливается в ярко освещенный зев кинотеатра. Прохожие едят мороженое. Тротуар здесь неширокий, и Франсуа хорошо видны лица пассажиров в проезжающих автобусах. С недавнего времени у всего появился легкий привкус пыли, лета и пота: стоит жара, и окна в домах на ночь оставляют открытыми.
Ее нет. Есть только две другие — крупная блондинка, которую Франсуа мысленно окрестил Фельдфебелем, и малышка с внешностью служанки; она очень неумело мажется и вряд ли даже совершеннолетняя. Все это очень смахивает на балет. Сквозь стекло, на котором он видит наоборот буквы, слагающиеся в фамилию «Пополь», Франсуа наблюдает, как девушки идут по тротуару навстречу друг другу. Идут неторопливо, помахивая сумочками. Сойдясь, обмениваются, нет, не улыбками, скорей — гримасами. Гримаса служаночки означает: «Бедные мои ноги». Вот она улыбнулась прохожему, остановилась, пожала плечами и пошла дальше, чтобы у магазина мужских рубашек сделать разворот, а в это время Фельдфебель на другом конце дистанции на миг замерла в темноте поперечной улицы. Там есть гостиница: тусклая лампочка над дверью, справа окошечко портье, запах линолеума.
Может быть, третья сейчас в гостинице с клиентом?
Франсуа нравится представлять ее с клиентом. И еще ему нравится, как она с безразличным видом входит в бар и, прежде чем облокотиться на стойку, бросает быстрый взгляд на Франсуа, а потом произносит: «Пополь, мятной с минералкой!»
— Виноградной водки! — постучав монетой по мраморной столешнице, крикнул Франсуа.
Нет, он ничуть не пьян. Он никогда не перебирает. Он четко знает границу, до какой позволит себе дойти, — когда туман сгущается настолько, что и люди, и вещи выглядят такими, как ему хочется.
Бездумно глядя в окно, он поднес стопку к губам и вдруг застыл, в горле у него пересохло. На улице прилип лицом к витрине мальчик, он стучит ладонями по стеклу, и этот мальчик — его сын! Франсуа вскочил, рванулся к двери, но, вспомнив, что не заплатил, возвратился к стойке. На углу, где девицы столковываются с клиентами, Боб подал ему руку.
— К нам кто-то пришел, — сообщил он.
— Кто?
— Он не сказал, как его звать. Пришел с полчаса назад и спросил, твой ли я сын.
— Почему ты не подождал меня дома?
— Не знаю. Я испугался.
У Франсуа Лекуэна вертелся на языке совсем другой вопрос; но он не осмелился его задать. Их дом находится метрах в двухстах, однако Франсуа ни разу не заходил к Пополю днем. Бобу полагается ложиться спать в восемь. Возвращаясь домой, отец всякий раз заставал сына в постели, и когда наклонялся поцеловать, впечатление у него было, что мальчик спит. При этом Франсуа очень следил, чтобы не дохнуть на сына.
— Как он выглядит?
— Толстый, волосатый. Говорит чудно. Так сердито спросил: «Полагаю, ты его сын?» — что я испугался, вдруг он меня ударит.
— Что он делает? Ты оставил его одного?
— Я сказал, что пойду поищу тебя. А он сел в твое кресло. И еще спросил, нет ли в доме чего-нибудь выпить.
— А потом?
— Дал мне денег и велел купить бутылку коньяка.
— Ты купил?
Боб протянул отцу банкноту, которую держал в сжатом кулаке. Они пошли быстрей. У винного магазина Франсуа остановился и подумал: может, правда купить на всякий случай бутылку?
— Боб, а ты уверен, что никогда не видел его?
— Да.
Франсуа купил бутылку коньяка «три звездочки». Из-за неведомого гостя улица казалась ему чужой, чуть ли не фантасмагорической. В прохожих тоже была какая-то таинственность.
— А как?..
Нет, об этом не стоит. Но все-таки странно, что мальчик прилип лицом именно к витрине бара Пополя. Выходит, он знал?
Живут они в самой тихой части улицы Деламбра.
Привратница сидела в своей каморке и, широко расставив ноги, лущила горох.
— Добрый вечер, госпожа Буссак! — бросает Франсуа, хотя прекрасно знает, что она не ответит, лишь пренебрежительно нахмурится: он уже полгода не платил за квартиру.
Лифта в доме нет, но лестница чистая, с красной дорожкой, которая крепится медными штангами. Четвертый этаж, направо. Франсуа поискал в кармане ключ, потом увидел, что дверь открыта. Машинально повесил на вешалку шляпу, направился в столовую и на пороге вдруг наткнулся на насмешливый взгляд.
— Хэлло, Франсуа!
Боб прятался за спиной отца, вцепившись в полу его пиджака.
— Здравствуй, Рауль.
— Что, не ожидал? Бутылку-то хоть принес? Держу пари, я напугал мальчугана.
— Боб, это твой дядя, — повернувшись к сыну, без особой радости сообщил Франсуа.
— Какой дядя?
— Мой брат Рауль. Тот, что был в Африке.
— Непохоже, чтобы он был в восторге от знакомства со мной.
— Это от неожиданности. Мне надо его уложить.
Ему уже давно пора в постель. Когда ты пришел, он еще не спал?
— Я как раз раздевался.
— Иди ложись.
— Иду, папочка. Ты придешь пожелать мне спокойной ночи?
— А мне, племянничек, ты ничего не хочешь пожелать?
— Спокойной ночи, сударь.
— Кто? Кто?
— Спокойной ночи, дядя.
Боб не захлопнул дверь своей комнаты, отец прикрыл ее, и двое взрослых остались одни. Секретер, стоявший между окнами, был открыт, на круглом столе валялись разбросанные бумаги.
— Может, для начала выпьем по рюмке? — предложил Рауль.
Пиджак и галстук он снял, расстегнутая рубашка открывала жирную грудь. Он и вправду растолстел, заплыл нездоровым желтым жиром, свисающим складками по всему телу. Взгляд Франсуа задержался на черновиках писем, в беспорядке лежавших на доске открытого секретера.
— Тебя это смущает? — поинтересовался старший брат. — Я это сразу понял. И даже не глядя на тебя: мы как-никак одной крови.
Только теперь Франсуа произвел мысленный подсчет. Раулю должно быть лет сорок пять — сорок шесть, поскольку ему самому сейчас тридцать шесть. Словом, почти десять лет разницы. Машинально Франсуа открыл буфет, вынул две рюмки, нашел в ящике штопор.
— И давно ты заделался таким?
— Каким?
— Как эти прохвосты наши деды.
Франсуа предпочел не отвечать.
— Не знал, что ты возвратился во Францию.
— А ты и не знал, где я был. Впрочем, плевать на это.
В шесть я прибыл на вокзал Монпарнас, отнес вещи в гостиницу «Рен» напротив вокзала и вспомнил твой адрес. Вот только не знал, не сменил ли ты его. Жена что, умерла?
— В больнице. Я прямо от нее.
— При смерти?
— Не знаю.
— Сколько мальчонке?
— В прошлом месяце исполнилось девять.
— А почему ты зовешь его Бобом? Насколько помнится, ты одарил его благозвучным именем Жюль.
Да, действительно. Это имя их отца, и Франсуа дал его сыну, но привык звать мальчика Бобом.
— Твое здоровье!
Рауль залпом опрокинул рюмку, привстал с кресла, схватил бутылку и налил себе снова.
— Что, не слишком рад нашей встрече?
Он улыбнулся с каким-то злорадным удовольствием.
Самым, пожалуй, поразительным, неприятным в Рауле был голос: у Франсуа возникло ощущение, что он никогда его не слышал.
— Срабатывает? — поинтересовался Рауль, кивнув на черновики писем. По какой-то странной причуде Франсуа хранил их.
— Папа! — позвал Боб из своей комнаты. Когда отец склонился над его кроватью, он прошептал:
— Он мне не нравится. А тебе?
На это лучше не отвечать. Нужно вернуться в ярко освещенную столовую и корчиться под безжалостным взглядом старшего брата.
— Давно начал?
— Не помню.
— Марсель процветает?
Это их брат. Адвокат, как они называли его, когда тот только начинал карьеру; сейчас он глава крупной юридической конторы и муниципальной советник.
— Признайся, Марсель не клюнул?
Франсуа промолчал.
— И тогда ты, наивный болван, обратился к Рене!
К жене Марселя, дочери старого Эберлена и наследнице его миллионов.
— Ты поддерживаешь с ними отношения? — спросил Франсуа, чтобы переменить тему.
— Было дело, переписывался. Когда в джунглях Габона узнал про смерть Эберлена. Редкая был сволочь!
Пей!
— Благодарю.
— Разве ты уже пьян?
— Я никогда не бываю пьян.
— Я тоже так отвечал.
— Послушай, Рауль…
— Нет! Это ты будешь меня слушать! — Рауль схватил первый попавшийся черновик и, далеко отставив от глаз, как человек, страдающий дальнозоркостью, начал читать:
— «Милостивый государь и друг…»
— Рауль!
— «Вы, несомненно, будете удивлены, получив после стольких лет это письмо. Поверьте, я сохранил незабываемые воспоминания о том времени, когда учился вместе с Вами в коллеже Станислава…»
— Тише, — умоляющим голосом попросил Франсуа, указывая взглядом на дверь, за которой спал Боб.
— Сын считает тебя важной персоной?
— Прошу тебя!
— «Я долго колебался, прежде чем решился обратиться к Вам в момент, когда на меня обрушились жесточайшие испытания…» Обрушились жесточайшие испытания… Это тебе ничего не напоминает? Мамочкин стиль чистой воды. Постой-ка! Сколько ты попросил у него? Его фамилия Аллэ. Кто он такой?
— Заместитель директора страховой компании.
— «Вам известно, что я получил хорошее образование.
Я еще молод, полон сил. Мне неловко говорить еще об одном своем достоинстве, которое в наше время не ценится, и все-таки позволю себе заверить Вас, что я честен, щепетильно честен. Если бы я захотел поступать как другие…» Например, как Марсель?
— Марсель…
— Марсель — гадина! «Убежден, что в Париже можно подыскать место, на котором я смог бы…» Несчастный дурак! Старомодные трюки! Ох уж мне эти ля-ля-ля: признательность, уважение… Хотя погоди! У этого Аллэ дела явно идут неплохо. Я вижу, у тебя тут карандашом приписано: сто франков.
— Прошу тебя, Рауль! Сын…
— Что — сын? Разве он не Лекуэн, как мы с тобой Правда, с небольшой примесью Рюэлей. Такую фамилию, кажется, носила в девичестве его мать? Ну а через нашу дорогую мамочку — еще и Найль. Кстати, куда по девалась твоя теща? Я думал, она живет с тобой. — И Рауль огляделся по сторонам, словно надеясь обнаружить где-нибудь в углу тень беспомощной старухи.
— Она умерла.
— Тоже хорошо.
— Ты что, напился?
— Не больше, чем обычно. И не больше, чем наши деды Лекуэн или Найль. Так что все в порядке.
— К Марселю ты заходил?
— Нет.
— А пойдешь?
— Еще не знаю.
— Во Францию надолго?
— Может быть, насовсем.
— Мне казалось, ты женат.
— Даже дважды. Моя вторая жена с дочкой живут где-то здесь.
— Ты не знаешь ее адреса?
— Мне он ни к чему. Три месяца назад в джунглях у меня случилась злокачественная желтуха, и я уж думал, что отдам концы. После этого взял билет на пароход — и сюда.
— Говорили, ты разбогател.
— Враки. Во всяком случае, не рассчитывай, что я тебе отвечу на письмецо вроде этого.
— Ну перестань!
— Поверь, оно заслуживает чтения вслух. Вот послушай. Если я правильно понял, оно адресовано редактору газеты. Выбираю самое лучшее место: «У меня всегда была склонность к изящной словесности…» Еще бы! Первая награда за сочинение!.. «Но, несмотря на это, я готов согласиться на любую должность, какую Вы соблаговолите мне доверить, даже на чисто административную.
Ложная скромность перед таким человеком, как Вы, была бы неуместна, и поэтому я достаточно откровенно скажу Вам, что знаю, чего стою». Нет, это просто восхитительно, что ты называешь сумму! Столько-то в месяц.
Франсуа Лекуэн стоит столько-то в месяц! И что тебе ответил этот милостивый государь?
— Кризис…
— Проклятье!
— Уверяю тебя, Рауль, это совсем не то, что ты думаешь! Меня преследуют неудачи. Жена уже год как в больнице. Последние четыре года вообще еле таскала ноги. Приходя вечером домой, я занимался хозяйством.
А потом, малышка…
— У тебя есть дочка?
— Да, Одиль. Шесть лет. У нее слабые легкие, пришлось отправить в горы. Она в Савойе, живет в крестьянской семье.
— И ты уже давно не платил за ее содержание.
— Откуда ты знаешь? Ну и больница… Мы не считаемся неимущими, поэтому приходится платить.
— Туда ты тоже задолжал.
— Жермена получила в наследство домик.
— Чего же ты не продашь его?
— Денег, которые за него предлагают, не хватит даже рассчитаться по закладным. Но из-за этой хибары мы причислены к имущему классу.
— А как ты потерял место? Попивал?
— Мой последний хозяин закрыл дело. Короче, полное невезение.
— Врешь.
Франсуа робел перед братом и ничего не мог с этим поделать. Десять лет разницы когда-то много значили.
А не виделись братья, если не считать краткой встречи в Париже, лет пятнадцать.
— Дай-ка твою рюмку.
— Не хочу.
— Дай рюмку! Ненавижу пить в одиночку. Ты обедал?
— Мы с Бобом обычно обедаем перед тем, как я иду в больницу.
— Готовишь ты? А кто моет посуду, и вообще?
— Поначалу на два часа в день приходила привратница.
— Со мной она была не слишком любезна. Тоже задолжал?
В комнате становилось жарко, хотя оба окошка были открыты. Высунувшись, Франсуа глянул на большие часы, служившие вывеской для лавки напротив. Они показывали половину десятого. Под часами слова, которые лезли ему в глаза все годы, что он живет на улице Деламбра: «Пашон, наследник Гласнера». На миг у Франсуа возникло желание еще чуточку высунуться и рухнуть в пустоту, на тротуар, в круг света от фонаря, стоящего прямо под его окном. Но Франсуа знал, что не сделает этого. Подойдя к столу, он схватил наполовину выпитую бутылку.
— Наконец-то! — ухмыльнулся Рауль.
— Что — наконец-то?
— Ничего. Выпей, малыш. Помнишь день, когда наш дед Найль так нализался, что обмочился в кухне?
Неожиданно для себя Франсуа нервно хихикнул.
— А наша святая мамочка еще незадолго до его смерти твердила: «Это не правда. Просто к концу жизни он утратил рассудок». Помнишь, Франсуа? И еще она утверждала, что состояние дед потерял по причине доброты душевной, дескать, поставил переводную подпись на векселях нуждающегося друга. Уверен, старина, что дед в тот вечер, когда подписывал векселя, был пьян как сапожник. Впрочем, одно другому не мешает: его сестра кончила жизнь в сумасшедшем доме.
— Это точно?
— А что, мать говорила другое?
— Меня она уверяла, что тетя Эмма умерла от плеврита.
— Послушать ее, так у нашего деда Лекуэна не было сифилиса.
— Рауль!
— Смотри-ка! Ты произнес это прямо-таки с мамочкиной интонацией. А знаешь, ты похож на нее. И голову держишь как она, чуть набок, словно из робости, словно извиняешься за свое присутствие. У тебя вечно такой вид, словно ты входишь в церковь.
— Не смей говорить о маме!
— А о ком можно говорить?
Но Франсуа не смог ответить. Горло ему сжала спазма, глаза наполнились слезами, и он схватился за грудь, как при позыве рвоты.
Его разбудило солнце — оно светило прямо в лицо.
Даже не разлепив веки, Франсуа уже знал, что время позднее, как знал, когда еще только начинал брести по замусоренной равнине сна, что ничего хорошего на той стороне, после пробуждения, его не ждет. Первый, быстрый и смущенный, взгляд он бросил на постель сына (с тех пор, как Жермена легла в больницу, они с Бобом спят в одной комнате), и яркое пятно смятых простыней поразило его, как упрек. Боб встал и, конечно, ушел; все окна и двери открыты, но квартира зияет пустотой. В воздухе еще витает слабый аромат какао.
Большие часы над лавкой Пашона показывают десять минут одиннадцатого. Сейчас Франсуа должен был бы сидеть, как обещал, в вестибюле больницы у справочного окна, ожидая результата операции, и оттого, что он не выполнил обещания, ему стало еще тягостней.
В кухне на столе чашка из-под какао, яичная рюмка с выеденным яйцом, а рядом вырванный из тетрадки листок, на котором сын нацарапал: «Я пошел к товарищу».
Франсуа смутно помнилось, что он просыпался рано утром, когда солнце еще не проникло в ущелье их улицы.
В памяти у него запечатлелась картина: Боб бесшумно одевается, краем глаза следя за отцом, а потом выходит из комнаты, держа в руках башмаки. Может, Франсуа сказал ему, что плохо себя чувствует? И Боб поверил?
Или его разбудил отцовский храп, и он почуял в воздухе запах перегара?
На столе в столовой пустая бутылка, рюмки, окурки.
Все вещи сдвинулись со своих мест, комната утратила привычный облик, рядом с пепельницей раскрытый альбом с медными уголками и фотографии в нем. Франсуа совершенно не соображал, что надо делать. Он стоял в нерешительности и чувствовал себя по-настоящему больным. Подумал, не сварить ли кофе, но при одном виде потеков яичного желтка на белой скорлупе его замутило.
А тут еще отвратительное воспоминание о сне, приснившемся перед самым пробуждением. Он стоит в толпе на каком-то вокзале, держит Боба за руку и сует билет железнодорожнику в форме, ожесточенно с ним споря.
Боб почему-то тянет его назад. Все это крайне нелепо, потому что Франсуа должен сказать железнодорожнику что-то ужасно важное. Люди вокруг смотрят на него с негодованием, он не понимает почему, как вдруг обнаруживает, что совершенно гол.
Да, гол, но это не его нагота. Вот что самое невероятное в этом сне. Он гол, как дядя Леон, брат матери, с которым они иногда виделись в Мелене, когда Франсуа был в возрасте Боба. Юл, как дядя Леон в тот раз в комнате служанки, когда Франсуа подсматривал за ними в замочную скважину. Пожалуй, в ту пору Франсуа был чуть постарше Боба. Лет, наверное, двенадцати.
У рыжего дяди Леона была такая белая кожа, что она казалась неживой. Тело служанки в полумраке чердачной каморки было тоже мертвенно-бледным. Франсуа никогда не думал, что человеческая кожа может отличаться такой резкой белизной и каждый волосок на ней, кажется, вырисован чернилами. Это было невыносимо мерзко. Он видел большие отвислые груди женщины, которая была старше его матери, но главное — черный, как бездна, треугольник внизу живота; воспоминание о нем мучило Франсуа долгие годы, и после этого случая он не мог заставить себя поцеловать дядю Леона и даже взглянуть ему в лицо.
— Придется мне, мой мальчик, оперировать тебя Нет, это говорил не дядя Леон, а Рауль нынче ночью.
Интересное совпадение! Это выражение из словаря их детства, Франсуа его почти забыл. Свое начало оно вело с каникул, которые они всей семьей проводили в Сен-Поре. Вернее сказать, первоисточником его был рабочий при гостинице на берегу Сены. Ходил он всегда в охотничьем костюме, и обязанности его состояли главным образом в подготовке лодок для рыболовов, но иногда хозяйка поручала ему резать кур или кроликов. Тогда у всех на виду он нес в каждой руке по несчастному животному и приговаривал с угрожающей ласковостью:
«Не бойтесь, деточки! Сейчас мы вас оперируем!»
Рауль вспомнил это детское выражение и применил его к брату. Но дело в том, что в детстве Франсуа про себя называл словом оперировать то, что делал тогда дядя Леон со служанкой.
А ведь в больнице сейчас по-настоящему оперируют Жермену…
Да, Рауль оперировал его — так же безжалостно, как тот рабочий из Сен-Пора (его звали Селестен), и так же грязно, как дядя Леон. Рауль выставил его голым, как во сне, но то была не мужская нагота — нездоровая кожа, волосы, срамные части, какие рисуют на стенах общественных уборных. И вот теперь Франсуа не решается даже бросить взгляд на альбом, который так и валяется раскрытым на ореховом столе. Во всем была разлита какая-то нарочитая жестокость, и это напомнило Франсуа его собственное лицо, каким он его видел в иные утра после скверно проведенной ночи в зеркале, освещенном серым полусветом ванной комнаты. И еще — лицо Жермены на больничной койке, запах больницы. Он же обещал быть там, ждать во время операции в вестибюле, но у него не хватает решимости ни одеться, ни даже умыться. И вообще лучше не двигаться, потому что при каждом движении накатывает дурнота.
Было жарко, влажно, с улицы доносились привычные шумы и звуки, но Франсуа безотчетно избегал поворачиваться к окнам, словно из страха встретиться с чьим-то взглядом. Он с наслаждением закрыл бы их и задернул шторы, если бы не опасение, что жильцы напротив заинтересуются, что у него стряслось. Его мучила жажда. Мучило непреодолимое желание выпить.
С отвращением он приник губами к горлышку пустой бутылки и вытряс из нее каплю теплого алкоголя.
Коньяк отдавал пробкой. Отдавал Раулем. Этот душок — пресный и одновременно резкий — никак не мог выветриться из комнаты, несмотря на распахнутые окна и уличные запахи.
«Пованивает семейкой! — ухмыльнулся бы Рауль. — Запашок Лекуэнов, скрестившихся с Найлями, а у тебя еще и с примесью Рюэлей!»
С какой-то глухой яростью, смешанной с ликованием, он всех сваливал в одну кучу. И оперировал — всех разом и поодиночке.
Франсуа не держал на него за это зла. Он просто боялся брата, его приводила в ужас сама мысль, что тот сейчас находится в одном городе с ним — в полукилометре по прямой, в гостинице напротив вокзала Монпарнас.
Должно быть, сейчас Рауль, обливаясь потом, спит тяжелым сном. У него нет никаких проблем. Возможно, вечером он намерен провести второй раунд этой убийственной игры, а весь день будет отсыпаться. До чего он безжалостен! Он лучше самого Франсуа знает его слабые места, хотя они не виделись пятнадцать лет.
— Ты ведь стараешься походить на отца, да?
Отец — единственный человек, единственное, уже совсем смутное, воспоминание, которое Франсуа любой ценой хотел сохранить неприкосновенным. Поэтому он готов был умолять, готов был встать на колени:
— Не трогай хотя бы папу!
Но ничто не могло остановить Рауля, помешать ему представить всех и каждого в том убийственном свете, в каком Франсуа однажды увидел дядю Леона с кухаркой.
— Видишь ли, мой мальчик…
Наверно, Франсуа был уже совершенно пьян, когда вдруг обнаружил в голосе Рауля те же интонации, что и у отца. Это походило на галлюцинацию — слышать отцовский голос и видеть перед собой желчного, опухшего от пьянства толстяка с поредевшими волосами и мохнатыми руками, которые высовывались из закатанных рукавов. Никогда прежде не бывавший в этом доме, он нашел в секретере альбом. Видимо, пока Боб бегал по улицам в поисках отца, он все тут бесцеремонно перерыл. И ничуть этого не скрывал. Напротив, с каким-то радостным удовлетворением выложил альбом на видное место.
— Видишь ли, мой мальчик, разница между тобой и папой в том, что папа в это не верил.
— Во что?
— Да во все это! — И Рауль ткнул пальцем в первую страницу альбома, где, как бы отмечая начало их эры, красовались фотографии двух супружеских пар — деда и бабушки Лекуэн и деда и бабушки Найль.
Но почему у мужчин такие похожие усы, бакенбарды, одинаковые черные галстуки с высоким узлом, а у женщин совершенно неотличимые рукава с буфами? Обеим парам, когда они фотографировались, было около тридцати. Они еще не были знакомы и даже представить не могли, что соединятся на одной странице семейного альбома. Однако в них было такое сходство, что, впервые обнаружив его, Франсуа опешил.
— Понимаешь, малыш, это было начало падения.
Отец с матерью опустились уже гораздо ниже. Ну а мы…
На следующих страницах множество любительских фотоснимков, помутневших, пожелтевших, иногда покрытых сеточкой трещин.
— Страница замков! — хохотнул Рауль.
Нет, то были не замки, а просто большие загородные дома, какими в прошлом веке владели крупные буржуа.
Дом семейства Найль был больше и претенциозней, находился он на берегу Сены в Буживале.
— Тебе, конечно, показывали его во время прогулок?
Помнишь, с каким отрешенным видом мамочка вздыхала:
«Здесь я родилась. До пятнадцати лет у меня была своя горничная, гувернантка и пони…» Крутить шарманку дальше? Ты родился намного позже меня, но и тебя укачивали под ту же колыбельную. Мамочка была неистощима. «Недалеко от нас был дом Мопассана, а по другую сторону жил король в изгнании…» Она, наверно, поминала при тебе Эмильену д'Алансон[1] и других тогдашних подстилок, чьи дома были поблизости. Высший свет, мой мальчик! И гвозди! Ведь семейство Найль — это гвозди, фабрика гвоздей. Уже отец нашего деда занимался гвоздями, в его мастерских работали по пятнадцать часов в день двенадцатилетние дети. И, разумеется, женщины, которым мастера, а при случае и дед, делали детей, а потом вышвыривали на улицу. Вот почему наша мамочка была такая чувствительная. Мимоза, как она себя называла.
Благородная душа! Помнишь эту благородную душу?
«Знайте, дети, когда у человека благородная душа…» Кровожадная, благородная душа! Кто-кто, а отец понимал это. Ты даже представить себе не можешь, какой это ужас — жениться на благородной душе, которая росла в «Уединении» — так назывался их загородный дом — и имела множество слуг. Отец происходил из судейских, как еще говорили в те времена. Представляешь, несколько поколений юристов, великолепных, безукоризненных судей. Они владели землями в провинции и входили в административные советы. Только Лекуэны потеряли деньги раньше, чем Найли. Видно, земли в провинции менее надежны, чем гвозди. Наш дед был весельчак, любитель танцовщиц, но имел несчастье подхватить сифилис, когда его еще не умели лечить. Ну-ка посмотри на меня, мой мальчик!
— У меня нет сифилиса…
— Ты красавчик! Мы оба красавчики! Умны и обладаем железной волей, верно? И конечно, оптимисты! Всем этим мы обязаны мамочке. «Дети мои, никогда не забывайте, кто вы такие!» Проклятье! Мы — Лекуэны и Найди! В первую очередь, разумеется, Найли. «Уединение», гувернантка, собственная горничная, пони… Помнишь, как мамочка нас попрекала? Тем, как ей было трудно нас вынашивать, и муками, какие она вытерпела, выпуская нас в этот мир, и своими хворобами из-за этого, и тем, что мы были злыми детьми, нарочно плакали по ночам, чтобы не дать ей спать. Черт бы побрал нашу мамочку! Отец, бедняга, помалкивал…
— Ты считаешь, папа был несчастлив?
— Блаженный идиот! Взгляни на его фотографии. Гляди, гляди! Переверни страницу.
Отец был высокий, худой, с большими залысинами и светлыми висячими усами. Сквозь стекла пенсне он смотрел в пространство взглядом одновременно строгим и в то же время мягким, на губах у него рисовалось какое-то подобие улыбки.
— Узнаешь улыбку?
Франсуа ответил «нет» и тут же понял, что солгал: именно такую улыбку он часто видит в зеркале.
— Запомни, мой мальчик, люди с такой вот мягкой улыбкой — это те, кто раз и навсегда отказался от всего.
Понимаешь, отказался бороться, чего-то ждать от других.
Такой человек закрывает ставни и сидит в одиночестве.
— Папа любил нас.
— Конечно. Потому и был не слишком весел.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Что он нас знал. И прекрасно видел, куда мы катимся.
— Он любил маму.
— Он был предупредителен с ней. Никогда не повышал голоса, потому что знал: ничего это не даст. И вот он стал открывать маленькие радости в себе самом.
Каждое утро отец неспешно вышагивал в министерство и получал от этого удовольствие, безразлично, шел дождь или сияло солнце. Он придумывал маленькие радости, понимаешь? Для одного себя. И это вызывало у нашей мамочки особенную ярость. «Сразу видно, что ты настоящий Лекуэн!» Припоминаешь? Она ведь, когда злилась, и тебя называла Лекуэном? Ну сам подумай.
Быть всего лишь женой столоначальника в министерстве общественных работ! Довольствоваться одной-единственной служанкой и проводить отпуск в гостинице для среднего класса! Кстати, ты часто виделся с матерью в последние годы?
— Каждую неделю навещал.
— С женой?
Франсуа промолчал.
— Ну конечно! Где была моя голова? Дочь старьевщика!
— Отец Жермены был антиквар.
— Вот оно! Твоими устами говорит мамочка! Поверь, Франсуа, ты просто потрясающе похож на нее. Вот еще чуть захмелеешь и начнешь плакаться на свои несчастья.
Ты, наверно, рассказываешь о них первому встречному в бистро. Как мамочка! Господи, она просто обожала несчастья! Млела от них. Готова была молить Боженьку, чтобы тот пролил их потоком на наши головы. А ведь отцу так хотелось жить! Ты хотя бы понимаешь, что значит слово «жить»? Нет, не так, как ты или я. Я и не считаю, что жил. Я ведь тоже из этой семейки. Просто жить! Единственное, чему нас не научили. Страшное табу, неприличие из неприличий. А отец знал, что это такое.
У него был к этому дар. Видел бы ты его глаза, когда ему встречалась смазливая девица с хорошо наполненной пазухой! И видел бы мамочкины глаза! Она за милю чуяла любое поползновение к жизни. Отец бросал взгляд, всего один, и потухал. Это было не для него. Ему оставались книги, газеты, вечерние часы. Короче, крохи независимости. А сейчас я открою тебе одну вещь, которой ты, наверное, не знаешь. Мне неизвестно, когда это началось.
Обнаружил я это совершенно случайно, совсем как твой сын нынче вечером. И может, твой Боб тоже когда-нибудь вспомнит про сегодняшнее открытие. В последние годы отец после службы заходил в небольшой бар на углу улицы Вано глотнуть по-быстрому стаканчик. «Простите, что предлагаю вам только чай, но мы не держим в доме спиртного, — разливалась мамочка, когда к нам приходили гости, и добавляла:
— Жюль совершенно не пьет». А Жюль ежедневно заливал втихаря за галстук один-два стаканчика. И еще Жюль время от времени, чтобы проветриться, заглядывал в публичный дом на улице Сен-Сюльпис. Я это точно знаю, видел, как отец оттуда выходил. Потом я и сам посещал это заведение, так что могу о нем рассказать. Могу даже сказать, что ходили туда в основном провинциальные кюре.
Выходит, и отец был такой же, как дядя Леон?
— Теперь ты понимаешь, мой мальчик?
А что он должен понимать?
— Они катились вниз, и ничем это нельзя было остановить. У отца с матерью все было еще пристойно.
Доказательство — то, что ты ничего не замечал. А теперь посмотри на себя, посмотри на меня — Рауль разворошил черновики писем. — Сознательный и деловитый попрошайка… А ведь такие письма могла бы писать и наша мамочка, будь у нее чуть поменьше гордыни. «Милостивый государь, я честный человек. Именно потому, что я честен, я не смог занять места, которое заслуживаю, ибо все расхватали мошенники. Я из хорошей семьи, получил прекрасное воспитание, прекрасное образование и прошу лишь дать мне возможность проявить себя. Прошу у Вас любое, самое незначительное место, а если Вы лишены такой возможности, то.., тысячу, пятьсот, сто франков, сколько Вам подскажет Ваше благородное сердце… Нет? Тогда пятьдесят, двадцать франков. Я их Вам возвращу… Уверяю Вас, я честный человек. Но у меня жена в больнице, у сына единственная пара башмаков на любую погоду, а у дочурки слабые легкие, она в горах, и мне нужно платить за ее содержание».
Бедняга! И все это ради того, чтобы втихомолку выпивать по рюмашке. Кстати, ты не бегаешь высунув язык по улицам за проститутками? Еще нет? Скоро будешь. Ладно, не злись. Я ведь ничуть не лучше тебя.
И наш милый Марсель тоже.
— Марселю повезло.
Но, видимо, Рауль решил довести до конца эту убийственную игру.
— У него есть одно несомненное преимущество перед нами: он законченный подлец.
— Не правда! — запротестовал Франсуа, но как-то вяло, скорее, из принципа.
— Ты любишь Марселя? Хочешь сказать, что когда-нибудь испытывал к своему брату Марселю хотя бы каплю привязанности?
— Не знаю.
— Он одалживал у тебя деньги, когда был студентом?
— Да.
— А ведь ты был еще мальчишкой. Конечно, он их возвращал. Марсель был достаточно умен, чтобы понимать: долги надо отдавать, даже с процентами. Признайся, он ведь платил тебе проценты?
— Да, было. В течение нескольких лет.
— Ему хотелось выглядеть безукоризненно, и каждый вечер он сам гладил себе брюки. Помнишь, что однажды сказал ему папа? Не знаю, что там Марсель сделал.
Думаю, нехорошо говорил о девушке, с которой накануне куда-то ходил. Мне запомнился тон, даже не возмущенный, а скорее печальный, каким отец произнес:
«Мой мальчик, ты не джентльмен».
— Зато теперь он стал им.
— Не, вы послушайте! Может, он еще и счастлив? Ты хотя бы знаешь, как Марсель сделал карьеру? Все это происходило у тебя под носом, а ты ни черта не понял.
Вот разница между отцом и тобой. Он знал. Помалкивал, но знал. А ты молчишь, потому что ни черта не знаешь.
Слышал ты, что говорили про старика Эберлена, не в нашем доме разумеется? У нас-то по причине его денег о нем опасались много говорить. На бульваре Пуасоньер во дворе у него была вонючая контора. Вряд ли он даже умел читать и писать. Он пришел в сабо, как тогда говорили, из своего родного Эльзаса, а скорей всего, из Германии. Акцент, во всяком случае, у него был чудовищный. Официально он занимался куплей-продажей торговых предприятий. Скажем, супружеская пара, кухарка и шофер, за двадцать лет работы скопили деньжат и хотят купить кабачок в спокойном квартале. Старик Эберлен подыскивал им что-нибудь подходящее. На остаток суммы они подписывали векселя. Но, как нарочно, дела шли из рук вон плохо, и года через два супруги оказывались на улице, потеряв и сбережения, и кабачок, который Эберлен перепродавал очередным простофилям. Если желаешь, могу объяснить тебе всю механику. Но временами у Эберлена случались небольшие неприятности.
Однако ему не хотелось, чтобы адвокаты совали нос в его тайные делишки. И вот однажды ему приходит в голову, что если завести собственного адвоката, молодого, уступчивого, послушного, то на этом удастся сэкономить и время, и деньги, да и риску особого не будет. Он выбирает нашего братца. Мамочка, разумеется, пела тебе, что Марсель так преуспел благодаря своим достоинствам и трудолюбию. Сказки! Послушай теперь правду.
К тридцати годам наш милый Марсель стал жуликом, под стать старику Эберлену, которого в конце концов и сожрал. Следи внимательно, потому что это просто великолепно. Значит, с одной стороны, Эберлен, считающий себя старой хитрой акулой. С другой — наш Марсель, с иголочки одетый, лощеный, с прекрасными манерами, и вид у него такой, словно он готов выполнить все, что прикажут, не пытаясь даже понять, что к чему. Весь он такой пристойненький, что даже его коллеги из Дворца правосудия, понимающие, чем он занимается, не слишком его третируют и принимают за наивного простака.
Старик Эберлен — миллионер, а в те времена это слово еще не потеряло смысл. У него есть двадцатидвухлетняя дочка по имени Рене. Воспитание у нее — хуже некуда.
И вот в один прекрасный день становится известно, что Марсель на ней женится. Мамочка ликует: после долгих лет в семье пусть слабо, но опять запахло миллионами.
Итак, Марсель выиграл первый тайм. Хотел бы я присутствовать при том, как он делал предложение. Уверен, там и речи не было ни о любви, ни даже о строгании детишек.
Все дело было в бумагах, понимаешь, в куче бумаг, компрометирующих старика Эберлена, которые наш дорогой братец припрятал в надежном месте. Новобрачные поселились в роскошной квартире на набережной Малаке, и Марсель, бреясь, может любоваться давней обителью французских королей. Но вся беда в том, что был еще и второй тайм. Так вот, его выиграла Рене. Полистай, мой мальчик, альбом. Обрати внимание на фотографии супружеских пар. Начни с дедов. Поначалу все женщины такие милые, кроткие, покорные. Все без исключения склоняют головку на плечо мужа. Переверни несколько страниц. Прошло лет пять — десять. Замечаешь? Взгляд уже не такой кроткий. Марселю всю жизнь приходится подчиняться и слушать изо дня в день, что он ничтожный адвокатишка, которого жена вытащила из дерьма. А ты, простофиля, пишешь ему и просишь денег. Как будто он ими распоряжается! А главное, будто ему приятно напоминание, что он из бедной семьи! Но ты поступаешь еще лучше. Это уже сверх всякой меры. Ты пишешь Рене, а уж она, будь уверен, ткнула муженьку в нос письмо его братца-попрошайки. Могу спорить, она послала тебе какую-нибудь мелочь в благодарность за удовольствие, которое ты ей доставил. Сколько?
— Сто франков. Но я ей отдам.
Франсуа оделся: он понял, что ему просто необходимо срочно выпить. Он боялся встретить на улице сына. Из головы не выходил рассказ Рауля об отце; пожалуй, это самая болезненная рана, которую нанес ему брат. Во-первых, из-за отца. Во-вторых, из-за сына.
— Господи, — шептал Франсуа, машинально спускаясь по лестнице, — сделай так, чтобы Боб ничего не узнал.
Чтобы он ничего не понял, когда увидел меня у Пополя.
На втором этаже Франсуа столкнулся с г-жой Буссак: она убирала лестницу и не соизволила ответить на его приветствие. Он торопливо шагал в толпе, стараясь поскорее уйти со своей улицы и нырнуть в бистро. Едва войдя, не раздумывая, бросил:
— Виноградной! — И повернулся к зеркалу. Небритый. Часы показывают половину двенадцатого, но, может, они стоят?
Водка так обожгла горло, что на глаза навернулись слезы; официант даже подал ему стакан воды. Франсуа уже был готов дать себе слово бросить пить. Но только не сегодня. К тому же он был уверен, что вторая стопка, когда в желудке уже что-то есть, принесет облегчение, и выпил ее осторожно, маленькими глотками.
Выходит, Рауль несчастлив? Да, очень похоже. Но тогда он несчастлив как-то по-другому, а вот как — Франсуа не понимал.
— Часы у вас правильно идут?
— Отстают минут на семь-восемь.
Может, операция уже кончилась? Жермена мертва, и сейчас его ищут, чтобы сообщить эту весть? Сегодня он испытывал к жене ничуть не больше нежности, чем вчера.
К тому же вчера, уходя из больницы, он спокойно думал о ее смерти как о событии вполне вероятном и даже желательном, которое не усложнит, а пожалуй, разрешит многие проблемы.
Их свадебная фотография, разумеется, тоже есть в альбоме. Любопытно, что этот снимок, по сравнению с остальными самый недавний, выглядит каким-то безличным, как портреты умерших. От этой мысли Франсуа стало жутко. Он до дрожи боялся смерти. Этот страх он познал, когда бы еще совсем ребенком и, внезапно проснувшись, кричал: «Папа, я умер!» Интересно, почему он звал папу, а не маму? Нет, он вовсе не желает смерти Жермене. Она тоже боится умереть.
— Телефон у вас есть?
— Дать вам жетон?
Собираясь звонить, надо думать о чем-нибудь другом, иначе можно накликать несчастье. Например, вспомнить старую лавку в захолустном конце бульвара Распайль, между бульваром Монпарнас и площадью Данфер-Рошро. Там он встретился с Жерменой. Да это скорее была лавка старьевщика, чем антикварный магазин. В хорошую погоду отец Жермены всегда посиживал на улице у двери.
На его стороне бульвара всю вторую половину дня было солнце, и в лавке струилось облако золотистых пылинок.
А действительно ли он любил Жермену? Франсуа не мог ответить.
— Алло! Справочная?
Франсуа злился на себя, что не выпил еще стопку.
У него тряслись руки. В душной телефонной кабинке ему стало совсем плохо.
— Говорит Франсуа Лекуэн, муж госпожи Лекуэн из пятнадцатой палаты. Сегодня утром ее оперировали.
Я не смог прийти в больницу. Мне хотелось бы знать…
— Секунд очку…
Секунда затянулась надолго. Франсуа прислушивался к голосам на том конце провода.
— Алло!
— Подождите, пожалуйста. Я соединяюсь со старшей сестрой отделения… Алло! Госпожу Лекуэн доставили в палату.
— Она жива?
— Пока что не вышла из наркоза. Старшая сестра просит передать, что положение выяснится не раньше чем через три-четыре часа. Позвоните нам или приходите.
Значит, Жермена еще жива и лежит на своей койке по соседству с толстухой м-ль Трюдель, которая для нее сейчас куда важнее, чем муж. Ладно, надо купить продуктов и приготовить обед. Боб вот-вот придет, если уже не дома.
— Папа, можно накрывать на стол?
— Можно, сынок.
Они составляют забавную пару, когда хозяйничают вдвоем. С тех пор как в доме не стало матери, мальчик по собственному почину стал помогать Франсуа, хотя никто от него этого не требовал. Повадки, жесты отца и сына настолько одинаковы, что люди просто поражаются — и не только те, кто их знает, вроде местных торговцев; даже прохожие на улицах оборачиваются на них.
Стол перед едой всегда застилается скатертью. Рауль, несомненно, сказал бы, что это у них от семейки Найль, найлевская фанаберия. «В точности как наша мамочка.
Она предпочла бы умереть с голоду, чем расстаться со своим столовым серебром». А это доказывает, что Рауль не всегда прав. Вовсе не из фанаберии Франсуа заставляет себя каждый день готовить настоящий обед — мясо, овощи, картошку, а иногда какое-нибудь жаркое, присматривая за которым читает книгу. Нет, поступает он так не ради сохранения приличий и, пожалуй, не из чувства долга. Если честно, Франсуа делает это ради Боба. Он не может позволить, чтобы его сын ел на краешке кухонного стола да еще, не дай Бог, с промасленной бумаги.
Ежедневно он застилает постели, переворачивает матрацы. И не забывает традиционное: «Поди вымой руки, мой мальчик». А по вечерам штопает носки сына, готовит ему на завтра чистую рубашку.
Их крохотная кухонька выходит во двор. В ней сумрачно, стены покрашены какой-то чудовищной зеленой краской, сквозь которую проступают бурые пятна; летом в ней стараются не зажигать свет — обходятся одноконфорочной газовой плиткой.
То ли из сдержанности, то ли не желая волновать отца, мальчик никогда не заводил разговоров о матери.
Правда, иной раз Франсуа задавал себе вопрос: а не равнодушие ли тому причиной? Когда Боб был маленьким, самым главным человеком для него был отец, и чаще всего он говорил: «Я скажу папе!» Интересно, теперь так же? Да как узнаешь… С некоторых пор Боб стал не такой разговорчивый, вернее, не такой откровенный; казалось, он взвешивает каждое слово.
— Папа, а твой брат еще придет?
— Не знаю. Боб. Если он в Париж надолго, то, думаю, еще навестит нас.
Развивать эту тему Боб не стал. Интересно, что он думает о Рауле? Но ночью он не подслушивал под дверью, это точно. Франсуа неоднократно проверял, и всякий раз Боб спал в своей постели.
— Папа, скажи… Ты ведь умней и образованней, чем отец Жюстена?
— Полагаю, да.
— Я в этом уверен. И умнее, чем дядя Марсель?
— Не знаю. А почему это тебя интересует?
— Да так.
— Что ты хотел спросить?
— Ничего.
Мальчик продолжал есть, но было видно, что он о чем-то напряженно размышляет.
— Дядя Марсель богатый?
— Очень.
— А новый дядя, который приехал вчера?
— Не думаю.
— Значит, он бедный?
— Тоже не думаю.
— Как мы?
— Понимаешь, Боб, мы бедные только временно, пока я не найду место.
— Я знаю.
— У тебя ведь есть все, что тебе нужно?
— Да.
— А кто тебе сказал, что мы бедные?
— Никто.
— Торговцы? Или, может, привратница?
— Она со мной никогда не разговаривает.
— Тогда кто же?
— Уже давно. Мама.
— Хорошо утром поиграл?
— Нам все время мешали. Во дворе были девчонки.
— А почему бы вам не поиграть вместе с девочками?
— Да не люблю я их. Все мальчишки не любят девчонок.
Уже несколько дней как начались каникулы, и времяпрепровождение Боба стало проблемой.
— Боб, я хотел бы, чтобы сегодня вечером ты посидел дома. Мне нужно сходить в больницу.
— Но ведь сегодня не приемный день.
— Маму утром оперировали.
— Опять? А зачем тебе в больницу?
— Узнать, как она.
— А почему мне нужно ждать тебя дома?
Не мог же Франсуа ему ответить: «Потому что твоя мама, может быть, умерла». Он был почти уверен в этом с того момента, как глянул, прежде чем сесть за стол, на часы над лавкой Пашона и обнаружил, что они остановились на без десяти час. За все эти годы такое случилось впервые. Франсуа прямо-таки слышал издевательский голос Рауля: «Точь-в-точь мамочка! Приметы! И обязательно сулящие несчастье!»
А ведь правда. Они выросли в мире, полном дурных примет, но почему-то до вчерашнего вечера, когда Рауль о них заговорил, это ничуть не удивляло Франсуа. «А помнишь пресловутое двадцать первое нашей мамочки?»
Корни этой приметы уходили глубоко — к их бабке, а то и прабабке. Двадцать первое число было роковым для семейства Найль. В этот день непременно происходили катастрофы, и к нему надо было готовиться загодя.
Бывало, кто-нибудь из детей спрашивал: «Почему мама сегодня такая раздражительная?» — и отец бросал выразительный взгляд на календарь. А еще были вороны, черные кошки, просто кошки, летучие мыши, западный ветер, гром, ревматизм в локте и прочие предзнаменования дурных вестей. Франсуа это никогда не поражало: он считал, что так обстоит всюду. В его представлении любая семья в большей или меньшей степени была похожа на их семью. Так что же хорошего могло произойти у них — каким чудом, каким капризом судьбы?
— Ешь, мой мальчик!
Франсуа было не по себе, оттого что сын внимательно смотрит на него, словно для мальчика настала пора открывать в отце нечто новое. Да еще эти слова «мой мальчик» — Рауль всю ночь повторял их своим противным голосом, и теперь они казались какими-то испачканными.
Невероятно, но это так: еще вчера Франсуа был счастливым человеком. Правда, тогда он этого не знал, но теперь-то понимает, вспоминая, например, вчерашний обед: тишина квартиры, в которую как бы волнами вплывают шум и голоса с улицы; потом он мыл посуду, а Боб ставил тарелки в буфет, где всегда попахивает мокрой тряпкой. Накануне Франсуа уже выпил, таясь, смущаясь, — и немного, всего две-три стопки, но они оказали действие, вызвали сдвиг, степень которого он научился регулировать с высочайшей точностью.
Ладно, пусть он оказался в самом низу лестницы, пусть судьба ожесточилась против него и не намерена смягчиться, зато улицы, по которым он влачит свою горечь и негодование, окутываются поэзией; его неудачи, беды, мелкие подлости составляют часть привычного мира. Все силы зла вселенной сплотились против Франсуа Лекуэна, и Франсуа Лекуэн согнулся, поник, как под ливнем, но все равно пока ведет за собой своего мальчугана, пока еще судорожно цепляется за перила, пропускает то здесь, то там стопочку и звонит в чужие двери:
«Вы убеждены, что вам не требуется умный, старательный и честный человек, у которого до сих пор просто не было шанса проявить себя?» Но люди его не знают, не могут знать и бормочут что-то про кризис.
Вот вернейшее доказательство его незаурядности: арсенал, который судьба использует против него. Уже много лет его атакуют на всех фронтах, в каждом, самом крошечном, окопчике. Соседи и торговцы считают, что это началось, когда Жермену положили в больницу. На самом-то деле болеет она уже давно: с выкидыша, случившегося через полгода после свадьбы. Но вот, скажем, дважды у него была очень хорошая работа. Так почему обанкротились хозяева?
Да, он скатился вниз. Приходится изворачиваться. Да, он действительно пишет униженные письма, чуть ли не рысью проскакивает мимо большинства лавок их квартала, так как должен всем и каждому. Да, с директором больницы был неприятный разговор: Франсуа умолял не выписывать Жермену, хотя не платил за лечение уже несколько месяцев.
Он внизу, однако еще не в самом низу. И еще способен оценить свое положение. Между Франсуа Лекуэном и объединенными силами всей земли идет борьба. Возможно, он проиграет, но им все равно его не одолеть, даже если он когда-нибудь станет подобен омерзительным обросшим клошарам, что ночуют под мостами.
— Боб, почему ты не доедаешь котлету?
Мальчик понятия не имеет, что эта котлета, может быть, последняя, что у отца в кармане всего двадцать франков.
— Я сыт.
— Ты же знаешь, что надо есть.
Почему? Франсуа и сам не знает. Эти слова он слышал все детство и теперь послушно повторяет сыну.
— Ешь!
— У меня болит живот.
— Он у тебя заболел еще до обеда?
— Нет, от еды. Я не хочу есть.
— Тогда иди и ляг в постель.
— Но я не болен.
Франсуа впервые осознал, что эта логика, эти слова, которые он произносит, принадлежат не ему, а матери.
А он столько лет твердит их как попугай. Может, Рауль был прав, утверждая, что Франсуа не умеет думать, а пережевывает мысли нескольких поколений Найлей и Лекуэнов. Это ужасно. Если Рауль прав, значит, нет ничего, никакой основы, никакой уверенности, даже воспоминания, на которое можно опереться. «Возьми хотя бы эту твою фотографию. Ну, свадебную! Присмотрись к ней, мой мальчик. Вы же оба, сами того не сознавая, стоите на ней, как ваши родители и деды, с такими же фальшивыми улыбками, с таким же притворным выражением счастья на лицах, как на старых снимках». И ведь это правда. Достаточно положить рядом свадебные фотографии из альбома. Вся разница в рукавах с буфами, бакенбардах и острых уголках пристежных воротничков.
Так, может быть, Боб, который всякий раз под взглядом Франсуа отводит глаза, не смог удержаться от соблазна украдкой понаблюдать за отцом и ему уже приходили в голову подобные мысли? Если так, то это, пожалуй, самое ужасное.
Они встали из-за стола. А вдруг Жермена уже мертва?
Франсуа толком не понимает, что ему полагается ощущать. Никакого личного, абсолютно своего чувства у него нет, а испытывать то, к чему его приучили, он уже не смеет.
«Логическое и наилучшее завершение жизненного пути для женщины — стать вдовой, — издевался Рауль. — Слава Богу, у меня было две жены. По правде сказать, не знаю, на кой мне было жениться, но зато я вовремя их бросил. А вот вдовец — это совсем другое дело. В этом есть что-то неприличное, и маленьким я был уверен, что это очень плохо. Видимо, я слышал рассуждения мамочки на этот счет. Она ведь не жаловала мужчин и, к ее счастью, получила свою долю вдовства. Если прикинуть, то во вдовстве она прожила дольше, чем в замужестве».
— Я помою посуду, — сказал Боб, увидев, что отец повязывает передник, обычно висящий на гвозде. — Ты же знаешь, мне это нравится больше, чем читать.
— Точно?
— Да, если только девчонки не видят.
Франсуа ушел, оставив сына одного. Он уже совершенно перестал понимать, что хорошо, что плохо. Он остался без какой бы то ни было опоры, а вокруг безмерная пустота. И он, маленький, жалкий, все падает и падает в этой пустоте, словно насекомое, что раз за разом сваливается на дно стеклянной банки. И никакой зацепки, чтобы удержаться.
Есть! Все-таки есть! Еще вчера были зацепки. Например, запах жарящихся на сковородке котлет, скворчание жира. В нем был смысл. Он сливался с другими запахами, с другими котлетами и становился как бы связью с протекшими годами, с детством. А вот сегодня он поджаривал две котлеты и не почувствовал, не заметил их запаха.
Прилавок зеленщика с каким-то легким испанским налетом; Франсуа никогда не был в Испании, но все парижские зеленщики — испанцы, и в их лавках чувствуется Испания… Воздух, нагретый полуденным солнцем и пряно отдающий горячим асфальтом… Звуки, отблески, официант в баре вытирает тряпкой стойку, белые пятна рукавов его рубашки… Ноги женщины, идущей впереди, а по вечерам ощущение ярмарочной праздничности, захлестывающей улицу Гэте, мороженое в руках прохожих, девушки из простонародья, такие грудастые, что их кричаще-яркие блузки из искусственного шелка чуть не лопаются… Столик в баре Пополя, три девицы, прохаживающиеся по улице, их усталые улыбки и слишком рано зажженная лампочка над дверью гостиницы…
За одной из них, той, что вчера была занята, Франсуа наблюдает уже больше полугода; порой, глядя на нее, он испытывает мучительное желание, прямо физически мучительное. Он даже ни разу не говорил с ней. Она постарше служаночки, но моложе Фельдфебеля. Неоднократно на его глазах она уходила с мужчиной, и всякий раз Франсуа в мельчайших подробностях представлял, что происходит между ними, и всякий раз это немножко походило на то, что было между дядей Леоном и кухаркой.
Он знает ее глуховатый голос: слышал, как она разговаривала с Пополем. Знает жест, каким она открывает красную кожаную сумочку. Одета она неизменно в костюм цвета морской волны и белую блузку, а ее красная сумочка гармонирует с вишневой шляпкой, из-под которой выбиваются темные завитки. Она не бывает ни веселой, ни грустной. Она безразлична. Входя в бар, привычно бросает взгляд на его столик. И лишь один-единственный раз ее взгляд означал: «Пошли?» Каждый день Франсуа обещал себе, что завтра обязательно пойдет с ней, иногда даже откладывал на это деньги в особое отделение бумажника.
А еще у него были вечера: Боб спит, он сидит, облокотясь на подоконник, за спиной темная, безмолвная квартира, и он смотрит на освещенные окна. Виден кусочек неба, звезды, иногда луна между крышами. Хотел Франсуа того или нет, но он был частью всего этого, даже если все это было к нему враждебно. Но сегодня в мире исчезли вкус, запахи, отблески, а сам он бессмысленно барахтается в пустоте, совсем как тогда на ярмарке, когда он крутил педали намертво закрепленного велосипеда, крутил лишь для того, чтобы вертелась стрелка счетчика.
Франсуа чувствовал себя таким утомленным, что решил, придя из больницы, лечь спать. Но это будет возможно только в том случае, если Жермена не умерла: если она умерла, обязательно возникнут всякие осложнения, а у него нет ни сил, ни решимости преодолевать их.
«Господи, сделай, чтобы она была жива! Если уж так нужно, пусть она умрет ночью, или завтра, или через несколько дней. Позволь мне выспаться!»
«Боб, я страшно устал. Нет, нет, я не болен, просто очень устал. Не беспокойся и, пожалуйста, не шуми», — скажет он сыну и завалится в постель на целые сутки, а потом все встанет на место.
Только бы не пришел брат и не разбудил. Стоило бы предупредить Рауля, придумать какое-нибудь извинение.
Можно будет купить маленькую бутылочку спиртного.
Но тогда он останется совсем без гроша.
А вообще-то сейчас самый подходящий момент принять твердое решение больше не пить, хотя бы для того, чтобы доказать Раулю, что тот ошибается, что для Франсуа это вовсе не пагубная привычка и он способен бросить. Эх, была бы у него сейчас тысяча франков! Уже несколько месяцев он живет в надежде получить разом тысячу франков, но каждые день-два опять вставала проблема денег, и на добывание их он расходовал всю свою энергию.
Входя в больницу, Франсуа взмолился изо всех сил:
«Только не сегодня!» Пусть Жермена будет жива, пусть умрет не сегодня. Это было похоже на заклинание, и, произнося его, Франсуа большим пальцем мелко перекрестил грудь.
В справочном окошке была не рыжая девица, которую Франсуа терпеть не мог, а женщина средних лет, видимо новенькая. На стульях в ожидании сидели люди, каких нигде, кроме как в больнице, не увидишь, однако на каких-то задворках жизни они все-таки существуют…
— Сегодня утром оперировали мою жену. Моя фамилия Лекуэн. Она в пятнадцатой палате.
— Алло!.. Да… Лекуэн Жермена, пятнадцатая палата. — Женщина говорила тихо, прикрывая трубку рукой. — Ясно… Да… — Положив трубку на рычаг и безмятежно глядя на Франсуа, она сообщила:
— Ваша жена скончалась через час после операции.
В течение примерно часа Франсуа чувствовал себя, как щепка в море. Он ничего не соображал, его гоняли то туда, то сюда, велели посидеть на стуле у одной двери, потом на диванчике у другой. Он подписывал какие-то бумаги, слушал, пытался запомнить все, что ему говорят, сам пытался что-то объяснить, однако не испытывал уверенности, понимают ли его.
— Не знаю, мсье. Завтра у меня обязательно будут деньги, и я смогу принять решение. Я оказался в трудной ситуации. Завтра обязательно…
Надо же платить за похороны Жермены. Ему порекомендовали обратиться в похоронное бюро, его служащие доставят тело на улицу Деламбра, установят в квартире гроб на катафалке. Но разве это возможно? Все изумлялись, видя его колебания. А как же им с Бобом жить, если в квартире будет покойница?
Гроб можно поставить только в столовой. Где они тогда с Бобом будут есть? А тут еще Франсуа вспомнил, что в день похорон полагается входную дверь дома затягивать черной драпировкой с вышитыми серебром инициалами.
— Да, мсье. Сейчас же иду туда.
Он направился в мэрию и ни разу нигде не остановился выпить. Шел по улице и говорил сам себе: «Если бы она подождала до завтра…» Он бы тогда мог отдохнуть и собраться с силами. Это нарочно подстроено, чтобы сбить его с ног. Все делают вид, будто не понимают его.
Осточертели они ему с их претензиями.
— Метрика у вас есть?
— Наверно, дома в папке с документами.
— Найдите и принесите ее.
Франсуа шел и представлял, как сообщит Бобу: «Бедный Боб, твоя мамочка…» Но, придя домой и увидев, что сын рассматривает фотографии в альбоме, Франсуа забыл подготовленную речь. Вернее, пробормотал себе под нос:
— Куда я сунул эту папку с документами?
— Пап, мама умерла? — спросил Боб и замер, даже не перевернув страницу альбома.
— Да, мой мальчик, — рассеянно бросил Франсуа. — Мне нужно отнести в мэрию один документ.
— Можно я пойду с тобой?
— Нет!
— Пап, ну можно?
— Нет! — охваченный внезапным гневом, закричал Франсуа, выбрасывая бумаги из секретера, и наконец наткнулся на папку. Уже стоя в дверях, он сказал:
— Сиди дома. И не спорь со мной. Умоляю тебя. Боб, будь послушным. Сейчас не время нервировать меня.
Нервы его были напряжены до предела.
— У вас есть два свидетеля?
— У меня есть свидетельство из больницы и разрешение на похороны.
— Необходимы два свидетеля.
— Свидетели чего?
— Пригласите двух любых человек из приемной.
Все это было совершенно бессмысленно, и Франсуа уже не пытался понять. Он сообщил фамилию, имя, год рождения сначала свои, потом Жермены, потом дату бракосочетания.
— Дети есть?
Сперва Франсуа ответил «один», так как редко вспоминал про дочку, находящуюся в Савойе, но ту же спохватился:
— Извините, двое.
Должно быть, его приняли за ненормального. Из-за всего этого вечером он не сможет заглянуть к Пополю.
Надо во что бы то ни стало добыть денег, любыми путями, без них полный зарез. Нельзя же оставить Жермену без погребения. Может, из-за этих осложнений он и не испытывает горя? Неужели в подобных обстоятельствах брат ему откажет? Но если правда, что в денежных вопросах Марсель не имеет голоса, есть смысл обратиться прямо к Рене. Только вот дома ли она сейчас?
«У меня умерла жена!» — скажет он. «Бедняга Франсуа!» — воскликнет она. «Мне нужны деньги, чтобы похоронить ее. Если я их не достану, то даже не знаю, что сделают с ее телом. Надеюсь, вы не хотите, чтобы пошли разговоры, будто вашу невестку закопали в могиле для нищих? Мне-то все равно. Но она носила ту же фамилию, что и вы». Ведь уже началась кампания по выборам в муниципальный совет. Наверно, началась. «Не думаю, что Марселю пойдет на пользу, если начнут говорить, будто его родственники…»
— Кладбище Иври! — произнес чиновник, протягивая Франсуа листок.
— Но у нас рядом кладбище Монпарнас!
— У вас есть там семейный склеп?
Есть, из розового мрамора, семейства Найлей, в нем еще успели упокоиться родители Франсуа. Но там уже нет места.
— На кладбище тоже нет мест, — заметил чиновник. — Сейчас действует только Иври.
Значит, понадобятся катафалк и машины.
— Какие-нибудь формальности еще потребуются?
— Советую вам обратиться в похоронное бюро.
Жара усилилась. В такси, направляющихся к вокзалу, везут шезлонги, удочки, у некоторых на крышах даже байдарки. Десятки, сотни тысяч людей сидят сейчас в ярких купальных костюмах на пляжах, а в гостиницах накрывают столы к обеду, стелют белоснежные скатерти, ставят букетики в хрустальные или посеребренные бокалы. А они никогда нигде не бывали, кроме Сен-Пора, что на Сене, чуть выше Корбейля. После женитьбы он продолжал ездить туда же, и Боб рвал орехи с тех же кустов, что и Франсуа, когда был в возрасте сына.
По улицам куда-то идут, торопятся люди, а у Франсуа такое чувство, словно один он неподвижен. Надо что-то делать, и немедленно. Нужно достать денег на похороны Жермены. Франсуа даже не отдает себе отчета, что вышел на бульвар Распайль, проходит мимо дома, где познакомился с Жерменой. Тут уже нет антикварной лавки. Витрина обновлена, выкрашена в сиреневый цвет, и совсем свежий плакатик обещает на летние месяцы «перманент» со скидкой.
На углу бульвара Монпарнас он подождал автобус.
А вдруг Рене уехала отдыхать? Более чем вероятно.
Будет чудо, если она окажется в Париже. Обычно они с Марселем уезжают на лето в Довиль, а сентябрь проводят в своем сельском доме в департаменте Луаре.
Кто же остается, если ни ее, ни Марселя не окажется в Париже? Рауль? Навряд ли у него есть деньги, и уж совсем сомнительно, что он их даст. Продавать больше нечего — Франсуа спустил даже свои часы. Обручальные кольца заложены, старинные украшения Жермены — тоже. Заложил он их, когда жена уже лежала в больнице; она, разумеется, об этом не знала и продолжала рассказывать м-ль Трюдель про опал тетушки Матильды.
Стоя на площадке автобуса и бездумно глядя на проплывающие фасады домов, Франсуа машинально протянул кондуктору монету. Вышел он у Одеона; рядом, на углу улицы Расина, стоит дом, в котором он родился.
Остаток пути Франсуа проделал пешком, пересек бульвар Сен-Жермен, по которому его отец проходил четыре раза в день, направляясь на службу и возвращаясь домой.
Франсуа безумно хотелось неожиданно крикнуть людям: «Жермена умерла!» Может, они поймут: что-то переменилось, и не его вина, что ему так нужны деньги — не для себя, для нее. Его уже давно выбрали в качестве мишени для всевозможных катастроф. А что они сделают, все, сколько их тут есть, если он усядется на поребрик и станет кричать им, что они дерьмо? Ведь нет же у них права требовать от него больше, чем от любого другого.
Существуют какие-то пределы. Нужно же позаботиться о Жермене, о Бобе и Одиль; эти крестьяне из Савойи не станут вечно держать девочку у себя, если не платить за ее содержание. Да и о себе тоже.
На него уже оборачивались, хотя он не жестикулировал, а всего лишь как-то по-особому смотрел вокруг.
Примерно как Рауль. Рауль прав, презирая всех и заодно себя. В этом он попал в точку. Ладно, пусть только Рене окажется дома, пусть только примет его, потому что прорваться к ней тоже будет проблемой, и тогда поглядим.
— Виноградной водки! Полную стопку!
Решился он внезапно, когда дошел до набережных.
И на этот раз пил не для того, чтобы произошел сдвиг или сгустился туман, а, напротив, чтобы увидеть все ясно и обнаженно. Да, Рауль прав. Все надо видеть обнаженным. Кстати, если обнажить Рене, то она, надо думать, окажется весьма соблазнительной, несмотря на сорок лет и двух дочерей. У этих девчонок, Мари Франс и Моники, есть все, им не надо бояться катастроф. Франсуа почти их не знает. Правда, они с Жерменой были приглашены на их первое причастие. Пришлось покупать подарки.
А ведь только на их наряды денег идет больше, чем иная семья тратит на пропитание.
Нет, это вовсе не так глупо! Если позвонить к ним в дверь, ему запросто могут сказать, что мадам нет дома.
— Дайте, пожалуйста, жетон!
Франсуа набрал номер квартиры на набережной Малаке. Ему ответили, и он узнал голос невестки.
— Это вы, Рене?
Рене молчала, колеблясь, признаться или нет, но было уже поздно.
— Я вас узнал. Это Франсуа.
Молчание.
— Мне необходимо немедленно повидаться с вами.
— Франсуа, это исключено. Вся семья в Довиле. Вы застали меня случайно, я ненадолго приехала на машине в Париж, чтобы сходить к дантисту. Через несколько минут я уезжаю.
— Ничего.
— Я уеду, прежде чем вы доберетесь до меня. Шофер уже грузит вещи.
— Я всего в ста метрах от вас.
— Но…
— Через пять минут я буду у вас. Жермена умерла!
И, возвратясь к стойке, Франсуа бросил:
— Повторить! И побыстрей!
Жермена умерла!
Он приходил в возбуждение, повторяя эти слова, но ему хотелось кричать их во все горло, словно все были виноваты в этом или словно это событие ставило его выше других. С такой же вот дрожью в голосе он когда-то возвестил сослуживцам в конторе: «У меня сын!»
Жермена умерла, а он, Франсуа Лекуэн, повернул с улицы Бонапарта и уверенным шагом направляется к квартире Марселя, всегда производившей на него впечатление. «Сходи один, Франсуа! — просила Жермена, когда какой-нибудь торжественный повод требовал их присутствия на набережной Малаке. — У твоего брата я чувствую себя не в своей тарелке». Она не говорила: я чувствую себя не в своей тарелке». Она не говорила: «У Рене», но подразумевала именно это. Да он и сам всегда волновался. И вся семья тоже. Их мать, говоря кому-нибудь про Марселя, с особым удовольствием, но как бы между прочим упоминала: «Мой сын, который живет на набережной Малаке…»
В их семье существовал особый словарь, слова которого не имели никакого смысла для тех, кто не воспитывался в их серале, и точно так же существовала география Лекуэнов-Найлей, распространявшаяся на один-единственный квартал левого берега, но зато какие в ней были тончайшие нюансы! Например, семейство Найль, хотя их склады и конторы располагались на другом берегу, на бульваре Ришар-Ленуар, занимало во времена своего процветания два этажа, соединенные отдельной лестницей (что как бы приравнивалось к особняку), в тихой части бульвара Сен-Мишель, напротив Люксембургского сада. В ту пору они были богачами. И тем не менее мать Франсуа просто выходила из себя, оттого что ее свекры Лекуэны жили на куда более аристократической улице Сен-Доминик.
Поженившись, мать и отец поселились на площади Одеон, что считалось уже рангом ниже. А Франсуа, продолжая катиться вниз, докатился до противоположного конца бульвара Монпарнас. В глазах их матери это было почти Монружем.
Итак, один член семьи пал до простонародного района, вернее, до района со смешанным, неопределенным населением, зато Марсель пошел в гору и живет в одном из самых роскошных домов на набережной Малаке. «Напротив Лувра!» — несколько утрируя, съехидничал Рауль.
И это было тем неожиданней, что старик Эберлен безвыездно прожил в самом центре Шарантона в нелепой вилле, стоявшей за решетчатой оградой посреди небольшого садика.
По правде сказать, взлет Марселя уязвил всех, в том числе и Франсуа; для него своеобразным символом их общей обделенности стал метрдотель в белых перчатках, обносящий гостей портвейном. Родственников Марсель с женой приглашали редко и только в тех случаях, когда неприглашение могло привести к окончательному разрыву Да, этот дом не из тех, куда можно зайти просто так поболтать, и всякий раз, свернув с улицы Бонапарта, Франсуа с глухой злобой смотрел на здание, где обитает его брат и где ему, Франсуа, нет места. Иначе как предательством это не назовешь. Даже обстановка в квартире Марселя ясно давала понять родственникам, что у него с ними нет ничего общего.
Но теперь Жермена умерла, и Франсуа встретится сейчас лицом к лицу с невесткой. Рене — роскошная женщина, крупная, прекрасно сложенная, этакая Юнона, самка, пылкая потаскуха, если верить Раулю, который хоть и прожил всю жизнь в колониях, но Бог весть каким образом знает все, что касается их семьи. Темперамент, по словам Рауля, у нее настолько вулканический, что ей хватило двух лет, чтобы выкачать из их братца все жизненные силы. Правда, уже в молодости Марсель был какой-то высохший, поблекший, у него рано начали редеть волосы, и он приобрел изможденный, хотя и не лишенный утонченности вид.
— Думаешь, она ему изменяет? — поинтересовался Франсуа.
— Да не изменяет она ему! И никому не изменяет.
Просто она, как кошка, занимается любовью когда и где удается, не упуская ни одной возможности. Рассказывают, как-то в ночном кабаре один из кавалеров до того распалил ее, что она затащила его под стол и отдалась под прикрытием скатерти в присутствии человек пятидесяти.
Сейчас Марсель в Довиле. Девочки вместе с гувернанткой, безусловно, тоже. Они там каждый год снимают виллу, а недавно вроде бы что-то купили.
— Жермена умерла! — в последний раз произнес Франсуа, выйдя из лифта, смахивающего на часовню.
Но когда Рене открыла резную дубовую дверь квартиры, он, хоть и сообщил уже по телефону, бросил ей в лицо, словно боевой клич:
— Жермена умерла!
— Бедный Франсуа!
Она действительно собралась уезжать. На этот раз не соврала. На ней было некое цветастое, воздушное подобие шляпки и шелковое платье, которое законодатели мод, очевидно, считают платьем для отдыха в деревне.
Франсуа почувствовал тревожный, возбуждающий аромат духов. Внизу стоит длинный, сверкающий на солнце автомобиль, и Фирмен, шофер, сидит в нем, читая вечернюю газету.
— Как это ужасно!
И тогда Франсуа, глядя ей прямо в глаза, на что не часто отваживался, спросил:
— Чем же это ужасней любого другого события?
— Когда это произошло?
— В первом часу.
— Несчастная женщина!
— Вы так считаете, Рене?
— Что вы хотите сказать?
— У нее почти не осталось желания жить.
У Рене смуглая кожа, плотное, налитое тело, тяжелые волосы, ниспадающие на шею. Они стояли в холле, наводящем на мысль скорее о замке, чем о парижской квартире; солнечный свет, раздробленный на разноцветные лучи, вливается сквозь витраж готического окна.
— Франсуа, вы, вероятно, в стесненном положении и хотите повидать Марселя?
Она еще ничего не знает и разговаривает с ним привычным тоном, употребляя привычные, ничего не значащие слова.
— А зачем Марселя? — только и спросил он.
Рене удивилась; с каждым его ответом ее удивление возрастало, она начинала тревожиться, и это только подстегивало Франсуа.
— Но он же ваш брат, разве не так?
— Самую малость.
Надо думать, за тот короткий промежуток, что прошел между звонком и его приходом сюда, Рене приготовила чек или несколько банковских билетов; она все время теребит замок сумочки, но пока не решается ее открыть.
— Когда похороны?
— Не знаю. Еще не думал.
— Тело, конечно, привезут к вам домой?
— Вы считаете, это необходимо? У нас так мало знакомых. И потом, в это время года большинство ведь на отдыхе.
Ночью почти в той же манере, но куда резче, с грубой агрессивностью, говорил Рауль. А у Франсуа такой вид, словно он высказывает самые естественные вещи, только вот голос дрожит чуть больше обычного. Рене, видимо, пытается, определить, не пьян ли он. В доме никого больше нет, и она инстинктивно бросила боязливый взгляд на приотворенную за спиной дверь. Тем не менее даже в подобных обстоятельствах некоторые условности нарушать не полагается.
— Портвейна выпьете, Франсуа? Извините, что принимаю вас на ходу, но вечером в казино бал и… — Тут она спохватилась: не совсем прилично говорить об этом человеку, который только что потерял жену. — Ох, простите!
— Пустяки. Все нормально. Надеюсь, вы хорошо повеселитесь.
У Рене всегда было впечатление, что Франсуа готов вцепиться ей в горло, но прежде он старался это скрывать, и его смирение вызывало у нее улыбку.
— Портвейн? Виски?
— Если вам все равно, виски. Мне нечасто подворачивается случай попробовать его.
Рене надеялась, что Франсуа не последует за ней в курительную, где за сдвигающейся панелью находится бар. Раньше он послушно остался бы на месте, но сегодня уверенно пошел следом за Рене, не отрывая глаз от ее зада, выпукло обрисовывающегося под кремовым шелком платья. Она знала: сейчас он думает о том, что она одна, и она сама думала об этом. Что она в его власти.
Он может, например, убить ее. Вполне может.
— Ваше здоровье, Франсуа! Простите, что не принесла вам льда, но прислуга перед отъездом выключила холодильник. Думаю, если бы Марсель был здесь, он с радостью помог бы вам. Вы… Вы все в той же ситуации?
— Да, все такой же безработный.
Впервые Франсуа произнес применительно к себе этот жестокий термин, и он возбудил его так же, как повторение слов: «Жермена умерла!»
— Вы уже справлялись, во что обойдутся приличные, но скромные похороны?
Она поистине дочь старого Эберлена, который, всю жизнь сколачивая миллионы, закончил свои дни в дрянной халупе в обществе полуслепой служанки и не знал других радостей, кроме ухода за цветами и выпалывания сорняков.
— Я еще не думал об этом.
— Тогда…
Наконец-то она решилась открыть сумочку и нащупала пальцами чек. Сколько там? Пятьсот? Тысяча? Ни разу в жизни Франсуа не испытывал такого возбуждения. Видел бы его сейчас Рауль и даже Жермена! К счастью, Рене — тот зритель, который способен его оценить. Недаром же она не вытащила чек, не посматривает больше на часы-браслет и уже несколько секунд даже не решается взглянуть деверю в лицо.
— Видите ли, Рене, на самом деле главное событие сегодняшнего дня не смерть Жермены. Как я недавно вам сказал, у нее почти не осталось желания жить.
— Но вы же любили ее, Франсуа! — театральным тоном с упреком воскликнула Рене. Даже она, дочь Эберлена, отдававшаяся под столом в кабаре, считает обязательным толковать о нежных чувствах.
— Вы так полагаете, Рене? — Он внутренне забавлялся, изображая раздумье. — Понимаете, я-то так не считаю. Просто мы свыклись друг с другом. Радости в этом мало.
— Вы что, выпили?
— Всего капельку.
— Слушайте, Франсуа, я…
Но он твердо решил не дать ей это сделать. Он догадывался, как она собирается это провернуть. Потихоньку проскользнет к двери и сунет ему чек — подачку бедному родственнику.
— Извините, но мне решительно необходимо ехать…
Ну нет! Сегодня это не пройдет. Тогда уж он предпочел бы решить дело по-другому; Франсуа ничуть не ужасала мысль об убийстве, но коли так, то заодно можно будет изнасиловать.
Уже ровно тридцать шесть лет всем на него наплевать, но теперь настал его день. Хватит уже, возвращаясь домой, встречать задумчивый взгляд сына, в котором с недавнего времени так и читается: «Неужели мой папа хуже других?» Нет, Франсуа не заблуждался. Именно этот смысл был в вопросе, который мальчик после долгого колебания задал за обедом: «Ты ведь умнее, чем отец Жюстена? И чем дядя Марсель?»
Теперь они увидят. Терять ему нечего, а приобрести он может все. Он достиг дна. Ниже уже некуда, а Жермена умерла; ему больше не нужно приходить в пятнадцатую палату, и жена больше не будет бросать на него быстрые подозрительные взгляды и задавать каверзные вопросы.
Слишком долго лгали ему и вынуждали лгать его. Теперь, если ему придется лгать, он это будет делать не ради других, не для того, чтобы кого-то успокоить или представить в выгодном свете, а ради собственного удовольствия.
— Я вам еще не сказал, Рене, что за событие важнее смерти моей жены.
— Франсуа, ничего не может быть важнее этого!
— Для нее, пожалуй. А для меня, как сказать. Да и для вас тоже.
— Не понимаю, какое я имею к этому отношение.
— Событие уже то, что мы оба здесь, и я собираюсь вам кое-что сообщить.
— Знаете, Франсуа, еще немного, и я поверю, что вы несколько не в себе.
Она слегка испугалась и заставила себя засмеяться.
Смех у нее дробный, горластый, звучащий сладострастно и как-то двусмысленно; да и чуть хрипловатый голос Рене тоже непреодолимо наводит на мысль о постели.
— Сейчас не время говорить глупости.
— Вы правы. У вас бал в Довиле, а у меня тут неподалеку деловое свидание.
— Ну вот видите!
— После вас я должен встретиться с господином Джанини.
Просто чудо, что во время недолгой поездки на автобусе он наткнулся взглядом на фамилию Джанини, напечатанную в нижней части уже рваного предвыборного плаката, что ему пришла эта мысль, и он успел все выстроить.
— Вы имеете в виду Артуро Джанини?
Рене наморщила лоб, нахмурила брови. Оба они продолжали стоять. Ставни в курительной были закрыты, ковер свернут у стены. Но кое-что изменилось, и она показала это, присев на краешек стола и уже не делая вида, что ей нужно спешно уезжать. Прощупывая почву, она спросила:
— Он что, предлагает вам место в одном из своих магазинов на улице Бюси?
Клюнула! Нельзя сказать, что эту историю он сымпровизировал по дороге. Хоть Франсуа и не признавался себе, но у него уже стало привычкой чуть приукрашивать действительность. На самом-то деле все то время, что он жил в тумане — даже еще вчера! — он придумывал разные истории, хотя и не предполагал, что когда-нибудь они могут сбыться. Нет, все-таки Рауль не прав, считая своего брата бараном. История про старого господина с орденом доказывает, что Франсуа не так уж глуп, и ведь она всего лишь одна из тысячи и едва не осуществилась.
Вечерами, когда спускаются сумерки и электрический свет смешивается с последними отблесками дня, придавая городу фальшиво-театральный вид, Франсуа сидел у Пополя, следил взглядом, как прохаживаются по панели девицы, и тщательно, до мелочей продумывал все эта планы, хотя понимал, что ничего из них не получится и что им суждено навсегда остаться в его мозгу.
Среди постоянных клиентов Фельдфебеля он отметил одного старика, очень хорошо и тщательно одетого, да еще с ленточкой Почетного легиона. Из всех у него был самый трусоватый вид, когда он следовал за Фельдфебелем — обязательно на некотором расстоянии! — в гостиницу или выходил оттуда.
— Этот хмырь, — призналась как-то Фельдфебель, попивая у стойки вино, — платит мне раз в десять больше любого другого, но я все равно предпочла бы не иметь с ним дела. Интересно, как эти старикашки додумываются до таких штучек. От иных просто блевать хочется, и я вам говорю, что рано или поздно это плохо кончится.
Это-то и дало толчок Франсуа. Старый господин, наверное, отец семейства, дедушка. Он, должно быть, возглавляет какую-нибудь крупную компанию, административный совет или важное государственное учреждение, а может, как дед Лекуэн, занимает высокий пост в судебном ведомстве. И тем не менее он настолько испорчен, что даже матерая проститутка Фельдфебель приходит в негодование.
Франсуа начал фантазировать: «Я выслежу его, это будет нетрудно. Узнаю, где он живет, наведу о нем справки…» Каждой его истории сопутствовали очень четкие, зримые картины. Он мысленно видел, как старый господин входит в особняк, расположенный где-нибудь неподалеку от Сен-Жерменского бульвара, скажем на улице Гренель или даже Сен-Доминик, на которой жили старики Лекуэны.
«Я все о нем вызнаю и в следующий раз, когда он выйдет из гостиницы, подойду. Буду крайне учтив, никаких угроз. Улыбнусь, приподниму шляпу и вежливо скажу:
— Прошу прощения, господин X., что подхожу к вам на улице, но я уже давно мечтаю работать под вашим началом и только поэтому позволил себе воспользоваться представившимся случаем. Уверен (тут последует небрежный взгляд на подозрительную гостиницу), что мы с вами найдем общий язык».
Однажды вечером Франсуа действительно пошел за этим господином, но на улицах были толпы народу, и все оказалось гораздо сложнее, чем ему представлялось.
Слежка продолжалась недолго и закончилась на вокзале Монпарнас, где старик сел в такси, а Франсуа не удалось услышать адрес, который тот назвал шоферу.
Слежку можно было бы продолжить в следующий раз: старик регулярно ходил к Фельдфебелю. Но Франсуа это как-то и в голову не пришло, потому что в ту пору он строил эти планы ради развлечения. Он придумывал все новые и новые истории. Среди них были и достаточно невинные, и жестокие, а некоторые так вполне можно было реализовать. Рауль, считающий, что знает Франсуа как свои пять пальцев, был бы поражен, обнаружив, какие мысли бродят в голове его брата.
Рене тоже ничего не знает, но начинает чувствовать; потому-то, заранее уверенная, что это не так, она и упомянула о службе в магазине Джанини. Франсуа лишь пожал плечами:
— Вы хотели бы, чтобы я торговал салатом и селедками в квартале, который мой брат представляет в муниципальном совете?
Рене покусывает губы, намазанные красной, жирной, блестящей помадой, от которой они выглядят такими порочно соблазнительными. Теперь Франсуа уверился, что выиграл партию. Теперь он стал другим человеком.
Жермена умерла.
Он невысокого роста, коренастый, плотный, средних лет, называет себя то корсиканцем, то итальянцем. Утверждает, что начинал с торговли на улице мороженым и жареными каштанами, и это вполне правдоподобно.
Побывал официантом в кафе, в пивной на бульваре Сен-Мишель в находящемся неподалеку ночном кабаре.
Если квартира на набережной Малаке олицетворяет собой элегантную, рафинированную — с некоторым даже душком старинности — часть квартала Сен-Жермен-де-Пре, то магазин Джанини на улице Бюси является притягательным центром всех узеньких перенаселенных улочек этого квартала. Между молочной и бистро стоит странное здание, которое уже поглотило две лавочки, а скоро поглотит и остальные. В нем нет стеклянных витрин, а летом и дверей. Оно похоже на открытый на улицу яркий рыночный павильон, где все пестро, всегда витает смесь разных ароматов, всегда шум, гам и толпы покупательниц.
«У Джанини дешевле, чем у других».
Повсюду полотнища коленкора с зелеными, синими, красными надписями, сделанными кривоватыми буквами; они висят над рассыпающимися горами апельсинов, гроздьями бананов, над кучами капусты и горошка, над прилавками с мясом и рыбой. Вместе они слагаются в девиз магазина:
«Жители Сен-Жермен-де-Пре — честные люди».
«У нас самообслуживание».
«Нам некогда проверять».
«Мы доверяем вам».
«Платите при выходе».
Хозяйки сами взвешивают фрукты, сами выбирают мерланов или налимов. В мясном отделе полуфабрикаты, бифштексы и котлеты, а на них этикетки с ценой. Из репродуктора с утра до вечера льется музыка, время от времени прерываемая ликующим голосом: «Дорогие покупательницы, не забудьте, что сегодня льготный товар — мыло».
Джанини, сияющий, приветливый, всех и каждого знающий по фамилии, прохаживается среди толпы покупателей, словно благосклонный монарх среди подданных. Уж не эта ли популярность и то, что в квартале проживает много итальянцев, натолкнули его на мысль выставить свою кандидатуру на муниципальных выборах? Или, наоборот, он стал торговать по заниженным ценам в надежде на будущие профиты, которые принесет ему пост муниципального советника? Впрочем, это не важно. Главное, он оказался настолько опасным конкурентом, что Марсель Лекуэн уже сейчас, за полгода до выборов, стал издавать газетку, обходящуюся ему весьма недешево.
Франсуа много раз проходил мимо заведения Джанини, и его будоражило зрелище толпы, которая течет через магазин в неотвязном ритме музыки, льющейся из громкоговорителя, а особенно вид денег, сыплющихся дождем в ящики трех касс, установленных на выходе. И не меньше будоражил его невысокий широкоплечий человек, всегда спокойный, улыбающийся, веселый, ничего в этой сутолоке не упускающий из виду.
Лекуэны и Найли из поколения в поколение скатывались все ниже, все больше опускали плечи и теперь, можно сказать, почти сошли с круга, а этот вылез из сточной канавы и — нате! — деньги чуть не лопатой гребет. Интересно, есть ли у него дети, сыновья? Может, они учатся в коллеже? Может, даже в коллеже Станислава? И, уж конечно, бледные, анемичные наследники огромных буржуазных квартир издеваются над ними — дескать, от них пахнет лавкой. А не предпочел бы Боб оказаться сыном Джанини?
Такие мысли возникали у Франсуа, когда он сочинял свои истории. Его по-настоящему восхищал этот коротышка итальянец, и Франсуа мысленно кружил вокруг него, строя планы относительно возможностей будущего сотрудничества. Почему бы Джанини в предвидении будущих выборов не издавать, подобно Марселю, газету?
В таком случае ему понадобится образованный человек, умеющий писать. «Я бакалавр, — сказал бы ему Франсуа. — Имею опыт редактирования. Подумайте, какую пользу вы сможете получить от статей, подписанных братом вашего соперника».
Он представлял физиономию Марселя, его холодную ярость. Представлял весьма вероятный звонок по телефону: «Франсуа, мне необходимо срочно поговорить с тобой». — «Извини, но я чудовищно занят». — «А когда я смогу повидать тебя?» — сбавит тон Марсель. «Сейчас соображу. Тебя устроит послезавтра в девять утра?» Это время он выберет нарочно, так как братец привык поздно вставать. А принял бы он все-таки предложение Марселя?
Но отныне с бесплодными фантазиями покончено.
Начинается новая жизнь. Вторжение Рауля, смерть Жермены — и вот в несколько минут он перестал строить пустые планы.
— Нет, Рене, речь идет не о работе продавцом в его магазине. И даже не кассиром или бухгалтером.
Вам ведь известно, что Джанини решил удариться в политику. А существует мнение, что кресло в Ратуше куда доходней депутатского мандата и даже портфеля министра.
— Преувеличиваете, Франсуа.
Репе все так же полусидела на краешке стола, и Франсуа видел, как под блестящим шелком платья непрерывно подрагивают ее ноги. Из золотого портсигара она вынула сигарету, прикурила от золотой зажигалки и выдохнула струю дыма.
— Ах, простите! Я не предложила вам.
— Ничего. Джанини не слишком образован, и это препятствует ему лично заниматься предвыборной агитацией. Обо мне он услышал, думаю, от своих дружков. Он собирается выпускать газету…
— …статьи в которой будут подписаны фамилией Лекуэн, да?
— Не знаю, возможно, я возьму псевдоним. Мы еще не говорили об этом. Сегодня вечером мы как раз обсудим все детали.
— Понятно.
— Надеюсь, вам понятно также, что, несмотря на политические амбиции брата, я не могу не думать о своем положении. У меня на руках сын и дочь. До последнего времени я держался в стороне.
— Да, Франсуа, это действительно новость, — заметила Рене, соскользнув со стола. Она подошла к бару, налила себе и, дробно рассмеявшись, добавила:
— Поздравляю вас. Жаль, нет Марселя, чтобы потолковать на эту тему.
— Не думаю, Рене, что присутствие Марселя так уж необходимо.
— Присядьте, Франсуа. Или сперва налейте себе.
— Сегодня я не расположен пить. Вы же знаете, я пью очень мало.
— Тогда присядьте.
Уж не специально ли она уселась напротив него в глубокое кожаное кресло, чтобы продемонстрировать свои ноги гораздо выше колен? Сначала она бросала на него быстрые взгляды, как бы прикидывая, что и насколько переменилось в нем.
— Признаюсь, когда вы появились тут, я решила, что вы пьяны. Я подумала, это такой удар и вы выпили…
— Нет, я не пьян.
— Я знаю.
Она понемножку начинает смотреть ему в лицо. Но пока что еще не вполне определила свое мнение.
— Полагаю, вы не испытываете особой привязанности к Джанини? Если сравнить его с вашим братом.
— К брату, между прочим, я тоже не испытываю привязанности.
— И ко мне, разумеется, тоже? — со смехом поинтересовалась Рене.
— Вы — другое дело. Но в любом случае привязанностью это чувство не называется. Разберемся потом.
— Сколько Джанини предложил вам за избирательную кампанию?
— Сумма пока не установлена. Понимаете, мне необходимо полностью обновить гардероб. Думаю, я уже не смогу жить в своей квартире на улице Деламбра. Вы, кстати, так ни разу и не удостоили нас своим посещением. И потом, у меня неизбежно будут большие расходы на представительство.
Франсуа импровизирует все это в порыве вдохновения, чтобы только оттянуть момент, когда нужно будет назвать цифру. Он уже так привык к самоуничижению, что боится запросить слишком мало. Потаскуха чувствует это и пальцем не шевельнет, чтобы помочь ему. Разве что ободрительно улыбается.
— Да, я же позабыл про похороны Жермены. Жермена умерла, и тело ее все еще находится в больнице.
— Джанини знает об этом?
— Еще нет.
Итальянец заменил пресловутого плетельщика стульев г-на Магена. С каждой фразой он становится все реальней, все вещественней. Еще немного, и Франсуа сам поверит, что вечером у него и вправду встреча с Джанини.
— Послушайте, Рене. Нам обоим некогда. Вполне вероятно, что сегодня мы с ним не станем входить в детали. Он подпишет мне чек на десять тысяч на самые срочные расходы, а там посмотрим. Передайте Марселю, что мне очень жаль и что я сделаю все возможное, чтобы не слишком досадить ему.
Ну вот и конец. Вместо заранее приготовленного чека с подачкой бедному родственнику Рене вынимает из сумочки чековую книжку. Авторучка у нее золотая, как сигаретница, зажигалка и массивные часы-браслет. Подписывает.
— Возьмите, Франсуа. Думаю, вам нет необходимости встречаться с Артуро Джанини. Достаточно будет позвонить. Скажите ему, что вы подумали и предпочли работать на родного брата. В следующую среду я снова буду в Париже у своего дантиста. Позвоните мне часика в четыре… — И уже у двери, пожимая Франсуа руку, добавила:
— Примите мои соболезнования. В сущности, мне тут больше нечего делать, так что я выйду с вами.
Он проводил ее до машины. Фирмен уже распахнул дверцу.
— Вас подбросить куда-нибудь?
— Благодарю, Рене, нет. Привет Марселю.
Шести еще нет, и большинство магазинов работает.
Франсуа сгорал от желания одеться с головы до ног во все новое. Он поймал открытое такси и по пути не пропускал ни одних уличных часов — так велико было его нетерпение.
Франсуа выскочил из такси на углу бульвара Монпарнас напротив террасы кафе «Купол» и быстро свернул на улицу Деламбра, уже издали всматриваясь в большие часы над лавкой Пашона. За бечевочный хвостик он держал пакет в коричневой бумаге, на которой напечатано название магазина с бульвара Сен-Мишель. Туфли для Боба. Он подумал и о Бобе. Он все время думает о нем.
Думал и примеряя в магазине костюм; давным-давно он сказал себе, что когда-нибудь будет одеваться только здесь.
Франсуа рассматривал себя в трехстворчатом зеркале, но мысль о чеке портила настроение — и все по причине полученного им воспитания, воспитания поркой, как выразился Рауль. Он опасался, что, когда станет расплачиваться, его примут за мошенника.
Поначалу Франсуа собирался купить черный костюм, как и положено при трауре; в нем он в глазах Боба и всей улицы Деламбра, да и Марселя с Раулем в том числе, будет выглядеть почтенным вдовцом. Но вдруг он увидел костюм благородного серого цвета из прекрасной тонкой шерсти, легкий, мягкий, короче — костюм, о каком мечтал с восемнадцати лет.
— Но у меня, к сожалению, траур! — огорченно возразил он обслуживавшему его продавцу.
— Позвольте мне высказать свое личное мнение. Сейчас разгар лета, и вы, вероятно, поедете отдыхать. На мой взгляд, такой вот серый костюм, заметьте, без малейшей искры, в комплекте с черной шляпой, белой сорочкой и неярким галстуком будет как нельзя лучше отвечать трауру. В наше время мало кто, особенно в хорошем обществе, придерживается траура по старой моде.
Костюм сидел так, словно был сшит на Франсуа.
— Берете? А этот прикажете прислать или возьмете с собой?
— Я оставлю вам свой адрес.
И вот наступил тот неприятный момент, который Франсуа предвидел, еще входя в магазин. Он протянул чек, и кассир озабоченно начал исследовать его, видимо сожалея, что костюм уже на покупателе.
— Вы не подождете минутку? Я должен посоветоваться с хозяином.
Действительно, странная мысль покупать костюм после закрытия банков, имея в кармане только чек на десять тысяч франков. Особенно если оставляешь в магазине одежду, выношенную чуть ли не до дыр. Появился хозяин, иссиня-черный толстячок, франтовато одетый, наодеколоненный, немножко присюсюкивающий при разговоре. С недоверчивым видом, словно проверяя трюк фокусника, он долго вертел чек в руках, унизанных перстнями.
— У этой дамы есть телефон? — наконец осведомился он вежливо, но без всякого энтузиазма.
— Есть, но она только что уехала в Довиль. Это моя невестка, жена муниципального советника.
— Так вы, значит, брат советника? Ваша фамилия, я вижу, тоже Лекуэн.
— Да, я его брат.
— А нет ли у вас случайно при себе удостоверения личности?
Краснея, Франсуа полез в бумажник.
— Сейчас я не смогу выдать вам всю сдачу. На оставшуюся сумму я напишу расписку. Если вы соблаговолите прийти завтра утром после открытия банков, мы рассчитаемся с вами.
Франсуа получил наличными тысячу франков. Было уже поздно. Он злился, оттого что потерял столько времени. И вдобавок тревожился: ему не терпелось поскорее вернуться к Бобу. В магазине по соседству он купил туфли — сначала себе, потом мальчику, он помнил его размер. Ему пообещали, что, если туфли не подойдут, завтра их обменяют. Заодно Франсуа взял черные носки, а через несколько домов, все на том же бульваре Сен-Мишель, приобрел черную фетровую шляпу, сорочки и два неярких шелковых галстука. Еще ни разу в жизни не покупал он так много за такое короткое время и все равно считал каждую минуту. Надо бы в похоронное бюро… Но с этим успеется. Эти заведения открыты даже ночью. Он испытывал какое-то странное чувство, нечто вроде головокружения, непонятную потребность идти как можно быстрее, успеть сделать как можно больше.
Франсуа не помнил, ни как, ни когда получил он этот импульс, однако понимал, что ни в коем случае нельзя дать ему затухнуть. Подгоняемый им, Франсуа поймал такси и поехал на улицу Деламбра. Новый костюм приятно облегал тело. Франсуа даже в голову не пришло забежать в бистро и опрокинуть рюмочку.
А вдруг он сумеет воспользоваться случаем и вообще перестанет пить?
Если Боб не ждет его дома, можно будет сбегать расплатиться с торговцами, которым он должен. А задолжал он на своей улице почти всем, и внезапно мелькнувшая мысль, что его могут счесть нищим, неспособным отдать долг, показалась Франсуа невыносимой. Но Боб, конечно, дома: скоро время ужина. Мальчик безумно любит корзиночки с омарами под майонезом, однако у Франсуа редко выдавалась возможность побаловать его, а тут, кстати, они так соблазнительно красуются на витрине колбасной лавки.
Должно быть, из каждой витрины сейчас пялятся на него, так разительно отличающегося от того пришибленного, старающегося казаться незаметным Лекуэна, который несколько часов назад прошел по этой улице. Они же еще ничего не знают. В нем нет больше усталости, он не испытывает ни малейшего желания сказаться больным, суток на двое залечь в постель, бросив свою судьбу на произвол случая. А ведь как часто у него возникало такое желание! Не думать, не беспокоиться, превратиться в ребенка или в больного, о котором заботятся другие. Да только не оказывалось такого человека, который бы позаботился о нем.
— Дайте, пожалуйста, корзиночек с омарами.
— Сколько?
— Четыре, — после недолгого колебания произнес Франсуа. Каждому по две. Боб обрадуется! — И, пожалуйста, госпожа Блезо, мой счет. Заодно расплачусь по нему.
А почему бы не купить булочек со взбитыми сливками? Кондитеру он ведь тоже должен, да и кондитерская напротив его дома. Г-жа Буссак увидит, как он оттуда выходит. Главное, чтобы в квартале поскорей распространилась весть, что он больше не безработный, умоляющий о кредите. И неожиданно улица Деламбра с ее свойским, привычным смешением людей, несхожих и следующих каждый своей судьбе, показалась ему такой симпатичной, такой сердечной, что он даже задумался, а стоит ли переезжать.
Если сейчас заплатить долг за квартиру, это отнимет слишком много времени, да к тому же Франсуа не хотелось оставаться без наличных. Ладно, можно отложить до завтра. И без того он хорошо удружит г-же Буссак: она взбесится, так как лишится возможности срывать на нем дурное настроение. Впрочем, раньше для него это было просто необходимо, как для мамочки всевозможные превратности судьбы. Франсуа перешагивал через три ступеньки, а когда подошел к своей квартире, так разволновался, что на глаза у него навернулись слезы, но это были не слезы уныния. С этим покончено навсегда! Дрожащей рукой он вставил ключ в замочную скважину. Ноги у него были как ватные. Держа в левой руке сверток, Франсуа вошел в прихожую и, услышав голоса, вздрогнул.
Боб не выбежал навстречу, а он так ждал этого.
Франсуа миновал прихожую и, недовольный, хмурый, застыл в дверях столовой, залитой багровыми лучами заходящего солнца. Они молча уставились на него. Боб с салфеткой, повязанной на шее, сидел перед кремовым тортом. Вид у него был сконфуженный. Рауль в рубашке с закатанными до локтей рукавами развалился в кресле, держа в руке рюмку и попыхивая сигарой небывало черного цвета. Вместо того чтобы насладиться ожидавшимся и даже запланированным восторгом сына, Франсуа машинально ловил взгляд Рауля, так как понимал: тот все заметил и оценил.
— Не ожидал увидеть тебя здесь, — холодно бросил Франсуа.
— А мы с племянником уже добрый час тут сидим.
Правда, выходили кое-что купить. Он наотрез отказывался пойти со мной. Говорил, что должен дождаться тебя, и ни за что не хотел выйти из квартиры.
Боб сидел пристыженный, словно его поймали на предательстве. Он разглядывал новый костюм отца, но молчал.
— Боб, я принес тебе корзиночек с омарами.
Мальчик, видимо, догадался, что отец разочарован, и попытался изобразить ликование, хотя было ясно: есть ему совсем не хочется.
— Ой, папочка, спасибо! Я их так люблю, ты же знаешь! Спасибо!
Торт есть он уже не решался. Но и встать из-за стола тоже.
— Еще я купил тебе туфли.
— С рубчатыми подошвами?
— В точности такие, как ты хотел.
— Можно посмотреть?
Франсуа аккуратно развязал бечевку, совсем не так, как сделал бы, если бы они были одни.
— Да, еще булочки со сливками! — вспомнил он, взглянув на торт.
Рауль молчал и наблюдал за ним с непонятной улыбкой. Это была не его обычная улыбка, и вообще он чувствовал себя немножко глупо. Рауль не мог поверить, что попал впросак. Он, считавший, будто все понимает, сейчас ничего не понимал, и это его беспокоило. Он даже вроде бы смутился, когда Франсуа переставил принесенную им и уже початую бутылку коньяка.
— Я подумал, что у тебя, наверно, пусто по части выпивки…
— У меня нет охоты пить.
— А они мне хороши? Пап, можно я примерю? — попросил Боб.
— Можно, но только у себя в комнате.
— Я вернусь и доем, — бросил Боб Раулю.
Похоже, он уже ничуть не боится дяди. Впечатление такое, будто между ними мир и согласие, и Франсуа с беспокойством спрашивал себя, что брат нарассказал мальчику.
— Ну вот, она и умерла, — сказал Рауль, едва захлопнулась дверь спальни, и, не ожидая реакции Франсуа на свою реплику, поинтересовался:
— С Марселем виделся?
Его взгляд на миг задержался на костюме, на дорогостоящих дополнениях к нему.
— Нет, и не пытался.
О Рене Рауль не подумал и поэтому безрезультатно искал ответ на загадку.
— Пап, смотри. Они мне в самый раз. Ничуть не малы, нигде не жмут. Можно я похожу в них, пока не лягу спать?
— Подойди ко мне, мой мальчик.
Присутствие Рауля сломало все планы Франсуа. По дороге домой он вспомнил, что сообщил сыну о смерти матери как-то мельком, и решил поговорить с ним со всей возможной торжественностью. Но из-за брата на первый план вылезли туфли, корзиночки и булочки со сливками.
— Ты уже почти взрослый, верно? Последние месяцы мы с тобой жили не так уж плохо. Ты ведь не чувствовал себя несчастным?
— Нет, папа.
Рауль, воспользовавшись их разговором, налил себе и отошел с рюмкой к окну.
— Ну вот! Теперь, Боб, мы всегда будем вместе, и я обещаю тебе, что сделаю все, чтобы заменить тебе маму.
— Я знаю. Мама умерла, — спокойно глядя на отца, промолвил мальчик, и в голосе его не отражалось никаких чувств.
— Да, Боб, она умерла. Я был чересчур взволнован и занят и не мог сразу поговорить с тобой, как собирался.
Франсуа намеревался в этом месте своей речи заключить сына в объятия, но мальчик задумчиво опустил взгляд на новые туфли, а потом неспешно направился к себе в комнату.
— Боб, ты очень горюешь?
— Нет.
На этот раз мальчик сам закрыл за собой дверь. Рауль повернулся, секунду пытливо смотрел на брата и вдруг, словно сделал открытие, проронил:
— Выходит, ты вдовец!
— Малыш тебе что-нибудь говорил?
— О чем?
— Не знаю. О матери. Обо мне.
— Мы вообще не говорили о тебе. Он сообщил, что Жермена умерла, а потом мы потолковали о джунглях, слонах, львах и удавах.
Франсуа не очень поверил ему и вдруг поймал себя на том, что в нем рождается чувство, смахивающее на ревность.
— Он не испугался, когда ты пришел?
— А тебе хотелось бы, чтобы он боялся меня! Тебе, я вижу, не по душе, что мы подружились.
— Раз уж ты здесь, я попрошу тебя об одной услуге. Мне не хочется в этот вечер оставлять Боба одного, но, с другой стороны, нужно договориться с похоронным бюро.
— Ты этого не сделал?
— Времени не было.
Рауль, должно быть, знает от мальчика, когда Франсуа вышел из дома. Ну, покупка костюма и других вещей.
Больница, мэрия. А остальное время? И сейчас Рауль, видимо, мучительно соображает, куда брат ходил добывать деньги.
— Тело привезут сюда?
Франсуа обвел взглядом столовую, где придется поставить гроб, и снова засомневался. Нет! Они с Бобом просто не смогут жить, есть, спать рядом с трупом.
— Думаю, лучше не стоит. Тем не менее мне хотелось бы, чтобы на дверях дома была черная драпировка и похоронная процессия отправилась отсюда. — Держа раскрытый бумажник так, чтобы видна была пачка банкнот, Франсуа добавил:
— Если понадобится за что-то платить сразу…
— Не надо. Я знаю, деньги у тебя есть.
Этим Рауль хотел сказать, что перед ним новый Франсуа, не тот, которого он знал, а не просто в новой одежде.
И еще Рауль был недоволен, потому что ничего не понимал, потому что все произошло слишком быстро, не так, как он предполагал. Вид у него был чуть ли не встревоженный.
— Так ты возьмешься? Пусть все будет как полагается. Пыль пускать в глаза я не собираюсь, но хочу, чтобы все было на уровне.
— Церковь?
— Обязательно.
— Заупокойная?
— Если считаешь, что это будет лучше обычного отпевания. Жермена была очень набожна.
Когда-то они все были набожны. Франсуа не стал спрашивать Рауля, ходит ли тот в церковь, поскольку был уверен в противном. Он и сам уже много лет не бывал там, хотя в последнее время у него часто возникало такое желание. Интересно, Марсель и Рене ходят в церковь? Если да, то, вне всяких сомнений, лишь из соображений предвыборной тактики.
— Я пошел, — вздохнул Рауль, опустив рукава рубашки и застегнув пуговицы. — Может быть, после на минутку забегу к тебе. Посмотрю с улицы, есть ли свет. — Он стоял лицом к лицу с Франсуа и наконец-то задал вопрос, уже давно витавший в воздухе:
— Ну как, не слишком трудно было?
— Что? — спросил Франсуа, хотя сразу понял, что речь идет не о смерти Жермены.
— Не строй из себя дурачка. Со мной это не пройдет.
Ясно? Привет!
Франсуа, не двигаясь, стоял у стола, пока на лестнице не затихли шаги Рауля, и только после этого стронулся с места и медленно растворил двери спальни. Боб сидел на кровати и внимательно изучал устройство револьвера, как две капли воды похожего на настоящий. Вопрос был излишен, но Франсуа все равно задал его:
— Кто тебе его дал?
— Дядя Рауль. Он ушел?
— Да.
— Еще он сказал, что мы с ним сходим в кино. Если ты разрешишь.
— Когда траур, в кино не ходят.
— Да, правда. Прости, пожалуйста.
— Пошли есть.
— Я накрою на стол.
Мальчик с сожалением оторвался от револьвера, но положил его на видное место, чтобы можно было любоваться издали, поставил на стол два прибора, а в это время на кухне, где уже впору было зажечь электричество, отец кипятил воду для кофе.
— У тебя красивый костюм.
— Нравится?
— Да. Мне нравится, когда ты нарядно одет. — Боб замолчал и после небольшой паузы спросил:
— А у меня тоже будет новый костюм?
— Да.
— До похорон?
— Завтра пойдем и купим.
— Черный, да?
Франсуа предпочел не отвечать.
— А когда мы пойдем посмотреть на маму? Она лежит в той же палате?
— Не знаю.
— Прости, — вторично извинился мальчик.
Это потрясло отца. Никогда еще он так отчетливо не понимал, до чего Боб боится совершить какую-нибудь оплошность. Не потому ли он так беспокоится из-за ухода Рауля? Он ведь не поблагодарил и не попрощался с дядей.
— Ну как, после торта у тебя еще осталось место для корзиночек?
— Да. Но можно я съем только одну, а вторую оставлю на завтра? Дяде Раулю хотелось, чтобы я сразу принялся за торт, и я не посмел отказаться.
— Ничего.
— Папа, ты очень огорчен?
Франсуа чуть было не ответил «нет», решив, что сын имеет в виду корзиночки и торт, но вовремя спохватился, поняв, что речь идет о смерти Жермены.
— Это большое горе, Боб. Но я приложу все силы, чтобы ты не чувствовал себя несчастным.
— Я тоже, — произнес мальчик и быстро коснулся руки отца.
— Ладно, давай есть.
— Ага.
— Вкусно?
— Да. Мы уже год не пробовали их, — заметил Боб и замолк, а потом нерешительно спросил:
— Видел мой револьвер? Он совсем как настоящий. И лучше, чем у Жюстена.
Синеватый полумрак затоплял углы комнаты, но прямоугольники окон еще горели медно-красным закатным светом. Отец с сыном, сидя за белой скатертью, неторопливо ели, а с улицы врывался шум, чуть приглушенный домами, да занавески время от времени вздрагивали от легких порывов ветерка.
— Папа, ты не будешь сердиться? Но я правда сыт.
На этот раз Боб не пытался притворяться, будто у него болит живот. Франсуа тоже не хочется есть. Он, как и сын, любит омаров под майонезом, но сейчас совершенно машинально сжевал корзиночку и не получил никакого удовольствия. Бутылка коньяка на комоде ничуть не соблазняла его. Может, он и вправду покончил с выпивкой? Новые пиджак и галстук он снял, вокруг шеи повязал салфетку, чтобы не испачкать чистую сорочку, и все время следил, как бы не помять стрелки на брюках.
— А теперь. Боб, ступай спать. Посудой я займусь сам, — велел Франсуа и добавил, зная, что сыну, который мыл тарелки утром, это будет приятно, поскольку ставит их как бы на одну доску:
— Сейчас моя очередь.
— А завтра моя, — по-взрослому согласился сын. — А можно я пять минуток поиграю с револьвером? Только пять минуток!
И Боб пошел к окну взглянуть на часы г-на Пашона, которые снова шли.
Жермена умерла.
Рауль обещал, что вечером, вероятно, заглянет на улицу Деламбра, а Франсуа не догадался сказать брату, чтобы не приходил, так как сразу после ужина он ляжет спать. И теперь он вынужден ждать Рауля, хотя, едва опустилась темнота, у него появилась непреодолимая тяга уйти из дома.
Боб спит. Ночью он, как правило, не просыпается. Но на случай, если такое произойдет, можно оставить на видном месте записку: «Я на минутку вышел. Не беспокойся. Спи». С тех пор как Жермену увезли в больницу, они часто пишут друг другу записки, да и Боб привык оставаться один.
Поразительно, но в первый день свободы Франсуа испытывает по отношению к Бобу такое же чувство вины, как раньше по отношению к Жермене.
Он сидел, облокотясь на подоконник, свет в комнате погашен; и вдруг, увидев под фонарем проходящую женщину, ощутил резкий позыв желания, и оно мгновенно кристаллизовалось на определенном объекте. Словно маньяк, он в подробностях представил себе маленький бар на улице Гэте, трех девиц, которые заходят туда, выходят, фланируют по панели и в сопровождении мужчины исчезают иногда в гостинице на соседней улочке.
Он ни разу не был там с Вивианой. Ни разу даже не заговорил с ней. Даже имя ее он знает только потому, что слышал, как к ней обращаются товарки и Пополь. В баре она пользуется популярностью, и неожиданно Франсуа до того захотелось пойти с ней в номер, что он, лишь представив ее синий костюм и красную шляпку, до крови прикусил губу.
Если Рауль придет, то, вероятнее всего, будет здорово пьян. Не был ли он под хмельком уже вечером, когда сидел тут с Бобом? Да нет, он, конечно, пьет. И уже дошел до такой точки, когда с самого утра чувствуешь потребность выпить. Но даже если Рауль не увидит в окнах света, он способен подняться наверх и наделать шуму. А придя на следующий день, станет задавать каверзные вопросы и еще, чего доброго, заставит Франсуа устыдиться своих сексуальных порывов.
Впрочем, ничего сексуального в его желании не было.
Так, наплыло и растаяло. Единственное, чего он хочет (и сейчас это стало возможным), чтобы Вивиана увидела в нем другого человека, не того, в потертой одежде, что каждый вечер сидел в своем углу за одним и тем же столиком и с отчаянной робостью издали поглядывал на нее.
Нет, не совсем так. Все это составляет часть целого, а в этом целом из-за того, что, когда он вернулся, здесь был Рауль, появились трещины. Теперь Франсуа уже не так уверен в себе. Еще в такси он предчувствовал это.
Понимал, что никоим образом нельзя допустить, чтобы полученный импульс ослаб, исчез.
Уже с трудом он сумел все-таки вызвать в памяти смех Рене и уверился, что между ними установилось нечто вроде сообщничества. Нет, еще не подлинное сообщничество. Это даже нельзя назвать взаимопониманием, и тем не менее Франсуа знал: контакт возник.
Было что-то колдовское в покое улицы, где лишь иногда раздаются шаги запоздалого прохожего, в приглушенной музыке, доносящейся из ночного заведения, что находится через четыре дома; его неоновая вывеска бросает на часть улицы фиолетовый отсвет.
Франсуа испытывал потребность начать. Слишком долго он находился на обочине. Он задыхался. Это была потребность одновременно и физическая, и духовная, но ведь если он слишком долго прождет брата, Вивиана может уйти. Франсуа не знает, до какого часа она там бывает. Он никогда не был у Пополя в такое позднее время. Более того, даже не представляет, как в этот час выглядит бар. Франсуа зажег свет, вырвал листок из тетрадки, которую они с сыном использовали для записок, и нацарапал несколько слов на случай, если Боб проснется.
Франсуа вслушался в шум города, в тишину лестницы. Он стремительно сбежал вниз, так как боялся встретиться с возвращающимся Раулем, на улице оглянулся, проверяя, погашен ли свет, и торопливо пошел, чувствуя неприятное стеснение в груди. Оно было сильней, чем тогда в такси, когда ему казалось, что он опаздывает, и он беспокоился о Бобе.
Тем не менее это необходимо. Неподалеку от бара он чуть не налетел на Фельдфебеля, и она с удивлением досмотрела ему вслед. Она узнала Франсуа, хотя он непохож на прежнего, да и время сейчас не его. Решив сегодня не пить, он вошел в бар, но не уселся за свой столик, а остался у стойки. Пополь, тоже удивленный, потянулся к бутылке, виноградной водки.
— Бутылочку «Виши».
Соверши он убийство или будь арестован по какой-нибудь другой причине, какие нелепые показания дали бы о нем эти люди! «Каждый день приходил в одно и то же время, садился за один и тот же столик в углу, выпивал две стопки виноградной водки». Они же ничего о нем не знают. Он ни разу с ними не говорил.
— Вивианы нет? — поинтересовался он и не узнал своего голоса.
— Скоро должна прийти. — Пополь перегнулся и глянул сквозь витрину. — Э, да вот же она!
Из темной поперечной улочки вынырнула фигурка и смешалась с прохожими, идущими по улице Гэте. Женщина в синем костюме спокойно, не торопясь, покачивая бедрами, приближалась к бару. Увидев Франсуа у стойки, она тоже удивилась, но он тут же бросил ей своего рода ритуальный взгляд, означающий: «Жду вас на улице».
И она, опустив ресницы, показала, что поняла этот взгляд.
— Пополь, мятной.
Итак, все решилось, Франсуа заплатил, вышел, завернул за угол и встал в темноте, сразу за светлым прямоугольником витрины. Что, интересно, сказала она Пополю? И что сказал он? Не может быть, чтобы они не поговорили о нем. Оба они обратили внимание на его новый элегантный костюм, черную шляпу, галстук, безукоризненно белую сорочку.
На углу остановилась Фельдфебель, заметила силуэт Франсуа и пошла к нему. Но появившаяся из бара Вивиана сказала ей всего одно слово: «Мой» — и, направляясь к гостинице, бросила Франсуа:
— Идешь?
Франсуа впал в панику. Не думал он, что все произойдет вот так. А в это время Рауль, может быть, ломится к ним в дверь и разбудил Боба. В коридоре гостиницы справа находилось окошечко. За ним кромешная темнота, и Вивиана самым будничным тоном сообщила этой темноте:
— Это я, госпожа Бланш.
— Полотенца в шкафу, — ответил голос из темноты, после чего его обладательница снова плюхнулась на кровать.
Вивиана открыла стеклянную дверь, при этом звякнул электрический звонок. Взяла из стенного шкафа два полотенца и стала подниматься по крашенной белым лестнице, устланной такой же дорожкой, что и в доме на улице Деламбра, с такими же медными штангами. Единственная разница: на улице Деламбра перила покрыты лаком и уже истертые. Франсуа подумал, что ведь Вивиана совсем недавно вышла отсюда, возможно, из этого же самого номера, и забеспокоился: успела ли она совершить необходимый туалет?
У нее узкие ладони и вообще очень благопристойный, этакий буржуазный вид. Не будь она так спокойна и так уверена, ее можно было бы принять за приличную девушку.
Вивиана распахнула дверь под цифрой 7, зажгла свет, подошла к кровати и прикрыла ее покрывалом. Да, на этой кровати совсем недавно лежали: в комнате еще чувствуется запах туалетного мыла и дезинфекции. Не зная что сказать, Франсуа открыл бумажник, неловко вытащил пятидесятифранковый билет, положил на комод и увидел, что она удивилась.
— Ты собираешься на всю ночь?
Если бы он ответил «да», она могла бы сказать, что занята. У нее, вероятно, строгий распорядок, ей в определенное время нужно сесть в автобус или в метро, чтобы добраться домой. Может, она живет в пригороде или у нее есть ребенок.
— Ах, на время? И столько даешь?
Она сняла шляпку, жакет, задрала юбку и стащила трусики; ноги у нее оказались куда длинней, чем он думал. Теперь юбка опала, облепила тело, подчеркивая формы. Вивиана не сводила глаз с Франсуа, и он услышал ее удивленное:
— Ты что, хочешь раздеться?
Он стоял с сжавшимся сердцем и не сразу нашелся что ответить. Да, все у него получается, как у Боба с этими корзиночками: слишком он долго об этом мечтал.
Ничего у него не выходило, хотя она помогала изо всех сил. Она поняла, что он очень впечатлителен, и старалась не смотреть на него. Тем не менее Франсуа чувствовал, что заинтересовал ее. Кто лучше подобных девиц знает все типы мужчин? Наверно, ей уже попадались такие, как он. Франсуа подмывало спросить ее об этом.
Уже давно он испытывал желание стать ее другом, чтобы иметь возможность открыто, откровенней, чем с врачом, беседовать на самые разные, самые личные темы. Но сегодня у него было ощущение, что для первого раза лучше вести себя как обычному клиенту, и вот, как назло, у него ничего не получается. Может, она корит себя за то, что не дала ему раздеться? Впрочем, она же не запрещала, просто выразила удивление: в подобных случаях раздеваться не заведено.
Франсуа, конечно, знал это. Он не раз бывал с женщинами в номерах наподобие этого, но никогда в своем квартале. Уже много лет он периодически отправлялся в район Севастопольского бульвара, чтобы найти женщину, и шел с ней в какую-нибудь дрянную гостиницу около Центрального рынка. Севастопольский бульвар он выбрал чисто случайно: впервые подцепил там проститутку, с тех пор и пошло. Много раз, как и сегодня, у него ничего не получалось. «Больно ты нервный! — говорили ему женщины. — Небось сейчас чего-нибудь воображаешь себе. Зря ты это!»
Но он-то знал, что все гораздо сложнее. Интересно, у других мужчин случается такое? Перед тем как заговорить с девицей и подать ей знак, он чувствовал нечто вроде шока, стеснение в груди, напоминающее желудочный спазм. Порой это начиналось, буквально как только Франсуа решал отправиться на Севастопольский бульвар, и давило и жало все время, пока он ехал в автобусе.
Да и в номере иногда не отпускало, а, напротив, усиливалось, особенно когда женщина начинала задирать юбку.
Нет, не может быть, чтобы причиной этого была сцена между дядей Леоном и служанкой. Франсуа убежден, что больше всего тут виновата его мать. Он помнит, как она шпионила за ним, когда у него началось половое созревание. Стоило ему пойти к себе в комнату или в ванную, как она на цыпочках подкрадывалась по лестнице и распахивала дверь, словно не зная, что там кто-то есть. При этом старательно притворялась и вскрикивала, разыгрывая удивление: «Ах, извини! Ты здесь?» Короче, по ее милости в нем живет стыд, из-за которого все, связанное с плотью, представляется ему нечистым.
Может, у него что-нибудь не так? Чтобы узнать это, пришлось бы расспрашивать других мужчин, а он не решался. Впрочем, как ему казалось, с Жерменой у него все шло без всяких осложнений. Практически, кроме нее, у Франсуа была всего единственная длительная связь с женой его первого хозяина. Он был тогда совсем зеленый. Только что закончил коллеж.
Говоря о своем образовании, Франсуа утверждал, что он бакалавр, но это утверждение, как и все прочие, требовало определенной коррекции. Между тем, что он говорил, и действительностью всегда существовал некоторый зазор. Но разве у его мамочки было иначе? А у других?
На самом деле в последнем классе коллежа он во время гололеда поскользнулся и сломал ногу. Кость долго не срасталась, и он три месяца провалялся в постели; на врача, который плохо вправил перелом, даже собирались подать в суд. Чтобы держать экзамен на бакалавра, Франсуа нужно было приналечь на риторику. А ему не хотелось. Уверенный, что все равно провалится, он бросил заниматься. После этого он и поступил к г-ну Дотелю, который в ту пору заправлял крохотным издательством на улице Жакоб. Должность его никак не называлась, поскольку он был единственным служащим; в его обязанности входило и паковать книги, и помогать в счетоводстве.
Действительно ли Дотель был мошенником, каким впоследствии его ославили? Но в любом случае он был неисправимым оптимистом, не терявшим ни хорошего настроения, ни аппетита, даже когда касса зияла пустотой, а стены бывали оклеены желтыми, синими или зелеными постановлениями судебного исполнителя. Если не считать произведений нескольких давно вышедших из моды писателей, приобретенных вместе с издательством, г-н Дотель пробавлялся главным образом изданиями за счет авторов, в особенности творениями дам. Под конец он даже не давал себе труда печатать их, хотя авансы брал исправно, за что и поплатился: ему пришлось отправиться в тюрьму.
Словом, Франсуа не случайно подумал о предвыборной газете. После издательства на улице Жакоб ему приходилось редактировать рекламные объявления, газетную информацию и даже критические статьи, которые рассыпались по мелким провинциальным газеткам.
— Франсуа! Подите передайте моей жене, что я не приду обедать!
Г-н Дотель обожал обедать не дома и обладал талантом получать приглашения в лучшие рестораны. Его квартира находилась в соседнем доме на третьем этаже: там была темная лестница и не было телефона. Г-жа Дотель — ее звали Эме — большую часть дня проводила полуодетой. Ей было около сорока, как сейчас Рене. Да она и похожа была на Рене, разве что чуть худощавей, не такая полная.
Может, у них с мужем так было условлено? Г-н Дотель беспрестанно посылал Франсуа с разными поручениями к себе на квартиру, и на четвертый раз тот наткнулся на совершенно голую Эме, которая стояла в цинковом тазу.
— О, малыш, подайте мне, пожалуйста, полотенце.
Мне не хочется оставлять на полу лужи.
Догадывалась ли она, что Франсуа девственник? Нет, она не подталкивала его. Напротив, тянула, выдерживала почти месяц, возможно, чтобы продлить удовольствие.
И вот однажды в полумраке лестницы она впилась ему в губы, и Франсуа почувствовал у себя между зубами ее горячий язычок. А впоследствии Франсуа каждый раз дрожал от страха, ожидая катастрофы, так как она не давала себе труда запереть дверь, и ему мерещилось, что вот-вот ворвется разъяренный г-н Дотель. Эме с неистощимой изобретательностью разнообразила удовольствие, и скоро в квартире не осталось такого места, где бы они не занимались любовью. Бывало, в конце дня она приходила в контору, и Франсуа укладывал ее на штабелях книг, а в это время за перегородкой ее муж принимал посетителя, и любовники отчетливо слышали все, что те говорили.
Несмотря на все страхи, у Франсуа с ней все шло как надо. Гораздо легче, чем с Жерменой, которая вряд ли получала от этого удовольствие, стыдилась малейших проявлений чувственности и после всего с неловкой улыбкой, как бы извиняясь, спешила заговорить на какую-нибудь нейтральную тему, чаще всего о хозяйстве.
Значит ли это, что у него есть какой-то изъян? Возможно. Но в глубине души он так не думает. Конечно, чтобы произошла осечка, Франсуа должно что-то беспокоить, но это что-то слишком зыбко, и если бы даже он был способен наугад докопаться до него, то все равно не сумел бы дать ему определение. Тут Вивиана заблуждается. Однако в ее любопытстве есть симпатия, может быть, с некоторой примесью боязни, вернее, того чувства, какое сегодня перед уходом было у его брата. С недавних пор Франсуа, можно сказать, ставит людей в тупик.
— Попробуй чуточку расслабиться, — ласково предложила она, понимая, как несчастен Франсуа, какое испытывает унижение, хоть и продолжает упорствовать.
Потом с удивительной прозорливостью заметила:
— Спорить могу, у тебя сегодня произошло что-то важное и ты страшно взволнован. Я права?
Франсуа покраснел. В каком-то романе он читал, что преступники, особенно убивающие с целью ограбления, после злодейства испытывают потребность пойти к проституткам, чтобы расслабиться, как выразилась Вивиана.
А ведь она впервые видит его в новом костюме; кроме того, заметила пачку денег у него в бумажнике.
— У меня умерла жена, — поспешно объяснил Франсуа.
Вивиану ничуть не удивило его поведение в такой день. Может быть, ей не в новинку? Или это вообще обычное дело?
— Что-то в этом роде я и предполагала, — помолчав, отозвалась она.
Что она думает о нем, обо всех тех, кто приходил с ней в этот номер? Фельдфебель или Ольга думать, скорее всего, неспособны. Они животные. Но Вивиана выглядит совсем по-другому. А может, она ждет излияний? Такое нередко случается, Франсуа читал об этом.
Некоторые и девушку-то берут только для того, чтобы излить перед ней душу.
— Знаешь, это часто бывает. Ты, главное, не пугайся.
Бедра у нее длинные, белые, ему как раз такие и нравятся, но на черный треугольник внизу живота он решается взглянуть лишь искоса, украдкой. Стыд! Как всегда, этот стыд! Теперь, после всего, что ему наговорил Рауль, Франсуа начинает подозревать, что их мамочка сознательно вбила в него этот стыд, и не из соображений морали и добродетели, как он думал раньше, а со зла, из ненависти к радостям, которых не знала сама. Она умышленно пачкала эти радости, чтобы сейчас ему казалось, будто он занимается чем-то невообразимо грязным, постыдным.
— Знаешь, я все думала, не ради ли меня ты приходишь?
Да, Франсуа видел, что Вивиана его приметила.
— Ты, наверно, из-за жены не подходил ко мне?
Франсуа сказал «да», хотя это было не так. Нет, не из-за Жермены. Главное, из-за безденежья. Но не только, все гораздо сложнее. Как бы он сумел объяснить ей про туман, в котором живет?
— Это плохо, когда приходится так долго ждать.
Вспоминаю, как, бывало, в детстве неделями ждешь радость, которую тебе посулили.
И вдруг Франсуа подумал, что ведь она тоже была ребенком, сперва маленькая, как Одиль, потом такая, как Боб. Он старше ее самое меньшее лет на десять, так что, когда она была девочкой, он уже был взрослый и спал с Эме.
— И тут то же самое, — продолжала Вивиана. — Такое случается даже в первую ночь у новобрачных. — И чтобы развеселить его, она со смехом добавила:
— Представляешь физиономию молодой?
Франсуа улыбнулся. Что-то, похоже, сдвинулось.
— Хочешь, попробуем еще?
Но он опять не смог. Печальный, он прощался с ней под уличным фонарем и смущенно пробормотал:
— Простите меня.
— Глупый!
— Ну да. Вы были очень милы.
Видимо поняв, что ему станет легче, что ему необходима поддержка, перед тем как он вновь погрузится в одиночество, Вивиана чмокнула его в щеку.
— Не бойся, приходи снова.
Этот поцелуй и ее голос, немножко похожий на чуть более глуховатый голос Рене, вывели Франсуа из безнадежного отчаяния, но все равно он был мрачен, пока шел по улице Гэте, где погасли уже почти все окна. Он пошел не коротким путем, по переулку, а сделал круг через бульвар Монпарнас, где к нему приставали проститутки.
И в этом, как во всем остальном, ему, в сущности, никогда не давали шанса. А сейчас это оказалось для него в новинку. Ведь его преображение произошло так недавно, Господи, да всего лишь сегодня! Но надо полагать, что он изменился радикально и бесповоротно, раз уж все кругом поняли это. Во-первых, Рене, которая вдруг перестала обращаться к нему как к бедному родственнику, как к безнадежному дураку; во-вторых, сын (Франсуа был убежден, что Боб почувствовал его метаморфозу и обрадовался ей); в-третьих, Рауль. С братом вообще вышло потешно: вид у него был совершенно ничего не понимающий и оттого обеспокоенный. Разве не забавно было бы, если бы Рауль начал испытывать угрызения? Не слишком ли быстро Франсуа пошел по дорожке, которую указал ему брат? И не слишком ли далеко ушел? Или в ту ночь Рауль говорил в воздух, уверенный, что брат окажется глух к его словам? Больше всего Рауля интересует, откуда взялись деньги, и Франсуа решил держать его в неведении как можно дольше. Интересно, что он себе вообразил? Что Франсуа их украл? Или убил кого-нибудь?
На террасах кафе было еще полно людей, наслаждавшихся ночной прохладой, и Франсуа сделал то, чего не делал уже давным-давно: сел на плетеный стул перед «Куполом» и заказал кружку пива.
Если будет необходимо, он проконсультируется у специалиста. Ему ведь всего тридцать шесть. Конечно, он не богатырь, но сложен неплохо и никогда ничем серьезно не болел. Франсуа принялся вспоминать. С Эме такого у него никогда не случалось, хотя большей частью он не ограничивался одним разом. Да, все началось, когда пошла полоса неудач. Едва он поступил в страховую компанию и женился, разразился кризис, всюду стали сокращать персонал, и первыми, разумеется, полетели недавно принятые. Родился Боб. Умер отец Жермены, и Франсуа тщетно пытался наладить дела в лавке на бульваре Распайль. На ней они потеряли кучу денег.
Переселение на улицу Деламбра окончательно съело их сбережения, и Франсуа пришлось хвататься за самую разную работу. Ведь и на Севастопольский бульвар он ходил по причине бедности: он же почти не испытывал влечения к своим зачастую немытым партнершам. Не в этом ли была причина?
Впрочем, нельзя требовать слишком многого от первого дня. Парочка за соседним столом разговаривает не то по-польски, не то по-русски, но тихо, словно из опаски, что их поймут. Чуть подальше сидят две эффектные девушки, вероятнее всего манекенщицы. Но Франсуа не обращает на них внимания, хотя машинально и бросил взгляд на их ножки. И не из-за них он улыбнулся улыбкой человека, скинувшего с плеч неимоверную тяжесть. Просто вспомнил Рене, как она сидела на краешке стола, ее обтянутые платьем бедра на фоне темного полированного дерева. От внезапно нахлынувшего острого желания все в нем напряглось, и это наполнило его такой же радостью, какую ребенок испытывает при виде фейерверка. А ведь смешно будет, если Рене займет место Эме, на которую она даже немножко похожа, хотя та сейчас уже совсем старуха.
Надо бы съездить в Довиль встретиться с невесткой.
Марсель тоже чем-то напоминает г-на Дотеля, нет, не комплекцией, тот был куда толще, а, пожалуй, редкими светлыми волосами и дряблостью тела и характера.
Франсуа пока не решил, брать ли с собой Боба, хотя мальчик мечтает увидеть море. А почему бы не взять? Он еще подумает над этим. Ему о многом надо подумать.
Но главное, не падать духом.
Он закурил сигарету и повернул направо, на улицу Деламбра. Окна темные. Значит, Рауль не пришел. А если и приходил, то решил, что Франсуа спит. Он уже вечером был на взводе, а сейчас, надо думать, как следует накачался, нашел какого-нибудь крепко поднабравшегося слушателя и витийствует перед ним, перемежая разглагольствования хриплым циничным смехом.
Сам того же желая, Рауль помог ему. Слабый он человек, несмотря на все свое фанфаронство. Других считает баранами, а сам такой же баран, оттого, видно, так громко блеет. Кстати, он так и не сообщил, что собирается делать дальше. Непохоже, чтобы он собирался вернуться в колонии. Видно, что-то там произошло такое, что отбило ему охоту возвращаться, а может, он совершил какой-нибудь не слишком благовидный поступок. Интересно, есть ли у него после стольких лет пребывания там хоть какие-нибудь деньги? И где он намерен обосноваться — в Париже или в пригороде?
Франсуа решил не поощрять слишком частых контактов Боба с дядюшкой: сейчас он уже был убежден, что между ними установилось взаимопонимание, и это ему не нравилось. А менять квартиру он не будет. Франсуа стала нравиться их улица, особенно сейчас, когда не нужно сжиматься от взгляда каждого лавочника, которому ты задолжал. Она непохожа на другие улицы. На любой другой живут люди определенного слоя. Ты либо принадлежишь к ним, либо нет. И вдруг в какой-то момент оказывается, что улица, понаблюдав, тебя отвергает.
А эта улица одновременно и добропорядочная, и сомнительная, богатая и бедная, посредственная и блистательная. Добропорядочная благодаря мелким торговцам, квартирам служащих, рабочих, небогатых рантье; сомнительная по причине нескольких ночных заведений и гостиниц, похожих на ту, откуда он только что вышел, из-за живущих здесь представителей богемы, проституток, манекенщиц и платных партнерш в барах. У самого дома к Франсуа снова пристали, но он даже обрадовался: это была девица из бара «Пеликан», фиолетовый отсвет которого виден из его окон.
Надо будет нанять служанку присматривать за Бобом. Франсуа и думать не хотел о том, чтобы отдать сына в пансион. Разве он не пообещал — и на сей раз не солгав ни на вот столечко, — что они будут жить вместе?
Боб спал, когда Франсуа на цыпочках вошел в комнату. Записка, нетронутая, лежала на месте. Прежде чем лечь, Франсуа поцеловал сына в лоб, и мальчик, захныкав во сне, перевернулся на другой бок.
А потом почти без перехода настал день, и по улице загрохотали грузовики.
Теперь Франсуа уже с огорчением подумал, что вскоре, когда у них будет служанка, ему не придется заставлять себя заниматься множеством мелких хозяйственных дел, которые раньше так раздражали его.
Боб притворялся, будто спит, но Франсуа знал, что мальчик, как обычно, проснулся раньше него и сейчас сквозь полуприкрытые веки наблюдает за отцом. Толстуха напротив уже выбивала свои ковры, а поскольку из-за жары все спали с открытыми ставнями и окнами, перед Франсуа опять встала задача, как незаметно надеть штаны.
Он зажег газ, и тот вспыхнул с легким хлопком, потом из крана полилась вода в алюминиевый чайник, и все эти звуки были такие привычные, родные. Франсуа почистил зубы, накрыл на стол. Когда вода начала закипать, он вошел в спальню, и Боб, прикидываясь, будто только что проснулся, с деланно удивленным видом смотрел на отца, который похлопывал его по щеке и по вылезшей из-под одеяла ноге.
— Который час?
Чтобы узнать, достаточно выглянуть. Часы г-на Пашона показывают восемь.
— Пап, ты сегодня купишь мне костюм?
Но тут Боб вспомнил про револьвер и вытащил его из-под подушки, куда положил перед сном.
— Дядя Рауль приходил? — поинтересовался он.
— Когда?
— Он же вчера вечером сказал, что, наверно, зайдет к тебе.
— Нет, не приходил.
— Как ты думаешь, он правда встречал львов и слонов, как мы на улицах кошек и собак?
Боб босиком побежал умыться. В умывальной у них стоит старая эмалированная ванна на четырех высоких ножках, но они пользуются ею не каждый день.
— Знаешь, Боб, перед примеркой костюмов тебе стоило бы выкупаться.
В квартире запахло кофе. Франсуа застилал постели. Сегодня он не будет вывешивать в окошке простыни и одеяла. Им надо пораньше выйти. Они сели завтракать. Боб положил револьвер рядом с тарелкой.
— У меня для тебя хорошая новость, мой мальчик.
На следующей неделе мы поедем в Довиль.
— На море? Надолго?
— Не знаю. Может быть, надолго.
— Сразу после похорон?
— Видимо, на следующий день.
— А когда похороны?
— Скоро узнаю. Этим занимается дядя Рауль. Вероятно, в понедельник.
— Значит, во вторник поедем?
— Да. Только я подумал вот о чем. Ты не можешь ехать в Довиль в черном костюме.
— Конечно!
— Купить тебе сразу несколько костюмов мне будет трудно. Думаю, лучше всего, если у тебя будет, скажем, серый костюм и черное кепи.
— И креп на рукаве?
— Как хочешь.
Было еще рано, и они пошли пешком через Люксембургский сад. Надо подождать, пока откроются банки.
Боб держал отца за руку. Они вошли в магазин, где Франсуа купил костюм, и служащий сейчас же вынес деньги. Принимали их очень любезно, но для Боба там ничего не нашлось. Пришлось отправиться через мост Сен-Мишель в «Самаритен».
Франсуа купил Бобу кроме костюма короткие штанишки из синего тика и две полосатые тельняшки, точь-в-точь такие, как носят моряки. Из магазина Боб вышел в этих синих штанишках и в тельняшке, а когда они вернулись на свою улицу, помчался в них к товарищу.
— Госпожа Буссак, я пришел рассчитаться с вами!
И со всеми остальными долгами тоже! Сегодня суббота. Поэтому на улице шумнее, чем обычно.
Потом Франсуа отправился к Раулю в гостиницу «Рен». Она оказалась тихим, провинциального вида заведением, в холле стояли пальмы в кадках и сидели в плетеных креслах пожилые дамы.
— Можете подняться к нему. Сто сорок девятый номер.
Рауль, босой, в ночной рубашке, открыл дверь и снова завалился в кровать.
— Который час?
— Половина двенадцатого.
— Перекинь-ка мне бутылку с комода.
Он глотнул прямо из горлышка и долго тер глаза и лицо. В комнате стоял тяжелый запах, на полу кучей валялась одежда.
— Что поделывал вчера вечером? — поинтересовался Рауль.
— Спал.
— Могу спорить, что нет. Потому я и не пошел к тебе. Но ты слишком Лекуэн и Найль, чтобы признаться, что провел время с цыпочкой. Ты так торопился обновить свой костюм… Но если ты получил удовольствие, тем лучше, мой мальчик. Кстати, обрати внимание на своего сына.
— Что ты хочешь сказать?
— Ничего. Просто он куда умней и проницательней, чем ты думаешь.
— Он тебе что-нибудь говорил?
— Нет. Но у родителей склонность считать, что их дети наивнее, чем чужие. Возьми-ка мой пиджак. Он там, на полу. Поройся в карманах. Да нет, во внутреннем. Там бумаги из похоронного бюро. Давай их мне.
Рауль снова хлебнул из горлышка. Приказать подать себе завтрак он и не подумал. Видно, по утрам не ест.
— Ты должен расписаться здесь, здесь и еще здесь.
Лучше всего, если ты сам зайдешь в бюро. Они уже начали действовать. На всякий случай я заказал сотню извещений о похоронах, в двенадцать они будут готовы.
Думаю, этого хватит, все равно у тебя нет столько знакомых. Тебе нужно только дать список с фамилиями и адресами, а они сами разошлют. Что касается объявлений, я дал одно в утреннюю и одно в вечернюю газету.
,1 — А похороны?
— Дойдем и до них. Оказывается, если ты хочешь, чтобы прощание состоялось на улице Деламбра, тело туда необходимо доставить самое позднее в утро похорон. Я им растолковал ситуацию, и они все поняли. Для них это не внове. А знаешь, забавная у них профессия.
После всего я пригласил одного типа выпить, и мы проболтали больше часа.
— Тело, говоришь, привезут на улицу Деламбра?
— Не пугайся. Гроб уже будет заколочен. Посмотри проспект. Пятая модель, дубовый, с накладными украшениями под серебро. Стоит будь здоров. Да, вот еще!
Сегодня утром они сделают в больнице все, что нужно.
Гроб туда доставят к концу дня, но закроют его лишь завтра вечером, так что, если у кого-нибудь появится охота посмотреть на Жермену, время будет. Перекинь-ка мне брюки или лучше найди в карманах портсигар. Хоть одна еще осталась? Спички у тебя есть?
Франсуа впервые в жизни видел, как в постели курят и пьют из горлышка коньяк. А ведь и Рауль был когда-то в возрасте Боба. Именно в этом возрасте он был, когда родился Франсуа, и страшно негодовал из-за появления братика. А когда Франсуа исполнилось десять, Рауль уже был молодым человеком, в доме появлялся ненадолго, только к обеду и к ужину, и все время спорил с матерью. «И ты позволяешь своим детям говорить со мной таким тоном?» — возмущалась она.
Отец неохотно вмешивался. А потом неожиданно стало известно, что Рауль, который окончил юридический факультет и собирался пойти по адвокатуре, не сказав никому ни слова, подписал контракт на работу в колониях. Потому-то Франсуа так мало его знает. Мать все время твердила: «Твой брат плохо кончит, и ты тоже идешь по его дорожке!»
Позавчера Рауль признался Франсуа: «Думаешь, из-за чего я уехал? Из-за нее. Мне все осточертело. Мелочность нашей семейки мне уже вот тут стояла. Я мечтал о великих делах. Я ведь, мой мальчик, был идеалист, идеалист до мозга костей! — произнеся это, Рауль рассмеялся своим недобрым смехом. — Меня сунули в забытую Богом дыру в Индокитае, и через несколько месяцев я там чуть не подох от лихорадки денге». Потом несколько лет он пробыл на Мадагаскаре. Оттуда приехал в длительный отпуск и женился, но мамочка отказалась принять его жену. Их свадебная фотография тоже есть в альбоме.
Надо сказать, что в тот период Рауль с удовольствием дарил свои фотографии, особенно те, где он в тропическом костюме и пробковом шлеме снят на каком-нибудь экзотическом фоне.
— Ладно, пошли дальше. Значит, в воскресенье ее запакуют в ящик. В понедельник рано утром, около половины восьмого, к тебе придут обойщики и подготовят столовую. Я им рассказал, как и что там расположено. Нужно будет повесить несколько драпировок, что-то еще сделать, но займет это не больше часа. Они привезут все, что надо, вплоть до святой воды и веточки букса.
В восемь доставят гроб. В девять подъедет катафалк.
Таким образом, у людей будет целый час, чтобы подняться, уронить слезу, спуститься вниз и подождать выноса.
Потом в церковь. Никакой заупокойной, только отпевание. С заупокойной, это двумя разрядами выше, ну и цена соответственно подскакивает. Ты следишь за мной? Но это будет не отпевание наспех, а вполне приличная церемония: три мальчика-служки и немножко музыки. Да, меня спросили, сколько нужно машин до Иври. Я на всякий случай сказал — три. Шесть мест есть в катафалке.
Заплатить нужно заранее. Я обещал, что ты сегодня к ним зайдешь. Ну а теперь, если не возражаешь, мне надо в сортир. Я понимаю, это непоэтично, и наша мамочка не любила упоминать об этом, но не могу же я это делать в постели. Кстати, мой мальчик, когда я тебя увижу? Нет, я спрашиваю не для того, чтобы выгнать тебя, а чтобы ты знал, что я в твоем распоряжении. Мне ведь не представилось возможности похоронить ни одну из своих жен.
В ночной рубашке, с всклоченными волосами, с сигарой в зубах и бутылкой в руке, Рауль босиком прошлепал по комнате. Может быть, он нарочно старается выглядеть таким карикатурно отвратительным? Ведь если вдуматься, он только что за несколько минут похоронил Жермену. Остальное — чистая формальность.